Акт второй

Сцена пятая

Генри и Анни.

Два года спустя. Другой дом. Гостиная-кабинет. Три двери. По облику Генри и Анни тоже должно чувствоваться, что прошло два года. Возможно, Генри в начале сцены читает в очках. Или он, допустим, отрастил усы. У Анни может измениться прическа. На проигрывателе крутится пластинка – звучит опера Верди. Телевизор, видеомагнитофон, а на столе Генри – крошечный радиоприемник и пишущая машинка.

Генри один, читает отпечатанную на отдельных листах пьесу. Несколько секунд спустя из спальни или из кухни выходит Анни, бросает на Генри внимательный взгляд, а потом садится и смотрит, как он читает. Прислушивается к музыке. Генри поднимает на нее глаза. Анни смотрит на него.

Анни. Ну, говори.

Генри. Э-э… Штраус.

Анни. Что?

Генри. Или нет, не Штраус.

Анни. Я про пьесу спрашиваю.

Генри (кивает на страницы). Ах про пьесу…

Анни (презрительно). Штраус!.. Какой же Штраус, если поют по-итальянски?

Генри. Разве? (Прислушивается.) И в самом деле. Значит, опера итальянская. А кто у нас писал итальянские оперы? Верди.

Анни. А точнее?

Генри. Джузеппе.

По лицу Анни он видит, что говорит не то.

Монте?…

Анни. Какая опера, спрашиваю?

Генри. Ах опера… (Уверенно.) «Мадам Баттерфляй».

Анни. Издеваешься? (Подходит к проигрывателю, выключает.)

Генри. Клянусь, я действительно…

Анни. Как был невежей, так и остался. Два года с тобой бьюсь.

Генри. Да нравится мне твоя классика, честное слово, нравится. Композиторов только путаю… Они же все одинаково пишут – и за десять лет не разберешься, кто есть кто. А слух у меня получше твоего: тебе что «Братья Эверли», что «Сестры Эндрюз» – никакой разницы.

Анни. Потому что ее и нет.

Генри. Так, может, нам разводиться пора? Или послушаем что-нибудь приличное?

Анни. Нет.

Генри. Ладно, ставь свой опус номер раз. Для симфонического оркестра. (Напевает начало Пятой симфонии Бетховена.) Да-да-да-дааа…

Анни. Ну, хватит болтать, занимайся делом.

Генри. Ладно. (Смотрит на рукопись. Может, не я первый это заметил, но интересная вещь: во все времена великие начинались на букву Б: Бетховен, Большой Боппер…

Анни. Буква – единственное, что их роднит.

Генри. Не скажи. Еще – оба умерли. А ты знаешь, что вместе с Большим Боппером на том же самолете разбились Бадди Холли и Ричи Валенс?

Анни. Нет, не знаю. Ты что, решил не читать пьесу?

Генри. А Бадди Холли было всего двадцать два… Представляешь, сколько бы он еще сделал? Погибни, скажем, Бетховен в авиакатастрофе в двадцать два года – и вся история музыки пошла бы по-новому. Как, впрочем, и история авиации.

Анни. Генри!

Генри. Помню я про его пьесу, помню! (Снова смотрит на рукопись.)

Анни. Много прочитал?

Генри. У тебя к этой пьесе профессиональный интерес или чисто личный?

Анни. Что значит «чисто личный»?

Пауза.

Генри. У тебя к этой пьесе личный интерес или чисто профессиональный?

Анни. А сам ты как думаешь?

Пауза.

Генри. Пауза.

Анни. Пожалуй, я смогла бы сыграть…

Генри. Мэри? Конечно – даже без грима.

Анни. Вот и отлично. «Три сестры» все равно сходят.

Генри. Неизвестно. Сестры – народ упрямый.

Анни. Да две другие беременны.

Генри. Ничего, пару строк дописать – и порядок.

Анни. Если ты пьесу Броуди доработаешь, скажем, за месяц…

Генри. А я думал, ты в Глазго едешь, на эту кровосмесительную роль.

Анни. Я еще не решила.

Генри. Так решайся. Классика, Уэбстер, рыцарские страсти – прелесть!

Анни. Это Форд,[5] а не Уэбстер. Да и в Глазго ехать…

Генри. А что, севернее Лондона ты уже не играешь?

Анни. Просто думала – ты заскучаешь без меня. Извини, ошиблась.

Генри. А я думал – ты меня с собой возьмешь. Извини и ты.

Анни. Да ты не то что на месяц, на неделю бы не поехал!

Генри. Что верно, то верно. Я уж так, по инерции. Но я бы скучал!

Анни. Придется поскучать: Глазго и вправду – не ближний свет.

Генри «стреляет» ей в лицо указательным пальцем.

Генри. Ага! Значит, все-таки едешь? И репетиции будут там?

Анни (кивает). Неделю здесь, потом там. (Кивает на рукопись.) Так где ты остановился?

Генри. Сцена в поезде:

«– Странный вы. Билли. Сколько вам лет?

– Двадцать. Но в душе я – старик».

Почитать вслух?

Анни. Если хочешь…

Генри. Диалог так лучше чувствуется.

Анни. Ну давай.

Генри. Тогда я вернусь к началу сцены. Хорошо?

Анни кивает. Генри изображает стук колес – серьезно или в насмешку. Анни слушает настороженно.

(Читает.)

«– Простите, это место не занято?

– Нет.

– Не возражаете?

– У нас свободная страна.

– Благодарю вас.

Садится напротив Мэри. Она продолжает читать.

– Далеко едете?

– В Лондон.

– И вы, значит, считаете, что мы живем в свободной стране?

– А вы не согласны?

– В корне! Мы свободны делать только то, что нам диктуют. Кстати, меня зовут Билл. А вас?

– Мэри.

– Очень приятно с вами познакомиться, Мэри,

– Мне тоже, Билл.

– Вы не знаете, когда мы прибываем в Лондон?

– Если не опоздаем – в половине второго.

– Мэри, вы мне напомнили Муссолини».

Да-да, вы очень похожи, такие же глаза…

Анни. Не придуривайся. Или не читай.

Генри. Извини.

«– Если не опоздаем – в половине второго.

– Мэри, вы мне напомнили Муссолини. Знаете, как про него говорили: «Пускай он фашист, зато поезда не опаздывают». Непонятно, почему у нас, в Британии, поезда из графика выбиваются…

– Чего ж тут непонятного?

– Ну как же? Фашисты у власти, а на железной дороге неразбериха.

– Британия – не фашистская страна.

– Вы уверены, Мэри? Возьмите армию…».

Ты ведь не будешь играть в этой пьесе?

Анни. Отчего же?

Генри. Оттого что пьеса плохая.

Анни. С литературной точки зрения?

Генри. С любой. Твой Броуди писать не умеет.

Анни. Ты сноб.

Генри. Ладно. Я – сноб, а он – не писатель.

Анни. Диалог сыроват, я знаю, зато человеку есть что сказать.

Генри. Есть. Но он фанатик, и каждое его слово рабски подчинено идее, причем примитивнейшей. Впрочем, беда даже не в этом, а в том, что он не умеет писать. Поджигать умеет, а писать – нет.

Анни. Давай сюда пьесу. Зря я тебя попросила.

Генри. Согласись, пьеса – дрянь. И если бы ее написал не Броуди…

Анни. Но ее написал Броуди. И в этом все дело. Когда мы с ним познакомились, он двух слов связать не мог.

Генри. И сейчас не может.

Анни. Свинья!

Генри. Ладно. Я – свинья, а он…

Анни. Я тебе отвечу, раз нарываешься. Ты сам – фанатик. Вбил себе в голову, что литература должна быть такой, а не эдакой!.. Судишь о писателях, будто они бегуны. Стартовали все с одного места и рвутся к общему финишу. Шекспир далеко впереди, остальные стараются, догоняют. И пишете для таких же, как вы, фанатиков. Читатели ваши, если бы могли, писали бы так же. Провались вы все вместе с вашей классикой!

Генри. Вот это правильно.

Анни. Броуди в вашей гонке не участвует. Он одного хочет – быть услышанным.

Генри. И это правильно.

Анни. И делает это по-своему, сам всего добивается.

Генри. Да-да, книжки читает, чувствуется…

Анни. С классиками его сравнивать, конечно, не нужно…

Генри. Конечно, не нужно.

Анни. Он – узник, и пытается докричаться до нас сквозь толщу тюремных стен…

Генри. Совершенно справедливо. Полностью согласен.

Анни. Замолчи! «Согласен»… Уж лучше возражай, громи…

Генри. А почему, собственно, он взялся писать именно в этом жанре? Ты предложила?

Анни. Ну, не совсем…

Генри. Зачем тебе это понадобилось?

Анни. Комитет так решил. Вернее, то, что от него осталось. Понимаешь, Броуди уже надоел публике. За два-три года все приедается. Чтобы расшевелить людей, нужен крепкий…

Генри. Хлопок по затылку?

Анни. Нет, крепкий…

Генри. Пинок в задницу?

Анни (вспыхнув). Прекрати за меня договаривать!

Генри. Прости, больше не буду.

Анни. Все, потеряла нить.

Генри. Чтобы расшевелить людей, нужен крепкий…

Анни. Короче, от писателя не отмахнешься. О телеспектаклях говорят, они становятся событием. Может, после пьесы дело Броуди пересмотрят? Как ты думаешь? Что ты вообще об этом думаешь?

Генри. Что все это очень разумно.

Анни. Нет, скажи честно.

Генри. Ах, честно… Я думаю, скверная пьеса – не повод для оправдания. И уж тем паче – не доказательство судейской ошибки. Ты утверждаешь, что Броуди якобы наскучил публике. Так имей в виду, это еще цветочки. Вот пьеска заставит народ поскучать на славу! Впрочем, досмотреть до конца вряд ли кому удастся: пьеса не забавней Марксова «Капитала», да и короче лишь на самую малость.

Анни. Ты самодовольный ублюдок!

Генри. Не сквернословь…

Анни. Роджер все равно ее на телевидении поставит!

Генри. Кто? Ах, Роджер… Ему-то это зачем?

Анни. Он член нашего комитета.

Генри смотрит в потолок.

А пьесу нужно лишь слегка доработать…

Генри. Все вы свихнулись на этом Броуди.

Анни. А ты ревнуешь?

Генри. Тебя к Броуди?

Анни. Не меня, а писательское призвание. Ведь это нечто священное, принадлежащее одному тебе. Ты никого к писательству не подпускаешь. По-твоему, одним – дано, другим – не дано. Писать вправе лишь ты и тебе подобные. Броуди тем тебя и раздражает, что не знает своего места. Ты – словно метрдотель в ресторане, не впускаешь Броуди, потому что он, видите ли, без галстука. Ну, плохо у него слова сцепляются. Неужели низать слова на нитку – самое главное?

Генри. Писателю вроде бы не грех излагать связно…

Анни. Да не писатель он, а заключенный. Писатель – ты. Ты и пишешь, потому что писатель. Выбираешь «тему», накручиваешь на нее, наворачиваешь – лишь бы писалось складнее, глаже. А зачем? Кто сказал, что литература должна быть только такой?

Генри. Никто. Просто только такая на человека и действует.

Анни. Еще бы! Сначала ты всем объясняешь, что такое хорошая литература, а потом, естественно, оказываешься лучшим писателем. И вдруг появляется некто – скажем, Броуди. Он в ваших играх не участвует, но у него и вправду есть живая, настоящая тема. Тебе он, разумеется, скучен, но ведь и ты ему – тоже! Он тебе – потому что писать не умеет, ты ему – потому что ничего другого не умеешь.

Генри. Анни, ты меня пугаешь. Жутко, когда глупость излагается внешне разумно. Я знаю, как обращаться с идиотом, как с умным человеком. Но как с тобой – не знаю. Где моя крикетная бита?

Анни. Крикетная бита?

Генри. Ага. Сейчас опробуем новый подход. (Направляется в коридор.)

Анни. Шутишь?

Генри. Серьезно. (Выходит.)

Она смотрит недоверчиво. Он возвращается со старой крикетной битой.

Анни. Не посмеешь…

Генри. Еще как посмею, дура ты несчастная…

Анни. Попробуй только тронь, идиот!

Генри. Заткнись и слушай. На первый взгляд, это – обыкновенная палка. Однако сделана она из особых сортов древесины. И куски склеены хитроумным способом – чтобы бита пружинила. Так полы в танцевальных залах делают. И вот ты бьешь по шару. Попал точно – шар свистит пулей, далеко-далеко, а ведь ударяешь не сильно. И слышен легкий «чпок», словно пробка из бутылки вылетела. (Озвучивает.) Мы стараемся писать так, как мастерят крикетные биты: чтобы слова пружинили и мысль не увязала. Легкий удар – и летит вперед! (Снова «чпокает» и берет в руки пьесу.) А это – просто дубина, ее приспособили под биту. Формой слегка напоминает, но ударь ею по шару – он и десяти шагов не пролетит. А ты, заодно, и руки отобьешь! Выронишь дубину, засунешь руки под мышки, станешь приплясывать и вопить от боли: «Ух-ух-уй-юй-юй!» (Указывает на крикетную биту.) Эта штука лучше не потому, что так кто-то сказал, и не потому, что профессионалы сговорились не пускать на поле новичков с дубинками. Она сама по себе – лучше. А не веришь – ударь-ка вот этим и посмотри, где окажется шар. (Протягивает пьесу.) «– Какой вы странный. Билли, сколько вам лет? – Двадцать, но в душе я – старик». Ух-ух-уй-юй-юй!!! (Бросает рукопись и, засунув ладони под мышки, скачет вокруг. Анни безучастно смотрит. Наконец он останавливается.)

Анни. Я тебя ненавижу.

Генри. А я тебя люблю. Я – весь твой. Ты у меня одна-единственная, никому тебя в обиду не дам, от всех напастей уберегу…

Анни. Генри, ну неужели ты ничего не можешь сделать?

Генри. А что ты предлагаешь?

Анни. Отсеки лишнее, придай форму…

Генри. «Отсеки лишнее, придай форму»… Чему? Генри-фокусник… Пойми, он не умеет писать. Мне придется заново все переписывать.

Анни. Так перепиши.

Генри. Не могу.

Анни. Почему?

Генри. Потому что шары у него не лучше биты. Война – это прибыли богачам, политики – марионетки, парламент – фарс, законность – обман, собственность – воровство… И так страница за страницей. Сплошная банальность. А вещает твой Броуди, будто Кортес – явился из-за океана обращать индейцев. Не героев подобрал, а сплошных уродцев, бродячий цирк: трудолюбивый педант, ущербный философ, простак, который завтра спасет человечество…

Анни. Будь ты на его месте, может, смотрел бы на вещи так же.

Генри. Но вещи-то бывают конкретные и абстрактные. Вот, например, кофейная чашка. Я ее поворачиваю и – для меня – пропадает ручка, опрокидываю – исчезает полость. Но чашка все равно существует реально – полая, с ручкой. Другое дело – политика, законы, патриотизм. Им с чашкой не тягаться. Они созданы человеческой мыслью, только ею и живы, ничего реального в них нет. Попробуй их повертеть, опрокинув, точно реальную чашку, попробуй хоть что-то в них изменить – сначала разочаруешься, потом обозлишься, а там и до насилия недалеко. Если знать об этом заранее, станешь действовать осторожно, мягко. Тогда, может, и вправду что-то стронется в людских умах. Да и политика с законами станет человечней. А если не понять этого вовремя, не отказаться от предрассудков – ошибки неизбежны.

Анни. Все, что ты сказал, – только твоя мысль.

Генри. Верно.

Анни. Ты не учитываешь, кто написал эту пьесу, зачем, где…

Генри. Уволь – не учитываю. Может, с Броуди действительно обошлись несправедливо, не знаю. Да это и не важно. В литературе он – медведь. Невозможно помочь человеку, который считает, что любой редактор – непременно цензор, что демонстранту позволительно кидаться камнями; что небоскребы строить нельзя – это, видите ли, социальное насилие. Такие люди любую нелицеприятную речь принимают за провокацию, обрывают ораторов почем зря – пользуются правом на свободу слова… Жалко слов, которыми лепится весь этот бред. Они-то ни в чем не виноваты. Они бесстрастны, точны, обозначают конкретные вещи. Из слов – если обращаться с ними бережно – можно, будто из кирпичиков, выстроить мост через бездну непонимания и хаоса. Но из битого кирпича ничего не выстроишь, а Броуди отбивает у слов углы. Я не считаю писателя святым, но слова для меня – святы. Они заслуживают уважения. Отберите нужные, расставьте в нужном порядке – ив мире что-то изменится. А дети будут читать ваши стихи даже после вашей смерти.

Анни подходит к пишущей машинке, вынимает из нее лист, читает.

Анни. «Кадр семьдесят девятый. В командирском отсеке. Задек смотрит на экран: прямо на зрителя разворачивается, зеленовато поблескивая, лазерная пушка. Крупным планом – мрачная усмешка Задека: «Вот они! Сдается мне, план сработает». Слышен громкий голос Кронка: «Держи курс, Задек…»

Генри (обрывает). Это не литература, а кино. Картинки. И вообще, это не считается: нужно же на Шарлоттины алименты зарабатывать. Вот выйдет за своего архитектора – тогда буду писать настоящее.

Анни выпускает лист из рук, он ложится обратно на машинку.

Анни. А пьесы для меня ты так и не написал.

Генри. Не написал. Хотя пытался. Давно мне не было так тошно, как сейчас. Впрочем, вчера было не лучше. Не сердись. Поеду с тобой в Глазго, ты будешь играть «Когда б она блудницей не была»,[6] а я – строчить про Кронка и Задека.

Анни. Я не еду в Глазго.

Генри. А я говорю – едешь!

Анни. А я говорю – нет! Будем заниматься пьесой Броуди. Я так хочу. Я! Понимаешь – я! Или это тоже не важно? Генри?

Пауза.

Значит, отказываешься? Ну да, ты у нас такой разборчивый, привередливый… Что ж, слушай свою утонченную музыку, расти духовно. (Включает стоящий на столе Генри крошечный радиоприемник. Негромко звучит поп-музыка. Анни направляется к двери.)

Генри (в отчаянии). Да зачем, зачем тебе этот Броуди? Влюбилась, что ли?

Она оборачивается, смотрит; он понимает, что совершил ошибку.

Считай, что я ничего не говорил…

Анни. Поздно. (Выходит.)

Сцена шестая

Анни и Билли.

Анни сидит в движущемся поезде, у окна, увлеченно читает книгу. Появляется Билли, останавливается, смотрит на нее. Анни его не замечает. В руках у Билли большая сумка на молнии, говорит он с шотландским акцентом.

Билли. Простите, это место не занято?

Анни (едва поднимает глаза). Нет.

Билли садится рядом с ней или напротив, ставит сумку. Смотрит на Анни.

Билли. Фашисты у власти, а поезда все равно опаздывают.

Анни взглядывает на него и, вскрикнув, отшатывается.

Анни. Боже, как ты меня напугал! (Смотрит на него с радостным удивлением.) Балда.

Билли говорит нормально, без акцента.

Билли. Здравствуй.

Анни. Я не знала, что ты тоже едешь.

Билли. Еду… Как жизнь?

Анни. Не жалуюсь. Ты, значит, прочел?

Билли. Пьесу Броуди? Прочел.

Анни. И что скажешь?

Билли. Писать не умеет.

Короткая пауза.

Анни. Я знаю. Но мне показалось – роль для тебя.

Билли. Да, сделать можно. Ты-то сама будешь играть?

Анни. Надеюсь. Пьесу, конечно, надо доработать… Спасибо, что прочел.

Билли. Ничего, что я подсел? Не помешаю?

Анни. Ничуть.

Билли. Разговаривать со мной необязательно.

Анни. Да перестань, все нормально.

Билли. Как себя чувствуешь?

Анни. Мне страшно. Мне всегда страшно. Каждый раз думаю: уж теперь все поймут, какая из меня актриса.

Билли. Тогда пусть лучше в Глазго поймут, чем дома.

Анни. Еще кто-нибудь с нами едет?

Билли. Нет, сударыня, мы одни в целом поезде…

Анни. Я имею в виду, из наших, актеров.

Билли. Не знаю. Многие летят.

Анни. А я решила на поезде.

Билли. И я – потому что ты.

Анни (встречает его взгляд). Билли…

Билли. А что ты подумала, когда увидела меня?

Анни. Когда, сейчас?

Билли. Нет, в первый раз.

Анни. Подумала: «Боже, как он юн!»

Билли (с шотландским, акцентом). «Но в душе я – старик».

Анни. Ну ладно, ладно…

Билли. Это мне должно быть страшно. Ты-то отлично играешь.

Анни. А мне как-то не нравится.

Билли. Зато мне нравится.

Анни. Я тебя старше.

Билли. Это не важно.

Анни. Намного старше. Скорее на мать похожа, чем на сестру.

Билли. Ничего – все равно выходит кровосмешение. И потом – мне всегда нравились зрелые женщины.

Анни. Знаешь, Билли, хватит за мной волочиться…

Билли. Почему же?

Анни. Потому что бесполезно. Послушаешься?

Билли. Нет. Это очень плохо?

Пауза.

Анни. Ты знал, что я еду этим поездом?

Билли (кивает). Видел, как садилась. Подумал, что найду тебя, когда тронемся.

Анни. Долго же ты думал.

Билли. Пришлось дождаться, пока контролер пройдет. У меня билет не в первый класс…

Анни. А что будешь делать, если контролер заглянет сюда?

Билли. Скажу, что ты моя маменька. А ты-то как в первый класс попала?

Анни. Села, и все. У меня тоже билет другой.

Билли. Слушай, а как ты относишься к классовой системе?

Анни. В поездах или вообще?

Билли. Вообще. Знаешь: «По жизни – первым классом!..»

Анни. Никакой системы нет. Люди сами жмутся к себе подобным. Объединять может самое разное: религия, работа, учеба. Образуются группы, большие и маленькие, переплетаются, смешиваются… Обвинять тут некого, это явление общекультурное, классы и система ни при чем. Ничего этого на самом деле нет – только наша мысль.

Билли. Гениально, черт побери! Люди жизнь кладут в борьбе против классовой системы, а ты ее не сходя с места уничтожила.

Анни. Видишь ли…

Билли. Но принять твою правоту можно лишь сидя в купе первого класса.

Анни. Я…

Билли. Где ты это вычитала? Неужели сама придумала? По-моему, Броуди – и то лучше. Как будто чушь несет, но чувствуется, что прав. А ты как будто правильно говоришь, но ясно, что – чушь!

Анни. Отчего ж ты тогда в его пьесе играть отказываешься?

Билли. А я не отказываюсь. Я – как ты.

Анни. Значит, только из-за меня? Не стоит.

Билли. А ему что, не все равно?

Анни. И потом, ты сказал, что он не умеет писать.

Билли. Не умеет писать так, как пишет твой муж. Но ведь твой муж – знаменитость.

Анни. Иронизируешь?

Билли. Вовсе нет. «Карточный домик» – сильная пьеса.

Анни. Генри был бы счастлив это услышать.

Пауза.

Билли. На что ты злишься?

Анни. Ты просто дитя. Пора бы знать, что нельзя высмеивать мужей, когда хочешь понравиться их женам. Учти на будущее.

Билли.

«И в мыслях не дерзну тебя обидеть.

Мне робость, как петля,

сжимает сердце

И душу жжет… Как ты спала,

сестрица?»[7]

Анни.

«Отменно, братец».

Билли.

«Меня же гложет некая болезнь,

И чую я – сведет меня в могилу».

Анни.

«Избави Бог! Ты шутишь,

милый брат…».

Билли.

«Скажи одно: тебе я не противен?»

Анни.

«Противен? Вовсе нет…».

Билли.

«Тобою движет

Не жалость ли к несчастному

страдальцу?»

Анни.

«Брат, ты и вправду болен!»

Билли.

«Ты – причина

Моей болезни. Древние поэты

Юноны лик прекрасный воспевали.

Ты ж прелестью божественной затмишь

Сиянье дивно-царственной богини…».

Анни. Великолепно!

Билли.

«Вмиг глаза твои

Как звезды вспыхнули,

как Прометеев пламень!

Сим жаром нежным хладную скалу —

И ту пронзишь до самой сердцевины».

Анни. Ну, это хуже…

Билли.

«На ланитах нежных

Цветет румянец – розой среди лилий.

О, эти губы соблазнят святого,

И руки страсть в отшельнике

разбудят».

Анни.

«Мой мальчик, ты прекрасен!»

Билли.

«Так смотри!»

(По ходу чтения все больше теряет голову; встает, распахивает на груди рубашку.)

Анни. Перестань… (Нервно оглядывается.)

Билли (во весь голос).

«Вот грудь моя: кинжалом рассеки

И в сердце прочитай моем ту правду,

Которая клокочет в каждом слове!»

Анни. Свихнулся…

Билли.

«Нет в целом свете преданней слуги.

Любовь мою ужели ты отвергнешь?»

Анни. Ну хватит…

Билли.

«Смерти смрадное дыханье

Я ощутил измученной душой…

О Аннабелла, раб твой безутешен!»

Анни. Билли!

Сцена седьмая

Генри, Шарлотта и Дебби.

Гостиная из сцены второй, но без пластинок. Шарлотта что-то ищет в стопке газетных вырезок и программ. У двери – огромный нагруженный рюкзак. Дебби курит.

Генри. И давно ты куришь?

Дебби. Целую вечность, еще со школы. Мы с Терри дымили в котёльной.

Генри. В котельной.

Дебби. В котельной? Ты уверен? От слова «котёл»…

Генри. На первый взгляд права ты, но на самом деле – я. Я потому и платил за школу – чтоб там выправили твою врожденную неграмотность и выучили тебя латыни и родному языку.

Шарлотта. А я думала – чтоб она девственницей подольше побыла.

Генри. Грамотной девственницей. Virgo syntacta.

Дебби. Плакали твои денежки. Генри! От Терри девственницей не уйдешь.

Генри. Хватит острить. Больно взрослая… Скажи лучше: учителя знали про этого мерзавца?

Дебби. А он сам учитель. Латынь преподает.

Генри. Ах, вот как…

Шарлотта. Да она все равно бы с девственностью распрощалась. Спасибо верховой езде.

Генри. Это не считается.

Шарлотта. Дурачок, юные всадницы девственность теряют не на лошади!..

Генри. Точно! Жокей!

Шарлотта. Потому он и кривоногий: все время верхом – то лошадь под ним, то всадница…

Генри. Говорил же тебе – объясни дочери, как опасны случайные связи.

Дебби. В галифе случайно ничего не бывает, слишком долго снимать.

Генри. Повторяю – хватит на мне язычок оттачивать.

Шарлотта. Нет, не нашла… Сто лет уж прошло. Но скажу не лукавя – я все же была тогда чуть постарше Дебби.

Генри. И какая же разница, кто изображал Джиованни рядом с твоей блудницей Аннабеллой?

Шарлотта. Да как-то нехорошо, что я забыла имя партнера.

Дебби. Ничего, он, наверняка, забыл твое.

Шарлотта. Но ведь не он тогда невинность потерял, а я.

Дебби. Неужели прямо на сцене?

Шарлотта. Не валяй дурака. Ответственные гастроли, устроены Британским театральным советом… Все произошло в Загребе, в гостинице.

Дебби. В номерах-с?

Шарлотта. Пусть это будет на совести Театрального совета…

Генри. Девочки, мы хотели обсудить семейные проблемы…

Шарлотта. Какие, например?

Генри. Например, наша дочь собирается пойти по рукам.

Дебби. По каким еще рукам? Я собираюсь пойти в поход.

Шарлотта. Правда, Генри, не сгущай краски.

Генри. У меня есть право сгущать краски.

Шарлотта. Понимаю.

Генри. Я ей отец.

Шарлотта. Прекрасно тебя понимаю.

Генри. Ей еще рано ходить в походы вдвоем с мужчиной.

Шарлотта. А по-моему, ей еще рано ходить в походы одной… Ничего страшного, ее кавалер очень мил. (Бросает поиски и несет всю пачку бумаг к двери. Обращаясь к Дебби.) Если он придет, пока я в ванной, сразу не уходите, дождитесь меня. (Выходит.)

Генри. И на чем он играет?

Дебби смотрит непонимающе.

Мама сказала, что он музыкант.

Дебби. А, да… На шарманке.

Генри. Бродячий шарманщик?

Пауза.

Хорош музыкант…

Дебби. На ярмарках играет.

Генри. Среди качелей-каруселей?

Дебби. Возле «Тоннеля любви». Как Анни поживает?

Генри. Она в Глазго.

Дебби. Не волнуйся, Генри, я буду счастлива.

Генри. Счастлива? А кто, по-твоему, счастливый человек?

Дебби. Если вечер не дождливый, значит, я вполне счастливый!

Генри. О господи, что за безмозглое поколение! Вся ваша философия отпечатана у вас на майках. Счастье не выпадает человеку вдруг, вдруг у нас только погода меняется. А счастье – это не дождь, не солнце…

Дебби. А что же это такое?

Генри. Это… равновесие. Его и надо искать.

Дебби. А ты счастлив, Генри?

Генри. Не зови меня так. Лучше – папой. Папа и мама…

Дебби. Старые добрые времена вспомнил? Как поживают «Эверлиз», «Серчерз»? Как старик Элвис?

Генри. Он умер.

Дебби. Знаю. Я не про то спрашиваю. Его все так же обожают?

Генри. Да я его никогда особенно не любил. «Все в ударе» – последняя его стоящая песня. Впрочем, такова судьба всех творцов.

Дебби. Умирать?

Генри. С возрастом терять любовь публики. Таков расхожий взгляд на вещи.

Дебби. Значит, и у тебя так? Тогда понятно…

Генри. Разве последняя пьеса тебе не понравилась?

Дебби. «Карточный домик»? А она ни о чем. Вопрос один: переспала героиня или нет? Подумаешь, велика разница! Неверность в семейной жизни архитекторов. В очередной раз…

Генри. Эта пьеса – о самопознании через страдание.

Дебби. А по-моему, о том, кто с кем спит. Как будто переспать – значит изменить.

Генри. Так считается.

Дебби. А еще считается, что не спать ни с кем, кроме мужа, – значит хранить ему верность. Было – или не было. Так и шарахаются: от черного – к белому. Широчайший цветовой диапазон, воссозданный драматургом Генри Ибсеном. Дала – не дала… Почему этому придается такое значение?

Генри. Откуда мне знать?

Дебби. Да потому что из любви делают тайну. В двенадцать лет я была словно одержимая. Повсюду мерещился секс. Даже в латыни. Словарь открывался на слове «meretrix», блудница. Слово источало таинственный аромат, сильный, точно мускус – обжигающее дыхание запретного мира. Не то, что ваше скучное «аmo, amas, amat». Этим жаром пропиталось все: история, французский, искусство, Библия, поэзия, переписка с приятелями, игры, музыка… Всюду царствовал секс – только не в биологии; в ней-то он был, но другой – не тот, настоящий, в котором таинство, порок и восторг, и все, что грезилось, и чего в нем на самом деле не было… Я отведала его в котельной, и он оказался тем, биологическим. Любовь – это совокупление тел, а вовсе не душ.

Генри. Не увлекайся этим.

Дебби. Чем?

Генри. Складным, убедительным бредом. Софистикой! Фраза выходит ловкая, круглая, точно клубок, но концов не найти, смысла не добиться. Красиво, но сплошная ложь, липа. Со словами, храни их Бог, нужно быть осторожным. Берем, например, утверждение: «Любовь – это игра страстей». Пожонглируй словами – получишь еще десяток таких перлов. Они же множатся простым делением, текст выстраивается из минимума повторяющихся единиц – авторы шлягеров мрут от зависти. Любовь – это игра страстей, страсть – это любовная игра, игра – это любовная страсть, любовь – игрушка, игра – страстишка, не играй в любовь, страсть люблю поиграть…

Дебби. Папа, остановись…

Генри. Да. Знаешь, когда я впервые с особой остротой ощутил, что весь мир – пустяк по сравнению с некой дамой?…

Дебби. Папа, ты не за пишущей машинкой. Попроще давай. Итак, когда ты впервые влюбился…

Генри…тогда я понял библейское слово «познание» в применении к плотской любви. «Они познали друг друга». Не плоть познали, а – через плоть – открылись друг другу до самого дна. Души свои доверили. А все прочее – это уже наши обличья, маски, их видит всякий: мы изливаем свою радость, печаль, гнев, раздражение, счастье на всех подряд. На друзей и родственников – с мимолетным уколом совести, на чужих вообще ничтоже сумняшеся. Любовники и любовницы тоже являют нам лишь один из многих своих ликов. Только в супружестве люди открыты друг другу до дна. Что же на дне? Что осталось в тебе, когда раздал себя, точно колоду, – до последней карты? Осталось то самое знание, глубокое, полное, истинное, знание духа через плоть. Ты познаешь любимую, любимая познает тебя. И выше, святее этого нет ничего на свете. Если ты так знаешь человека, ты – неслыханный богач, сыпешь мелочь пригоршнями: пусть твоя любимая болтает, смеется, с кем вздумается, подставляет ушко под шепоток, пляшет босиком на чьих-то столах, пусть как будто открыта всем – глупцы, это ничего не значит: ведь у тебя есть главная карта, и, пока она на руках, ты спокоен, ровен, весел, но ушла карта – и жизнь обращается в муку. На все смотришь с ненавистью, все причиняет невыносимую боль – карандаш, мандарин, рекламка… Любой предмет будто соединен проводом с мозгом, и воображение вспыхивает мгновенно, как нить накаливания в лампе. Больно…

Пауза.

Дебби. Значит, у Анни кто-то есть?

Генри. Насколько мне известно, нет, но за заботу – спасибо.

Дебби. Извини…

Генри. Да не волнуйся, пустяки.

Дебби. Это ты не волнуйся. Монополия хороша в колониальной политике, а не в любви.

Генри. О Господи! Снова эрзац-философия. Как если бы Микеланджело лепил из полистирола…

Дебби. Знаешь, Генри, в чем твоя беда?

Генри. В чем?

Дебби. Учительница латыни не водила тебя в котельную.

Генри. Зато я экзамен сдал.

Дебби. Только по латыни.

Звонок в дверь.

Я тебя хочу попросить…

Генри. О чем?

Дебби. Не выходи туда, ладно?

Генри. Его что, позвать стыдно?

Дебби. Да нет, просто он тебя боится.

Генри. Боже!

Входит Шарлотта в купальном халате; голова, возможно, повязана полотенцем. В руках – пачка открыток.

Шарлотта. Десять открыток, с марками и адресом. Ты мне раз в неделю – открытку, я тебе – десять долларов. Не отправишь открытку – не получишь денег. (Протягивает Дебби открытки.)

Дебби. Шарлот, спасибо… (Целует ее.)

Пока, Генри.

Генри. О, дочь моя! Прими благословенье и несколько последних наставлений…

Дебби. Все, папа, некогда. До свидания. (Целует его.)

Дебби берет рюкзак и выходит, Шарлотта за ней. Генри ждет возвращения Шарлотты.

Шарлотта. Ну, вот и сбыли кобылку с рук…

Генри. Музыкант… Ей еще и семнадцати нет.

Шарлотта. Тогда в Загребе мне тоже было семнадцать.

Пауза.

Как Анни поживает? Ты едешь в Глазго на премьеру?

Генри. Им еще полмесяца репетировать.

Шарлотта. А кто играет Джиованни?

Генри. Понятия не имею.

Шарлотта. Тебя это не интересует?

Генри. А почему это должно меня интересовать?

Шарлотта. Нет, Генри, ты просто прелесть. Вот если б все так рассуждали: «А почему это должно меня интересовать?» Меня всегда возмущала эта твоя невозмутимость. Даже когда я согласилась сниматься в той итальянской порнушке, ты и бровью не повел – как же, итальянское кино считалось высоким искусством… Вот и видно, какая я уже старуха. Для Дебби лучшие фильмы – австралийские. Представляешь? Они научились настоящие фильмы снимать, не только кенгуру.

Генри. Ты, как всегда, отклонилась от темы.

Шарлотта. Да? Так вот… Я тогда решила: раз моя неверность тебя не волнует, значит, ты сам изменяешь мне направо и налево. А когда я поняла, что ты – последний романтик в этом мире, было уже поздно. Мое поведение уже действительно не имело никакого значения. И не имеет.

Генри. Ну, раз не имеет… Скажи, сколько э-э… Примерно, сколько…

Шарлотта. Девять.

Пауза.

Генри. Ничего себе.

Шарлотта. У тебя была одна, но разве можно сравнить последствия…

Генри. Неужели девять?

Шарлотта. Уязвлен?

Генри. Удивлен. Я думал, в браке есть некий уговор, идея верности.

Шарлотта. Никакой идеи нет, есть сделка. И заключать ее надо каждый раз заново. Ты думаешь, один раз приняли взаимные обязательства – и точка? Под ногой – бетонная плита, «которая все выдержит, любую тяжесть? Обязана выдержать. И ты никому ничего больше не доказываешь, не завоевываешь вновь и вновь. Можно ею пренебречь и высмеять, а когда и вовсе уйти в себя. Под ногой навеки несокрушимый бетон… Я, конечно, тоже не кладезь мудрости, но уж ты – полный идиот.

Генри. Значит, найдешь кого-нибудь поумнее. Желаю удачи.

Шарлотта. И тебе того же… Выпить хочешь?

Генри. Нет, спасибо. А как твой приятель поживает – архитектор, кажется?

Шарлотта. Получил от ворот поворот. Расстались, в общем… Я его обозвала архитектором моего несчастья.

Генри. Чем же он был плох?

Шарлотта. Жуткий собственник. Возвращаюсь домой с гастролей, всего-то пару дней меня не было, а он говорит: «Зачем колпачок брала?» Представляешь, в ванной, в шкафчике моем рылся. Там не нашел – перерыл всю квартиру, все мои вещи. Я и не стерпела.

Генри. Что ж ты сказала?

Шарлотта. Что колпачка я не брала. Как был во мне, так со мной и уехал. А он говорит: «И паста твоя, противозалетная, – тоже?» Тут, честно сказать, мне крыть было нечем.

Генри. Надо было хлопнуть себя по лбу: «Паста! А я-то удивляюсь, почему из зубной щетки волос лезет!»

Шарлотта (смеется). Гениально! За это надо выпить.

Генри (изображая, что держит бокал, поднимает руку). Ваше здоровье! (Встает.)

Шарлотта. Тебе надо идти?

Генри. Да, пора.

Шарлотта (кивает на спальню). Может, зайдем на дорожку?

Генри. Знаешь – нет.

Шарлотта. Ну хоть выпьем?

Генри (улыбается). Нет. Не обижайся.

Шарлотта. Вспомни, что я говорила.

Генри. Насчет чего?

Пауза.

А-а… Идеи верности нет – только сделка… Фокус в том, что я с этим не согласен. Предпочитаю быть идиотом. Мне нравится, например, такой уговор: ты меня любишь – и я тобой пользуюсь. Пользуйся и ты мной, – потому что я тебя люблю. Чтоб ты ни сделала – перепей, переспи, уйди в себя, выйди из себя – все прощено заранее, я – весь твой, я навеки верен… Любить человека – значит любить его и в худшие минуты. Если это романтика, то пусть все будет романтично: любовь, работа, музыка, литература, девственность и ее потеря…

Шарлотта. Ты, Генри, сам еще девственник.

Звучит тихая музыка, не умолкающая до конца сцены восьмой.

Сцена восьмая[8]

Анни и Билли.

Они в театральных костюмах, обнимаются, целуются.

Без декораций.

Билли.

«О Аннабелла, не сестрою ныне —

Возлюбленной с восторгом назову…

Стыдливости румянец не пристал

Блистательному облику богини,

В чьей гордой власти —

Трепетное сердце

И жизнь сама покорнейшего брата».

Анни.

«Свою я жизнь ему в ответ вверяю.

Алеют щеки от потери сладкой,

Но в сердце счастье ярче расцветает!»

Билли.

«Не понимаю, право, почему

Невинность, эту милую игрушку,

Девицы так страшатся потерять.

Вот нет ее – ты оттого не хуже».

Анни.

«Тебе теперь свобода – говори…».

Билли.

«Не станет музыкант играть в пустыне».

Анни.

«Развратник, краснобай!

Но – говори!..»

Билли.

«А ты меня за это поцелуешь…».

(Нежно целует ее.)

Анни (тихо). Билли… (Целует его в ответ по-настоящему.)

Сцена девятая

Генри и Анни.

Гостиная. Генри сидит в одиночестве, ничего не делает. Похоже на начало первой и третьей сцен.

Слышно, как снаружи открывают входную дверь. Из прихожей появляется Анни. На ней пальто, в руках чемодан и небольшая дорожная сумка.

Анни. Привет, я приехала. (Ставит чемодан и сумку на пол, подходит поцеловать Генри.)

Генри. Привет.

Анни снимает пальто.

Ну и как?

Анни. Финал удался – одной женщине в зале даже плохо стало. Билли вышел с моим сердцем, наколотым на клинок, и – ну, в общем, все ахнули! (Относит пальто в прихожую, возвращается, подходит к дорожной сумке.)

Генри. Я думал, ты сразу выехала.

Анни достает из сумки маленький яркий пакет – очевидно, подарок.

Анни. А ты чем занимался? Как сценарий? (Отдает Генри подарок, мимолетно целует.)

Генри. Думал, ты ночным поездом едешь.

Анни. А в чем дело?

Генри. Беспокоиться начал – не стряслось ли чего…

Анни. Ничего со мной не стряслось. Ты обедал?

Генри. Нет. Так ты, значит, только утренним поездом выехала?

Анни. Ага. Пойду обед на скорую руку сделаю. (Идет на кухню, но тут же возвращается.) Надо же такой кавардак устроить! Разве миссис Чемберлен не заходила?

Генри. Я звонил в гостиницу.

Анни. Когда!

Генри. Вчера вечером. Сказали – ты уехала.

Анни. Правда? (Несет чемодан в спальню.)

Генри сидит неподвижно. Анни, пятясь, без чемодана выходит в гостиную.

Боже мой. Генри! Нас что – обокрали? Что ты делал?

Генри. Где ты была?

Анни. В ночном поезде. Сама не знаю, зачем сказала про утренний. Как-то вырвалось. В гостинице меня правда не было, я сразу из театра – на вокзал.

Генри. Поезд опоздал?

Анни. Хочешь билет проверить?

Генри. Так, может, ты в зоопарк ходила?

Анни встречает его взгляд спокойно и безразлично.

С кем?

Анни. Генри, не надо. Ты не такой.

Генри. Нет, я – такой.

Анни. Но я не хочу. Это унизительно.

Генри. Я тебя унижать не собираюсь.

Анни. Ты себя унижаешь. Себя. (Пауза.) Я ехала с одним человеком из труппы. Позавтракали на Хьюстонском вокзале. Он поезда дожидался. Я осталась поговорить. А потом прихожу домой, и с меня требуют отчета, – где я да что я. Два с половиной года женаты – и вдруг такой допрос.

Генри. Ты приехала ночным поездом и все утро просидела на Хьюстонском вокзале?

Анни. Да.

Генри. С этим актером?

Анни. Да. Можно идти? (Отворачивается.)

Генри. Как поспали?

Анни поворачивается и смотрит на него пустым, невидящим взглядом.

Ты спала с ним?

Анни. Я – что? Какая разница? Ты тут же начнешь мучиться – вру я или не вру.

Генри. Ты бы соврала?

Анни. Возможно.

Генри. Ты спала?

Анни. Нет. Ну, поверил? Ладно, пойду убирать.

Генри. Знаешь, что я искал?

Анни. Нет. А нашел?

Генри. Нет.

Она поворачивается, чтобы идти в спальню.

Это Билли?

Анни. Почему Билли?

Генри. Это он, я знаю. Билли, Билли, Билли, то и дело вылетает – вроде б так, к слову, но сдержаться не можешь. Как компьютерный вирус. Бип-бип-Бил-ли-Билли. Ну, поговори со мной. А за погром прости.

Анни. Надо было тебе все на место вернуть, я бы и не заметила.

Генри. Ничего нельзя вернуть. Не вернешь. Давай поговорим. Я – такой же, как ты, и знаю, как это бывает. В любви ты сначала – точно гусеница, приникаешь к своему единственному, тебе предназначенному листку, жадно грызешь. А потом это проходит. Ты удивлен: тебе, вроде, больше никто не нужен, кроме той, единственной женщины, как вдруг встречается другая – не самая красивая и к тому же чья-то жена – но ясно, что, сложись жизнь по-иному, вы были бы вместе. Ведь так с каждым бывает, верно, Анни? Сердце застучит быстрее, войдешь в комнату, и что-то в ней откликнется, чуется какое-то движение, словно занавеска колыхнулась. Ничего между вами нет – даже в мыслях – но растворена в воздухе возможность, и нельзя не показать, что ты это уловил. Делаешь шаг навстречу, вполне невинный, однако таящий обещания. При встрече обнимаетесь, целуетесь – обычное дело, теперь иначе и не здороваются. А там и остается-то всего один шаг… Так что? Билли?

Анни. Да.

Генри. Я люблю тебя.

Анни. А я – тебя. Иначе меня бы тут не было.

Генри. Ну так скажи мне…

Анни. Я люблю тебя.

Генри. Не то.

Анни. Нет, то. Самое важное.

Генри. Другое тоже важно.

Анни. Нет.

Генри. Для меня важно. Было – значит, было. Чем мучиться, лучше знать правду. Иначе я не смогу работать.

Анни. Шантажист.

Генри. Ты бы меня тоже спросила.

Анни. Никогда не спрашивала.

Генри. А ничего и не было.

Анни. Еще как было…

Генри. В твоем воображении.

Анни. Какая разница? Весь первый год я боялась любой женщины младше пятидесяти, даже тех, с кем ты еще не знаком.

Генри. Но ты же одумалась.

Анни. Не одумалась, а перестала об этом думать. Решила, что раз ты со мной – значит, тебе самому так хочется, никто ведь не заставляет. А остальное мне безразлично.

Генри. А мне – нет.

Анни (тверже). Я уже сказала. Мы с Билли все утро просидели в привокзальном кафе, поэтому домой я пришла не сразу. А про поезд наврала, чтоб не говорить про разговор с Билли – ведь это тоже вроде неверности… Но тебе важно только одно: спала я с ним или нет.

Генри. Ну и?…

Анни. Нет.

Генри. А хотела?

Анни. Генри, Бога ради!

Генри. Спроси и ты меня.

Анни. Я твои тайны уважаю.

Генри. А у меня их нет. Отрекаюсь. Ты – хотела?

Анни. Но хоть чувство собственного достоинства у тебя есть?

Генри. Понятно. На моем месте ты бы повела себя иначе. А я не верю в достойное поведение, в милые беседы: «Аманда, как поживает твой любовник?» – «Сегодня был в ударе, Чарльз. А твоя любовница как?…» Нет, я верю в душевную смуту, слезы, боль, самозабвение, потерю собственного достоинства – в наготу верю. Не думать, жить без забот – все равно что не любить. Ну скажи – было? Ведь было?

Анни. Не думать, жить беззаботно – при чем тут это? Заведи я любовника, думать было бы уже не о чем. Не было б у меня ни вины, ни угрызений совести.

Генри. Не было бы?… А о чем вы говорили?

Анни. В основном, о Броуди.

Генри. Ну конечно. Я так и думал.

Анни. Билли хочет играть в его пьесе.

Генри. И когда же вы с Билли снова увидитесь?

Анни. Он уехал, у него договор на другой спектакль. Но я обещала с ним встретиться. Я хочу его видеть.

Генри. Отлично, когда? Я тоже поеду, ты не против?

Анни. Отчего же, поехали. Нужно же за мной присмотреть…

Генри. Так когда?

Анни. Наверно, на выходные.

Генри. А куда?

Анни. В Глазго.

Генри. Билли приехал с тобой из Глазго, а потом тут же отправился назад?

Анни. Да.

Генри. И я должен хранить собственное достоинство? Знаешь – не выходит. У меня появилась навязчивая идея. Я и думать-то ни о чем другом не смогу.

Анни. Так нельзя. Найди в себе какой-то уголок, где я ничего не значу. Зацепись. Иначе тебя не за что любить. А что ты сделал с вещами, с одеждой… И главное – с самим собой. Ужас!.. Это просто не ты. А люблю я – тебя.

Генри. Знаешь, в эти выходные я занят. Надеюсь, все будет хорошо.

Анни. Спасибо. (Идет в спальню.)

Генри. Что Билли говорит о пьесе?

Анни. Что Броуди писать не умеет. (Уходит.)

Генри вынимает из пакета подарок – шотландский клетчатый шарф.

Сцена десятая

Билли и Анни.

Анни читает в поезде.

Билли подходит к соседнему свободному месту. Говорит с шотландским акцентом. В руках у него саквояж. Диалог идет с усилением, через микрофон.

Билли. Простите, это место не занято?

Анни. Нет.

Билли. Не возражаете?

Анни. У нас свободная страна.

Билли садится.

Билли. Вы так считаете?

Анни. Что?

Билли. Что страна свободная.

Анни не отвечает.

Далеко едете?

Анни. В Лондон.

Билли. Значит, до конца.

Анни привстает, собираясь пересесть.

Читайте, читайте, мешать не буду.

Анни. Спасибо. (Пересаживается.)

Билли. Меня зовут Билл.

Анни молчит.

А можно задать вам один вопрос?

Анни. Мэри.

Билли. Мэри, можно задать вам один вопрос?

Анни. Один.

Билли. Когда мы прибываем в Лондон?

Анни. Если не опоздаем – в половине второго.

Билли. Мэри, вы мне напомнили Муссолини. Знаете, как про него говорили: «Пускай он фашист, но…»

Анни. Нет… не то… это старый текст.

Билли (чуть слышно выругавшись). Прости, Роджер…

Голос Роджера. Ладно, вырежем.

Анни. Откуда, Роджер? Сначала?

Голос Роджера. Погодите минутку.

Свет меняется. Видно, что выгородка стоит на телестудии. Анни встает, отходит. Билли следом. Они что-то говорят друг другу – коротко. Затем Анни садится на место, а он остается – растерянный, отторженный. Видно, что обоим тяжело. Мгновение спустя свет гаснет.

Генри один, слушает «Арию на струне соль» Баха.

Сцена одиннадцатая

Генри и Анни.

Из спальни появляется Анни, она одета, собирается уходить, торопится.

Генри (увидев ее, настойчиво). Послушай…

Анни. Некогда, опаздываю.

Генри. Это важно, прошу тебя.

Анни. Ну что такое?

Генри. Послушай.

Она понимает, что он имеет в виду музыку. Прислушивается.

Чье это?

Анни (довольно). Тебе нравится?

Генри. Очень.

Анни. Это Бах. Поздравляю.

Генри. Мошенник!

Анни. Что-о?!

Генри. Он украл эту мелодию.

Анни. Кто, Бах?

Генри. Да, у «Прокьюл Хэрем», просто нотка в нотку сдул. Только хуже! И украсть толком не мог… Погоди, сейчас оригинал поставлю. (Направляется к проигрывателю.)

Анни довольна им, но ей надо идти. Подходит к Генри.

Анни. Счастливо поработать.

Бегло целует его, но Генри длит поцелуй. Говорит он, однако, по-прежнему несколько отрешенно.

Генри. Тебе тоже.

Анни. Сегодня последний день съемок. Может, заедешь?

Генри пожимает плечами.

Ладно, как хочешь.

Генри. Кто я такой… Соавтор-призрак…

Звонит телефон.

Анни. Если с телевидения – скажи, что я уже ушла.

Генри (в трубку). Она уже ушла… Э-э… (Обращаясь к Анни.) Твой приятель.

Анни в нерешительности.

Ладно, все, тебя нет.

Анни берет трубку.

Анни (в трубку). Билли? Да. Что? Да, конечно. Опоздаю немного. Ну пока… Хорошо. (Вешает трубку.) Я люблю тебя. Понимаешь?

Генри. Не вполне.

Анни. Считаешь, что я веду себя некрасиво?

Генри. Нет. Наверно, я сам виноват – был слишком занят собой, оставил дверь открытой…

Анни. Вот меня и вынесло за порог как пушинку. Но я вернусь.

Генри. Ради меня? Не надо. Насильно я тебя возвращать не стану. Я так не могу и не хочу. Как-то глупо: стоит мне расстроиться, ты говоришь, что вернешься… Что ж, постараюсь больше не расстраиваться. И не бить на жалость. Это скучно, противно. Не играть же роль Макса, твоего бывшего. Помнишь? «Мне худо – люби меня…» Безвкусица. Следовательно? Буду гордым рогоносцем, это трудно, но возможно. Привыкну к мысли, что мы современная пара. Не будем врать, лицемерить – мы же выше этого. «Монополия хороша в колониальной политике, а не в любви…».

Анни. Прошу тебя, перестань.

Пауза.

Генри. Вся беда в том, что я не могу никакой частью души отделиться от тебя, стать независимым. Я и пишу-то только, чтоб быть достойным тебя и зарабатывать на жизнь с тобой. Жить как хочется. Не тебе, а мне – но именно с тобой. Без тебя мне ничего не нужно. Жрал бы консервы, ходил в грязных рубашках… А так – носки каждый день меняю, деньги зарабатываю, превращаю невнятный бред во внятный – пускай Броуди тоже писателем считается. Правда, из тюрьмы его пока никто не выпускает. Может, судьи почуяли подделку – что-то неподлинное, как в любви блудницы. Meretrix…

Анни. Не ввязывался бы, если считал, что это неправильно.

Генри. Но ты-то считала, что это правильно. Я не могу жить по двум нравственным системам одновременно. Я выбрал твою: то, что ты считаешь правильным, – правильно; и то, что ты делаешь, – правильно; и то, к чему стремишься, – правильно. Были же идолопоклонники, поклонялись Чарли Чаплину. Чем не Бог? Не хуже других. Они любили Чаплина. А я люблю тебя.

Анни. И за это мне все прощаешь? По-твоему, я – эгоистка, свинья, но ты меня любишь и закрываешь на все глаза, да, Генри? Спасибо, конечно, но это не о нас! Было бы много проще, будь я и вправду эгоисткой. С Билли все кончено. Мне он не нужен. Ребенок, который никак не вырастет… Знаешь, я похожа на… Радар – это такое сигнальное устройство?

Генри. Что?

Анни. Радар. От него волны исходят, да?

Генри. Не совсем…

Анна. Ну, не важно. Ты понял?

Генри. Что я должен понять? Везет мне с женами! Ни одна не в состоянии связно изложить мысль…

Анни. Погоди. Понимаешь, никакая я не эгоистка. Я даже излучаю волны, сигналы: «Замужем. Никто не нужен». А Билли не словил сигнал, нырнул под радар, в мертвую зону. Безрассудная игра в поезде, а на следующий день мне уже приятно его видеть – знаешь, словно влюбилась. Да что там – словно… Влюбилась по-настоящему. Он не заменил тебя, тебя нельзя заменить, но мне нравилось, что он – младше, что он слушается… Как ученик. А тебя рядом нет… И так далее. Мне очень жаль, что я причинила тебе боль. Но я это нарочно сделала, почему-то так было нужно. Теперь я уже не понимаю – почему, и чувствую, что глупость, но я не могу взять и бросить Билли, ведь у нас был не гастрольный романчик, все было не так, и я не такая. Я хочу, чтобы он перестал во мне нуждаться, тогда и я перестану щадить его. А пока – приходится. Пока надо выбирать, кому причинить боль. И я выбираю тебя, потому что я – твоя.

Пауза.

Звонит телефон.

А может, просто характер у меня такой.

Генри (в трубку). Роджер? Она ушла, минут десять назад. Да знаю, знаю… Нет, мой милый, не рассказывай мне, что такое «непрофессионально»! Кто у нас весь день снимал мемориал павшим, а потом в кадре вылезла тень от операторского крана? Да не вопи ты так, безумец…

Анни (забирает у него трубку). Штаны от злости не потеряй, профессионал! (Вешает трубку, идет к двери. Уже в дверях.) Пока.

Генри. Анни… (Пауза.) Ладно. Иди.

Анни. Ты мне нужен.

Генри. Я знаю.

Анни. Только не разлюби меня. Пожалуйста…

Генри. Не разлюблю. Но у любви – разные лики… Когда вернешься?

Анни. Не поздно.

Он кивает ей. Она кивает в ответ и выходит. Генри садится. Потом встает, ставит пластинку – «Белее белого» в исполнении «Прокьюл Хэрем» – аранжировку баховской пьесы. Генри улыбаясь слушает баховские аккорды. Вступает певец, и улыбка исчезает с лица Генри.

Генри. Только не это, пожалуйста, только не это…

Затемнение, музыка продолжает звучать.

Сцена двенадцатая

Генри, Анни и Броуди.

Затемнение. Музыку постепенно вытесняет записанный на пленку диалог между Анни и Билли. Билли говорит с шотландским акцентом.

Голос Билли. Будешь меня ждать?

Голос Анни. Буду.

Голос Билли. Пусть все переменится, а ты оставайся прежней, ладно?

Голос Анни. Ладно. Буду ждать тебя из тюрьмы и – перемен.

Голос Билли. У перемен срок подлиннее моего. (Смеется.) Выйду – потороплю их.

К этому времени свет, проявившись вначале, как тусклый отблеск с телеэкрана, набирает полную силу.

Гостиная. Телевизор с видеоприставкой, Броуди сидит в одиночестве – молодой человек двадцати пяти лет, в дешевом костюме, с бокалом чистого виски в руках. Внимание его приковано к экрану. Впрочем, в большей степени его интересует устройство видеоприставки. Голоса в телевизоре смолкают, гулко лязгает дверь камеры, слышны, шаги, музыка. Броуди убавляет звук. Входит Генри с небольшим графином воды для Броуди – разбавить виски. На столе бутылка вина и два бокала; свой Генри уже наполнил, а тот, что предназначен Анни, – пуст.

Броуди (говорит с шотландским акцентом). Удобная штука – приставка. Давно выпускают?

Генри. А вот как вас посадили, тут их и выпустили.

Броуди. Зверь машина. Пьесу мою записала…

Генри. Да.

Броуди. И почем?

Генри. Ну, несколько сотен. Они разные.

Броуди. Надо будет обзавестись…

Генри. А вы подождите еще немного – может, такую придумают, чтоб прямо из зала суда писала. И новую пьесу сочинять не надо…

Броуди непонимающе смотрит на Генри.

Броуди. А Анни хорошо вышла. Конечно, постарела немного, с «Рози из Королевского приюта» не сравнить, а все же красивая баба.

Генри не отвечает. Из кухни выходит Анни, на подносе у нее соус, орехи, еще что-то. Ставит поднос на стол. Генри наливает ей вина.

Я говорю, ты хорошо смотрелась.

Анни. Правда?

Броуди. А тот красавчик, значит, меня изобразил?

Анни. Да, в общем…

Броуди. Он, часом, не гомик?

Анни. Вряд ли.

Генри подает ей бокал.

Спасибо.

Генри (кивнув на телевизор, обращается к Броуди). Так что скажете?

Броуди. Мне мои слова больше нравились. Не обижаетесь?

Генри. Нет.

Анни. Ничего, все к лучшему…

Броуди. Ты что ж, думаешь, меня из тюряги эта пьеса вытащила?

Анни. Нет, я о своем думаю…

Броуди. Меня сами же милитаристы и вытащили!

Генри. Не понял.

Броуди. А чего тут понимать? На оборону тратится полмиллиарда, вот на тюрьмы и не хватает. В камеру по трое-четверо набивают. Тюремное начальство к судьям: перестаньте, мол, сажать, штрафуйте мерзавцев. А те знай сажают. В камерах уже по пятеро… Тут, конечно, у начальства душа в пятки: вдруг бунт? Надзиратели – и те бастуют. И пошло: «Дайте денег на новые тюрьмы!» – «Нельзя, браток, мы деньги на свободу тратим, весь мир от тюрьмы бережем». Ну и стали нас, заключенных, освобождать. Ухватили соль? На ракеты, против которых я протестовал, угрохали кучу денег, меня не на что содержать в тюрьме – и меня выпускают! Умора! Плесни-ка еще. (Протягивает Анни пустой бокал.)

Короткая пауза. Генри не двигается.

Анни. Наливай сам, не стесняйся.

Броуди наполняет бокал.

Броуди. Освобожден досрочно. Таких ребят в одном только нашем блоке – восемь. (Обращается к Генри.) И этих – как их? – остросоциальных пьес они не писали. Так что я вам ничего не должен.

Генри. Это у вас принцип такой: никого ни за что не благодарить? Даже за угощение.

Броуди. Да я ничего не говорю – вы здорово поработали. Выложились. Подделали пьесу под вкус этих, с телевидения…

Генри. Ваша правда – у режиссеров вкус своеобразный. Не любят пьес, где герои битый час мусолят единственную мыслишку. Терпеть не могут фанатиков и демагогов. Считают, что телевидение – искусство зрелищное. (К Анни, озадаченно.) И это – ОН?

Броуди. Не делайте из меня дурака, Генри. Хватит того, что над пьесой моей покуражились. Я ее с жизни списывал, душу в нее вложил, а он – явился, перекроил все по-умному, по-интеллигентному… На меня-то вам плевать, ради Анни старались. Вижу, не слепой…

Анни (к Генри). Нет, это не он.

Броуди. Да я это, я, черт возьми! Какого в поезде встретила. Ты, что ли, очень переменилась?

Анни. И это не он. (Кивает на телевизор.) Знаешь, какого я в поезде встретила? Беспомощный, испуганный, как теленок… Что-то в части у него стряслось, кажется, не поладил с кем-то – и сбежал в самоволку. Заговорил со мной – скромный, смущенный. Мол, по «Рози из Королевского приюта» узнал. О марше протеста впервые услышал от меня. И в Лондоне, конечно, уже не отставал – куда угодно за мной пошел бы, хоть в ку-клукс-клан… А у мемориала павшим вдруг вытаскивает такую огромную хромированную зажигалку, взбирается по ступеням на самый верх, к венкам… В голове только одно – впечатление на меня произвести. В общем, я его в эту историю втянула, мне и выручить было…

Генри. Зря ты мне раньше всей правды не сказала. Я бы такую пьесу написал…

Броуди. Слушайте, я ведь еще не ушел.

Анни. Так допивай, Билл.

Броуди. И допью. (Осушает бокал, поднимается.) Соус, пожалуй, в другой раз попробую.

Анни. А почему бы не теперь? (Берет миску и выплескивает соус ему в лицо. На минуту оставив дверь открытой, выходит в коридор, приносит Броуди пальто.)

Генри встает, но Броуди остается на месте, тщательно вытирается носовым платком.

Генри. Было очень приятно познакомиться. Я столько о вас слышал…

Броуди. Я не в обиде. Генри. Теперь сочлись. Помню, пришла она ко мне в тюрягу в голубом платье – у меня аж дух захватило, а она такая далекая, недоступная, точно снова на экране… Я тогда впервые по-настоящему почувствовал, что я в тюрьме. Ну, вы понимаете…

Анни стоит в дверях с пальто Броуди. Он берет пальто и не глядя на нее, выходит. Анни – следом. Хлопает входная дверь, Анни возвращается.

Генри. Не знаю, каково было ему, но я до смерти перепугался. Ты-то как, в порядке?

Она кивает.

Анни. А ты?

Звонит телефон. Генри снимает трубку.

Генри. Слушаю. (В трубку, вдруг смутившись.) А, здравствуй… С Анни хочешь поговорить?

Анни. Не надо.

Генри (вдруг успокоившись). Не может быть. Макс! (К Анни.) Это твой бывший. Он женится! (В трубку.) Поздравляю. Кто она?

Генри и Анни обмениваются многозначительными взглядами. Анни подходит к Генри сзади, обнимает за плечи, устало приникает; он говорит в трубку.

Мудрое решение. Жена-актриса – это же караул, второй раз такого не вынести.

Анни целует его. Он прикрывает рукой микрофон.

(В трубку). В самом деле? Неужели в толпе?

Анни. Я устала. Спаси меня.

Он прикрывает микрофон.

Генри. Успокойся. Я с тобой… (В трубку.) Приятно слушать, Макс… (К Анни.) Идиот! Говорит: «Я на тебя не сержусь». Да если б не я, не видать ему второй жены.

Анни с улыбкой отходит от него, начинает тушить повсюду свет. Под конец остается лишь свет из открытой двери в спальню.

(В трубку). Ее нет дома… Она так расстроится… Да нет, оттого, что ты позвонил без нее… Нет, этому очень обрадуется. Я тоже рад за тебя.

Макс. Хорошая штука любовь!

Анни, выключив весь свет, уходит в спальню. Генри, подавляя нетерпение, пытается закончить разговор.

Будем счастливы познакомиться с ней. Что? Неужели? (Он рассеянно включает крошечный радиоприемник, оттуда тихонько льется музыка – «Я верю», группа «Манкиз». Он мгновенно увлекается, забывает про Макса. В трубке громко трещит.) Извини. Я слушаю, слушаю… (Чуть прибавляет звук в приемнике.)

Загрузка...