ОТПРАВЛЯЕМСЯ В АПРЕЛЕ Повесть

1.

Как я люблю ездить! С детства запомнилась такая картина: ночь, льет дождь, а мы — мама, братишка и я — на мокром деревянном перроне маленькой станции. Мокнем сами, мокнут наши котомки и чемоданы. Наверно, было это очень неуютно, а во мне, помню, все ликовало. Сквозь сетку дождя всматривалась я в темноту, ждала, когда появятся два больших ярких глаза паровоза. За ним придут вагоны, и один из них заберет нас в свое тесное, душное тепло. Представляла, как в полумраке будем мы размещать вещи, а потом мама, отвоевав местечко, уложит нас на мягких узлах, сама прислонит к ним голову и подремлет.

А завтра, как только рассветет, мы с Борькой целый день будем смотреть в окно, отрываясь лишь затем, чтобы поесть. А за окном — такое интересное, такое удивительное, что не надо никаких игрушек, никаких маминых сказок.

В детстве поездила, а как подросла, начала учиться, — почти не приходилось. А сейчас уже третий год идет война. Разве могла я рассчитывать, что поеду куда-нибудь? Я только слушала на станции паровозные гудки да провожала глазами уходящие поезда. Я только мечтала о дороге — хоть куда, лишь бы ехать, ехать, ехать!

И вдруг такое предложение — в Москву? А у меня еще там двоюродная сестра, которую я давно не видела.

В конце смены стою я, огорченная, перед недомотанным мотором. Мне стыдно, неловко. Никак не дается эта работа. Целый день в напряжении, домой прихожу с ободранными пальцами, а толку нет — еще ни разу не выполнила норму.

Подходит ко мне начальник цеха Юрий Мартыныч Зарубин, смотрит не сердито, а скорее с сожалением. По-моему, он давно догадывается, что я тут не на месте.

— Назарова, хотите ездить в Москву? — неожиданно предлагает он. — Учеником поездного электромонтера?

Смотрю на него, не говоря ни слова. Потом склоняюсь над мотором, обхватываю его руками, кладу на них голову и плачу легко и откровенно.

Домой не шла, а летела. Хотелось скорее сообщить Борьке новость. А его, как назло, дома не оказалось, позвонила — дежурит по редакции.

— Если бы ты знал, что случилось, ты прибежал бы домой сию же минуту! — кричала я в трубку.

Он прибежал. Я усадила его на старенький диванчик и все рассказала.

— Здо-о-рово! — позавидовал мне брат. — А ты сумеешь? — тут же насторожился он.

— Я же буду ездить учеником, с дядей Федей Красноперовым. Я его знаю. Он лучший поездной монтер в цехе.

— Это сначала. А потом будешь ездить одна. И если в каком-нибудь вагоне погаснет свет, ты должна быстро сообразить почему и исправить.

— Соображу, исправлю! — снисходительно похлопала я брата по плечу, поражаясь, что говорит он совсем не о том. — Представляешь, Борька, почти три дня туда и столько же обратно! Да в Москве полсуток. А потом неделю дома, а потом снова в дорогу, в дорогу! — пела и прыгала я перед Борькой.

— Под вагонами надо лазить, концы у проводки скручивать, — старался отрезвить меня мой серьезный брат.

— Залезу, скручу! — кричала я, совершенно не представляя, что там за концы, что за проводка.

Борька схватил меня за руку, усадил рядом, прижал к дивану.

— Я тебя не отпущу, — решительно заявил он и добавил тихо, почти торжественно: — Ты попадешь под колеса.

Это на меня подействовало. Я присмирела, стараясь понять, почему он так думает…

— Ты неопытная, не приспособленная к жизни, — будто отвечая на мой вопрос, заговорил Борька. — Ты совсем девчонка, тебе в институт надо поступать, а не под колеса лезть.

— Я уже совсем не та, — покачала я головой. — Ты, видимо, забыл, как я стояла темной ночью у эвакуированного завода с винтовкой за плечом. Думаешь, это шутка, если комендант перелезает через забор и подкрадывается? Проверяет твою бдительность?

— Так ведь ты тогда и перетрусила до чертиков, — напомнил брат.

— Это я тебе только сказала, а ему крикнула: «Стой! Стрелять буду!»

Громко зазвонил телефон. Борис, как ужаленный, вскочил с дивана и бросился к дверям.

— Скажи, что я уже ушел!

— Ага! У самого-то? Никакой ответственности! — крикнула я вдогонку. — Дежуришь по редакции, а убежал решать личные вопросы!

С Борькой я договорилась. Пообещала ему быть осторожной, внимательной, не бегать по Москве сломя голову, не запрыгивать в поезд на ходу, сначала узнавать, сколько он простоит, а потом уж лезть под вагон скручивать концы.

Мы вместе собирали в дорогу все необходимое. Я положу что-нибудь, а он выложит:

— Это совсем не понадобится.

И все-таки чемодан еле закрылся. Стали думать, что из него убавить. Наконец решили — чемодан вообще не брать, все надеть на себя, а в вагоне лишнее снять.

— А какую я книгу возьму в дорогу?

— Книгу не возьмешь, — заявил Борька, завертывая в газету несколько вареных картофелин, хлеб и маргарин. — Ты должна смотреть на щиток, а не в книгу.

Поезд уходил вечером. Мне велено было прийти раньше, чтоб все подготовить к поездке. Борька отпросился у редактора на часок проводить меня.

Мы еле-еле нашли состав. Он стоял среди множества других в дальнем парке станции. На междупутьях валялись консервные банки, грязная бумага, болты, гайки. Иногда дорогу преграждала куча шлака, и мы с трудом обходили ее, упираясь в бока вагонов. Я вообще еле двигалась. Борька надел на меня два своих свитера, опасаясь, что ничью под вагонами может быть сквозняк.

— Безобразие! — сказал Борис, перелезая через кучу шлака. — Надо продрать в газете руководство станции. Зима не за горами, а у них территория захламлена. Ведь это все уйдет под снег и потом доставит хлопот вагонникам.

— Между прочим, Борь, так и нужно назвать статью: «Зима не за горами, а территория захламлена».

— Ну, — пожал плечами Борис, — можно и еще подумать. Знаешь, сколько их в голове, этих заголовков? Каждый день по десятку сочиняешь.

— Куда вы лезете? Не видите, что ли? — послышался грубый окрик.

Из-под вагона высунулся человек в замасленной тужурке, с темными пятнами на лице. В руках он держал грязную, тоже промасленную… паклю не паклю, что-то мохнатое. Возле него кучкой лежали инструменты и детали. Я хотела осторожно перешагнуть через них, но только занесла ногу, как человек снова прикрикнул:

— И вообще ходить тут всяким не разрешается! Отстойный парк не для прогулок.

Мы обошли его. Борис проговорил вежливо:

— Зачем же так грубо?

Человек насмешливо глянул из-под фуражки, хмыкнул, но промолчал.

— Вообще-то, если бы ему намекнуть, что я из дорожной газеты, он бы по-другому заговорил, — сказал Борька, когда мы отошли.

На подножке одного из вагонов увидели молодую женщину с редкими рябинками на лице. Она читала толстую книгу, неслышно шевеля губами. Мы спросили у нее, где найти дядю Федю Красноперова.

Она посмотрела растерянно, будто соображая, откуда мы взялись. Потом осторожно загнула уголок на странице, закрыла книгу и спросила негромко:

— Вы родня ему будете?

— Нет, — ответил Борис.

— В хвосте Федор Тимофеич, — сказала она. — А может, в голове.

— Хвост — это конец состава, — тихонько объяснял мне Борис, — а голова — начало.

— А как узнавать? — очень серьезно спросила я.

— Ну, Таня! — даже приостановился Борис и выразительно повел плечами. — Конечно, по паровозу. Где паровоз — там голова состава, а…

— …где его нет — там хвост, — рассмеялась я. — Задавака ты, Борька!

Борис уже четыре месяца работал литсотрудником в дорожной газете, кое-что сумел изучить и теперь пыжился передо мной.

Дядя Федя что-то делал между вагонами.

«Наверно, концы скручивает», — догадалась я.

На мой тихий оклик он повернул голову и сказал, продолжая работу:

— Идите в шестой вагон, в мое купе. Я туда приду.

Опять пошли вдоль состава. В вагонах тихо, лишь в некоторых из них слышались приглушенные голоса.

— А как узнать, где шестой вагон? — спросила я, не видя никаких табличек на дверях.

— Вот именно, как? — пожал плечами и Борька.

Нас выручила та же женщина.

— А вот этот и есть шестой, — сказала она. — Нашли Федора Тимофеича?

— Да. Он велел в купе подождать.

— Идите, — посторонилась женщина в дверях.

Мы вошли в вагон, и я почувствовала, как у меня все затрепетало внутри. Запах, необыкновенный, неповторимый, какой бывает только в вагонах. От волнения у меня закружилась голова. Почудилось движение в пустом проходе вагона. Будто он заполнился пассажирами. Я слышала покашливание, неясный шепот, детские голоса.

— Садись, — сказал Борька, и мы опустились на скамейку в маленьком двухместном купе.

— Гос-по-ди! — тихонько проговорила я, еле сдерживая рвущуюся наружу радость. — Неужели я поеду в Москву!

Сложила ладони на груди, подняла глаза и увидела щиток. Конечно, это был он. Всякие там рукоятки, круги с измерениями и стрелки.

— Не дурачься, а лучше посмотри на эту штуковину, — протянул Борька руку к рычагу или, кажется, рубильнику.

— Не трогай! — крикнула я. — Как дернет, так будешь знать.

Борис усмехнулся.

— Там внизу, под вагоном, должна быть динамо-машина, — снисходительно заговорил он. — Видишь, стрелки как мертвые, не шевелятся. А вот когда на шкив машины наденут ремень и она заработает…

— Все равно, без дяди Феди не надо ни к чему прикасаться, — заявила я и вдруг почувствовала себя хозяйкой в этом маленьком купе. Взяла лежащую на скамейке тряпочку и начала старательно вытирать окно, потом столик, затем, сдвинув Борьку, саму полку и даже стенку над ней.

— Поостерегитесь-ка!

Дядя Федя стоял в проеме двери — большой, широкоплечий. В грязных руках держал ключи и проволоку.

Борис поспешно протиснулся в коридор, а я вжалась между столиком и полкой. Дядя Федя зашел, мгновенно заполнив все купе, — я уже не видела ни двери, ни Борьки, — поднял сиденье и бросил в ящик инструменты. Порылся там, нашел что нужно, и так же молча вышел. Вагон чуть качнулся — это дядя Федя спрыгнул с подножки.

Борис вопросительно посмотрел на меня.

— Ты вообще-то… знакома с ним?

Я не сразу ответила. Юрий Мартыныч показывал меня дяде Феде и велел учить на электромонтера. Дядя Федя сказать ничего не сказал, но головой кивнул. И, кажется, улыбнулся. Но, может быть, я и ошибаюсь.

— Один раз нас с ним познакомили, — сказала я и вздохнула. — Но почему он не разговаривает?

Борька вошел в купе, сел рядом.

— А может, он просто неразговорчивый? Бывают такие характеры. В душе добрый, а разговаривать много не любит.

Вагон качнулся, и я вздрогнула. В дверях показался дядя Федя. Борька снова удвинулся в коридор, а я вся вошла в стенку. Дядя Федя достал кусок пакли и стал неторопливо вытирать пальцы.

В коридоре осторожно кашлянул Борька. Я догадалась — он хочет что-то спросить. Лучше бы уж молчал.

— Скажите, во сколько отправляется поезд?

Ой, совсем сошел с ума! Ведь отлично знает — во сколько!

Дядя Федя повернул голову, будто удивившись, что тут кто-то есть, и, помедлив, ответил:

— По расписанию.

«Ну вот, добился!» — досадовала я на брата и, почувствовав, что больше так не могу, ринулась напролом:

— Дядя Федя, а что мне делать? Вы скажите, я все сделаю!

Вагон дернуло так, что в ящике забрякало. За окном поплыли мутные стены вагонов. Я поняла, что это маневры.

Дядя Федя, кашлянув в кулак, сел на скамейку. Борис посмотрел на часы — надо бежать в редакцию.

— Нечего тебе делать, — заговорил дядя Федя. — Все уже сделано… и так и далее…

— Теперь уж будешь в пути обучаться, — живо подхватил Борис и ободряюще улыбнулся мне.

— А вы кто ей будете? — спросил дядя Федя. — Братан, что ли?

— Да, — ответила я за Борьку и осторожно присела на скамейку. Подумав, поспешно добавила: — Между прочим, он работает литературным сотрудником в вашей дорожной газете.

— Во-он что, — протянул дядя Федя и вдруг оживился. — Взяли бы да прописали в газетке наше начальство, — быстро повернулся он к Борису. — Инструментов не хватает, за каждой гайкой вагонники гоняются. С одного состава воруют, на другой ставят, и так и далее… И у нас с ремнями то же самое получается.

— Я это имею в виду, — солидно кивнул Борис и достал пачку папирос. — Кроме того, я заметил, какой беспорядок на междупутьях. Если все это уйдет под снег… Прошу, курите! — Борька протянул пачку собеседнику.

— И уйдет! — энергично подтвердил дядя Федя, неловко вынимая папиросу большими пальцами. — Как пить дать — уйдет!

Они закурили. Я с наслаждением вдыхала запах табака, не отмахиваясь от него, как бывало дома. Мне вдруг стало так хорошо и покойно, что я чуть не положила голову на плечо дяди Феди.

— Очень приятно с вами разговаривать, но спешу в редакцию, — снова взглянув на часы, сказал Борис. — У меня еще одна статья не сдана.

Дядя Федя уважительно кивнул и, подобрав ноги, пропустил меня в коридор.

— До свидания! — протянул ему руку Борис, и дядя Федя пожал ее.

— Вы уж тут обучайте Таню, — смущенно проговорил Борька. — Она еще нигде, по сути дела, не бывала. Нынче только десятилетку окончила. В Москве совсем, наверно, растеряется…

— Ничего, попривыкнет, — сказал дядя Федя.

2.

Я открыла глаза от сильного толчка. С минуту лежала, ничего не понимая. Вокруг позвякивало, побрякивало, скрипело. А самое меня будто положили в корытце и тихонько покачивали из стороны в сторону.

Откуда-то веяло свежестью. Я повернула голову и увидела за окном серую, чуть просвечивающую мглу.

Вспомнила! Еду, еду, еду! В Москву еду!

Я так стремительно опустила голову, что чуть не слетела с верхней полки. Всмотревшись, увидела: дядя Федя, как был, нераздетый, спит лицом к стенке. Большое тело его, с круто согнутыми в коленях и бедрах ногами, покачивается от движения поезда. Руки переплетены на груди.

Вчера он сказал мне:

— Сиди тут, в купе, а я пойду надену ремень на динамо-машину.

Достал из ящика большой ремень, осмотрел, прощупал, подровнял ножом обмахрившееся место и ушел.

А потом началась посадка. Я встала в дверях купе, чтобы ничего не пропустить. Вот они, первые пассажиры. Вместе втиснулись в двери и поэтому никак не могут пройти. Двое мужчин и женщина с красным взволнованным лицом. Взяли бы чуть отвели плечи и пропустили ее. Нет, лезут все вместе. А сзади уже напирают, напирают, слышатся сердитые голоса:

— Ну, чего вы пробку создали? Проходите! Кому говорят?

Я рванулась к дверям, схватила женщину за рукав и что есть силы потянула к себе. Она тоже поднатужилась и вылетела ко мне с чемоданом и двумя туго набитыми авоськами. А за ней и мужчины, и еще, еще… Я не успела заскочить в свое купе, меня утолкали вперед, вдоль вагона.

— Тьфу ты, пропасть какая народу, — заняв местечко и крепко вытирая платком лицо, сказал пожилой мужчина. — И куда едут?

— А ты куда едешь? — ехидно спросила женщина, которой я помогла протиснуться. Волосы ее распались, и сейчас она, прибирая их, накручивала на руку темный блестящий жгут.

Мужчина грустно покачал головой.

— Рад бы не ехать, матушка. Да сына у меня тяжело ранило. В госпиталь к нему еду, — вздохнул он. — Не знаю, застану ли…

Женщина охнула, уронила руки на колени. Волосы темной змейкой раскручивались на груди.

Вагон наполнился, но люди все входили и входили. Молодые сразу лезли на верхние багажные полки, старые присаживались на краешки нижних, загородив чемоданами проходы.

Было много военных в шинелях, в защитных гимнастерках с широкими коричневыми ремнями. Уж они-то, ясно, куда едут. На фронт, воевать.

Я стала пробираться к своему купе.

— Куда вы, девушка? Вот тут есть для вас местечко, — встал и загородил мне дорогу молодой лупоглазый сержант и, взяв за руку, хотел посадить на свое место.

— Нет, нет, спасибо, — смущенно сказала я. — Я иду в свое купе. Я тут работаю.

— Проводничка, значит? — ухмыльнулся парень и бесцеремонно раздвинул сильными руками спины двух пассажиров, склонившихся над вещами. — Посторонитесь, граждане, пропустите начальство!

И сам дурашливо изогнулся, чтоб не мешать мне пройти. Я улыбнулась его шутке и сказала:

— Я не проводница. Я учеником электромонтера работаю.

Было немножко неловко от этого «работаю», но не стану же я ему все объяснять.

— О-о-о! — сержант откинул голову и округлил рот. — Хватай выше, значит?

Я двинулась дальше, осторожно перелезала через чемоданы и котомки, думая о том, что вот едет парень на фронт, неизвестно, что с ним будет, а он шутит себе, хоть бы хны!

Дядя Федя стоял в дверях купе и удивленно следил за мной.

— Чего это тебя туда занесло?

Я объяснила.

— Лезут сломя голову, нет, чтоб по порядку, аккуратно, — проворчал он. — Вагон-то наш плацкартный, это его на одну поездку в общий перевели, чтоб вокзал разгрузить… и так и далее…

Я не могла дождаться, когда поезд двинется. Удобно устроилась возле столика, приготовилась смотреть в окно. А дядя Федя все еще ходил да ходил взад-вперед.

Вагон дернуло, и я, как в детстве, прилипла носом к стеклу. Но опять все замерло. Мы стояли на месте.

— Паровоз прицепили, — пояснил дядя Федя.

Наконец поехали! Я к окошку, а дядя Федя — к щитку. Смотрит на него внимательно. Мне тоже пришлось посмотреть — неудобно как-то.

А на щитке все ожило, задвигалось. Я увидела, как осторожно, нерешительно закивала головкой стрелка. Подергалась, подергалась, а потом, будто решившись, подскочила и замерла, чуть дрожа.

— Та-ак, — сказал дядя Федя. — Все в порядке.

Я хотела спросить его про эту стрелку, но над головой у меня щелкнуло, и послышалась песня:

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч…

Это начал работу поездной радиоузел.

В дверях, смущенно поглядывая на меня, встала проводница, та самая, что впустила нас с Борисом в вагон.

— Спросить хочу, Федор Тимофеич, — сказала она. — Ужинать с нами будете или уж теперь сами готовить станете?

Дядя Федя посмотрел на меня, я на него. Вспомнила о свертке с вареной картошкой и хлебом. Достала его с верхней полки и развернула на столике.

Дядя Федя крякнул.

— Ладно, Клава, мы уж сегодня сами сготовим на плитке…

Клава ушла, а дядя Федя вынул из-под лавки картонную коробку, взял из нее целую пригоршню крупных неподмороженных картофелин, из ниши — кусок шпика, лук, и я почувствовала, как проголодалась.

— Пожарим картошку или похлебку сварим? — спросил он.

— Лучше похлебку, — живо отозвалась я, потому что уже несколько дней не ела супу. Продукты у нас с Борькой вышли, и мы сидели на чае.

— Похлебку так похлебку, — согласился дядя Федя и стал чистить картошку.

— Дайте я начищу.

Он опять согласился:

— Давай чисть.

А сам нарезал мелко сало, лук и стал приспосабливать плитку к щитку.

Ах, какая это была похлебка! Я ела, обжигаясь, и думала о Борьке. Пообедал он в столовой или опять пьет чай без сахара?

Из репродуктора послышалась знакомая мелодия. Итальянская баркарола. Я заслушалась, забыв о похлебке.

Не бойся, не бойся, одни мы с тобою,

Ведь Тони не смеет поднять с весел взгляд, —

пел Сергей Лемешев, и я вспомнила вечер, когда мы впервые проиграли дома на патефоне такую пластинку. Тогда еще была жива мама. Она мне рассказывала о Венеции, о чудесных песнях гондольеров. Борьке тоже понравилась баркарола, но патефон пришлось продать и пластинки тоже.

— Ешь, простынет, — дядя Федя пододвинул чашку, из которой мы ели.

— На этом, граждане пассажиры, радиоузел заканчивает свою работу, — объявил мужской голос.

Вскоре мимо нашего купе кто-то прошел, и дядя Федя крикнул:

— Достал, нет?

Человек вернулся и облокотился на дверную ручку. Это был высокий нескладный парень с озорными глазами. Он с интересом глядел на меня, потом перевел смешливый взгляд на дядю Федю. Мне казалось, он обязательно скажет сейчас что-нибудь такое, что смутит нас обоих.

— Достал, говорю, нет? — снова спросил его дядя Федя.

Парень, глядя на меня, ответил:

— Нули!

И ушел, еще раз выразительно поглядев в мою сторону.

— Кто это? — обратилась я к дяде Феде.

— Витька, радист наш.

— А «нули» — что?

— Привычка у него такая, вместо «нет» «нули» говорит, дурень.

Мы так наелись, что мне захотелось спать. Дядя Федя достал из верхней ниши матрац, подушку, принес от проводников белье.

— Тут тебе наволока, одна простынь, другая… полотенце… и так и далее… Давай будем налаживать на второй полке.

Я быстро застлала свою постель.

— Отдыхай, а я пойду перед ночью проверю все…

— Концы проверите? — деловито справилась я, собирая посуду, сметая со стола крошки.

— Чего?

— Концы, говорю, проверите, как скручены?

— Какие еще концы? — удивился дядя Федя.

— Ну, между вагонами, чтоб горело, — объяснила я, поражаясь, что он не понимает, о чем разговор.

— Перемычки между вагонами, а не концы, — сказал дядя Федя и ушел.

«А Борька говорил «концы, концы», — собираясь идти мыть посуду, думала я. — Сам не знает, а других учит».

В дверях купе кто-то встал. Я оглянулась и увидела знакомого сержанта. Он широко улыбался мне.

Я тоже улыбнулась.

— Значит, это ваше место работы и ваше местожительство? — оглядывая купе, сказал он.

— Да. Мы здесь с дядей Федей помещаемся.

— Куда это он проследовал?

— Он пошел концы… перемычки скручивать между вагонами.

— А-а-а, — протянул парень и сел на краешек скамейки.

Я хотела идти за водой, но раз он сел — неудобно же.

Я тоже присела.

— Откуда сами будете? — разглядывая меня, спрашивал парень.

— Из Горноуральска.

— Мамаша у вас есть, папаша… или кто?

— Папа у меня давно умер, а мама полтора года назад.

— С кем же вы проживаете?

— С братом.

— Старше вас?

— Да, конечно. Ему уже двадцать.

— А вам, стало быть…

— Ну-ко, посторонись!

Дядя Федя оттеснил парня в коридор и сказал ему:

— Хватит лясы точить. Люди добрые спят уже.

Парень мгновенно исчез, а мне стало очень неловко. Можно было просто сказать, что поздно уже, пора спать, а дядя Федя уж очень грубо… Наверное, сержант обиделся.

Дядя Федя хмуровато взглянул на меня.

— Ты не очень-то с ними цацкайся.

— Но если человек зашел поговорить, сел на минуточку…

— При мне что-то не заходил поговорить.

Я промолчала, подумав про себя, что если дядя Федя в купе, так третьему-то и сесть некуда.

Обиженная ушла мыть посуду. Неужели мы поссорились с дядей Федей? В самый первый день. Но ведь он не прав. Нельзя так с людьми обращаться.

Идя обратно, заглянула в купе проводников. Огородив руками книгу, Клава медленно водила глазами по странице и, видимо, шептала про себя то, что читала.

Я стояла долго. Мне хотелось, чтоб она меня увидела и позвала, — пусть дядя Федя немного остынет. Но Клава так и не оторвалась от книги, а я не решилась ее окликнуть.

Дядя Федя сидел за столиком и очищал ножом конец проволоки.

— Залазь, Таня, — сказал он совсем не сердито. — Отдыхай, спи… и так и далее…

«Наверное, завтра извинится перед сержантом, — радостно подумала я. — Сам понял, что зря нагрубил человеку».

— Спокойной ночи, дядя Федя!

— Спокойной ночи! — ответил он и подоткнул под мой матрац угол спустившегося одеяла.

3.

В купе становилось светлее. Я могла уже рассмотреть щиток. На белых кругах копошились бессонные стрелки. Мне показалось — они теряют силы, вот-вот упадут.

Дядя Федя повернулся на узкой полке, открыл глаза. Увидев мою свесившуюся голову, проговорил: «Светает!» — и, привстав, выключил рубильник. Стрелки метнулись вверх, радостно задрожали, словно их спасли от неминуемой гибели.

— Пусть теперь батарея заряжается, — сказал дядя Федя. — А ты спи. Рано еще.

Мне и в самом деле хотелось спать. Я повернулась к стенке, укрылась одеялом и тотчас крепко уснула.

Когда проснулась, в купе было совсем светло. Поезд стоял. За окном слышались голоса.

Я взглянула туда. Ой, сколько народу! Целая толпа. Все больше женщины с низко повязанными платками. Кажется, не русские. А среди них снуют мужчины, много военных. Это наши пассажиры выскочили что-нибудь купить.

Что тут продают? Я всмотрелась хорошенько и ахнула! Конечно же, это масло на капустных листках. Тоненькие лепешечки из него держала чуть не каждая женщина. Пассажиры лезли в карманы, отсчитывали деньги, забирали масло и бежали по рынку дальше, заглядывая в ведра, в чашки, в корзинки. А в них были и соленые огурцы, и горячая картошка, и семечки. На тарелках вытягивали вверх ноги жареные куры, в бутылках белело молоко, желтел мед. А вареных яиц сколько!

У меня закружилась голова от всего этого.

Надо и мне бежать туда! Купить всего. После плеврита врачи велели брату есть масло и мед.

Я стала торопливо натягивать на себя Борькин свитер. Запуталась в рукавах. Сдернула его и, не слезая с верхней полки, стала открывать окно. Оно плохо поддавалось. Еле-еле образовалась щель, в которую я смогла просунуть голову.

— Тетя, тетечка! — отчаянно крикнула я пожилой татарке, пробегающей мимо вагона с целым ведром лепешек из масла. — Мне, пожалуйста, пять штук. Я не успею выйти, я отсюда подам вам деньги.

Женщина радостно закивала и, поставив ведро на колено, стала отсчитывать лепешки. А я в это время рылась в своей сумочке. Сколько у меня? Сто… Сто тридцать… Сто восемьдесят! Хватит. Ведь лепешечки совсем тоненькие.

Зажав деньги в руке, крикнула женщине:

— А как мы разменяемся? Мне не достать до вас.

И вдруг увидела Витьку — радиста того длинного, что заходил к нам в купе.

— Витя, Витя!

Он посмотрел на меня веселыми глазами, подошел поближе.

— Помогите нам, пожалуйста! — кричала я из окна. — Она мне должна передать пять порций, а я ей деньги. И никак не можем, не достать!

Витька чуть пожал плечами и, склонившись над ведром, стал выбирать лепешки потолще.

— Э-э! Не рой, — отводила его руки торговка.

Он подал мне все пять лепешек. Какие симпатичные! С отпечатками пальцев. А как пахнут!

— Сколько должна? — крикнула я женщине.

— Тысяся, тысяся, тысяся, — забормотала она, протягивая вверх руки.

Я рассмеялась, покачала головой, давая понять, что не понимаю по-татарски.

— Возьмите, — бросила деньги радисту. — Тут сто восемьдесят. Должно хватить на пять штук. Ох, Витя, еще бы немножко меду!

Витька растерянно перебирал деньги, а татарка вдруг закричала, завизжала, застучала кулаками в вагон. И в это время поезд тронулся.

— Девушка, девушка! — услышала я голос Витьки. — Выбросьте четыре обратно!

Ничего не понимая, лишь бессознательно подчиняясь этой команде, я стала осторожно, по одной выкидывать в окно скользкие ароматные лепешки. Видела, как Витька, шагая рядом с вагоном, подставлял ведро, ни одна лепешка не упала на землю.

— А эту не надо! Слышите — не надо! — строго крикнул он, заметив, что я приготовилась выпустить из рук последнюю, пятую… — Вот тебе, тетка, сто восемьдесят.

— Твести, твести! — не отставала от него торговка.

— Нули! — развел руками Витька. — Хватит с тебя! — и побежал, догоняя подножку вагона.

Вскоре он показался в дверях нашего купе. Я все еще сидела на верхней полке, держа в руке тающее масло.

Витька вошел, закрыл окно. Наверно, решил, что мне холодно в легком ситцевом платье.

— Здесь ведь не магазин, а спекулянты, по три шкуры дерут, — будто извиняясь, проговорил он.

Я вдруг все поняла.

— Как нехорошо получилось!.. Выходит, мы ей остались должны двадцать рублей!..

— Вот еще! — хмыкнул Витька. — Ничего мы ей не должны. Это я растерялся. Надо было за эти деньги две лепешки оставить. Все равно бы не догнала.

— Что вы, Витя! — совсем испугалась я.

— Ну, ладно! — махнул он рукой. — Пойду концерт заводить.

Уже выйдя, заглянул снова и спросил:

— Вам какую пластинку завести?

Я назвала итальянскую баркаролу. Очень скоро надо мной щелкнуло, и полилась задушевная мелодия. Оцепенение, охватившее меня, постепенно отходило, непривычное неприятное беспокойство ослабевало. Я даже улыбнулась, вспомнив, как Витька рассчитывался с торговкой. «Нули», — развел он руками. Нет, значит, больше ни копейки.

Я хотела уже слезть с полки, чтоб прибрать масло, но вдруг снова услышала итальянскую баркаролу. С самого начала и до конца! Витька, видимо, забыл перевернуть пластинку. Ну и хорошо, я могу ее слушать сколько угодно.

Но когда я услышала ее в третий раз, заволновалась.

Что это он делает? Совсем с ума сошел!

Соскочила на пол и плотно притворила дверь, будто это могло помочь.

«Не бойся, не бойся, одни мы с тобою», — в третий раз подряд пел Лемешев. По всему поезду, во всех вагонах!

Вот замерли последние звуки… Слава богу! Ох! Ну и Витька! Какой озорник.

И вдруг… опять баркарола! В четвертый раз!

Не зная зачем, я стала натягивать на себя Борькины свитеры, сначала один, потом другой. Наверно, я хотела бежать к Витьке и прекратить его выходки. Но я даже не знала, в каком вагоне радиоузел. Конечно, можно спросить у проводников, но как к ним пойдешь? Что скажешь? Ведь они тоже слышат.

Дверь открылась, вошел дядя Федя.

— У поездного мастера просидел, — сказал виновато. — А ты, поди, уж есть хочешь? Сейчас спроворим.

Глядя на него во все глаза, я напряженно молчала, потому что Лемешев допевал в это время последние слова…

— Чего это ты? — подозрительно посмотрел на меня дядя Федя.

Я только выдохнула в ответ и с облегчением шлепнулась на скамейку — надо мной зазвучала наконец новая мелодия:

Вдоль по Питерской,

По Тверской-Ямской!..

4.

Уже давно мы огибаем большой город. Едем-едем и никак не остановимся. В этом городе сойдет с поезда Дмитрий Иванович, у которого здесь тяжелораненый сын. Дмитрий Иванович, опустив плечи, сидит в нашем купе.

— Один сынок — как свет в окошке, — тихо говорит он. — Не дай бог, что случится — мать не переживет.

— Да чего уж ты так, — уговаривает его дядя Федя. — Врачи умеющие, излечат… и так и далее…

— Как ведь хорошо жили! — восклицает Дмитрий Иванович. — Учиться Коля поступил в институт, на третьем уже был… жениться подумывал… А теперь вот и внучонка не оставит…

Дмитрий Иванович тяжело всхлипывает, зажав ладонью судорожно вздрагивающие губы.

Я смотрю в окно на город, вижу его как в тумане. Что ждет здесь Дмитрия Ивановича? Мы так и не узнаем. Его место займет в вагоне другой человек, поезд тронется, уйдет и — все…

Дмитрий Иванович поднимается со скамейки, берет чемоданчик.

— Подъезжаем. Ну, пойду я, спасибо вам.

Мы с дядей Федей выходим вслед за ним. Пассажиры уже толпятся у дверей. Они посторонились, чтоб пропустить Дмитрия Ивановича вперед.

— Вон постовой стоит, — говорит ему Клава. — Ты спроси у него, где госпиталь, чтоб не искать долго-то.

Но к постовому уже подбежала Ксения Владимировна, та, с двумя авоськами, которой я помогала при посадке.

— Товарищ милиционер, — бойко заговорила она. — Тут вот одному нашему адрес госпиталя надо. Сына у него ранило.

— А в каком госпитале лежит? — справился милиционер.

— Дай-ка бумажку-то, — обратилась женщина к Дмитрию Ивановичу, и тот долго рылся непослушными пальцами в своем портмоне. Нашел, подал, милиционер прочитал.

— Значит, так, — сказал он, подведя Дмитрия Ивановича к металлической изгороди. — Как только выйдете из вокзала…

Терпеливо дождавшись конца объяснений, Ксения Владимировна стала наказывать Дмитрию Ивановичу:

— Ты уж там не плачь, сына-то не расстраивай. Может, все хорошо будет. Ну, иди, голубчик, до свидания тебе. Все уладится.

— В грудь ранен-то, — тревожно покачала головой Клава, глядя вслед уходящему Дмитрию Ивановичу.

— Да еще два раза, — вздохнула я. — А мы уедем и ничего не узнаем.

— Да, — грустно кивнула Клава. — Приходят люди, уходят…

Ксения Владимировна тоже не раз забегала к нам в купе. Но мы так и не могли узнать толком, зачем и куда она едет. Бойко рассказывала о семье, жаловалась на свекровь, а как доходила до того, что вот едет, — вдруг умолкала и переводила разговор на другое.

— Тут что-то неладное, — усмехнулся после ее ухода дядя Федя. — Видишь, мужика-то у нее дома нет. Может, на фронте, а может, еще где… Хитрит чего-то баба… и так и далее… Может, замуж за другого надумала, а нам не сказывает.

— Может быть, — соглашалась я.

Заглядывали к нам и другие пассажиры, интересовались аппаратурой, беседовали про войну, иногда в свежих, только что купленных на станции газетах вслух читали сводки Информбюро.

— Гонят наши фашистов. Теперь уж хода им вперед не дают, — радовались сообщениям о взятии городов.

А тот сержант не появлялся. Видимо, дядя Федя так и не извинился перед ним, иначе парень не проходил бы мимо нашего купе боком, лицом к коридорному окну и быстро.

Масло мое таяло, и я не знала, куда с ним деваться.

— Разве для дома-то в передний путь покупать надо? — ворчал дядя Федя, и наконец предложил:

— Пойдем в нерабочий тамбур, запихнем там в ящичек твою лепешку.

Мы пошли по вагону — дядя Федя впереди, я за ним. Пассажиры читали газеты, курили, играли в карты. Сержант азартно стучал по чемодану костяшками домино.

Вот он поднял руку, чтоб стукнуть сильнее, но увидел нас, и рука застыла в воздухе.

Дядя Федя прошел, даже не глядя в его сторону, а я улыбнулась, кивнула. И даже чуть подмигнула — мол, не беспокойтесь, все в порядке, не обижайтесь на дядю Федю.

Когда мы возвращались обратно, сержант уже не играл в домино, сидел с краю и будто ждал нас. Я опять тихонько кивнула ему. И он тоже незаметно подмигнул мне одним глазом — мол, понимаю, не сержусь больше.

А вот с Витькой я поступила сегодня иначе. Утром иду по вагону, а он навстречу. Я было хотела улыбнуться, да вспомнила про баркаролу и обошла его, будто не замечая.

И сразу услышала насмешливое:

— Т-ю-ю? А мне — нули!

Через несколько шагов оглянулась. Витька шел по вагону, плечом рванул дверь и скрылся в тамбуре.

После обеда он начал концерт. Я, лежа на полке, все время ждала свою баркаролу, но он ее не завел.

В этот день я впервые увидела начальника поезда. В купе к нам вошла высокая, статная женщина с сияющими золотыми зубами.

— Садись, Антонина Семеновна, — подвинулся на скамейке дядя Федя.

Она прищурила карие глаза, подергала в ухе маленькую, как капелька крови, сережку. Глядя на меня, спросила, усмехаясь:

— Решил, значит, ты, Федор, на пару ездить?

Голос у нее был хрипловатый. Она села и закурила.

Дядя Федя тоже закурил, стараясь выдувать дым в коридор.

— Оберегаешь свою кралю? — засмеялась Антонина Семеновна и встала, очутившись почти вровень с моим лицом.

Неожиданно потрепала меня по щеке. Я не знала, обижаться или нет.

— Не обижайся на меня, — сказала женщина. — Тебе сколько лет?

— Скоро семнадцать.

— Ну, вот. А мне тридцать пять. В матери тебе гожусь, — и вздохнула.

— Они вдвоем с братаном живут, — сообщил ей дядя Федя.

— Гляди-ка ты! — думая о своем, откликнулась Антонина Семеновна и ушла, кивнув нам из дверей.

— Красивая какая!

— Видная женщина, — согласился дядя Федя и, сев у окна, задумался.

Он не видел, а я видела, как мимо двери, уже не боком, прошел сержант. Он улыбнулся мне и кивнул в сторону тамбура. Наверно, хотел поговорить насчет вчерашнего, но я прижала палец к губам — мол, не могу я сейчас разговаривать, дядя Федя все еще немного сердитый.

На улице смеркалось, дядя Федя собирался включить электричество. Возле нашего купе я услышала веселый голос Витьки:

— Ну, как, Клава, Вера-то приехала? Нули? Все еще у попадьи за Волгой?

Я ждала — сейчас он зайдет к нам. Дядя Федя тоже повернулся к двери. Но Витька буквально перешагнул наше купе и стремительно скрылся.

— Куда это его несет? — удивился дядя Федя.

Через некоторое время Витька объявил по радио:

— Граждане пассажиры, начинаем концерт лирической песни.

Я загадала: если он сыграет баркаролу, значит, хочет помириться со мной. А если нет… Не успела додумать, как услышала ее и тихонько засмеялась в подушку. Вот уже кончается вступление, сейчас запоет Лемешев.

Но что это? Кто-то завизжал, забормотал невнятно, словно не человек совсем.

— На быструю включил, охальник! — зацокал языком дядя Федя.

Вверху затрещало, зашипело и смолкло. Но тут же совсем нормально, как ни в чем не бывало, Лемешев запел другое:

Скажите, девушки, подружке вашей,

Что я ночей не сплю, о ней мечтая…

В последнем, самом позднем концерте, Витька снова завел мою баркаролу и проделал то же самое.

— Что это он, поперхнулся, что ли, на этой пластинке? — удивился дядя Федя.

Я сердито схватила с вешалки полотенце и пошла умываться перед сном.

В темном углу стоял и курил сержант. Кивнула ему и взялась за ручку двери. Не знаю, что случилось, но я не успела опомниться, как очутилась в туалетной. Щелкнул замок, и в зеркале я увидела два лица — его и мое. Он лупоглазо глядел на меня, я на него. И опять не успела ничего сообразить, как замок щелкнул, что-то длинное темное метнулось надо мной, и я увидела, как стремительно унеслось влево из рамы растерянное, вспыхнувшее лицо сержанта.

Я осталась в зеркале одна, раздумывая: во-первых, куда он делся, во-вторых, как он здесь очутился. Что произошло?

Лицо мое стало розоветь, потом покраснело так, что на глазах выступили слезы. Ведь это же дядя Федя его отсюда…

Как я зайду теперь в свое купе!

Я уже лежала не дыша на верхней полке, когда дядя Федя в темноте проговорил:

— У нас вон Маруська из пятого вагона, так она с ними просто обходится. Он к ней подсунется, а она ему хрясь по морде! И так и далее…

5.

Это последнее утро было суматошным. Проводницы прибирали в вагоне, пассажиры укладывали вещи. Дядя Федя тоже чаще уходил из купе, брал что-нибудь, опять уходил.

— Чтоб в Москве-то меньше было работы, сейчас сделаю, — объяснил он мне свои хлопоты.

Я пыталась ходить за ним, но он сказал:

— Холодно сегодня, сиди уж. Тебе надо будет телогрейку заиметь.

Тогда я стала прибирать в нашем купе. Принесла в эмалированной чашке воды, попросила у Клавы тряпку, намылила и вымыла в купе стены, двери, осторожно протерла щиток. Особенно повозилась с окном, зато стекло заблестело.

Потом принялась за пол. Чтоб не натоптать, расстелила газету, и в купе от этого стало светло и уютно.

Пришел дядя Федя. Боясь переступить порог, топтался в дверях.

— Ах ты, умница, порядок-то какой навела в нашем доме.

— А ты проходи, проходи, дядя Федя. Я подотру потом, проходи, бери, чего надо.

— Да мне бы стамесочку, Таня. Ты открой ящик-то, да и подай ее мне.

Я открыла ящик, порылась в инструментах. Вот она, кажется.

— Нет, Танюша, это отверточка, а мне стамесочку надо. У нее носик-то пошире, как у уточки, расплющенный.

— Эта?

— Вот, вот. Давай ее сюда, милая. Спасибо тебе. Гляди в окошко-то. Москва близко.

Он ушел, а я села на скамейку и прислушалась, как стучит у меня сердце. Он сказал: «Телогрейку тебе надо заиметь». Значит, думает ездить со мной.

Мне и в окошко хочется смотреть, и на пассажиров, — как они упаковываются, о чем говорят. Оторвавшись от окна, бегу в вагон, подсаживаюсь к знакомым.

— Вы еще дальше поедете? — спрашиваю мужчину в черной косоворотке. С ним девочка лет одиннадцати — Катенька.

— Да вот ее определить к родственникам под Москвой надо. Племянница это моя. Сам-то я на фронт подаюсь.

Он делает мне выразительный жест.

— Родители-то у нее…

Я знаю уже, погибли у Кати родители в Смоленске, во время бомбежки.

Старенькой бабушке помогаю увязать котомку. Она все всхлипывает, волнуется.

— И зачем еду? Им и без меня хлопотно. Но куда я опять одна-то… А, доченька? — тревожно заглядывает она мне в глаза.

— Вы правильно делаете, что едете к сыну, — завязывая узел, решительно говорю я. — Он должен позаботиться о вас.

— Да если бы здоровье, так и не поехала.

— Он встретит?

— Ох, не знаю. Телеграмму соседка посылала.

— Я помогу вам выйти из вагона.

— Спасибо тебе, касаточка. Ох, ох, еду вот, еду…

Собираются пассажиры, прощаются, записывают адреса.

— Чем черт не шутит, может, буду в тех краях, навещу, — пряча в карман записную книжку, говорит молодой человек в очках маленькой девушке с пышными волосами.

Увидела я и того сержанта. Мы оба покраснели, когда встретились глазами. Он сразу полез на верхнюю полку за вещами.

— Таня! — позвал дядя Федя.

Бегу в купе.

— Слушай-ка, голубка. Хотел я сам с тобой к сестре поехать, да, видать, не успею, дело у меня есть.

— Я одна съезжу, не беспокойся, дядя Федя!

— Вот и неохота мне, чтоб ты одна ехала. Может, в другой раз съездим?

Молчу, не знаю, что сказать. Уж очень хочется повидать сестру.

— Тогда вот что. Витьку попрошу я. Пусть он с тобой поедет.

Я киваю. Мне хочется, чтоб Витька поехал со мной.

Вот она, Москва! За окном большие дома, переезжаем мост, под ним катится красный трамвай. Я представляла ее не такой, но все равно у меня захватывает дух от волнения.

— Ее ведь бомбили, а совсем не видно!

— Не любит она раны свои показывать, — говорит дядя Федя. — Го-ордая!..

Подъезжаем. Витька давно уже крутит марши, и от этого и тревожно и торжественно. Москва!

Поезд замедляет ход. Выбегаю в коридор, хватаю бабушкину котомку. Хочу провести старушку вперед, опасаясь, — вдруг опять будет такая же давка, как при посадке?

— Граждане пассажиры, — стараясь перекричать марш, неожиданно для себя, обращаюсь к людям. — Пожалуйста, не создавайте в дверях пробку!

— Торопиться некуда, — улыбается в ответ пожилой военный. — Помереть всегда успеем.

Бабушка держится за мой рукав, повторяет непрестанно:

— Боюсь, доченька, ох, боюсь. Вдруг да осердятся они на меня…

— Да что это вы такое говорите, — горячусь я. — Как это может сын на мать родную рассердиться?

— Оно, конечно, всякие бывают сынки, — откликается кто-то сзади. — Но ты не тушуйся, бабуся, выхода у тебя другого все одно нету.

— Тут совсем не в выходе дело! — возмущенно оборачиваюсь я.

— А вот и в выходе, — смеется военный; кивая на дверь. — Надо продвигаться, девушка. Москва, приехали.

Я осторожно вывожу бабушку в тамбур. Никто нас не толкает. Идут спокойно. Клава помогает старушке сойти с подножки.

Я только вышла, сразу завертела головой — ищу бабушкиного сына.

— Какой он? — спрашиваю.

А она уже прижалась к груди высокого смуглолицего человека. Он гладит ее волосы, кусает крупные свои губы.

Пассажиры чуть приостанавливаются посмотреть на мать с сыном.

— Здравствуйте! — подает руку смуглолицему, военный. — А мы с вашей мамашей вместе ехали. Хорошая старушка!

— Спасибо, — смущенно отвечает тот.

— Ну вот, бабуся, а ты боялась! — заглядывают в лицо старой женщине ее спутники.

Из-под вагона с ремнем от динамо-машины вылез дядя Федя и позвал меня.

— Пойдем к Витьке. Подвяжись платком.

У вагона, к которому мы подошли, стояла девушка со строгим ясноглазым лицом.

Я прямо загляделась на нее, пока дядя Федя разговаривал.

— Маруся, — спросил он уважительно, — Витька где?

— Убежал куда-то.

— Давно?

— Сразу, как выключил радио. Пластинку он какую-то хотел искать в городе, может, за ней и поехал.

— А ты-то собираешься?

Девушка покачала головой.

— Не моя сегодня очередь. Лизавета поедет.

— Может, надо что, так ты скажи.

— Спасибо, Лизавета возьмет.

Над головой девушки табличка с номером «5». Я сообразила, что это и есть Маруська из пятого вагона, о которой сказал вчера дядя Федя. Видимо, я стала рассматривать ее с откровенным любопытством, потому что она спросила, усмехаясь:

— Давно не виделись?

— Ну, ладно, — заторопился дядя Федя, заметив мое смущение. — Если Витька откуда выпорхнет, пошли его ко мне.

Маруся кивнула.

— Что же мне с тобой делать? — спросил дядя Федя, когда мы вернулись в свое купе.

Я не успела ответить, как вошла вторая наша проводница — Тамара. Я еще не познакомилась с ней. Не глядя на меня, громко заговорила:

— Федор, девушка-то твоя, может, в вагоне останется покараулить? А я бы съездила.

Дядя Федя хмуро глянул на нее.

— Она тебе никакая не сторожиха. Не твоя сегодня очередь. Али еще не нахапалась?

«Ой, опять дядя Федя грубит…»

— Я останусь, пожалуйста, если нужно, — живо сказала я.

Проводница обрадовалась, побежала в купе, крича на ходу:

— Тут уборщицы придут, так ты впусти их, они знают, чего делать.

Дядя Федя стал надевать телогрейку.

— Не из-за нее оставляю тебя в вагоне, — все еще сердясь, заговорил он. — А потому только, что боюсь отпускать одну. А самому некогда. Вот что, — тронул он меня за плечо. — Если успею, мы с тобой съездим к сеструхе хоть на минуточку, скажем ей, когда в следующий раз встречать, и так и далее…

— Ладно, — согласилась я.

— В крайности письмо ей отошлем, — сказал дядя Федя.

Вагон дернуло. Видимо, нас потянули в отстойный парк. Дядя Федя сунул мне ключ-специалку — им можно открыть любую дверь в составе — и уже на ходу соскочил с подножки.

6.

Я бродила по вагону, припоминая, кто ехал на этой полке, кто — на той. Было немножко грустно оттого, что никогда больше не встретятся эти люди. А почему нет? Я же буду поездным электромонтером, буду ездить в Москву. Может быть, снова кто-то из них попадет в мой вагон.

За окном ничего интересного. Москва рядом, но я ее не чувствую. Состав наш поставили среди других. С обеих сторон — грязные бока вагонов, мутные стекла.

Хотя бы уборщицы пришли скорей. А еще бы лучше — Витька. Куда он умчался так быстро? Сколько сейчас времени?

Я прошла в нерабочий тамбур проверить свою лепешечку. На месте… Вставила «специалку» в среднюю дверь и вышла на железные мосточки между вагонами — дядя Федя называет их «фартуками». Этим же ключом открыла следующую дверь и оказалась в соседнем вагоне. Если у нас шестой, значит, это — пятый.

Прислушалась. Тихо. Заглянула в щелочку к проводникам, — на нижней полке спит Маруся. Нет, не спит, приподнялась.

— Кто там? — спросила строго.

Я просунула в дверь голову.

— Ты! — облегченно откинулась она на подушку. — Чего так крадешься? Я уж не знаю, на что подумала.

В другом конце вагона хлопнула дверь, послышались шаги.

— Сядь! — схватила меня за руку Маруся и поднялась на скамейке.

В купе заглянула Антонина Семеновна. Лицо у нее было красным, алые бусинки в серьгах не выделялись так ярко, как тогда. Увидев меня, усмехнулась и уставилась на Марусю помутневшим взглядом.

— Особого приглашения ждешь? — проговорила хрипло.

— Сказала, не пойду — и не пойду!

— Ой, не дури, Маруська, не кличь себе худа. Забыла, с кем дело имеешь?

Я почувствовала, что Маруся тихонько сжала мою руку, и поняла это как призыв прийти ей на помощь.

— А зачем вы настаиваете, если она не хочет? — не раздумывая, ринулась я в атаку.

Маруся сжала мою руку так, что хрустнули пальцы.

— Не вмешивайся! — сказала она.

Встала и вышла в коридор. Начальник поезда расхохоталась мне в лицо и со стуком плотно захлопнула дверь перед моим носом.

Я осталась в купе одна. Когда в вагоне все стихло, вышла в коридор и, постояв минуту, пошла к себе. Опять произошло со мной что-то нехорошее. Не знаю даже, рассказывать ли об этом дяде Феде. Наверно, не следует. Раз Маруся не хочет, чтобы вмешивались в ее дела, — значит, и не надо.

Расстроенная, вернулась в свой вагон и увидела за откидным столиком Клаву. Она подняла от книги голову.

— Уборщиц все еще нет, — сказала я и тоже села за столик.

— Они не больно торопятся, — откликнулась Клава.

Милое с рябинками лицо. С ней, наверно, можно поговорить о том, что случилось в соседнем вагоне. Но раз Маруся не хочет…

— Что это вы читаете?

Клава порозовела, загнула на странице уголок и показала обложку.

— Гончаров, «Обрыв», — прочитала я. — Очень хорошая книга.

— Читала ты? — обрадованно воскликнула Клава, и глаза ее засветились.

— Два раза.

— О-о-о… — произнесла она удивленно. — А я один-то никак не осилю. Тихо читаю. Только что не по складам.

Задумалась ненадолго и сказала с искренним огорчением:

— Вот Вера уехала к попадье за Волгу и никак не приедет… Тихо читаю.

— Витька про эту Веру вас вчера спрашивал? — догадалась я.

— Про нее, — вздохнула Клава. — Меня все спрашивают. Я им рассказывала про книжку, вот они и интересуются — приехала, нет.

Она опять задумалась.

— Вера-то еще махонькая была, когда братан ихний к ним в деревню приезжал. Маленькая-маленькая, а какая своеобычная! Бабушка ей одно, а она свое делает!

— У-у-у! А потом-то, когда вырастет, то ли еще будет! — воскликнула я, вспомнив, какие события развернулись в тихом бабушкином имении.

— Да вот выросла уже, да к попадье за Волгу уехала, — махнула рукой Клава. — Братан-то, Райский по фамилии, уж опять в деревню заявился, а она все там, у попадьи.

Клава замолчала, перебирая страницы книги. Почти на каждой из них загнут уголок — читает урывками, боится потерять нужное место. Она смущенно взглянула на меня, спросила:

— Долго еще не приедет?

Я взяла книгу и, быстро пробегая глазами страницы, стала листать их. Увидев, как много листочков перешло в мою левую руку, Клава грустно усмехнулась:

— И не дочитаться мне до нее, до Веры-то!

— Давайте, я вам вслух буду читать?

Но Клава осторожно потянула книгу у меня из рук.

— Спасибо, конечно, а только я сама хочу дочитаться.

Пришли уборщицы, громко забарабанили в двери вагона. Клава впустила их.

— А где Тамарка? — сразу спросила одна из женщин.

— Не знаю. Ушла куда-то.

— А когда придет?

— Не знаю.

Мы переглянулись с Клавой. Было жаль, что прервали наш хороший разговор. Теперь Клаве надо заняться делом, проследить, как идет уборка.

Я ушла в свое купе.

Уборщицы вымыли вагон и собрались уходить.

— Слышь-ко, Клава, — сказала та же женщина. — Скажи Тамарке, что я перед отправлением зайду. Она знает зачем.

— Ладно передам.

В дверях уборщицы столкнулись с дядей Федей.

— Может, ты чем порадуешь, Федор Тимофеич? Может, картошка есть? — услышала я.

— Нету ничего, — ответил дядя Федя и прошел в купе. — Ну, как ты тут?

В руках у него был небольшой сверток, он забросил его вверх, в нишу.

— К сеструхе, Таня, съездить не успеем, — покачал он головой и вынул из кармана конверт. — Вот, пиши ей письмо. Так, мол, и так. Встречай наш поезд такого-то числа, и так и далее…

Мы высчитали день нашего приезда, и я написала Наташе коротенькую записку.

Дядя Федя решил подремонтировать ремень. Достал инструмент и наставку к ремню. Я вышла в коридор, чтоб не мешать ему.

У окошка о чем-то шептались Тамара и уборщица. Увидев меня, они зашли в купе и повернули защелку.

До отправления поезда оставалось совсем немного времени.

— Может, успею здесь надеть его на динамку, — торопясь с починенным ремнем к выходу, бросил мне дядя Федя.

В другом конце вагона появилась Антонина Семеновна. Я быстро вошла в купе и плотно прикрыла за собой дверь. Вот шаги ближе, ближе… Кажется, еще кто-то идет с ней.

А вдруг она сейчас постучит? От этой мысли кровь прихлынула к лицу. Как поступить? Ведь она обидела меня. А что если я возьму и так же захлопну дверь перед ее носом?

Мама всегда говорила — оскорблять человека нельзя, но и обиду легко прощать не следует.

В дверь ко мне постучали. Я будто приросла к столику. Как быть? Ведь она старше меня… А мама говорила…

Снова стук, требовательный, сильный.

Я открыла дверь и оказалась лицом к лицу с незнакомым, очень красивым человеком в форме. Сбоку на ремне у него висел наган.

— Это, что, новенькая? — с любопытством оглядел он меня.

За спиной его послышалось хриплое покашливание.

— Федорова помощница, ученица, — проговорила Антонина Семеновна. — В его маршрут вписана.

Он весело улыбнулся, прищурил темные глаза, высоко приподнял одну бровь и поводил ею.

— Хороша у. Федора помощница!

Антонина Семеновна хрипло рассмеялась. Мужчина откозырял, шутливо поклонился и, шагнув вперед, постучал в дверь проводников.

Там было тихо. Он повернул ручку, дверь не открывалась.

— Нет никого?

— Ушли, видно, — кашлянув, откликнулась Антонина Семеновна.

Я очень удивилась. Я точно знала, что Тамара в купе. И уборщица тоже. Они никуда не выходили. Я хотела посоветовать мужчине постучать посильнее, но не решилась.

Он пошел дальше, и начальница наша — за ним. Она была явно расстроена. Нагрубила, а теперь, наверно, раскаивается и стыдится меня.

Замок в купе проводников щелкнул, выглянула Тамара. Заметив меня, зло поморщилась:

— Чего тут торчишь все время?

Я на миг оцепенела от этой новой обиды. Потом, не сказав ни слова, зашла к себе, захлопнула дверь и села на скамейку. Еще караулила вместо нее вагон!

Состав потянули к перрону. Я даже в окно не глядела. Началась посадка, а я и посмотреть не вышла. Слышала, как по коридору, переговариваясь, шли пассажиры, били в стенки чемоданами. Пробки, кажется, не было. Вагон наш идет из Москвы плацкартным, у каждого свое место.

В дверь ко мне постучали. Я вздрогнула. Не очень-то мне нужны ее извинения, раз она такая…

Дверь раскрылась, и я увидела Витьку. Обрадовалась, что это не Тамара, схватила его за рукав, потянула в купе — там ведь пассажиры идут, а он им мешает.

Витька улыбнулся и открыл ящик.

— Дядя Федя стамеску просит.

Я заглянула через его плечо, подсказала:

— Вон та, в уголочке. Еще носик у нее расплющенный, как у уточки.

Витька взял стамеску, шагнул к двери.

— Витя, — остановила я его. — А у вас есть такая пластинка — «Пароход», Утесов поет?

— Нули, — развел руками Витька. — Была, треснула!

7.

В обратный путь я была посмелее — нет-нет да и выскочу на остановке, пройдусь вдоль состава, потолкусь среди людей.

На одной из станций почти все женщины держали в руках стеклянную посуду — графины, рюмочки, стаканы, масленки, розетки. Женщины выныривали из-под вагонов, сначала оглядывались по сторонам, а потом вытаскивали из-за пазухи или из кошелки что-нибудь стеклянное.

Одна из них тронула меня за рукав.

— Меняем на чулки, — торопливо сказала она и, осторожно оттянув борт жакетки, показала небольшой графинчик — пузатенький, с заостренной пробочкой. Я заволновалась — он в точности такой, какой был у нас дома под уксусом, а потом разбился, и мама очень жалела о нем. Привезти бы его сейчас домой, показать Борьке! Но… чулки… Их же не снимешь, неудобно, да и холодно. Ведь октябрь уже.

— Может, рейтузы есть? — настаивала женщина.

Я смутилась, отрицательно покачала головой и отошла к своему вагону.

— Меняем? — ухватила меня за рукав другая и позвякала посудой.

Я энергично затрясла головой и поспешила к подножке. Возле нее Тамара из корзинки выкладывала в большую кастрюлю рюмки и считала:

— Тридцать шесть… тридцать семь… сорок…

«Зачем ей столько?» — удивилась я, но спрашивать не стала, потому что все еще сердилась на Тамару.

В купе дядя Федя выставлял на стол шесть рюмочек и такой же, как тот, пузатенький графинчик.

— Они не всегда бывают, — сказал он мне. — Сам-то я непьющий, но для дома, для гостей надо. Мало ли кто придет… и так и далее.

Я взяла в руки графинчик, открыла его и понюхала.

— Ничем пока не пахнет, — рассмеялся дядя Федя.

А мне показалось, что пахнет уксусом. И мама, повязав платье посудным полотенцем, стряпает пельмени. И мы с Борькой сидим рядом и помогаем. Борька выдумывает, с чем бы сделать счастливый пельмень — с перцем или с угольком? «Лучше с тестом, — советует мама, — ведь говорят, что его надо обязательно съесть, иначе счастье не сбудется».

— Таня, голубушка, что с тобой? — прижал к себе мою голову дядя Федя. — Да что это ты, право… Выпей-ка водички… Ну, ну…

Потом мы с ним долго сидели, и я рассказывала ему о маме.

— И совсем это не правда насчет счастливого пельменя! — с горечью воскликнула я.

— Конечно, неправда, — откликнулся дядя Федя. — Люди их для своей утехи выдумали. А только и неплохо это. Сядет человек за стол и думает: а вдруг да мне счастливый пельмень достанется? И интерес у него появляется и оживление. А уж если попадется пельмень с углем или еще с чем, — вот уж и обрадуется, вот уж и расхвастается. И всему застолью от этого весело.

— Я даже не помню, когда в последний раз ела пельмени… Война началась, а вскоре и мама умерла…

Дядя Федя поспешно встал.

— И в самом деле… Чего это мы с тобой заладили — пельмени да пельмени? Давай-ка спроворим чего поесть.

На этот раз мы жарили кусок свинины. Дядя Федя разжег вагонную топку, бросил в нее две пластинки толстого железа, а когда они раскалились, достал одну и поставил на нее сковородку. Мясо зашипело, стало подпрыгивать, фыркать. Потом он нарезал картошки. Когда пластинка остывала, он доставал из топки другую.

— А у нас с Борькой есть маленькая свиная шкурка, — рассказывала я дяде Феде, сидя с ним на корточках в тамбуре.

— Ну и что вы с этой шкуркой делаете?

— Смазываем сковородку, чтоб не прилипало.

— Чего не прилипало?

— Оладьи из мороженой картошки. Очень вкусные! Один раз потеряли шкурку, так, можно сказать, ничего не получилось. Все пристало… и вообще не так вкусно было.

— Да-а, — покачал головой дядя Федя. — Не красно, выходит, вы живете.

— Да, — согласилась я, — неважно. И соседка наша тетя Саня — тоже. У нее еще Мишка маленький есть, так ей совсем трудно. Из Орла они к нам приехали, эвакуированные.

Я вспомнила своего соседа — четырехлетнего Мишку.

Однажды принесла ему тетя Саня в интернат овсяной каши.

— А хлебца? — спрашивает Мишка.

— Хлебца нет, сынок, поешь вот кашку.

— Хлебца-то нет, так хоть бы пирожков постряпали, — обиделся Мишка.

Из-за Мишки и из-за того, что я ничего не вкладывала в этот вкусный обед, мне было не по себе за нашим откидным столиком. Дядя Федя нарезал хлеба, очистил и раздавил ладонью большую луковицу — вкуснее, когда она раздавлена, — разделил на куски мясо и сказал:

— Садись, бери вилку, хлеб…

Но со мной творилось что-то непонятное. Кусок буквально застревал в горле. Мне казалось, что я вот-вот заплачу.

— Граждане пассажиры, начинаем концерт граммофонной записи!

Только бы он не завел баркаролу!

Все хорошо, прекрасная маркиза,

Все хорошо, все хорошо! —

неслось из репродуктора.

— Чего это Витька к нам не заходит? — пожал плечами дядя Федя. — Он, обычное дело, между концертами у меня сидел. В «козла» мы с ним играли… и так и далее…

В двери заглянула Клава. Дядя Федя задвигался на скамейке, стараясь освободить ей местечко.

Я подвинулась в уголок, и Клава присела на краешек.

— Может, поешь? — кивнул дядя Федя на сковородку. — У меня вон Таня совсем плохо обедала.

— Спасибо, Федор Тимофеевич, поели мы с Тамарой.

Ярко-красное солнце осветило купе. Я выглянула в окно и залюбовалась. Все было освещено необыкновенным светом — небольшие холмы, покрытые пожухлой травой, редкие рощицы с пожелтевшей листвой. Деревенька затерялась в этих просторах. Возле нее змейкой изогнулась речка. Солнце окунулось в ее неглубокие воды, и речка порозовела от радости.

— И не подумаешь, что октябрь, — проговорил дядя Федя. — До чего светлый денек!

Клава привстала со скамейки.

— Это место очень хорошее, — сказала она. — И еще одно будет. Поезд там идет высоко, дух захватывает. И тоже речка, только большая, а за ней селение. Домики будто взбежали на горку. До чего красиво глядеть!

Она легко передохнула и продолжала задумчиво:

— Вот в книжках такие виды описывают. Прочитаешь и… ну, просто удивительно даже! Как ровно сама на поляне какой побывала, или в лесу, или на речке…

— Да, — согласно кивнул дядя Федя. — Иные очень хорошо описывают. — И, вздохнув, добавил: — Грамотные…

8.

Прошла вторая ночь обратного пути, наступил день, и вот уже сумерки. Завтра мы будем дома. Интересно, придет Борька встречать меня? А вдруг он в командировке?

— Приде-е-ет, — уверенно сказал дядя Федя и спросил: — Он у тебя сколько классов прошел?

— Да он ведь уже в пединституте на литературном факультете учился.

— А потом, значит, с мамашей вашей случилось…

— Да. Он уже на втором курсе был. А когда случилось, начал работу искать, потому что я осталась у него на иждивении.

— Как-то хоть на фронт не угадал, — сочувственно сказал дядя Федя.

— Нельзя ему, — покачала я головой. — У него легкие слабые и зрение плохое. Он бы пош-е-ел!

— Двадцать годков ему?

— Ага.

— Немного тебя и постарше-то.

— У-у-у! Он серьезный! — воскликнула я. — Он такой серьезный, что ужас!

И неожиданно для себя выдала дяде Феде Борькины секреты.

— У него есть такая толстая тетрадка, он туда записывает мысли, высказывания всякие.

— Свои, что ли?

— И свои и чужие. Ну, скажем, Гоголя, Пушкина, Руссо там… Гегеля. Очень умные мысли попадаются.

— Это он для чего же так записывает? — поинтересовался дядя Федя.

— Так он же писателем будет! — вмиг выдала я самую главную тайну: — Но ты никому не говори — это пока секрет. Он даже мне только намекнул, но я сразу догадалась.

Дядя Федя кивнул понимающе.

— У него ужас как много записано! — без опаски продолжала я, почувствовав, что дядя Федя — могила, никому не скажет. — Услышит какой-нибудь разговор в трамвае — в тетрадку, смешную фамилию встретит — например, Золотопуп или Шанюшкина — туда же.

Дядя Федя слушал с большим интересом, и это меня вдохновляло.

— У него и стихи есть! Я многие наизусть помню.

— И стихи пишет? — уважительно поцокал языком дядя Федя.

— Уже три тетради! — похлопала я по дяди Фединой руке. — Вот, например. Но только эти очень грустные, это ему еще семнадцать лет было, и он хворал.

Тяжелый бред, болезненная дрожь,

Мир в окно заглядывает звездный,

А в моей груди торчит болезни нож,

Тяжелый, ржавый и холодный.

Как тяжело! А мысли мчатся, мчатся…

Цветут цветы, идет весенний сев…

А мне придется, видно, с жизнью расставаться,

Не долюбив и песен не допев.

Я замолчала, взволнованная воспоминаниями о тяжелой Борькиной болезни, о тех тревожных днях, когда мы с мамой не отходили от его постели.

— Он чуть не умер у нас тогда, — шепотом сказала я и заметила, что и дядя Федя разволновался.

— Слава богу, что обошлось, — сказал он и добавил: — Складно как сочиняет!

— Ой, дядя Федя! А знаешь, какой конец у этого стихотворения? Я его никому-никому не читаю, а тебе прочитаю. Хочешь?

— Давай…

Я отцвел, отцвел в семнадцать лет,

Как отцветает синяя фиалка.

Пой песни, Борька! — ты поэт! —

Под скрип унылый катафалка.

У меня мурашки побежали по коже, я приложила ладони к щекам и, до конца выдохнув, смотрела на дядю Федю. Что он скажет после этого?

Дядя Федя тоже глядел на меня. Потом, продолжая думать, отвел глаза в окошко и, наконец, проговорил серьезно:

— Ну, это уж он лишку хватил… Мать, наверно, растревожил, да и себя.

— И меня тоже!

— Вот я и говорю — лишку хватил. Ни к чему это… и так и далее…

Мы помолчали.

— Да-а-а, — снова задумчиво заговорил дядя Федя. — Совсем парнишкой был и так хорошо сочинял, а теперь, выходит, еще лучше пишет.

— Конечно! — воскликнула я. — Только он сейчас не пишет.

— Что ж он так? — быстро и, как мне показалось, с сожалением спросил дядя Федя.

— Да я же говорю, он собирает материал для романа, — поглядев на двери, тихо объяснила я. — Он прозаиком хочет быть.

— А про что роман-то?

— Про жизнь!

Дядя Федя задумался и долго молчал. А потом спросил:

— Про свою, что ли?

— И про свою, и про чужую.

Дядя Федя с сомнением покачал головой.

— Молод уж больно. Откуда ему жизнь-то знать?

— Так он ведь не сразу начнет писать, пока материал не насобирает — не сядет. Может, еще целый год пройдет.

Дядя Федя, кажется, недоверчиво усмехнулся, и я пошла в атаку:

— А Пушкин? А Лермонтов? Они и погибли-то совсем молодыми, а вон сколько написали!

— Это точно, — задумчиво кивнул дядя Федя. — Я Горького, так того от корки до корки прочитал. Те хоть богатые были… и так и далее… а этот разбедняк настоящий. Самоуком всего достиг.

— Да, — согласилась я. — Помнишь, как он всякий хлам в мусорных кучах собирал, а потом сдавал, чтоб хоть немного денег бабушке принести?

— Как не помнить! — покачал головой дядя Федя. — То ли еще с ним бывало! Иной хозяин и мизинчика-то его не стоил. Грош ему цена, хоть в будни, хоть в праздники, а туда же… кочевряжится над хорошим человеком, издевается…

Дядя Федя выпрямился на скамейке, резанул рукой по воздуху:

— А только Горький не поддался! Все перетерпел, через огонь и воду прошел, а своего добился. Вот и написал нам про жизнь.

— Дядя Федя, — осторожно вставила я. — Он тоже сначала все в записные книжки записывал, чтоб не забыть. А у Чехова сколько их было!

— Может, и записывал, — повел плечами дядя Федя. — А только про такую свою жизнь он и так не забыл бы…

Потом мы опять говорили про Борьку. Я рассказала, как он на карте отмечает красным карандашом города.

— Сегодня отметит, а завтра — пожалуйста! — наши отобьют их у немцев.

— Да ну-у? — удивился дядя Федя.

— Правда-правда! Очень редко ошибется, лишние города возьмет. Но все равно дня через два наши их освобождают. Карта уже здорово покраснела.

— Да, — кивнул дядя Федя. — Наши сейчас хорошо продвигаются. Бьют немцев в хвост, в гриву… и так и далее…

Мы заговорились и не заметили, как за окном потемнело.

— Чего это ты, Федор, огонь-то не включаешь? Сумерничаешь с товаркой? — послышался в дверях насмешливый голос Антонины Семеновны.

Дядя Федя смущенно потянулся к щитку и включил рубильник. Я щелкнула выключателем, и под потолком тускло загорелась маленькая лампочка.

— И то сказать, не велика прибыль от твоего освещения, — хрипло рассмеялась Антонина Семеновна.

— Вторую динамо-машину надо ставить, — откашлявшись за нее, сказал дядя Федя.

Я тоже невольно кашлянула, и Антонина Семеновна перевела взгляд на меня.

— Ну, как? — спросила непонятно. — Вояка!

И ушла.

Дядя Федя пошел по составу, проверить, везде ли горит.

— Пассажиры-то чего молчали? — удивленно сказал он, уходя. — Ни один не пришел — почему, мол, свет не включаешь?

— Наверно, тоже про интересное разговаривали.

В этот вечер все долго не ложились спать. Времени было за двенадцать, а даже Тамара не спала, хотя дежурила Клава. Тамара сидела у себя в купе и громко зевала, приклонив голову к косяку двери. Если я выходила в коридор, она взглядывала на меня неприветливо и отворачивалась.

«Что я ей сделала? — огорченно думала я. — Ведь это она меня обидела, а не я ее».

— Ложись, Таня, — уже несколько раз настоятельно предлагал мне дядя Федя.

— А ты?

— А я вот еще на станции выйду, ремень погляжу… и так и далее.

Он, видимо, тоже не хотел спать. Это и понятно. После такого разговора разве уснешь?

— Давай укладывайся, я выйду, — сказал он неожиданно строго, и я сразу полезла на вторую полку, немного обидевшись на него.

Вагоны мерно отстукивали свою песню. Я уже так к ней привыкла, что слышала только тогда, когда хотела слышать. Мне казалось, что у нее есть мотив:

Туки-туки-туки-так…

Туки-туки-туки-так, —

напевала я шепотом.

Туки-туки-туки-так…

Туки… туки…

9.

А утром я все равно проснулась рано. Ведь сегодня мы приезжаем в наш Горноуральск! Интересно, где сейчас едем?

За окном было еще сумеречно, но сквозь легкий туман я рассмотрела очертания домиков. Проезжали селение. В окнах кое-где горел свет, из труб шел дымок.

Кто живет в этих домиках? Что делается сейчас ну… например, вот в этом? Я всмотрелась в него и успела заметить: ставни закрыты и крест-накрест заколочены досками.

Домик уже скрылся из виду, а я все думала о нем. Где его хозяева? Куда уехали? А вдруг все погибли? Ушли на фронт и не вернулись? А старики умерли с горя…

Ой, так ведь хоть до чего можно додуматься! Может, просто какая-нибудь бабушка уехала жить к своему сыну, вот как та моя знакомая, а домик заколотила. А летом они вместе приедут сюда в отпуск, потому что здесь очень хорошо.

Я стала внимательно всматриваться в просветлевшее окно. Поезд шел по высокому месту, внизу тускло поблескивала неподвижная река, а за ней, на взгорье, широко раскинулось большое село.

«Домики будто взбежали на горку…» — вспомнила я Клавины слова и поняла, что мы как раз проезжаем то самое место. Здесь действительно очень красиво.

К щитку потянулась дяди Федина рука. Щелкнул рубильник. Все! Хватит светить, пусть теперь батарея заряжается, думала я, наблюдая, как ожили, воспрянули уставшие за ночь стрелки.

…Это был наш последний завтрак в вагоне. Но зато какой! Мы ели жареную курицу с солеными огурцами, яички, пили чай с медом и молоком. Откуда все это взялось? Вчера не было.

— Ночью Ялунь проезжали, — коротко объяснил мне дядя Федя. — Ты давай ешь, не разговаривай.

Ялунь! Это как раз та станция, на которой я покупала масляную лепешку. Но тогда было солнечное утро, и поэтому был большой базар.

— А разве ночью продают? — удивилась я.

— Продают кому надо, — ответил дядя Федя и повторил: — Ешь давай.

Что делать? Я ела, хотя мне было и неловко. Дядя Федя всю дорогу кормит меня.

— Ты вот что, — вдруг полез он под полку. — Ты к той твоей лепешечке… на-ко вот еще парочку.

Вытащил из-под скамейки кастрюлю, и я увидела в ней много лепешек из масла, в точности таких же, как моя. Штук десять, пятнадцать — не меньше. Я мысленно прикинула, сколько же они стоят, и даже про себя не могла выговорить эту цифру. Очень дорого!

— На-ко, возьми, упакуем их вместе с твоей…

— Что ты, дядя Федя, нет, нет! — испуганно вскочила я со скамейки. — Это же четыреста рублей!

— Да ты не стесняйся, — снизу вверх посмотрел на меня дядя Федя. — Денег сейчас не надо. Будем ездить с тобой, потом и рассчитаешься.

А, может, правда? Ведь не один раз мы поедем с дядей Федей в Москву. И у меня зарплата. Моих четыреста да Борькиных семьсот. Получается одна тысяча сто рублей… Отнять четыреста… Получается семьсот.

Так это что же получается! Выходит, вся моя зарплата две вот таких лепешечки? Не может быть!

— И потом ведь я их с умом покупаю, а не как ты, — не глядя на меня, проговорил дядя Федя. — Мне они посходнее достались.

Конечно… Он же, наверно, торгуется. А я не умею. Да и поезд тогда пошел.

— Бери, Таня, бери, — поднявшись с колен, сунул мне масло дядя Федя. — И картошки я тебе насыплю. И луку дам.

Какой он хороший, какой добрый! Кто же, кто же… еще такой добрый?.. Такой хороший… А! Михаил Васильевич, парторг с маминой работы!

— Дядя Федя, ты коммунист?

Он выпрямился на лавке так быстро, что я вздрогнула. Посмотрел мне в глаза внимательно, настороженно, молча.

А потом сказал негромко:

— Коммунист я, Таня… А что?..

— Я так и знала! — тихонько воскликнула я и, взяв руку дяди Феди, прижала его теплую ладонь к своей щеке.

10.

Вот уже последняя станция перед Горноуральском. Виднеется пруд, на который мы ездили с Борькой купаться. Вон на этот островок мы всегда плаваем. А с другой стороны должна быть роща.

Я хотела выйти к коридорному окну и увидела в дверях Борьку. В очках. Стоит и улыбается как ни в чем не бывало.

— Борька!

Повисла у него на шее и ногами задрыгала от радости.

— Ну, Тань, подожди… Отпусти меня, пожалуйста, — смущенно бормочет Борька, потому что мимо нашего купе идут люди.

— Как ты оказался здесь? — тереблю я его за борт порыжевшего пальто.

— Я задание выполняю… Редакционное. Рейд провожу по подготовке станционного хозяйства к зиме.

— И ты останешься здесь? — огорчаюсь я.

Борька протирает очки, подслеповато смотрит на меня, улыбается.

— Нет, на сегодня закончил, поеду с вами, — говорит он и достает из кармана билет. — Вот. Теперь у меня постоянный, годовой, по всей дороге. Могу садиться в любой поезд и ехать.

Я рассматриваю билет, обернутый в тонкую бумагу.

— Чтоб не запачкался, — говорит Борька. — А то ведь ездить придется много.

— А в эти дни не поедешь? — возвращая билет, спрашиваю брата.

— Кажется, нет.

— Как хорошо!

С ремнем в руках в купе заглядывает дядя Федя.

— Здравствуйте, — говорит, улыбнувшись. — Ну, вот, а она, — кивает на меня, — встретит, не встретит? И так и далее… Ты принес сетку? — спрашивает он Бориса. — Или мешочек какой…

— Мешочек? — не понимает Борька. — А зачем?

— Как вот теперь будем? — сказал дядя Федя и задумался, глядя на меня. Потом достал из ниши серую толстую бумагу. Сверху на нас полетела пыль.

— Тьфу ты, зараза! — ругнулся дядя Федя и чихнул. — Давно лежит бумага-то.

Сходил с ней в тамбур потрясти. За это время я успела сообщить Борьке, что мы должны дяде Феде четыреста рублей за масло, да еще за картошку, да еще за лук.

— Как четыреста? — вытаращил глаза Борька, но тут вернулся дядя Федя, и он замолчал, только продолжал очень выразительно глядеть на меня.

— Как бы под лавку-то залезть? — треща залежавшейся бумагой, спросил дядя Федя.

Мы с Борькой поспешно вышли из купе. Пока дядя Федя делал большой, неимоверно хрустящий кулек и заполнял его, я шепотом объясняла встревоженному брату, как будет обстоять дело с нашим долгом, но он продолжал хмуро молчать, явно недовольный моим поведением.

— Ты не должна была этого делать, — наконец внушительно выговорил он, но в это время нас окликнул дядя Федя.

— Держи, — подал он Борису сверток.

Борька раскрыл было рот, но дядя Федя остановил досадливо:

— Все уже у нас с Таней обговорено. Не будем об этом рассуждать… и так и далее.

Борька вздохнул, поставил кулек на пол и присел с нами. Потом полез в карман.

Сейчас закурит и успокоится.

Но Борис вытащил свернутую в несколько раз газетку.

— Помните, я тогда говорил вам о своих наблюдениях насчет захламленности путей в отстойном парке? — бережно разгладил он газету. Бледное лицо его порозовело.

— Ну-ну! — кивнул дядя Федя.

— Так-вот… Я побеседовал с людьми, побывал у начальника станции и предупредил, что вынужден выступить по этому поводу в дорожной газете.

— Так, так… — заинтересованно закивал дядя Федя.

— Вот… Напечатано.

Борис, подавая газету, еще более смутился, а дядя Федя стал искать очки по карманам.

Я сразу увидела материал Бориса. Догадалась по заголовку «Это не должно уйти под снег!». А внизу стояло: Б. Назаров.

Дядя Федя внимательно прочитал небольшую заметку.

— Здорово ты их поддел! — с явным удовольствием сказал он. Борька скромно улыбнулся.

— «Руководители станции должны принять немедленные меры. В короткий срок территория должна быть очищена!» Здорово! — расхохотался дядя Федя. — Вот пусть теперь почешутся! И так и далее!

— Мне кажется, начальник станции очень деловой… Я думаю, он примет меры, — довольный произведенным впечатлением, проговорил Борис.

Поезд тронулся.

— Ну, слава богу, лишку не держат, — сказал дядя Федя и повернулся ко мне: — Значит, так, Таня. Шесть дней ездили, а теперь шесть дней можешь быть свободная.

— Совсем?

— Совсем. Я в этот раз договорился со своей старушкой в деревню к сродственникам съездить. Пока дороги не развезло. Через денек с ней и отправимся.

— А потом? — спросила я, волнуясь.

— А потом опять с тобой поедем. И так и далее… Понаведайся деньков через пять в цех. А маршрут я сам отмечу.

Я готова была броситься к дяде Феде на шею, но сдержалась, только горделиво посмотрела на брата. Вот уже перрон. Много встречающих.

— Ой, Юрий Мартыныч! — увидела я в окно начальника цеха.

Дядя Федя крякнул, нахмурился, проговорил что-то невнятное… Мне показалось, будто он сказал: «Явился, не запылился!»

Я было задумалась над этим, но дядя Федя заторопил:

— Ну, ладно, ребята. Счастливо вам…

— Но ведь Таня должна, обязана помочь вам… все сдать… и так и далее? — растерянно сказал Борис, и я тихонько фыркнула.

— Нет, нет, — махнул рукой дядя Федя и подтолкнул нас к выходу.

У подножки стоял Юрий Мартыныч и ждал, когда выйдут пассажиры. За его спиной я увидела немолодую, скромно одетую женщину с удивительно синими глазами.

Заметив меня, начальник заулыбался и даже потряс мою руку.

— Это ученица Федора Тимофеича, — повернулся он к синеглазой женщине, и та с любопытством посмотрела на меня.

Я дернула Борьку за рукав.

— Это начальник нашего цеха.

Мы чуть замешкались на перроне. И увидели, как в дверях появился дядя Федя. Женщина поздоровалась с ним за руку. Он помог ей влезть на подножку, кивнул Юрию Мартынычу и ушел в вагон. Начальник цеха направился вслед за ними.

— Не очень-то жалует дядя Федя своего начальника, — глубокомысленно заявил Борис.

— Не знаю, — растерянно проговорила я, — Юрий Мартыныч хороший.

— Только пьяный.

— Что ты, Борис!

— Конечно. Он на тебя дохнул, а мне закусить захотелось.

— Ой, замечаю я, Борька, что ты в последнее время ко всему начал придираться!

— Я не придираюсь. Я анализирую.

Мы вышли на привокзальную площадь.

— Борька, ты сказал дяде Феде «и так и далее».

— Не выдумывай.

— Честное слово пионера и всех вождей!

11.

Если бы мама могла видеть, что сейчас ест Борька, она была бы довольна. Я отварила картошку, выковыряв из нее все глазки, потом растолкла ее так, что ни одного комочка не осталось. А потом пожарила мелко нарезанный лук и облила пюре этим соусом. «Буржуйка» наша в кухне весело потрескивала, будто заигрывая, незло вышвыривала на меня то клубочек дыма, то снопик мелких ярких искорок.

Тетя Саня ушла на ночное дежурство, и я очень жалела об этом. И Мишку не угостишь — он в интернатном садике.

Борис ел с аппетитом. Еще бы! Он тут совсем изголодался. Выпьет чаю, да и ладно.

— Вкусно! — приговаривал он и спрашивал: — Ну, а ты? Сама?

— Да говорю тебе, мы недавно доели с дядей Федей все свои припасы.

— Дядя Федя хороший, — с набитым ртом утверждал Борька.

— Еще какой! — и я начала рассказывать о всех своих дорожных впечатлениях.

Борька уже наелся, напился чаю, а я все рассказывала. Он вымыл посуду, поставил ее на место, прибрал хлеб, а я все рассказывала. Потом мы машинально перешли в комнату, и Борька, внимательно слушая, стал расправлять сначала мою постель, потом устроил свою на диване. А я все рассказывала и рассказывала. Борьке было очень интересно, он сел со мной на диван и слушал, не перебивая.

Будильник наш старательно отсчитывал минуты. Это напомнило мне перестук колес, и я напела брату их дорожную песенку:

Туки-туки-туки-так…

Туки-туки-туки-так…

Потом мы улеглись, но я продолжала рассказывать.

— Уже второй час, — осторожно напомнил Борис.

— Ага, я сейчас, сейчас, еще немного, — торопилась я и рассказала о пузатом графинчике, о домике с заколоченными окнами, о бабушке, которая приехала к сыну, и снова — о дяде Феде.

— А как работа? — спросил Борис.

— Какая работа?

— Ну, твоя, электромонтерская. Осваиваешь?

Будильник застучал так громко, что у меня зазвенело в ушах. Сначала во всем теле наступило оцепенение. Будто это не мои руки, не мои ноги. Потом я почувствовала, как что-то горячее подступило к лицу, обжигая глаза.

— Ну? — спросил Борис. — Ты уснула, Танюша?

Лучше всего притвориться, что я сплю. Но он не поверит. Не могла я уснуть на полуслове. Но что ему ответить?! Сейчас только я поняла, что всю дорогу ничего не делала. Только подала дяде Феде стамесочку — и все! Как это случилось?!

Признаться в этом Борису я не могла. А он ждал.

Перебрав в уме все, что хоть как-то относилось к моей работе, я напряженным голосом, хрипловато проговорила:

— И совсем это не концами называется.

— Чего? — не понял Борька.

— Между вагонами скручивают не концы, а перемычки.

— И потом их, оказывается, не скручивают, а вдевают одна в другую, — зевнув, сказал Борис. — Я когда тебя провожал, рассмотрел.

Я осторожно перевернулась на кровати, чтоб можно было уткнуться лицом в подушку. Подушка прямо в ухо настукивала:

Туки… туки… туки… туки… так…

Это не подушка, это в виске.

Теперь мне стало понятно, почему так относится ко мне Тамара, почему не уважает меня Антонина Семеновна. И Витька устраивает свои фокусы по радио тоже поэтому. И правильно делают. Так мне и надо! Так мне и надо!

Я задыхалась в подушке, но приподнять лицо боялась, чтоб Борька не слышал, как я плачу.

Сколько прошло времени? Вот уже окно стало серым. А я все думала, думала… Все вспомнила. И в первый раз по-настоящему обиделась на дядю Федю. Он-то чего смотрел?


Я проснулась, и в памяти всплыли все мои ночные переживания. Сегодня мне даже показалось, — я была уверена в этом! — в Москву с дядей Федей больше не поеду. Конечно, кто меня повезет? Меня проверили, я лодырь. Я только мешаю дяде Феде доставать из ящика инструменты, все время толкусь у него под ногами. Да еще болтаю языком. Вон тогда заговорила дядю Федю так, что он забыл включить рубильник. У него из-за меня только неприятности могут быть.

От мысли, что я никогда уже не поеду с дядей Федей в Москву, я чуть не заплакала, но в это время зазвонил телефон. Мне не хотелось подходить, не хотелось ни с кем разговаривать. Но телефон звонил настоятельно, громко. Пришлось подняться.

— Встала? — услышала я голос Бориса.

— Встала, — уныло откликнулась я.

— Ты не хвораешь?

— Нет.

— У тебя голос какой-то не такой. Спросонья?

— Да.

— Ну, ладно. Я сейчас еду на ту же станцию, пообедаю там в деповской столовой. Ты тоже поешь как следует и отдыхай. Ну, пока!

Отдыхай! Опять отдыхай. Твердят одно и то же. Ну, что мне делать?!

Со стены на меня, чуть улыбаясь, смотрит мама. Если бы она только знала, как мне тяжело!

Глаза у мамы добрые-добрые и усталые. Борька сфотографировал ее утром, когда она уже собиралась в школу. А ночью долго сидела над тетрадками, ставила оценки за сочинения.

— Некогда мне, Боренька, потом, дружок, — отговаривалась мама, но Борька, которому мы на свое горе подарили фотоаппарат, настаивал:

— Ну, мамочка, ну, пожалуйста! Я в один момент.

Мама положила на стол пачку тетрадей, сняла платок, пригладила рукой волосы и прислонилась плечом к косяку.

— Улыбнись, мамочка! — скомандовал Борька.

И мама улыбнулась. Вот так и улыбнулась, как на этом снимке, сделанном за две недели до ее смерти.

Я знаю, мама сказала бы: «Иди и поговори с начальником цеха и с дядей Федей. Надо уметь признавать свои ошибки. И посоветуйся с Борисом».

Это, последнее, кажется, я сама за маму придумала. Но ведь и правда, должна же я посоветоваться с родным братом, не бежать же прямо в цех и все рассказывать про себя! Мама с ним тоже всегда советовалась. Ух! Сразу легче стало. Почему это я ночью не поговорила с ним?

Я села за стол, потянулась к газете. Может быть, в ней Борькина заметка про захламленный парк?

Под газетой увидела общую тетрадь. Ту самую. Как это он оставил? Ведь всегда прячет ее от меня.

Интересно, что там записано нового? Может быть, Борька больше не хочет скрывать от меня секреты? Потому и оставил тетрадку?..

Открыла наугад: «Смерть — выход из любого положения, но положение, из которого нет выхода». Подписано — Некто. Видимо, Борька не сумел установить, кто это так мудро сказал.

«Я — или бог или никто!» (Лермонтов).

«Надейся только на себя» (БАН).

Кто такой БАН? Ой, да ведь это Борька так подписывается — Борис Андреевич Назаров, получается БАН.

«Сильная несчастная страсть является великим средством приобретения мудрости» (Руссо).

«Мое бессилие в моей вечности» (БАН).

«О, путешествие — источник наслаждений!» (Гете).

Над этим я задумалась и, взяв карандаш, очень легонько, чтоб в крайнем случае можно было стереть, приписала сбоку: «Как это верно!» и в скобках поставила: ТАН.

Все это я уже когда-то читала, давно записано. Перелистала тетрадь. На одном из листков крупно помечено: «1943-й год». Ага, это новое. Написано: «Из редакционных писем (с сохранением орфографии)».

«Было бы ударено — вспухнет!»

«В зрительном зале все места засажены машинистами, помощниками, кочегарами и другими профессиями со своими женами».

«Она зиждела быстрее работать на станке».

«Факт зыби полов подтвердился».

«Мы просим редакцию газеты дать из дальнобойной пушки по нашим командирам, чтоб голова тряслась и мозги работали».

«Он набросился на нее и нанес ей несколько синяков».

«Необходимо сделать между путями водостоки, тогда можно сухой ногой осматривать поезда».

Я ухохоталась над этими забавными записями. А дальше шло множество частушек, записанных Борькой во время командировки на линию.

Ты не пой, соловей,

Над завалиной моей,

Ты поешь, не даешь

Покоя матери моей.

Я сегодня ночью

Целовал не знаю чью,

Говорят, Петровну,

С пьяных глаз не помню.

Фу!

Перелистала сразу несколько страниц и вдруг увидела в конце торопливую запись:

«Дядя Федя — определенно положительный образ (и так и далее)».

«Витька-нули. За каждую выброшенную в окно лепешку проиграл любимую мелодию».

«Тамара. Дело не чисто».

Я не успела все это осмыслить, как опять зазвенел телефон.

— Назарова?

— Да.

— Завтра утром к восьми часам приходи в цех, — узнала я голос нашей нарядчицы Зины.

Трубка пристыла к моему уху.

— Ты поняла меня?

— Да…

Конечно, я все поняла. Сижу с трубкой в руках, а она гудит, гудит… Завтра в восемь всему конец. А как жить сегодня?

12.

Борису я решила ничего не говорить, лучше все перетерплю сама. День тянулся долго-долго. С тетей Саней сходили к Мишке в садик, унесли ему пюре, хлеба с маслом. Мишка очень обрадовался, но настроение у меня все равно не исправилось.

Конечно, я очень виновата. Но почему дядя Федя сказал Юрию Мартынычу, а со мной не поговорил? И зачем тогда было высчитывать дни и писать письмо моей сестре? Ведь теперь она придет встречать.

На мое счастье, у Бориса было вечером комсомольское собрание, и он пришел поздно. Я завернулась в одеяло, будто сплю. Он осторожно ходил по комнате, поел в кухне, потом включил настольную лампу и сел что-то писать. Наверно, опять в свою тетрадку. Про Тамару он совсем неправильно решил. «Дело не чисто». Дело тут совсем не в ней, а во мне. А вот про Витьку… Неужели Витька в самом деле проиграл баркаролу столько раз, сколько я выбросила лепешек? Как это Борька догадался?

Забывшись, я хотела спросить его об этом и повернулась на кровати так быстро, что она скрипнула. Борька оглянулся. Но я тут же замерла и крепко зажмурила глаза — не надо лучше ни о чем разговаривать. А он взял будильник и попытался завести. Заведено. Не крутится. Борька посмотрел на стрелку, повернулся, и я не успела закрыть глаза.

— Это ты поставила на полседьмого?

— Я…

— Почему так рано?

— Мне надо…

— Куда-нибудь пойдешь?

— Да…

— А куда?

— В цех.

— А зачем?

— Не знаю…

Борис задумался над будильником, а потом посмотрел на меня серьезно.

— Нехорошо, что мы вчера сразу ушли. Надо было настоять и помочь дяде Феде.

— Да, — откликнулась я, а про себя подумала: надо было и дорогой что-то делать, а не языком болтать.


…У дверей цеха — людно. Вижу небольшого, коренастого дядю Гришу Мостухина — электромонтера с урманского поезда. Его я знаю: он однажды пережег мотор, и мы меняли обмотку. Рядом — монтеры с разных поездов: мужчины и женщины. Я их встречала в цехе, но не знакома с ними.

Поздоровавшись, прохожу в помещение. За ночь я так переволновалась, что сейчас почти спокойна. К самому главному, во всяком случае, подготовилась — в Москву больше не поеду. А что может быть хуже?

В коридоре у стены, в ряд с другими мужчинами, сидит и курит дядя Федя. Дядя Федя? Но он ведь должен был уехать в деревню? Понятно… Без него Юрий Мартыныч не может решать, как быть со мной.

Дядя Федя замечает меня, кивает хмуро и продолжает разговаривать с соседом. Все! Нет у меня больше дяди Феди.

Стремительно пересекаю коридор, подхожу к двери с табличкой «Начальник цеха», дергаю за ручку. Закрыто. Кажется, все на меня смотрят с удивлением, но я вижу одного дядю Федю. Он, не спуская с меня глаз, гасит пальцами окурок, покряхтывая, встает с пола и подходит.

— Ты чего, Таня?

Сглотнув комок, подкативший к горлу, отвечаю:

— Меня вызвал начальник.

— Зачем?

Смотрю на него с горькой обидой. Не уважает… Совсем не любит…

— Зачем, говорю, вызвал-то?

— Не знаю…

— А чего сказал?

— Чтоб явилась к восьми. Он не сам звонил, а Зина.

— Зина? — живо переспрашивает дядя Федя. — И что?

— Сказала, чтоб я к восьми пришла в цех.

— В цех или к начальнику? — уточняет дядя Федя.

— В цех…

— Так чего же тебя к начальнику несет? — вдруг сердится он и, мне кажется, выдыхает с облегчением. — Не тебя одну вызвали, а всех свободных от поездки… и так и далее…

— Всех? — у меня будто пружинка скрутилась в груди. Я обвожу глазами коридор: кто сидит на подоконнике, кто на полу, кто стоит. — Собрание? — Изо всей силы сдерживаю пружинку, чтоб она не раскрутилась со всего маху.

— Не собрание, а субботник, — все еще сердясь, отвечает дядя Федя.

— Субботник? — глупо повторяю я, потому что мне надо выиграть время, а то пружинка наделает дел.

— Вот именно, — хмурится дядя Федя. — Твой-то написал, теперь нас и потянули всех.

Я не понимаю, о чем он говорит, переспрашиваю — кто написал, что написал.

— Ну, Борис-то твой дал заметку в газетке, а начальник станции не будь дурак — в узловой партком. Так, мол, и так. Рабочих рук мало, предлагаю устроить субботник… и так и далее…

Дядя Федя закуривает и, кажется, успокаивается.

— Узловой партком поддержал. В резерв проводников дал указание, к нам в цех, в депо. Мол, кто в этом парке за мусор и шлак запинается, пусть тот и обиходит его.

Ох, вот теперь я все поняла!

— Спикала моя деревня, — плюет на папиросу дядя Федя. — Только наладился со старушкой, а из цеха рассыльная. Пожалуйте на субботник… и так и далее…

— Дядя Федечка! — хватаю я его за руку. — Ты не сердишься на Бориса?

— Теперь хоть сердись, хоть не сердись. Все одно получается. А начальник станции — хитер! Ох, хит-е-ер! — добавляет он, неожиданно рассмеявшись. — Ведь это его дело парк-то прибирать, а он быстро сообразил, нас приспособил.

Я не могу больше здесь стоять, иначе все заметят, что со мной происходит.

— Пойдем на улицу, — шепотом, дружески предлагаю я дяде, Феде и беру его за руку, но он тихонько выдергивает ее.

— Да, нет, я тут с нашими мужиками покурю, — говорит смущенно.

Я выскакиваю на улицу и, отбежав в сторону, буквально хватаю ртом прохладный воздух. Но и здесь надо сдерживать пружинку, потому что, если я заору во все горло, это тоже будет заметно.

И вот я вижу: все наши выходят из цеха и направляются к отстойному парку. Впереди — Алексей Константинович Сабуров, секретарь парторганизации вагонного участка. Он совсем молодой и, кажется, очень стеснительный.

— Лопаты, метелки и носилки уже на месте, товарищи, — говорит он.

— Ну и сколько же нам тут отрабатывать? — слышу недовольную скороговорку дяди Гриши Мостухина.

Сабуров отвечает неопределенно:

— По-видимому, полностью надо будет очистить парк.

Дядя Гриша многозначительно оглядывает всех, крякает и качает головой.

В парк стекаются люди. Издали я узнаю Клаву, Марусю… Вон, кажется, Витька… Да, он. И много незнакомых. Все пришли на субботник. Мой Борька выступил в газете, указал на наши беспорядки, и мы пришли, чтоб их устранить. Интересно, все знают про Борькину заметку?

Я вглядываюсь в лица людей, ловлю их взгляды. Одни хмурятся, другие улыбаются. Кое-кто даже весело посвистывает по дороге в парк. Ну, конечно, разве плохо всем вместе поработать? Я, например, буду так работать, так работать! За всю ту неделю сегодня отработаю.

13.

Давно проснулась, но лежу, прислушиваясь к себе. Болит каждый суставчик. В шею будто вставлен железный прут — мне трудно поднять голову, склонить ее.

Здорово вчера поработали! У меня буквально нет рук и нет ног. Да мне и не надо их! Они совершенно не нужны мне сегодня. Я могу вот так лежать и не шевелиться. Алексей Константинович вчера сказал на прощание, и мне даже показалось, что он посмотрел в мою сторону:

— Ну, товарищи, теперь отдыхайте хорошенько. Потрудились на славу!

Вот я и отдыхаю.

Вчера пришла вечером, а Борька спрашивает:

— Ты работала, что ли?

Отвечаю ему весело:

— Да, по твоей милости!

— То есть?

— Ты написал заметку, а нас всех на субботник из-за тебя потянули. Убирали в отстойном парке мусор и всякий хлам, чтобы все это не ушло под снег!

Борька, когда понял, в чем дело, вспыхнул от радости. Я это видела. Но он сразу ушел в ванную, будто умыться, а когда вернулся, сказал как ни в чем не бывало:

— Что же… Значит, я не ошибся в начальнике станции. Хорошо, что он быстро среагировал на выступление газеты.

И добавил равнодушно:

— Буду завтра в тех краях, посмотрю, что вы сделали.

Ох, хитрец! Специально побежит туда. И я его понимаю. Ведь если говорить честно, не было бы Борьки, не было бы и субботника.

Ой… Больно шевельнуть рукой и ногой тоже. Как мы вчера работали! Пришли в парк, а там уже целой грудой лежат для нас инструменты. Я сразу выбрала самую крепкую лопату и хорошую метелку.

— Надо решить, товарищи, кто будет руководить работой, — сказал Алексей Константинович.

— Григорий Мостухин! — предложил кто-то, и все рассмеялись. Дядя Гриша быстро оглядел всех и сердито буркнул:

— Не привык я в начальниках-то ходить.

— Дядю Федю Красноперова! — выкрикнула я.

Дядя Федя взглянул в мою сторону, укоряюще покачал головой.

— А что? Кандидатура вполне подходящая, — поддержал меня высокий парень. Зовут его Митя, он монтер в нашем цехе.

— Ну, Федор Тимофеич, передаю вам бразды правления, — смущенно проговорил секретарь парторганизации. — Я бы и сам был с вами, но через тридцать минут пленум райкома, — посмотрел он на часы. — Позднее я обязательно подойду.

Мне не терпелось скорее начинать. Я стояла в ожидании команды, в одной руке лопата, в другой — метла. Неподалеку от нас, ближе к станции, группа людей — это резерв проводников. Им тоже отвели определенное место.

Жаль, что Клава и Маруся будут работать не вместе с нами. Витьки не видно. Наверно, радиоцеху дали участок за составами.

Подошел дядя Федя, взял у меня из рук лопату, потом метлу.

— Сначала надо металлические части собирать на носилки, а уж потом с метлами-то, — сказал он.

Пожалуйста! Я нагнулась и тут же, из-под ног, подняла железную корягу. Куда ее теперь?

— Надо носилки расставить, — сказал дядя Федя, и я, бросив корягу, побежала к куче носилок, потянула первую попавшуюся, разворотив всю груду.

— Сверху бери, — посоветовал Митя.

Взяла верхнюю, хотела тащить к своей коряге.

— Тут и расставляй, — опять посоветовал Митя.

Вытянула другую, поставила в ряд с первой. Митя захватил сразу две и оттащил подальше. Я схватила еще одну и тоже оттащила в другое место. Конечно, так будет лучше. Не могла удержаться, подбежала к коряге, положила ее на носилки и — обратно к Мите.

Ну, вот, все расставлены. Теперь можно таскать и складывать на них металлические части.

— Ты оделась-то не по форме, — критически оглядел меня дядя Федя. — Извозишь пальто-то.

Я только рукой махнула. Пустяки какие! Меня Борька почистит. Я буду поворачиваться, а он чистить. Мы всегда так делаем.

Сначала я таскала каждую железку отдельно, но увидела, что это невыгодно, да и Митя, например, делал иначе. Он собирал все в кучу, а потом придвигал ближние носилки и перебрасывал все на них. И я стала делать так же.

Все разделились по парам.

— Давайте со мной? — предложила я Мите.

— Давайте, — неуверенно согласился он.

— Ты, Митрий, товарку-то больно хлипкую выбрал, — посмеялся дядя Гриша Мостухин. — Хитро придумал! Это чтоб на носилочки-то меньше класть. Так оно?

— Да нет, — смутился Митя. — Я могу и потяжельше. Давай с тобой будем.

— Ладно уж! — хихикнул дядя Гриша. — Я со своей товаркой хорошо приспособился.

Он взялся за носилки. Женщина, работавшая с ним, посмеиваясь, легко подхватила их, и они пошли.

— Митя, давайте накладывайте больше, — разгорячилась я и стала кидать и кидать в носилки коряги, болты, кувалды какие-то…

— Хватит, — остановил меня Митя.

— Нет, еще, еще!

— Тяжело, не унесешь.

Но я не слушала его и все заполняла носилки. Наконец скомандовала:

— Ну, идем!

Митя покачал головой.

— Еще надорвешься.

— Нет, нет. Беритесь!

Мы взялись. Я рванула за ручки, а они не шелохнулись.

— Ну вот, я говорил…

Напрягла все силы, скомандовала про себя и сделала новый рывок. В локтях хрустнуло, но носилки подались. Мы пошли. Ничего… Только дышать надо ровнее.

Навстречу — дядя Гриша с пустыми носилками. Хихикнул:

— Товарка-то у тебя, а? Запарит!

Митя промолчал. Я чувствовала, как он все время боится, что я выроню носилки.

Пришли. Вот тут мне стало страшно. Не знаю, как опустить носилки. Стала и стою.

— Подержи маленько, потерпи, — сказал Митя. — Я свой конец опущу, а твой возьму.

Он осторожно опустил ручки на землю. Мне очень хотелось разжать пальцы, но я побоялась, что носилки упадут на ноги.

Ах, как хорошо! Будто отвязали гири. Руки безвольно повисли по бокам. Я чуть шевельнула затекшими пальцами. Шевелятся!

— Ну как? — спросил Митя.

— Хорошо! — ответила я, потому что мне действительно было хорошо. Это только сначала трудно.

…И снова мы тащим полные носилки, сгружаем, опять нагружаем…

— Лоб-то вытри, Митрий, — смеется дядя Гриша.

Лоб у Мити и в самом деле мокрый, потому что мы бегаем очень быстро.

Мне приходит в голову озорная мысль. Я предлагаю дяде Грише:

— А эти носилки понесем с вами!

Он усмехается, оглядывается. Кое-кто слышит мое предложение и с любопытством посматривает — что будет?

— Можно, — говорит дядя Гриша.

— Вы впереди пойдете или сзади? — великодушно предоставляю я ему выбор, а сама уже немного жалею, что так пошутила. Вдруг у него больное сердце?

— Давай, давай, Григорий, а то сила у тебя так и закиснет, зазря пропадет! — шутят вокруг.

«Значит, здоровый», — решаю я. «Взяли!» — Делаю рывок и поднимаю. А он — нет. Кто-то помогает ему, посмеиваясь. Мы идем. Митя шагает со мной рядом, боится, что не донесу.

— Донесу! — весело кричу ему.

Вот уже платформа. Дядя Гриша, не разгружая носилок, уходит и работает поодаль от нас.

— Сторони-ись! — слышится громкий окрик.

Громыхая, звеня, движется поезд. Он только что отправился со станции и еще не набрал скорость. На платформах что-то большое, прикрытое брезентом.

«Фронтовикам — от уральцев!» — читаю белую надпись на одной из платформ.

«Бейте фашистов! Уральцы не подведут!» — читаю на другой.

— Танки поехали! — кричит мне в ухо Митя, и я чувствую набухающую в груди радость. Мне кажется, что на этих платформах отправляется на фронт что-то и от меня.

— Митя! — тереблю за рукав своего напарника. — Нагружаем!

И опять мы таскаем и таскаем носилки. Вон уже и Алексей Константинович пришел, разговаривает с дядей Федей. А мы все таскаем. Кое-кто присел покурить, кое-кто развернул бумажные пакетики, разложил на газете еду. А мы таскаем и таскаем.

— Таня, опнись! — кричит дядя Федя. — Перерыв на обед.

14.

У меня с собой ни обеда, ни денег. Я ведь не знала, зачем иду. Опять дядя Федя берет на иждивение.

— Корми ее хорошенько, Федор, — похлопывает меня по плечу пожилой человек. — Она заслужила покушать, я так полагаю. От, собака! — схватывается он за поясницу. — Не даст ведь доработать-то! Опять уж стрельнул…

Я узнала потом, что это — Семаков, монтер с другого московского поезда.

Мы едим с дядей Федей сало с хлебом.

— Надо картошки? — предлагает Митя и передает картофелину в мундире. Мне очень хочется угостить его салом, но я и сама-то ем не свое.

— Бери, Митрий, сало, — говорит дядя Федя и добавляет: — Ищи себе другого напарника. Нельзя ей по стольку таскать…

— Нет, мы будем с Митей, — заявляю я, чуть не поперхнувшись картошкой.

Обед проходит весело. В конце концов мы друг у друга все перепробовали. Дядя Гриша Мостухин сидит чуть в стороне, осторожно очищает вареное яичко от скорлупы. Очистил, порылся в кошелке.

— Вот соль, дядя Гриша, — догадываюсь я и придвигаю ему спичечную коробку, но он машет руками, отворачивается и ест яичко без соли.

— Ну? — говорю я. — Поели и за работу.

— Да сиди ты! — шикает дядя Федя. — Еще и двадцати минут не прошло.

— А сколько будем? — неймется мне.

— Да уж часик-то на отдых положен, — слышится дяди Гришина скороговорочка.

— Часик не часик, а минут сорок посидим, — откликается дядя Федя.

— Тогда я схожу к Клаве, — говорю ему и бегу по междупутью в сторону станции.

У одного из составов вижу группу людей, слышу громкие голоса, смех. Подхожу ближе. Тамара, не замечая меня, хохочет, откинув голову. Клавы нет. Протискиваюсь вперед, заглядываю, что там такое смешное.

На рельсах, под колесами вагона, полулежит пожилая женщина в телогрейке, в клетчатом старом платке. Перед ней на корточках сидит Витька и с серьезным видом что-то разъясняет. Женщина таращит на него бессмысленные глаза. Кажется, она пьяна. По щекам у нее темные разводы от слез.

— Вот я вам и говорю, гражданочка, зря вы сюда улеглись, — говорит Витька. — Паровозика-то у этого состава — нули? Тю-тю! А вон там, через два пути, — он чуть поворачивает голову женщины влево и показывает пальцем на паровоз, попыхивающий белым паром, — вон там, как сами можете убедиться, имеется уже паровозик. Скоро он ту-ту! — и пойдет. Туда вам надо, гражданочка.

Женщина что-то бормочет, и смех смолкает.

— Нет… хочу под этот… Я под этот хочу! — невнятно выговаривает она, размазывая по лицу слезы.

Расталкиваю людей, выскакиваю вперед. Витька поднимает голову.

— Как вам не стыдно? — еле слышно говорю я, и лицо Витьки слегка бледнеет, потом вспыхивает.

Наступает тишина, только всхлипывает и бормочет женщина. Я пытаюсь помочь ей подняться, но она валится обратно.

— Надо ее к будке стрелочников отвести, — слышу неуверенный голос. — Там за ней приглядят.

Мы почти тащим женщину через пути. Она упирается.

— Эх, Катерина, Катерина, — горестно качает головой стрелочница. — Хочешь горе свое вином залить?

— А что у нее случилось? — спрашиваю я.

— На второго, последнего, сына похоронную вчера получила.

— Я не знал, я не знал! — растерянно, виновато шепчет над моим ухом Витька. — Я думал, пьяница…

Потом мы снова работали; таскали носилки, метлами собирали мусор, сгребали шлак и сбрасывали все это на отвал.

— Паровозники пакостят, а мы убирай, — ворчал дядя Гриша Мостухин. — Валят шлак из топки где ни попадя.

— Это верно, — согласился дядя Федя. — Вот их бы еще в газетке продрать.

— Я скажу Борису, он продерет, — пообещала я, уминая на носилках бумажный мусор.

— Ну, может, хватит, братцы, а? — обежал всех глазами дядя Гриша и, сняв шапку, крепко протер платком свою большую лысину.

— Отсырела? — миролюбиво спросил Митя.

— Ох, устал, устал!

— Это с непривычки, Мостухин! — раздались шуточки.

В парке уже чисто, хорошо. Закончен субботник.

…И вот я отдыхаю. В обед придет Борька и покормит меня. Он еще не знает, что я не могу шевелиться, хорошо, что хоть не звонит.

Звонок! Я рванулась на кровати, вскрикнула от боли и снова легла. Ой, как все болит! Вчера сгоряча я ничего не чувствовала, а сегодня… Как на ходулях ковыляю к телефону, еле-еле снимаю трубку.

— Встала? — спрашивает Борька.

— Встала.

— А зачем? Ты отдыхай. Я ходил туда, Таня. Здорово вы поработали!

— Борь…

— Чего?

— Ты не звони больше. Ладно?

— Ладно, — охотно соглашается Борька.

Постояла-постояла у телефона, не выдержала: позвонила в цех, Зине, и равнодушно спросила:

— Когда мы с дядей Федей отправляемся?

Она ответила сердито:

— Сама высчитать не умеешь, что ли?

И назвала день.

Ну все! Значит, точно: еду в Москву! Ура!

15.

Борька пришел с работы, принес под мышкой телогрейку.

— Елизавета Константиновна, наша секретарь-машинистка, дала.

Телогрейка не новая, но совсем еще крепкая. Борька надел ее на меня и оглядел со всех сторон.

— Из большого не выпадешь, — заключил он. — Вниз наденешь мои свитеры, и будет хорошо.

— Не надену я их!

— Почему?

— Долго с ними возиться.

— Один все равно наденешь. А то уже холодно.

Мне очень хочется взять в дорогу черненький сарафанчик, переделанный из маминого платья. И полосатую кофточку. Но я не знаю, как посмотрит на это Борька. Это единственный мой более или менее приличный костюм.

— Я ведь в Москве встречусь с Наташей, — начала я издалека.

— Ага, интересно, какая она стала? — откликнулся Борис. — Давай, этот хлястик немного подтянем?

— Давай. Я, наверное, даже к ней домой съезжу.

— Обязательно съезди.

— Борь, мне не мешает взять с собой сарафанчик и кофточку. Ведь Москва все-таки, правда?

— Конечно, возьми.

Я радостно кручусь в телогрейке перед нашим маленьким зеркальцем, но в нем ничего не видно.

— Борь, Елизавета Константиновна согласилась продать нам ее?

— Ни в какую!

— На одну поездку дала?

— Нет, насовсем. Говорит, что она у нее зря под ногами путается.

— Ой, Борь, ты должен был настаивать!

— Если хочешь знать, я так настаивал, что даже редактор из кабинета вышел.

— И что?

— И сказал: нельзя ли, братцы, потише?


…Прошел еще день.

— А знаешь, я тоже еду в командировку, — неожиданно сообщил Борька.

— Ой, как хорошо! А куда?

— На север Урала, — ответил он и, сев на диван, заговорил задумчиво, торжественно:

— Появилась в тех краях маленькая, но такая необходимая станция — Звездное… Звездное… Красиво, правда?

— Очень красиво!

— Стала она в глухой тайге. На много километров кругом леса да болота. Изредка к этой станции подъезжают на оленях манси — тамошние жители. Олени пугливо вздрагивают от паровозного гудка, да и сами люди в меховых одеждах опасливо поглядывают на огнедышащее чудовище.

Борька замолчал и посмотрел на меня.

— Запиши, а то забудешь, — посоветовала я.

— Уже записано. Это начало очерка.

— А дальше?

— А дальше пока нет. Дальше будет про марганец. Его обнаружили в тех местах, и, собственно, поэтому появилась станция. А марганец нам вот как необходим, — он провел пальцем по горлу. — Сейчас особенно.

— Почему?

— Его добавляют к стали, и она становится крепче. Ясно?

— Ясно! — откликнулась я и подумала: где сейчас едут те танки, прикрытые брезентом?


Я все приготовила к Борькиной командировке. Выстирала и высушила на батарее оба свитера, уговорила брата надеть один под китель. Там ведь север, может быть снег.

— Уже выпадал, но растаял, — сказал Борька.

Пересчитали мы с ним наши деньги. Недавно была получка да еще командировочные — набралось 550 рублей.

— Ты возьми четыреста, — распорядился брат. — Двести отдашь дяде Феде, извинись, что не все сразу. На остальные будешь питаться и привезешь немного картошки. В долг больше ничего не бери, — и ушел на работу.

Вечером Борька уедет. Я старалась представить себе маленькую станцию Звездное. Людей в меховой одежде. Оленей. Но почему-то больше мне виделись медведи и волки. Злые, растревоженные. Они выставляли морды из-за стволов толстенных деревьев, скалили зубы на пыхтящий паровоз и на всю станцию. Надо сказать про них Борьке. Во-первых, пусть вставит их в свой очерк, во-вторых, пусть будет поосторожнее.

Брат пришел с работы какой-то странный.

Ничего мне не сказал, взял полотенце и отправился умываться, но тут же вернулся, вытащил из кармана газету.

— Вот, посмотри, — ткнул он пальцем вниз полосы, и сразу ушел в ванную.

Внизу, у заголовка «Спасибо, товарищи!», я увидела красную галочку. Наверное, это и надо читать.

Начальник станции (его подпись стояла под заметкой) благодарил всех, кто принял участие в субботнике по очистке отстойного парка.

«Особенно хорошо поработал коллектив электроцеха, — читала я и чувствовала, как лицо заливается горячей краской. — С настоящим энтузиазмом трудились тт. Красноперов, Семаков, Соснин, Волошина, Мостухин и другие…»

Дальше начальник станции рассказывал, как хорошо поработали проводники. Среди фамилий была и Клавина — Лаптева.

Вошел Борис и, крепко растирая полотенцем шею, внимательно посмотрел на меня.

— Твоя фамилия стояла самая-самая первая, — сказал он и очень решительно повесил полотенце на гвоздь. — Но я ее вычеркнул.

Я молчала, не зная, как к этому отнестись.

— Дело в том, — строго продолжал Борис, — что ты моя родная сестра. И я не имею права пользоваться служебным положением и прославлять в газете своих родных людей.

— Тебе редактор велел вычеркнуть? — наконец проговорила я.

— Нет, — сурово покачал головой брат. — Он только просил, чтоб я срочно, в досыл, подготовил эту заметку. Я сам тебя вычеркнул, и ты не должна на-меня за это сердиться.

— Я не сержусь, — вздохнула я, но, заметив, что Борька не очень верит, прибавила: — Честное слово пионера и всех вождей!

Я и в самом деле не сердилась. Разве он виноват, что я его сестра?

16.

Наш поезд отправится во второй половине дня, но я пришла гораздо раньше. Наверно, я выглядела забавной в своей телогрейке, потому что Зина, увидев меня в свое окошечко, усмехнулась:

— Рано ты заявилась!

Я вышла на улицу. День был довольно холодный. После ночного дождя на междупутьях оловянно поблескивали лужицы.

«Пойду в парк, — решила я, — найду свой состав и там буду ждать дядю Федю».

Шла, помахивая сеткой, в которую сложила сарафанчик с кофточкой, две луковицы да пять последних картофелин из тех, что дал нам дядя Федя. И еще несколько бутербродов с маслом. Деньги у меня зашпилены в карманчике, который мы с Борькой пришили к внутренней стороне телогрейки.

Вот и отстойный парк. Совсем его не узнать! Осмотрелась кругом и не увидела ни бумажки никакой, ни консервной банки, ни железяки.

— Осторожней, красавица! — услышала веселый голос. — Не задумывайся!

По одному из путей навстречу мне двигался паровоз. Из окна высунулся чумазый парень.

— О чем мечтаешь? — широко улыбаясь, спросил он. Зубы его на темном лице казались белоснежными.

Я, не долго думая, ответила:

— О том, чтобы вы не валили шлак куда попало!

Паровоз, будто удивившись, остановился. Рядом с парнем в окне появилось второе лицо, еще более перепачканное.

— Ух ты! — сказал второй парень. — Вы не начальник ли станции будете?

— Или, может, заместитель начальника дороги? — изобразив на физиономии страх и почтение, проговорил первый.

Оба подперли кулаками щеки и смотрели на меня сверху вниз.

— От ваших паровозов здесь столько куч было, что мы еле их убрали, — выговаривала я, не обращая внимания на их шутки.

— Ая-я-я-я-я-й, — зацокал языком и закачал головой первый и вдруг крепко шлепнул ладонью о борт кабины. — Сейчас же извинись перед дамой!

— Ту-ту! — негромко гуднул паровоз.

— Что еще нужно сказать? — сердито спросил машинист, вытягиваясь из кабины и делая вид, что заглядывает в морду паровоза.

— Ту-у-у! — уныло протянул паровоз.

— Не буду, говорит, больше, — извиняющимся голосом проговорил весельчак. — Расстраивается, пла-а-чет, — со всхлипыванием добавил он и, вытащив из кармана не очень-то свежий платок, вытер им глаза и нос.

Я не могла сдержаться и рассмеялась. Ребята тоже.

— Чего вы тутукаете? — услышали мы сердитый голос. — Я ведь сделала вам маршрут!

У стрелочной будки стояла женщина с заткнутыми за пояс флажками.

— Пардон, Матвеевна! — крикнул ей машинист и помахал рукой. — Все в порядочке.

Паровоз запыхтел сильнее и двинулся. Оба парня продолжали озорно улыбаться мне. Сзади них все время выныривал смятый козырек фуражки. Видно, кто-то третий хотел посмотреть, что происходит, да так и не сумел.

— Не будете больше? — крикнула я веселым паровозникам.

— Ни в жизнь! — приложил руки к груди и зажмурил глаза машинист. — И другим не дадим!

— Ту-ту! — немедленно подтвердил это обещание паровоз, и женщина у стрелочной будки погрозила кулаком.

Ищу свой состав, читаю таблички на вагонах. Вот он «Горноуральск — Москва»!

Иду вдоль вагонов, ласково притрагиваясь к их грязно-зеленым облупленным бокам, поглядываю на притихшие колеса. В ушах у меня уже звенит их дорожная песенка.

В одном месте останавливаюсь, рассматриваю перемычки. Они болтаются, каждая у своего вагона. Надо их соединить. Лезу, скручиваю пучки проволоки. Иду дальше. Вот опять попалось разъединение. Но здесь скручивать не нужно. Я просто вдеваю перемычки одна в другую — тут так приспособлено.

Вот уже и конец состава. На соседнем пути женщины, встав на лесенки, моют вагоны. Первые три уже сияют чистыми стенами, выглядят весело, празднично. Смотрю на свои вагоны — мутные, с подтеками.

— А наш состав вы тоже вымоете?

— А это уж как время позволит, — не отрываясь от работы, отвечает одна. — Вагонов-то уйма.

«Неужели мы так и поедем в Москву с грязными вагонами? — думаю огорченно. — Наташа придет встречать, неудобно…»

Я уже принимаю решение помочь женщинам, как вдруг вижу, — по междупутью идут дядя Федя и Митя. У одного вагона они останавливаются и лезут под него. Нет, теперь уж мне некогда заниматься мытьем, надо готовиться к поездке.

Бегу к ним, кричу: «Здравствуйте»!

— Ты уже здесь? — удивляется дядя Федя.

Митя здоровается со мной и стучит молотком по нашей динамо-машине.

— Какой-то контакт замудрил, — говорит ему дядя Федя. — Анна сказывает, что днем сняла ремень и ехала вхолостую.

Они с трудом открыли крышку динамо-машины и заглянули внутрь. Я тоже заглянула через их плечи.

— Ну-ка, подожди, Таня, не застилай свет-то, — сказал дядя Федя.

Я отодвинулась, но ровно настолько, чтоб пропустить немного света.

— Э-э, дядя Федя, — сказал Митя. — Все ясно! Видишь, болтик сносился. Смотри!

Я просунула между ними голову, стараясь рассмотреть этот болтик.

— Да что это ты, Таня, — с досадой проговорил дядя Федя и отвел меня рукой. — Ничего из-за тебя не видать… и так и далее.

Я обиженно вылезла из-под вагона и села на подножку. Они еще долго там копались, прилаживая какую-то проволочку «через коллектор прямо на щетки».

— Один раз съездите, а потом снимем машину и сделаем как следует, — сказал Митя, вылезая на междупутье.

— Ну, Митрий, золотые у тебя руки и глаз точный, — уважительно проговорил дядя Федя. — Учиться тебе на инженера надо.

Митя улыбнулся смущенно и спросил, обращаясь ко мне:

— Ну, как? Руки-ноги не болят после субботника?

— Нет, — тихонько ответила я и отвернулась, потому что обиделась на дядю Федю. Если я его ученица, почему он не хочет учить меня?

— Ну, я пойду, — сказал Митя, но все еще топтался на месте. — До свиданья, счастливо вам съездить, — добавил он неуверенно.

— Спасибо, — откликнулась я и, подумав, протянула ему руку, потому что Митя совсем ни при чем.

Митя ушел, а дядя Федя, захватив инструменты, полез на подножку. Я за ним.

— Рано ты сегодня, — как ни в чем не бывало сказал дядя Федя, открывая наше купе. Там уже лежали его вещи — чемоданчик и авоська. — Пойду сцеплю состав, — взял из ящика инструменты.

— Я уже скрутила.

Он посмотрел на меня через плечо.

— Чем же ты скрутила?

— Руками, — смутившись, ответила я и подумала, что руками, наверно, не скручивают.

— Хм… Руками! — мотнул головой дядя Федя. — Тисками надо, а то на ходу растрясет.

И пошел.

Я за ним. Он склонялся над перемычками, тисками скручивал проволоку, а я глядела через его плечо. Он шел дальше, я — за ним. Так мы прошли весь состав и вернулись в купе. Он взял отвертку, стамеску, электрическую лампочку на проводе, включил рубильник и направился вдоль вагона. Я за ним.

Он шел и, подняв голову, осматривал все на потолке. Я тоже. В одном из вагонов колпачок, прикрывающий лампочку, отвалился, повис. Дядя Федя, кряхтя, влез по полкам наверх, захлопнул колпачок, повернул затворчик.

А в следующем вагоне и сама подставка с одного боку совсем отошла от потолка.

— Того и гляди, упадет плафон-то, — будто сам себе, тихонько сказал дядя Федя и уже поставил ногу на скамейку.

Но я вмиг влезла на верхнюю полку и притронулась к плафону.

— Тут выпало, — сообщила дяде Феде.

— Чего выпало?

— Гвоздик…

— Не гвоздик, а шуруп. Ну-ка, слазь…

Обида, начавшая было проходить, снова подступила к самому горлу.

— Дядя Федя! — звенящим голосом заговорила я сверху. — Если вы не хотите меня учить, не хотите со мной ездить, так лучше скажите прямо!

Дядя Федя опустил со скамейки ногу и растерянно посмотрел на меня. Наверно, его поразило, что я перешла с ним на «вы». Я и сама не знаю, как это случилось.

— Что это ты, Таня, бог с тобой! — сказал он, запинаясь. — Да с чего это ты взяла?.. И так и далее?

— А скажи тогда, — очень выразительно заговорила я, в упор глядя в его поднятое ко мне лицо, — скажи, почему ты совсем не учил меня в ту поездку?

Дядя Федя стоял, помигивал, сказать ему было нечего.

— Ведь подумать только, — все энергичнее продолжала я свой суд над ним, — за всю поездку я палец о палец не ударила!

Чтоб выразить возмущение по этому поводу, я широко развела руками, хотела покрепче хлопнуть ими по бокам и чуть не свалилась с полки. Дядя Федя быстро придвинулся, чтобы подхватить меня. Но я сама удержалась и продолжала, правда, совсем другим тоном:

— Согласись, что это нехорошо с твоей стороны, — и добавила уже совсем ласково: — Дай мне шурупчик!

Он полез в карман, порылся в ладони, выбрал подходящий и подал. Я вставила шуруп в дырочку и сообразила, что нужен инструмент.

— Дай стамеску! — подсказала сверху.

— Лучше отверточку, — послышалось снизу.

Шуруп вдруг выскочил из-под пальца и улетел под нижнюю полку. Дядя Федя стал на колени, пошарил рукой, нашел, опять подал.

— Извини, пожалуйста, — сказала я виновато, нащупала на шурупе щелочку, вставила в нее отвертку и стала крутить. Еще немного, и послышался тихий треск. Это мой шурупчик вгрызался в дерево. Плафон плотно прижался к потолку.

Я победно посмотрела сверху на дядю Федю. Он стоял внизу с напряженным лицом, с вытянутыми руками, будто молился на меня. А на самом деле он приготовился меня ловить, если я буду лететь.

17.

К дорожной песенке колес добавился новый звук — гул нашей динамо-машины под вагоном. Он, конечно, был и раньше, но я его не замечала. А теперь я постоянно к нему прислушивалась и представляла, как неустанно крутится там внизу ремень-работяга, оживляя, горяча холодную машину, заставляя ее выдавать нам в вагоны свет. Я относилась к ремню как к чему-то живому, потому что знала: упади он с динамо-машины, и заглохнет в ней мотор, замрут стрелки на нашем щитке, и во всех вагонах погаснет свет. Не сразу, конечно, какое-то время тускло померцает он от батареи, но недолго.

На каждой остановке я соскакивала с подножки и лезла под вагон. Тут, на месте, мой дружище-ремнище! Похлопывала его по напряженной, теплой от работы спине, тихонько говорила ласковые слова, ощупывала шкив — не расшатался ли — и бежала вдоль состава, чтоб взглянуть на перемычки-горемычки, — так я их называла про себя, представляя, как неуютно покачиваться им на ветру холодной ночью между мчащимися вагонами.

Тамара наблюдала за мной с хмурым любопытством. Может быть, ее раздражало, что я выскакиваю не только на станциях, но и на разъездах, а потом снова лезу в вагон.

Но я уже не обращала на это внимания. Мне важно сохранить ремень — он у нас совсем новый, дядя Федя с трудом раздобыл его за свои деньги. Мне важно, не разъединились ли где перемычки, все ли в порядке. А Тамара как хочет. Может сердиться, если ей угодно, я перед ней ни в чем не виновата.

— Таня, — осторожно останавливал мои хлопоты дядя Федя, — ты ремень-то гляди только на скрещениях, а на маленьких станциях неопасно.

Тогда я стала делать так: с подножки на разъездах не соскакивала, но, несмотря на хмурые взгляды Тамары, далеко выставлялась из дверей вагона и поглядывала на то место где у нас ремень, где динамо-машина.

— Чего торчишь? — наконец сказала мне Тамара. — Если кто надумает ремень срезать, так не с этой стороны полезет, а с той.

Тогда я взяла ключ-специалку и стала открывать на стоянках другую дверь тамбура.

— Вот еще! Изъегозилась вся! — не на шутку рассердилась Тамара. — Сквозняк ведь!

Это правда. День холодный, ветреный, и, когда откроешь вторую дверь, по всему тамбуру так и свищет.

Я заставляла себя на маленьких станциях сидеть на месте, но, когда поезд трогался, неотрывно смотрела на щиток и, как только стрелки на вольтметре и амперметре, дрожа, приподнимали головы, успокаивалась: значит, ремень на месте, все в порядке.

— Поснедаем, — сказал дядя Федя и принес сковородку с жареной картошкой, на газету положил соленые огурцы.

Вот только когда я вспомнила про деньги, зашпиленные в моей телогрейке! Выходит, я опять питаюсь за счет дяди Феди. Вчера ужинала, сегодня уселась завтракать. Стыд какой!

Я поспешно достала деньги.

— Дядя Федя, — сказала виновато. — Я совсем забыла, ведь у меня же деньги есть. Эти двести рублей — тебе, извини, что не все сразу. А эти двести — на питание и еще на картошку.

Дядя Федя отмахнулся было, но, подумав, забрал деньги и положил в карман.

— Пожалуй, я сам ими распоряжусь. Дело-то лучше будет.

У меня словно гора с плеч свалилась. Я сидела и уже законно уплетала картошку. Вспомнила и про свои запасы.

— Да у меня же тут пять картофелин, две луковицы и хлеб с маслом!

Дядя Федя рассмеялся:

— Ну, брат, в Тулу со своим самоваром. Танька ты Танька, — вздохнул он и стал убирать со стола посуду.

Тут я опять спохватилась.

— Вчера ты ужин готовил, а сегодня завтрак! Все сам, все сам!

— Ну и что? — усмехнулся дядя Федя. — Я уж теперь, видно, домохозяйкой буду, а ты электромонтером поездным. Недосуг тебе… и так и далее…

Мне стало неловко. Я не могла понять — с обидой он это сказал или нет? Вчера, например, я надумала прибираться в ящике с инструментами, и дяде Феде пришлось выйти в коридор, чтоб не мешать мне.

— Дядя Федечка, ты не обижаешься на меня? — взяв у него из рук грязную посуду, ласково спросила я.

— А что мне на тебя обижаться? Никакого худа ты не делаешь.

— Нет, правда, дядя Федя?

— Ладно, иди, с чего взяла? — он повернул меня за плечи и тихонько вытолкнул в коридор.

В этот день мы с ним долго беседовали.

— Вот ты спрашиваешь, почему я не учил тебя в ту поездку? — смотря в окно, задумчиво говорил дядя Федя.

— Да, почему? — с интересом спросила я.

Дядя Федя потер ладонью подбородок, усмехнулся.

— Да потому, что никакого проку от учения не было бы, — заявил он.

Я удивилась.

— Все для тебя в новинку было, — вразумительно разъяснял дядя Федя. — В окошке все чередой идет. Люди в вагон все новые лезут. Одни приехали, другие поехали. На одной станции то, на другой се… и так и далее… — Он помолчал. — Вот ты и глядела на все это. Да и любой на твоем месте. К обстановке нашей поездной попривыкнуть надо. Особенная она.

И вдруг добавил смущенно:

— Ну и… понежить тебя хотел. Пусть, думаю, а то…

Закурил папиросу, пересел к дверям.

— А дело наше монтерское не такое уж мудреное, — продолжил, выпустив дым в коридор. — Конечно, смекалка нужна, проворство, — вздохнул он. — Ну, смекалка у тебя, вижу, есть, проворство уж и вовсе. На верхнюю-то полку, как белка, тогда взлетела, — качнув головой, вспомнил он.

— На щитке я еще не все понимаю, — честно призналась я.

— Разберешься, не все сразу. Чего тут мудреного?.. Ну, вот, скажем, вольтметр…

Таня, Татьяна, Танюша моя,

Вспомни то знойное ле-е-ето,

Разве мы можем с тобою забыть

Все, что смогли пережить, —

послышалось из нашего репродуктора.

В эту поездку я совсем забыла про Витьку. Я не видела его с тех пор, как мы встретились на субботнике. И он к нам в купе не заходил. Стыдился, конечно, того, что произошло в отстойном парке.

— Новую пластинку заимел, — сказал дядя Федя. — Не было такой, — и, взглянув на меня, добавил лукаво: — Имя-то подходящее подобрал — Таня, Татьяна… и так и далее…

— Это он не подобрал, — смутившись, ответила я. — Это пластинка такая есть.

— Вот я и говорю, — сказал дядя Федя.

18.

На небольшой станции, где остановился наш поезд, стоял длинный состав с углем. Прохаживаясь возле динамо-машины, я видела, как наши проводники полезли на него и стали сбрасывать большие черные комья. Упав на подмерзшую землю, уголь глухо стукал, раскалывался на части.

Тамара выскочила позднее других и тоже хотела лезть, но длинные полы шинели мешали. Она сердито сбросила ее и увидела меня.

— Слушай, лезь наверх, скинь угля, — сказала торопливо, — а я таскать буду.

Заметив, что я мешкаю, крикнула:

— Да скорее! Не успеем ведь.

Я бросилась к вагону, быстро взобралась на него, и вот уже полетел вниз черный с искринками уголь. Я кидала его Тамаре, а она складывала в мешок и таскала в тамбур.

— Хватит! — скомандовала она.

Я посмотрела на соседние вагоны. Наши проводницы уже слезли с них и поспешно собирали уголь.

Я тоже спустилась. Как только очутилась на земле, пришла в себя. И вдруг рассердилась на Тамару:

— Зачем ты заставила меня скидывать чужой уголь?

Тамара только усмехнулась из тамбура.

— Давай иди в вагон, уже отправление дали, — сказала она и стала вываливать черные комья в ящик возле топки.

В купе дядя Федя посмотрел на мои грязные руки, на рассерженное лицо и спросил:

— Уголь, что ли, добывала?

— А разве можно воровать его с чужих вагонов? — ответила я вопросом.

Дядя Федя покашлял в ладонь, вздохнул:

— Оно, конечно, вроде бы и нельзя, — сказал он. — А только и девок винить не приходится. Видишь, как холодно. А угля им дали чуть-чуть. Пассажиры ругаются — и так и далее…

— А как же разрешают?

— Да не больно и разрешают. Видно, никого не было. А иной раз и увидят, да отвернутся. Что тут будешь делать? Людям ведь холодно.

Я пошла вымыть руки. Может, правда, для людей можно? В вагонах действительно холодно. Из туалетной навстречу мне вышла женщина с малышом, и я совсем успокоилась: пусть ему будет тепло.

— Скоро хорошая станция, — сказал дядя Федя, доставая из ниши мешок. — Картошки надо купить.

— Сколько минут стоим?

— Десять.

Я решила: раз большая станция, пойду на ту сторону караулить ремень.

Так и сделала. Ко мне сразу подбежала женщина с ведром чудесной крупной картошки.

— Надо? — шепнула она.

— Мне дядя Федя купит, — любуясь гладкими картофелинами, сказала я, и женщина нырнула под вагон.

Я ходила вдоль поезда по безлюдной стороне перрона и прислушивалась к многоголосому шуму, доносящемуся из-за состава.

«Большой базар», — подумала я и хотела пойти взглянуть на него, но мое внимание привлек человек, вылезавший из-под соседнего вагона. Он направился в мою сторону, но тут же остановился.

«Может, думал, что никто не караулит ремень и хотел срезать?» — пронеслось в голове, но сразу стало неловко от этого подозрения: человек был совсем пожилой, почти старик. Под мышкой у него торчал пустой мешок.

Не дойдя до меня, он присел на бревна и стал вынимать из кармана смятые деньги и пересчитывать их.

«Картошку продал», — догадалась я.

Паровоз дал гудок. Я вошла в тамбур. Тамара торопливо выскочила из вагона и высунула в дверь руку с желтым свернутым флажком.

— А что это Клавы не видно? — миролюбиво обратилась я к ней.

— Спит в Маруськином вагоне, — по-хорошему ответила Тамара. — Ей в ночь заступать.

Мне было приятно, что отношения наши с Тамарой наладились, и я не торопилась уходить. Проплыли последние строения станции, а мы все стояли у открытых дверей.

— Сейчас натоплю вагон, — сказала Тамара и пошла к топке. Настроение у нее было хорошее.

Дядя Федя тоже был доволен.

— Картошки купил два ведра, — кивнул он на мешок. — Сеструхе твоей дадим. Перебивается, поди, тоже. Сколько ей годков-то?

В последний раз я видела сестру очень-очень давно. Еще был жив папа. Наташа приезжала к нам на каникулы, потому что никого у нее, кроме нас, не было. Мама умерла, когда она была совсем маленькой, а через несколько лет умер и отец — родной брат моего папы. У Наташи была большая светлая коса и выпуклые близорукие глаза. Когда она читала, то низко и как-то боком склонялась над страницей и пальцами пощипывала ноздрю.

— Наташка, нос! — шутливо щелкал ее по руке папа, и она какое-то время читала, не трогая носа, но потом забывалась, и снова рука ее тянулась к лицу.

Наташа очень любила моего папу. Мне было тогда лет восемь, а ей около двадцати. Значит, сейчас ей двадцать восемь примерно.

— Замужняя? — поинтересовался дядя Федя.

— Не знаю… — неуверенно сказала я.

Когда папа умер, Наташа перестала к нам приезжать, хотя мама всегда ее приглашала. Она написала, что не хочет быть в тягость, потому что маме и так трудно воспитывать двоих детей. Тогда мама однажды сама съездила во время отпуска на Украину, где Наташа начала учительствовать в сельской школе. Вернулась успокоенная.

— Наташа хорошо устроилась, увлечена своим делом, — сообщила она нам.

Иногда сестра присылала в письмах фотографии. То она в кругу ребятишек, своих учеников, то одна на полянке.

— Мы все вместе съездим к ней, — обещала нам с Борькой мама.

Но дорога стоила недешево, и поездка откладывалась.

А года три назад письма стали приходить из Москвы. Мама сказала, что, видимо, Наташа вышла замуж, хотя ничего определенного из писем понять было нельзя. Сестра вообще довольно скрытная, замкнутая. Мама говорила, что у нее такой характер от нелегкой жизни.

Это все, что я знала о моей двоюродной сестре. В последнее время мы с ней изредка переписывались.

— Ну, вот, дадим ей картошки… и так и далее, — заключил разговор дядя Федя.

Под вечер он ушел покурить к поездному вагонному мастеру, а я стала готовить ужин. Начистила картошки, в раскаленную топку бросила железные пластины и, пока они нагревались, зашла к Тамаре. Она отодвинулась к окну, и я села, волнуясь, потому что это было совсем новое в наших отношениях.

— С кем ты живешь? — тоже немного смущенно проговорила Тамара.

— С братом.

— А родителей нет?

— Нет.

Тамара задумалась, глядя в окно.

— Ты давно проводницей работаешь? — спросила я, чтоб поддержать разговор.

— Три года.

Я хотела узнать, нравится ли ей эта работа, но услышала торопливые шаги и увидела в дверях Витьку.

Я никогда не знала его таким. Глаза вытаращены, на лице — страх. Увидев меня, он растерялся на миг, но тут же перевел глаза на Тамару и вполголоса отчаянно проговорил:

— Идут! С хвоста!

И мгновенно скрылся, буквально побежал по вагону обратно.

Я взглянула на Тамару. Лицо ее побледнело, затем покрылось красными пятнами. Она сидела не шевелясь, потом вдруг вскочила и, схватившись за ремни на окне, стала тянуть их вниз. Стекло опустилось, в купе ворвался холодный ветер. Тамара задвинула дверь, повернула защелку и, опустившись на колени, полезла под скамейку.

Я стояла, прижавшись к дверям, ничего не понимая.

А Тамара с трудом вытянула из-под скамейки большой, заполненный до краев мешок. Хотела его поднять, не смогла.

— Берись! — тяжело дыша, приказала она, и я схватилась за низ мешка. Мы еле-еле поставили его, и Тамара стала развязывать шнурок.

— Поднимай! — свистящим шепотом скомандовала она, и я, напрягая силы, вместе с ней потянула мешок вверх. Вот он уже на столе.

— Поднимай выше!

Тамара перекинула за раму верхнюю часть мешка, и из него волной хлынули вниз крупные картофелины. Она вырвала у меня мешок и с силой толкнула за окно.

Потом вытащила из-под стола большую кастрюлю, откинула крышку скамейки.

— Нагребай! — задыхаясь, бросила мне и стала пригоршнями кидать картофель из ящика в кастрюлю.

Я оцепенела от охватившего меня ужаса. Тамара наполнила кастрюлю — ив окно! Заполнила снова — и в окно!

— Да помогай же! Ревизия идет с хвоста! — зло крикнула она.

Я словно проснулась.

— Не буду, не буду! Бессовестная! Как не стыдно, как не стыдно!

Бросилась на стол и расплакалась с горьким беспомощным отчаянием.

А она, навалившись на меня всем телом, снова выбросила картошку за окно.

— Не смей! Не дам! — схватила я ее за трясущиеся руки.

Она приоткрыла дверь, посмотрела вдоль вагона.

— Иди, — проговорила устало. — Уходи, говорю. Не буду я больше.

И вытолкнула меня, снова закрывшись на защелку.

Я зашла в свое купе и, прижав ладони к пылающему лицу, опустилась локтями на столик, бессмысленно глядя в окно. И вдруг за стеклом замелькало, замелькало: Тамарка продолжала выбрасывать картошку!

Я зажмурилась, сдерживая рыдания, и как наяву увидела нашу кухню. Тетя Саня, как Чапаев, разложила на кучки восемь картофелин, которые я ей дала, и высчитывает, сколько раз она унесет пюре Мишке в садик…

Я не могла больше оставаться одна. Не зная еще, куда пойду, направилась в дальний конец вагона. Потом по фартукам перешла в соседний. Там было спокойно. Маруся, не замечая меня, вышивала на пяльцах, возле нее у столика сидела Клава и, охватив руками книгу, читала.

Рядом — купе Витьки. Шагнула к открытой двери.

Витька смотрел в окно. Почувствовав, что кто-то вошел, он повернул голову.

С минуту мы молча глядели друг на друга, потом он отвернулся.

— А где… ревизия? — спросила я непослушными губами.

Витька не повернулся.

— Я тебя спрашиваю…

Он быстро взглянул на меня, и глаза его озорно блеснули.

— Нули! — развел он руками. — Может, мне показалось?

19.

Наш поезд приближался к Москве. В вагонах было суматошно. Клава, торопясь, подметала коридор.

— А где Тамара? — осторожно спросила я.

— Занемогла что-то, лежит в купе, — ответила Клава.

Мне стало не по себе. Какая бы ни была Тамара, Витька не должен был так поступать с ней. Это — жестокая шутка. Сегодня утром я сказала ему об этом.

— Ничего, — махнул он рукой. — Надо проучить ее. Если столько картошки каждый будет валить в свое купе — поезд остановится. Вес-то ведь рассчитан. — И снова глаза его стали озорными. — Ох, наверно, начала метаться, прятать картошку под лавками у пассажиров!

Я отрицательно покачала головой.

— Нули? — очень удивился он.

— Она ее… в окно, — тихо проговорила я. — Вместе с мешком.

Вот уж тут Витька вытаращил на меня глаза по-настоящему.

— Да ну-у? — ошеломленно выдохнул он и весь скорчился в тамбуре от дикого хохота.

— На обратном пути… — еле выговаривал он, — на обратном пути будем урожай собирать…

Я уже раскаивалась, что сказала Витьке об этом.

— Никому не говори, ладно? — попросила его.

Он перестал смеяться и внимательно посмотрел на меня.

— А ты не жалей ее. Она уже один раз попадалась, чудом выкрутилась. И все равно неймется! Хапуга! В Москве наменяет на картошку всякого — юбок там, чулок, рейтузов, материи, а на обратном пути продает втридорога. Или масла выменяет, валенок там, платков пуховых, посуды…

Я сразу вспомнила станцию, на которой продавались стеклянные графинчики. Теперь понятно, что имела в виду женщина, предлагая обмен на чулки. А я решила тогда — свои снимать надо…

— Думаешь, утихомирится Тамарка? Нули! Очухается и снова свое начнет.

— А почему Антонина Семеновна не поговорит с ней? Ведь она же начальник… Она знает про Тамару?

Витька пожал плечами и перевел разговор на другое.

— В Москве пойдешь куда-нибудь?

— Меня сестра встретит. Может, к ней и поеду.

— А то бы в кино могли сходить, — неуверенно проронил он.

— Как-нибудь в другой раз, — пообещала я.

— А сегодня уж — нули?

— Нули, — покачала я головой.

Он кивнул понимающе, и мы разошлись. В утреннем концерте Витька два раза запустил мою баркаролу и два раза «Таню, Татьяну».


И вот Москва. Дядя Федя заранее на одной из станций снял с динамки ремень, и теперь мы свободны. Я с утра прибрала в купе, надела сарафанчик и кофточку, перед большим зеркалом причесалась, осмотрела себя со всех сторон. Конечно, в этом костюме гораздо лучше, чем в Борькином свитере. Антонина Семеновна, увидев меня переодетой, откинула голову, сощурила насмешливые глаза, блеснула золотыми зубами и проговорила:

— Ух, ты!

И Витьке понравился мой костюм, я сразу заметила.

Наташа, Наташа… Какая она? Прижавшись носом к коридорному окну, я стараюсь представить себе сестру. А вдруг мы не узнаем друг друга?

Дядя Федя приготовил ей целую сетку картошки. Я вся в долгах у него, но отказаться от картошки для Наташи не могла. Расплачусь постепенно.

Подкатили к перрону. Волнуясь, бегу в тамбур, встаю на подножку, держась за поручни и откинувшись в сторону, чтоб не мешать при выходе пассажиров.

— Таня, простынешь, — говорит Клава. — Надень телогрейку.

— Ого, телогрейку! Она мне велика, в ней некрасиво.

Поезд останавливается. В толпе встречающих ищу глазами Наташу. Нарочно не спускаюсь с подножки, чтоб она скорей заметила меня. Кто-то пробирается по заполненному перрону в белом вязаном шарфике. Слежу за этим светлым пятном. И вот уже вижу лицо с выпуклыми беспомощными глазами. Они щурятся на табличку вагона.

— Это какой? — спрашивает Наташа мужчину, но я уже ору во все горло:

— Наташа, Наташенька!

Она поднимает лицо, улыбается вагону, потому что меня еще не видит. Я срываюсь с подножки и пробираюсь к ней. Она обнимает меня и тут же отстраняет:

— С ума сошла, Таня! Ты совсем раздета.

Я снова прячу лицо у нее на груди и на минуту замираю. Мое, мое, родное! И тут же принимаю решение, что, как маме и Борьке и как дяде Феде, буду рассказывать ей все, все! Советоваться во всем, во всем!

— Таня, тебе холодно!

Я хватаю ее за руку и тяну к другим дверям. Мимоходом оглядываю стены вагона — чистые, не запачкались в пути. Женщины тогда вымыли все-таки наш состав.

— Куда ты, Таня? — озирается Наташа.

— Зайдем здесь, там пассажиры, — объясняю я и, чуть гордясь, открываю собственной специалкои дверь нерабочего тамбура.

Возле купе стоит и ждет нас дядя Федя. Я знакомлю их:

— Это Наташа, а это — дядя Федя.

— Федор… Федор… — смущенно бормочет Наташа.

— Тимофеич, — подсказывает мой учитель. — Да меня большинство дядей Федей кличут, вы не сомневайтесь…

Мы усаживаемся на скамейке. Я в углу, Наташа посередине, дядя Федя — с краю, у дверей. Сидим и молчим, волнуемся все трое.

— Гостинцы вам привезли, — вытягивает дядя Федя из-под стола сетку с картошкой.

— Ой, что вы… С какой же стати! — смущается Наташа и теребит свою сумочку. — Ну, раз уж так… я заплачу за нее…

— Ни к чему, — качает головой дядя Федя. — Гостинцы это от нас.

Наташа чем-то неуловимо напоминает мне сейчас Борьку. На ней старенькое пальто, она похудела очень и все время тихонько покашливает.

— Простыли вы, — сочувственно говорит дядя Федя.

— Это я давно. Когда окопы рыли. И вот никак не проходит.

— Таня, — обращается ко мне дядя Федя. — Там в углу за тобой баночка наша с маслом. Дай-ка сюда.

Подаю ему поллитровую банку. В ней больше половины сливочного масла.

— Вдругорядь побольше привезем, а это вот остаточки, — он засовывает банку в сетку с картошкой.

— Ой, что вы! Не надо, Федор…

— Дядя Федя, — решительно подсказываю я, и Наташа послушно повторяет:

— Не надо, дядя Федя…

— Об чем разговор… и так и далее, — машет рукой мой учитель и встает. — Значит, как вы решаете? Поедете куда с Таней или нет?

Смотрю на Наташу.

— А когда вы отправляетесь обратно? — спрашивает сестра.

— В восемь вечера.

— Мне к шести на ночное дежурство. Может быть, до этого съездим ко мне?

— Конечно! — радостно киваю я.

— А обратно она одна поедет? — уточняет дядя Федя.

— Я могу привезти ее, а потом на дежурство.

— Да уж привезите, пожалуй, — просит дядя Федя. — Впервой она в Москве-то. Трамваи, троллейбусы, машины… и так и далее…

— До свидания! — подает ему руку Наташа. — Спасибо вам.

— Об чем разговор! — машет рукой дядя Федя.

20.

Мы едем в трамвае по Москве. Никто не обращает внимания на мою телогрейку — кто читает книгу, кто жует бутерброд, а кое-кто даже пишет, разложив на коленях тетрадку и учебник.

Я смотрю то на москвичей, то в окно… Меня поражает, что рядом с большими красивыми домами в каком-нибудь переулке лепятся друг к другу крошечные домишки. Я увидела даже такую картину: коза, привстав на задние ноги, обдирала со стенда афишу.

— Мы едем не по центру, — объясняет сестра. — И вообще, в Москве много таких мест. Красивая, широкая улица, ансамбль больших домов, а зайдешь за угол — там кривые переулочки, старые маленькие дома.

— Но почему она ее обдирает? — недоуменно спрашиваю я.

— Есть хочет. Афиша, может быть, приклеена мучным клейстером.

Выходим из трамвая. Узкой улицей добираемся до другой: широченной, красивой. По ней бегут троллейбусы, машины… У меня дух захватывает.

— Самая центральная, — говорит Наташа. — Если идти по ней вниз — дойдешь до Красной площади.

— Ой! — Я даже останавливаюсь. И мечтаю: — Постепенно мы с тобой всю Москву посмотрим. Правда?

— Обязательно, — обещает Наташа. — Раз ты будешь приезжать. А сегодня посидим у меня.

Мы возвращаемся в узенькую улочку и идем по ней. На одном из угловых домов читаю: «Тверская-Ямская» и сразу вспоминаю Витьку:

Вдоль по Питерской,

По Тверской-Ямской!..

Наконец останавливаемся возле облупленного трехэтажного дома, когда-то покрашенного в розовый цвет. Заходим в подъезд, поднимаемся на третий этаж. Наташа открывает ключом дверь, и мы оказываемся в темном коридоре. В нем пахнет затхлым и пригорелым. Наташа берет меня за руку и поворачивает в другой, еще более узкий коридорчик. Из кухни выглядывает сгорбленная старушка и с нескрываемым любопытством смотрит на нас. Наташа, ни слова не говоря, проходит в угол коридора и старается попасть ключом в замочную скважину.

— Гости, Наталья Сергеевна?

— Да, — сухо отвечает Наташа. — Сестра приехала.

— Сестренка? — всплескивает руками старушка. — А я ни сном, ни духом не знала, что у вас сестренка есть!

— Не все же вам знать, — говорит Наташа и наконец попадает ключом в отверстие замка.

— Картошечки привезла, сестричка-то, — продолжает старушка, но мы уже входим в комнату, и Наташа не отвечает.

— Обязательно надо в душу лезть, — с досадой говорит она и тут же, склонившись над сеткой, берет несколько картофелин и выглядывает в дверь. — Возьмите!

— Вот спасибо, касаточка, благодарствую. Как сестричку-то звать?

— Ладно, необязательно, — опять с досадой отвечает Наташа и хочет закрыть дверь, но старушка настаивает:

— Нет, голубушка Наталья Сергеевна, вы мне скажите, а я помолюсь за нее.

— Таней меня зовут, — сказала я, чтоб избавить сестру от этой, кажется, неприятной ей женщины.

— Таня, Татьяна, — повторяет та, чтоб не забыть, и я снова вспоминаю Витьку: «Таня, Татьяна, Танюша моя»…

Из дверей напротив вышла рослая, коротко подстриженная деваха, посмотрела на нас и странно улыбнулась. Мне стало не по себе от этой улыбки.

Наташа взяла из сетки две огромные картофелины и подала ей. Деваха с визгом засмеялась и вдруг одну из них стала, как мячик, подбрасывать и ловить.

— Спасибо скажи благодетельнице, — схватила ее за рукав старушка. Деваха не сумела поймать картофелину, и та покатилась по темному коридору. Старушка пошла искать ее, а деваха вдруг бросилась на пол, завизжала, заколотилась головой.

Я похолодела от ужаса. Наташа поспешно достала из сетки еще одну картофелину, сунула ее в руку девушке и строго крикнула:

— Настя! Встань сейчас же! Слышишь?

От этого окрика девушка притихла, потом поднялась, судорожно всхлипывая.

Наташа взяла ее за плечи и увела в комнату напротив.

Я стояла, не шевелясь, потрясенная увиденным. Вернувшись, Наташа закрыла за собой дверь и набросила крючок.

— Господи, — сказала она устало и села на единственную табуретку.

Я смотрела на нее, ни о чем не спрашивая.

— До всего дело: кто пришел, кто ушел… что принес, что унес…

— А эта девушка? — наконец проговорила я.

— Больная она, — сказала Наташа. — Дурочка совсем. В их дом бомба попала. Мать и отца убило. Сестра была на работе, а Настю контузило. Потом им дали комнату в нашей квартире. Она с сестрой живет. Будем чай пить?

— Будем.

Наташа взяла пустой чайник и хотела выйти. Но у дверей остановилась, прислушиваясь.

Я решительно взяла чайник из ее рук. Наташа послушно отдала его.

— Налей и иди сюда. Плитка в комнате.

В неуютной и мрачной кухне никого не было. Наверно, старуха нашла Настину картофелину и уткнулась к себе, боясь, что потребуют обратно. Я нацедила воды, вернулась в комнату. Наташа уже включила плитку и сидела на кровати. Только теперь я увидела, какая у нее крохотная комнатка. Узенькая железная кровать прикрыта байковым одеялом. На стене — рожок репродуктора. В углу этажерка с книгами, у окна стол, вторая табуретка под плиткой.

— Я так рада, что у меня есть этот уголок, — сказала Наташа.

На столе небольшой портрет в картонной рамке. Молодой мужчина с хорошим, умным лицом. Наташа поднялась, потянулась через стол к подоконнику, передвинула на нем цветы. А когда села снова, портрета на столе не было. Вернее, он лежал, повернутый снимком вниз.

Я подумала, как, наверно, тяжело живется ей с этой старухой, которая все время лезет в душу.

Наташа нарезала тонкими ломтиками хлеб, поставила банку с маслом. Смущенно сказала:

— Сахар вышел.

— У нас с Борькой тоже! — успокоила я сестру.

— Намазывай масло, ешь.

— Я этого масла дорогой наелась, не хочу.

Наташа не настаивала.

— Хорошо, что возле тебя есть такой дядя Федя, — вздохнула сестра. — Я, конечно, не имею в виду картошку или масло, — поспешно добавила она.

— Он и у тебя теперь есть! — великодушно откликнулась я.

Мы помолчали.

— А эта старуха, она что, верующая? — осторожно спросила я.

Наташа поморщилась.

— Не знаю. Иконы, во всяком случае, навесила. Ну ее!

Я боялась расспрашивать Наташу, как она живет. Но все-таки мне хотелось знать хоть немногое, чтоб рассказать о сестре Борису:

— Ты теперь не учительница?

— Нет, — просто ответила сестра. — Переквалифицировалась на медицинскую сестру. Работаю в госпитале…

И она стала расспрашивать о Борисе, о моей работе.

— Как думаешь с учебой?

— Боря разрешил мне поработать только год, а потом буду учиться.

— В педагогический, кажется, собираешься?

— Да. Нет… Не знаю еще, — неуверенно ответила я, потому что с некоторых пор у меня появилось на этот счет сомнение.

В дальнем коридоре стукнула входная дверь, и я прислушалась к приближающимся шагам.

— Нет, не ко мне, — покачала головой Наташа, и мне показалось, что она вздохнула. — Это Нюра, Настина сестра, с работы пришла.

Действительно дверь напротив скрипнула, и мы услышали радостное повизгивание.

— Ну, пора, — грустно проговорила Наташа. Мы поднялись. Я хотела быстренько вымыть посуду, но Наташа махнула рукой.

— Потом, — и прикрыла посуду газетой.

— Ты все время покашливаешь, — с тревогой сказала я.

— Да, — кивнула она. — Давно уже.

Наташа высыпала картошку в тазик, освободила сетку. Мы закрыли дверь и пошли по коридору. Я инстинктивно ступала очень тихо, чтоб не слышно было шагов. И Наташа шла не свободно, а таясь.

Нам не хотелось еще раз встретиться с этой старухой.

21.

Лежу, прислушиваюсь к перестуку колес. В их песню вплетается протяжный гул машины. Сегодня я сама попыталась надеть на нее ремень, но не сумела. Оказалось, очень трудно. Надо сильно упереться в динамо-машину ногой и, оттягивая ремень железным ломиком, стараться захватить петлей шкив. Не получилось.

— Это дело с первого разу не дается, — успокоил меня дядя Федя. — Тут сила нужна и сноровка.

Сила у меня, по-моему, есть. Наверно, сноровки нету.

Машина гудит сегодня как-то особенно уныло. Может быть, потому, что я думаю о Наташе. Спать легла рано — тоже поэтому. Хотелось вспоминать о ней, хотелось увидеть ее во сне.

Но увидела не Наташу, а ту старуху. Она пыталась задушить меня, насильно вталкивая в рот картофелину.

Проснулась вся в поту. Лежу, глядя в потолок, и соображаю, где я. И вдруг слышу:

— Пожила четыре года — его паровозом зарезало. Два года повдовела — за другого вышла, а через год его на охоте застрелили. Ох, ну надо же! — горестно воскликнул женский голос, и послышалось глухое всхлипывание.

— Ну, ты… успокойся, не надо… и так и далее…

— Да ты послушай, что дальше-то было! — с хлипом вырвалось у женщины, и я поняла, что это Антонина Семеновна. — А дальше-то вот что было. Повдовела я опять, а тут на нашу станцию поступил слесарем один парень хороший. Ему бы и не такую надо, как я, получше, помоложе мог бы найти — мы с ним одногодки оказались, а только полюбил меня и никакую другую ему не надо. Поженились мы…

В купе приоткрылась дверь, видимо, заглянул кто-то.

— Чего тебе, Клава? — спросила Антонина Семеновна.

— Да я так… я думала…

— Ну-ну, — неопределенно сказала Антонина Семеновна и после короткого молчания заговорила снова:

— Слышь-ко, Клава, все забываю тебя спросить… Как ее… эта самая… попадья-то приехала?

— Не попадья ведь, Антонина Семеновна, а Вера…

— О-о, вспомнила — Вера… Так приехала ли?

Я не почувствовала в ее голосе никакой насмешки.

— Нет еще, — вздохнула Клава.

— Ну-ну, — снова произнесла Антонина Семеновна.

Дверь закрылась.

— Вот тоже… Хорошая баба, а вся жизнь из-за одного подлеца комом пошла. Не холостая, не женатая.

— Ну, значит, поженились вы… и так и далее… — напомнил дядя Федя.

— Как в сказке прожила три года, — вздохнув, продолжала женщина. — А тут — война. Призвали его на третьи сутки, ушел да и погиб в самом первом бою… Надо же! — с горьким удивлением воскликнула она.

Потом что-то звякнуло, забулькало.

— Подожди, Антонина, хватит, — негромко сказал дядя Федя. — Выпила, и хватит.

— Чего ты меня ограничиваешь? — усмехнулась женщина. — Я сегодня уже, знаешь, сколько пила?

— Вот об этом я хотел поговорить с тобой, Тоня. Напрасно ты так себя забросила, крест поставила… и так и далее… Ты молодая, статная, красивая…

— Хо! — насмешливо-горько вырвалось у женщины.

— Да что это ты, Антонина? — рассердился дядя Федя. — Отчего это ты уж так изверилась? Ну, беда была…

— И не одна была, — в тон ему вставила Антонина Семеновна.

— Ну и не одна, так что? Теперь, выходит, надо пустить свою жизнь под наклон? Пускай катится… и так и далее? — Не-ет, — передохнув немного, продолжал дядя Федя. — Неладно ты живешь, Антонина.

— Война спишет!

— Вот в этом у тебя ошибка, — серьезно проговорил дядя Федя. — И не только у тебя. Не спишется, а спросится все потом. Как ты жил в эти годы, какую свою долю в эту битву положил.

— Какая уж моя доля! — насмешливо воскликнула Антонина Семеновна.

— Опять неправильно думаешь, — горячо возразил дядя Федя. — Ну, ладно, не воюем мы на фронте, а только и без нас никуда. Живых людей возим. Ты им удобства какие-никакие создаешь, я свет даю. Вот только скажи ты своим проводникам, пускай они ругаться забудут. Та же Тамарка иной раз на посадке орет на людей, как собака цепная. И у других это есть.

Антонина Семеновна молчала.

— Ох, Тоня, как человеку доброе слово нужно, особенно сейчас, когда почти каждый горе свое с собой везет!

У меня онемела рука, но я боялась пошевелиться.

— И про это еще… тоже приостереги Тамарку, — строго продолжал дядя Федя. — Никакой меры она не знает… и так и далее.

— А как ее угадать, меру-то, Федор? — не сразу, хрипло проговорила Антонина Семеновна, и дядя Федя откашлялся.

Я тоже чуть не кашлянула, еле удержалась, судорожно сглотнув слюну.

— Вот и тебе, Тоня, скажу. Видеть не видел, а догадываюсь — по крупному ворочаешь. Ох, Тоня, нехорошо, и не надо этого!

Помолчав, продолжал:

— Может, на оперативника надеешься, дружбу с ним, вижу, завела.

— Ха! — насмешливо произнесла Антонина Семеновна. — Думаешь, ему меня надо? Не-е-ет, он кого помоложе высматривает. Маруську вон подглядел, да не удается… Злой как черт ходит. И на эту уж глаза пялит… Сегодня справлялся.

— Ну, нет! — помолчав, тихонько стукнул по столу дядя Федя. — Тут ему от ворот поворот будет. Не допущу!

Опять звякнуло и забулькало.

— Слышь, Федор, выпей ты со мной за ради бога, не откажи.

— Ох, Тоня, не слушаешь ты меня…

— Слушаю, слушаю, Федор. Спасибо тебе. А только выпей со мной распоследнюю, не откажи!

— Я уж и так согрешил, опорожнил одну при исполнении служебных обязанностей. Ну, ладно, давай…

Они выпили.

— Огурцы-то кончились, — крякнул дядя Федя.

Помолчал и вдруг заговорил как-то особенно, проникновенно:

— Тонюшка! Послушай ты меня, старика, и поверь каждому моему слову. Живи ты построже, поаккуратнее. Не перемахивай ты себя крестом. Будет еще у тебя счастье. Вот знаю я — ходит где-то по земле твой человек, ищет тебя повсеместно, а пока не нашел. Может, воюет на войне, отбивает у фашистов города наши да села, а сам заглядывает в окна, смотрит в глаза встречным женщинам: не эта ли моя-то сударушка? Сейчас ему искать-то тебя шибко некогда, а вот, думает, кончится война — найду я ее беспременно! Так вот, Тонюшка, береги ты себя, строжись перед другими, жди его, своего человека!

У меня мурашки пошли по телу, а сердце заколотилось так громко, что я зажала его рукой.

— О, Федор! — после долгого молчания послышалось снизу. — Как ты складно, красиво говоришь. Грамотный ты, душевный человек…

— Ну, что ты! — глубоко передохнув, взволнованно сказал дядя Федя. — Грамотешки-то у меня как раз и нету. В том беда моя великая, Тоня.

— Не-ет, ты не скажи, Федор, — тихо проговорила Антонина Семеновна и встала. — Пойду я. Спасибо тебе.

Она ушла. Дядя Федя не шевелясь долго сидел на своей полке. Я даже не могла уловить его дыхание. Потом погасил свет и лег.


…Наш поезд стоит в заснеженной мгле. К самым подножкам подобрались высокие сугробы. Темное, без звезд, небо тяжело нависло над крышами вагонов. Нигде ни огонька, ни звука — будто нет в мире никого.

Я, поджав ноги, сижу на ступеньке своего вагона, прислушиваюсь к тишине, всматриваюсь во мглу, и сердце у меня замирает от ожидания непонятного, жуткого.

Вдруг вижу, в конце состава движется что-то большое, темное. Вот остановилось. Слышу стук в стенку вагона и глухой мужской голос:

— Антонина Семеновна здесь?

И такая в нем тоска и надежда, что у меня мороз идет по спине.

Ничего не слышится в ответ, и человек идет дальше. Опять стук, и опять его одинокий голос:

— Антонина Семеновна здесь?

И снова в ответ молчание.

Он уже совсем близко от меня, и я цепенею от жути.

Теперь мне видно: он идет, глубоко проваливаясь в снег. На нем военная гимнастерка, в руках автомат. Голова его не покрыта. Он высокий, сильный, чем-то очень похожий на дядю Федю и еще на молодого Горького.

Вдруг видит меня на подножке и заглядывает в глаза с радостной надеждой:

— Антонина Семеновна здесь?

Я знаю, что она здесь, в моем вагоне, у дяди Феди, и хочу сказать ему об этом. Но язык не слушается. Хочу указать ему пальцем на нашу дверь, но рука будто застыла, не двигается. Хочу глазами намекнуть, что здесь она, а они глядят на него не мигая, стеклянные, как у куклы.

У человека опускаются плечи. Он смотрит на меня с печальным упреком и вдруг шагает в глубокий сугроб и идет не вдоль состава, а в сторону от него, в тяжелую страшную мглу. Скрывается в этой мгле, и до меня доносится тоскливое:

— Антонина Семеновна, где же ты?

И вдруг я будто оттаиваю. Вскакиваю на подножку, складываю ладони рупором и что есть силы кричу:

— Куда вы идете? Здесь она!!!

— Таня, Таня, проснись-ка, голубка, чего это ты?

Я сажусь, прижимая руки к груди.

— Очнись! Чего такое тебе приснилось? — шлепает меня по вспотевшему затылку дядя Федя.

Я уже понимаю, что нахожусь в своем купе, что поезд наш идет. Но все еще испытываю острое чувство боли и жалости к тому, ушедшему в безнадежную темноту человеку.

— Кому это ты кричала: «Куда вы идете? Здесь она!» — посмеиваясь надо мной, спрашивает дядя Федя. — Расскажи сон-то…

Он ложится, успокоенный.

И я хочу рассказать, но вдруг понимаю, что тогда надо будет признаться — да дядя Федя и сам догадается, — что я слышала весь их разговор.

— Ну вспомнила? — поторапливает он снизу.

Ну как выйти из положения? И вдруг мне приходит в голову — все можно перевести на Тамару. В самом деле! К ее дверям подошел тот военный с наганом, постучал, а она не открывает. А я знаю, что она там. И уборщица тоже. А он не знает и идет дальше, а я кричу ему вдогонку: «Куда вы идете? Здесь она!»

Все подходит! Я даже удивляюсь.

Но нет, не хочу я врать дяде Феде.

Он сам меня выручает.

— Вот так всегда бывает, — увидишь сон, все как наяву. А проснешься и запамятуешь. Ладно, спи. Завтра расскажешь, коли вспомнишь.

22.

Удивительным был у нас сегодняшний день. Нам с дядей Федей ни на минуту не хотелось расставаться. Только пойду я посмотреть на ремень, соскочу с подножки, а он уже в тамбуре, мой дядя Федя.

— На месте ремешок? Ну, беги домой, — зовет меня, и мы опять уютно устраиваемся на скамейке и говорим, говорим…

Вернее, он говорит, а я слушаю. О, если бы Борька был здесь! Он бы всю свою тетрадку исписал.

Дядя Федя сегодня с утра необыкновенный. Мы проснулись рано и начали разговаривать, лежа на своих полках. Я все время боялась, что он спросит про мой сон, но он заговорил совсем про другое.

— Был у нас в деревне такой случай, — начал он и вдруг рассказал забавную историю о том, как ночью заехал к ним с охоты дядя, распряг во дворе лошадь и, чтоб не тревожить никого, улегся в телегу на сено и хотел поспать до утра.

Но каким-то образом отец дяди Феди, школьный сторож, услышал шум, выглянул в окно и увидел — во дворе бродят. Испугался спросонья и — шасть по винтовой лесенке вверх. Там такая светелочка летняя была. Высунулся из нее на улицу и закричал не своим голосом:

— Караул! Караул! Грабят!

Дядюшка соскочил с телеги, схватил ружье, забегал по двору — воров ищет. А потом как пальнет вверх! А деревенский пономарь Елистрат, недолго думая, залез на колокольню и давай звонить что есть силы!

Что тут было! Минут через десять вся деревня к церкви сбежалась — кто в чем. Спустили Елистрата с колокольни, а тот сказать ничего толком не может — пьянехонок.

Добиваются люди друг у друга, что стряслось, — никто ничего не знает.

Я от души хохотала над этой историей, а дядя Федя чуть улыбался, морща губы. И как только я успокоилась, снова начал:

— Или вот еще оказия была…

И опять насмешил меня до смерти.

Он рассказывал мне не только смешное, но и страшное, и грустное, и по-настоящему волнующее…

Меня особенно поразила одна история. Да и сам дядя Федя рассказывал ее так, будто стихи читал. Лицо его посветлело, он задумчиво смотрел в окно и словно видел все на пробегающих мимо просторах, на небе, прикрытом осенними облаками…

Появилась в их деревне девочка-сиротка, Дашей звали. Стала она жить у тетки-беднячки. Лет пятнадцать-шестнадцать Дашутке, а на вид тринадцать дать можно — до того худенькая, слабенькая. Одни глаза синие с длиннющими ресницами. Да и глаза-то случайно увидел Федор, когда в церкви подняла их Дашутка на образа. Увидел и обомлел. С тех пор не стал он улюлюкать с парнями, когда Дашутка, опустив ресницы, прижимаясь к заборам, шла по улице. Сам не стал и другим не велел. А товарищи побаивались Федора — не было ему равных по силе и ловкости.

Так и подросла Дашутка. Минуло ей семнадцать лет. Постатнее стала, чуть посмелее — нет-нет да вскинет глаза, идя по деревне. Давно уже ласковыми словами называет ее про себя Федор, а подойти не смеет, да и не бывает Дашутка на гулянках, подружек себе не заводит. Последнее время взял ее лавочник в услужение — полы девушка моет, окна, побрякушки всякие да зеркала протирает. А иной раз и за прилавок поставят ее добро караулить, пока хозяин уйдет куда. Стоит Дашутка за прилавком — ресницы на щеках лежат. Кто спросит чего — ответит еле слышно и опять примолкнет — не дождется, когда хозяин придет.

Федор однажды подшутил — тихонько начал двигать растопыренную руку по прилавку, а потом и дальше, туда, где висела сатинетовая блузка. Ресницы у Дашутки дрогнули, она чуть повернула голову, следя, видно, за рукой. А когда Федор ухватился за край блузки — вскинула на него тревожные глаза.

И опять Федор всю неделю ходил, как очумелый, только про Дашутку и думал. А перед пасхой выпил для храбрости и стал караулить ее на улице.

Дашутка вышла из ворот с узелком, будто в дорогу собралась и, по привычке сторонясь встречных, пошла по деревне.

Волнуясь, одернул Федор свою красную, как мак, рубаху (сам не знает, зачем ее до пасхи надел) и направился за Дашуткой.

То ли шаги его тяжелые услышала девушка, то ли почуяла что — оглянулась. Увидела Федора, выронила узелок и хотела бежать.

Но ноги подкосились, не слушались. Упала. На лету подхватил ее Федор, прижал к себе, и Дашутка закричала на всю улицу.

Растерявшись, выпустил ее Федор, и она, собрав последние силы, побежала, запинаясь.

— Дашутка… Дашутка… Куда ты?

Вот нагнал, схватил за руку, потянул к себе. Волосы у Дашутки распались, светлой волной метались по спине.

Собрались люди, но никто не вступался за Дашутку. Все знали, что Федор «сохнет» по ней, худого-то уж, поди, не сделает, а поглядеть интересно.

— Я жениться на тебе хочу, Дашутка, — отводя бьющие его тонкие руки, кричал Федор.

Но она не слышала ничего. Изловчилась, укусила Федора за палец и опять бежать. Увидела открытые двери лавки — и туда. Забилась в угол к печке, ну просто втиснулась вся в него.

Федор вместе с толпой любопытных ворвался в лавку, увидел ее такую и… опустились большие руки без сил. Ну, что ты с ней будешь делать?! Смотрит она не мигая своими синими глазищами, а в них страх, страх… и больше нет ничего.

Народу в лавку набилось много, а словно пустая она. Молчат все, только слышно, как Федор дышит.

— Она твоей красной рубахи, как огня, боится, — наконец сказал кто-то не то шутя, не то серьезно.

Федор дернул рубаху за ворот, пуговки во все стороны полетели. Одна к Дашутке прикатилась и, покрутившись, легла возле ее ног тихонько. Дашутка осторожно отодвинула ногу.

— И-и-эх! — выкрикнул Федор и, нагнувшись, начал стягивать с себя рубаху. Сдернул, швырнул в угол, подошел к прилавку.

— Давай, эвон-ту, серую, — тяжело дыша, сказал лавочнику. — Будет заплачено.

Рубаха была чуть маловата, трещала по швам, когда Федор напяливал ее. Люди развеселились, похохатывая, качали головами.

А Федор чуть приблизился к Дашутке, заговорил тихо, боясь снова спугнуть ее чем-нибудь.

— Ты глянь-ка, Дашутка, я красную-то рубаху скинул, другую надел. Ты глянь только, какая она, серенькая, не страшная совсем. Ты не бойся, я не трону тебя и другим тронуть не дам…

Дашутка чуть отстала от стенки, чуть выпрямилась. Прошла еще минута, и, видно, решившись, девушка подняла голову и глянула на Федора. Смотрела долго, не отводя глаз. Только сейчас увидели люди, какие они у нее синие, какие чистые.

Тихо в лавке. Даже дыхания Федора не слышно.

И вдруг произошло чудо: Дашутка заговорила. Но прежде она быстренько так оглядела пол, увидела под ногами пуговку, аккуратненько подняла ее, сделала несколько шажков, подняла вторую. А потом в угол глянула.

Люди расступились, поняли: хочет Дашутка Федорову красную рубаху прибрать.

Дашутка, придерживая на груди волосы, прошла по лавке в угол, подняла рубаху, отряхнула, перекинула через локоть.

А потом к Федору подошла, притронулась к подолу серой рубахи и сказала:

— Не эту бы надо…

Федор взял ее за руку, тихонько потянул к прилавку.

— Скажи, которую, Дашутка?

— Эвон ту, небесно-голубую, — кивнула девушка.

— Давай сюда! — крикнул Федор лавочнику. — Давай и эту! Будет заплачено.

А на пасху они сыграли свадьбу. Федор, счастливый, стоял с Дашуткой под венцом в новой рубахе небесно-голубого цвета.

…Дядя Федя закончил свой рассказ и молча смотрел в окно. Я тоже не могла говорить. Мне почему-то представилось, как мы сидим с Борькой на диване и я рассказываю ему дяди Федины истории. И эту тоже. Борька слушает как зачарованный, а потом идет к письменному столу.

И я будто говорю ему:

— Ты про пуговки хочешь записать?

— Да.

— Не надо, Борь…

— Почему?

— Это — дяди Федино.

В дверь к нам постучали. Я была уверена, что это Клава. Но вошла Антонина Семеновна. Она посмотрела на нас и непривычно смущенно проговорила:

— Посидеть к вам зашла.

23.

На следующий день Витька в своих концертах не один раз заводил баркаролу и «Таню, Татьяну». Он явно напоминал о себе, может быть, даже думал, что я зайду в их вагон. Но я сидела с дядей Федей и почти никуда не ходила. Тогда Витька пришел сам.

— Вот он! Забыл меня совсем, — воскликнул дядя Федя. — Крутишь там свои пластинки… и так и далее…

Витька присел возле двери и помалкивал, улыбаясь. У проводников стукнула дверь, и Витька опасливо покосился в коридор. Видимо, он все-таки побаивался Тамарки.

Разговор у нас не клеился. Наконец Витька решительно спросил меня:

— Хочешь пластинки слушать?

— Я и так их все время слушаю.

— Нули! — сказал Витька. — Там у меня будем заводить всякие… Пойдем?

Я не знала, что ответить. Мы так хорошо разговаривали с дядей Федей. Может быть, он не хочет, чтоб я уходила.

— Иди, Таня, — сам предложил он. — Чего тебе все время сидеть со мной, стариком? Скучно, поди…

— Что ты, дядя Федя. Мне нисколечко не скучно с тобой, — воскликнула я, во-первых, потому, чтоб Витька не подумал, что я уж так рвусь к нему, а, во-вторых, потому, что мне и в самом деле не скучно с дядей Федей.

— Идите, идите, — отодвинулся дядя Федя и выпустил меня из моего уголка.

Витька поглядывал, как я причесывалась, снимала пушинки с сарафана.

— У меня есть такая пластинка «Бимбамбула», — говорил он, уже стоя в дверях. — Под нее танцевать здорово получается.

— Вот и потанцуйте там, — рассмеялся дядя Федя. — Хорошо, просторно.

— Я вообще говорю, — смутился Витька.

Мы пошли. Витька впереди, я сзади. Он то и дело весело оглядывался на меня, словно проверял, иду ли я. Потом вдруг подтянулся на верхних полках, и я чуть не налетела на него.

В конце нашего вагона на боковой полке лежала и поохивала старушка. Витька нагнулся к ней:

— Что, бабуся, болеете?

— Ох, болею, сынок, ох, болею! — пожаловалась бабушка.

— Ну, болейте, болейте! — бодро сказал Витька и, видимо, с торжеством оглянулся, потому что я услышала его растерянный голос:

— Таня, постой! Куда же ты?

Опасаясь, что Витька бежит за мной следом, я пулей влетела в свое купе, захлопнула дверь и привалилась к ней спиной.

Дядя Федя удивленно посмотрел на меня.

— Чего ты?

Я молчала, прислушиваясь. Но в коридоре было тихо.

— Неужели он обидел тебя чем? — негромко серьезно спросил дядя Федя.

— Он бабушку обидел.

— Какую бабушку?

— Которой мы бутылками ноги грели.

— И что же он натворил?

Я рассказала. Дядя Федя выслушал меня внимательно, потом отвернулся к окну и, качая головой, проговорил:

— Вот озорник, а? Пусть придет только, мы ему прочешем бока-то… и так и далее…

А если бы дядя Федя еще знал про Тамарину картошку!

…одни мы с тобою,

Ведь Тони не смеет поднять с весел взгляд, —

ни с того ни с сего, без всякого концерта и даже не с самого начала запел Лемешев.

Напрасно подлизывается — не поможет!


…Синеглазая женщина стоит на перроне и улыбается дяде Феде. Это та самая женщина, которая встречала его в тот раз, стояла тут же с Юрием Мартынычем, нашим начальником.

— Дядя Федя, ведь это же Дашутка, да?

— Старушка моя, — смущенно улыбается он. — Дарья Егоровна.

— Да какая же она старушка! — горячо возражаю я, потому что у женщины совсем молодые глаза и милая светлая улыбка.

Пассажиры вышли, и в вагон к нам поднялись Дарья Егоровна, Борька и Анна Силантьевна, наша с дядей Федей сменщица, редкозубая, коренастая. Дарья Егоровна и Борька остались в купе, а я, дядя Федя и Анна пошли по составу. Мы должны показать ей, что у нас все в порядке, плафоны на месте, лампочки тоже. Ведь теперь она поедет с нашим поездом в рейс.

— Чего хорошего в этот раз в Москве имелось? — спросила Анна дядю Федю, но он только хмыкнул, пожал плечами и промолчал.

— Ремень береги, Анна, — сказал, когда мы возвращались. — Я его на толкучке купил. Таня вон в дороге глаз с него не сводила.

Анна с любопытством посмотрела на меня.

— Долго еще с ней будешь ездить? — спросила она, и сердце у меня почему-то екнуло.

— Не полностью еще обучил, — сказал дядя Федя и живо обернулся к Анне. — А что?

— Да ничего, — неопределенно ответила она и добавила, позевывая: — Слышала, что вторую динамку к нам поставят.

— Когда?

— Да я-то еще так съезжу, а к твоей поездке, может, приноровят.

Поставят вторую динамо-машину… Дядя Федя все время говорит, что она нужна. Да я и сама вижу — свет в вагонах тусклый, читать при нем невозможно. Значит, это хорошо, что поставят. Почему же мне так тревожно?

— Это хорошо, что поставят, — задумчиво сказал дядя Федя. — Ну, вот, Анна, все тебе сдали в порядке.

— Лук почем по дороге? — снова зевнув, спросила Анна.

— Все по том же, — усмехнулся дядя Федя и полез на подножку. — До свиданья!

Анне ничего не оставалось сделать, как уйти.

Борька и Дарья Егоровна стояли в коридоре.

— Ну, здравствуйте еще раз! — улыбнулась нам женщина. — Со счастливым вас прибытием!

— Спасибо, — ответила я и подошла к Борьке.

— Как съездил, Борь?

— Здорово! — блеснул он очками. — Очерк скоро будет в газете. А на пути еще такой фельетончик отхватил! Он уж напечатан.

Я молча пожала ему руку.

— Ты чем-то расстроена?

— Нет, что ты! — сказала я и снова подумала: но ведь это же хорошо, если будет вторая динамо-машина.

Дядя Федя заполнил мою сетку картошкой, луком, сунул туда сверток с тремя масляными лепешками и банку с соленой капустой пластиками. Опять Борька выразительно смотрел на меня, не решаясь брать сетку. И опять дядя Федя досадливо махал на него рукой:

— Все тут у нас обговорено…

А мне хотелось на одну только минутку остаться наедине с дядей Федей и спросить его, поеду ли я с ним еще в Москву, как он думает.

— Приехали? — послышался веселый голос из тамбура, и мы увидели в открытых дверях Юрия Мартыныча.

— Приехали, — тихонько ответила я, потому что дядя Федя промолчал.

— Как обучаетесь? — обратился ко мне начальник, но за меня поспешно ответил дядя Федя:

— Хорошо. Но не все еще, конечно, постигла. Еще надо поездить. Я уж сам ее доучу.

— Так, так… Безусловно, — закивал Юрий Мартыныч.

— Ты, Дарья Егоровна, иди, — сказал жене дядя Федя, — обожди меня на воле.

Женщина кивнула всем, взяла сетку со свертками и пошла. Борька направился за ней. Я тоже быстро собрала вещи и вышла в коридор. Но уходить не решалась. Надо узнать у дяди Феди, когда мне теперь явиться, и вообще…

В купе молчали, потом я услышала негромкий голос дяди Феди:

— Извиняй, не привез я нынче, Юрий Мартыныч. Впритык купил. Для дому только…

Начальник ничего не сказал.

— Сердись не сердись, Юрий Мартыныч, а как-то нехорошо получается, — снова заговорил дядя Федя. — Коммунисты ведь мы оба… Неладно это… и так и далее.

— Что ж, как знаешь, Федор Тимофеич, — усмехнувшись, ответил начальник. — Мог — угощал, не можешь — твое личное дело. Не угощай, выходит…

Я поспешно пошла вдоль коридора, чтоб не подслушивать чужой разговор. Я же не знала, что они про такое будут…

Почти сразу быстрыми шагами меня обогнал начальник. Не говоря ни слова, соскочил с подножки.

Я бросилась в свое купе. Дядя Федя сидел на скамейке.

— Неужели я не поеду больше с тобой в Москву? — тоскливо вырвалось у меня.

Дядя Федя крякнул, встал.

— Давай так. Через четыре дня наведайся в цех после обеда. Встретимся… и так и далее…

24.

— Назарова, к начальнику цеха!

Зина тут же бросает трубку, и я не успеваю спросить — зачем. Да и чего спрашивать? Ясно, что это не субботник, не собрание. Все эти дни я очень волновалась, и вот, пожалуйста, — не зря.

Ой, какой колючий ветер свищет на улице! Редкие снежинки мечутся, не находя себе места; трепещут, бьются на ветру красные флаги на домах. Рабочие с трудом поднимают на здание управления дороги огромные красные буквы. На крыше уже можно прочитать: «Да здравствует…»

Праздник мы должны были встретить с дядей Федей в дороге на обратном пути из Москвы. Но как будет теперь — не знаю…

В коридоре цеха пусто. Открываю дверь в кабинет. Начальник за столом просматривает бумаги. Поднимает на меня глаза.

— Проходи, Назарова.

На боковом столике вижу подшивку Борькиной газеты, и мне становится легче — будто не одна я в кабинете с начальником.

— Ну, обучилась? — спрашивает он.

Если сказать — еще не совсем, он направит на учение к другому электромонтеру.

— Обучилась, — отвечаю я.

— Так, так… Хорошо. Мы в ваш поезд ставим вторую динамо-машину.

Он хочет поручить ее мне! От радости у меня перехватывает дыхание. Борька думает в точности так же. Он говорит, что это очень даже целесообразно проверить меня на практике под присмотром дяди Феди. Дядя Федя будет ехать в своем вагоне, я — в своем, но в любую минуту мы можем прийти друг к другу и посоветоваться.

— Если чувствуешь, что сумеешь ездить самостоятельно, — продолжает начальник, и я с готовностью киваю головой, — то могу поставить тебя на дачный поезд. Если нет — еще раз отправлю в дальний рейс с каким-нибудь электромонтером.

Мне хочется присесть, но стулья стоят далеко, вдоль стены.

Подойти и взять стул я не решаюсь.

— Ну и как? — слышу голос начальника.

— Пошлите меня на второй машине с дядей Федей, — прошу еле слышно.

Он выпрямляется на стуле, смотрит остро, с усмешкой и даже зло.

— А почему это я должен тебя обязательно в Москву направить и обязательно с Красноперовым?

— Он бы последил за мной в пути…

— Что-то, я смотрю, ему здорово понравилось с тобой ездить, — колюче щурится на меня начальник.

— Это мне с ним понравилось, — уточняю я и отталкиваюсь от стола. — Куда меня поставите?

Мне хочется скорее уйти от него. Он говорит:

— Или еще с кем-нибудь в рейс пошлю или на дачном. Завтра решу.

— Мне зайти?

— Да.

Я выхожу из кабинета и заглядываю в окошечко нарядницы.

— Зина…

— Чего тебе?

— Скажи, пожалуйста, адрес дяди Феди.

Она внимательно вглядывается в мое лицо.

— Не подмазано-то скрипит? — спрашивает шепотом.

— Что? — не понимаю я.

— Проехали! — говорит Зина и пишет адрес на листке бумаги.

Снова иду по отстойному парку, как тогда. Нет, совсем не так. Тогда мне было хорошо, я шла принимать свой состав. А сейчас…

— Таня!

Из-под вагона вылезает Митя с гаечным ключом в руках. Видимо, ремонтировал динамо-машину.

— Здравствуй! Ты разве сегодня едешь?

Я отрицательно качаю головой.

— А куда ты?

— К дяде Феде. Я больше не поеду с ним в Москву.

— Почему? — Митя садится на подножку, приглашая и меня присесть.

Я рассказываю ему все.

— Чего это он вздумал? — пожимает плечами Митя. — Монтеров не хватает. Как раз было бы здорово поставить тебя на вторую машину.

— Вот и Борис так же думает, — вздыхаю я.

— Какой Борис?

— Брат мой.

— Ох, крепко он пропесочил директора столовой! Такой фельетон выдал, что будь здоров! Я читал сегодня.

Я киваю, соглашаясь с Митей. Борис вывел на чистую воду взяточника и грубияна, от которого страдал весь коллектив.

— Не усидеть ему после этого в директорах, — убежденно говорит Митя.

— Наверно, — довольно равнодушно откликаюсь я. Какое-то время мы молчим, думая каждый о своем.

— Таня, — начинает Митя. — У тебя хватит духу минут через 10—15 снова зайти к начальнику в кабинет?

— Зачем?

— Зайти и сказать: «Я очень прошу отправить меня еще хоть один раз с Красноперовым. Вторым монтером. Мне хочется испытать свои силы под его надзором».

— Это бесполезно. Он и слушать не будет.

— Нет, ты зайди и скажи так, — настаивает Митя. — А я в это время в кабинете буду.

Видимо, Митя решил поддержать меня во время разговора с начальником.

— Сможешь?

— Смогу, — соглашаюсь я, потому что терять мне нечего.

…Открываю дверь в кабинет. Митя сидит за боковым столиком и листает Борькину подшивку. Начальник на прежнем месте. Лицо у него растерянное, смущенное.

— Что вы, товарищ Назарова? — спрашивает он.

— Юрий Мартыныч! — с места в карьер начинаю я. — Прошу вас разрешить мне съездить в поездку с Красноперовым на второй машине. Он меня доучит. И в то же время я буду чувствовать ответственность. Вы не бойтесь, я все сделаю как надо, за ремнем послежу и за машиной… и перемычки буду проверять…

Все это я выпаливаю одним духом и смолкаю, чтоб дать сказать ему хоть слово.

Начальник откидывается на спинку стула, глядит на меня с благодушной улыбкой.

— Видал? — обращается к Мите. — Что тут будешь делать? А?

Митя тоже улыбается, продолжая читать газету.

— Ну, выходит так, товарищ Назарова… как вас… как вас…

— Таня, — подсказывает Митя.

— Таня, — повторяет Юрий Мартыныч, продолжая улыбаться. — Люблю инициативу… И не препятствую. Ни-ни.

Он встает и начинает ходить по кабинету, поглядывая на меня веселыми глазами.

— Выходит, решено и подписано. Отдыхайте, в свой срок принимайте вторую динамо-машину и отправляйтесь с Красноперовым в рейс. Динамка в каком состоянии? — снова обращается он к Мите.

— Завтра доделаю, — отвечает тот.

— Ну вот, до свидания, — начальник протягивает мне руку. — Надеюсь, оправдаете…

Выхожу из кабинета совершенно ошарашенная. Что произошло с начальником?

— Что ты там делал? — спрашиваю Митю, когда он появляется на улице.

Митя смеется.

— Нет правда, Митя!

— Ну, я вошел к нему… — начинает он не торопясь.

— Ну?

— А он сидит…

— Ну?

— Я сразу к подшивке. Ох, говорю, слышал, что в газете фельетон здоровый есть.

— Ну?

— А он — какой-такой фельетон?

— Ну, Митя, ну скорее, — тороплю я.

— Ну, короче, я будто читаю фельетон и все поохиваю: ох, несдобровать, ох, худо будет начальнику!

— А он?

— А он — кому несдобровать, кому худо? Я ему, конечно, разъясняю. Мол, взяточник, грубиян тот на-начальник, с людьми не считается.

— Ну? Дальше?

— А потом будто дошел до конца да и ахнул: — Б. Назаров! Да ведь это, говорю, брат нашей Назаровой фельетон-то написал! Вот, говорю, классный журналист: как копнет, так и с корнем!

— А он что?

— Так разве, говорит, он у нее в редакции работает? В редакции, говорю.

— Ну?

— Ну, а тут и ты зашла, — Митя вытирает свои большие замасленные пальцы носовым платком. — Он ведь тру-у-ус.

— А чего боится? — спрашиваю я.

— Видно, нечиста совесть, — пожимает плечами Митя. — Ну, ладно. Значит, едешь в Москву, — заключает он, и глаза его весело поблескивают. Мне он напоминает сейчас Витьку, — тоже, оказывается, озорник порядочный.

— Спасибо тебе, Митя! Спасибо!

— Ну, вот еще, — Митя снова смущенно трет пальцы носовым платком.

— Митя, — серьезно спрашиваю я. — А помнишь, ты тогда проволочку… через коллектор прямо… на щетки временно сделал? Исправил или так и ушла машина?

— Что ты! Все сделал как надо.

— Снимали динамку?

— Нет, у меня времени вдосталь было, я все с собой принес и на месте отремонтировал.

— Спасибо тебе, — повторяю я, пожимая его темные пальцы, уважительно добавляю: — Золотые у тебя руки, Митя!

Домой бегу чуть не вприпрыжку. С большого здания по деревянным стропилам осторожно спускаются люди. Вверху, на фоне неба, краснеет лозунг: «Да здравствует 26-я годовщина Великого Октября!»

25.

Дядя Федя поручил мне заботу о нашей прежней динамо-машине, а сам принял новую.

— Тебе уж тут все знакомо — и купе, и щиток, да и ремень на нее надевать полегче, — сказал он. — А эту еще проверить надо, как она будет работать… и так и далее…

Мы пришли в парк очень рано. Распределили вагоны, мне шесть, дяде Феде — восемь. Мои с головы, его — с хвоста.

— Обе машины у нас будут сообща освещать состав, — сказал дядя Федя и, заметив, что я не очень поняла, пояснил: — Разрывать состав не станем. Пусть ток от обеих динамок идет по всему составу. Если вдруг заглохнет одна машина — другая будет на все вагоны светить.

— А может заглохнуть? — спросила я.

— Ну, не так их делают, чтоб они глохли, да мало ли. Вдруг ремень слетит или срежут его…

— Я за обеими поглядывать буду, — пообещала я.

В составе оказалось три вагона, взятых из других поездов, в них все было запущено, и нам с дядей Федей пришлось повозиться.

А потом мы работали отдельно. Он в своих вагонах все проверял, а я в своих. Вот уже и проводники стали появляться, таща на плечах огромные мешки с бельем. Я возилась в купе, когда ко мне заглянула Клава. Лицо ее сияло.

— Приехала! — хлопнув ладонями и прижав их к груди, радостно сообщила она.

— Кто?

— Да Вера же! — махнула на меня рукой Клава. — Приехала, говорю, от попадьи из-за Волги!

Я тоже хлопнула ладонями и прижала их к груди. А потом схватила Клаву за плечи, усадила на скамейку, стала расспрашивать:

— Райский ее уже видел?

— Видел! — обеими руками махнула Клава. — Обмер весь!

Вагон дрогнул.

— Приехала! — сообщила я вошедшему дяде Феде.

— Кто?

— Вера от попадьи сегодня приехала, — вся порозовев, проговорила Клава.

— Да ну-у? — заинтересованно протянул дядя Федя и присел с нами. — И как она?

— После ужина приехала, все уже спали, — начала рассказывать Клава. — Брательник-то ее только утром увидел.

— Обмер весь! — вставила я.

— Ага, — кивнула Клава. — Так ведь красавица какая, Вера-то! Глаза у нее как бархатные, черные, а лицо белое-белое. Волосы густющие с каштановым отливом.

— Влюбится еще брательник-то, — внимательно слушая Клаву, предположил дядя Федя.

— Уже! — усмехнулась Клава, и лицо ее стало строгим. — Только и знает, что влюбляется.

— Но вообще-то он неплохой человек, — вступилась я за Райского.

— Неплохой, — кивнула Клава, стараясь быть справедливой. — Добрый даже. Имение-то, в котором живет бабушка со внучками, к нему приписано. А он недолго думал, взял да и подарил его безвозмездно Верочке да Марфиньке.

— Все имение? — удивился дядя Федя. — А сам как жить станет?

— Он-то? — прищурилась Клава. — Поедет опять куда-нибудь ветер пинать. Рисовать станет, сочинять книжки… Начнет да не кончит, начнет да не кончит… — осуждающе покачала она головой. — Несамостоятельный.

В соседнем купе загремела посудой Тамара, и Клава поспешно поднялась.

— Пойду, — прошептала она, — а то заворчит моя-то.

— Ты ей говорила, что Вера приехала? — тоже шепотом спросила я.

— Не-ет, она не интересуется.

Клава ушла, и мы с дядей Федей отправились учить меня надевать ремень.


…Сижу в купе одна. Смотрю то в окно, то на щиток. Очень хочется сбегать в вагон к дяде Феде, но уйти не решаюсь. Мне кажется, что пока я здесь — на щитке все нормально, а как только уйду — стрелки начнут мудрить.

Поезд замедлил ход. Какая-то маленькая станция. Сначала решила выйти, но вспомнила, что дежурит Тамара, и раздумала. После того случая с картошкой я избегала встреч с ней. Мне было стыдно и за себя и за нее.

Вышла в коридор налить из графина воды. Поезд тронулся. В полуоткрытые двери до меня донеслись странные выкрики:

— Доченька, доченька! Как же это?..

Я выглянула в тамбур и успела заметить, как Тамара ногой столкнула что-то с подножки. Мне показалось, что это была рука. Возле ног Тамары стоял большой чемодан, лежал мешок, кажется, с мясом.

— Дочка, дочка! Что же ты делаешь с нами! — услышала я плачущий женский голос и в упор взглянула на Тамару.

— Лезут как ошалелые, — зло проговорила она.

Я подняла руку и с силой сдернула стоп-кран. Лицо Тамары сначала побелело, а затем покрылось багровыми пятнами. Вагон заскрежетал колесами, зашипел, остановился.

Отстранив Тамару, я выглянула в дверь и увидела: держа за руку старика, вдоль вагона бежит старая женщина в овчинном, с темными заплатами, полушубке, в большой клетчатой шали. Я спустилась на лесенку, подала руку. Женщина ухватилась за нее худыми пальцами и с открытым, судорожно хватающим воздух ртом, полезла в вагон.

Я соскочила на землю и стала помогать старику. Он всхлипывал как ребенок, на кончик носа его то и дело набегала крупная слеза и скатывалась на телогрейку.

Из вагонов повыскакивали проводники и пассажиры. От паровоза к вагону широко шагал машинист, с хвоста бежал кондуктор.

Пришла Антонина Семеновна.

— Кто сорвал стоп-кран? — строго спросила Тамару.

— Она вон, — показала на меня Тамара.

Антонина Семеновна повернулась ко мне.

— Что случилось?

Я спокойно встретила ее взгляд.

Заговорила пришедшая в себя старая женщина:

— Голубушка, мы это во всем виноватые, — все еще тяжело дыша и всхлипывая, сказала она. — Мы просились у нее, — женщина кивнула на Тамару, — проехать два перегона. Пообещали ей мясца отрезать, телочку мы свою закололи, домик заколотили, к дочке со стариком жить поехали. У нее мужик на фронте, трое ребятишек. Ей трудно, и нам одним нелегко…

— А билетов у вас не было? — спросила Антонина Семеновна.

— Не было, голубушка, врать не будем. Не продали нам, говорят, местов нету.

— Ну и что же она?

— А она вроде бы согласилась взять нас. Вещи наши затащила. А мы-то со стариком пока пурхались — он смиренный у меня, тихий, — поезд-то и пойди.

Женщина заплакала.

— Мой-от ухватился за подножку, — еле выговаривала она, — а эта вот, — старушка снова указала на Тамару, — рученьку-то его ногой…

— Все ясно, — в наступившей тишине хмуро проговорил машинист. — Чем кусочек-мясца, лучше всю тушу, да еще и чемодан в придачу. — Бросив на Тамару суровый взгляд, заключил: — Тебе бы с фашистами заодно.

И пошагал к паровозу.

Кондуктор плюнул под ноги, выругался и тоже пошел.

— И впрямь фашист, — обернувшись, сказал он и снова плюнул.

Антонина Семеновна завела стариков в мое купе.

— Пусть у тебя проедут. Потом поможешь им высадиться.

Тамара стояла в коридоре, теребя желтый флажок.

— А ты, — сказала ей Антонина Семеновна, — собирайся. С первым же встречным отправишься в Горноуральск резервом.

И с недоумением глядя в лицо проводнице, добавила:

— Ух, и зверюга же ты, Тамарка!

26.

До отправления из Москвы оставалось два с лишним часа, и дядя Федя, чтоб скоротать время, рассказывал мне свои истории. Я слушала их и думала о том, какой замечательный дар у дяди Феди. Я даже посоветовала, чтоб он записывал самые интересные свои рассказы.

— Пробовал, — усмехнулся дядя Федя. — Совсем иное получается.

— Давай я запишу! — пришло мне в голову. — Ты говори, а я буду записывать.

Сбегала в свое купе за бумагой, остро зачинила карандаш и торжественно уселась за столиком возле своего учителя.

— Ну, начинай…

Дядя Федя растерянно посмотрел на меня. Чтоб не смущать его, я склонилась над листом, готовясь записывать.

Дядя Федя кашлянул. Я подумала и поставила на листе значок — абзац, похожий на маленькое письменное «г». Я видела, что Борис, сочиняя заметки, так обозначал каждую красную строку.

Дядя Федя молчал. Я осторожно скосила на него глаза. Он сидел задумчивый и грустный.

— Нет, Танюша, — проговорил тихо. — Ничего мы с тобой не запишем… Тут затрепыхалось, — он легонько шлепнул ладонью по левому карману кителя, — сюда подкатило, — шлепнул по воротнику, — ни одного слова не знаю чего говорить, и так и далее… — безнадежно махнул он рукой.

— Это потому, что ты волнуешься, — утешала я его. — А когда ты будешь спокоен…

— А когда будешь спокойный — ничего по-хорошему не расскажешь, — покачал головой дядя Федя. — Сколько раз замечал.

Я задумалась над этим трудным положением.

— Ладно, Таня, иди отдыхай, — неожиданно предложил дядя Федя. — Я тоже прилягу пока.

Я пошла, но он остановил меня.

— Слышь-ко, Таня… Поглядел я нынче, в чем ходит Наташа. Ботинки-то совсем разваливаются… и так и далее… И валенок, поди, к зиме нету?

— Нету.

— Ты вот что… Приедем в другой раз — скажи ей: пусть подкопит денег, купит какого-никакого трикотажу, и мы выменяем ей валенки по дороге.

— Спасибо, дядя Федя!

Как жаль, что я не могу сообщить об этом Наташе сейчас же. Сегодня она встретила нас, но посидела недолго — надо было заменить кого-то в госпитале. Мы наскоро перекусили, и я пошла ее проводить. На привокзальной площади гулял холодный ветер, и, пока мы ждали трамвая, Наташа все время била нога об ногу: старенькие ботинки не грели. Я еще подумала — как она будет зимой? И вот опять дядя Федя пришел на помощь.

— А у тебя валенки есть? — спросил он.

— Есть, подшитые.

— То-то. Ну, иди, я прилягу чуток…

К нам в вагон вместе со мной влезли уборщицы. Они заглянули в купе и увидели Клаву.

— Все читаешь? — спросила одна. — А где Тамарка?

— Нету ее.

— А где она?

— Уехала домой резервом.

— Ничего не наказывала?

— Нет.

Уборщицы недоуменно переглянулись.

— Может, велела передать чего, ты вспомни…

— Ничего не говорила, — ответила Клава и склонилась над книгой.

— А на другой раз приедет?

— Не знаю.

Уборщицы не уходили.

— Да ты разъясни, Клавушка, толком. Мы ведь ей материи двадцать метров давали… Шутка ли…

Я ушла в купе, раздумывая, жалеть этих женщин или нет. Может, у них ребятишки дома голодные, а может, они злоупотребляют, как Тамара.

Интересно, что сейчас делает Витька? Мы ведь с ним так и не мирились после того случая с больной бабушкой. Но сегодня утром он заводил мою баркаролу.

От нечего делать я пошла со специалкой по составу, поглядывая на плафоны, не раскрылись ли в дороге. Дверь Витькиного купе закрыта. Маруси не видно. Сидит и вяжет чулок ее напарница — Елизавета Ивановна. Я ее теперь тоже знаю, потому что Маруся, Клава и Елизавета Ивановна после отъезда Тамарки втроем обслуживают два вагона — этот и наш.

Посидела с ней, поговорила и пошла дальше. В тамбуре следующего вагона остановилась. Смотрю сквозь стекло на улицу. Напротив заправляют водой состав. Из шланга хлещет струя, у вагонов — лужи. Вот замерзнет все это, и будут люди подскальзываться. Неужели нельзя поаккуратнее?

Я хотела открыть дверь и сказать об этом заправщику, но услышала приближающиеся шаги. Из вагона в тамбур вышел тот военный, с наганом. Не заметив меня, раздвинул дверь, чтобы перейти в другой вагон, но тут я его окликнула:

— Здравствуйте!

Он быстро повернул ко мне голову. Лицо его было напряженным, глаза блестели. Узнав меня, он поднял одну бровь, поводил ею, и, взглянув вдоль коридора, шагнул в мою сторону. Я оказалась в тисках. В лицо мне ударил запах вина и табака. Я почувствовала противные мокрые губы на своих щеках, шее… Мне стало невыносимо страшно и стыдно.

— Вот она… Вот она где… Сама пришла… — шептал он мне в ухо и все обиднее прижимал меня в углу, давил на мои плечи…

На какой-то миг от дикого страха у меня потемнело в глазах, и я чуть не упала под натиском. Но собрала все силы, выдернула из этого страшного кольца руку, оттолкнула и со всего маху ударила мужчину по щеке.

Он отшатнулся, зажал щеку ладонью, мгновение смотрел на меня озверелыми глазами и бросился снова.

— Не трожь! — хрипло сказал кто-то, встав в дверях тамбура.

Человек с наганом выпустил меня, повернулся и глаза в глаза встретился с Антониной Семеновной. У нее было багровое лицо, мутный взгляд. Она нетвердо стояла на ногах, хватаясь за стенки.

— Иди проспись! — придя в себя, коротко приказал ей мужчина.

— Я просплюсь, я просплюсь, — пробормотала Антонина Семеновна, и мне снова стало страшно. «Сейчас уйдет…» — с ужасом подумала я.

Но она вдруг, сделав над собой усилие, повернулась, схватила меня за руку, дернула к себе и, в упор глядя на мужчину, проговорила хрипло:

— Не дам! Сам иди отсюда. Слышишь?

Он опешил от неожиданности, посмотрел на нее с удивлением. Одна щека у него пылала. Потом расхохотался, сделал мне рукой «буку» и, открыв дверь своим ключом, спрыгнул на землю.

27.

Сегодня праздник — Седьмое ноября. В вагонах — оживление. Пассажиры с утра ходят из купе в купе, договариваются. На стоянках выскакивают, покупают всякую еду: яички, огурцы, жареных куриц.

— А як же? — смеется пожилой человек с дымящейся картошкой в руках. — Сегодня дюже гарный праздник, двойной.

— Почему — двойной?

— А як же? Вчера наши Киев отбили, от Днипра гонят супостатов.

Предприимчивые торговки не растерялись, наварили к этому дню бражки и теперь из-под полы продают бутылки с мутной жидкостью.

— Чего намешала, бабка? — подозрительно разглядывая бутылку на свет, спрашивает молодой однорукий военный.

— Пей, парень, не бойся, — опасливо оглядываясь, хвалит свой товар старуха и сует бутылку сержанту под мышку.

Все это оживление, веселые разговоры и праздничные хлопоты наконец доходят и до меня. Настроение улучшается, мне даже хочется приготовить сегодня к обеду что-нибудь повкуснее, побаловать дядю Федю.

«Приготовлю побольше, — думаю я, — позовем Клаву, Витьку… Антонину Семеновну…»

Снова все дрожит внутри. Словно наяву вижу напряженное лицо с блестящими глазами, чувствую тяжесть на плечах…

Не буду думать об этом. Нехороший, противный человек. А еще с наганом!

— С праздником, Танечка!

В дверях Клава, в руках у нее веник, обернутый влажной тряпкой.

— И тебя тоже. Давай вместе сделаем уборку.

— Да что ты, я сама, — отказывается Клава, но я решительно беру у нее веник.

— А ты возьми другой и иди ко мне навстречу с того конца! — даю ей команду.

После отправки Тамары работы у Клавы прибавилось. Дежурить приходится дольше. Вчера я тоже помогала ей.

Пассажиры весело заговаривают со мной.

— Давай, дочка, обиходь нашу хату, — говорит пожилой украинец. — А як же? Праздник сегодня, в гости к нам приходи.

— Спасибо!

— Милости просим с нами позавтракать, — приглашает женщина с ребенком на руках. Он со свистом сосет из чекушки молоко.

— Спасибо!

— Может, времячко выберешь, так приходи к нам, Таня, за праздник чокнемся в обед, — приглашает однорукий военный и кивает на три мутные бутылки, откровенно стоящие на столике.

— Б-р-р-р, — говорю я. — Не хочу!

— А кто ее хочет? — соглашается сержант. — Ревешь, да пьешь.

Пассажиры дружно смеются.

В середине вагона мы сталкиваемся с Клавой.

— Слушай, — говорю ей. — Я сегодня приготовлю праздничный обед. Мы с дядей Федей приглашаем тебя в гости.


…— Стряпаешь?

Я быстро оглянулась, ножик выпал из рук. Вместе с Антониной Семеновной наклонились, чтоб поднять его.

— Боишься меня, что ли? — тихо спросила она и заглянула мне в глаза.

— Нет…

Она села, кутаясь в большую пуховую шаль.

— Сердишься?

— Нет…

Антонина Семеновна придвинулась к столику, облокотилась на него и стала задумчиво смотреть в окно.

— Слушай, Таня, — заговорила тихо. — Ты теперь опасайся его. Не попадайся на глаза. Слышишь?

— Слышу…

— Приедешь в Москву и беги к дяде Феде, или к сестре уезжай, или еще куда. Слышишь?

— Слышу…

Она глубоко передохнула, обеими ладонями подперла подбородок. Потом снова обернулась ко мне.

— Ты ему в рожу съездила?

— Да…

Глаза ее оживились, губы разошлись в недоброй улыбке.

— Мо-ло-дец! — проговорила она и, хохотнув, хрипло закашлялась. — Сколько уж оплеух получил, а все неймется.

— Кто он?

— Начальник опергруппы.

— Зачем он ходит в наш состав?

Антонина Семеновна ответила нехотя.

— Не только в наш. Ходит, проверяет. Так положено. Время военное.

Снова наступило молчание.

— Антонина Семеновна, — волнуясь, проговорила я.

— Чего?

— А зачем вы ему поддаетесь?

Она посмотрела на меня растерянно, потом, вздохнув, усмехнулась; во взгляде ее появилось недоумение, любопытство.

— А правда — зачем? — спросила и хрипло рассмеялась. — Молодец ты, Танюшка! — хлопнула меня по плечу и встала.

— Антонина Семеновна, — торопливо сказала я. — Сегодня праздник, приходите к нам обедать.

Она улыбнулась, кивнула.

— Приду. И принесу консервы колбасные, американские.

Дядя Федя читал газету, когда я заглянула в его купе.

— Проходи, проходи, Таня, — обрадовался он.

Я рассказала ему об обеде и о приглашениях.

— А как рассядемся? — спросил дядя Федя.

— Мы с Витькой будем стоять, а вы трое сидеть.

— Ну, что же. Хорошо придумала. Праздник есть праздник.

Бегу к Витьке.

— Приходи к нам обедать.

— Чего?

— Приходи, говорю, к нам обедать. К двум часам. Понял?

— Нули, — качает головой Витька. — Не понял.

Смеясь, машу на него рукой и бегу к себе. Пригласила еще Марусю. Как-нибудь уместимся!

В нашем вагоне уже слышится песня. Это сержант-инвалид не дождался обеда.

Ты теперь далеко, далеко,

Между нами снега и снега, —

откинув голову и закрыв глаза, с чувством выводит он.

До тебя мне дойти нелегко,

А до смерти четыре шага, —

со слезами в голосе подпевает ему женщина, тихонько похлопывая по боку спящего ребенка.

Из купе с книгой в руках выскакивает Клава и скрывается в тамбуре. Наверно, зачиталась и забыла подбросить в топку угля.

Напротив моих дверей стоит женщина. Замечаю настороженный, напряженный поворот ее головы в сторону тамбура.

— Там кричал кто-то, — говорит она.

Я бросаюсь в тамбур. Оглушает лязгающий, близкий перестук колес. Средние двери вагона открыты. В их проеме почти на обледеневших фартуках лежит на боку мальчишка и как загипнотизированный смотрит на мелькающие внизу рельсы и шпалы. Клавы нет.

Срываю стоп-кран. Вагон встряхивает, мальчик вылетает на фартуки. Хватаю его за ноги, тяну.

И тут он кричит, будто прорвалось в нем что-то. Это даже не плачь, а вой.

В тамбур вбегает женщина с побледневшим лицом. Увидев мальчишку, бессильно прислоняется к стене.

Ничего не соображая, бросаю мальчишку ей в руки и выпрыгиваю из вагона…

Белый, белый снег… Первый пушистый снег…

Между нами снега и снега…

До тебя мне дойти нелегко…

Спотыкаясь, поскальзываясь, бегу в конец состава, упираюсь в холодные бока вагонов. Сзади еще кто-то бежит. И впереди соскакивают с подножек. Скорей, скорей… Вот уже последний вагон, а дальше… Боюсь смотреть дальше, гляжу под ноги, считаю шпалы: раз, два, три, четыре…

Что-то теплое, мягкое опускается мне на плечи, на грудь. Вижу зубчики пуховой шали.

— Таня — кто?

— Клава…

— О-о…

Что-то заставляет меня повернуть голову. У километрового столбика, корешком к нему, прибилась книга. Ветер быстро-быстро перебирает ее листы. Сворачиваю, опускаюсь на колени. Беру книгу. Глазами выхватываю строчки на странице с загнутым уголком.

«— Сестра Вера! — произнес Райский. — Как я ждал вас: вы загостились за Волгой!»

— Танюша, встань, встань, — будто сквозь сон слышу тревожный, хрипловатый голос.

28.

Будильник отсчитывает минуты. Его громкое тиканье всегда напоминает мне перестук колес. Но сейчас к этому привычному звуку упорно примешивается лязгающий, скрежещущий, и по сердцу идет холодок.

— Мишук, — говорит Борька. — Хочешь загадку?

— Хочу.

— Зимой и летом одним цветом. Что это?

— Батарея! — не задумываясь отвечает Мишка, и Борька от удивления снимает очки.

— Батарея? — переспрашивает он Мишку, и тот уверенно кивает, бежит к окну и хлопает ладошкой по облезлым, чуть теплым ребрам нашей батареи.

Борька с надеждой поворачивается ко мне. Я знаю, что это смешно. Мишка большой фантазер и выдумщик. Как-то я спросила его: кем ты будешь, когда вырастешь? Он подумал и серьезно ответил: «Дядей Мишей!»

Тогда я очень смеялась. А сейчас не могу. И плакать тоже не могу.

Мишка, будто понимая, зачем привел его к нам Борис, старался вовсю. Вот схватил своего одноухого, с добродушной перепачканной мордой зайца, оседлал его и заорал во все горло:

— Впер-ред, на вр-р-ага! Ур-р-ра!

Букву «р» он выговаривает плохо, вместо «ура!» получается «урла», да еще с каким-то бульканьем.

Заходит тетя Саня с иголками, зажатыми в губах. Быстро взглядывает на меня и надевает на Борьку «душегрейку». Из проемов для рукавов торчит серая вата. Тетя Саня подшпиливает борта, крутит Борьку, осматривает его критически. Затем с удовлетворением кивает и, стащив с Борьки шитье, уходит.

Мишка осторожно вылезает из-под стола и спрашивает:

— Нету?

— Нету, — отвечает Борька.

Мишка, как на пружине, подскакивает и снова на своего зайца:

— Ур-ра! Бей фашистов!

Он страшно боится, что мать уведет его от нас, но тетя Саня будто забыла о сынишке.

Я устало поворачиваюсь к стене.

— Пойдем в кухню пускать мыльные пузыри, — вздохнув, предлагает Борька, и Мишка с радостью соглашается.

Я нащупываю под подушкой книгу, вытаскиваю ее. На внутренней стороне обложки наклеена маленькая вырезка из дорожной газеты.

ПОДВИГ КЛАВЫ ЛАПТЕВОЙ

«В день седьмого ноября, спасая жизнь ребенку, трагически погибла в пути проводник горноуральского резерва Клава Лаптева» — набрано крупным темным шрифтом. А дальше светлым, мелким:

«Семилетний Дима Шишко, эвакуированный с Украины в прикамский город, убежал из детдома на станцию, залез в вагон и поехал «искать маму». Он промерз на холодном ветру и решил спуститься с крыши. Но закоченевшие руки срывались, и мальчик закричал, повиснув между вагонами. Клава Лаптева выбежала на крик, бросилась, к малышу на помощь, стащила его, но сама оступилась на обледеневших фартуках…»

Прежде чем положить книжку в изголовье, разглядываю ее. Обертка из газеты на уголках прорвалась, то тут, то там видны темные пятна — следы пальцев, испачканных в угольной пыли.

Открываю книгу на той, последней недочитанной странице с загнутым уголком…

— Танечка, не плачь так, не надо! — трясет меня за плечи Борис. И тут же слышу строгий, взволнованный голос тети Сани.

— Боря! Пойдем. Пусть поплачет. Это как раз хорошо.

29.

В Москву еду одна, без дяди Феди. Я ничего не понимаю! Весь декабрь мы проездили с ним благополучно, все у нас было в порядке. И вчера вместе с ним встретили наш поезд. Я принимала машину от Анны, он от Верховцева. Наметили, когда придем завтра, то есть вот сегодня, в день отправления. Он не говорил, что не поедет. Он собирался ехать.

Сегодня я пришла днем в цех, за маршрутом. Зина разговаривала по телефону, хохотала. Не прерывая разговора, выписала маршрут, подала мне, и я пошла в отстойный парк. Разыскала поезд. Иду вдоль вагонов и вдруг вижу дядю Гришу Мостухина, того, что съел яичко без соли. Зачем он пришел сюда? Ведь его поезд уже ушел в рейс.

— Сколько вагонов обслуживаешь? — спросил он меня, забыв поздороваться.

— Шесть… А что?

— Мне, стало быть, восемь достанется?

— Почему вам? — не поняла я.

— Стало быть, мои с хвоста? — не отвечая, проговорил он и пошел, отсчитывая вагоны.

— Дядя Гриша. — заволновавшись, побежала я за ним. — А где дядя Федя?

— Кто где, а он в Шурде, — хихикнул дядя Гриша и, зайдя за вагон, разъединил перемычки.

— Я серьезно спрашиваю вас, дядя Гриша.

— А я серьезно и отвечаю, — как обычно, зачастил дядя Гриша. — Мы люди подневольные, куда начальство пошлет, туда и едем.

— Что ли, его в Шурду послали?

— В Шурду.

— Почему?

— Опять почему! Начальству лучше знать.

Он подныривал под вагоны, осматривал перемычки, я ходила за ним, потрясенная.

— Чего ты гоняешься за мной? — сердито прикрикнул он. — Иди свою сторону смотри, а со своей я сам управлюсь.

— А вы не знаете, в чем дело? — не унималась я.

— Ох! — дядя Гриша снял шапку, вытер платком лысину. — Какое твое дело? За нас начальство думает.

— А вы не знаете, это временно или…

— Ничего я не знаю. Меня вызвали. Мою машину поставили в московский, а Федорову — в шурдинский. А мы за своими машинами закрепленные, мы за них отвечаем. Куда машину поставят, туда и монтер едет.

Бесполезно было с ним разговаривать.

Я направилась в цех.

— Куда ты? — крикнул он вдогонку. — Федор утром уехал, начальства нету, а нарядчица без него знать ничего не знает. Не положено. Тебе маршрут выписали?

— Выписали…

— Ну и конец. Садись и езжай, ничего не спрашивай. За лишний спрос-то по шее дают.

Я молча стояла, не зная, что делать.

— Состав я разъединил, — продолжал дядя Гриша.

— Почему?

— Опять почему? На каждую половину по машине теперь приходится. Ты, стало быть, своей машиной шесть вагонов освещаешь, а я своей — восемь. Мне на два вагона больше досталось, да ладно уж.

— А мы с дядей Федей не разъединяли. Они у нас сообща работали…

— Обезличка у вас получалась, — тряхнул головой дядя Гриша. — Нет уж. Ты за свой конец самолично отвечай, а я — за свой.

Я ушла к себе в вагон. Села на скамейку. Не знаю, сколько времени прошло. В дверях неслышно появился дядя Гриша.

— Все уже наладила? — спросил он.

— Нет еще.

— А кого ждешь?

Я промолчала. Он заговорил снова:

— Может, ты думаешь, что я командовать над тобой хочу? Не-е-ет! Ты сама себе командир. Я так зашел.

— Я ничего не думаю.

— Вот и хорошо. За нас начальство думает.

— Дядя Гриша, — почти ласково повернулась я к нему. — Скажите, что случилось у дяди Феди?

Он оглядел меня своими быстрыми глазами.

— Заладила свое. Откуда мне знать? Кто меня спрашивать станет? Я человек подневольный.

Я поняла, что он действительно ничего не знает. Видимо, все решено было быстро, неожиданно.

— А тебе не все равно, с кем ехать? — вдруг с интересом посмотрел он на меня. — У тебя свой конец, у меня…

— Ладно, — встала я со скамейки. — Я ничего не имею против вас, я только хотела узнать…

— А ничего не узнаешь, милая, — развел он руками.

— Начальство знает, — уныло усмехнулась я.

— Оно, — серьезно кивнул дядя Гриша и, аккуратненько присев на краешке скамейки, спросил:

— Тебя как звать-то?

— Таня.

— Ну, как она, Москва-то, Таня, живет? Давненько я в ней не бывал.

…В кармане моей телогрейки похрустывают деньги. Никогда я не видела их столько! Воспитательницы из Мишкиного интерната заказали шесть пар чулок, мы с Борей насобирали мне на кофточку, да еще Анна, моя напарница, прибежала вчера к отправлению и попросила купить ей пять юбок.

— Каких юбок?

— Ну, каких! Бумажных.

— Бумажных? — совсем удивилась я.

— Да ты что, будто только на свет вышла, — рассердилась Анна, — юбок не видала.

— Но я не знаю, какие вам нужны…

Она пытливо посмотрела на меня, усмехнулась.

— Будто не видала, какие юбки в Москве продают. В вагоны уборщицы приносят, и на рынке есть. На рынок-то ведь поедешь?

— Поеду.

— Ну вот и купи пять юбок.

— Какой размер?

Она махнула рукой.

— Они все одного размера. Вязаные, рубчиком.

— А какого цвета?

— Да все равно. Лучше темненьких. Бордовые бывают, коричневые…

— Анна, — глядя ей в глаза, спросила я. — Что случилось у дяди Феди?

Она непонимающе взглянула на меня.

— А что у него случилось?

— Его сегодня отправили в Шурду. Он со мной не едет.

— А кто с тобой едет?

— Мостухин.

— Радехонек?

— Не знаю.

— Раде-ехонек! — уверенно протянула Анна. — На Урман ездить, конечно, тоже неплохо, мясо там, но с Москвой-то не сравнить. Ну ладно, значит, так — пять юбок. Деньги-то не утеряй.

Я сама боюсь этого. Был бы дядя Федя, лежали бы они в его надежном кармане. Он бы сам купил продукты, и мы бы с ним сейчас ужинали.

К вечеру я очень проголодалась. С собой у меня было только немножко хлеба и сахару. Можно, конечно, купить что-нибудь на станциях, но мне страшно вытаскивать деньги из кармана.

Уже поздно вечером я налила из бачка кипятку и напилась чаю.

Наступило утро. Опять хочется есть. Делать нечего, расшпилила карман. Почти все это были сторублевые бумажки. Но оказалась и мелочь, по 5 и 10 рублей. Я вышла на станцию.

Все очень дорого. Но вот картошка. От нее идет аппетитный парок. Купила одну порцию, но подумала и попросила вторую. Приглашу позавтракать дядю Гришу.

Разложила еду на столе, нарезала остатки хлеба. Масла нет, огурцов нет. Ну, ничего, еще чаю выпьем.

Только вышла из купе, чтоб идти за Мостухиным, а он сам мне навстречу.

— Здравствуйте вам!

— А я за вами пошла. Давайте завтракать. У меня тут кое-что есть.

Он замахал на меня руками.

— Что ты! Что ты! С какой же стати я объедать тебя стану? Приготовила себе завтрак, стало быть, и кушай. Да я уж поел. Я так зашел.

Мне ничего не оставалось делать, как начать свой завтрак. Я ела картошку и припивала чаем.

— Масло дорогое, — разговаривал дядя Гриша. — Но ничего, купить можно. Чего в Москве продают?

Я пожала плечами.

— Трикотаж есть?

— Есть, кажется.

— Кажется! — весело хохотнул он. — Не знаешь будто.

— Юбки есть.

— Вязаные, бумажные? — живо откликнулся дядя Гриша.

— Да.

— Они и тогда были, когда я ездил. Хороший товар. Я ведь по болезни жены на урманский-то перешел, а то все в Москву катал.

Помолчал, добавил:

— Оно, конечно, и на Урман ездить неплохо, резон есть. Дрожжи в Москве имеются?

— Не знаю.

Он недоверчиво усмехнулся.

В купе заглянула Антонина Семеновна…

— Здравствуйте! Куда Федор делся, Таня?

— Я сама ничего не понимаю, Антонина Семеновна…

Она перевела взгляд на дядю Гришу.

— Почему его сняли?

— Кто кого снимал — не знаю, не ведаю, — скороговоркой ответил дядя Гриша. — Меня поставили, я и еду, товарищ начальник. Ну, как мы вам светим с Таней? Все в порядочке?

Антонина Семеновна не ответила, внимательно оглядев мой стол, сказала:

— Зайди сейчас ко мне, Таня.

— Ну, пойду я, — встал со скамейки дядя Гриша и ушел вслед за Антониной Семеновной.

Я убрала со стола и тоже отправилась. Маруся, увидев меня, взяла за руку и повела к Антонине Семеновне. Та сидела в большом четырехместном купе. На столе в трех тарелках исходил ароматным паром суп.

— Садись, ешь, — указала она мне место напротив себя.

— Я только что позавтракала.

— Ладно, ладно… Видела я твой завтрак.

Маруся села рядом с ней.

— Витька куда-то убежал, — сказала она.

А он как раз заглянул в двери.

— Тащи тарелку свою, — скомандовала Маруся, и тот не заставил себя долго ждать. Принес эмалированную чашку и ложку, сел рядом со мной и, улыбаясь, сказал:

— Твой-то напарник сейчас тоже разложился, уплетает.

— Дядя Гриша?

— Ага.

Я удивилась про себя: он ведь уже завтракал.

— Скучно без Федора? — спросила Антонина Семеновна.

— Очень! — призналась я.

— Куда его подевали? — задумчиво проговорила она.

— Не угодил чем-то, — сказала Маруся.

— Слушай, Таня, — решительно заявила Антонина Семеновна. — Ты не стесняйся, заходи к нам, вместе есть будем. Чего тебе для одной-то готовить?

— Конечно, — кивнула Маруся.

— Мы всегда артельно лопаем, — рассмеялся Витька.

— Я тогда деньги внесу, у меня есть, — обрадовалась я.

— Ладно, потом рассчитаемся, чего там! — махнула рукой Антонина Семеновна.

30.

Не знаю, отчего я проснулась. Открыла глаза и смотрю в потолок. В купе еще темно, чуть-чуть просветлели углы.

Непонятная тревога охватила меня. Лежу, прислушиваясь.

«Туки-туки-туки-так», — поют свою песню колеса.

— Туки-туки-туки-так, — повторяю я за ними. Что случилось?

Стремительно сажусь на постели. Что случилось? Где гул динамо-машины? Почему она не подпевает колесам?

Соскакиваю, включаю свет, всматриваюсь в щиток и мгновенно все понимаю — на динамо-машине нет ремня! Он слетел или… его срезали!

Открываю дверь в коридор. Тускло, еле-еле красноватым светом горят лампочки. Батарея почти разрядилась!

Выключаю рубильник и в смятении сажусь на скамейку.

Через минуту ко мне заглядывает проводница.

— Свет-то почему угасила? — шепотом спрашивает она. — Темно ведь еще…

— У меня срезали ремень, — говорю я. — Была большая станция?

— Была, минут сорок назад.

— Вы выходили из вагона?

— Местов нету, я и не выходила, — отвечает проводница.

— У меня срезали ремень, — повторяю я.

Она качает головой, утешает…

— Пассажиры спят… До свету-то и так дотянем.

Ничего не сказав больше, уходит, а я продолжаю сидеть, не зная, что делать. Идти к дяде Грише не решаюсь, он спит еще. И к Антонине Семеновне тоже. Она пришла сама.

— Чего у тебя стряслось, Таня?

— У меня срезали ремень.

— Когда?

— Не знаю. Я спала.

Антонина Семеновна строго повернулась к проводнице.

— А ты не могла присмотреть? Все равно ведь на стоянке выходила.

Та промолчала. Антонина Семеновна села рядом со мной.

— Запасной есть?

— Нет.

Она задумалась, потом хлопнула ладошкой по колену.

— Так ведь у нас две динамки теперь! Почему совсем погасло?

— Дядя Гриша разъединил состав, он хочет, чтоб я обслуживала свой конец, а он — свой…

— Во-о-н чего! — протянула Антонина Семеновна и встала. — Прицепит! А ты чего обомлела?

Потрясла меня за плечи.

— Это не велика беда, Таня. Бывает хуже.

Уже в дверях посоветовала:

— Ложись, досыпай. Не бойся, к вечеру подцепимся к твоему лысому.

Она ушла, а я так и сидела до самого рассвета.


Весь день я ждала, что ко мне придет дядя Гриша. Но он не шел. Дважды за мной приходила Маруся, уводила поесть. Витька поглядывал на меня смущенно, наконец сказал тихонько:

— Пойдем ко мне пластинки крутить.

— Не до пластинок мне, Витя.

— А что ты горюешь? Ведь сказала тебе Антонина Семеновна, что на одной динамке доедем.

— Не в этом дело. Уже второй ремень дядя Федя на толкучке сам покупает. А я вот прокараулила…

— Так что же делать? Умирать теперь, что ли?

— Дяде Грише сказать даже боюсь. Он ничего не знает.

— Как это не знает, — хмыкнул Витька. — Антонина Семеновна ему еще утром сказала.

— Знает? — удивилась я. — Почему же он не идет ко мне?

Витька пожал плечами.

Я решительно направилась к дяде Грише. Увидев меня, он быстро отвернулся к окну, стал внимательно рассматривать что-то за ним.

— Дядя Гриша!

Повернулся, оглядел меня.

— А-а, это ты.

— У меня ночью срезали ремень.

— А я тут никак ни при чем. Мой гудит, слышишь? Моя батарея заряжается. Я ночью бегаю, гляжу, как он там крутится.

— Я тоже всегда смотрю… А тут уснула.

Он втянул голову в плечи, развел руками.

— А уж так, милая. Или спать или ремень доглядать.

Снова отвернулся, потом полез в ящик.

— Пойду плафончик подкручу. Трепыхается на ходу, кабы не слетел.

— Что же мне делать, дядя Гриша?

— А уж это я не знаю, милая.

Он хотел обойти меня, но я задержала его.

— Дядя Гриша, вы подцепите мой конец к своей динамо-машине?

— Ну и ну?! — плюхнулся он на скамейку и, сняв шапку, крепко протер лысину. — Ты ремень терять, а я твой конец освещать?

— Если бы у вас такое случилось, я бы…

— У меня случись, милая, я к тебе проситься не буду. У меня в запасе есть.

— У вас есть еще ремень? — с надеждой воскликнула я.

Быстрые глаза его сузились, стали злыми.

— Ишь ведь как на чужое-то метнулась!

— Дядя Гриша, я вам заплачу за него. У меня есть деньги. Я не буду кофточку себе покупать.

Он шлепнул себя по бокам.

— Видали? Кофточку она не станет покупать! Да ты знаешь, сколько ремень-то стоит?

— Сколько? — спросила я, боясь услышать цену.

— А ты за свой сколь давала?

— Это не я, это дядя Федя купил.

— И тебе будто оставил?

— Да, мы вместе им пользовались. И Анна с ним же ездила.

— Сказывай!

Он поднялся, чтоб уйти.

— Дядя Гриша, если не хотите продать ремень, прицепите мои вагоны к вашим.

— Да ты чего его уговариваешь? — послышался хриплый голос Антонины Семеновны. — Или ремень даст или прицепит как миленький.

Дядя Гриша обидчиво посмотрел на нее.

— А вы, товарищ начальник, не должны потакать, — покачал он головой. — Прицепить я, конечно, прицеплю, раз вы приказываете, но если нагрузка велика окажется, ответ не мне держать. Вот так уж…

— За динамо-машину опасаешься? — усмехнулась Антонина Семеновна.

— А как же? Государственное имущество.

— Тогда ремень дай, — предложила Антонина Семеновна и хитро подмигнула мне.

— Да я так сказал. Он у меня старый, короткий.

— А у нее наставка есть! — откровенно издевалась над ним Антонина Семеновна.

— Сколько вагонов-то у тебя? — быстро спросил меня дядя Гриша.

— Шесть.

— Восемь да шесть — четырнадцать, — глубокомысленно подсчитал он. — Ничего… пожалуй, выдержит.

— Конечно! Выдержит государственная машина, — хрипло расхохоталась Антонина Семеновна. — Ох, и насмешил ты меня! Ох, и жмот же ты, монтер!

…За окном бежали ослепительно холодные просторы, мелькали деревни, дома в них прикрылись плотными белыми колпаками. Вечернее солнце заливало все это красноватым Светом. Я смотрела на красоту за окном, на солнце, неуклонно идущее на закат, и думала о своем.

На что решится дядя Гриша: будет освещать весь состав или даст запасной ремень? Если не хочет продать, мог бы дать временно, на эту поездку. Я бы так берегла ремень, я бы на каждой стоянке выскакивала и караулила его!

Поезд замедлил ход. Станция. Проплыла чумазая морда пыхтящего паровоза, а за ним — зеленые вагоны. Поезд остановился. Я приблизилась к окну и машинально прочитала табличку: «Новосибирск — Москва». Встречный.

Я не вышла на станции. Мне нечего было оберегать, моя динамо-машина замерла под вагоном, мотор ее остыл, умолк.

Из окна, стоящего напротив вагона, в упор смотрел на меня малыш, прилепив к стеклу нос и розовые ладошки.

Я помахала ему рукой. Малыш отвернулся, и сразу возле него появилось лицо женщины. Она, улыбаясь, взяла его ручонку и помахала ею мне. Мальчишка рассмеялся беззубым ртом, вытянул губы, показал на меня пальцем.

Так мы и пересмеивались с ним, пока не пошел их поезд. Почувствовав движение, ребенок вытаращил глаза и недоуменно косил ими до тех пор, пока мог видеть мое окно.

Через минуту двинулся и наш поезд. Я стояла перед окном, смотрела на ускользающие строения станции и вдруг почувствовала: кто-то остановился в дверях моего купе.

«Дядя Гриша!» — мелькнула надежда.

Прислонившись плечом к косяку, стоял Витька. Он бросил что-то к моим ногам. Я взглянула вниз, и сердце радостно заколотилось — ноги мои обвил большой, новый ремень.

— Дядя Гриша послал? — чуть слышно проговорила я, прижав к груди руки.

Витька молчал.

— Витя! Это дядя Гриша… послал… запасной?

— Нули, — покачал головой Витька. — Это я для тебя срезал со встречного… новосибирского…

31.

Наташа встретила меня и сразу шепнула, улыбаясь:

— Я подкопила денег, сегодня можно купить что-нибудь.

Узнав, что дядя Федя не приехал, она совершенно растерялась. Улыбка сбежала с лица. С тревогой стала расспрашивать, не случилось ли с ним беды, не захворал ли.

— Нет, нет, — успокоила я сестру. — Просто его послали в Шурду. Временно.

В вагон к нам зашли женщины. Одну из них я узнала — уборщица. Я сразу вспомнила о поручении Анны.

— У вас нет юбок?

Женщина оглянулась опасливо, взяла меня за рукав, завела в купе.

— Зачем так громко спрашиваешь? — прошептала строго. — У меня только две. И еще есть материя.

— Материю не нужно, покажите юбки, — сказала я, торопясь поскорее покончить с неприятным делом. Мне совсем не хотелось шептаться с ней.

Она расстегнула телогрейку и стала разматывать на себе шнурок. Юбки оказались намотанными вокруг живота. Я с удивлением и неприязнью следила за ней, в душе нарастало возмущение. Никогда больше не буду покупать Анне юбки! Пусть, если надо, покупает сама.

— Видишь? Хорошие, темно-синие, — встряхнув одну из юбок и приложив к себе, сказала уборщица.

— Давайте!

Она сунула юбки ко мне под подушку.

Я рассчиталась, и женщина выскочила из моего купе.

— Это Анне, — все еще сердясь, пояснила я Наташе. — Юбки ей надо, — и закрыла купе.

И вот мы едем на рынок. В трамвае много народу. Мы с Наташей оказались далеко друг от друга. На душе у меня нехорошо. Юбки да еще вся эта история с ремнем…

Ремень тогда долго лежал на полу. Сгущались сумерки, а я не прикасалась к нему.

Витька, Витька! Ну, почему он обязательно сделает что-нибудь такое, чтоб я сердилась на него. Он сам виноват, что мы никак не можем подружиться. И ведь знаю — тоже сейчас переживает.

Вижу перед собой его глаза — не озорные, как обычно, а тревожные, внимательные и виноватые. И тут же всплывает другое — приплюснутая к стеклу мордашка мальчугана, с широко раскрытыми недоуменными глазами. С того… новосибирского поезда. Ребенок так доверчиво улыбался мне!

И еще вижу такое же, как у меня, купе. На скамейке сидит человек, похожий на дядю Федю. Он смотрит на щиток, на котором замерли стрелки. В глазах человека обида.

— У тебя ведь тоже срезали, — говорит Антонина Семеновна.

Я молчу.

— Ну ладно, — вздыхает она, положив руку на мое плечо. — Не хочешь, не надевай его на машину. Тьфу на него совсем! Сейчас пойду и прикажу твоему жмоту соединить состав.

В дверях останавливается.

— Ты уж не серчай на Витьку-то… Вот чертяка! — взглянув на часы, добавляет она. — Пора концерт крутить, а он не крутит!

Вскоре после нее прибегает дядя Гриша.

— Ремешком, говорят, разжилась? — весело суетится он. — А чего не надеваешь? Включать ведь надо, темно уж.

Я не отвечаю, отворачиваюсь к окну.

— Ну-ка, пусти, — говорит он и начинает приподнимать крышку. — Выдь пока в коридор.

Я выхожу. Он роется в ящике, сыплет скороговоркой:

— Вот шельмец! При белом свете! Да ремень-то какой ядреный, новый совсем.

Стучит молотком, делает наставку.

— Сейчас станция будет, я и надену тебе, подмогну, — воркует он над ремнем и похохатывает: — Надо же! При белом свете срезал. Ну и парень! Не промах.

Я молчу у окна в коридоре.

— А начальник сейчас пришла, говорит: срезанный ремень Таня надевать не станет, прицепляй, стало быть, ее вагоны к своим! А зачем прицеплять? Ремень-то — вот он! А поезд тот ушел уже, нету его. Ищи свищи…

И вдруг хлопает меня по плечу:

— Чего загорюнилась? Наденем сейчас, и вся недолга!

— Как вам не стыдно? — поворачиваюсь я к нему.

От удивления он открывает рот.

— Видали? Она же меня и стыдит?!

Зло дергает ремень за конец, свертывает его, сует под мышку и выбегает в тамбур.

…Мы растерялись с Наташей в этой сутолоке. От самых ворот и дальше, в глубь рынка, все было в движении. Головы в платках, в шапках, в башлыках мелко покачивались, передвигались, и нельзя было уловить, куда все это движется. Стоял неумолкаемый гул.

Наташа близоруко озиралась. Боясь потерять, я взяла ее за руку.

— Молодые гражданочки! — послышалось сзади. — Может, вам мой товарец годен?

Мы оглянулись. Пожилая женщина вынула из сумки что-то белоснежное, встряхнула на руке. Это были очаровательные детские ползунки. Беленькие, с лямочками, с крошечной ступней, затянутой розовым шнурочком с бантиком. Я не могла оторвать от них глаз. Снова вспомнила малыша в окне поезда и мысленно нарядила его в эту белоснежную одежду. Как красиво! Любой матери захочется иметь такую для своего ребенка.

— У вас еще есть? — спросила я женщину.

— Есть, есть. Сколько вам?

Я растерялась. Сколько их надо, чтобы выменять Наташе валенки?

— У меня их всего десяток. Берите все, — предложила женщина.

Наташа осторожно потянула меня за рукав.

— Может быть, еще походим, посмотрим?

— Неужели тебе не нравится? Смотри, какие хорошенькие! Я уверена, что их с удовольствием возьмут по дороге.

Мы рассчитались. От Наташиных денег осталось еще немного.

— Возьми их себе, — распорядилась я, — а то ведь, наверно, на еду ничего не оставила. Я обязательно выменяю тебе на эти штучки валенки!

— Кому шелковое платье, шелковое платье!

Ой, ведь еще надо шелковые чулки!

— А чулок у вас нет? — спросила я старушку, предлагавшую платье.

— Чулки дальше в ряду.

— В котором ряду?

Старушка кивнула в глубь рынка и затерялась в толпе.

Пока пробирались к чулкам, я увидела юбки, темно-коричневые.

— Дайте мне три, — хмуро сказала я мужчине, повязанному сверх шапки большим клетчатым платком.

— Берите десяток, дешевле отдам, — засуетился он над своей торбой.

— Таня, зачем тебе юбки? — шепнула Наташа. — Тебе же кофточку надо.

— Это Анне… Мне нужно только три, — сердито взглянула я на мужчину.

— Три так три.

Наташа уже держала в руках сверток с ползунками. Мы только на рынке вспомнили, что не взяли с собой даже сетку. Куда класть юбки?

— У меня есть вот что, — вытащила Наташа из кармана аккуратно сложенный узкий белый мешочек. — Я его стирать брала. Храню в нем свой госпитальный халат и колпачок.

— Какой длинный…

— Такой кусок материала был, я и сшила…

Мы с трудом затолкали покупку в узкое отверстие. Юбки заняли половину. Сверху положили ползунки. Мешок стал похож на кишку.

— Дрожжи, дрожжи, имеются дрожжи.

Дрожжи? Я оглянулась. Старик со слезящимися глазами стукал ногой об ногу. Предлагая товар, он совсем не шевелил губами, но было отчетливо слышно:

— Дрожжи, дрожжи, имеются дрожжи…

Вот был бы дядя Гриша хороший, купила бы ему пачку дрожжей, он спрашивал о них. Но раз он такой — не буду.

— Танюша, тебе нужны дрожжи? — удивленно спросила Наташа.

— Мне не нужны дрожжи, — сказала я и стала продираться вперед, таща сестру за собой.

В разных местах мы купили чулки. Мне уже так надоело протискиваться в этой людской гуще, что я не могла дождаться, когда мы из нее выберемся.

— Вон кофточка, — сказала я Наташе и, тяжело дыша, прорвалась еще вперед.

— Но ее можно только под юбку, — разглядев кофточку, сказала сестра.

— А мне и надо под сарафан, — объяснила я. — Цвет хороший, мне нравится.

— К вашим глазам, — улыбнулась чернобровая торговка.

Я приложила кофту к себе и повернулась к Наташе, вытаращив глаза.

Она прищурила свои, близорукие, и, увидев мое лицо, рассмеялась.

— Подходит, действительно.

— Все! Покупаем. Я хочу скорее отсюда.

Оказывается, поездка на толкучку заняла очень много времени. Во всяком случае, Наташе уже не пришлось провожать меня в вагон, она поехала сразу на работу.

— Как же мешочек? — кивнула я на нашу смешную «кишку».

— Обойдусь, — сказала Наташа. — Только в следующий раз привези, не забудь.

— В следующий раз я привезу тебе… мы с дядей Федей привезем тебе валенки! — торжественно подняла я руку.

— Привет дяде Феде и Боре! — улыбнулась Наташа, и мы расстались.

32.

Я бросила мешочек на постель в купе, достала из ящика ремень и выскочила на платформу. Наставку дядя Гриша сделал неудачно, ремень надевался туго. Я изо всей силы упиралась ногой в машину, натягивала ломиком петлю ремня, но она срывалась со шкива. Наконец, измучившись, я все-таки добилась своего, надела.

У вагона уже толкались пассажиры, но проводница не впускала их.

— Через восемь минут посадка, — сердито говорила она. — Не лезьте, обождите.

Клава бы впустила. Зачем выжидать эти восемь минут, если все готово?

Я вошла в вагон. У раскрытых дверей моего купе стояли двое. Одного я сразу узнала. Увидев меня, он усмехнулся, приподнял бровь, насмешливо поводил ею. Я, не здороваясь, хотела пройти к себе, но он загородил дорогу.

— Что это? — указал на длинный мешок, лежащий на одеяле.

— Это мои покупки, — ответила я и вдруг почувствовала внутри леденящий холодок.

Он шагнул к купе, взял мешок за незавязанные края и двумя пальцами вытянул из него шелковую кофточку. Вытянул и подбросил высоко. Потом вверх полетели чулки и, описав в воздухе волнистую дугу, упали на постель. Затем полетели беленькие ползунки… Юбки ему было вытянуть труднее, и он с силой рванул их из мешка…

— Та-а-а-к! — оглядывая разбросанные на постели вещи, процедил он и приказал: — Складывай все обратно.

— Да оставь ты, пойдем, — растерянно, смущенно пробормотал второй милиционер. — К чему ты тут придрался? Пойдем, пойдем, не греши…

— Не-ет, — снова протянул тот. — Она не уедет! Складывай обратно!

— Вы раскидали, вы и складывайте! — сказала я, прямо глядя в его злые глаза.

— Ах, вон как? — прищурился он и, схватив мешок, стал заталкивать в него покупки. В узкое отверстие ничего не лезло. Он плюнул, схватил одну из юбок и затолкал все в нее.

— Идем! — скомандовал он.

— Послушай, — пытался остановить его спутник, но тот только сверкнул на него глазами, подталкивая меня к выходу.

Проводница, увидев нас, открыла рот. Пассажиры, только что гудевшие, притихли. Я оглянулась в надежде увидеть Витьку, Антонину Семеновну, но никого не было.

— Не крути головой, — услышала сзади.

И вдруг… О спасение! Навстречу — дядя Гриша. Он спешил по перрону, неся в руках промасленный бумажный сверточек.

— Дядя Гриша! — безголосо окликнула я его.

Он увидел, заморгал глазами, быстро переводя их с меня на человека с наганом. Потом взглянул на свой сверточек, быстро-быстро перебрал пальцами, и из бумаги на перрон шлепнулся пирожок. Дядя Гриша наклонился за ним, из кулечка вылетел второй. Он сделал это нарочно!

— Шагай, шагай! — подтолкнули меня в спину.

Прошли через переполненный зал ожидания. Я стыдилась смотреть в лица людей, боялась увидеть на них любопытство и осуждение.

— Направо! — скомандовали сзади.

Я свернула в узенький коридор и остановилась перед дверью с вывеской «Милиция».

Начальник опергруппы ногой толкнул дверь и, больно сдавив мое плечо, втолкнул в комнату.

— Получай спекулянтку! — сказал он человеку, сидящему за столом, и бросил вслед за мной сверток — из юбки торчали белые ползунки.

Дверь хлопнула.

Человек, к которому меня привели, приподнялся, взглянул на сверток, не торопясь вышел из-за стола, поднял рыхлую кучу и положил на угол, возле чернильницы. Начал рассматривать вещи.

Я стояла посредине комнаты в полном оцепенении. Спекулянтка! Он швырнул вещи и сказал: получай спекулянтку!

Я перевела взгляд на юбку, из которой свешивались чулки. Их шесть пар… Десять ползунков… Три юбки… Конечно, зачем столько одному человеку?

— Как имя и фамилия? — глухо донеслось до меня. — С какого поезда?

Я ответила невнятно, еле слышно.

— Вот бланк, садись и заполняй, — сказал человек и сунул мне в руки перепачканную чернилами деревянную ученическую ручку с металлическим концом. Я смотрела на нее и вдруг увидела стол, освещенный мягким светом, и руки с припухшими суставами на развернутой школьной тетради. Одна придерживает страницу, а другая бережно водит пером над строчками. Вот приостановилась, осторожно перечеркнула букву «о» и сверху вывела красивую маленькую «а».

Хорошо, что мама никогда не узнает о моей беде. Она бы не пережила этого.

Смутно вижу строчки, читаю что-то жуткое: «За ложные показания… привлекается по статье…»

— А эти-то зачем купила?

Вздрогнув, поднимаю голову. Человек за столом натянул на широкую ладонь ползунки, крутит их, разглядывает в недоумении.

Сбивчиво рассказываю ему про старенькие Наташины ботинки, про ее слабые легкие, про станцию, на которой продают так много всяких валенок.

— Ну, ладно, — кивает он. — Ну, а… эти-то зачем?

— Я на них хотела выменять Наташе валенки.

Он роняет ладонь с ползунками на стол и, чуть склонив голову, внимательно, долго смотрит на меня.

— Ерунду купила, — говорит наконец. — Никто такой маркий товар у тебя брать не будет. Да разве станут те торговки своих ребят так обряжать? Они у них и голопупые, как грибы, растут.

Осторожно снимает с руки ползунки, качает головой.

— Ну, юбки — другое дело. А эти…

Лицо у меня заливается краской…

— В купе под подушкой еще две такие юбки остались, — торопливо сообщаю я и кладу похолодевшую руку на пылающий лоб.

Он смотрит на часы.

— Поезд твой через минуту отправляется. Зачем ты мне про те юбки сказала? — спрашивает негромко и с интересом вглядывается в мои глаза.

— Во-первых… тут написано, чтоб только правду… Во-вторых, я и сама не хочу вас обманывать.

Не отрывая от меня взгляда, он тихонько постукивает пальцами по столу.

— Ну, а на юбки что хотела выменять?

— Их я купила не для себя. Меня попросили.

— Кто?

— Анна… Моя напарница.

Я должна говорить ему только правду!

— А чулки?

— А чулки для нянечек из Мишкиного интерната.

— Из чьего? — не понимает он.

Я объясняю.

— А кофточку кому?

— А ее для себя… для меня. У меня сарафан есть, а кофточки…

Он глубоко передыхает и вдруг шлепает ладонью по моей руке.

— Таня, ты Таня!

Мгновенно, всем сердцем почуяв доброту, я хочу попросить его об одном — пусть он не садит меня в московскую тюрьму, хочу сказать, что у нас тоже есть тюрьма, рядом со стадионом, но звонит телефон, а когда милиционер, переговорив, кладет трубку, я не решаюсь обратиться к нему с этой просьбой.

Он помогает мне заполнить анкету, заглядывая через плечо, подсказывает, что вписывать в графы. Вот уже стоит моя подпись под этим страшным документом. Милиционер говорит:

— Эх, Таня, если бы тебя привел ко мне не этот… скот, я бы все шмутки отдал тебе обратно. Он все видел, что у тебя куплено?

— Все…

— Да-а, — задумчиво тянет мой собеседник. — Вот что, Таня…

Он быстро вытаскивает из вешей кофточку, достает из стола газету, завертывает и сует сверток мне под телогрейку.

— Деньги есть?

— Нули, — качаю я головой.

— Чего?

— То есть, нет, — смущенно поясняю я. — Они остались в пальто, в купе.

Он роется в карманах и подает мне трешницу.

Дверь открывается. Я чувствую — он! За мной. Сейчас уведет.

Лицо допрашивающего меня человека становится холодным, строгим.

— Вот так гражданочка, — сухо говорит он. — По приезде домой явитесь в свое отделение милиции.

И смотрит на меня долгим взглядом. Веко его чуть вздрагивает.

— А сейчас можете быть свободны.

— Спасибо! — благодарно шепчу я.

33.

Где работает Наташа? Где ее госпиталь? Какой у нее телефон? Ничего этого я не знаю. Едва ли знают это и жильцы ее квартиры: ведь Наташа не любит рассказывать о себе.

Я уже давно кружу вокруг ее квартала по темным без единого светлого пятнышка улицам. Они становятся все безлюднее. Редеют машины. Как они идут в этой кромешной мгле?

Я знаю, наступит час, и патрули будут останавливать запоздалых прохожих, проверять документы. У меня ничего нет. У меня нет даже перчаток. Руки закоченели в рукавах телогрейки. Валенки мои стучат, когда я колочу ими один о другой.

Здесь, на затемненных улицах Москвы, до меня дошел весь ужас моего положения. Если беда отступила, так только на шаг. Все равно впереди тюрьма, пусть не московская, наша, но тюрьма. Все равно это горе для Борьки, для дядя Феди…

А Наташа? Будут так же приходить поезда, но к ней уже никто не приедет. Она не приедет на перрон, не будет всматриваться в таблички вагонов, растерянно улыбаться, услышав мой оклик… Она останется такой одинокой в своей крошечной комнатке! И всю эту холодную зиму проходит в стареньких ботинках, потому что… потому что… никто…

Я забегаю в чей-то подъезд, кидаюсь в угол, рукавом закрываю рот, чтоб не слышно было, как я плачу. Вверху стучит дверь, и я снова выбегаю на улицу, иду по ней, хватая ртом морозный воздух.

Не знаю, сколько еще проходит времени… Вся закоченевшая, я направляюсь к подъезду Наташиного дома, поднимаюсь на третий этаж, прикладываю ухо к дверям. Тихо. Конечно, все уже спят.

Что мне делать? Я не могу больше на улицу. Звоню. Ничего не слышно. Осторожно стучу в дверь пальцами.

— Кто там?

— Это я.

— Кто?

— Сестра Натальи Сергеевны.

Дверь отворяется. Захожу в темный коридор.

— Откуда это ты, касаточка?

Кажется, это та старая женщина. Берет меня за руку, тянет за собой. В комнате тоже темно, только где-то вверху мерцает маленький желтый огонек.

Щелкает выключатель, и я вижу: окно завешано плотным одеялом, весь угол в потускневших иконах, возле средней горит лампадка.

— Господи владыко! Промерзла-то как, зуб на зуб не попадает. Откуда ты, забыла, как звать-то?

— Таня. Со мной случилась беда.

Сажусь на табуретку возле стола. Руки, чуя тепло, инстинктивно тянутся к чайнику. Прижимаю ладони к его неостывшим бокам, грею. Сейчас бы стакан чаю! Пусть без сахара, даже просто горячей воды…

Женщина молча осматривает меня.

— А где же вещички твои? В коридоре оставила?

— У меня ничего нет. Со мной случилась беда.

Она бормочет невнятно, усаживается на постели, спрашивает:

— И что же такое с тобой приключилось?

Я рада живому человеку, теплу, и я рассказываю ей все. Она слушает, не перебивая. Только изредка поворачивается к иконам и быстро крестится. Когда я смолкаю, спрашивает с любопытством:

— Теперь, выходит, тебя в тюрьму?..

— Да…

— Ох, грехи наши тяжкие, — неожиданно зевнув, говорит она и живо добавляет: — А Наталья-то Сергеевна думает, что ты едешь себе на поездочке?

— Да…

Женщина усмехается.

— Тихая-тихая Наталья-то Сергеевна, а вон чего выделывает… Спекуляцией занимается!

— Что вы говорите! При чем тут она?

— А как же ни при чем? И тебя, несмышленую, под монастырь подвела.

И вдруг предлагает свистящим шепотом:

— Молись! Он, владыко, очистит, отпустит твои грехи а она, молчальница, пусть как хочет выкручивается.

Сижу не шевелясь. Как я могла рассказать ей про это!

— Ну? — сердито глядит на меня старуха.

— Я не верю в бога… Не могу молиться.

— Не веришь? — шипит она, сверля меня глубоко посаженными глазами. — Не веришь нашему всемогущему?

Сейчас она ударит меня. Вскакиваю со стула, из расстегнутой телогрейки шлепается на пол сверток. Старуха хватает его, бросает на кровать и идет на меня.

— Не веришь, говоришь? Владыке не веришь нашему?

В один миг я оказываюсь в темном коридоре. Старуха повертывает ключ.

Ощупывая стены, иду по узкому коридору к Наташиным дверям. Вот руки проваливаются в темноту. Это кухня. Здесь я буду ждать Наташу.

За окном — мгла, никакого рассвета. Хочется сесть… Хожу по кухне с вытянутыми руками, ищу стул или табуретку. Но тут только столы. Руки прикасаются к теплому. Батарея… «Зимой и летом одним цветом…»

Борька, Борька, что с тобой будет? Придет поезд, а меня нет.

Раскинув телогрейку, сажусь на пол и всем телом прижимаюсь к батарее…

— Таня!

Открываю глаза. Передо мной Наташа с чайником в руках.

— Что случилось, Таня…

И вот я уже в ее постели, по горло укутанная одеялом, сверху Наташино пальто и моя телогрейка. Меня сотрясает дрожь. Наташа сует мне в рот горькую таблетку. Стоит надо мной с горячим чаем. Я жадно пью его, чувствуя, как по всему телу разливается тепло.

Я рассказала ей обо всем.

— Сейчас главное — успокоиться, — говорит она. — Температуры у тебя нет. Это озноб нервный.

— Он очень хороший, тот, который меня допрашивал… Он мог бы посадить в здешнюю тюрьму, но он отпустил меня…

— Молчи, молчи, — склоняется надо мной сестра. — Может быть, обойдется. Разберутся, поймут, что ты не спекулянтка.

Через минуту спрашивает:

— А как ты поедешь домой? Ведь надо покупать билет.

Билет! Я совсем об этом не подумала. Денег нет ни у меня, ни у Наташи.

— Я пойду на работу и займу. Сколько стоит билет?

— Не знаю…

— Позвоним в справочное. Ты только успокойся.

— Наташа, как ты теперь будешь без валенок?

— Ерунда, не думай об этом.

В комнате уже совсем светло. Встали соседи, слышны их шаги в коридоре. Вспоминаю старуху.

— Наташа, какая она страшная!

— Плюнь на нее, не думай…

Озноб постепенно проходит. Мне хорошо в теплой постели. Вот только деньги на билет…

— Наташа! — быстро сажусь я на кровати. — Да ведь я могу ехать домой даром.

— Как, даром?

— Ведь сегодня придет такой же, как наш, поезд. Там будет электромонтер. Он увезет меня домой в своем купе.

— А можно так?

— Думаю, можно… А в крайнем случае…

— Что?

— В крайнем случае, продадим кофточку. Я забыла тебе сказать, он вернул мне кофточку.

Наташа осматривается.

— А где она у тебя?

Моя кофточка! Я же пришла с ней.

— Наташа!

— Что?

— Она у нее… у этой старухи… Я хорошо помню, сверток упал на пол… Потом она пошла на меня, и я выскочила за дверь.

Растерянное, усталое лицо Наташи белеет. Она, не говоря ни слова, бросается в коридор.

— Наташа, прошу тебя, не надо!

Поздно. Я слышу, как она колотит кулаками в дверь старухи. Соскакиваю, бегу к ней.

— Не надо, Наташа, меня увезут даром!

Не узнаю свою сестру. Что с ней? Прерывисто дыша, она колотит и колотит в дверь. Кто-то из соседей вышел, стоит в коридоре.

— Наташа, не надо! — хватаю ее за руки. Но она колотит.

Повертывается ключ, Наташа с силой толкает дверь. Перед нами старуха в длинной рубахе, мигает глазами.

— Что это ты, Наталья Сергеевна, голубушка? — говорит ласково. — Бог с тобой, милая…

— Немедленно отдайте кофточку!

— Какую кофточку, господи владыко! Ты приди в себя, — бормочет старуха и, увидев соседей, качает головой. — У нее с умом что-то… Господи, беда-то какая… Врача надо…

— Сейчас же отдайте кофточку моей сестры, Она пришла к вам с ней!

Глаза старухи мгновенно злеют.

— Да ты это что? Ты за кого меня выставляешь?

И, обращаясь к соседям, продолжает плачущим голосом:

— Вы подумайте, люди добрые! Эта пришла ночью сама не своя. Ее милиция с поезда сняла. Они с Натальей-то нашей Сергеевной махинации всякие делают. А я еще, дура, пригрела ее, грешницу, впустила как порядочную. Господи, да что же это! Бог-то, вон он. Все видит! Люди добрые!

Но соседи смотрят на старуху молча и хмуро. Наташа делает шаг к ней.

— Отдайте немедленно, или…

— Господи батюшко! Вспомнила! — старуха хлопает себя по бокам. — Уж не это ли с меня требуют? — Она влезает на табуретку и достает из-за божницы мой сверток. — Гляжу — валяется. Я и прибрала. И забыла совсем, старая, из ума вон. Я и не развернула даже, не знаю, что там.

И вдруг начала причитать:

— Господи батюшко! За кого они меня выставили перед людьми-то перед добрыми…

Наташа выхватывает у нее из рук сверток и идет по коридору.

— Спекулянтки! Воры! — остервенело, зло кричит нам вслед старуха.

34.

Опять подо мной стучат колеса. Такое же купе, такой же щиток, так же хлопочут на нем стрелки.

Внизу у столика — дядя Леня Семаков. Тот самый, который на субботнике похвалил меня и велел дяде Феде кормить хорошенько.

— Как не увезу? Увезу, — сказал дядя Леня даже тогда, когда я ему все рассказала. — Полезешь, дочка, на верхнюю полку. Меня прострел в эту поездку изводит, спасу от него нет.

И он крепко потер руками поясницу.

Наташа, прощаясь, шепнула мне:

— Прострел — противная штука, очень болезненная. Ты помогай в пути.

— Конечно, — заверила я сестру.

— Ну, Танюша, — грустно глядя на меня, сказала Наташа, — постарайся успокоиться.

— Как ты теперь будешь жить в своей квартире! — обняла я сестру.

— Наплевать! — махнула рукой Наташа. — Лишь бы у тебя все обошлось. А старуху у нас все знают.

Дядя Леня не отказался от моей помощи, прострел донимал его, трудно было наклониться.

— Вот собака! — ворчал он. — Как стрельнет, так аж в глазах темнеет.

Я все проверила в составе, надела ремень.

— Спасибо, дочка, — благодарил дядя Леня. — Ремень-то мне уже никак бы не надеть. Хотел вагонного мастера просить.

Когда поезд тронулся, мы сели рядом на скамейке. Дядя Леня сказал, качая головой:

— Непонятная история. Если у тебя было куплено только то, что ты мне сказала…

— Только это, дядя Леня! Честное слово.

— Да нет, я верю, — кивнул он, — а только удивляюсь: чего он тебя взял? От, собака! — весь вздернулся на скамейке. — Опять стрельнул!

Он очень ругал дядю Гришу.

— Пирожок уронил! Вот стервец! Нет чтоб остановиться, узнать, что к чему… Не-ет, Мостухин не остановится. Всю жизнь только о своей шкуре заботится. От, собака! — воскликнул он, и я не поняла, к кому это относится — к прострелу или к дяде Грише.

Я ждала, что дядя Леня скажет насчет тюрьмы, но он про это ничего не говорил.

— Я так полагаю, дочка, — потирая спину, рассуждал дядя Леня. — Выеденного яйца твоя история не стоит. От Анны-то зачем деньги брала?

— Она просила очень.

— Просила! — рассердился дядя Леня. — Ей зачем юбки надо? Для двойного оборота. Вот ведь жадность-то ненасытная! Ой!

— Ты лучше ляг, дядя Леня, ляг! — испуганно вскочила я со скамейки. — Давай я в бутылки налью горячей воды и приложим. Мы с дядей Федей так лечили больную бабушку.

— Нет, Таня, — отказался дядя Леня. — От сырости хуже. Тут сухое тепло надо. Дома-то старушка моя знает, что делать. Насыплет на сковороду песку, прожарит его да в мешочек… А мешочек-то к спине… Хорош-о-о…

Я прикрыла дядю Леню своей телогрейкой.

— Или еще вот что делает моя старушка. Я повернусь спиной-то кверху, а она наложит на меня суконное одеяло да по спине-то горячим утюжком… утюжком и гладит… Хорошо помогает.

Боль, видимо, утихла, и дядя Леня устало прикрыл глаза. Кажется, заснул. Конечно, не до меня ему, раз такое дело.

— Я так полагаю, дочка, — неожиданно заговорил он. — Разделят они твою продукцию, или тот поганец заберет ее себе — и дело с концом. Ни в какую милицию ты не ходи.

— Но он мне очень строго сказал: «Явитесь, гражданка, в свое отделение милиции».

— Да это он тебя нарочно пристрожил, когда тот в кабинет вошел. Может, тот его подсиживает или еще чего…

В дверь к нам заглянула пожилая проводница.

— Опять застреляло, Леонид Максимыч? — сочувственно спросила она.

— Опять, Стеша, шут его дери! — пожаловался дядя Леня.

— Давай лопотинку-то нагрею о топку, приложим…

— Да ладно, ничего. Ровно утихло.

Проводница с любопытством посмотрела на меня.

— А эта… девушка…

— Монтер наш, — предупредил расспросы дядя Леня. — В Москве у сестры гостила. Вот теперь домой едет. Ночь-то ты дежуришь, Стеша?

— Я.

— За ремнем-то пригляди за меня.

— Я сама пригляжу, — поспешно вставила я.

— Да зачем? — сказала проводница. — Мне ведь все равно выходить. Спите спокойно.

Я и в самом деле очень хотела спать.

— Поешь да и лезь на полку, — предложил дядя Леня. — У Стеши опять язва в желудке, так она, ох, как понимает хворого человека!

Я думала, что буду спать как убитая, но ночь прошла плохо. Только усну — сразу вижу тюрьму. Сидим мы все в полосатых рубахах и колотим стамесками по обитому железом столу (на таком столе у нас в цехе лежат инструменты). Рядом со мной дядя Гриша Мостухин. Он все время толкает меня под бок и советует:

— Ты шибче, шибче колоти, чтоб начальство услыхало.

Дверь открывается, и входит Наташина старуха в длинной, тоже полосатой рубахе. Она держит в руке свечку и спрашивает всех:

— А вещички-то ваши где? Где вещички?

Только под утро я уснула спокойнее. Когда открыла глаза, в купе было уже светло. Дядя Леня сидел за столом и пил чай. Он посмотрел на меня и широко улыбнулся.

— Выспалась? Айда теперь чай пить.

— Вам легче, дядя Леня?

— Ровно вновь народился, — рассмеялся он. — Видать, все патроны отстрелял. Утих. Вот ведь, черт окаянный! — ласково выругался он.

Сейчас спрошу дядю Леню про тюрьму, раз ему легче.

— Ведь диво дивное! — весело продолжал он. — Едешь, работаешь, все хорошо. И вот вдруг повернешься этак бойко… Ну, скажем, налево. А он как поддаст! Ему, видать, налево не надо, он направо хотел. А как угадаешь его, сатану? Вот ведь дело-то какое, дочка. Айда, слазь.

Нет, не буду портить ему настроение. Может, он сам скажет. Сходила умыться, села пить чай.

Он, видимо, заметил, что у меня настроение все равно неважное.

— Думаешь про это?

— Думаю, дядя Леня.

— А ты шибко-то не заботься. Картина у тебя вполне ясная, я так полагаю. Спекуляции нету. А вот зачем он ссадил тебя — непонятное дело.

Я хотела было рассказать ему про пощечину, да постеснялась.

— Приедешь, пойди к начальнику, так, мол, и так… Все чин чинарем расскажи.

— Рассердится он, — вздохнула я.

— Рассердится, — согласился дядя Леня. — Ему как раз выговор влепили.

— За что?

— Имеются, дескать, у вас факты спекуляции, а вы проходите мимо, мер не принимаете.

— Кого-нибудь с поезда сняли?

— Снять не сняли, а только кто-то, видать, сигнал дал, я так полагаю. Да чего там! Есть у нас монтеры не промахи. Тот же Мостухин, та же Анна…

Дядя Леня задумался, глядя в окно.

— Да и у начальника нашего рыльце-то в пушку. Любит это самое… — дядя Леня сделал быстрые движения пальцами, — чтоб привозили ему, то да се…

— А дядя Федя не стал ему привозить, — вспомнила я случайно услышанный разговор.

Дядя Леня внимательно посмотрел на меня.

— Не стал, говоришь? — спросил живо.

— Не стал, — покачала я головой.

Он снова повернулся к окну и молчал какое-то время.

— Вон оно, дело-то какое, — протянул наконец понимающе. — Теперь мне опять же картина ясная. Не стал, значит. А как он ему сказал-то, Таня?

Я прикрыла глаза, стараясь в точности вспомнить разговор дяди Феди с начальником.

— Он ему так сказал: «Извиняй, Юрий Мартыныч, а только не привез я тебе ничего». И еще сказал: «Нехорошо это как-то получается, коммунисты мы с тобой».

— Понятно, — кивнул дядя Леня.

— И еще сказал: «Впритык я нынче привез, и так и далее…»

— Впритык? — с интересом переспросил дядя Леня и снова задумался. — Он скажет, Федор-то, — проговорил уважительно: — Деловой мужик, партейный…

— А вы партийный, дядя Леня?

— Беспартейный я, дочка, — и добавил быстро: — Но только ты не думай, я понимаю, что к чему. Вон Мостухин коммунист, да…

— Мостухин коммунист?!

Стакан с чаем чуть не вылетел у меня из рук, дядя Леня ловко подхватил его, поставил на краешек стола.

— Вот то-то и оно, — выразительно глядя на меня, тихо сказал он. — Всех обвел, пролез. Не раскусили его, не угадали… Война, некогда. А то бы… Где ему!

И заключил решительно:

— А только разберутся, дочка. Я так полагаю.

Едем, едем… Вот поезд остановился уже на последней большой станции. Здесь будут менять паровоз.

Я вышла на перрон. Бесшумно валил густой пушистый снег. Будто опустили сверху белый занавес, за ним почти скрылись очертания станционного здания. Я пошла вдоль состава, подставляла снегу лицо, ловила его ртом. Снежинки щекотали прикрытые веки, лезли за ворот телогрейки. Я плотно закрыла глаза, и снежинки моментально залепили их.

Догадается Борька, что я еду с этим поездом? Придет встречать? Лучше бы не приходил. Я сразу пойду к Юрию Мартынычу. Как-то он будет разговаривать со мной?

— Товарищ начальник! — услышала веселый оклик.

Я еле открыла залепленные снегом глаза, подняла голову. Прямо надо мной из будки паровоза широко улыбался тот самый машинист, с которым я разговаривала когда-то в отстойном парке. И сразу рядом с ним появилось лицо помощника.

— Наше вам с кисточкой! — сняв шапку-ушанку, поклонился он мне. — Со снежком вас!

А в дверях встал третий — маленький, черноглазый и тоже, как знакомый, разулыбался.

— Здравствуйте! — сказала я, и на душе вдруг стало хорошо. — Это вы нас сейчас повезете?

— Мы! — ответили они хором.

— Поторапливайтесь, товарищ начальник, даем отправление, — предупредил, ухмыляясь, машинист.

Паровоз загудел так весело, так пронзительно, что я заткнула пальцами уши. Потом махнула ребятам и побежала к вагону.

Вскочила на подножку, оглянулась. Сквозь снежный занавес увидела — машинист далеко высунулся из окна, стараясь разглядеть, села ли я.

— Можно ехать! — крикнула ему что есть силы.

Машинист помахал мне шапкой, и поезд тронулся.

35.

На перроне много встречающих, но Бори не видно. И мне не по себе от этого. Я уже хочу, чтобы он был здесь.

— Нету? — сочувственно спросил дядя Леня, тоже выглянул в окно, но тут же отпрянул.

Не глядя на вагон, по свободной части перрона медленно прохаживался и курил начальник цеха.

У меня екнуло внутри, холодок побежал по спине. Дядя Леня посмотрел на меня многозначительно и растерянно. Вдруг он склонился, вытащил из-под скамейки корзинку, откинул тряпочку. Сверху в корзинке — два промасленных свертка, мед в бутылке.

— Слушай, дочка, — заговорил он. — На-ко вот.

И стал торопливо совать мне один из свертков.

— Что ты, дядя Леня? Зачем это?

— Бери, бери, — просительно глядя на меня, уговаривал он. — Это вам с братишком…

— Нет, ни за что! — спрятала я руки за спину. — С какой стати?

— Возьми, Таня, — настаивал дядя Леня с отчаянностью. — Сама подумай, зачем нам со старухой столько? У меня вон еще есть.

— Нет, нет, дядя Леня! До свидания, спасибо тебе за все, — заторопилась я к выходу.

Он с укором взглянул на меня и бросил сверток в корзинку. Мне стало жаль его.

— Спасибо за все, за все! — горячо повторила я уже в дверях.

Он махнул рукой и сел на скамейку, будто еще не приехал, будто поедет дальше.

На подножке вагона я лицом к лицу столкнулась с начальником.

— Здравствуйте, — проговорила еле слышно.

— Идите в цех. Там ждите меня.

И тут я увидела Борьку. Он стоял в стороне с опущенными руками и крутил головой, близоруко провожая глазами пассажиров. Искал меня и, наверно, думал, что я не приехала.

Подошла к нему и взяла за руку. Он снял очки и стал протирать их носовым платком.

— Пойдем, — улыбнулась я и, как маленького, потянула за собой.

Всмотрелась в его похудевшее лицо.

— Перепугался за меня?

— Очень! — облегченно выдохнул Борька.

В эту минуту я почувствовала себя старшей сестрой и крепко сжала руку брата.

— Ты приехала — и это главное! — сказал Борька.

— Обо всем я расскажу тебе потом, а сейчас мне нужно идти к начальнику.

— Я пойду с тобой.

— Нет, Боря.

— Но кто-то должен сказать ему, что произошло недоразумение?

— Во-первых, ты и сам ничего не знаешь, а, во-вторых… Во-вторых, я пойду одна.

Выбрала за углом безветренное местечко и поставила туда Борьку.

— Вот здесь ты меня подождешь. Тебе не дует?

— Мне не дует! Но я не понимаю…

— Боречка, — ласково притронулась я к его плечу, — прошу тебя…


В цехе безлюдно. Только Зина, заканчивая работу, собирала со стола бумаги. Увидев меня, она смутилась, кивнула.

— Зина, дядя Федя дома?

— Нету его, вчера уехал.

— А когда вернется?

— Послезавтра в семь утра. Высунулась ко мне из окошечка.

— Он знает, я ему сказала…

Всегда насмешливая, на этот раз Зина говорила со мной совсем иначе — ласково и даже уважительно.

— Рассердился Федор Тимофеевич очень… Я, говорит, понимаю, за что ее этот прохвост с поезда снял.

Нарядчица посмотрела на меня сочувственно и одновременно с любопытством. Видимо, она знала о пощечине.

— Он к Зарубину хотел идти, да его не было на месте, — шептала мне в окошечко Зина.

Дверь сильно хлопнула, появился Зарубин. Не глядя на меня, широкими шагами прошел к кабинету, не сразу попал ключом в отверстие. Из кармана его торчала плетеная ручка зеленой авоськи. Я как завороженная смотрела на нее. Я все поняла! С торжеством взглянула на Зину, кивнула ей и без приглашения вошла в кабинет вслед за начальником.

Он, не раздеваясь, сел за стол, хмуро передвинул папки.

На боковом столике, как и раньше, лежала Борькина подшивка, — сам он стоял за углом. А совсем близко, за маленьким квадратным окошечком, — Зина. Я знала — она не уйдет, пока я не выйду отсюда.

— Вы просили меня зайти, — напомнила я.

Юрий Мартыныч откашлялся.

— Я издал приказ. Он еще не перепечатан. Вы переводитесь в поломойки, — роясь в бумагах, буркнул он.

Я замерла у стола.

— Будете мыть приходящие составы…

Составы?.. Вернутся из рейса поезда, а я налью в ведро воды и пойду их мыть. Буду прополаскивать стекла, обтирать стены… Заметать окурки… Господи, какое счастье! Неужели это правда?

— Вы меня поняли? — поднял начальник хмурые глаза.

— Я поняла. Спасибо, Юрий Мартыныч!

Он откинулся на стуле и серьезно посмотрел на меня. Встретившись с моим благодарным взглядом, отвел глаза.

Опять пружинка. Она свернулась и хочет сейчас же развернуться.

— Когда мне приходить? — сдерживая ее изо всех сил, спросила я.

— Завтра в ночь. В двенадцать ноль-ноль…

— Куда, Юрий Мартыныч?

— В будку уборщиц.

— Спасибо! Я пойду?

— Идите, — ответил он и странно посмотрел на меня.

Я уже сделала несколько шагов и вдруг подумала… Он же не знает всего, откуда ему знать. Все знаю только я.

— Юрий Мартыныч…

— Что?

— А мне нужно идти… в отделение милиции?

— Это еще зачем? — быстро, строго спросил он. — Не выдумывайте глупостей. По-моему, я сам принял меры.

Ну, раз он так говорит… Он же начальник… Начальству лучше знать… Фу! Но ведь он же действительно принял меры, он же меня в поломойки…

— Я пойду, Юрий Мартыныч?


Зина стоит у своих дверей, роясь в кармане. Это она будто ищет ключи, а сама ждет меня.

— Ну? — неслышно вытягивает она губы.

— В поломойки! — радостно выпаливаю я.

— Вот старый черт!

Я смеюсь, потому что Зарубин еще совсем не старый человек.

— Надолго? — спрашивает Зина.

— Не знаю. Неважно! Ты идешь?

Зина молча долго смотрит на меня. Мне не по себе от ее взгляда.

— Ты идешь? — упавшим голосом повторяю я.

— Нет, не иду, — с обычной усмешкой отвечает Зина и, еще раз прямо взглянув на меня, заходит в комнату, которую только что собиралась закрыть.

Борис прогуливается за углом, курит.

— Ну? — ища глазами, куда бросить окурок, спрашивает он.

— В поломойки, — тихонько говорю я, чувствуя противную слабость в ногах.

— То есть как это в поломойки? — Борька свирепо мнет окурок и сует его в карман.

— Буду мыть приходящие составы…

Как я хочу домой! И чтоб Борька куда-нибудь ушел. На комсомольское собрание или в кино, хоть куда…

— …редактор позвонит ему и втолкует, если он не разбирается в простых вещах! — слышу возмущенный голос Борьки. — …я немедленно пойду к нему! …он не имеет права!

— Бо-оря! — отчаянно гляжу я на брата. — Перестань! Я пойду в поломойки, и больше не говори мне ни слова.

— Но я не могу этого допустить! Ты была у него не больше пяти минут. Он не мог разобраться!

Если Борька не замолчит, я заплачу!

Брат берет меня под руку.

— Сейчас придешь и сразу ляжешь, — с тревогой говорит он.

Я поднимаюсь по лестнице, подтягиваясь за перила. Хочу домой! Скорее домой!

36.

Иду по скользким междупутьям к кубогрейке за горячей водой. Как хорошо, что пришел поезд и можно его мыть! Хоть бы они прибывали один за другим, чтоб не надо было ожидать их в этой будке, где белым светом освещен каждый уголок.

Когда я пришла в двенадцать ноль-ноль, в будке уже сидели четыре женщины.

— Новая штрафница? — недобро усмехнулась одна с маленьким лицом, изборожденным глубокими морщинами. И, будто меня здесь и не было, продолжала прерванный разговор:

— А потом пошли дети, куда от них денешься? Так и стала горе мыкать. А он как напьется — в драку. И ребятам перепадало. Потом уж старшой-то подрос, сдачу стал давать, за меня иной раз заступится.

В будке две скамейки. На одной сидели они, на другой, напротив, присела я. В углу стояли ведра, висели тряпки, и я, как на друзей, посматривала на них.

— Для тебя не припасено, — поняв, о чем я думаю, бросила та же уборщица.

— А где взять?

— Надо было по дороге выменять, — громко насмешливо сказала другая, высокая, полная. — Привозите ведь сухим и вареным.

— А тут не знаешь, чем ребенка накормить, — тихонько проговорила третья, самая молодая, в мужской шапке-ушанке.

Я с надеждой взглянула на четвертую. Она сидела, прямо глядя в мою сторону. Я узнала ее! Это та самая, которая тогда в отстойном парке… которую мы увели к стрелочнице… Она еще хотела под поезд, у нее оба сына погибли…

Но она все равно меня не узнает. Она и не смотрит даже, думает о своем. И с ними тоже не разговаривает.

Дверь в будку открылась, вошла еще одна уборщица. Первые две расхохотались, третья улыбнулась, а четвертая только взглянула и снова хмуро отвела глаза.

— Подружку тебе прислали, — крикнула первая, с морщинистым лицом. — Теперь на пару мыть станете, вспоминать про веселое житье.

Вошедшая женщина, в форме проводницы, села на мою скамейку и, не тушуясь, ответила:

— А мы еще поживем! Правда, девушка? На чем засыпалась? — спросила беззастенчиво.

Я подтянула под скамейку ноги, спрятала ладони в рукава телогрейки.

— Я не засыпалась, — пробормотала невнятно. — Произошло недоразумение.

Трое расхохотались и проводница тоже. Она смеялась, откинув голову, широко раскрыв рот.

— Как она сказала-то? — вытирая выступившие слезы, хохотала полная. — Не-до-разумение? Ошиблись, значит, маненечко?

— Да ты не горюй! — хлопнула меня по плечу проводница. — Ты скажи им: а вам завидно? Они и отстанут.

За будкой прогрохотал поезд. Молчавшая все время женщина проговорила:

— Будет зубы-то скалить, айдате мыть. — И, взглянув на меня, добавила: — Есть ведра-то… Бери. Хватит этого добра.

Я соскочила и взяла первое попавшееся ведро.

— Не тронь! — послышалось сразу. — Это мое!

Я взялась за другое.

— Мое это, не лапай! — крикнула полная.

Я встала в растерянности. Женщины не торопясь поднялись, разобрали ведра, тряпки и одна за другой пошли из будки.

Проводница бросила мне на ходу:

— Они тут хозяева, а нам, штрафникам, чего уж-достанется. Да ты не горюй!

В углу стояли еще два ведра. Одно с дыркой, а другое с помятыми боками. Я взяла его, выбрала тряпку побольше и тоже пошла.

Иду нарочно медленно, чтобы не встретиться с ними в кубогрейке. Через пути пробираются к зданию вокзала пассажиры с прибывшего поезда. Сейчас он опустеет, в вагонах будет темно и тихо…

Я видела, как уборщицы, набрав воды, двинулись к вагонам. Проследила, в какие зашли… Я уйду одна, начну с последнего.

И вот я уже в пустом вагоне. В нем пахнет табаком. Он слабо освещен наружными фонарями.

Начинаю мыть. Надо бы веник, но у меня его нет. Чем протирать стекла? Нашла обрывки газет и, смыв грязь с окон, протерла бумагой. Мою полки, тру их тряпкой. Вода становится чуть теплой и грязной. Надо ее сменить. Работы еще много. Выливаю грязную воду под вагон — а что делать? — и бегу в кубогрейку. Там никого нет. Иду обратно.

Мою полы. Руками загребаю мусор, окурки, банки, выношу все это на междупутье, потом унесу куда-нибудь подальше.

Вода опять грязная. Надо менять. Опять в кубогрейку и снова в вагон… Сколько времени? Может, я должна в этот срок вымыть уже два вагона? Но ведь я нисколько не отдыхаю, я все время мою.

Мне хочется посмотреть, как выглядит теперь вагон. Хоть бы на минутку вспыхнули лампочки… Если бы это был мой состав, я бы обязательно включила рубильник и посмотрела.

Ну, кажется, все. Обтерла подножки, взяла ведро. Сейчас налью воды и пойду в следующий.

В кубогрейке встретила проводницу. Она прополаскивала тряпку.

— Ну, как? — спросила она.

— Я его хорошо вымыла.

— Один только? — удивилась она.

— А вы сколько?

— Я уже оба. Сейчас пойду в будку до следующего состава. Бабы уже там.

— А вы меняли воду?

— Один раз. На каждый вагон по ведру.

— А я по три.

Проводница расхохоталась.

— Стахановка!

И ушла.

Бегу в другой вагон. Хоть бы не приходил следующий поезд, чтоб я успела до него.

Нет, одного ведра мало. Это уж не мытье. Я все равно буду по три. Лучше не пойду отдыхать в будку. Я и не хочу туда, к ним.

Бегаю за водой, мо́ю и прислушиваюсь — не идет ли поезд? Не слышно. Успею!

Я уже домывала, когда в мой вагон кто-то вошел. Мне стало жутко.

— Где ты тут?

Это та женщина, из отстойного парка.

— Что не идешь в будку?

— Я еще не домыла.

— Окна-то зачем протираешь?

— Они грязные…

— Мы их через две поездки моем. Не намоешься. На вагон по ведру, все равно утопчут.

Я не знаю, что со мной случилось. Мне вдруг захотелось, чтоб она узнала меня, чтоб хоть один человек был здесь ко мне подобрее.

— А я вас знаю, — тихонько сказала я.

— Откуда это?

— А, помните, у нас был субботник… в отстойном парке… И вы тогда… хотели под поезд… У вас еще сын… второй… на фронте…

Наверно, не надо было об этом говорить!

— А-а-а! — недобро простонала женщина. — Как не помнить! Вы еще гоготали надо мной, обрадовались чужому горюшку.

— Я не гоготала, я поднимала вас, — пробормотала я.

— Поднимала! Пинала ты меня, наверно, если поднимусь. Гоготали надо мной!

— Что вы! Что вы! — заговорила я, прижав к груди руки. — Никто не пинал. И смеялись не все. Они просто не поняли, они не знали, что у вас горе. А потом они помогали вести вас к стрелочнице…

— А-а-а! — закрыв лицо руками, закачалась женщина. — Костик, сыночек мой! — Она упала на скамейку, плечи ее тряслись. — Враз оставили меня одну-одинешеньку с моим горюшком! Сыночки мои… милые…

Темный вагон заполнился тяжелыми рыданиями.

Как я могла это сделать? Притронулась к такой свежей ране!

Мне хотелось обнять женщину, прижать к себе, утешить. Но я боялась, что она оттолкнет меня.

Она плакала, сотрясаясь на скамейке. И я решилась. Собрав все силы, крепко взяла ее за плечи и приподняла.

— Идите ко мне…

Она уронила голову на мою грудь, припала, и плач ее стал не таким надрывным и тяжелым.

Я не утешала. Я только крепко-крепко прижала ее к себе и сама заплакала.

Не знаю, сколько мы сидели так. Я боялась пошевелиться, чтоб она не отпрянула от меня.

Застучал колесами поезд.

Женщина приподняла голову, оперлась ладонями о скамейку, встала.

— Мыть надо, — проговорила тихо и, не сказав больше ни слова, ушла из вагона.

За ночь мы вымыли три состава. Я ни разу не была в будке, потому что не успевала. Я все равно меняла воду и хоть немного, но протирала окна. А потом таскала мусор, складывала его на междупутьях в одну кучу. Женщина не приходила больше ко мне.

На станционных часах было половина восьмого, когда прибыл новый поезд. Я прочитала табличку и обмерла — с ним приехал дядя Федя!

— Этот состав мыть не будем, — крикнула проводница, увидев, что я иду в кубогрейку. — Сейчас придет новая смена.

Я зашла в будку. Женщины отдыхали.

— Уработалась наша подружка, — жуя кусок хлеба, сказала полная.

— Так ведь как? Грехи-то надо замаливать? — хихикнула морщинистая.

А та сидела на прежнем месте с каменным лицом. Вот она повернула голову и долгим взглядом посмотрела на меня.

— Как зовут тебя?

— Таня.

— А фамилия?

— Назарова.

Она кивнула, достала с полки потрепанную тетрадку и, помуслив карандаш, записала в нее что-то. Видимо, она была здесь бригадиром.

Начали приходить новые уборщицы, и я вышла на улицу. На часах было около восьми. Как только большая стрелка остановилась на двенадцати, я пошла.

Что делать? Идти в цех или не надо? Наверно, не надо. Разыскивать дядю Федю или нет?

Нет, лучше я не буду сейчас с ним говорить.

— Эй, постой-ка, девушка, Таня, кажись? — услышала я и обернулась.

Меня догоняла проводница, которая ехала в моем вагоне в тот злополучный рейс… с Мостухиным.

— Ой, запыхалась даже, бегу, — заговорила она, разглядывая меня с любопытством. — Я уж давно гляжу, вроде ты ходишь, да думаю, может, нет. Пришла получку получать, очередь заняла, да вот тебя увидала.

Я молчала, не зная, о чем с ней говорить.

— Слушай-ка, — заглядывая мне в глаза, зашептала она. — Чего это тот увел тебя тогда?

Не хотелось мне ничего ей рассказывать.

— Произошло недоразумение, ошибка, — строго глядя ей в глаза, сказала я.

Она кивнула медленно и, кажется, потеряла ко мне всякий интерес.

— А начальник поезда прибегла ко мне, ругается, — продолжала она, зевнув. — Чуть не с кулаками на меня лезет. Ты, говорит, чего смотрела, почему за мной не прибежала?

«Надо разыскать Марусю…»

— А я что могла? Я стою, обмерла вся, — пожимая плечами, равнодушно рассказывала проводница.

Я повернулась, чтоб уйти, но она меня задержала.

— А эта-то, Анна, пришла к поезду и пристала к братцу твоему. Я, говорит, заказ ей делала. Юбки нашла под подушкой, забрала их.

— Я знаю это.

— А потом еще деньги потребовала. Братец твой достал кошелек да и выложил ей 400 рублей, как одну копеечку. А Анна-то говорит: еще, говорит, вы мне пятьдесят рублей останетесь должные.

— Знаю, все знаю, — сказала я и, не слушая больше, быстро пошла к служебному выходу.

37.

Я проснулась, когда Боря уже пришел с работы. Спала как убитая.

— Я нарочно тебе не звонил, — сказал Борис и достал сверточек. — Это котлетка с жареной картошкой.

— А сам ел?

— Конечно.

Я не очень этому верила. Денег у нас нет, продуктов тоже. Есть немного подмороженной картошки, но жиров никаких.

— Боря, где наша свиная шкурка?

— Она вся скрючилась, и я ее выбросил.

— Напрасно, — пожалела я. — Можно было бы состряпать картофельные оладьи.

Борька достал из письменного стола талон — СПБ. Это дополнительная карточка, которую брат будет получать теперь каждый месяц. По ней хоть сейчас можно выкупить немного масла, сахару, колбасы… Но денег нет.

— Надо занять, — сказал Борька.

— Подожди еще… Пока есть картошка. И почему это ее сначала подмораживают, а потом выдают? — вздохнула я.

— Ее везли издалека на машине. Были сильные морозы.

Утром я сложила в сетку Борькину старую рубашку, взяла несколько газет и веник. Мне даже хотелось скорее оказаться в вагоне. Уж сегодня-то я все буду делать быстрее и лучше… Во-первых, светло, во-вторых, есть все необходимое для уборки. Я даже могу оторвать от рубашки кусок и дать кому-нибудь. Ну, вот той женщине.

Когда я пришла, она была одна в будке. Кивнула мне молча. Я поспешно достала рубашку и хотела ее разорвать. Но ткань оказалась крепкой. Как я ни старалась — ничего не выходило.

— Зачем дерешь? — спросила женщина.

— Это я вам… Окна протирать.

Она взяла рубашку, осмотрела ее.

— Совсем добрая, только воротник да рукава прохудились. Залатать можно.

— Боря не носит ее. Она мала ему, — немного приврала я.

— Сама носи, — посоветовала женщина. — Для работы хорошо. Теплая.

В будку вошли, и я сунула рубашку в сетку. Стекла протирала газетами, веником заметала мусор. В вагонах было светло, и мне тут нравилось. Но за водой ходить днем хуже. Того и гляди, встретишь кого-нибудь из своих. Один раз увидела Митю и спряталась за угол кубогрейки.

А в другое дежурство лицом к лицу столкнулась с Зиной. Мы обе растерялись, стояли какое-то время молча.

— Моешь? — наконец проговорила Зина и отвернулась.

— Мою…

— Ну, мой, мой, — насмешливо сказала Зина и хотела уйти.

— Зина, — волнуясь, заговорила я. — Скажи, почему ты со мной так? Помнишь, тогда? Ждала меня, я знаю. А потом ушла обратно… к себе…

Она прямо взглянула мне в глаза.

— Правда, я ждала тебя. Я ведь думала, что ты… А ты! — она махнула рукой и снова отвернулась.

Я молчала, опустив голову.

— Что ты так обрадовалась тогда? Как на крыльях вылетела от Зарубина — «В поломойки!»

— Я же думала, что меня в тюрьму…

Зина посмотрела на меня с искренним удивлением.

— В тюрьму? За что? Значит, ты виноватая, что ли?

— Нет, я не сделала ничего плохого…

— Так почему же ты так? В Москве в морду прохвосту дала, не испугалась, а тут… — она снова махнула рукой и ушла, не оглядываясь.


…Лежу с открытыми глазами и смотрю на светлый квадрат на стене. Это отсвет от окна, освещенного снаружи. Как на экране, меняются в нем картины. Вот вижу дядю Леню в купе. Он стоит перед начальником цеха и отрицательно качает головой. Ему очень трудно, но Зарубин уходит с пустой авоськой, масляный сверток, который дядя Леня отчаянно совал мне в руки, остается в корзинке. Вот вижу тихую Наташу, бешено бьющую кулаками в дверь старухи… Возмущенного Борьку… Зину с насмешливыми, осуждающими глазами… И вижу себя в кабинете Зарубина. «Спасибо, Юрий Мартыныч!..»

Как мне только не стыдно!

Если бы можно было начать все сначала. Даже пусть остается, какой была, московская история. Я же действительно не сделала ничего дурного.

Тюрьма! Кто мне хоть слово сказал про тюрьму? Ведь я же сама ее выдумала, потому что трусиха, трусиха! Спасибо, Юрий Мартыныч, что не в тюрьму, а в поломойки, в штрафницы… Фу!

Зина стояла тогда в коридоре и прислушивалась. Она была уверена, что я буду отстаивать себя, раз не виновата. А я чуть не шепотом: «Спасибо, Юрий Мартыныч!» И вылетела радостная!

Вот с этого бы места, когда Зина проводила меня дружеским взглядом, когда я вошла в кабинет, вот с этого бы места — все снова. Ведь даже начальник удивился!

Это все потому, что я не умею быстро анализировать. Помогала Тамарке выкидывать картошку, как овечка, без всякого сопротивления пошла из вагона за этим подлецом…

Старухе рассказала все про Наташу!

И вообще эгоистка: «Надо разыскать Марусю… Надо разыскать Марусю…» А когда хватилась, позвонила в резерв, оказалось, Маруся уехала в Москву, в рейс. Конечно, прошло столько дней. Она уже скоро обратно приедет.

С горечью думаю я и о том, почему все так плохо относятся к поездным? Не любят их и даже презирают. Разве это не нужная работа? Разве не заслуживают уважения дядя Федя, дядя Леня, Маруся! Или, например, Клава…

Это все потому, что есть такие, как Тамарка, как штрафница, которая моет со мной вагоны… Из-за них обо всех теперь думают плохо…

Я не слышала, когда Борька ушел на работу, потому что под утро заснула.

На обед он пришел домой.

— Знаю теперь вашего Митю, — сказал мне.

— Где ты его видел?

— Он приходил в редакцию.

— Зачем?

— Ну, — пожал плечами Борис, — дела всякие…

— Хороший парень, правда?

— Класс! — поднял Борька вверх большой палец и, подумав, добавил: — Рабочий класс!

38.

Возле городской мельницы неистово чирикают воробьи. Со всех концов стайками слетаются они к машинам, из которых выгружают зерно, взлетают в кузове, хозяйничают там деловито. И такой ликующий шум стоит над всем этим, что прохожие останавливаются посмотреть на веселую кутерьму.

Я тоже остановилась. У меня есть время. До приезда Маруси целых полчаса.

Какие они храбрые, эти маленькие воробьишки. Совсем не боятся людей. Знают, что их не обидят. Грузчики взваливают на спину мешки и, прежде чем шагнуть, смотрят под ноги — не придавить бы нечаянно. Воробьи чуть отскакивают в сторону и мгновенно слетаются снова, чтоб продолжать поиски. На дворе февраль, а они звенят, как в апреле.

Смотрю на них и думаю: как пережили они нашу уральскую зиму с морозами и буранами? Ведь были дни, когда по радио сообщали: детям не надо идти в школу. А эти… Где прятались? Что ели? Очень было им трудно, а они вон какие бодрые, уверенные. Умеют постоять за себя.

Нужно идти… Сейчас я увижу Марусю, Антонину Семеновну, Витьку. Я виновата, совсем забыла о них, занятая своими бедами. И перед дядей Федей виновата. Все откладываю встречу с ним, потому что стыдно признаться, как я вела себя у Зарубина. Дядя Федя, конечно, обиделся и не разыскивает меня. Может, и забыл совсем…

На перроне уже толпятся встречающие. Я встала за углом товарной конторы. Подожду, когда все уйдут. Пусть уйдет Мостухин. Но Анне я должна отдать пятьдесят рублей. Обязательно. Она придет принимать состав. Кто ездил вместо меня? А вдруг дядя Федя?

Вот поезд прибыл. Я ушла подальше. Подойду потом. Маруся долго будет в составе — надо собрать белье, сдать его. И Антонина Семеновна не быстро уйдет.

Как я волнуюсь! Я не сто́ю сейчас самого маленького худого воробья!

Вижу Анну. Она идет к моему вагону.

— Анна!

Услышала, увидела и немедленно подошла.

— Вот пятьдесят рублей. Возьмите…

Анна выхватила деньги и зло сказала:

— Чего разложила-то все на виду? Не могла спрятать куда подальше? Теперь выслушивай из-за тебя всякое. Федор, как петух, налетает… Дура стоеросовая!

И ушла к вагону.

Значит, дядя Федя все знает. Наверно, дядя Леня ему сказал.

Пятый вагон. Там Маруся, Антонина Семеновна, Витя…

Набираюсь духу, перебегаю перрон, вскакиваю на подножку. И сразу вижу Витьку.

— Здравствуй. Где Маруся?

Витька какой-то растерянный. Он молча кивает в глубину вагона. Иду по коридору, заглядываю в купе. Елизавета Ивановна стаскивает наволочки с подушек. Иду дальше, волнуясь все больше и больше.

Вот Маруся. Она хотела выйти с бельем из купе, но, увидев меня, отпрянула и села на скамейку.

У нее заплаканные, опухшие глаза.

— Маруся, что случилось?

Она взглянула отчаянно, недружелюбно и вдруг уткнулась лицом в собранное белье.

— Маруся, где Антонина Семеновна?!

— Из-за тебя все… — тяжело всхлипывая, проговорила Маруся. — Все из-за тебя…

— Она жива? Говори!

Маруся сердито глянула на меня и отвернулась:

— Ну и что, что жива? — осевшим голосом сказала она. — С поезда ее сняли по дороге… Милиция…

Я села рядом, потому что меня уже не держали ноги. Жива!

Долго сидели молча, потом я заговорила:

— Марусенька, я тебя прошу… Расскажи мне все. Милиция — это не так страшно. Я знаю. Все обойдется.

Она посмотрела на меня хмуро.

— У тебя, может, и обошлось, а у нее не обойдется.

Еле-еле я вызвала ее на разговор. Состав дернули, потянули в отстойный парк, а мы все сидели в купе. И Маруся тихо рассказывала, что произошло.

Когда меня увели и Антонина Семеновна наконец узнала об этом, она очень ругала проводницу и Мостухина.

— Чего вы молчали, олухи? Я бы этому стервятнику показала, я бы ее из рук у него выхватила!

Всю обратную дорогу она почти не выходила из купе, а когда приехали, велела Марусе узнавать про меня. Им стало известно, что я вернулась, и Антонина Семеновна сказала:

— Слава богу!

Потом Маруся еще звонила, но толком ей ничего не удалось узнать. Сказали, что я работаю на местном — и все. Антонина Семеновна успокоилась: «Ну, а с этим я поразговариваю, когда приедем в Москву».

И вот они приехали.

Антонина Семеновна велела Марусе съездить на рынок и купить кое-что для нее.

— В последний раз… Рассчитаюсь со всеми по дороге, и конец. Надоело все до чертиков. Много ли мне одной надо, Маруська? А этого проходимца поить больше не буду, и деньги ему сколачивать не буду. Ты поезжай, а уж я с ним здесь вдосталь наговорюсь.

И еще Антонина Семеновна мечтала вслух, как она приедет в Москву в следующий раз.

— Придет, он, будет ждать угощения, а я ему: ничего нет, гражданин хороший! Он глаза на меня вылупит — вот такие! А я расхохочусь, голову откину, иди свищи по купе — ничего у меня нету для тебя. И для себя мне ничего не надо. Деньги? Плевала я на деньги! Я ведь, ты знаешь, Маруська, ничего себе доброго не завела, шаль только, да вот — зубы… Все ему, стервятнику, да на пропой. А уж как я на него посмотрю, Маруська! Гляди, вот так, сверху вниз! За все унижения ему отплачу, злыдню! Танюшку ни за что забрал, собака. В морду она дала ему. Молодец. И я ему садану сегодня, Маруська, за нее, за Танюшку, и — за всех!

— Не надо, Тоня, — уговаривала ее Маруся. — Он не спустит тебе…

— Не спустит? Да он же тру-у-ус! Ему меня подцепить никак невозможно, Маруська. На пару мы с ним работали… С поезда снимет? В милицию поведет? Хо! А я скажу: вот пришла к вам парочка, гусь да гагарочка. Судите обоих, один другого стоим. Я ведь все расскажу, себя жалеть не стану. Не-ет, не хватит у него на это пороху. За шкуру свою красивую испугается.

Были у Антонины неоконченные расчеты с торговками по дороге.

— Купи им чего требуется. Нате, возьмите, и нет меня для вас больше. Носа в мой вагон не суйте!

— Ты не пей с ним, Тоня, — уезжая, просила Маруся.

— Не-ет, Марусенька, я выпью с ним на прощание. У меня язык лучше работает, когда я пьяная. Я не здорово выпью, я только для воодушевления.

Маруся уехала обеспокоенная. Ездила долго. Когда вернулась, услышала в купе Антонины громкие голоса. Но не вошла. Вот уж поезд вытянули на перрон, началась посадка. Не знает Маруся, что было в купе у Тони. Дали отправление. Красный, разъяренный вышел оперативник в тамбур, где Маруся стояла с флажком. Пассажиров на посадке уже не было, все разместились в вагоне.

Вышла и Антонина.

— А на прощанье… на прощанье… — бормотала она. — Я хочу дать тебе… по морде… за Танюшку…

Размахнулась неловко, но кто-то опередил ее. Оперативник, не успев понять, что произошло, от сильной оплеухи вылетел из вагона.

Маруся, чуть живая от страха, захлопнула дверь, повернула ключ. Поезд тронулся.

— …Молодец, Витька, ловко ты пришел мне на подмогу, — как-то сразу отрезвев, проговорила Антонина Семеновна.

— А в Ялуни ее взяли, — тихо продолжала Маруся. — Это он позвонил туда из Москвы. До того, видать, рассерчал, что и о себе позабыл. Забрали все, что было в купе. Она и выйти не успела. Увели.

Я сидела не шевелясь.

— Надо белье нести на базу, — встала со скамейки Маруся.

— Что теперь с ней будет? — прошептала я с отчаянием. — Неужели в тюрьму?

— Не миновать. Товару у нее не больно много было, но она ведь и про старое все расскажет. Она не пожалеет себя.

— Как же это они Витьку не забрали?

— А тот не успел увидеть, кто его саданул. Может, после догадается.

— Она что-нибудь сказала, когда ее… повели?

— Сказала. И улыбнулась даже: «Не тужи, Маруська! Все правильно!»

— Маруся, а как мне узнать про нее? Ты позвони мне, пожалуйста!

Я нашла обрывок газеты и написала свой телефон.

— Ладно, позвоню.

Маруся с Елизаветой ушли. Я спустилась с подножки и тут же села на нее.

Откуда-то взялся Витька, присел рядом.

— Витя, правда, что ты ударил того… по лицу?

Витька посмотрел на меня грустно и покачал головой.

— Нули…

— Как это «нули»? Мне Маруся сейчас сказала.

— Не по лицу, а по морде, — уточнил Витька.

Мы помолчали.

— Ты не езди больше в Москву, — посоветовала я. — Он тебе не спустит.

Витька свистнул.

— Очень-то боюсь я всяких! А в Москву я и так не поеду. Я еще в тот раз, как с тобой случилось, подал в отставку.

— Почему?

— Да так… Я ведь токарь. Стыдно вот такими руками пластинки крутить.

Он сжал большие, сильные кулаки.

— Мне поездить было охота, вот я и поездил. А сейчас обратно на завод.

— Отпустят тебя?

— Отпустят. Посадят вместо меня какую-нибудь соплюху. Все пластинки перебьет, — вздохнул он.

Витька, Витька… Так же будет звучать в вагонах моя баркарола, а его не будет… И меня тоже. И Антонины Семеновны…

— Тебе жаль Антонину Семеновну, Витя?

— Жалко.

Мы идем по междупутьям вдоль составов, не разговариваем больше.

Думаем о своем.

— Когда-нибудь сходим в кино? — не глядя на меня, тихонько спрашивает Витька.

— Сходим. Только потом-потом… Когда-нибудь…

39.

Сижу в красном уголке ни жива ни мертва. Только что задали вопрос нашему начальнику, за что он снял меня в поломойки. Идет открытое партийное собрание.

— За что? — спрашивает Зарубин и чуть откидывается на стуле в президиуме. — За спекуляцию. Или, по-вашему, я должен поощрять?

И тут начинается…

— А чем она спекулировала, вы знаете?

— А вы спросили, почему ее снял оперативник?

— А почему Мостухин и Анна не в поломойках?

Я даже не знаю, кто это спрашивает. Тереблю носовой платок, еле сдерживая слезы.

— Нашли на ком отыграться!

— Нет, вы расскажите!

Собрание ведет Алексей Константинович Сабуров. Он стучит карандашом по графину.

— Товарищи, давайте организованно… — просит он. — Видимо, вы должны объяснить собранию, — обращается он к Зарубину.

Начальник цеха поднимается за столом. В красном уголке затихают.

— Факт остается фактом, — начинает он. — Монтер не приехал из поездки, снят милицией… Мостухин говорил, что увели с узелком…

— А что в узелке, вы полюбопытствовали?

— А у Мостухина в мешках проверяли?

— По-моему, факт остается фактом… — бросает на реплики Зарубин.

— Факт остается фактом, что безобразие у нас в цехе творится! — выкрикивает кто-то с задних рядов.

— Товарищи! — более энергично застучал по графину секретарь парторганизации. — Кто просит слово?

— Я прошу, — сказал из президиума дядя Федя.

Я взглянула на него, волнуясь. Все это так неожиданно для меня.

Он поднялся со стула, подошел к облупленной трибунке.

— Вот уже скоро год, как вы у нас, товарищ Зарубин, — не сразу начал он. — Думали, пришел новый человек, наведет порядок… и так и далее… А в цехе, наоборот, все наперекосяк пошло. Но об этом мы после, а сейчас про Таню Назарову.

Он повернулся к Зарубину и внимательно посмотрел на него, а у меня комок подкатил к горлу.

— Это ведь просто удивительно, как вы людей не понимаете! Пришла к нам молодая девушка. Да какое! Девочка совсем. Старательная, добрая… и так и далее… Со всей душой пришла, чтобы работать, а вы… Ни в чем вы не разобрались, товарищ Зарубин, плюнули в душу, турнули в поломойки… и так и далее…

— Вот ведь как все боятся черной работы, — усмехаясь, перебил Зарубин. — Выходит, вы не уважаете труд уборщиц, за людей их не считаете? — остро глянул он на дядю Федю.

В зале зашумели, но дядя Федя поднял руку, чтоб утихли.

— Не цепляйтесь вы за пустое место, — сурово покачал он головой. — Постыдитесь! Да и человек этот, — он отыскал меня глазами, — никакой работой не брезгует…

— Правильно! — послышалось в зале. — Мы на субботнике с ней работали. Знаем!

— И монтер она смышленый, рассудительный, — узнала я голос дяди Лени.

— Никакой работы не боится, — продолжил дядя Федя. — Да в том ли дело? Ведь вы ее как спекулянтку туда турнули, с ярлыком на шее… и так и далее…

Зарубин вдруг встал и заговорил дружелюбно:

— Ну, может, я и поспешил… Кто не ошибается? Может, и перегнул, товарищи.

При наступившем молчании он улыбнулся мне из президиума.

— Ну, ничего, молодая, бойкая. Ну, помыла немного вагоны. Отменю, конечно, приказ, опять ездить будет… Уж из-за этого созывать открытое партийное собрание… — почти весело пожал он плечами и, ища поддержки, посмотрел на сидящих в президиуме начальника участка Лисянского и инструктора райкома партии — молодого еще человека в военной гимнастерке с двумя орденскими полосками на груди. Ни тот, ни другой не ответили Зарубину, а дядя Федя сказал:

— Да нет, товарищ начальник, собрались, так и про другое поговорим. А только опять вы неправильно понимаете. Выходит, человек для вас…

— Пустое место для него человек! — снова раздалось в зале.

— Что человек, что чурка — ему все одно!

— Лишь бы возили всякое, а там хоть кто будь!

— Товарищи, — привстал в президиуме Алексей Константинович. — Послушаем Федора Тимофеича.

— Ну, с того и начнем тогда. Я с другого хотел, но тут вон подсказывают, — снова начал дядя Федя и повернулся к начальнику цеха. — И впрямь, любите вы, товарищ Зарубин, чтоб привозили вам. Чего уж там, и я важивал. А ведь не ладно это…

В красном уголке наступила полная тишина. Все ждали, что скажет Зарубин.

Он вскочил, прищурился в притихший зал:

— Так это что же выходит, товарищи? — проговорил он внушительно. — Если я по глупости брал у вас иногда гостинцы, так вы-то зачем давали? Выходит, это вы взятки мне совали, так?

Никто не ответил, и он продолжал напористо:

— Только так! Ну и ну-у, — развел он руками. — Вот в чем, выходит, дело-то? Ну, и кто же мне, выходит, взятки, давал, а я, дурак, брал, думал — угощают? Кто?

Он остро осмотрел людей на скамейках.

— А хоть бы вот я, — поднялся со своего места дядя Леня Семаков.

Все повернулись к нему, кто-то посоветовал:

— Говори, Леонид Максимыч, раз встал.

— Я вам возил, товарищ начальник, до самого последнего разу, а тут отказал.

Дядя Леня потер рукой поясницу, и я испугалась, — неужели опять прострел? Вот уж не вовремя.

— И за что же это ты, Семаков, взятки мне давал? А? — начальник опять прищурился на дядю Леню, а потом хитро подмигнул президиуму. — Давай раскрывай и свои карты.

Алексей Константинович привстал, хотел, видимо, напомнить, что на трибуне дядя Федя, но человек в гимнастерке придержал его за локоть, и секретарь снова сел.

Дядя Леня переступил с ноги на ногу, вздохнул.

— Припереть вы нас хотите, товарищ Зарубин, я так полагаю, — негромко сказал он. — Но ведь как вам сказать — взятки? Мне вроде бы и не к чему их давать. Я монтер старый, дело свое знаю, ничего за мной такого не числится, чтобы мне бояться… Да и не стал бы я так.

— А чем же объяснишь тогда? — сел Зарубин на свое место.

— Говори, говори, Леонид, — подбадривали люди. — Говори, как оно получается.

— Придете вы, товарищ начальник, к отправлению. Задумаетесь этак грустно. Сын, скажете, болен, не знаю, чем и лечить. Медку бы, маслица… А где взять?

Дядя Леня замолчал, но сразу послышалось:

— Сказывай, сказывай, Леонид!

— Ну и говоришь тут вам — ладно, мол, привезу, коли так…

— А дальше-то, Леонид, дальше!

— А дальше товарищ Зарубин начинает по карманам хлопать. По одному хлопнет, по другому… Потом на пол плюнет — тьфу, думал, деньги-то с собой!

В зале раздался смех.

— Айда, Леонид, крой дальше!

— Ну, привезешь, заберет все и скажет: — Я уж зараз с тобой рассчитаюсь. Да так и с концом, — махнул рукой дядя Леня и сел.

Опять в зале рассмеялись, кто-то крикнул:

— Все в тонкости обрисовал Леонид Максимыч. Как по писаному!

Зарубин снова встал, широко развел руками.

— Ну, сами только подумайте, что говорите! Ну, я мог так раз, ну два…

— А вот так, товарищ начальник, раз-два, да и привыкли! — послышался в тишине знакомый хохоток.

Сидящий впереди меня старый монтер медленно повернул голову. На лице его, крупном, с черными точками от въевшейся угольной гари, было недоумение и любопытство. Он в упор смотрел на Мостухина. Вдруг хлопнул ладонями и уронил их на колени.

— Мостухин высказался! Надо же!

В красном уголке, как взрыв, грянул хохот. Алексей Константинович повернулся к инструктору райкома, потом к начальнику участка, сказал им что-то, постучал по графину.

Когда хохот немного стих, сзади меня вскочил с места Мостухин.

— Что это за смех? — визгливо выкрикнул он. — Если я признал свои ошибки, так теперь смеяться надо мной? Может, у меня давно вот тут свербит, — он стукнул себя по груди, — чтоб доложить про все про это высшему начальству!

Опять хохот и выкрики:

— Свербит у Мостухина!

— Ой, держите меня! — послышался веселый молодой голос. — Со мной эта самая… как ее, мигрень, обморок то исть!

Монтер с урманского поезда, зовут его Паша, скрестил на груди руки, закрыл глаза и повалился… Его с хохотом удержали, посадили на место.

Алексей Константинович встал.

— Товарищи, — поднял он руку. — Давайте соблюдать… Давайте хоть по порядку.

Старый монтер поднялся с места.

— Мы по порядку, Алексей Константинович, — сказал он серьезно. — Мостухин у нас первым номером идет: первый спекулянт, — он загнул на руке один палец, — первый взяточник, — загнул второй.

— Почву надо под ногами твердую иметь, чтоб говорить так-то! — снова тонко выкрикнул дядя Гриша.

Старый монтер крепко постучал большим сапогом по полу.

— Она у меня твердая, Мостухин, потому и говорю.

— Вы хотите выступить? — спросил Алексей Константинович.

— Могу.

— Пожалуйста, даем вам слово, — с облегчением сел Алексей Константинович, но тут же вскочил: — Но, товарищи, у нас же Федор Тимофеич на трибуне!

В зале дружно рассмеялись:

— Забыли про оратора!

— Извиняй, Федор Тимофеич!

— А ничего, — улыбнулся дядя Федя. — Я потом доскажу. Пускай Семен Карпыч говорит, и так и далее… — и сел в президиум.

Семен Карпыч откашлялся в темную большую ладонь.

— Помнишь, Мостухин, как мы с тобой ехали? — полуобернувшись назад, спросил он.

— Не ездил я с тобой! — выпалил дядя Гриша.

— В напарниках твоих я, слава богу, не был, — кивнул Семен Карпыч. — Но как-то ездил я под Москву больную сеструху навестить, а обратно с тобой угадал.

— Ну и что?

— А то, Мостухин, что в составе слушок прошел, шуровать его зачали.

— А я при чем?

— А при том, Мостухин, что ты обомлел весь и в тамбур побег.

— Вранье!

— Дай доврать, люди слушают. Побег ты, Мостухин, в тамбур, а мне интересно поглядеть зачем. Я за тобой следом. Полез ты в отопление и вытянул оттуда мешок с дрожжами.

В зале хохотнули, но сразу смолкли.

— Я думал, ты шуганешь сейчас мешок-то за двери, на волю. А ты — нет. Тебе жалко. Поезд как раз остановился на разъезде, и ты — шасть! — с мешком-то на фартуки.

— Совесть у тебя есть али нет совсем? — крикнул дядя Гриша.

— У меня есть, — кивнул монтер и продолжал: — Гляжу, а ты уж на крыше. До чего прыткий оказался!

Опять все рассмеялись.

— Я поглядел. Мостухин мешок-то к трубе ремнем привязывать зачал.

— А штаны-то как, Семен Карпыч? — хохоча, выкрикнул Паша.

— Чего не знаю, того не знаю, — серьезно ответил старый монтер. — Ну, поезд-то пошел, значит, а Мостухин на крыше. Проехали эдак сколько-то, как впереди мост показался, ферма, значит. Вот тут ты, Мостухин, сплоховал, — с сожалением покачал головой Семен Карпыч. — Тебе бы голову-то вместе с дрожжами к трубе пригнуть, ты бы и проехал спокойнехонько. А ты растерялся. Голову-то пригнул, а дрожжи-то вместе с мешком к-а-к ахнешь в реку!

Опять хохот и выкрики:

— Река-то, Мостухин, три дня на твоих дрожжах бродила, из берегов лезла!

— У него и изба-то на дрожжах взошла, второй этаж взбух, квартиранты угнездились!

— А из Урмана он каждый раз на бараньей туше приезжал, а потом городское население отоваривал!

Слушала я все это и, волнуясь, смотрела на инструктора райкома, на его орденские полоски. Ведь он наверняка фронтовик. О чем думает сейчас, склонив голову и медленно поворачивая в руке карандаш? Может, вспоминает товарищей своих в мерзлых окопах, готовых по первому сигналу броситься на врага и не щадя жизни гнать его с родной земли. Может, думает о тех, кто уже погиб, защищая Родину…

Будто подслушав мои мысли, Семен Карпыч сказал:

— Все это мы говорим здесь не для ради смеху, конечно, а чтобы вскрыть. Докладал я тогда о Мостухине Зарубину. Да, видно, отморгался Мостухин. А ведь война идет, товарищи, люди гибнут, малолетки партизанят. Уральцы для фронта сил своих не щадят. Вон трубы-то, — он кивнул на окно, — и днем и ночью дымом исходят. А такие, как Мостухин, как Анна, да и начальник наш Зарубин, кормушку себе из войны-то устроили, на людской беде наживаются. Цех-то наш в частную лавочку обернулся.

— А в кладовой что делается! — звонко выкрикнула Зина.

— Давай, Зина, про кладовую, — кивнул Семен Карпыч. — И это дело не десятое.

Я узнала для себя много нового. Оказывается, совсем не должны монтеры за свои деньги покупать ремни на рынке. Ремни есть в цехе, но их не получишь без взятки. Оказывается, кладовщица Лапина по просьбе Зарубина посылала свекра на рынок продавать ремни, а потом на эти деньги устраивала у себя на квартире пирушки для начальника цеха.

Взял слово Митя и с возмущением рассказал, как запущено хозяйство цеха, как небрежно хранятся детали и инструменты.

— За два месяца три динамо-машины пережгли, и хоть бы что! — сурово выкладывал он, прямо глядя на Зарубина. — Два монтера отморгались, правильно выразился Семен Карпыч, а третьего вы уволили по собственному желанию. Иди, мол, от греха подальше, а с тобой и концы в воду.

Один за другим выступали монтеры, электрообмотчики.

Какой у нас большой коллектив, я просто не всех знала. Обвела глазами зал и увидела… Бориного редактора! Он быстро писал, положив на колено блокнот. Ну, конечно, он! Ну правильно. Митя, наверно, затем и приходил в редакцию, чтобы пригласить кого-нибудь на собрание.

— Не по себе мне было сегодня, товарищи, — услышала я голос начальника участка Лисянского. — Высказывали вы все Зарубину, а я понимал, и мне тоже, как руководителю…

У Лисянского усталые, большие глаза и очень виноватое лицо. Наверно, он и в самом деле переживает, что проглядел такие дела в нашем цехе.

— …дали Зарубину выговор, успокоились, а дальше не копнули… не удосужились, — винился перед нами Лисянский.

Не закончив толком свое выступление, он сел. Алексей Константинович спросил о чем-то инструктора райкома, и я вся насторожилась. Тот кивнул и встал. Только сейчас я увидела, что правый рукав его гимнастерки ниже локтя загнут.

В красном уголке стало очень тихо.

— Наш политрук Белоглазов однажды вернулся в часть с новым боевым оружием, — глядя в окно медленно заговорил инструктор райкома. — Собрал нас всех перед боем, достал из кармана записную книжку. «Товарищи бойцы! — сказал он. — Послушайте, что было написано на платформах с танками». И стал читать: «Бейте фашистских гадов! Уральцы с вами!», «Дадим вам оружия столько, сколько нужно!», «Не отступайте ни на шаг, уральцы не подведут!»

В красном уголке послышалось движение. Старый монтер крепко потер лоб и опустил голову.

— А потом мы пошли в наступление. Немало наших полегло в том бою, — тихо продолжал фронтовик. — Но село мы у немцев отбили! — добавил он усилившимся голосом.

Красный уголок дрогнул от аплодисментов.

— Любят вас фронтовики, надеются на вас. И вот обидно слышать, что здесь завелись такие, кто не дорожит честью уральцев, честью железнодорожников. Не берегут они ни человека, ни государственное имущество, не борются вместе со всеми за скорую победу, а, наоборот, на человеческих трудностях сколачивают собственное благополучие. Позор таким людям! — Инструктор райкома помолчал и заключил: — Я думаю, товарищи, вы сегодня все правильно решите.

Он сел.

— Кто еще хочет говорить? — спросил Алексей Константинович. — Или будем выносить решение?

— Все уже сказано!

— Ясно как белый день!

— Кто просит слово для предложений?

Первым выступил Митя. Он посоветовал провести в цехе инвентаризацию. Проголосовали. Все — за. Потом поднялся коммунист Семен Карпыч.

— Ну и насчет Мостухина, — сурово проговорил он. — В партии ему не место. Это уж хоть каким концом.

— Правильно!

— Надо просить нашу партийную организацию и райком партии это дело пересмотреть, — продолжал Семен Карпыч. — Прошу проголосовать за мое предложение.

— А беспартийным можно? — громко спросил Паша.

Алексей Константинович растерянно посмотрел на инструктора райкома. Тот подумал и решительно кивнул.

На всех рядах поднялись вверх руки, я подняла тоже.

И вдруг в этой тишине…

— Ну и ладно — не дорого куплено.

Я оцепенела от этих слов и сразу увидела лицо старого монтера. Черные вкраплины резко выступили на нем. Он молча смотрел через наш ряд на Мостухина. Красный уголок замер в ожидании.

— Уйди, гад!

Я услышала сзади движение, по суровым лицам, медленно поворачивающимся, поняла: Мостухин пошел по проходу. Скрипнула дверь… Кажется, он не прикрыл ее за собой.

Но вот послышались другие громкие широкие шаги, и дверь с треском захлопнулась. Мне показалось, что Зарубин вздрогнул в президиуме.

Я оглянулась. Урманский электромонтер Паша возвращался на свое место.

— Товарищи, — негромко сказал Алексей Константинович, — продолжим наше собрание.

— Прошу слова, — обратился к секретарю дядя Федя.

Зарубин быстро взглянул на него и, опустив голову, стал теребить угол красной скатерти.

— Вношу предложение просить руководство участка заменить в цехе начальника. Чтоб все у нас пошло по-другому, и так и далее…

— Правильно!

И снова поднялись вверх руки.

Я вдруг заволновалась.

— Надо, чтоб проводники тоже провели у себя такое собрание, — сказала тихонько.

Старый монтер повернул ко мне все еще бледное лицо и одобрительно кивнул:

— Встань и скажи.

Я чуть подняла руку, но Алексей Константинович не увидел.

— Вот тут девушка наша выступить хочет, — громко сказал Семен Карпыч.

Мне дали слово, редактор оглянулся и ободряюще подмигнул.

— Надо, чтоб и проводники… вот так же, а то…

— Правильно! — послышалось отовсюду.

— В поезде монтеров-то раз-два, да и обчелся, а проводников штук до тридцати доходит. Всякие есть!

— Да, — сказала я и села.

За мое предложение проголосовали единогласно.

С собрания мы вышли вместе с редактором.

— Молодцы! — взволнованно сказал он. — Молодцы братцы-электрики.

40.

На другой день, когда я начала мыть второй вагон, ко мне пришла Зина.

— Бросай ведро и тряпку! — весело скомандовала она. — Пойдем в цех. Больше ты не поломойка.

— А что я теперь буду делать? — спросила я.

— Начальник хотел тебя назначить на тот же московский вместе с Федором Тимофеичем, да узнал, что состав ставят на годовой ремонт.

— Целый год будет в ремонте? — воскликнула я удивленно.

Зина расхохоталась.

— Чудачка! Это так ремонт называется. Каждый год вагоны обновляют, красят, исправляют, что поломалось, вот и говорят — годовой.

— А сколько времени он будет в ремонте? — чувствуя подступающую радость, спросила я Зину.

— Ну, не знаю, — пожала она плечами. — Как вагонники управятся. Рабочей-то силы не больно хватает. Пойдем! — взяла она меня за руку.

Я оглядела вагон. Нет, надо закончить. Не так же оставлять.

— Я скоро приду, Зина, я только домою. А что буду делать в цехе?

— Тоже не знаю. Вроде нечего. Но раз отменили приказ — уходи отсюда.

— Ладно. Я сейчас.

Зина ушла. Я домыла вагон, прополоскала в кубогрейке тряпку и направилась в будку.

— Ой, заявилась наша стахановка, — воскликнула полная. — Отдохни хоть, а то скоро опять состав притарахтит, — она отодвинулась на скамейке, давая мне место.

— Я не устала, — не зная, как сказать им о своем уходе, проговорила я. — У меня приказ отменили, в цех отзывают. Разобрались, — добавила тихонько.

Все посмотрели на меня молча. Даже тетя Катя повернула голову, а штрафница свистнула:

— Ты гляди, как тебе повезло! А у меня-то в резерве чего думают? Конца ведь не видать!

Уборщицы откровенно расхохотались. Тетя Катя иронически взглянула на проводницу.

— Ты себя с Таней не равняй, — хмуро выговорила она.

— Вот именно что! — смеясь, откликнулись уборщицы. — Живо притакнулась!

— Опять ездить будешь? — спросила худощавая.

— Хотели меня на тот же московский, но он на годовой ремонт встает, — объяснила я женщинам. — Пока в цехе на местной поработаю.

Все замолчали.

— Да-а-а, — вздохнула полная. — Уходишь, значит, от нас, Таня. А ведь нам, бабы, худо без нее будет. Не шибко много нас.

— А знаете что? — решительно сказала я, взволнованная их словами. — Я посмотрю, если в цехе особенно делать нечего, я попрошусь к вам, пока наш состав на ремонте.

Полная закивала головой, а тетя Катя проговорила:

— Да нет уж, ты не набивайся. Полы-то каждый вымоет, а ты монтер.

В цехе я действительно не знала, чем заняться, и чувствовала себя неловко. Помогала электрообмотчикам, но это дело мне и раньше не давалось.

— Пальцы тонки, — определили обмотчики.

Вокруг ног их валялись детали, провода. Стол, обитый железом, был завален инструментами, проволокой.

И я решила навести в цехе порядок. Вспомнила, что возле товарной станции видела целую кучу пустых ящиков. Побежала туда, попросила пожилого человека, курящего на крыльце, дать мне три ящика. Он дал.

— Чего ты с ними делать будешь? — поинтересовались обмотчики.

— Разложу в них ваши инструменты и всякое такое.

— А-а-а, — одобрительно кивнула пожилая обмотчица. — Это верно.

Два дня занималась я уборкой.

— Гляди-ка, Касьяновна, — добродушно посмеивались электрообмотчики, — цех-то наш как картинка стал.

Худенькая старушка-уборщица грустно кивала головой.

— Молодюсенькая, а мне где уж… Да и вы теперь с оглядкой инструменты-то кладите. Не валите куда попало.

— Да, — строго говорила я. — Вот сюда — инструменты, сюда — детали, сюда — все остальное, разное.

Мы с Касьяновной вымыли в цехе окна, и в нем стало светло.

Я хотела было и в кладовой все разобрать, но Лапина не разрешила.

— Не суй нос куда не просят, без тебя обойдутся, — сказала она грубо.

В цехе намечалась инвентаризация, и Лапина сама целыми днями возилась в кладовой.

Часто в цех приходил Алексей Константинович, а Зарубина я почти не видела — он сидел в своем кабинете. Дядя Федя продолжал ездить на шурдинском. Мостухин исчез — его отстранили от работы до выяснения по партийной линии.

Мимо окон цеха то и дело громыхали поезда. Увидев однажды, как прибывал московский, я вспомнила об Антонине Семеновне и заволновалась. Где она? Что с ней? Позвонила в резерв проводников Марусе, но мне сказали, что она взяла несколько дней и уехала в деревню к матери. Об Антонине Семеновне спросить не решилась.

Мне очень хотелось взглянуть на наш состав. Я разузнала у обмотчиков, где его ремонтируют, и пошла в депо.

Только выскочила на пути — смотрю, идут мои знакомые паровозники.

— Здравствуйте! — весело окликнула их.

Они остановились и растерянно взглянули на меня. Механик отвернулся, ресницы его часто замигали. Он сделал несколько судорожных глотков.

— Что случилось? — почти шепотом спросила я, почувствовав неладное.

Помощник сказал негромко:

— В военкомат ходили. Вот, похоронная на Володиного отца пришла.

Он достал из кармана небольшой листок и тут же бережно положил обратно.

Боясь посмотреть на Володю, я проговорила:

— Но, может быть, это ошибка?

— Вот и мы ему это же сказали, — схватившись, как за соломинку, за мое предположение, живо откликнулся маленький кочегар. — Сколько раз так бывало.

— У нас соседка на третьем этаже… Филимонова, две похоронные на мужа получила, а вчера от него письмо пришла.

Все это я мгновенно придумала — слышала когда-то от пассажиров подобную историю. Так хотелось хоть немного утешить Володю!

Он недоверчиво посмотрел на меня.

— И фамилия, и имя, и отчество — все сходится, — проговорил тихо.

— Так бывает, Володя, бывает! — вспомнив инструктора райкома, который рассказывал нам о бое, сказала я. — Понимаешь, идет бой, огонь, стрельба, потом начинается рукопашная…

— Он танкистом был, — проронил Володя.

— Все равно, — на миг растерявшись, продолжала я. — Он мог выронить документы, а потом все-таки уехать на танке. А когда после боя… понимаешь… там ведь много… Ну, и могли все… перепутать…

Ища поддержки, я отчаянно взглянула на помощника и кочегара.

— Конечно! — поспешно кивнули они. — Так оно и было наверняка.

Мы замолчали. Разговор больше не клеился.

— Не знаем, как матери сказать, — поднял на меня тревожные глаза помощник. — У нее сердце неважное.

— А вы не говорите пока! Пожалуйста, не говорите пока! — горячо посоветовала я.

— Она уже и так беспокоится, — проговорил Володя. — Письма шли каждую неделю, а потом перестали…

— Ну, и что? А, может, он в окружение попал? Так бывает. У нас вон соседка на четвертом этаже…

Володя глубоко вздохнул и посмотрел в сторону депо.

— Ну ладно. Пойдем мы. Нам в рейс скоро…

И они пошли, опустив головы.

Я стояла на междупутье и смотрела им вслед. Дура такая! Зачем-то придумала еще соседку с четвертого этажа. Теперь Володя и про ту, с третьего, не поверит.

Вернулась в цех.

— Ну, не начали еще? — спросили меня.

— Что?

— Не начали еще ремонтировать?

— Что ремонтировать?

— Да состав-то ваш.

— А-а-а… Нет еще… То есть я не была там. На Володиного папу похоронная пришла.

— Господи! Когда кончится эта распроклятая война! — натужно всхлипнула пожилая обмотчица.

41.

— Девки, — крикнула деповский маляр тетя Нюра, — кто красил эту стенку?

— Я, — смущенно призналась Маруся.

— Неладно намазала, разводы у тебя по стенке-то.

— Перекрашу…

— Перекрась, девка. Ну, проерошились мы с вами цельный день, а сделали не шибко много.

— Мы научимся, тетя Нюра, — заверила я нашего бригадира.

— Как, поди, не научитесь. Молодые ведь, не нам чета.

Так было сначала, когда мы только приступили к покраске «Голубого экспресса». Мы сами готовим наш состав к новым рейсам в Москву. Уже исправлены расхлябанные ручки, замки, заменены потрескавшиеся стекла, укреплены расшатанные столики. Дядя Федя сменил ненадежную проводку, крепко прикрутил к вагонам новенькие перемычки. В ремонте электрооборудования очень помог Митя.

А сейчас мы уже докрашиваем вагоны. Они будут у нас голубые-голубые и внутри, и снаружи. Если так пойдет дело, то в первых числах апреля наш «Голубой экспресс» покатит в Москву. Мы не можем дождаться этого дня.

— Таня, — однажды спросила Маруся, — а Митя женатый?

— Нет. То есть я не знаю. Ты спроси у него.

— Он говорит, что неженатый.

— Ну, значит, неженатый. Он же лучше знает.

— Да-а, — недоверчиво протянула Маруся, — они всякого наговорят, — и шепнула: — В кино меня приглашает.

— Ой, ты иди с ним, Маруся!

— Антонине я про него сказывала…

— А она что?

— Если, говорит, непьющий, гуляй с ним.

Маруся недавно побывала у Антонины Семеновны. Ездила за сто километров туда, где она отбывает наказание. С трудом добилась свидания.

Антонина Семеновна так обрадовалась, что всплакнула.

— Я здесь швеей работаю, — рассказала она. — Машина-то у меня гудит, гудит, Марусенька, а я думаю, думаю… И выходит, что дура я была беспросветная.

Антонина похудела, лицо ее стало еще белее, но она спокойна, ни на что не жалуется.

— Мне мало дали, Маруська, — с обычной усмешкой заявила она.

Глаза Антонины так и метнулись к сумке, когда Маруся стала доставать из нее всякую еду. Маруся поняла и виновато и в то же время решительно сказала:

— Не привезла я, Тоня. И не привезу, не жди! Не надо!

Антонина вздохнула:

— Может, и не надо. А только трудно, Маруська, ох как трудно!

Она стиснула пальцами ворот и отчаянно покачала головой.

— А ты переборись, Тоня! Понемножку и забудешь.

Маруся привезла консервов, масла, меду. Антонина тут же отдала две лепешечки масла своему конвоиру.

— Дочка у него туберкулезом болеет, — объяснила она.

Маруся рассказала о наших делах, о «Голубом экспрессе».

— Красиво придумали, — задумчиво проговорила Антонина Семеновна. — Шваль-то хоть всякую в него не берите. Тамарки чтоб духу не было!

— Тамарку уволили с транспорта, — сообщила Маруся. — Всех перешерстили после собрания.

— Ну и правильно! — оживилась Антонина.

— В наш состав набрали все больше молодых. Вот сейчас и готовим его сами, чиним да красим.

Антонина задумалась и вдруг горячо заговорила, взяв Марусю за воротник пальто:

— Приедешь в Москву, пойди к самому главному ихнему начальнику, узнай, ходит ли еще тот обалдуй по перронам. Я про него все на суде выложила и про себя тоже. А только ты проверь. И если что — ну, Маруська, не приезжай ко мне, пока не изживешь!

Конвоир забеспокоился.

— Сейчас, сейчас, — кивнула ему Антонина. — Не думай, что это я ему за себя мщу, — торопливо договаривала она. — Я за вас беспокоюсь. Девчонки будут в составе молоденькие, несмышленые. Обещай, сходишь?

— Мы вместе сходим, — решительно сказала я Марусе.

— Ага. Привет тебе от Тони-то большой и Федору Тимофеичу. И Витьке. Звонит он тебе?

— Звонил. В кино звал.

— Ходили?

— Нули, — улыбнулась я. — Все некогда.

От Наташи мы с Борькой получили хорошее письмо. Она радуется, что снова увидимся, что покажет мне Москву. «А то ведь ты, кроме толкучки, ничего не видела. И москвичей не узнала. Не подумай, что они все такие, как наша старуха…»

— Я совсем так не думаю, — сказала я Борьке. — Я знаю одного москвича, он хороший.

— Кто?

— Тот, который меня допрашивал.

Борька с сомнением покачал головой.

— Не очень.

— То есть как это — не очень?

Борька прошелся по комнате и остановился передо мной.

— Если он хороший, почему он пошел на поводу у явного подлеца?

Я растерялась.

— Ну, знаешь ли, Боря… А, может, тот его подсиживает? — вспомнила разговор с дядей Леней.

— Это не имеет значения, — сурово покачал головой брат. — Мало быть добрым, надо уметь бороться с подлостью. И вообще такая доброта очень сомнительна.

Я молчала, думая о том, когда я наконец сама научусь анализировать!


…— Дядя Федя, мы — кто?

— То есть, как — кто?

— По соцпроисхождению.

Дядя Федя пожал плечами.

— Ну, это кто как. Я, скажем, из крестьянства вышел, а ты… мать у тебя учителка, отец фельдшер, ты служащая выходишь… и так и далее…

— Ой, я всегда путаю! Не по соцпроисхождению, а по соцположению.

— Ну, а по соцположению мы с тобой рабочие.

Конечно! Ведь Борька сказал про Митю: рабочий класс! А Митя тоже электромонтер, только не поездной, а местный.

Вечером я осторожно справилась у Борьки о его соцположении.

— Я служащий, — ответил он спокойно.

Мне хотелось сказать — а я рабочая! Но не стала его огорчать.

— А ты рабочая, — сам сказал Борька.

— Да, знаю, — скромно кивнула я.

— А вот выучишься на педагога и тоже станешь служащей.

Он думает — я буду педагогом!

— А если я буду техником? — с торжеством спросила я.

— Все равно. Техник — это уже служащий, — беспощадно заявил брат.

Вот уж это мне никак не приходило в голову!

В цехе я почти не бываю, некогда. Алексей Константинович — он теперь у нас вместо Зарубина — часто забегает в состав. Он ведь инженер-вагонник, во всем разбирается.

Даже дядя Федя с ним советуется.

И вообще Алексей Константинович очень хороший человек. У нашего Семена Карпыча случилась большая беда: в бою с фашистами погиб его единственный сын — летчик. Сергею посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Алексей Константинович увел Семена Карпыча к себе в кабинет и долго утешал его. В тот же день у нас состоялся траурный митинг. Маленькая фотография Сергея в черной рамке и сейчас висит в нашем красном уголке. Алексей Константинович сказал, что она останется здесь навсегда.


…Завтра мы отправляемся в рейс. «Голубой экспресс» уже сходил в обкатку. Сегодня я крутилась перед Борькой в новенькой форме.

— Здорово! — сказал он, рассматривая мой китель, юбку и берет.

Начальником поезда поедет хороший парень, фронтовик. Он сразу согласился, чтоб Маруся работала в моем вагоне. Вместо Витьки в бригаду направили маленькую радистку Соню. Я тут же проверила, цела ли моя баркарола. Цела! Соня обещала заводить ее почаще.

Сегодня утром пришел в состав корреспондент из Бориной газеты — Саша. Он будет писать о нас очерк. Борька мне рассказывал, какой он балагур, этот Саша. И правда. Сфотографировал нас всех, зашел в вагон, огляделся, поднял глаза и заговорил торжественно:

«Пораженные пассажиры восхищенно озираются. Благовидная старушка осторожно прикасается сухонькими пальцами к нежно-голубой, пахнущей свежей краской стенке. «Не тронь, бабусенька! — опасливо восклицает курносенький мальчуган, прикрывая стенку крошечной спинкой. — А то еще запачкаешь!»

Мы рассмеялись, а дядя Федя сказал Саше:

— Бедовый ты парень. Айда к нам в бригаду, станешь ездить… и так и далее…

Борька заставил меня сегодня лечь пораньше, но я совсем не хочу спать.

— Борь?

Он чуть приподнял голову с подушки.

— Что?

Я вздохнула.

— Ну, Танюша?

— Тебе будет скучно, если я, например, уеду?

— Куда?

— Ну, куда, куда… Куда пошлют.

Борька перевернулся лицом ко мне.

— То есть как это пошлют. Что ты имеешь в виду?

— Ну, скажем, я выучусь и уеду куда-нибудь.

Борька свистнул.

— Это будет лет через пять или шесть.

— Нет, Боря, это будет гораздо раньше.

Он помолчал, задумавшись над моими словами.

— Ты же поступишь в пединститут?

— Нет, Боря.

Он приподнялся на локте.

— А куда?

— В железнодорожный техникум.

Борька сел на кровати.

— Почему? Ты же твердо решила в педагогический.

— Я передумала.

Борька снова лег и, помолчав, заявил:

— Ты уже хотела быть кинорежиссером, потом врачом, потом педагогом. Ты еще десять раз передумаешь.

— Нет. Это уже бесповоротно.

Борька потянулся к этажерке, закурил, громко выдувая дым.

— Ты, наверное, думаешь: вот закончу железнодорожный техникум и буду всегда ездить с дядей Федей в Москву, — усмехнулся он.

— Совсем я так не думаю. Я знаю, что меня могут направить на какой-нибудь маленький разъезд, или на таежную станцию Звездное, или в какое-нибудь депо… — задумчиво сказала я и вздохнула: — Тебе даже лучше, если я совсем уеду…

— Почему? — удивился Борька.

— У тебя будет отдельная комната… Женишься… Пойдут дети.

— Не мели ерунду! — рассердился Борька и повернулся ко мне спиной.

— А что? — всматриваясь в светлый квадрат на стене и улыбаясь, продолжала я. — Неужели тебе не нравится такой маленький, с розовыми ладошками… с приплюснутым носом?..

— Еще чего! Спи давай! Тебе завтра ехать.

Борька соскочил с кровати, сбегал к столу.

— Уже половина третьего! — сердито буркнул он и нырнул под одеяло.

Я крепко зажмурила глаза и стала шептать: «один верблюд, два верблюда, три верблюда, четыре верблюда…», но когда дошла до десятого, мне надоело.

— Борь!

Молчание.

— Боря…

— Ну?

— А тебе кто-нибудь нравится?

— О-о-х! — выдохнул Борька и сел на кровати. — Ну, что ты ко мне привязалась?

— А ты только скажи, и я сразу отвяжусь. Нравится?

— Ну, нравится, нравится! — выкрикнул Борька. — Все?

— А кто она? Где работает?

— Отвяжись, Таня! — угрожающе прошипел Борис.

— Ну, Боречка, только это — и все!

Борька свирепо повернулся ко мне и проговорил раздельно:

— В нашей биб-ли-о-те-ке!

Теперь я вскочила на кровати.

— А-а-а! — воскликнула с торжеством. — Все ясно!

— Что тебе ясно?

— Только я начну читать в журнале какую-нибудь повесть, а журнала и нет. Ты их приносишь и сразу уносишь. Это ты нарочно, чтоб чаще ее видеть, — обличала я брата. — Ничего мне не даешь дочитать.

— А ты не читай по слогам, — сказал Борька и уткнулся в подушку.

Я сразу вспомнила Клаву.

— Борь…

— Будет конец или нет?! — воскликнул он.

— Я про другое. Знаешь, что я написала на «Обрыве» Гончарова?

Борька молчал сначала, а потом спросил недоверчиво:

— Что?

Я прикрыла глаза, стараясь в точности вспомнить надпись.

— «Эту книгу читала замечательная проводница нашего поезда Клава Лаптева. Она трагически погибла 7 ноября 1943 года, спасая жизнь ребенку. Товарищи пассажиры, берегите эту книгу!»

Борька молчал. Я тоже.

Наконец он проговорил:

— Хорошо.

— А поездной библиотеке, которая будет в моем купе, мы присвоим имя Клавы Лаптевой… Спокойной ночи, Боря!

— Спокойной ночи! — откликнулся он и, вздохнув, повернулся к стене.

А я стала думать о пассажирах. Теперь уж они не будут с утра до вечера дуться в «козла» или играть в карты. Мы собрали книги, у нас теперь своя поездная библиотека.

Она работает в биб-ли-о-те-ке?..

— Борь…

— Что? — глухо, настороженно донеслось из-под одеяла.

— А как ее зовут?

Борька помолчал, видимо, набираясь духу, потом сдернул одеяло и как рявкнет:

— Лена!

Я вытянулась в постели. От металлической спинки кровати по ногам пошел холодок. Ее зовут Лена. Я начала разговаривать с Борькой просто так, от нечего делать, а оказывается, попала в самую точку. Лена ее зовут!

Борька лежал не шевелясь, даже дыхания его не было слышно.

— А чего ты сердишься? — грустно проговорила я. — Я ведь к тому, что если она тебе нравится, то… пожалуйста. Можешь, если хочешь, ходить с ней в кино…

Борька снова влез под одеяло с головой.

Ну и ладно! А я назло ему буду тогда ходить в кино с Витькой.

Ленка-коленка!


1964 г.

Загрузка...