Классики психологии и невропатологии много размышляли о причинах появления новых личностей. Рибо, квалифицировав подобные случаи как «периодические амнезии», говорил, что основой нашего «я» является «общее жизненное чувство», слагающееся из всех наших внешних и внутренних ощущений, связанное согласованной работой нервной системы и поддерживаемое непрерывной памятью. Это чувство есть «способ нашего индивидуального бытия, который, повторяясь беспрерывно, так же незаметен для нас, как любая привычка». У каждого из нас под влиянием разных причин в этом общем чувстве происходят перемены, обычно незаметные и быстро исчезающие, но если они становятся ощутимыми и задерживаются надолго, тогда между самочувствием и сознательной памятью наступает разлад. Вокруг задержавшегося нового состояния начинают образовываться новые ассоциации, создавая новую память - память второго «я».
Отчего же происходят перемены в этом общем жизненном чувстве? «Маленькой задержки в желчном протоке, приема слабительного, чашки крепкого кофе в известную минуту достаточно, чтобы совершенно изменить взгляды человека на жизнь,- утверждал Джемс со свойственной ему иногда категоричностью.- Наши решения больше зависят от нашего кровообращения, чем от логических оснований». Если это и преувеличение, то не такое уж большое: в здоровом теле здоровый дух, как говорили те же римляне, а в больном, следовательно, больной. Лучшим подтверждением этому служит поведение человека, находящегося в сильном опьянении, которое есть не что иное, как сильное отравление. Захватывая власть над волей, эмоциями, вниманием и интеллектом, алкоголь создает такие «взгляды на жизнь», о которых человек и не подозревал, опровергая поговорку «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». «Взгляды» опьяневшего могут и не таиться в его подсознании, они рождаются из хаоса психофизиологических состояний, вызванного вторжением яда. Восприятие новых впечатлений и связанных с ними прежних ассоциаций, попадающих в фокус колеблющегося внимания, становится искаженным, из комбинаций свежих и старых обрывков создается поток причудливых образов и ощущений. В тяжелых случаях он выражается горячечным бредом, а в легких - хвастовством, псевдореминисценциями, подозрительностью, агрессивностью и жалостью к самому себе. Протрезвев, человек может не вспомнить и половину того, что с ним происходило, а при алкогольном психозе - особой форме опьянения, которое у натур с определенными свойствами нервной системы вызывается одной рюмкой, в памяти не остается и следа. Если выпивки входят в привычку, привычным становится и сопровождающий их «поток сознания». В одном из фильмов Чаплина богач, напиваясь, питает к герою нежные чувства, трезвея же, перестает его узнавать. Можно предположить, что в некоторых случаях раздвоение личности обязано своим появлением нарушению химического равновесия в организме, накоплению каких-нибудь ядов, вызванных непосильной мозговой работой. Такое объяснение напрашивается, например, в случае с Альмой.
Подтверждение этой точке зрения мы находим в опытах, которые недавно проделали на крысах сотрудники лаборатории проблем памяти Института, биофизики АН СССР А. И. Черкашин и А. А. Азарашвили. Они обучили крыс бегать только в правую сторону лабиринта, затем ввели им пенобарбитал, который снижает возбудимость нервной системы, угнетая ретикулярную формацию. После введения пенобарбитала крысы забыли выработанный навык, и их обучили бегать только в левую сторону. Когда действие пенобарбитала прошло, крысы побежали, как и прежде, направо, а когда им снова ввели пенобарбитал,- налево. Две памяти были налицо. Затем экспериментаторы применили аминазин, который тоже угнетает ретикулярную формацию, но иным образом, и выработали третий навык - третью память. Подводя итоги своим опытам, Черкашин и Азарашвили пишут, что припоминание может происходить только при тех же химических условиях функционирования нервной системы, при которых происходило и запоминание. Следы, записанные в одном состоянии, не воспроизводятся в другом. Данные о зависимости обучения животных от таких внутренних факторов, как уровень сахара в крови, содержание половых гормонов и т. п., могут быть приложимы и к объяснению забывания у человека. Известно, что резкие эмоциональные сдвиги сопровождаются усиленной выработкой биогенных аминов, кортикостероидов и некоторых других веществ. То, что запоминалось в спокойном состоянии, с трудом воспроизводится на фоне этой усиленной выработки, чем и объясняется внезапное помрачение памяти, например, при «экзаменационном стрессе». И наоборот, события, воспринимавшиеся в сильном шоке, могут в спокойном состоянии оказаться недоступными для воспроизведения.
Но в этой схеме не хватает одного важного звена, без которого трудно понять многие случаи амнезий, близких к периодическим, и подобраться к восковой дощечке, которая, оказывается, может состоять из нескольких слоев: один слой можно читать при одном состоянии, другой при другом. В большинстве случаев второе «я» прекрасно осведомлено о жизни первого, в то время как первое знает о втором только понаслышке. Это показывает неодинаковую ориентированность разных уровней сознания. Уровень, где обитает первое, сознательное «я», больше обращен к интересам внешнего мира, а уровень, где формируется второе, подсознательное «я», замыкается в основном на интересах мира внутреннего. На первый взгляд эта мысль кажется парадоксальной: и Альма № 2, и Леонтина не в пример общительнее своих первых «я». Но общительность, живость и непосредственность - любимая одежда эгоизма и эгоцентризма. Леонтине нравится быть в центре внимания; занимаясь другими, она в сущности настолько поглощена собой, что не замечает свое! навязчивости. Альма № 2 говорит, что приходит затем, чтобы дать отдохнуть Альме № 1, то; есть самой себе. Эгоистичное второе «я» это порождение психической разрядки, убежище, куда устремляется нервная система, спасаясь от невроза. Подобно двум Альмам, мистер Берн и мистер Браун тоже антиподы: один проповедник, другой торговец. В своей книге «Психология внушения» доктор Сидис цитирует по этому поводу знаменитые строки о двух душах Фауста: «Из них одной мила земля, и здесь ей любо в этом мире, другой - небесные поля, где духи носятся в эфире». Второму «я» любо только в земном мире. Ему нравится сплетничать, передразнивать гостей, торговать, хозяйничать, оно обожает зрелища. Интеллект его всегда ниже, чем у первого «я»; его память может быть превосходной, но это память ребенка - образная, непосредственная, продукт чистой восприимчивости, но не размышления. В связи с этой памятью и эмоциональным строем второго «я» находится и обостренность его чувств. Психологи рассматривают эту особенность как проснувшееся наследие тех эпох, когда мы еще мало отличались от своих собратьев по эволюции, и на этом основании усматривают родство второго «я» с досоциальными инстинктами.
При раздвоении личности происходит, как говорят психиатры, полная диссоциация сознания. Что же касается частичной диссоциации, то ее мы можем наблюдать на самом себе, если устроим себе отпуск в соответствии с требованиями медицины. Когда уставший от умственных занятий и нервного перенапряжения человек вырывается из города на лоно природы, он ведет себя так же, как и большинство вторых «я»: интеллект его дремлет, он часто своенравен и капризен. Он занят собой и только собой, до всего остального ему нет дела. Возвращаясь к характеристике патологического второго «я», подчеркнем еще раз, что, будучи экстрактом лишь определенных сторон цельной личности и находясь в основном во власти эмоций, оно, строго говоря, не является самостоятельной личностью, обладающей необходимым комплексом интеллектуальных и эмоциональных черт и прежде всего социальной и нравственной ответственностью. Вот почему в борьбе с первым «я», ослабевшим только от переутомления или шока, а не от мозговой травмы, оно оказывается побежденным. Если не считать тех, кто самолично противится вытравлению из себя второго «я», соединение двух душ в гармоничное целое не представляет неразрешимой задачи.
Разумеется, наша критика второго «я» относится только к патологическим случаям диссоциации сознания, а не к той обширной сфере бессознательного, которую мы обсуждали выше. Сфера эта, будучи неотъемлемой частью нашей личности и памяти, служит сознанию верой и правдой. Но при патологии источником причудливых ассоциаций и мотивов становится, конечно, она: другого источника просто нет. Она питает собою и сновидения, состоящие в близком родстве с тем вторым «я», которое имеет своей причиной стремление к психической разрядке. Отдых, которому предается во сне нервная системе, носит весьма активный характер, причем, некоторые отделы мозга возбуждаются во сне больше, чем во время бодрствования, а в мозгу бушуют «эмоциональные бури», отражающиеся в пиках электроэнцефалограмм. Норберт Винер отождествил сон с «непатологическим очищением». «Часто наилучший способ избавиться от тяжкого беспокойства или от умственной путаницы - переспать их»,- сказал он. По мнению физиологов, сны защищают пас от перенапряжения и перевозбуждения. Есть тысячи смутных и неразрешенных вопросов, неосознаваемых, но тревожащих эмоций, накапливающихся за день и за более долгий срок. Нервной системе нужно выпустить пар, и пар выходит через сны, играющие роль разрядки, двойника на час. Недаром личность во сне не знает никаких ограничений. Вы заметили, что во сне мы не удивляемся никаким чудесам? Так и должно быть: во сне мы видим только самих себя, а своим собственным поступкам мы никогда не удивляемся. Фрагменты воспоминаний прошлого, переплетаясь с фрагментами впечатлений дня и шорохами ночи, складываются в причудливый узор, движением которого руководит внутренняя установка личности, требующая разрядки и решения своих проблем. Утро должно быть мудренее вечера!
Но утро может и не стать мудренее вечера и сновидения не выполнят своего очистительного назначения, возвращаясь и возвращаясь все в одних и тех же комбинациях, если у человека сложится навязчивая идея, своего рода второе «я», только совершенно противоположного характера тягостная, мучительная и всепоглощающая идея. Причиной ее может стать все тот же шок, эмоциональное потрясение; опередив и подавив стремление к разрядке, которое по разным причинам не успеет или не сможет найти свое русло, эта идея завладеет психикой и вызовет уже не периодическую, а непрерывную амнезию. Самый яркий случай такого рода описан Пьером Жане в книге «Неврозы и фиксированные идеи».
28 августа 1891 г. госпожа Д., жительница маленького городка, женщина скромная, суеверная и робкая, сидела у себя в комнате и шила. Вдруг какой-то человек вбежал к ней и воскликнул: «Ваш муж умер, его несут, готовьте постель!» Соседи, сбежавшиеся- на ее крики, стали уверять ее, что это глупая шутка, что с мужем ее ничего не случилось, да вот и он сам. При последних словах она вообразила, что несут его труп, и забилась в судорогах, которые продолжались двое суток. Наконец, она уснула. Когда она проснулась, рассудок ее был помутнен, а вскоре врачи обнаружили у нее ретроградную (идущую назад) амнезию на все события от 28 августа до 15 июля (праздник 14 июля и все, что ему предшествовало, она помнила). Ее отправили в путешествие, чтобы рассеяться, и тут обнаружилось, что, кроме ретроградной, у нее еще и антероградная, то есть идущая вперед, амнезия: она тут же забывает, что ей говорят и что она видит. По пути ее укусила собака, ей сделали прижигание, потом Пастер сделал ей прививку - она ничего не помнила. Ее привезли в Сальпетриер, и она попала в руки к Жане. Она охотно отвечала на расспросы о своей жизни до IS июля, но рассуждать предпочитала лишь о. простых вещах, а считать могла только с карандашом. Месяцы она угадывала по состоянию листвы на деревьях, а днями не интересовалась. Мужа своего она не признавала. Она понимала, что лишилась памяти, но это ее не беспокоило: она завела себе книжечку, куда вписывала основные факты своей нехитрой жизни и разные правила: «Я в Сальпетриере», «Я уже позавтракала», «Сегодня у меня был г. Шарко», «Чтобы пройти из кабинета доктора Жане в палату, надо сначала идти прямо, а потом повернуть налево». Жане обнаружил, что кое-что из пропавшего для нее периода она помнит: когда она видела собаку, она закрывала лицо и начинала дрожать. От мужа он узнал, что прежде она собак не боялась. Соседки по палате рассказали ему, что по ночам она кричит и упоминает собаку, врачей и Пастера. Она ничего не забыла! Она просто не в состоянии вспоминать. Жане без труда загипнотизировал ее, и она рассказала ему все, что происходило с ней после 14 июля, а в Сальпетриере описала каждый уголок. Когда ее разбудили, она снова все забыла. Жане подверг ее постгипнотическому внушению: он приказал ей выйти на другой день ровно в полдень из палаты и прийти к нему в кабинет. Точно в полдень, не взглянув на часы и не открыв свою книжку, она встала с постели и пришла к Жане.
Причиной ее состояния была навязчивая идея idee fixe. Под гипнозом она рассказала Жане, что, как только она начинает засыпать, перед ее глазами появляется испугавший ее мужчина и произносит роковые слова. Больше заснуть она не может. Жане решает подавить эту идею, но не сразу, а постепенно. Сначала надо превратить страшного мужчину в кого-нибудь еще, ну, хотя бы в самого Жане. Теперь по ночам к ней является доктор Жане, говорит ей фразу, по форме похожую на прежнюю, но по смыслу иную, успокоительную. Д. уже немного спит, а днем кое-что припоминает. Но лечение не идет гладко, навязчивая идея сопротивляется, принимает другое обличье: едва исчез страшный мужчина, как Д. стали мучить головные боли и обмороки, а потом появилось желание покончить с собой. Жане терпеливо устранил и эту идею, к Д. стали возвращаться воспоминания- об июле, потом об августе, о сентябре… Если воспоминание волновало ее, ее мучила головная боль, и амнезия снова захватывала часть отвоеванного памятью времени. Весной 1895 г. ему пришлось расстаться с ней; в это время память ее запаздывала месяца на четыре: Д. готовилась к встрече Нового года. Через год, как сообщили Жане врачи Сальпетриера, амнезия сократилась до трех недель. Антероградная тоже потускнела. Единственное, чего не удалось добиться врачам, это сохранения воспоминаний о прошедшем дне. Д. вечером прекрасно помнила весь минувший день, но наутро все забывала. Но события забытого дня присоединялись через три недели к восстанавливающемуся прошлому и больше уже не забывались.
Чтобы понять механизм подобной амнезии, не обязательно быть знатоком психиатрии или разбираться в мозговых структурах: навязчивые идеи, в их непатологической форме, бывают у каждого и называются одержимостью или поглощенностью. Когда ученый или изобретатель поглощен решением своей задачи его внимание отгораживается от доброй половины сигналов внешней среды, которым открыт доступ только в подсознание. Адамар рассказывает о химике Типле, который однажды заметил, что уже полчаса размышляет над вопросом, не отдавая себе в этом отчета. За эти полчаса он успел принять ванну и теперь погружался в нее вторично. Идея способна захватить и сознание и подсознание; человек может быть поглощен ею и в состоянии бодрствования, и во сне. По свидетельству Менделеева, таблица элементов в своем окончательном виде предстала ему именно во сне; во сне приходили к поэтам целые строфы стихов. Рассказами о такой поглощенности, сочетавшейся с внешней рассеянностью, полна история науки и искусства. Психологи, исследующие процессы творчества, говорят о том, что модель проблемной ситуации заполняет в таких случаях весь ум и все чувства человека. Беспрерывно изменяясь и уточняясь, она бессознательно притягивает к себе все те внешние раздражители, которые могут помочь решению задачи, и отталкивает от себя все, что может послужить помехой. Так она угадывает в падающих яблоках и в раскинутых пасьянсах (предварительное решение менделеевской задачи) мировые законы и заставляет человека дважды садиться в ванну. В. Н. Пушкин думает, что эта модель тождественна доминанте, под которой физиолог А. А. Ухтомский подразумевал обладающее повышенной возбудимостью сочетание нервных центров, мощный очаг активности, гаснущий лишь тогда, когда задача решена. Теория доминанты не видит различия между захватывающим все помыслы стремлением найти решение научной задачи и ни перед чем не останавливающейся жаждой власти, к которой рвется Ричард III, между любовью Ромео и Джульетты, не желающих считаться с враждой своих семейств, и неукротимой жаждой свободы, терзавшей Мцыри. Во всех случаях - «одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть», одно и то же психофизиологическое состояние.
Навязчивая идея о смерти мужа не дает госпоже Д. ни сосредоточиться, ни заснуть; мысли ее настолько порабощены, что она смотрит на мужа и не видит его. Пламя очага, вспыхнувшего от шока и разгоревшегося во время обморока, не дает свежим впечатлениям пробиться в оперативную память. От бессонницы и отсутствия очистительных сновидений нервная система еще более истощается, сил на сосредоточенность и на припоминание взять просто негде. А очаг полыхает, и сознательная память все дальше и дальше отрывается от личности: малейший вопрос приводит Д. в такое же мучительное оцепенение, как и сороконожку из притчи. Выход только один - погасить очаг. Та же картина и при многих раздвоениях личности. Эмоциональная перегрузка повергает человека в забытье, в котором вспыхивает доминанта, новое сочетание возбужденных нервных центров, по необходимости прямо противоположное прежним. Возвращение второго «я» свидетельствует о стойкости этих новых доминант, которые продолжают существовать под порогом сознания, дожидаясь своего часа. И при аффективных комплексах, загнанных в глубину подсознания, но не дающих человеку покоя, картина та же. У этих комплексов Ухтомский находил все признаки доминанты. С этой точки зрения некоторые исследователи объясняют, например, трагическую судьбу Бальзака. Многие годы ему казалось, что он любит Эвелину Ганскую, но она была замужем, и соединиться им было невозможно. Когда же муж ее умер, и она позвала его к себе в Россию, чтобы обвенчаться с ним, он пришел в отчаяние. Все хуже и хуже чувствовал он себя в пути, и, выехав из Парижа цветущим здоровяком, прибыл к Ганской развалиной. «Я, кажется, умру, прежде, чем дам вам свое имя», - прошептал он, идя под венец. И он вскоре умер. Он и не подозревал о том, что был порабощен доминантой - паническим страхом перед потерей свободы. Страх этот был так велик, что, когда она, еще замужняя, приезжала в Швейцарию и приглашала его приехать к ней, он не поехал; он писал ей нежные письма и клялся в вечной любви, но увидеться с ней было выше его сил. Главную роль во всех подобных историях играет аффективное состояние - испуг, отчаяние, угнетенность. Оно сдвигает уровни сна и бодрствования, устраивает из нервных центров костры, ставит преграду между долговременной и кратковременной памятью, не давая им соединиться в мерцающем фокусе внимания, искажает химический режим нервной системы и, как говорит Жане,
Есть еще один вид доминант, которые можно было бы обсудить здесь, но мы прибережем их для заключительной главы. А сейчас нам следует познакомиться с пациентами неврологической клиники. Их мозг поражен опухолью, травмой или кровоизлиянием; все до одного они жалуются на ухудшение памяти. Первый из пациентов давние события помнит неплохо, новые же удержать не в состоянии. Врачам прежде всего важно узнать, когда он забывает их - сразу или немного погодя. Ему показывают десять картинок, смешивают их с другими и просят разложить всю колоду так, чтобы знакомые легли слева, а незнакомые справа. Слева не оказывается ни одной картинки. Первый диагноз: никудышнее непосредственное воспроизведение. Следующий текст - «корректорский»: больному дают страничку текста и предлагают зачеркнуть в ней все буквы «к» и «р». Он пропускает половину «к» и «р», зачеркивает совсем другие буквы, а под конец засыпает. Ко всем этим играм у него нет ни малейшего интереса. Но все меняется как по мановению волшебной палочки, если перед опытом ему дают стимулятор фенамин: и картинки узнаются, и ошибок вдвое меньше. Диагноз уточнен. У больного нет собственно нарушения памяти, у него снижен уровень бодрствования и внимания, а также подавлены эмоции. Патологический процесс следует искать в тех мозговых центрах, откуда идут активирующие импульсы в кору, и в связанных с ними центрах эмоций - в ретикулярной формации и гипоталамусе.
Следующий больной ведет себя иначе. Те же жалобы на плохую память, то же безразличие, но сонливости нет, да и безразличие неровное: то апатия, то приступы беспричинного страха. Непосредственное воспроизведение не нарушено - все картинки узнал; значит, не нарушено и внимание. Но отсроченное воспроизведение никуда не годится: через час забыл не только картинки, но и экспериментаторов. Фенамин не оказал никакого влияния, влияние оказал элениум - успокаивающее лекарство. Диагноз тоже ясен: поломка в центрах эмоций (не обязательно в гипоталамусе, центров несколько; в данном случае это было кровоизлияние в области гиппокампа). У третьего пациента плохо и с отсроченным воспроизведением, и с непосредственным, и ему не помогают никакие лекарства. У него и уровень бодрствования смещен, и эмоции бушуют, и место поломки надо долго искать, применяя для этого препараты направленного действия, сложные психологические тесты и глубинные электроэнцефалограммы. То ли дело открытая черепная травма, да еще с обширной ретроградной амнезией. Но и тут найти главный из пораженных участков иногда очень трудно. Ведь поломка в одном отделе нарушает работу всего мозга. Оттого-то при поражении центров бодрствования и внимания страдают эмоции, при поражении центров эмоций ухудшается бодрствование и внимание, а память страдает и от того, и от другого. Одного больного, страдавшего паркинсонизмом, непрерывным дрожанием головы и рук, решили вылечить радикальным способом- разрушить те мозговые клетки, чья исказившаяся работа и вызывала дрожание. Но, расставшись со своим недугом, пациент расстался и со значигельнон долей памяти, хотя клетки эти непосредственного отношения к памяти никогда не имели. Все в мозгу связано друг с другом, и связь эту предсказать нельзя, ибо степень ее зависит и от характера болезни, и от состояния нервной системы, и от всевозможных предрасположений, и от доминант, которые полыхают и тлеют в самых неожиданных местах. Вот почему неврологи предпочитают говорить не об анатомических центрах, а о функциональных, да еще прибавляют к этому слово «динамический». Перед тем как приступить к знакомству с ними, запомним тот вывод, к которому пришли исследователи, испытав пациентов неврологической клиники. Существуют три типа общих расстройств памяти. Расстройство первого типа проистекает от нарушения уровня бодрствования и внимания, второе - от эмоциональных неполадок, а третье - от того и другого сразу. Во всех этих случаях утрата или ослабление памяти - явление вторичное. Человеку трудно сосредоточиться, трудно активизироваться, и все. Вот почему и структуры, с повреждениями которых связаны подобные амнезии, называют вторичными, или неспецифическими, ибо ведают они, строго говоря, вовсе не памятью. И самое замечательное заключается в том, что в эту классификацию укладывается девять десятых всех амнезий. Только одна десятая обязана своим происхождением первичным структурам. Таково мнение неврологов А. М. Вейна и Б. И. Каменецкой.
Мозг можно описывать по-разному. Нас с вами интересует сущность восковой дощечки, хранилище памяти и ее механизмы, а для этого самым подходящим будет схема, предложенная А. Р. Лурией. Лурия делит мозг на три главных блока. В первый блок входят верхние отделы ствола и отчасти древняя кора, поддерживающие тот уровень бодрствования и активного внимания, без которого невозможна мозговая деятельность. Если опухоль или кровоизлияние затронут этот блок, у человека в принципе не нарушатся ни восприятие, ни речь, ни мышление, они нарушатся лишь постольку, поскольку пострадает бодрствование, рассеется внимание, исказится сфера эмоций. Безразличный ко всему на свете или, наоборот, вечно встревоженный, человек будет то засыпать, то метаться, и от этого никогда не успеет ни сосредоточиться, ни как следует подумать. Естественно, что ему будет очень трудно вспоминать что-нибудь и запоминать новое. Когда у человека складываются патологические очаги возбуждения, уравновешиваемые очагами торможения, они черпают свою силу в структурах этого блока, который Лурия называет энергетическим. У всех обладателей двух «я» амнезии были так или иначе связаны с нарушением режима работы энергетического блока, хотя в нем и не было ни опухолей, ни травм. Два отдела этого -блока таламус (бугор) и гипоталамус (подбугорье) попали в поле зрения исследователей после 1924 г., когда швейцарский физиолог Гесс разработал методику раздражения глубоких структур тонкими электродами. За полвека микроэлектродная техника достигла необычайного совершенства. И животным, и людям вживляют в мозг по нескольку десятков электродов; реакции мозга на стимуляцию регистрируют приборы, соединенные с вычислительными машинами; карта мозга становится все точнее, а ученые и врачи, раскрывая основное назначение структур, научаются воздействием на них избавлять людей от тяжелых недугов.
Человек был ранен на войне, и ему отрезали левую руку. Он бы приспособился к жизни, как тысячи ему подобных, кабы не болела беспрерывно и мучительно отсутствующая левая рука. Врачи это называют фантомной болью. Она не только болела, он еще ощущал ее всю, до кончиков пальцев, и знал, когда пальцы вытянуты, когда скрючены, а когда как бы сцеплены друг с другом. Жизнь была невыносима. За двадцать восемь лет человек перенес тринадцать операций и все без толку: хирурги рассекали нервы в культе, а дело-то было не в культе, а в стойком патологическом очаге, гнездящемся в мозгу. И вот он лег на четырнадцатую операцию, только это была не хирургическая операция, а нейрофизиологическая: никто ему не собирался ничего рассекать.
Ленинградский нейрофизиолог В. М. Смирнов ввел ему в мозг электроды, и начались сеансы электростимуляции. Фантом от сеанса к сеансу тускнел и наконец изгладился из памяти навсегда. Человек вернулся к жизни. Расставшись с доминантой фантома, он стал спокойным, доброжелательным и общительным. Смирнов объясняет это исцеление в терминах памяти: благодаря стимуляции, говорит он, произошло переучивание нейронных ансамблей.
Гесса, как мы сказали, привлек энергетический блок и прежде всего гипоталамус. Известно было, что он контролирует температуру тела, участвует в регуляции эндокринной системы и, что самое важное, ведает ощущениями голода и насыщения. Что должен делать хищник, ощутив голод? Отправиться на охоту. Так рассуждал Гесс и не удивился, обнаружив в гипоталамусе участок,:при раздражении которого,: животное принимало агрессивную позу. Впоследствии, многим физиологам удавалось тем же способом вызывать у животных ярость или испуг. А в 1953 г. физиолог Джемс Олдс открыл поблизости от гипоталамуса знаменитые центры удовольствия. Вживив электрод в первый центр, он научил крысу нажатием на рычаг включать слабый раздражающий ток. Оторвать крысу от этого занятия было невозможно. Она могла нажимать на рычаг по пять тысяч раз в час в течение двух суток, пока не падала от изнеможения. Неподалеку от центров удовольствия обнаружились и центры наказания; раздражая их у обезьян, экспериментатор рисковал быть растерзанным. Гипоталамус был тем участком, где рождались грубые эмоции. Отмечая у своих пациентов нарушения в эмоциональной сфере, неврологи знали теперь, где может гнездиться патологический процесс, откуда можно начинать поиски.
Рядом с гипоталамусом находится ретикулярная формация, огромная сеть нейронов, растянутая по мозговому стволу. Все сигналы, которые получает мозг, проходят, через нее. Поток импульсов, в котором закодирован, например, зрительный сигнал, отправляется на обработку в зрительные зоны коры, расположенные в затылочных долях. Но, проходя через ствол, часть этого потока сворачивает в сторону и по особым ответвлениям, колла тсралям, попадает в ретикулярную формацию. Оценив сигнал по его значимости для организма, ретикулярная формация посылает дополнительные импульсы в те отделы мозга, которым надлежит на этот сигнал реагировать. Назначение этих импульсов открыли в 1949 г. нейрофизиологи Мэгуп и Моруцци. Вживив кошке электрод в верхнюю часть ретикулярной формации, они дождались, пока она не заснула, и послали ей в мозг волны характерные для электроэнцефалограммы бодрствования. Кошка проснулась. Волны, свойственные «ну, кошку; усыпили вновь. Ретикулярная формация командовала уровнем бодрствования. Мэгун и Моруцци разрушали все пути, по которым в мозг направляются сигналы от органов чувств, и оставляли только связи ретикулярной формации с корой. Уровень бодрствования у животного сохранился неизменным. Когда же все пути между органами чувств и корой оставались целыми, а связи ретикулярной формации с корой разрывались, животное засыпало. Импульсы из ретикулярной формации в кору идут всегда, всегда сохраняется уровень «фоновой активности», позволяющий нам подсознательно регистрировать происходящее. Когда же сигнал приобретает особое значение, поток импульсов возрастает: кошка чует мышку, обезьяна тянется к банану, человек силится припомнить забытое имя. Нетрудно представить себе, что произойдет с памятью, если ослабить поток активирующих импульсов, идущих от ретикулярной формации к коре, или поток информационных сигналов, идущих от органов чувств к ретикулярной формации. Человек будет пребывать в полусне и в непрерывной амнезии. Без ретикулярной формации память работать не может. Но как она решает, когда ей подкреплять корковую активность, а когда нет? Ведь чтобы кинуться на мышку, кошка должна узнать ее, то есть сличить ее облик с эталоном. А где хранится этот эталон?
Присмотримся к следующему блоку, третьему, по, классификации Лурии. Это лобные доли, лежащие впереди слуховых и двигательных зон коры и занимающие у человека около трети больших полушарий. В ходе развития от низших животных к высшим ни один отдел мозга не увеличился в такой степени, как лобные доли. Им человек и обязан своим высоким лбом. Ученые долго не могли понять, каково назначение этого органа: были случаи, когда повреждение лобных долей не вносило никаких заметных перемен ни в поведение, ни в мышление, а уж на памяти и вовсе не отражалось. Однако. незаметные перемены все-таки происходили, а когда Португальский нейрохирург Эгац Мониц изобрел фронтальную лоботомию, назначение лобных долей стало проясняться. У безнадежных психических больных он рассек связи между лобными долями и эмоциональными. центрами, и буйные существа превратились в кротких, туповатых созданий. Долгие годы в Институте нейрохирургии имени Бурденко лобные доли изучал Лурия. На международных конгрессах 1968-1969 гг. Лурия рассказывал о нескольких типичных случаях двусторонних поражений в лобных долях. Одну женщину застали как-то за странным занятием: она мешала дрова в плите метлой, а в кастрюле у нее варилась мочалка. Другой больной начал строгать доску, исстрогал ее всю до конца, а потом так же монотонно принялся строгать верстак. В архиве нейрохирургической клиники хранится письмо, которое одна пациентка писала Н. Н. Бурденко. «Дорогой профессор,- начиналось это письмо,- я хочу вам сказать, что я хочу вам сказать, что я хочу вам сказать…» Четыре страницы были заполнены инертным повторением этого стереотипа. Нейропсихолог предлагает больному нарисовать квадрат. Тот «строгает доску до конца» - рисует три маленьких квадрата и еще один большой. В этот момент нейропсихолог шепотом спрашивает: «Вы слышали о заключении пакта между такими-то странами?» Тотчас больной вписывает в квадрат; «Акт №…» «Это похоже на факты, полученные в опытах с животными»,- говорит экспериментатор врачу, и больной дописывает: «Акт № 1 о животноводстве».
Стереотип - вот самое главное в поведении тех, у кого поражены лобные доли. Они лишены стратегии и взгляда в будущее, они «сами не знают, чего хотят». Разучившись формировать свои планы, они либо начинают воспроизводить упрочившиеся навыки, не замечая разницы между лапшой и мочалкой и не умея остановиться на одном квадрате, либо поддаются импульсивным порывам, давая просачиваться в свое поведение любым внешним сигналам. Ни для того, ни для другого у них больше нет задерживающих центров. Дети, имевшие несчастье перенести травму лобных долей, теряют способность к обучению. Самая интенсивная умственная деятельность приходится у нас на детские годы, когда мы только и делаем, что усваиваем новую информацию. То, что снижение умственной деятельности обнаруживали у взрослых с пораженными лобными долями не сразу, нейропсихологи объясняют тем, что немногие взрослые занимаются напряженной умственной работой. Чаще всего наша деятельность течет по руслу стереотипов, нуждающихся лишь в незначительной регулировке.
Грей Уолтер давал своим испытуемым задачи, вызывающие состояние ожидания: например, в ответ на такой-то сигнал надо было нажать такую-то кнопку. С помощью электроэнцефалографа он наблюдал, как в лобных долях возникают особые волны и как они исчезают, когда ожидать больше нечего. Электроэнцефалографию открыл в 1924 г. австрийский физиолог Ганс Бергер. Он приклеил к голове своего испытуемого металлические пластинки, соединил их с гальванометром и увидел на шкале колеблющиеся потенциалы в тысячные доли вольта. Затем гальванометр был соединен с самописцем, и ученые получили возможность наблюдать изменения биопотенциалов во времени. К концу 30-х годов были разработаны высокочувствительные усилители, и началась классификация мозговых волн, или ритмов. Альфа-ритм отражает состояние спокойного бодрствования, когда человек ни на чем не сосредоточен и мысли его предоставлены самим себе. Мысли сконцентрировались, и альфа-ритм уступил место частому и стремительному бета-ритму. Эмоциям затруднения и беспокойства свойствен тета-ритм, сну без сновидений - спокойный дельта-ритм, а по смеси бета- и тета-ритмов видно, что человеку снится сон, да еще ясно какой - тревожный или приятный. Волны, которые обнаружил Грей Уолтер, имели особый рисунок; они получили название Е-ритмов, или волн ожидания. Е-волна возникает при ожидании или внезапном появлении стимула и затухает после того, как решение принято. Встречаются люди, у которых она затухать не желает. Грей Уолтер характеризует их как психастеников: они никак не могут принять решение, они сомневаются во всем и из каждой мухи готовы сделать слона. А есть люди, у которых Е-волны совсем не бывает. Это натуры беспечные и поверхностные, не желающие ни о чем задумываться всерьез. Они грешат, каются в своих грехах и тут же забывают о своих клятвах. Врожденный дефект в лобных долях? Во всяком случае короткая память.
Изучение связей лобных долей с энергетическим блоком и волн ожидания привело исследователей к мысли, что доли эти активизируются, только когда человек сталкивается с определенной задачей, и что возникающее в них возбуждение служит регулятором общей активности мозга. У здорового человека в ответ на новый раздражитель возникает ориентировочный рефлекс, который очень легко обнаружить по кожногальванической реакции. Раздражитель утратил новизну - реакция угасает. Но если сказать человеку, чтобы он следил за переменами в поступающих сигналах-раздражителях, реакция восстанавливается: человек ждет новизны; ЭЭГ регистрирует Е-волну. У больного с поврежденными лобными долями ничего этого не происходит. Если у него и пробуждается в первый, раз ориентировочный рефлекс, то во второй раз вызвать его уже невозможно. Трудно решать задачи тому, у кого, повреждены лобные доли: все варианты кажутся ему равновероятными, внимание его рассеивается, ибо активирующие импульсы поступают от энергетического блока как попало; отвлечься от второстепенных деталей и стереотипных ассоциаций нет сил. Удача человека не радует, а неудача не огорчает. Мысль работает то вяло, то хаотично, а если кошелек оперативной памяти наполняется монетами, человек даже не интересуется, серебро это или медь. Словом, лобные доли это регуляторы, сложных форм поведения, помогающие человеку организовывать свои мысли и действия для достижения намеченных целей, сличать эти действия с исходными намерениями, обнаруживать ошибки и исправлять их. Никаких отпечатков прошлого в них не хранится: больной в состоянии вспомнить все, что от него потребуется. Неполадки в этой системе ухудшают только оперативную память: больной забывает не слова и не события, а собственные намерения, если только им удастся сформироваться. Но утверждать, что лобные доли не ответственны за память, мы не можем. Ведь память служит не самой себе, а мышлению и действию. Она бесплодна, если человек не может ею пользоваться. Каждый свой минувший шаг здоровый человек связывает с шагом предстоящим: он помнит, чего он хочет. Тот же, у кого повреждены лобные доли, этого не помнит, не помнит самого главного, чего ни в одном справочнике не найдешь. Он живет в непрерывном настоящем, ибо прошлое его не реализуется, а будущего у него нет. Но лобные доли - не хранилище следов; следы надо искать в другом месте, во втором блоке, который так и называют- блок приема, переработки и хранения информации.
Поломка в этом блоке, куда входят затылочные, теменные и височные доли коры, выглядит совсем иначе. Жизненный тонус высок, эмоции не нарушены, внимание концентрируется, когда нужно, но с переработкой информации и ее хранением творится неладное. Человек может разучиться говорить и писать, различать зрительные формы, узнавать предметы на ощупь. Если уж искать следы, то только здесь! Но прежде нам следует познакомиться с работой нейронов. Из них-то и складывается «серое вещество». Есть еще и белое вещество, это дендриты, отростки нейронов. По самому главному и самому длинному отростку, аксону, нервный импульс передается от одного нейрона к другому. Кончик аксона разветвляется на множество мелких волоконцев. То место, где они приближаются к телу соседнего нейрона или к его дендритам, английский физиолог Чарльз Шеррингтон назвал синапсом. Импульс передается благодаря изменению электрического потенциала аксона. В этом процессе участвуют ионы калия и натрия, путешествующие сквозь мембрану, которая отделяет протоплазму аксона от окружающей среды. Когда импульс достигает конца аксона, там высвобождается химическое вещество, называемое медиатором, то есть посредником. Медиатор переплывает синаптический промежуток, возбуждает соседний нейрон, в нем меняется соотношение ионов калия и натрия, от этого меняется потенциал, и импульс бежит дальше. Такова схема нейронной импульсации, побудившая Шеррингтона сравнить мозг с чудесным ткацким станком, «на котором миллионы сверкающих челноков ткут мимолетный узор, непрестанно меняющийся, но всегда полный значения».
Нейрофизиологам удалось выделить три основные группы нейронов и установить их соотношение в каждом блоке. К первой группе принадлежат нейроны новизны. Они безучастны к тому, какой перед ними раздражитель- зрительный, слуховой или вкусовой. Их интересует только одно: нов он или не нов. Если поток сигналов неизменен, они молчат, но стоит ему измениться, стоит звуковому сигналу стать на четверть тона повыше, как начинается реакция: нейрон выдает разряд. Очевидно, что такие нейроны участвуют не в хранении следов-отпечатков, а в сличении новых впечатлений со следами-эталонами, в мобилизации оценочно-эмоционального аппарата, бодрствования и внимания. И мы не ошибемся, если предположим, что больше всего этих нейронов в первом, энергетическом блоке и меньше всего во втором, информационном. Нейроны, которые преобладают во втором блоке, зовут специализированными. Среди них есть нейроны, которые реагируют только на острый угол или только на прямой, только на движение справа налево и только на движение слева направо и так далее. Они дробят образ на элементы, чтобы придать ему форму, удобную для анализа. Бок о бок с ними работают нейроны-универсалы, реагирующие на любые раздражители. Их назначение -завершить синтезом анализ, проделанный нейронами-специалистами. Каждый отдел блока состоит из трех надстроенных друг над другом зон. Сначала идет первичная, или проекционная зона, куда приходят аксоны от органов чувств и где преобладают специализированные нейроны. Если у вас поражена эта вона, например, в зрительной коре, ваше зрение просто станет менее острым, а если вам будут раздражать ее электродом, перед глазами у вас замелькают блики и пятна. В следующей зоне преобладают нейроны-универсалы, готовящие элементы к обобщению; возбуждение разливается там широко, и раздражение вызывает уже не блики, а осмысленные образы. При поражении этой зоны острота зрения сохранится, но сложить детали в цельную картину вы не сможете.
Образ предмета складывается из разнообразных признаков, и зрительных, и слуховых, и осязательных. Их интеграцию осуществляют нейроны-универсалы третичной зоны. Человек, у которого поражена эта зона, часто не может оценить пространственное отношение между предметами, его мышление становится более конкретным, чем прежде. Свое открытие Пенфилд сделал случайно: он искал границы речевых зон. Раздражая участок за участком, Пенфилд вызывал у своих пациентов искусственную афазию. Один из них, когда его попросили назвать изображенный на картинке предмет, воскликнул: «Это то, на что надевают ботинок!» После удаления электрода, пациент радостно добавил: «Нога». Следовало ли из этого, что Пенфилд раздражал тот самый нейрон, в котором хранился отпечаток слова «нога»? «Тот самый нейрон» и много еще нейронов вокруг него можно умертвить, а человек вспомнит потом и «ногу» и все другие слова, которые электрод заставил его «позабыть». Покажите ему ботинок, и он скажет: «Это то, что надевают на ногу». Неврологам было ясно, что человек забывает название не оттого, что у него стирается след этого названия, а оттого, что нарушается механизм, связывающий назначение вещи с его названием, конкретное с абстрактным. Не случайно больной афазией такого типа напоминает ребенка, который еще только учится обращению с вещами и, говорит, «Нож - это, чтобы резать, а карандаш - это, чтобы писать». Суть не в «ноге» и не в «ботинке», а в «чтобы». Мы можем представить себе группу нейронов, в которых зашифрован символ ноги и ботинка, но как вообразить такое же дифференцированное хранилище грамматических или логических отношений?
Каждому типу афазии присущ свой механизм. Л. С. Цветкова из Московского университета исследовала процесс называния предмета и его нарушение. Она прежде всего подчеркивает, что механизм называния отличается от механизмов порождения фразы. При порождении фразы поиски нужного слова - явление вторичное, оно подчинено основному процессу - структурированию фразы и организации речевого акта. Когда же вам предлагают найти слово-наименование («Как это называется?»), вы не строите фразу, а ищете слово, выбираете его из ряда других, связанных не грамматически, а только семантически. И тут уж слова всплывают в сознании не последовательно, как в первом случае, а все сразу, и независимо от предыдущих и последующих слов. Все нарушения в назывании предметов происходят при поражении задних (теменно-височно-затылочных) отделов мозга, которые-то и обеспечивают выбор слов. Организация речевого акта, создание замысла и программирование устного высказывания связано с передними отделами (задне-лобными областями). Как мы видим, и механизм иной, и участок иной. Цветкова предположила, что нарушение «актуализации», то есть «вспоминания» нужного слова вызывается утратой различения конкретных и характерных признаков слова. Опыты подтвердили это предположение. Восьми больным предъявляли сто картинок, на которых были изображены предметы обихода, явления природы, действия и качества предметов (цвет, вкус, форма). Каждому больному картинки показывали десять раз, и экспериментатор отмечал время актуализации. После подсчета оказалось, что актуализация слов-наименований требовала в шесть раз больше времени, чем слов, отражающих абстрактные явления-качества, и в полтора раза больше, чем слов-действий. «Ногу» и «ботинок» вспомнить было не в пример труднее, чем «бег» или «синеву». Ни один след не исчезает из памяти, все они оживляются, об этом свидетельствуем стратегия актуализации: больной перебирает слова. Дефект заключается в выборе эталона, соответствующего показанному образу. Здоровый человек выбирает его автоматически и одномоментно, больной - осознанно (как сороконожка) и развернуто во времени. Амнестическая афазия это осложнение выбора, при котором человек инстинктивно идет по самому легкому пути. Путь от абстрактного к конкретному затуманен, и он предпочитает обратный: «Это то, чем пишут», «то, на что надевают ботинок». Поражение одних зон вызывает расстройство речи, поражение других - письма, третьих - счета. Височные отделы коры обладают высокой специализацией. Но хотя причины афазии коренятся именно там, ни один невролог не возьмется утверждать, что вот в этой зоне хранятся слуховые символы слов, а в этой - графические. Разрушение какой-нибудь зоны означает для него лишь утрату деталей в механизме, управляющем речью или письмом. Невролог скажет, что височные отделы, поражение которых вызывает афазию, ответственны не столько за хранение следов-эталонов, сколько за их воспроизведение. Вот почему неврологи и нейропсихологи предпочитают говорить не о следах и не об их хранилищах, а о механизмах и о совместно работающих функциональных отделах. Человек может забыть и слова и лица, но кровоизлияние стирает не следы, а, как говорит Лурия, условия для их употребления.
Да и не одна афазия приводит к этому заключению. В 1874 г. доктор Мене опубликовал отчет о своих наблюдениях за сержантом французской армии Ф., который был ранен пулей в левую теменную кость. В течение четырех лет жизнь Ф. делилась на продолжительные периоды нормального состояния и кратковременные ненормального. Впадая в ненормальное, он становился живым автоматом. Он вставал и ложился в привычные часы, курил, гулял, но не чувствовал ни уколов булавки, ни запахов, ни шума, ни яркого света. Только осязание, связанное с движениями, становилось у него острее и тоньше. Когда-то сержант, имевший приятный голос, певал в кофейнях. Во время одного из припадков заметили, что он напевает какую-то мелодию. Затем он пошел в свою комнату, оделся старательно и стал перебирать журналы, как бы что-то отыскивая. Доктор Мене, угадав, что он ищет ноты, свернул один журнал в трубку и вложил ему в руку. Сержант вышел из комнаты и стал спускаться по лестнице. Тут солнечный свет упал на него через окно и словно вызвал в нем воспоминание о свете рампы. Он остановился, развернул журнал, стал в позу певца и пропел три романса. Но самым интересным был случай с письмом. Во время одного из своих сомнамбулических припадков он взял перо и стал писать письмо своему генералу, прося у него медали в награду за усердную службу и храбрость. Доктору Мене захотелось удостовериться, насколько участвовало в этом акте писания зрение сержанта. Он поставил между глазами и рукой сержанта ширму; тот продолжал еще писать немного, но потом остановился, не обнаружив, впрочем, никакого неудовольствия. Когда ширму отняли, он снова начал писать с того места, где остановился. Мене заменил чернила водой; сержант замер, посмотрел на перо, вытер его о сюртук и продолжил писание. В другой раз он начал писать на верхнем из десяти листов, лежавших один на другом. Дав ему написать две строки, Мене осторожно выдернул первый лист. Сержант несколько удивился, но продолжал третью строку на новом листе. Мене удалось повторить свой прием пять раз, на пятом листе была только подпись сержанта. Тем не менее, когда он подписал письмо, глаза его обратились к верхушке пустого листа, и он стал читать про себя то, что написал, сопровождая чтение движением губ. Он даже сделал пером несколько поправок на пустой странице. Если бы все пять листов были бы прозрачны, пишет Мене, они при наложении друг на друга, составили бы целое письмо, написанное совершенно связно и правильно. На основании этого и других подобных опытов Мене заключил, что чувство зрения сохранялось у Ф. для всех предметов, с которыми он соприкасался через осязание, и исчезало для тех, которые он осязать не мог. Комментируя этот случай в своей лекции о Декарте, Томас Гексли сравнивает зрение сержанта со зрением лягушки, которая, как известно, видит только движущиеся предметы и не замечает неподвижных. Гексли обращает внимание на животный, рефлекторный автоматизм больного. Сержант не замечал, что пишет не чернилами, а водой, что перед ним не ноты, а журнал, не письмо, а чистый лист. Но это было не угасание следов, а затмение сознания, он не столько забывал, сколько не соображал. Поставьте-ка себя в его положение и попытайтесь написать таким же образом письмо на пяти страницах, да еще внесите поправки в чистый лист. Никогда у вас этого не получится, ибо вы будете действовать сознательно, а сознательной памяти, отягощенной контролем и сомнениями в успехе, нечего и тягаться с памятью бессознательной. Утешимся тем фактом, что гипермнезия сержанта компенсировалась амнезией: о своих подвигах на поприще экспериментальной психологии он ничего потом не помнил. Но к следам и к их хранилищу эта амнезия никакого отношения не имеет. Где же они тогда хранятся в конце концов?
Вопрос этот задавали себе и физиологи. Удаляя один за другим большие участки коры у крыс и обезьян, Карл Лэшли смотрел, насколько у них ослабнет память. Память ослабевала, но весьма незначительно. Когда у одной крысы удалили почти все клетки зрительной зоны, она все равно узнала то, что от нее требовал экспериментатор. Лэшли заключил, что кора вряд ли может претендовать на роль хранилища следов, она просто участвует в процессах памяти. Роджер Сперри из Калифорнийского университета, не разделявший мнения Лэшли, решил узнать, где у кошки хранятся те образы, благодаря которым ей удается различать геометрические формы. Различить форму без участия зрительных зон невозможно, без них можно только отличить свет от мрака. Может быть, следы хранятся все-таки в этих зонах? Сперри завязал кошке один глаз и научил ее узнавать квадрат и круг. Потом он завязал ей другой глаз. Результат был тот же: «необученный» глаз вел себя так же, как и «обученный». Волокна, идущие от сетчатки каждого глаза, разделяются на два пучка и оканчиваются в затылочных долях обоих полушарий. По пути зрительные нервы обоих глаз сходятся, образуя так называемый перекрест, или хиазму. Потом часть волокон, идущих от левого глаза, направляется к коре левого полушария, а часть - к коре правого. То же происходит и с волокнами правого глаза. Все ясно! Надо перерезать хиазму. Тогда волокна от левого глаза дойдут только до левого полушария, а от правого - только до правого. Когда ранка зажила, кошке снова завязали один глаз, а другой научили различать фигуры. Если следы хранятся в зрительной коре, то теперь они будут формироваться только в одном полушарии, в том, куда идут волокна, а необученный глаз так и останется необученным. Не тут-то было! Необученный глаз по-прежнему узнавал фигуры. Значит, следы хранятся не в коре? Нет, не значит. Следы могли перейти из одного полушария в другое через мозолистое тело - пучок аксонов, соединяющих нейроны обоих полушарий. Когда кошке перерезали мозолистое тело, необученный глаз так и остался необученным. Больше того, его можно было научить избегать не квадрата, а круга: в одном полушарии хранился один навык, а в другом - другой. Сперри перешел от кошек к обезьянам. У одной обезьяны рассекли мозолистое тело, а в одном полушарии сделали лоботомию. Потом ей поочередно завязывали глаза и показывали змею. Когда змею увидел глаз, связанный с целым полушарием, обезьяна пустилась наутек, а когда другой, обезьяна взглянула на змею благодушно и зевнула. Кошки и обезьяны Сперри стали обладателями двух «личностей»!
Получалось, что следы все-таки хранятся в коре. Чешский физиолог Ян Буреш пришел к такому же выводу. Он обнажал у крысы мозг, смачивал одно полушарие раствором хлористого калия, полушарие на несколько часов «засыпало», а тем временем другое полушарие обучалось какому-нибудь навыку. На другой день Буреш усыплял другое полушарие и заставлял крысу решать ту же задачу: у крысы ничего не выходило. Но почему же следы не перешли из одного полушария в другое? Ведь Буреш ничего не перерезал. Оказывается, они не могут переходить во время бездействия, они переходят только в процессе обучения. Но главное, конечно, что они существуют и хранятся в коре. Физиологи даже нашли, где именно. Один участок коры Буреш защитил от усыпления, смочив его хлористым магнием, затем усыпил одно полушарие, обучил крысу нажимать на рычаг, подождал, пока спавшее полушарие не проснется, и усыпил обученное. На обученном, в той же сенсомоторной зоне, оставался бодрствовать островок, смоченный хлористым магнием, и этот островок вспомнил все, что надо. Островок принадлежал сенсомоторной зоне.
Итак, следы, связанные с сенсорным различением - с работой органов чувств, образной памяти и мышления, хранятся в коре, во втором блоке; причем мозолистое тело обеспечивает запись следов сразу в двух полушариях. Но в одной ли коре хранятся они? Одной обезьяне с раздвоенным мозгом предложили научиться сложной комбинации из зрительного и осязательного различения. При виде круга она должна была потянуть на себя гладкий рычаг, а при виде квадрата - шероховатый. Обычно обезьяны решают такие задачи легко. Но Сперри потребовал от нее, чтобы она тянула за рычаг не той рукой, которая управлялась полушарием, получавшим зрительные сигналы, а другой, управлявшейся полушарием, отрезанным от зрительных каналов. И обезьяна решила эту задачу. Очевидно, результаты осязательного и зрительного распознавания сопоставлялись в подкорковых отделах, и там же принималось решение, на какой рычаг нажимать. Решение это результат работы не одной толь- ко коры. Но самое главное даже не в этом. Кроме следов, необходимых для различения, память хранит и массу следов другого типа, из которых складывается опыт. Где хранятся они? Как они интегрируются в единое воспоминание, обладающее той же временной последовательностью, которая была свойственна запомнившемуся событию? Да, второй блок называют блоком хранения, но лишь потому, что лучшего слова не нашлось. Есть в слове «хранение» оттенок статичности, как и в слове «след» и в слове «отпечаток». Аристотель думал, что память локализуется в сердце, Декарт помещал ее в шишковидную железу. Остальные мыслители, начиная с Парменида и Гиппократа, придерживались более современных взглядов. Но каковы же эти взгляды? Одни физиологи признают второй блок хранилищем памяти, другие говорят об иерархии уровней хранения: деталями ведает кора, а значение, придаваемое этим деталям, хранится в структурах первого блока. Но как может «храниться» значение? Что касается неврологов, то, говоря о процессах сравнения с эталонами, они и вовсе избегают слова «хранение». Так что же, сравниваемые образы возникают только в процессе сравнения? А как быть с теми же пенфилдовскими фильмами, с гипермнезиями? Не распутает ли клубок этих противоречий анализ корсаковского синдрома, который считается истинным, или первичным, нарушением?
Кроме божьего дара, или, по-научному, интуиции, кроме обширных познаний и выдающегося профессионального мастерства, великий врач отличается от врача обыкновенного пристальным интересом к личности больного, ко всей его жизни, которую он стремится пронаблюдать во всех подробностях и описать так, чтобы ни одна из этих подробностей не ускользнула от анализа. Во время этих наблюдений и описаний рождаются счастливые мысли и совершаются великие открытия; история болезни, которой врач обыкновенный посвящает страничку, превращается у великого врача в философский роман, где потомки, независимо от своих прямых интересов, не устают находить все новые и новые крупицы мудрости. Таким врачом был Сергей Сергеевич Корсаков.
Более всего Корсакова занимали амнезии. Предоставив своим французским коллегам изучение сомнамбул и жертв шока, Корсаков занялся жертвами зеленого змия. Одним из первых в его руки попал тридцатисемилетний писатель, привыкший много пить и доведший себя до состояния, в котором память его, слабевшая день ото дня, отказалась ему служить. Он не мог ответить, ел он сегодня или нет, был у него кто-нибудь сегодня или не был. Все, что случалось с ним задолго до болезненного состояния, он знал, но то, что приближалось к этому состоянию, потускнело. Он начал писать повесть и помнил об этом, но чем она должна была кончиться, забыл. У писателя началась непрерывная амнезия. Писателя спасти не удалось, у него развился паралич конечностей, и он умер. Многие такие больные страдали параличом конечностей, и Корсаков, предположив, что имеет дело с болезнью всей нервной системы, назвал ее множественным невритом. Впоследствии, на Международном съезде врачей, ее назвали корсаковским психозом - в честь ее первооткрывателя. А еще позже корсаковский психоз стали считать частным случаем корсаковского синдрома - целого комплекса симптомов, встречающихся и у тех, чей мозг отравился алкоголем или другими ядовитыми веществами, например продуктами нарушенного обмена, и у тех, у кого в мозгу произошло кровоизлияние или развилась опухоль, вызвавшие те же последствия, а именно - непрерывную амнезию. Утрата памяти на происходящее - первое, что бросается в глаза при корсаковском индроме, и ни фенамин, ни элениум ничего с ней поделать не могут.
Корсаков часто играл со своими больными в шахматы, и, бывало, больные обыгрывали его. Что-что, а оперативная память у них была в отличном состоянии: видя перед собой доску с фигурами, они удерживали в памяти и их расположение, и свои собственные замыслы, и предполагаемые ходы противника. Но стоило больному отвернуться от доски, как он тут же забывал не только расположение фигур, но и то, что он вообще играл. Впрочем, это его не обескураживало: он садился, приглядывался к партии и продолжал ее как ни в чем не бывало. И все-таки эта способность к комбинационному мышлению, пожалуй, не более, чем сохранившийся в неприкосновенности навык. Ни одному больному не удается научиться игре, в которую он прежде играть не умел. Читать больные не любят, круг их интересов ничтожен: «поесть, попить, поспать, покурить». Нет, они вовсе не так уж отличаются от тех, у кого поражены лобные доли. «Одно и то же впечатление у него вызывает стереотипную фразу, которая произносится таким тоном, точно больной только что эту фразу придумал»,- пишет Корсаков о писателе. Охотнее всего они употребляют поговорки, избитые словосочетания; даже из старого опыта, который остался у них, они образуют только рутинные комбинации. И такая же прилипчивость к внешним воздействиям, с той только разницей, что больной с пораженными лобными долями как бы раскрыт навстречу наружным импульсам, даже ищет их, а пациент Корсакова пассивен, но «начнут с ним говорить - он начинает говорить; увидит вещь - сделает свое замечание:». Он тоже живет как бы в одном растянутом настоящем, и его личность претерпевает такие же серьезные изменения. Он то раздражителен и упрям, то покорен и вял. И в том, и в другом случае ясно видно, как тесно связана память с мышлением и характером; искажается одно, искажается и все остальное, вся личность претерпевает деформацию. Ярчайшим примером такой деформации, или даже распада личности служит история с адвокатом, столь же знаменитая, как история госпожи Д. или Берна Брауна.
Начало истории банально: пристрастие к водке, паралич ног, потом, правда, прошедший, и такое же, как всех, расстройство памяти. Его выписывают из больницы, но к адвокатской практике он решительно не способен. О водке давно забыто, но память не восстанавливается, бывший адвокат работает корректором. Чтобы не читать все время одну строчку, он делает против про читанной отметку карандашом и медленно двигается о одной строчки к другой. Газету, где он служит, закрывают, для него наступают тяжелые времена, о которых он, впрочем, мало что помнит. Года через четыре он все-таки пытается устроиться адвокатом. Но на какие ухищрения ему приходится пускаться, чтобы никто не заметил его слабости! Чтобы не попасть в неловкое положение в суде, он должен читать свою речь по конспекту и избегать подробностей, отделываясь общими местами. Все силы уходят на то, чтобы ставить себя в условия, благоприятные для воспоминания - окружать себя предметами, которые могут напомнить о том-то и о том-то. Если он встречается с приятелями, с которыми виделся вчера, и они вызывают его на незаконченный разговор, он ловко препоручает им ведение разговора. Благодаря всем этим хитростям он становится общительнее и перестает избегать встреч с людьми. Но прежней личности нет и в помине. «Прежде он был горячий, энергичный человек, возмущавшийся горячо несправедливостями,- пишет Корсаков,- теперь… в нем какое-то особенное хладнокровие, но не вследствие силы, не вследствие особенной высоты миросозерцания, а вследствие слабости жизненных порывов». Какая уж там высота миросозерцания! Много раз Корсаков просил адвоката описать свое состояние, тот все отнекивался, но, наконец, уступил, и вот какое письмо получил Корсаков: «Очевидно, стало быть, я на каком-то перепутье или, вернее, в столбняке со стихом: сердце пусто, празден ум… притом же решительно затрудняюсь, что выбрать для (начинки?) заселения этих необходимых для жизни территорий (разумея ум и сердце без сказуемых). Искренне желаю, чтоб трагедия и водевиль отсутствовали, а был бы лишь простой, но величавый эпос. Это я постараюсь положить в основу новой жизни, не определяя заранее ни того, что она (жизнь) сама в себе, ни того, что именно пригоднее для нее… Таким образом, для меня вовсе не представляется странным, если в данное время жизни я признаю себя лишь формой для личности, но не совсем личностью…дальше адвокат признает, что сейчас он не более как посредственность, он не теряет надежды на исцеление «мне, уже достаточно искусившемуся, продолжение рисуется более лучшим»), но попытки анализа своего состояния тонут в поверхностном резонерстве, в безграмотной выспренности, в стилистической беспомощности, которая всегда спешит замаскироваться псевдозначительным оборотом, заключенным в скобках. Прочитав длинное и тягостное письмо адвоката, Корсаков сказал кратко и недвусмысленно: «Снижение умственных способностей». Адвокат пишет, что волнуют его теперь не серьезные происшествия, а «события крупного ничтожества». Мало проку в том, что он не утратил способности это сознавать - надо ведь действовать, надо всей душой болеть за справедливость и откликаться на ее попирание так, как откликались лучшие из его коллег, чьи речи в защиту народовольцев потрясали основы самодержавия. Но изъязвленный алкоголем мозг откликается только на ничтожные заботы. Самодержцы знали это еще со времен Владимира Красное Солнышко, любившего потолковать о том, что веселие Руси есть пити. Но ведь не пьет больше адвокат, сама мысль о водке противна ему, отчего же не восстанавливается его память и не возвращается прежняя личность? Может быть, яд разрушил какой-то важный орган в мозгу, от которого это все и зависит, некий первичный отдел памяти?
Наблюдая за своими пациентами, Корсаков заметил, что кое-что они все-таки не забывают. «Вы уже видели меня сегодня?» - спрашивал он то одного, то другого, в десятый раз входя к ним в палату. Одни отвечали отрицательно, другие молчали. Они, без сомнения, узнавали его, но смутно, неуверенно. Писатель, например, узнавал: хоть и утверждал он, что видит его впервые, но все оттенки обращения к Корсакову, вся доверчивая симпатия, которой озарялось лицо писателя, говорили за то, что он чувствует, кто перед ним. Другому больному был неприятен сеанс гальванизации; когда он видел аппарат, лицо его искажалось гримасой тревоги и отвращения. Однако он уверял, что и понятия не имеет о назначении аппарата. Размышляя об этом, Корсаков пришел к выводу, что «память чувства сохраняется несколько более, чем память образов». И еще одна интересная особенность болезни обнаружилась в его наблюдениях - реминисценции, внезапные воспоминания, осеняющие больного через месяц или через год после случившегося, независимо от того, начал он выздоравливать или нет.
Закономерности корсаковской амнезии очень похожи на закономерности, установленные Рибо. Меньше всего страдают у больных условные рефлексы - память движений и навыков. Без всяких усилий больные находят свою койку, свою палату, столовую, процедурные кабинеты. За условнорефлекторной памятью идет память чувств, способность к запоминанию не столько самого объекта, сколько его значения. У писателя, как отмечал Корсаков, она «более сохранялась, чем память времени, места и формы». У того, кто боялся гальванического аппарата, тоже. На третьем месте - память на места и формы. Выздоравливающий адвокат «узнает сразу дом, где уже был… узнает всех новых знакомых; но разговора, который он вел с этими знакомыми, он решительно не помнит…» Пространственное восприятие у него уже почти восстановилось, а память на события, на изменения во времени еще нет. Память времени, способность фиксировать внешние и внутренние процессы, события и динамику мысли, первой страдает и последней излечивается. Легко обнаружить совпадение этой иерархии с гипотезой о филогенезе памяти, выдвинутой П. П. Блонским. Мысль и способность осознавать себя во времени появилась в филогенезе позже всего, а онтогенез, как было сказано не раз, во многом повторяет филогенез. Уязвимость памяти на время - одно из самых убедительных доказательств позднего ее происхождения и ее принадлежности к основным чертам человеческого интеллекта. Не оттого ли утрата этой хрупкой способности и ведет к снижению умственных способностей?
Возможно, это так и есть, но чисто психологическая постановка вопроса не дает нам ответа ни о первичной структуре, ни о следах. К счастью, корсаковским синдромом занимаются физиологи и неврологи, в чьем ведении находятся мозговые структуры. И отталкиваются они как раз от представлений о времени, а именно о долговременной и кратковременной памяти. Под первой они подразумевают хранение следов, а под второй - их подготовку к хранению. Подготовка эта и сама делится на несколько этапов. Восприятие зрительного стимула начинается в органах зрения и в первичных зонах коры. Тут мозг еще имеет дело со всем, что ему «попадается на глаза». И хотя уже на этом этапе ощущается воздействие долговременной памяти, проявляющееся в узнавании или в неузнавании и в определенной концентрации внимания, этап этот ближе еще к чистому восприятию. Работа восприятия непрерывна, но память пользуется ее плодами выборочно. В психологических условных блоках и в реальных корковых зонах идет отсев лишнего, и командует этим отсевом при сознательном восприятии внимание. Если мы не сделаем усилия запомнить имя того, с кем нас знакомят, оно тут же вылетит из головы. Физиологи считают, что этот этап длится несколько секунд - столько, сколько требуется мозгу для оценки стимула. Неврологи с этим согласны. Им известно, что после аварии воспоминания водителя кончаются на том участке пути, который находился за пять-шесть секунд до места происшествия.
Этот этап не кратковременная память, а только ее преддверье, или псевдопамять, как говорят иногда физиологи. Сама кратковременная память, на стадии которой идет первичная сортировка информации, длится около часа. За час корсаковский больной успевает забыть любое событие дня. Может быть, он и вспомнит это событие когда-нибудь, но пока оно блуждает у него где-то под порогом сознания, не находя щелочек в запертых воротах долговременной памяти. Гипотеза о двух памятях как о стадии подготовки следов к хранению, или их консолидации, и стадии самого хранения была высказана еще в 1900 г. С развитием автомобильного транспорта неврологи получили обширный экспериментальный материал для подтверждения указанной гипотезы. Было замечено, что и эпилептики, подобно жертвам катастроф, ничего не помнят из того, что непосредственно предшествует судорогам, а электроэнцефалограммы продемонстрировали врачам целые бури, которые разыгрывались в мозгу во время этих судорог. Жане сравнивал шок с бурей, которая сносит верхушку памяти. ЭЭГ эпилептиков навели психиатров на ту же мысль, и они попробовали лечить электрошоком психические заболевания, надеясь на то, что буря снесет «ненормальные ассоциации» и обнажит нормальные. Увы, ненормальные связи возвращались так же неуклонно, как возвращалась память к госпоже Д. Более плодотворными оказались опыты с электрошоком над здоровыми испытуемыми? они-то, собственно, и показали, что стадия кратковременной памяти продолжается час. Материал, выученный за час до опыта, в памяти оставался, а выученный за сорок или за двадцать минут, из головы вылетал. Отсюда был сделан еще один важный вывод: кратковременная и долговременная память обладают разными физиологическими механизмами.
Начались опыты и с животными. У крыс вырабатывали рефлекс избегания - отучали бегать по лабиринту, где вздумается. Когда крыса уже твердо знала, где ей будет больно, а где нет, ей устраивали электрошок - подносили к глазам электроды, и она в судорогах теряла сознание. Если рефлекс был выработан раньше, чем за час до шока, крыса, придя в себя, вспоминала, какие места в лабиринте опасны, а если рефлекс вырабатывался перед самым шоком, забывала все. Подобно шоку, действовал па свежие следы и наркоз, и гипоксия - кислородное голодание в барокамере, и гипотермия - охлаждение до температуры домашнего холодильника. Великого искусства во всех этих опытах достиг тот же Ян Буреш. Действие тока он объяснял так. У судорог, которые вызывает электрошок, и у кратковременной памяти, очевидно, одна природа - электрическая; оттого-то шок и действует на нее. Электрические импульсы, в которых закодирован след, движутся по нейронным цепям, и след постепенно, в течение часа, записывается в мозгу. В 1938 г. испанский физиолог Лоренте де Но обнаружил, что нейроны образуют замкнутые цепи, по которым, как он предположил, циркулируют импульсы определенного значения. Позже его американский коллега Верцеано ввел в таламус электрод, состоящий из трех проволочек, и записал электрическую активность трех нейронов, в которые уткнулись проволочки. И эти нейроны оказались звеньями одной цепочки: запись показала последовательно повторяющиеся циклы разрядов. Скорее всего циркуляция импульсов по замкнутым цепям и есть механизм кратковременной памяти: циркулируя, следы консолидируются и переходят в долговременное хранилище. В эту циркуляцию шок и вносит хаос. Судороги, как писал Буреш, заливают мозг «хаотическими волнами импульсной активности», и получается нечто вроде интерференции. Что касается гипотермии или гипоксии, то они просто замораживают циркуляцию. На укоренившиеся же следы ничто уже не влияет, ибо их хранение, очевидно, не связано с электрической активностью.
Размышляя над феноменом реминисценции, над удивительными фактами воспоминаний о сценах, относящихся к периоду обострения болезни, Корсаков склонялся к мнению, что ни один след не пропадает безвозвратно. Чтобы там ни происходило в мозгу, а «все-таки они вертятся». Следы, как говорил Корсаков, живут частной жизнью в бессознательном, потихоньку укрепляются и становятся все доступнее для извлечения. У выздоравливающих они уже у самого порога сознания, и, чувствуя это, адвокат цепляется за каждую ассоциацию, чтобы вытащить воспоминание на свет. Забывания, строго говоря, не существует, существует лишь невозможность вспомнить. Опыты физиолога Р. И. Кругликова подтверждают гипотезу Корсакова. Несколько лет в своей лаборатории, в Институте высшей нервной деятельности и нейрофизиологии, Роман Ильич экспериментировал над мышами, вызывая у них ретроградную амнезию электрошоком. Вначале ему казалось, что шоковая буря действительно сносит верхушку памяти и стирает свежие следы, но постепенно его все больше и больше охватывало сомнение. Слишком многое свидетельствовало об обратном. И Кругликов провел новую серию опытов. Он вырабатывал у мышей рефлекс избегания на основе однократного подкрепления, то есть с одного раза, в течение минуты проверял, усвоили ли они навык, оглушал их электрошоком, а лотом, приведя в чувство, проводил с ними «процедуру напоминания» - ставил их, как ставил сам себя адвокат, в условия, похожие на те, которые должны были у них вылетать из головы. И мыши «по ассоциации» вспоминали свой рефлекс. Из этого Кругликов сделал заключение, что следы долговременной памяти, не подвластные шоку, формируются очень быстро, и забывание связано не с тем, что следы не успели сформироваться, а с тем, что они не подготовились еще к проявлению. Рассказывая о своих опытах на Всесоюзной конференции по проблемам памяти, он выразился еще определеннее: «Ретроградная амнезия от электрошока означает не разрушение рефлекса, а либо повреждение аппаратов его воспроизведения, либо перевод следа в подпороговое состояние». Следы не стираются, они живут своей частной жизнью, они ждут своего часа. Забывания не существует! Память лучше сравнить не со строящимся зданием, а с растущим деревом. Тогда можно сказать, что буря не сносит, а пригибает верхушку. Английский невролог Рассел объяснял когда-то реминисценцию гипотезой самоусиления следов. Нейроны дают иногда самопроизвольные разряды без всякого стимула, и токи, пробегая прежде всего по цепям с пониженным сопротивлением, укрепляют следы памяти. Самоусиление выполняет ту же роль, что и сознательное повторение. Всем жертвам амнезий приходится полагаться на самоусиление, на медленную, неуязвимую и непрерывную консолидацию, которая постепенно распрямляет согнутые верхушки, и прошлое укрывается перед выздоравливающим. Конечно, само собой это может и не произойти: в одних случаях нужно снять сначала idee fixe, в других - провести лечение процедурами напоминания, а в третьих починить сам мозг, потому что шок это шок, это буря, которая, утихнув, оставит берег каким он и был, а алкоголь, опухоль или кровоизлияние могут разъесть и берег - просто-напросто сожрать необходимые для воспроизведения следов, мозговые структуры. Как их чинить, пока неизвестно: о них самих разузнали толком всего лет пять или шесть назад.
Догадывались об их существовании, конечно, раньше, с тех пор как было решено, что эмоция это оценка. К догадке вела и морфофизиологическая гипотеза памяти, высказанная еще Рамоном-и-Кахалом. Развивая взгляды ассоциационистов о том, что память основана на проторении путей в мозгу, Рамон-и-Кахал предположил, что от повторного прохождения импульсов одного и того же типа синапсы претерпевают изменения, благодаря которым понижается сопротивление нейронных цепей. В первый раз поток импульсов перескакивает с одного нейрона на другой с трудом, во второй легче, в третий еще легче и так далее. Происходит проторение нервных путей и укрепление нервных связей соответствующего типа - морфофизиологических аналогов ассоциаций. Синапсы превращаются в пропускные пункты, отдающие предпочтение знакомым импульсам, а группа нейронов, соединенная такими синапсами, становится носителем определенного следа. Приняв эту гипотезу, мы легко представили себе не только самоусиление следов, но и всякое воспоминание. Желая припомнить что-нибудь, мы возбуждаем в мозгу электрическую активность; сначала она носит общий характер, затем импульсы находят свои цепи, и в сознании оживают требуемые следы. Пути, которые проторяют себе новые импульсы, могут лежать поблизости от путей, проторенных сходными импульсами; от активности одних путей активизируются соседние, и сознание получает искомое в сопровождении следов-спутников, которые могут даже опередить искомое. Тогда вместо фамилии Овсов нам в голову приходят другие лошадиные фамилии, и мы терпеливо ждем, пока Овсов не прорвется через них. Но раз так, раз цепей с близким сопротивлением оказывается много и на свидание с новым символом могут, как это случается при афазии или при общем возбуждении явиться десятки эталонов, значит должен существовать оценочный механизм, который управляет сравнением следов. Получая сигналы от возбудившихся зон, от следов готовых ожить в памяти, он должен оценить их, погасить ненужные, а нужные направить в фокус сознания. Не па него ли натолкнулся однажды Пенфилд, когда, раздражая электродом в глубине височной доли один участок, вызвал у пациента «сравнивающе-истолковывающие» мысли?
К тому времени, когда это случилось, внимание физиологов уже было приковано к структуре, которая примыкает непосредственно к височным долям и называется гиппокампом. Анатомы относят его к древней коре, над которой у нас выросла новая; подобно ей он тоже состоит из двух половинок. По нашей классификации мы должны отнести его к энергетическому блоку: он ближайший сосед гипоталамуса и ретикулярной формации. Первыми о гиппокампе узнали неврологи; прежде всего им стала известна разница между двусторонним поражением гиппокампа и односторонним. При одностороннем у человека нарушается отсроченное воспроизведение и возникают неполадки в сфере эмоций; если же патологический процесс захватывает обе половинки, у него наблюдаются все признаки корсаковского синдрома, а у многих наступает и ретроградная амнезия. Ретроградную амнезию обнаружил все тот же Пенфилд. Он исследовал одного больного с очаговой эпилепсией и по ЭЭГ нашел источник его страданий - рубец около левой половинки гиппокампа. Очевидно, это был след кровоизлияния, вызванного акушерскими щипцами. Пенфилд перерезал половинку, удалил очаг эпилепсии, припадки прекратились, но пациент нежданно-негаданно приобрел ретроградную амнезию длиной в четыре года и антероградную в придачу. Потом ретроградная съежилась, следы «самоусилились», а антероградная так и осталась. В чем же было дело? Оказывается, правая половинка из-за внутренних кровоизлияний давно вышла из строя. Случай редкий, но он многое объяснил неврологам. Применительно к процессам памяти, решили они, нет смысла говорить о гиппокампе - правильнее будет говорить о гиппокамповом круге. Ни один орган в мозгу не работает изолированно, а отделы первого блока в особенности связаны друг с другом. Тем же уровнем бодрствования управляет не одна ретикулярная формация, а целая система, захватывающая, кроме нее, и гипоталамус, и таламус, и пути к коре, и саму кору. Когда же происходит двустороннее поражение гиппокампа, то разрывается круг, включающий в себя, кроме половинок гиппокампа, и ядра таламуса, и части лобных долей, и своды, и поясную извилину, и маммилярные тела, и гипоталамус. И все это связано с ретикулярной формацией и с корой. Оживленный перекресток магистралей, или, лучше сказать, диспетчерский пункт. Не там ли принимается решение о начале консолидации, о запуске импульсов по нейронным цепям, не по этому ли кругу они и циркулируют? Но ведь должна еще быть циркуляция между этим кругом и отделами, откуда поступают сигналы о новых впечатлениях и символы эталонов. Откуда-то должны приходить и сведения о важности новой информации. Как все это происходит? И какие функции несут отдельные звенья круга? Алкоголь чаще всего разрушает не сам гиппокамп, а маммилярные тела, крошечные сосковидные отростки, примыкающие к гипоталамусу. Но среди больных корсаковским синдромом есть и такие, у кого разрушен только таламус. Нет, неврологи и анатомы о звеньях пока судить не берутся, они говорят только об одном гиппокамповом круге. Физиологи, изучающие условные рефлексы, тоже. Да, кролик, у которого поврежден гиппокамп, обучается с трудом. Но, как справедливо замечает нейрофизиолог Ольга Сергеевна Виноградова, гиппокамп связан с эмоциями не меньше, чем с самой памятью, да, кроме того, он ближайший сосед гипоталамуса, который, как известно, регулирует ощущения сытости и голода. Вот и решайте, отчего кролик с поврежденным гиппокампом. равнодушно взирает на любимую свою морковку: оттого, что он забыл урок, оттого, что у него пропал аппетит, или оттого, что ему вообще стало все на свете безразлично? Виноградова считает, что условные рефлексы дают физиологам не больше десяти процентов достоверной информации, а если вы хотите получить хотя бы двадцать, исследуйте не замутненное противоречивыми мотивами поведение, а нейронную активность. Она предлагает убедительную гипотезу о гиппокампе, родившуюся из опытов над теми же кроликами, которым вживляли электроды в гиппокамп и записывали реакции его нейронов на световые вспышки и всевозможные звуки.
В гиппокампе преобладают нейроны новизны, а посему на все сигналы он реагирует одинаково: идут одни и те же сигналы - реакция мало-помалу угасает, чуть-чуть меняется сигнал - возникает вновь. Это естественно, парадоксально другое: при появлении нового сигнала большинство нейронов замолкает и не дает никаких разрядов. Умолкание и есть их реакция, а обычная «фоновая» активность - ее отсутствие. Как объяснить этот парадокс и не кроется ли в нем ключ к пониманию роли гиппокамиа? Виноградова решает посмотреть, чем занимаются во время молчания гиппокампа его соседи. Оказывается, в это время просыпаются нейроны ретикулярной формации и посылают свои импульсы в кору. Идет ориентировочная реакция, мозг изучает новый сигнал. Сигнал изучен, начинается консолидация следов, и гиппокамп оживает: его нейроны затормаживают работу ретикулярной формации, гасят ее. Выходит, гиппокамп регулирует ее активность, он решает, что стоит запоминать, а чего не стоит. Он - аппарат оценки сигналов, сравнивающее устройство. По схеме Виноградовой, сравнение происходит так. На вытянутые в цепочку нейроны гиппокампа поступают с двух сторон два потока импульсов - один несет информацию о новом сигнале, другой об эталонах. Сигналы встречаются, гиппокамп их сравнивает: если разницы нет, гиппокамп продолжает тормозить ретикулярную формацию своей активностью, если разница есть - умолкает, и ретикулярная формация активизирует запоминающие механизмы. Содержание сигнала его не интересует, только разница. В записях, отражающих его активность, нет и намека на структуру сигнала; такой намек можно увидеть у нейронов-специалистов, преобладающих в сенсорных зонах, и у нейронов маммилярных тел. Не эти ли тела ведают консолидацией, посылая по нейронным кругам такие импульсы, в которых кодируется рисунок следа? Все возможно. К сожалению, ничего больше о гиппокампе разузнать пока не удалось и о маммилярных телах тоже. И откуда приходит к нему информация о важности сигнала, тоже неясно. Завеса таинственности, окутывавшая гиппокамп, только начинает приоткрываться, но главное уже сомнению не подлежит: это важнейший механизм памяти, от которого воспроизведение следов зависит в первую голову. Остается узнать, наконец, что же представляют собой сами следы.
В том же 1943 г., когда Мак-Каллох и Питтс выпустили из кувшина демона моделирования, чья тень все еще будоражит умы, шведский гистохимик Холдер Хиден обнаружил, что во время возбуждения нервной системы в нейронах усиливается синтез нуклеиновых кислот и белков. В самом этом факте не было ничего удивительного, Будь жив Геринг, он сказал бы, что то же самое происходит и в упражняющейся мышце. Но Хиден уже не мог удовлетвориться таким объяснением. На его глазах молекулярная биология двигалась к расшифровке кода наследственности, нуклеиновые кислоты, ДНК и РНК, становились героями дня. Если в них записаны все наши инстинкты и безусловные рефлексы, то почему бы им не послужить дощечкой для записи повседневного опыта? Какой же из кислот отдать предпочтение? ДНК хранит наследственную информацию. Значит, РНК? Недаром же за несколько минут количество РНК в работающем нейроне увеличивается на целую треть. Очевидно, циркулирующие по нейронным цепям импульсы нарушают равновесие ионов в молекуле РНК, ее звенья, нуклеотиды, делаются неустойчивыми и перестраиваются в такой последовательности, какую диктует им частотная характеристика импульса. Информация, записанная в этой характеристике, перекодируется на молекулу РНК, а оттуда на синтезируемый ею белок и хранится теперь вечно, повторяясь в конфигурации обновляющихся белков автоматически. Молекула белка становится чувствительной к «своим» импульсам, узнает их и сообщает об этом высвобождением медиаторов, которые и переносят «импульсы узнавания» с нейрона на нейрон при новой циркуляции, сопровождающей воспроизведение. Такая схема сложилась у Хидена к началу 60-х годов, и он принялся за проверку своей гипотезы. Методика опытов была проста. Хиден натягивает проволоку по диагонали; на полу сидит крыса, наверху, где кончается проволока, на дощечке лежит пища. Крыса бежит к пище и попутно учится балансировать. Затем Хиден умерщвляет ее и сравнивает нуклеотидный состав нейронов ее двигательных зон с таким же составом у необученной крысы. Соотношение нуклеотидов в нейронах после обучения меняется, и Хиден убежден, что в этом изменении и зашифрован навык балансировки. Новый опыт. Хиден обучает крысу стучать правой лапой, а потом переучивает ее: дает пищу, только когда она застучит левой. Дальше обучение идет в обратном порядке: от левой к правой. И всякий раз у нейронной РНК в двигательной коре меняется расположение и состав нуклеотидов.
Исследования Хидена произвели сильное впечатление на всех, кто интересовался субстратом памяти. В самом деле, если не нуклеотиды, то что же еще? И вот уже психолог из Мичиганского университета Джемс Мак-Конелл получает сведения о связи РНК с памятью планарий - плоских реснисчатых червей, живущих под камнями у берегов рек и озер и, подобно многим своим собратьям, способных к регенерации. Планария обладает крошечным скоплением нервных клеток, ганглием, а посему способна дня на три усвоить простейший навык - оборонительный рефлекс. Мак-Конелл обучал планарий реагировать на свет как на условный раздражитель, подкрепляя его безусловным - электрическим током. Когда планария запоминала, что от света надо уползать, как от тока, начиналось самое главное. Мак-Конелл разрезал планарию пополам, а через месяц из этих половинок вырастали две новые планарии. И обе половинки обучались реагировать на свет уже не после ста пятидесяти, как прежде, а всего лишь после сорока сочетаний условного рефлекса с безусловным. Хвост помнил то, что запомнила голова с ганглием, и передал память новой голове. Мак-Конелл отрезал у необученной планарий хвост и обучил голову, не вдожидаясь, пока у нее вырастет хвост. Когда хвост вырос, он его тоже отрезал и подождал, пока у него не вырастет голова. Новая голова оказалась сообразительной; что-то передалось от первой головы хвосту, а от него второй голове. Сам хвост был туп, но если у него прежде была голова и эту голову учили, хвост получал от нее какие-то крохи знаний и передавал их новой голове. С чем же передавались эти крохи? Снова Ман-Конелл обучил планарию реагировать на свет, снова разрезал ее и поместил половинки не в воду, а в раствор рибонуклеазы - фермента, расщепляющего РНК. Если дело в РНК, воспоминания вылетят у планарий и из головы и из хвоста. Воспоминания вылетели, но только из хвоста. То ли дело было не в РНК, то ли голова была лучше защищена от РНК-азы, чем хвост. Тут из госпиталя в Олбани поступило сенсационное сообщение о «сайлерт-эффекте». Доктор Юэн Камерон стал кормить своих пациентов, дошедших из-за прогрессирующего склероза до полного слабоумия, пилюлями сайлерта, вещества, стимулирующего синтез РНК, и пациенты стали и соображать и кое-что вспоминать. Идея! Ведь планарии, кроме регенерации, славятся еще и каннибализмом: перед спариванием они приходят в такой экстаз, что начинают пожирать друг друга. И вот уже каннибалы, съевшие обученных планарий, становятся гораздо сообразительнее тех, кто сожрал необученных, а Мак-Конелл получает прозвище Мак-Каннибала. Па Международном конгрессе психологов 1966 г., рассказывая о своих опытах, он заявляет, что те древние племена, которые поедали своих мудрецов, руководствовались верным чутьем, и что всех сидящих в этом зале, не исключая и его самого, надо когда-нибудь превратить в пилюли и прописывать студентам. Мак-Конеллу возражают: молекулы РНК и белков должны при пищеварении расщепляться. Мак-Конелл парирует: как раз планарии всасывают РНК без расщепления. Люди - другое дело, по Камерон и не рассматривал сайлерт как информационное вещество, он просто думал, что раз в умственных процессах активизируется синтез РНК, то надо одряхлевшему мозгу помочь с этим синтезом.
Опыты Мак-Конелла решили повторить на кафедре высшей нервной деятельности Московского университетета. После рибонуклеазы планарии забывали все. Но как действует рибонуклеаза, неужели прямо просачивается через кожу? Хорошо бы ввести ее прямо в ганглий и посмотреть, что из этого выйдет. Московские планарии слишком малы для такой операции, и москвичи отправились экспериментировать на Байкал, где живут планарии длиной в сорок сантиметров. После введения РНК-азы в ганглий байкальские вели себя не лучше московских. Нина Александровна Тушмалова выяснила также, что РНК-аза мешает выработке нового рефлекса, а старый только тормозит. Через некоторое время после РНК-азы планарии вспоминают то, чему их прежде учили. Выходит, следы содержатся не в РНК, и Хиден неправ. Но где же они содержатся? Тем временем в Пущине тоже начали экспериментировать над планариями, но по иной методике: кусочки обученных планарий пересаживали необученным, и кусочки не только приживались, но и передавали свои знания новым хозяевам. От планарий перешли к мучному хрущаку, который принадлежит к особям не регенерирующим, а метаморфозирующим - проходит стадии превращения яйца в личинку, личинки в куколку и куколки в насекомое. В процессе метаморфоза у хрущака перестраивается все тело, но часть нервных клеток, регулирующих перестройку, сохраняется на всех стадиях в неприкосновенности. Хрущака и его личинку научили оборонительному рефлексу, движению по лабиринту в нужном направлении и оставили в покое до тех пор, пока личинка не превратилась в жука, а жук не достиг зрелости. Пожилой жук успел подзабыть свой рефлекс, зато юный сдал экзамен на отлично. Опыт, полученный от личинки, так врезался в его ганглий, что его невозможно было даже научить ничему новому, и исследователи решили, что метаморфоз сыграл в его жизни роль самоусилителя следов: сохранившиеся от личинки нервные клетки создали новые клетки по своему образу и подобию. Что касается образа и подобия, то кто же мог их нарисовать, как не нуклеиновые кислоты? Но отчего же тогда планарии вспоминали свой опыт после РНК-азы? Ах, да причем тут планарии, твердили энтузиасты нуклеинового кодирования, когда уж дело дошло до крыс, этого классического объекта современной психологии, так сказать психологических дрозофил. Профессор Аллан Джекобсон из Калифорнийского университета обучал крыс бегать по звуку трещотки к кормушке, потом брал у них из мозга РНК и вводил необученным. После этой операции необученные крысы при первых же щелчках бросались к кормушке, бросались даже те, кому вводили РНК, взятую не от крыс, а от обученных хомяков, их двоюродные братьев. А вы говорите - планарии!
Да, именно планарии, возражали Джекобсону скептики. Неспроста каннибалы становились сообразительными даже тогда, когда их жертв ничему не учили, а просто подвергали действию света или тока. РНК это не переносчик навыка, а стимулятор обучения. Журнал «Science» напечатал заявление представителей шести институтов, которым не удалось получить те же результаты, что и Джекобсону. Не получили их и биологи из МГУ, усомнившиеся в джекобсоновской сенсации. Бесспорными остались два факта - улучшение памяти у пациентов Камерона и тормозящее влияние РНК-азы на выработку рефлексов у планарий. Что же именно разрушает РНК-аза? Выяснить это решено на кроликах и крысах. Для контроля РНК-азу ввели в зрительную и двигательную кору: кролики продолжали исправно дергать зубами за кольцо, за что и получали в награду морковку или одуванчик. А теперь - в гиппокамп! Так и есть: кролики в полном смятении. РНК-аза - аналог электрошока: препятствуя синтезу РНК, она препятствует и консолидации следов.
Опыты варьируются и так и этак, вывод же из них напрашивается только один: РНК это катализатор нервного процесса, не больше. Она повышает клеточную возбудимость и облегчает циркуляцию импульсов. Все рефлексы в конце концов восстанавливаются, а это значит, что следы записываются не на РНК.
Хорошо, но ведь доказал же Хиден, что после обучения в молекулах РЫК меняется соотношение нуклеотидов. Это не меняет дела, утверждает профессор Ф. 3. Меерсон. Такую же перестройку можно наблюдать не только в РНК мозговых клеток, но и в молекулах других органов, например в сердце, если заставить работать его с усиленной нагрузкой. Все это неспецифический, вторичный эффект. Под влиянием подобных возражений и собственных размышлений Хиден больше не настаивает на РНК. У Хидена возникает новая схема: запись начинается все-таки с ДНК: хоть она и занята передачей наследственной информации, в ее молекулах найдется место и для индивидуального опыта. Остается решить, где скапливается тот белок, который будет хранить запись, узнавать свои импульсы и запускать циркуляцию при воспроизведении. Возможно, его место в постсинаптической мембране - в той части нейрона, куда сигнал приходит вместе с медиатором от соседнего нейрона.
Но почему речь должна идти только о нейронах и их молекулах? Ведь нейронные цепи окружены глиальными клетками, которых раз в десять больше, чем самих нейронов. А что, если глия тоже участвует в записи следов? Такую гипотезу еще до каннибалических сенсаций выдвинул американский нейрофизиолог Роберт Галамбос. Было известно, что глия поставляет нейронам материал для РНК. Галамбос же стал доказывать, что не только поставляет, но и программирует работу нейронов, сообщает им, в какой последовательности им следует работать. Профессор Эйди, тоже американец, обнаружил, что глиальные клетки, вплотную прилегающие к нейронам, долго сохраняют изменения в своей способности проводить ток. Может быть, говорил он на конференции по биокибернетике в 1971 г., в Ростове-на-Дону, изменения в глие влияют на нейронные импульсы, и это влияние не лишено информативного содержания. Пущинские биологи измерили, сколько же времени глня хранит следы активности нейрона. Оказалось, десятки часов: может быть, Эйди и прав. Но
Вытягивание глиальных клеток внесло приятное оживление в среду сторонников гипотезы проторения, наблюдавших за поисками внутримолекулярного кода с известным недоверием. Гипотеза проторения привлекала многих ученых - Рамона-и-Кахала, Павлова, а в наши дни Хебба, Экклза, Конорского. Последние воочию видели структурные изменения в клетках, причем не только в глиальных, но и в нервных. Если какой-нибудь аксон будет поврежден, связь нейрона с соседями не прервется: через некоторое время ствол аксона покроется ветвями терминалями, терминали начнут совершать движения, напоминающие движения амебы, их кончики будут становиться все тоньше и вытягиваться все дальше и, наконец, придут в соприкосновение с другими нейронами. Образуются новые синапсы. Наблюдая за ростом аксонов и глиальных клеток, нетрудно представить себе действие электрошока или рибонуклеазы и весь процесс консолидации следов. Достаточно только согласиться с тем, что след кодируется благодаря структурному сдвигу в клетке, приводящему к образованию новой связи в клеточном ансамбле. Волокно аксона или глии растет, вдруг мозг, охватывают судороги, кончик волокна сокращается, и теперь надо будет подождать, пока он не наберет силу и не начнет расти снова. Образ бури, пригибающей ветви, лишается своего переносного смысла. В этой картине разгадка и самоусиления следов, и амнезий, и всей необъятности нашей памяти. Один нейрон может установить десятки контактов со своими соседями, и даже если к старости у нас перемрет половина нейронов, самоусиление и тренировка сохранят нам все связи для воспроизведения заслуживающих того впечатлений.
РНК - участница синтеза белка, из которого состоят ветви. Ради этого синтеза и начинается в нейронах бурное образование РНК. Как хорошо показал Ф. 3. Меерсон в своей книге «Пластическое обеспечение функций организма» (где глава о памяти написана вместе с Р. И. Кругликовым), усиленная импульсация, вызываемая умственным напряжением, быстрее изнашивает белки, и они распадаются. В клетках образуются продукты распада - метаболиты изнашивания. Система белкового синтеза работает на принципе обратной связи. Образование метаболитов служит сигналом к восстановлению нарушенного равновесия - к началу нового синтеза РНК и белков. По мнению Меерсона, эти метаболиты, а не сама РНК, и делали крыс Джекобсона сообразительнее. Получив кусочки обученного мозга или даже ганглия, а с ним метаболиты, необученный мозг начинал активно синтезировать новый белок и воспринимал навык «с одного сочетания». Физиологов, экспериментировавших с рибонуклеазой, сначала удивляло, почему она не влияет на самую первую реакцию после обучения навыку. Объяснение простое: на первых порах нейронам хватает старого запаса РНК. Когда они истощаются, рефлекс угасает. С тех же позиций можно объяснить и перестановку нуклеотидов в молекулах. Новые ветви строятся из нового белка, а новому белку нужна новая и в структурном отношении РНК. Мириады связей охватывают весь мозг, вот почему никому не удалось найти хранилище следов в одном каком-нибудь месте и с помощью электрода навсегда изъять оттуда образ ноги или ботинка. Помнит весь мозг, помнит и умеет сливать все образы в единый процесс воспоминания. Возможно, следы записываются на многих уровнях и во многих отделах мозга: разрушен один, где запечатлены подробности, остается другой, где подробностей меньше, но зато отчетливо записано значение события или предмета. Природа склонна к иерархии. Сторонники гипотезы проторения и образования ансамблей не отрицают молекулярного кода. Они, подобно Лапласу, просто не нуждаются в гипотезе кода, но, если Хиден окажется прав, они готовы согласиться с ним. Лет пять об РНК не было ни слуху, ни духу, но вот в 1971 г. в Будапеште, на III конференции Международного нейрохимического общества группа американских исследователей во главе с Г. Унгаром сообщила об идентификации «фактора», с помощью которого навык переходил из мозга в мозг. Группу мышей приучали бояться темноты. Такая же боязнь возникала и у второй группы, когда им вводили экстракт из мозга первой. Ученым удалось выделить активное начало, содержащееся в виде комплекса с РНК. Это был пептид из 15 аминокислот, который биохимики назвали «скотофобином», то есть «мракострахом». Через несколько месяцев другая группа исследователей, синтезировав скотофобин, ввела его золотым рыбкам, и рыбки стали бояться темноты. Пометив его радиоактивным йодом, экспериментаторы определили, в каких долях мозга он концентрируется у рыбок. Что ж, все это может и иметь отношение к памяти - к одному из ее уровней. Сторонники гипотезы проторения не утверждают, что структурные связи это и есть следы. Ведь это тоже код, такое же вторичное, а не первичное явление, как и последовательность из 15 аминокислот скотофобина. Никто не может сказать заранее, какой должна быть структура пептида, вызывающего боязнь света, да и существует ли такой пептид. Точно так же ни один нейрофизиолог не найдет те конкретные синапсы, которые образуются после запоминания того или иного навыка. Может наступить тот день, когда нейрофизиологические и биохимические гипотезы сольются в одну. Но все равно единая гипотеза так и останется гипотезой, а не теорией, ибо никто пока не представляет себе кодирования ни на уровне пептида, ни на уровне аксонной ветви. Как психологический образ обретает структурный символ? Как происходит декодирование, обратное превращению? Перстень оставляет отпечаток, но отпечаток, увы, не зеркальное изображение перстня, а неведомый символ. А может быть, и нет никаких символов, нет отпечатков, может быть, вообще все происходит иначе?
Попытки примирить две главные гипотезы следов можно найти у американского нейропсихолога Карла Прибрама. «Молекулярное кодирование,- говорил он,- может быть предназначено для одних нужд, например, для немедленного узнавания, а синаптическое для других, например, для припоминания целых событий, развернутых во времени». В этих словах отражена самая главная из нынешних тенденций в подходе к следам, родившаяся задолго до их поисков, но завладевшая умами только в последнее десятилетие. Истоки этой тенденции мы видели уже у Аристотеля, который думал, что важнее всего не след, а его интерпретация - усилие души, носящее временной характер. «Нельзя приписывать пространственного отношения тому, что определено только во времени»,- заметил через много веков Кант, и Шеррингтон, сравнивший мозг с ткацким станком, с удовольствием процитировал Канта в одной из своих лекций. С Кантом соглашался Бергсон, настаивавший на том, что обсуждение работы мозга и психики следует вести в терминах времени, а не пространства. Окончательно формулируя эту тенденцию, Грей Уолтер сказал, что след памяти это «не вещь, а процесс, не монета, лежащая на столе, а свеча, горящая на алтаре». Не вещь, а процесс - вот в чем суть! В отрыве памяти от усилия припоминания, дощечки от считывания с нее, в подмене пламени и ткущегося узора монетой, лежащей на столе или в кошельке, кроется недолговечность и изъяны всех моделей, авторы которых сводили след к статичному отпечатку, имеющему точное местоположение. Дощечка с вдавленными раз и навсегда отпечатками настолько заворожила исследователей, что даже, говоря о связи памяти со временем, они придавали этой связи лишь гносеологический смысл, но как только дело доходило до обсуждения субстрата, замыкались в пространственных структурах. Хранение следов само собой превращалось в хранилище, в то, что можно было прощупать инструментом.
Рассматривая гипотезы о взаимодействии ума и мозга, в том числе гипотезу английского психолога Дж. Смайтиса, предположившего, что ум и мозг занимают различные трехмерные пространства некоего гиперпространства, Дж. Уитроу справедливо замечает, что нам незачем говорить о пространственной протяженности ума: мозг в силу своей материальности существует как в трехмерном пространстве, так и во времени, а ум существует только во времени. Это тоже процесс, а не вещь. Как же должно происходить взаимодействие ума и мозга? Подобно взаимодействию звука (в уме) с партитурой (на бумаге). Уитроу говорит, что ум, память и время являются самоотносящимися понятиями, и, анализируя их, мы пытаемся себя самих поднять за волосы. Но трудность эта преодолима, если мы согласимся с тем, что ум подобен мелодии. Это процесс интеграции тождества личности, имеющего протяжение и локализацию во времени, но не в пространстве, хотя он и имеет область влияния, наиболее сильного в окрестностях данного мозга. Заканчивается это рассуждение указанием на ту физическую аналогию, которая, видимо, уже приходит в голову читателя: «В атомной физике мы стали использовать идею неопределенности пространственной локализации материальных объектов. Возможно, что в случае ума мы сталкиваемся с чем-то подобным… Как бы то ни было… недостающее звено между психологическими и физиологическими аспектами деятельности мозга и тождества личности следует искать не в каком-то гипотетическом гиперпространстве, но скорее во временном измерении». Так оно и случилось: вчитайтесь еще раз в слова Прибрама: он говорит о памяти в терминах времени. Конференция о проблемах памяти, на которой Р. И. Кругликов говорил о сущности ретроградной амнезии, называлась «Конференцией о следовых процессах», не о следах, а о процессах, и это новшество академик М. Н. Ливанов специально подчеркнул в своем заключительном слове.
О принципе неопределенности, на который ссылается Уитроу, о том, почему Бор и Гейзенберг запретили совместное существование координаты и скорости, можно прочесть и в специальных и в популярных сочинениях, но для данного случая лучше всего обратиться к статье профессора А. С. Компанейца «Физика и психика», напечатанной в журнале «Наука и жизнь» (1971, № 7). Компанеец вспоминает, как Бор сравнивал процесс измерения в квантовой системе с воздействием воли на сознание. Слово влияет на мысль, отделяя ее от сопровождающих ее неясных ассоциаций и оттенков. Он вспоминает «Улисса», где «поток сознания» производит тягостное впечатление, потому что в нем по необходимости все выражено словами и в этом смысле, на какие бы ухищрения ни пускался Джойс, нереалистично. По мнению Бора, поиски словесного эквивалента мысли подобны действию измерения на квантовый прибор: прибор всегда грубее объекта, подвергающегося измерению. Желая что-нибудь вспомнить или заставить вспомнить другого, мы действуем на психику неконтролируемым образом. Извлекая информацию из ЭВМ, мы знаем, в каком состоянии была и осталась ее память; действие машины подчиняется принципу определенности, за ним можно следить, не нарушая его. Применительно к психике все наоборот: извлекая из нее сведения, мы вносим нарушение в ее работу и не знаем, что в ней переменилось. Не означает ли это, что закономерности мышления можно формулировать только на языке квантовой теории? Дать окончательный ответ на вопрос пока невозможно, но можно рассмотреть некоторые физические явления, изучение которых способно приблизить нас к разгадке природы памяти и мышления.