Душепродажа
Рана в левом плече кровоточила, пылала, словно выгрызли из плеча огромный кус мяса, топориком надкололи кость, вставили в проруб остро-горящую сталь.
Их снова везли все в той же открытой машине. Еле ловимые раненым голоса республики, но, главное, ее странное имя, своим грубо-сокращенным звуковым телом вередили рану. В урывочных же и обманных выплесках зрения многое в республике представлялось бестолковым, глупым.
Так, к одному из участков дороги выехал новенький танк, приспособленный под торговую точку. Из люка танкового торчала по пояс громадная баба - в белом передничке, простоволосая. На одну руку баба навертела связку истекающих жиром сарделек, сразу вызвавших у раненого приступ тошноты, на другой руке ее болталась связка новеньких учебных гранат. Широко раздирая рот, баба что-то без роздыху орала. Никаких солдат-офицеров близ танка не было, не было и покупателей. Весь народ скопился в другом месте. Люди в яркой, но разносезонной одежде (в мерлушковых шапках над легкими безрукавками, в кожаных куртках на голое тело и поверх шорт, в длинных платьях с меховыми манжетками и в галошах на босу ногу) толпились бездельно под огромным, до рези в мозгу обрыдшим кумачом. Узкозмейный кумач вился меж двух черенков от лопат. "ЛАСКОВО ПРОХАЕМО ДО РУБРУ", - звал кумач. По самому низу кумача углем было дописано: "До чортяки Верлатого".
Внезапно машина резко затормозила, боль в левом плече стала непереносимой. Раненый, полулежавший на заднем сиденье, шире раскрыл глаза и увидел нависающий над ним балконом кремовый барский дом.
- Заноси его! Быстро в лазарет! Остальные - в штаб!
Штаб развернут был в этом же кремовом, с рамами голубыми доме.
- Зажралысь тут! - крикнул, явно кому-то подражая, батько, как только невеликий гурт прибывших протопал по лестницам в раздольную, в три окна комнату на втором этаже. - Усих в распыл пущу! - неистовствовал Верлатый уже явно для форсу. - Сидайтэ, - вдруг резко сменил он тон. - Положення наше - усим видомэ. Положення - кэпськэ. Прорыв з боем на территорию рэспублики группы прикрыття з паном радныком выклыкав у "самостийныкив" дыкый спазм. Чекаемо провокаций. Командырам перевирить посты. Никому нэ пыть. Штабу начальника до мэнэ!..
Почти две недели батько Верлатый метался по республике как бешеный, сам проверял посты, сам выезжал на границу.
Очередной серый день весенний засиял тихо, неярко. Верлатый в который раз уже решил идти в лазарет, узнавать о нелепинском здоровье. На выходе из гостиной его перехватил генписарь.
- Батьку! Вертолет на берегу сел. Прошляпили мы... Там человек один. Не похоже, что нэзалэжнык. Пана радныка знает. С вами срочно говорить хочет...
- У, черти б его съели... Давайте, волоките!
Через десять минут в гостиную с овальным столом и закапанными то ли жиром, то ли батькиным трудовым потом зеркалами вошел Валерьян Романович Дурнев.
Не так много времени прошло с той поры, как бежал ученый с Иванной и Нелепиным из Москвы, а изменения произошли с ним великие. Начались, правда, эти изменения много раньше этого совместного бегства. Может, еще в Волжанске, когда, отлученный от настоящего дела, занялся Валерьян Романович с горя теорией и практикой игр. Тогда-то мир впервые и померк перед его взором. Все умерло, все рассыпалось в прах, лишь дотронулись кончики пальцев до игры настоящей. И прикосновенье это было обдуманным, математически точным. А иначе ни удовольствия, ни страдания-страсти, конечно, не было бы. В самом-то деле! Неужто грязно-слюнявые картишки или подобные черепам с дырочками ноздрей и глаз кости могли увлечь чуткий ум великого ученого? Да ни в жизнь! Увлечь его могла только высшая математика игры, только мировая ее востребованность и неизбежность. В жизни безалаберный и аморфный, - прикасаясь к игре, становился Дурнев жестким, даже грозным. И контур души его - если б захотел В. Р. снять этот контур по им же разработанной схеме - тоже стал жестким. Стал контур стягиваться, сжиматься, пока не сузился окончательно, не стал походить на грубо-резкое тире меж чем-то прошедшим и чем-то пока еще не наступившим. Жестко повел себя Дурнев, вернувшись в Москву из волжанской ссылки. Грозным и беспощадным предстал - несмотря на внешнюю интеллигентность и мягкость перед посетителями игорного дома в порту независимого государства. Почти такую же грозную силу ощущал в себе ученый и прилетев сюда, в уморительно-карликовую республику. Силу эту подпитывало и то, что знал он вещи, обитателям республики пока неизвестные.
- Поговорим один на один. Вышлите их, - кивнул Дурнев на адъютантов. Дождавшись ухода лишних людей, продолжил: - К вам, в вашу республику бежали двое. Муж мм... и жена Нелепины. Нужно их срочно вывезти отсюда.
- Да ну? Это зачем же?
Дурнев стал приводить резоны, излагать батьке выгоды и даже - очень туманно - сулить неплохие деньги. Однако чем больше говорил он, тем верней чувствовал: доводы его здесь отчего-то не работают, хитрый батька только нагло на слова его скалится, а чтобы беглецов вернуть, делать, скорей всего, ничего не станет.
Дурнев поморщился, пытаясь понять, отчего слова его до батьки не доходят. Своим цепким, математическим, очищенным от излишеств и сора умом он тут же, в чем загвоздка, и понял. А загвоздка была в том, что говорил он с батькой фразами и даже интонациями того самого контрразведчика, что натаскивал его перед вылетом в РУБР. Ишь ты! Прямо не "служба бэзпэки", а клуб экстрасенсов! Вспоминая эту недавнюю беседу, Дурнев поежился. Брр! Контрразведчик был, конечно, гад ползучий! Высокий, как хлыстик, извивающийся, крючконосый, до смешного худой. Он похаживал вокруг Дурнева рысцой и тихо, но твердо, с рассыпной жестью в голосе, увещевал:
- Поймите же, пан Дурнев! Это все только для их и для вашего блага. Для блага вашей России, наконец! Ну? Вы же в душе русский почвенник, я не ошибся?
- Почвенник? - Дурнев зябко повел плечом. - Мне по вкусу почва тех мест, где я могу достойно и с удовольствием жить. Здешняя почва мне приятна.
- Знаю, наслышан! Это называется - обрести вторую родину. Ну а тогда, как же эта "вторая родина", приютившая вас, давшая деньги и кров, посмотрит на отказ помочь ей? Да и смешно отказываться, - контрразведчик распрямился, стал вроде еще тоньше. - Смешно, потому что и без вас это сделают. Но грубо сделают! Я бы даже сказал - гнусно. Вы гнусности этой хотите? Уверен - нет. Да их ведь ваши российские мильтоны скоро разыщут! По уголовному делу и разыщут, как пить дать. Уверен: вам даже и рисовать не надо картинку захвата ваших друзей силой. Ведь и в вашем, и в нашем МВД одни костоломы, доложу я вам. Иногда и хуже: палачи, катюги! Мы же, заметьте, организация интеллектуальная. Ну же! Да ведь никто, кроме вас, и не сможет помочь нашим ученым "снять" информацию, которая, по некоторым данным, давно уже господина Нелепина тяготит. Кто, наконец, обеспечит продолжение программы "материя д.", о которой вы сами нам любезно сообщили? Власти меняются, режимы уходят, а наука бессмертна! И она - для всего человечества...
- Знаете, я что-то устал. Тяготит меня теперь весь этот научный блуд!
- Блуд науки? Блудодеяния, так сказать, бессмертных? В этом что-то есть! Правда, попахивает... - хлыстик зарысил вокруг Дурнева быстрей. - А ваши нынешние занятия - они вас не тяготят?
- Представьте - нет! В игре есть что-то живое, новое, от причинно-следственных связей очищенное: взлет, падение, взлет! Какая-то новая материя жизни, молодой бодрящий хаос! Я им упиваюсь похлеще вермута! Выиграл, выиграл, проиграл!
- Ну да! Проиграл и повесился.
- Да! Да! И повесился, если хотите! Повешение - тоже новая жизнь, ее начало! В повешении тоже - отряхающий с нас инерцию космохаос! И хватит нам здесь пастушков с барашками представлять!
- Понял, понял. Правда, сам я думаю слегка иначе.
- Думаете? А ежели думаете, - какого черта в этой душегубке сидите? Давайте ко мне! Вместе над теорией игр покумекаем!
- Ну, ну... И не душегубка здесь вовсе. Я же говорил: у нас здесь банк интеллекта плюс небольшая чиновничья контора по сортировке мыслей. Или скажем так: фирменная фотолаборатория по проявке невидимого, хе-хе... Сродни той, вашей, московской! Но вернемся, как говорится, к предмету обожания. Если вам в короткий исторический срок стал безразличен ваш друг Нелепин, то уж Иванна Михайловна, думаю, вам никак не безразлична!
- Вы... Кто вам позволил!? - Вскочив, он тогда бросился к хлыстику, но не добежав, остановился. Хлыстик улыбался.
- Да. Не безразлична, - вернувшись в кресло, он на несколько минут затих. Хлыстик тишине не мешал, перестал даже рысить вокруг, обмахнув улыбку со щек, что-то тихо на своем столе перебирал. Наконец, глаза от бумажек оторвал, мягко-устало запереживал:
- И как же быть нам? Как дальше жить-то?
- Ну чего вы, собственно, от меня добиваетесь? - Дурнев не узнал своего охрипшего голоса. - Чего, чего?!
- Браво! Бис! Вот это по-нашему! - хлыстик скользнул из-за стола. - А ничего почти! Вывезите по-хорошему ваших друзей из этого государства-заморыша, из карликового этого сортира! Пока ваши и наши прокуроры не наломали там дров. Нелепин - нам. Мы с ним аккуратно и человечно, подчеркиваю: человечно - работаем. Снимаем информацию, которую он в себя опрометчиво вогнал, и отпускаем на все четыре стороны. Хочет - в Россию, хочет - в Австралию. Ну а Иванна Михайловна, - конечно, вам... Как-нибудь, думаю, с ней поладите.
- Нет уж! Вы это... Не отпускайте его... Не надо! Он, если правду сказать, - опасен! Что-то в нем такое появилось... Словом - фанатик! Опять может по моим методикам фирму организовать. И милиции его не выдавайте... У себя и оставьте.
- Браво! Бис! Я и сам, признаться, об этом мечтал. А вы, пан Валериан, оказывается, калач тертый! Ну так позовите Нелепина тихохонько! Дайте его нам! Его мозг, его душу, всеми этими программками истыканную!
- Думаю, это возможно. Я скажу им примерно следующее...
Теперь, сидя у батьки и вспоминая тот разговор, Дурнев клял себя за опрометчивость. Не надо было самому сюда лететь! Пусть бы посылали группу захвата, вынимали их отсюда с мильтонами! Иванну - прямо к нему на дом! Это можно было оговорить: живая и нетоптанная Иванна - и он запись нелепинскую считывает. Ну а если нет... Поупираться надо было, а он сразу смяк, стал подсюсюкивать, чушь плести!
- Я вот вам что сказать должен, - зашептал он хлыстику после того, как закончили отрабатывать детали полета. - Мне это сейчас только в голову пришло! Вы ведь по неопытности научной можете подумать, что все, что сейчас в этой комнате происходит, на покупку-продажу души смахивает? Ну и в лужу сядете! Вы не Мефисто, я не Фауст! И я не потому Фаустом быть отказываюсь, что продажи не было! А потому, что никакой души, а стало быть и ее "материи", нет! Нету! Nihil est! Ошибся я! Полжизни на нее положил, а сейчас чую - ошибка! Один пар, одни сопли, одна моча и комочки воздуха внутри нас! Ну так теперь хоть, вкупе с этой пустотой, и продамся! Вот уж и не напрасно жил! И цену свою получил, и бабу классную под себя уложил! А души - не ищите, не тратьте пороху!
- Ну а коли нет ее, - то, стало быть, о продаже смешно даже вспоминать, - вежливо, но слегка нетерпеливо перебил его хлыстик. - Души в материальном смысле, возможно, и нет. А наука - есть она. Всякие там психологические тонкости, возможности воздействия, психорегуляция, психотронное оружие. Они-то нам и нужны! За них-то мы и готовы платить...
- Вы шо сюды спать приихалы? - настырно-весело тряс Дурнева за плечо батько голоштанный, атаман кафешантанный. Дурнев руку батькину с плеча сбил, вскочил на ноги, промокнул платком вспотевший лоб, спросил:
- Так как же, ясновельможный?
- А так. Вы забыли сказать: вы из Держбэзпэки чи з ФСБ?
- Да. Простите, я не представился. Что-то мне нездоровится сегодня. Перелет этот... Я - Дурнев. Создатель программы "материя д.". Да ведь вы меня сто раз видели!
- Видел, видел. И растленные ваши игры видел. Вот что, пан Дурнев. Если вы действительно создатель программы, то оставайтесь, гроши теперь есть, обеспечим лучше, чем в Америке.
Дурнев тягуче рассмеялся.
- Лучше? Да вас разбомбят завтра! Я с тем и прилетел, чтоб и вас, и тех двоих отсюда вывезти.
- До нэзалэжныкив?
- Дались вам эти "нэзалэжныки"! Есть, есть одно местечко! - тут Дурнев запнулся, вдруг осознав: в это самое место, лихо придуманное им самим и одобренное хлыстиком, ни батько, ни Нелепин с их мужицкими умами не поверят! "Переиграть на ходу? Куда, куда предлагать? В Россию? Безумие! Назад в "Большую Независимую"? Нелепин теперь не согласится! Понимает: все равно его выдадут! Не то! Прокололся! Не надо было ехать! А может, "служба бэзпэки" меня специально сюда отправила? Чтобы спугнуть этих? Заставить их шевелиться, действовать? Или чтобы меня самого в это дело по уши замазать? Тогда назад!.. А Иванна?" - здесь горячая, запирающая ноздри и рот волна желания, смешанная с волной страха, хлынула на Дурнева. Но тут же он из волны этой и вынырнул: - Есть одна страна. Из "бывших". Там - примут. У меня там друзья университетские. И условия для работы есть!
- И вы нэзалэжныкам штатовським продалысь, - не обращая внимания на слова о соседней стране, горько-беззлобно мурлыкнул батько. - Ну, так вот вам! - Верлатый вяло помотал перед лицом Дурнева вывернутым из кармана бородавчатым кукишем. - Впрочем, можете с Нелепиным сами побалакать. Только ту же самую дулю и схлопочете!
Дурнев, все еще охваченный горячим туманом, поднялся.
- Где они?
Батько люто звякнул ложечкой по графину, и вплыл в гостиную адъютант голубокрылый.
- Сопроводить пана Дурнева до пана радныка!
Лемурия
Над вечерним, над разлогим туманом скопилась, а затем, прорвав в низком небе дыру, пала на непризнанную республику ночь.
Слегка переместив тяжесть тела со спины на правый бок, Нелепин лежал теперь с открытыми глазами. Всего несколько минут назад он, как сухая вишневая косточка, влипшая в кончик мусорного базарного кулька, выронился из воронки забытья. Сквозь окно третьего полуэтажа виден был край двора с куском невысокого ракушечного забора.
В палате никого не было. Иванна, весь день и часть вечера просидевшая рядом, - Нелепин ее не видел, однако присутствие хорошо ощущал куда-то ушла. Нелепин попытался привстать, у него ничего не вышло, и он смог лишь чуть переменить положение тела, с трудом переместив ближе к краю кровати подушку. Он стал устраиваться на правом боку, и то ли ночь за окном посветлела, то ли в горевший вполнакала фонарь добавили напряжения, но только видно стало ясней, отчетливей.
Двери палаты отворились, и вошел военфельдшер, которого Нелепин уже несколько раз здесь видел. На цыпочках, чтобы не потревожить раненого, военфельд-шер подошел к единственной койке в палате, как-то сбоку заглянул Нелепину в лицо. Полуприкрыв веки, тот увидел, как из-под надвинутого на брови белого колпака радостно блеснули желтые, с карим ободком зрачки военфельдшера. Постояв, подергав ниточкой седеньких усов, фельдшер той же мягкой, тонущей в самой себе походкой вышел. Но вслед за ним втиснулись в палату такие же усатые, в колпачках белых санитары. У одного из санитаров усы стянулись бабочкой под самым носом, у другого кончики их, обвиснув книзу, едва заметно вздрагивали. Чем-то санитары были меж собою схожи, и чем-то оба они - несмотря на неодинаковость лиц и фигур - походили на военфельдшера. Да и врач, днем зондировавший рану Нелепина и как-то воровато ворочавший в ней пулю, тоже был на фельдшера и на санитаров похож. Было в обличье этих людей что-то чужедальнее, нерусское, всеми давно позабытое. Да еще удивительная мягкость поступи и колпаки белые: натянутые глубоко, до бровей, до скул, даже мочки ушей закрывающие! Как, однако, ни поправляли колпаки фельдшер и санитары, как ни натягивали их - было ясно: на макушках у белохалатников что-то шевелится, топорщится, будто волосы медперсонала встают время от времени под колпаками дыбом.
Застенчиво улыбаясь, санитары медленно шли к кровати Нелепина. Вдруг шедший впереди заметил, что веки раненого всего только полуприкрыты, и приятно-воркующим голосом запел:
- На воздушок вас, господин советник... снесем. Так и военфельдшер велел!
Нелепин слабо кивнул, а о странной схожести между собой здешних медработников как-то безнадежно-весело подумал: "Каков поп, таков приход".
Койка на колесиках качнулась, поехала. У порога санитары ее приподняли и затем уже все время несли на руках. При этом один из них шел спиной вперед, дружелюбно-пристально глядя прямо в нелепинские зрачки. Поплыли смутно-зеленые, пугающе узкие и влажноватые, словно кишки огромного животного, коридоры, побежали полуэтажи, лестнички, спуски. Наконец, передний санитар выбил пяткой какую-то дверь, и они очутились в скверно освещенной каменной зале с одним единственным далеким окошком. В окошко это вливался мутноватый, почти рассветный, с ночной болотной зеленцой свет. "Какой же тут воздух?" - Нелепин осмотрелся. В каменной зале стояло несколько больничных коек. Кто на них лежал и лежал ли вообще - сразу разобрать было нельзя. Внешнего освещения явно не хватало, внутренний же источник света был слаб, едва посвечивал снизу.
Санитары все не уходили. Они стояли, держась за спинки койки и все с той же пристальной доброжелательностью разглядывали Нелепина.
"Чего они ждут? Может, тут временная остановка? Скорей, так".
Тут дверь в залу, тщательно и накрепко затворенную санитарами, Нелепину особенно запомнилась эта тщательность, - открылась. Вошел военфельдшер. Был он теперь без халата, но в колпаке, и был на фельдшере великолепный, чуть не президентский, в яркую продольную полоску, зеленовато-серый костюм. Двигался фельдшер все так же мягко-пружинисто, но шел уже не на носках, да и в глазах его светилась не радость, а хищно-сытое, будто у кота, поймавшего мышь, довольство.
- Ну! - прикрикнул фельдшер на санитаров. - Чего стоите, как в воду опущенные! Просите! Молите!
- Господин советник! - тут же, хрипло-умоляюще гаркнул ближний санитар. - Господин... - санитар бухнулся на колени и уже на коленях стал подбираться к изголовью койки. Быстрая слеза стрельнула по щеке его, насквозь прожгла вислый ус. - Мы просим вас и умоляем! Оно, конечно, вас на воздух нести велено! Но вы уж тут как-нибудь побудьте, а? - санитар затрясся, стал подниматься с колен, и Нелепин увидел чуть выдвинувшийся из-под халата (прежде, наверное, подогнутый) кончик роскошно-полосатого, то ли кошачьего, то ли обезьяньего хвоста.
"Уф. Тихо! Все ясно: лихорадка, бред. Тихо! Спокойно! Пройдет сейчас..."
Тем временем санитар с колен поднялся, нервно слазал в карман брюк:
- Ваша ведь кассетка? Ну! Con anima doloroso? - перед Нелепиным мелькнула пластиковая широкая кассета. На ней мелко-беглой латынью было что-то записано.
- Знаем, что ваша! Но теперь-то она у нас! Тогда чего ж упорствовать? Чего, на хрен, жилы мотать всем?
Тут затряслись, завыли в кроватях такие же, как и сам Нелепин, раненые-покалеченные, и свету в каменной зале прибавилось. Он растерянно обежал залу глазами. На койках и вповал на полу лежали люди. Глаза у многих были закрыты, а у тех, кто смог веки раздернуть, - глаза были потухшими, вытекшими. Но несмотря на это, раненые стали дрыгать культями, судорожно стукать костылями о каменный, на удары не отзывающийся пол.
"Сколько нам ждать его?" "Давай, мужик, скорей!" "Тоже мне, корчит из себя..." "Та цэ ж якыйсь шахрай, пройдысвит!"
"Бред, лихорадка!" - продолжал успокаивать себя Нелепин, а вслух, чтобы в галдеже этом, в этой склоке не выглядеть слабым-лишним, крикнул:
- Не сметь меня торопить! Я президент фирмы. Предприниматель!
"Заткнись!" "Чего ваньку валяешь: ты тварь бездыханная, труп!" "Вишь, не хотит он с нами, бизнесменом прикидывается!" "А мы жди его тут, мучайся..." Лежащие на кроватях заклацали зубами, завыли. Клацанью вослед пополз по зале и быстро всю ее заполнил гадко-удушающий запах.
"Да это же мертвецкая! Не хочу! И в бреду не хочу!" - завопил про себя Нелепин, а вслух, глядя неотрывно на фельдшера, стал чеканить:
- Немедленно врача! Я главный советник атамана Верлатого! Я подам рапорт... У батьки суд короткий! Замочит - вмиг...
- Какой ты советник! Ты денщик, прислужник этого душеглота, Вальки Дурнева! - вызверился вдруг фельдшер. Он отскочил от нелепинской койки, ловко запрыгнул на каменный, высившийся слева от входной двери помост. - Слушайте все! - отвратно-скрипучим, обезьяньим голосом закричал военфельдшер с помоста. - Указ по республике воздушных духов Лемурии! Сим указуют нам! - он выхватил из-под пиджака бледно-розовый конверт с огромными вислыми сургучами, тут же все сургучи обкусил, сплюнул, стал про себя бумагу читать.
- Хм... - Так я, впрочем, и думал! - подобрел вдруг фельдшер, и голос его лишился явного обезьянства, перестал быть варнякающим, гадким. - Вот оно - оказуется, куда его! Ну сверху видней, конечно. Слушать всем! фельдшер приготовился читать, но здесь Нелепин, уже не контролируя себя, заорал:
- Брось листок, сука! Брось! Врача! Батько!
- Эхе-хе, "батько, батько..." Ну чего вы, любезный, хотите? Еще на воздухе помучиться? Так вас до воздуху не донесут! А батько - далеко он!
- К окну меня! Воздуху! Устроили тут мертвецкую!
Злоба фельдшера куда-то подевалась, он все еще недовольно качал головой, но санитарам уже и мигнул, и рукой махнул. Те грубо-резко ворочая кроватью, потащили ее к окну.
От боли в плече, вызванной резкими движеньями санитаров, Нелепин застонал. Лицо его, облепленное колечками русой бороды покрылось испариной, нос выострился, ткнулся в потолок. Иванна поправила на мечущемся в бреду одеяло. Битый час переругивалась она в палате с Дурневым.
- Ты б ушел, что ли, Валя. Я здесь хоть на матраце прикорну. Утро же, умираю, спать хочу!
- Сейчас, сейчас, - бормотал озабоченно Валерьян Романович, - момент! Слово одно только еще. Твой-то, - Дурнев в первый раз так назвал Нелепина, Иванна неприятно вздрогнула, - видишь? Слабеет. Все! Конец! А если даже не все - ну какой он теперь мужик? Руку отнимут, вот сил тебя держать и не хватит. Я ведь, чаю, тебя в раже держать нужно? Ну чтоб не обломила чего...
- Заткнись, Валя, не твое это дело.
- Пока не мое, лапуля! У него сил не будет, а у меня их - ого-го сколько! Если б ты видела, что у меня там! - он быстро от пупка до паха провел рукой вниз.
- Сил у него хватит, - чуть даже улыбнулась Иванна. - Так что, оставь свои причиндалы при себе. Не видала я, а то...
- Не то ты, лапа, видала! Я ведь пока искал "материю д.", кой-какую другую материю и силу нашел! Только в известность никого не ставил! Я теперь мужик особенный. И на тебя моя сила перепрыгнет! Вот оно где настоящее бессмертие: пол! Расскажу - ахнешь! Ну видела, небось, игрушку японскую? Завел ее ключиком и поскакал по столу уд, поскакал фаллос! Сам живет - сам скачет. И ничего ему кроме дырочки узкой не нужно! Понимаешь? Не нужно нам все тело, мозг не нужен и душа не нужна! И всегда так было. У индусов памятники ставили не человеку - фаллосу! Слушай! Едем! Дадут мне лабораторию, будут условия, какие в России раздолбанной никому не снились! К чертям душу, к чертям зарождение ее материи, биоландшафты и все геоаномальные зоны! Ну, да ты ведь, небось, про все это слышала, небось, он все наши наработки на пальцах тебе разъяснил... Ну мы-то с тобой другим займемся: бессмертием уда! Да и еще кое-что из программы нашей я заново воссоздам.
- Ты воссоздашь. Ты вон от фишек своих отлипнуть не можешь!
- Брошу! Клянусь, брошу!
- Ну и брось, мне-то что.
- Пойми! Мы с тобой - сблизив тела - к бессмертию приблизимся. Ведь та сущность женская, которая со мной сольется, тоже бессмертной станет! Потому как - извини уж - орган мой детородный теперь бессмертен! Только он один и останется! Вечно над землей торчать будет! И это не трёп! Я в Москве еще до нашего бегства эксперимент на себе поставил! И... Это невероятно: одна бульбочка материи, один пузырек газа, внесенный куда надо - и часть твоего организма бессмертной становится! Да, только часть. До всего-то организма мы не доросли еще! И никакое клонирование нас в этом вопросе не продвинет. Да и не нужен весь организм! - рука ученого снова скользнула к молнии брюк, раздался характерный треск металла, Дурнев задергался, запетушился...
- Опять ты за свое, Валь. Ну? Пристрелить тебя, что ли? Гляди, потеряешь, - Иванна вымученно улыбнулась. - Ты ведь, подлец, лучше моего знаешь: за бугром "материя д." пока сплотиться не может, внешний канал закрыт. А внутренний... он тоже не срабатывает. Им до выработки настоящего душе-материала - столетия! Здесь у нас - как я, неученая, понимаю - все: и живые, и мертвые, и души присутствующие и души отсутствующие - навсегда сшиты одной невидимой нитью. Мы "материю д." - как бы "дораспределяем", "допереливаем" друг в друга... На этом Ликарион стоял! Ты сам мне в Волжанске, в "малинке", говорил, что материя эта, помимо индивидуальной капельки, на всех людей одна - как туман, как облако. Я, конечно, плоско, по-журналистски пересказываю. Не тебе бы, классному ученому, меня слушать! Ну, да что поделаешь, - вынудил... Так вот: забугорью до нас - сотни лет топать. А они думали - нам до них! Пока они технику мастерили - мы душу изобрели! Верней, из хаоса и сора - вылущили. В детстве-то, помнишь? Не спали, пока все ребятишки под одним одеялом не уместятся и откуда-то сверху на нас сон, как дух, не хлынет. А если кто из-под одеяла вылезал, тогда ничего не считалось!
- Вызубрила! Вытвердила! Наслушалась Ваську-неуча! Да ведь он не мэнээс даже! А ты, тоже мне - мыслительница! Тебе не мыслить, тебе трахаться день и ночь надо!
- Само собой.
- Дура! Я материю эту открыл, я ее везде где хочешь и синтезирую. Но нет ее! Верней, есть, но не в душе! В другом месте! Мне эта мысль в Волжанске пришла! В бардаке плавучем! Да! В других органах будем бессмертие искать! Не в горле, не в грудке - пониже! А он...Он - не выживет. Гляди! Видишь - губы, лицо? - Дурнев внезапно перешел на шепот. - Я этим всем занимался! Измерял, записывал в больницах да в мертвецких! Не только зарождение "материи д." у таких, как ты, телок регистрировал, а и уход ее засекал! Еще несколько часов - и полетит его душка к чертям собачьим! И материи от нее никакой не останется! Так: образ, сон, перелет...
- Он выживет, - снова и еще тверже сказала Иванна. - А не выживет так и я с ним... Душа-то у нас теперь одна. Ну да ты до этого не дошел еще, академик чмуев! Прозевал за картишками...
- Дурында! Мне ты и без всякой души подойдешь. Говорю же тебе: летим! Вертолет - у реки. Бери своего драгоценного - я же его тут не бросаю - и летим! Иначе здесь вам и крышка! Сегодня с утра пораньше и накроют!
- Вон оно как ты заговорил... Да ты не от службы ли "бэзпэки", милок, с порученьицем прибыл?
Подойдя к постели раненого и вроде поправляя подушку, она ловко выдернула из-под нее жуковатый нелепинский браунинг. Резко развернувшись к Дурневу, не поднимая пистолета, держа его в руке, прижатой к боку, проговорила:
- Пристрелю, Валь, уйди. Все равно мне теперь. Одним больше - одним меньше, - голос ее был совершенно спокоен, сквозило в нем даже равнодушие.
Дурнев попятился. Однако вместо того, чтобы уйти, стал куражиться:
- Да не может быть! Так прямо насквозь и прострелишь? А лучше б я тебя насквозь, до легких проткнул-прободал! Ну-ка, переведи на здешнюю мову: "на нас напала голодовка". Что вышло? "На нас напала голодивка". Вот ты "гола дивка" и получилась!
Крепче ухватившись за спинку кровати, Иванна вздернула перед носом подошедшего к ней вплотную и больно ухватившего за руку Дурнева короткоствольный браунинг. Дурнев не отпускал, выворачивал руку, противно лыбился. Зрачки его побелели, большая голова запрокинулась, как у горбуна, назад, в углу рта прозрачным пузырьком вздулась слюна. Он сначала и вправду отступил, чуть не ушел совсем. Но потом понял: пусть пугает, пусть грозит в палате она не выстрелит! А уйти от нее просто так он сегодня все равно не сможет.
- Ну давай прямо здесь, давай! Повернись ко мне попкой, лапа...
Иванна усмехнулась и, поддернув пистолетное дуло чуточку вверх, дважды радостно, над самой дурневской головой, выстрелила.
И настало мытарство предпоследнее, мытарство содомское.
Здесь истязались грехи, не согласные ни с мужским, ни с женским естеством, также и грехи совокупления с самими духами воздушными. Мыслил испытуемый: это мытарство будет пройдено им вмиг! Но мальчик-ангел внезапно замедлил свой бег, и другой ангел, во всем первому покорный, тоже остановился. А затем провожатые пропали.
И опять прямо в мозг испытуемому водвинулась какая-то больница, отворенная дверь палаты, коридор полутемный. А чуть позже впала в очи статная и нельзя сказать чтобы незнакомая женщина. Строго и хорошо одетая, с огромными, серо-стальными глазами, в короткой, слегка сбитой набок темно-каштановой стрижке, - женщина отступала по коридору к палате перед непотребным духом-лемуром, вставшим на задние лапы, нагло выкатившим вперед свое волохатое пузо. Подергивая кончиком полосатого хвоста, растянув в ухмылке скуластую обезьянью морду, лемур, выкормленный кем-то до размеров медведя, мягко, как танцор, выступал на согнутых задних лапах. Лапы эти кончались пятипалыми человечьими ладонями, с черно-желтыми, круто загнутыми вниз когтями на пальцах.
Здесь испытуемый, уже начавший забывать жизнь земную и не желая видеть до него не относящееся, взвыл истошно: "Не мой грех! Чужой! Не хочу! Не буду отвечать за него!" И тогда лемур здоровенный, со щеками белыми пухастыми оставил на миг женщину в покое, тихо перепрыгнул по сжатому пространству мытарств к испытуемому и, стараясь не подымать лишнего шуму, заварнякал по-кошачьи: "И подумаешь! Ну, выверну я ей кой-чего наизнанку! Ну и ты поглядишь, не упаришься!" Тут испытуемый услыхал: за спиной его, в близко-далекой земной больничной палате застонал отчаянно все тот же неизвест-ный больной.
Тут, обмирая душой и сплющив веки, попросил испытуемый ангелов тихо: "Пусть все они: и лемур, и женщина, и этот коечник - сгинут!"
Однако и сквозь плотно сомкнутые веки, не имея сил исторгнуть мытарственную "картинку" из мозга, продолжал он видеть происходящее...
Ловко орудуя передними лапами, лемур сбил женщину на колени, несколькими, не слишком резкими, но отточенными взмахами разорвал на ней в клочья юбку с бельем. С фырканьем откинув пузырящиеся клочья материи в сторону и, видно, не имея интереса к верхним частям женской одежды, мощным ударом лапы прогнул он женщину в спине. Женщина упала на колени, и лемур одной из передних лап нажимая на хребет, второй - аккуратно и бережно развел ей ноги, раскрыл пальцами ягодицы... Женщина продолжала бешено вертеться, и лемур все никак не мог войти в нее.
"Если она содомитка, то чего так брыкается?.. Где я видел ее? В Домжуре?" - успел лишь подумать про себя испытуемый, как выткнулся из бурого, с голубоватыми прожилками сумрака второй лемур. Он шатнулся к испытуемому, наложил лапу на едва прикрытый рубахой живот, и распустив, как хищный цветок, черножелтые пальцы-когти, повел ими по животу человечьему вниз.
"Чужой грех! Чужой! С чего мне отвечать за эту телку?!" - возопил испытуемый. Но мальчик-ангел тихо пропел ему сверху: "Возьми на себя грех этот! Ибо близка была тебе женская сия душа. И некому, кроме тебя, пресечь и искупить грехи ее. За это воздастся тебе у врат небесных!"
"Мой, мой грех!" - зарычал испытуемый глухо. И тотчас кинулась в пах ему грязно-тягучая, защемленная - такая же, как в Верхнем Предтеченском переулке, - боль, а в душу вошла боль незаслуженного наказания. И боль эта сломала новый, еще только нарождающийся строй души его... А лемур мордатый с женщины, в спине великолепно прогнутой, тут же свалился. И колыхнулось волохатое лемурье пузо, и закраснел в мытарственном мороке приапически напряженный (по всей длине твердый, а головка острая обвисла!) тонко-огненный срам его. И был срам этот тут же ангелами грубо и напрочь обломлен.
Иванна выстрелила в сторону и вверх, и Дурнев чуть не с той же скоростью, что и пущенные из браунинга пули, вылетел из палаты вон. А вместо него вперся в палату военфельдшер. Колпак его сбился набок, усы мелко подергивались, глазки блуждали.
- Фф... У-умер раненый? - по-обезьяньи заварнякал вошедший.
- Раненому лучше, - твердо-отчетливо произнесла Иванна, улыбаясь сквозь слезы сама не зная чему.
Лицо военфельдшера с проступившим к утру на щеках и на подбородке густым белым пухом, скривилось, как от укуса пчелы. Фельдшер отчаянно затряс головой, словно не понимая и категорически не приветствуя такого оборота событий, и, мягко-ловко отступая назад, вышел.
А через минуту в палату, в накинутом поверх гуцульской курточки белом халате, вошел батько Верлатый. За ним, глядя в пол, семенил до угольной черноты загорелый доктор Шпонов.
- От бисовы диты, - притворно хмурясь, крикнул батько. - Сховай, спрячь! - Кивнул он на обвисший вместе с рукою браунинг. - Шо, погано? выспрашивал он на ходу и, подобравшись вплотную к Нелепину, заглядывал ему в лицо сверху, сбоку.
- Ему лучше, - снова сквозь слезы улыбнулась Иванна. Приход батьки вселял надежду, предвещал новые решения, сулил новые повороты в их с Нелепиным, теперь окончательно сдвоенной - это она с надрывом почувствовала еще раз - судьбе.
- А у нас - погано. Имеем важнейшие сведения, - наклонился прямо к уху ее батько. - Нужно пана советника хоч на хвалынку привесть в чувство. Га? Нэ чую? Я ж и кажу: приведем его в чувство. Так, панэ Шпонов?
Доктор, вошедший с готовым, холодно взблескивающим в руках шприцем, неопределенно пожал плечами.
"Какая в конечном счете разница, - думал доктор, - все обвалилось, все к черту в подол съехало! Ну укол, ну два. Ну нарушил врачебную этику, ну и что с того?" - он коротко-хищно прицелился и глубоко воткнул иглу чуть пониже нелепинской раны.
И здесь небо над Лемурией завернулось в конус и, втянув своим нижним острым концом раненого, тут же его из конуса выронило.
Низкий воздух
Рваный утренний воздух спускал себя с неба на землю.
Вертолеты сели за погостом, близ погранпоста, меж огромных песчаных дюн. Сколько придется сидеть - никто не знал, и потому разрешено было машины покинуть. Многие, сбивая росу с торчавшего кое-где сухостоя, это с наслаждением и сделали.
Но вот Никодим Фомич, следователь Степененко, вертолет покидать не стал. Он считал и пересчитывал, он заносил в карманный блокнотик фамилии, цифры. От умственного труда Никодим даже вспотел, блокнотик отложил в сторону. И было от чего отложить! Слишком много неувязочек за две недели пребывания в независимой республике в блокнот влетело! Опять пойдут разговорчики: "Степененко то, Степененко сё", "политические пристрастия", "подменяет следственный процесс эмоциями". Дубы правоохранительные! Да он лучше их понимает, что эмоций допускать нельзя! Ну это ладно. А вот спросят тебя, Никодим, дубы правоохранительные: что же это у вас, господин следователь, в самом-то деле получается? Убийца в день убийства, если судить по бумагам, в Москве отсутствовал! А тех, кто в Москве был, вы в щадящем режиме допрашиваете, на волю выпускаете... И что он дубам ответит? Опять бумаги "соврали"? Или: не могли, мол, те малолетки убить, кишка тонка! Кишка - скажут дубы - тонка у вас. И опять начнется: тот, кто звонил, тот и убил, или мальчиков направил, а вы снова не за тот кончик схватились! Только нет, за тот кончик схватился он! Убийца - человек чужой, человек непонятный - Нелепин! Внук бывшего домовладельца сторожа собственного дома угрохал! Каково! Оно, по нынешним временам, конечно, и не так плохо, что "бывший"! Да только он ведь отказался от "всяких претензий" на дом! И отказался, судя по его же заявлению, уже после убийства. И это весьма подозрительно. Денег много? Или на ложный путь следствие толкнуть хотел? А иначе зачем эта демонстрация, эта идиотская бумага, выуженная следователем из Москомимущества: "Отказывыаюсь навсегда от ранее принадлежавшего нашей семье дома... Все права на него принадлежат Москве..." Демонстрация? Поза? Мозги набекрень? Или архихитрый ход?
Ладно, дальше! Оружие частично нашли. А вот спросят тебя, Никодим: где остальное оружие? Кто его спрятал?.. Кто? Конечно, Нелепин! Не пацаны же! Ихние-то несколько сабелек нашли. Он спрятал, он! Он и печень старику проткнул. Но ведь Нелепин был в те дни в Волжанске! Это установлено. Но тут-то собака и зарыта! Нет, Никодим Фомич не какой-нибудь милицейский простачок, кой-чего читывал, кой-кого из умов высоких знавал! Он понял в чем дело! И пойми он это раньше - ни в жизнь Нелепину и его сожительнице, а возможно - и соучастнице, выскользнуть из Москвы не удалось бы! Но теперь-то при помощи группы захвата он их выудит! А если надо - здесь же и судить будет. Как частный судья - по справедливости! Хорошо - "нэзалэжныки" помогают. Вообще, молодцы они! Зря на них наговаривают. Будто всю жизнь только Никодима и ждали! И лица интеллигентные! Словно не группа захвата, а университетская команда по баскетболу: сидят себе скромно, ждут свистка судьи, сейчас оранжевый мячик вбросят, и они этим мячиком стук-постук, а судья аккуратненько - свись-свись! Авось игра на поле и выровняется...
Итак, после всех ужимок и словесных игр рабочая версия Никодима Фомича, следователя Степененко, приобрела в блокнотике вид следующий.
26 октября прошлого года сторож Яхирев вышел проверить пока так и не обнаруженный тайник с коллекционным оружием и был убит знавшим о тайнике и, видимо, считавшим это оружие своим Василием Нелепиным. Пацаны тоже во дворе появились. Но чуть позже! Они-то и спугнули Нелепина: он спрятался, а они унесли часть оружия с собой. Другую же часть оружия, находившегося (это известно) в ящике, Нелепин, дождавшись ухода пацанов, той же ночью близ места преступления перепрятал. Потому он к дому с тайником и возвращался все время. Да! Эту-то тягу преступника к месту преступления дубы из прокуратуры оспорить не посмеют! Тот же Нелепин через некоторое время попросил кого-то позвонить в милицию и навести на пацанов, описав по памяти их возраст, приметы и сообщив даже одну из, видно, подслушанных в разговоре ребячьих кличек. Правда, все свидетели подтверждают: в день убийства Нелепин был в Волжанске. Он был, а машина его к дому сама подъезжала? Ну допустим, машиной в тот день могли воспользоваться. Но и девочка, и еще один, позднее обнаруженный Степененкой свидетель показали: выходил в тот день из машины высокий человек в плаще, с русой бородкой!
Значит, что? Значит, в Волжанске этот горе-собственничек не был?
Как не так! Был! И Зистер, и другие подтверждают - был! Но есть и здесь слабинка! Об одном дне пребывания Нелепина в Волжанске Зистер и другие говорят как-то скупо, мнутся! Тут-то и становится понятно: именно в этот день Нелепин в Волжанске отсутствовал! Сел на автобус - и в Москву! А вечером старика замочил и на поезде назад, в Волжанск! Вот и вся премудрость! Это он здорово придумал: и тут - и там. Нелепин придумал - Степененко разгадал! Всего-то и осталось: преступника по горячим следам взять! Правду из него повытрясти! И если будут препятствия к вывозу, здесь же как частному судье - что уже твердо решено - осудить!..
Тем же утром, но примерно на два с половиной часа раньше, оторвался от земли нашей грешной и Урод. Для него полет начинался не слишком удачно.
После звонка Д. Е. Тимерова и его предложения вылететь на юг Урод стал решительней, глубже входить в дела фирмы "АБЦ-Холзан". Хорошенькая окрошка получалась! Вэпэкашники - Ушатый и Нелепин - нарубили дров и смылись! Захватив при этом с собой видного ученого Дурнева. Скорей всего - силой захватили, не давая Дурневу развенчать их безграмотные бредни, весь этот жидкий лепет о возможных параллелях науки и христианства. Дурнев ведь уже готов был эти разоблачения сделать, о чем хоть и туманно, но сообщал в любезно процитированном Д. Е. Тимеровым письме. "Хорошо. Вовремя лечу. Здесь волна схлынет!" Агавину (в последние дни он еще резче изменился, исхудал, никому больше не позволял звать себя Уродом) полет представлялся важным, нужным. Он летел, чтобы написать убийственный очерк об армии, о ее негодности, даже ненужности. Ну а заодно и продемонстрировать класс борзописцам из Тетрагона и задавакам из "Аналитички". Оставалось дождаться оказии, о которой сообщил Тимеров. Оказии все не было. Наконец позвонил неизвестный и явно не своим, придушенным голосом сказал:
- Вы внесены в полетный список. Завтра, в пять утра, "борт" из Чкаловского. Пропуск на ваше имя подготовлен. Самолет будет стоять в западном секторе. Обо всем договорено. Но будьте настороже: так и Друвид Егорыч предупреждает...
До самой посадки все шло "штатно", как полюбил в последние дни выражаться чувствительный к новым словам Урод. И только при посадке, уже пройдя контроль, отыскав и сектор, и самолет, был Агавин неприятно оконфужен.
- Бизнесмен? - спросил Урода тощий, въедливый, с плохо различимыми в размывах тьмы звездами на камуфляже военный. Военный стоял у трапа и внимательно просматривал всех входивших. Входили, в основном, десантники в форме, тихо проскользнули несколько человек в штатском, какой-то морской офицер... - Бизнесмен, - сам для себя, вяловато и безразлично уточнил военный. - Денег на дорогу, что ли, не хватило?
- Ну какой я бизнесмен! Челнок я. В Турцию пилю. Еле наскребся. Чтоб потом, на пароме. До Трабзона... Люди хорошие к вам устроили. Вы ведь где-то там близко сядете. Может, оно и нельзя. Да ведь удобно! - от непривычно-длинных фраз Урод к концу речи задохнулся.
- Так, так. Складно говорите. Складно.
Полковник (Агавин хоть и с трудом, а рассмотрел на камуфляже три звезды) в знак того, что полностью одобряет речь челнока, склонил голову набок, затем тихо, не оборачиваясь, скомандовал стоящим сзади него двум высоким, со стертыми темнотой лицами, подобранным в одну стать офицерам:
- В шестой отсек его. Контактов - ноль. Зубами держать, з-зубами!
Полковник лично отвечал за успех этой не совсем понятной операции и никогда, конечно, не допустил бы на борт посторонних. А тут эта подозрительная просьба гнойно-вяловатого, пышного, как баба, презираемого полковником до хруста в скулах замминистра. "Подставить хочет, хмырь поганый. А это посмотрим. З-зубами держать!" - повторил про себя полковник.
- Позвольте! Что за отсек такой! Вы, может, не в курсе! У меня поручение от самого... - Агавин спохватился, вспомнил, что Тимерова упоминать было категорически запрещено, и повел уродской головой своей куда-то вверх, выше вислоносого, глубоко окунувшего крылья в утреннюю мглу военного транспортника.
- Выполнять, - полковник, развернувшись, медленно двинулся от трапа под нос самолета.
Теперь Урод умирал. Правда, умирать он стал не сразу, а лишь через час после того, как втолкнули его в низко-тесный отсек, захлопнув маленькую, плотно легшую и, как показалось, сверхтяжелую дверь. Агавин так и стоял в темном, пахнущем какими-то маслами отсеке до тех пор, пока не заработали турбины самолета, а над головой не зажглась алая полоска светильника. Самолет побежал по бетону, Агавин огляделся. Никого в отсеке не было. Вороненая, с серыми разводами темень висела в углах, скрадывала предметы, покрывала высокие ящики, два из которых стоймя стояли в углах и были прихвачены ремнями. Что-то лежало и на полу. И все же Агавину показалось: в отсеке он не один. Когда за тобой исподтишка наблюдают - неприятно. Это будоражаще-горькое чувство может со временем перерасти в "синдром наблюдателя". Вот и теперь: кто-то пялился на него из левого дальнего угла.
- Пшел! - заорал Урод весело, и настроение его, вдогон крику, враз скакнуло на градус вверх. Сев на низенький тюк, он стал саркастически глядеть в угол.
- Ну-с? - издеваясь, спросил он. - Не насмотрелси? Смотри еще, - одним ловким движеньем Урод приспустил штаны вместе с трусами и развернулся задом к углу, в котором почудился ему "наблюдатель".
Тихий обезьяний смешок разлился за спиной Урода.
Рука выпустила ремень, штаны медленно поехали вниз и, доехав до колен, остановились. Смешок (надо сказать - приятный) повторился. Не подымая штанов и сплющив веки, Урод тихо развернулся к углу. Смешок стих, но услышалось из угла слабое пошкрябыванье. Урод сел голой задницей на тюк.
Надо было что-то предпринять. Урод решил крикнуть. Но только он крикнул - обезьяний подмяук раздался вновь. Урод ухватил себя пальцами за склеившиеся веки, с силой разодрал их. Из стоящего в углу ящика выглянул зверок. Зверок повертел мордочкой, грациозно выгнул спинку, крутнулся колесом и тут же вместе со своим хвостом пушисто-полосатым пропал. Урод кинулся к нему.
Палево-полосатый, махонький зверок забился в угол ящика и теперь уже не мяучил по-обезьяньи, а боялся. Видимо, почувствовав перемену в настроении человека, он сжался в клубок, но глядел, как показалось Агавину, - лукаво, подстрекательски.
- Их ты... - задохнулся Урод... - Тварюга! - Любовная волна предстоящей жестокости словно бы облила его ноги и таз тепло-йодистой мочой.
Нагнувшись, Урод осторожно до зверка дотронулся. Похожий на куницу или на крохотную обезьянку с кошачьим хвостом зверок (лемурчик, что ли?) приветливо выгнул спину. Урод взял зверка за шкирку, быстренько улегся на спину, развел в стороны края ветровки, задрал кверху рубаху. Усадив зверка на голый живот, закрыл глаза. "Ну, наделай на меня. Наделай!"
Зверок лежал тихо, "делать" на Урода не собирался.
"Транспорт" качнуло. Перетряхнув мелкой дробью коробки и ящики в отсеке, самолет влетел в небольшую воздушную яму, но выровнялся и дальше шел уже ровно.
Лежа на спине, незаметно для себя Урод заснул. Разбудил его шорох и еле слышное, мяукающее хихиканье. Пока он просыпался окончательно, хихиканье кончилось. Чуть приподняв голову, Урод скосил глаза на свой живот. Зверок лежал на животе, не спал. Он глядел на проснувшегося человека. Проснулся Урод обозленным. Ему ничего не снилось, однако словно какая-то лихоманка упала на него во сне: захотелось торопиться, спешить, все круша, рассчитаться со всеми, за все!
Сбросив зверка с живота на пол, Урод сел. Зверок покорно, но опять же лукаво застыл на полу. "Провоцирует, - мелькнуло у Агавина. - Ну, провоцируй, зверюга!"
Агавин вскочил. Мощно, ногой отшвырнул зверка к темновато сереющим иллюминаторам. Зверок в полете перевернулся, как-то прибулькнул, ощерился. "А, щетинишься!" - Агавин кинулся за зверком, схватил его руками, стал вминать в пол, душить. Затем укусил зверка за ухо. Это ничего не дало: ухо было какое-то бесплотное, из одной только шерсти. Шерсть забила рот, Урод взвыл и, бросив зверка на пол, стал топтать его ногами. Кровь, гной, содержимое желудка хвостатого размазались по ботинкам. Но тут за спиною и опять явственно раздалось хихиканье.
Самолет снова бросило в яму, двигатели засопели сильней, Урод застыл. Покалеченный зверок боком, таща за собой кишки и кал, пополз в угол. За спиной хихикнули еще, Урод нагнулся и стал швырять в угол, откуда слышались смешки, какие-то тряпки, промасленную бумагу... "Самец и самка? Для экспериментов здесь?"
Со вжатой в плечи головой, с прижмуренными глазами Урод обследовал отсек - никого. Стало легче, Урод разжался, расслабился. "Психопатом заделался..."
Смех раздался снова и снова за спиной. Тут уж Урод определил ясно: смех идет от иллюминаторов. Схватив с полу промасленный сверток, он кинулся к двум световым пятнам, готовясь прибить и второго зверка. "Конечно! Самец и самка! Подопытные! Будут им опыты! Будут эксперименты!" Агавин подскочил к иллюминаторам, к стоящим под ними в ряд пустым ящикам. Пока он выкидывал из ящиков комканую бумагу, смех прозвучал еще раз. Теперь сомнений не было: смех шел извне. Кто-то наблюдал за Уродом снаружи. "Во время полета снаружи?" - Урод похолодел. Безнадежно тоскуя, он снова глянул в иллюминатор: мелькнула какая-то некрупная тень. Внутри у Агавина что-то оборвалось, какой-то кровяной сгусток, может сердце, может гастроэнтерический ком воздуха, прорвав низы живота, преодолев препоны из костей, жил и кожи, грянул вниз. Уроду стало так холодно, словно вышибли иллюминатор и все 50 забортных градусов мороза иглами впились ему в лицо. Он тихо потащил ноги ко второму иллюминатору. Против этого иллюминатора, на крыле, почти на турбинном сопле примостился маленький, розово-голый, с серым испитым лицом бес.
Урод кинулся к низенькой двери, завопил. Он стал стучать в дверь ногами, наклонился и боднул ее головой. "Показалось, показалось же! кричал Агавин. - Его - нет! Не может его быть! - слезы хлынули из глаз, и Уроду стало себя до судорог жаль. - Ну убери его! Сними с крыла! Прошу Тебя!"
"К кому это я? К кому обращаюсь? Его тоже нет! Нет!" Урод медленно обернулся. Маленький розовый бес все сидел на крыле. Нос беса от скорости полета заострился, лицо потемнело, напомнив Уроду маленькое злое лицо Гешека. В руках у беса теперь был черный, витой трут, в зубах сигарета. Вспыхивавшим и гасшим пламенем трута бес пытался сигаретку зажечь. "Он же взорвет нас! Разнесет к херам собачьим!" Урод отскочил от двери, стал метаться по отсеку, подхватил какую-то промасленную трубу, кинулся к перегородке салона, чтобы проломить ее, пробить...
По дороге Агавин задел стоявший вертикально ящик, раздался сухой веревочный треск, Урод полетел на пол, и сверху, прямо ему на спину, упало что-то длинное, тяжкое. Очнулся он от разрубающей пополам боли в спине. "Позвоночник!" - заверещал про себя Агавин. - "Неужели позвоночник?!" Он попробовал шевельнуться, но от нового огненного пролома в спине закричал по-звериному, выплюнул выбитые при падении четыре (два верхних, два нижних) зуба, - и так кричал уже во время всего полета, то затихая, то опять захлебываясь в плаче, в лае.
Урод умирал некрасиво, гадко, как умирают лишенные души, раздавленные столпом эволюции слизняки-моллюски. Он умирал, и его терзала "непубличность" его смерти. Вдруг он понял и то, что душа была им потеряна еще до кончины тела. Может, тогда, когда топтал он зверка, может, раньше, когда "сдавал" малолеток. Стало быть, на прожиток он себе ничего не оставил и после смерти жить будет попросту нечем? И это внезапное понимание стало убивать верней, чем начавшие на него падать - самолет вдруг резко накренился - кованые ящики, связанные воедино стволы, ломавшие грудную клетку, выдавливавшие наружу, в тревожный, шевелимый белыми воздушными червями воздух, уродовы сердце, селезенку, печень.
Два вертолета с группой захвата и московским следователем, ждавшие все утро вестей от посредника, еще с вечера отправленного в РУБР, ждать устали и по очереди взлетели. С посредником, кстати, служба безопасности Никодиму поговорить так и не разрешила. "И не надо! Какие посредники! Захват, только захват!" - налегал еще недавно Степененко на старшего группы, длинного, крючконосого майора службы "бэзпэки". Майор, одетый в штатское, усмехался, не отвечал: он в посредника верил. Но время шло, условленные шесть утра давно миновали, большая стрелка тяжко подтянулась к семерке, прошла и ее. Дурнев знать о себе не давал, не было связи и с командиром направленного вчера в самопровозглашенную республику вертолета. У командира вертолета была рация? Была. Но она молчала. В 7.45 старший группы, недовольно смотревший в сторону реки, где стал внезапно скапливаться туман, дал команду на взлет. Однако прежде чем отдать команду эту, он десятью минутами раньше, переговорив с руководством, отдал другую. По этой второй команде с одной из военных баз взлетала пара легоньких, вертких "сушек", оснащенных корректирующими бомбами: старший группы спешил! И спешил он не из-за тумана, а из-за полученной накануне достоверной, хоть и расплывчатой информации о готовящейся по отношению к разрабатываемым "службой бэзпэки" объектам акции российских военных. Акция, по сведениям майора и его руководителей, была в общих чертах согласована двумя высокими, правда, не главными политиками России и Большой Независимой Республики. Кус дымящегося пирога прямо из-под шевелящего ноздрями крючковатого носа - уплывал...
Остановленный и обысканный, но за неимением в отношении него каких-либо указаний отпущенный, Дурнев около восьми утра стал из столицы республики-заморыша выбираться. Пилот вертолета был рубровцами задержан, и о судьбе его Дурневу ничего известно не было. Да если б и было, что с того? Рацию у них отобрали еще вчера, вылететь назад не разрешили, поэтому встретиться с хлыстиком у контрольно-пропускного пункта никакой возможности не было. Оставалось, отойдя на безопасное расстояние, ждать результатов неминуемой теперь операции, о которой и предупреждал контрразведчик-хлыстик. Дурнев быстро спустился к дощатой пристани, от нее берегом реки пошел вниз по течению. Лицо ученого пылало, внутри попеременно вспыхивали то досада, то гнев. "Успею! Успею вернуться! Их пугнут как следует, а потом возьмут голенькими. Ладно, надо отойти подальше. Так и под бомбочку угодить недолго". Не чуя своего горящего лица, слегка вздрагивая от внезапной туманной сырости и надеясь смести все преграды мощным своим умом, Дурнев вошел в реликтовый рай высокого, толстого, прошлогоднего камыша.
- Дела у нас поганые, - повторил батько. - Вы меня слышите, пан советник?
В знак того, что он слышит, очнувшийся Нелепин чуть склонил голову набок.
- Вас на границе обстреляли не случайно, - батько для убедительности стал говорить по-русски. - Имеем сведения, - дружок ваш Дурнев навел. Теперь он сам сюда заявился. - Нелепин удивленно вскинул брови. - Вязать вас будут. Ставлю вопрос: сотрудничать с нэзалэжныками будете?
Нелепин отрицательно покачал головой.
- Тогда предлагаю: вас с Иванной Михайловной немедленно отправляем на нашу тайную базу, в Апостолово. Там не найдут, для себя готовил, для себя! - криво усмехнулся батько. - Тикать надо зараз, через час-другой они могут оказаться здесь. Опять же имеем сведения: ищут еще какую-то кассету. Не научную, другую...
- Я сам - кассета... - впервые после ранения Нелепин произнес несколько связных слов. Иванна охнула, быстро нагнулась, сжала ладонями нелепинские виски. - Не верю я им... Кассету - не отдам... - раненый закрыл глаза.
- Ясней ясного! Сейчас вас, Иванна Михайловна, доставят на берег, там баркас с мотором. Хлопец поведет, больше никого дать не могу. Апостолово это село почти в гирле реки, территория уже не наша, но люди - наши. Там вас днем с огнем не найдут. Есть там одна хитрая улочка, а на ней хитрый домик... Вот записка...
Батько внезапно склонил голову набок, прислушался. Сквозь суету и первые утренние крики, хлынувшие на улицы городка, ему услышался дальний, низкий и тяжкий гул. Он покрутил головой. "Рано вроде..."
- Скориш! - крикнул он входящему в дверь и, как всегда, облаченному в причудливую форму с перьями адъютанту. - На берег!
Самолет с десантом снизился до заданной высоты. Он должен был выбросить десант и сесть на заброшенный, но имевшийся на всех военных картах аэродром. Аэродром находился на границе Большой Независимой Республики и РУБРа. Договоренность о посадке с бэнээровцами была. Дальше десанту следовало действовать самостоятельно. Через сутки десантники должны были выйти к заброшенному аэродрому, откуда дозаправленный морскими ВВС транспортник и обязан был доставить захваченного Нелепина в Москву, на Чкаловский...
- В небе "сухие"! - крикнул, выпадая вдруг из кабины, штурман транспортника.
- Что творят, хари! - занервничал, сперва про чужие "сушки" услыхав, а затем и увидев их, въедливый полковник.
- Они заходят для удара! - штурман заметно волновался.
- Кто их звал... Они же нам всех в капусту покрошат! Да еще такая облачность... - прошипевши слова эти, как змей, полковник на минуту смолк. - Высадка десанта отменяется, - внезапно отчеканил он и повернулся грозно к двум стоявшим позади него рослым офицерам. Давно, с самого начала полета, искал полковник причину для отмены сомнительной операции! Теперь причина нашлась. "Пусть понижают. Пусть орет эта рыхлая баба, этот зам поганый... Не дам ребят крошить..." - Безопасность высадки гарантировать не могу, - сказал полковник вслух. - Передайте восьмому: сядем в Крыму. Радисту: запросить Донузлаву.
- "Чуфал-Су", "Чуфал-Су", - заныл и застонал через минуту далекий и высокий, женский почти, затерявшийся в чреве транспортника дискант радиста. - "Чуфал-Су", здесь "Сахалин", "Сахалин"...
Раздался слитный, широко разошедшийся по земле удар, за ним еще один, и давно не имевшие настоящей практики, а потому радостно-возбужденные летчики фронтовых бомбардировщиков, израсходовав бомбовый запас, развернувшись, пошли домой, на базу. Выходя из пике, один из серебристых низковысотных бомбардировщиков СУ-24 зацепил в тумане головной - с майором "бэзпэки" и следователем - вертолет, начисто срезав ему несущий винт. Вертолет, как китайский бумажный журавлик, завертелся юлой, затем кувырнулся носом книзу. "Туман, черт его дери!" - успел подосадовать про себя отнюдь не напуганный сильным толчком и гадким скрежетом, возбуждаемый одним только предстоящим взятием под стражу подозреваемых и теми возможностями, что открывались перед ним как перед частным судьей, следователь Степененко. "Ну ничего! Пробьем..."
Страшный пылающий удар перевернул мысли Никодима вверх дном, вздул их громадным кровавым пузырем, без следа рассеял над РУБРом.
Второй адъютант и двое автоматчиков-рубровцев, убрав носилки, аккуратно уложили Нелепина на нос просторного черносмоленого баркаса. Иванна примостилась рядом. Ждали лишь хлопца. Он тотчас и прибежал, сел за мотор, стал заводить его, завел, адъютант в перьях разулся, зашел по щиколотки в воду, толкнул баркас, тот, кренясь на правый бок, скользнул на стремнину...
- Батько вэлив, по-быстрому! - радовался хлопец, наслаждаясь полоснувшим по горлу ветром. - Протокамы, протокамы! Ни за що нэ найдуть!
- Ты осторожней! - перекрикивала мотор Иванна. - Туман же! Как бы во что не врезаться! - Она огляделась. Туман высоченной льдиной белого океанского теплохода сползал вниз по реке. Было ясно: в таком тумане может потонуть не только река, но и все сущее, в таком тумане не отыщут их ни дьявол, ни Бог!
Иванна услышала туповато-страстный удар о землю, затем - словно бы резкий разрыв небесной, удерживающей землю в равновесии пленки. Баркас качнуло (наверное, хлопец со страху выпустил на миг руль), но тут же баркас и выровнялся.
Нелепин открыл глаза, чуть повернул голову. Лодка входила в огромное, спускавшееся на реку, словно на сотне парашютов, облако. Казалось, что лодка ударяется об облако со стуком-грюком. Но, может, это хлопал-постреливал мотор? Постепенно облако стало сплошным, молочным. Вдруг шапку облака, как ножом, срезало: молоко и вата остались низко над водой, а выше - засияла голубая, чисто протертая твердь. Нелепин с наслажденьем задрал голову в голубизну и увидел: с правого, высокого, круто выставляющегося из туманов берега улыбается ему одними глазами не старый еще, с седоватой, разбросавшейся по груди бородою человек.
- На меня, - проговорил человек радостно, - на меня держите! Давно жду... - Лодка тотчас к месту, где стоял человек, и повернула.
Тяжелый пулемет БМП-1 бился в истерике где-то рядом, бился под чьим-то налегшим на него телом, как норовистая женщина. От возбуждения Дурневу стало жарко, как в парной. Он наполовину выдвинулся из желто-смуглых, голоногих, бесстыже заголивших себя снизу, от щиколоток до плеч, стеблей камыша. Рев снижающегося транспортника, визг уходящих после первого удара "сушек", стрельба рубровцев, кавардак смешавшихся в низком воздухе нематерьяльных субстанций и физических тел представились ему почему-то визгом-хрипом притягивающей его женщины. Представилась и вся Иванна целиком: сломленная, как тот блескуче-выпуклый стебель, пополам, в легкой, в камышево-пленочной одежде...
- Попалась, лапа! Попа...
Еще один страшный удар завертел на месте и оглушил Дурнева. Толстым, косо срубленным ивовым сучком ему содрало кожу на левой половине головы, рассекло надвое козелок уха. Дурнев вмиг оказался на коленях, и в голове его что-то сдвинулось. Показалось: с головы и с шеи содрали кожу, плещут на содранное йодом из широкогорлой банки. Из глаз хлынули слезы. Однако Иванна не исчезла: вторым ударом ее тоже подбросило и перевернуло - треснула на груди блузка, выпятился наружу глуповато-коричневый медовый сосок. Сосок чуть вздрагивал, влек к себе.
Дурнев не замечал, что контужен, что по белым волосам его и по щеке стекает кровь. Стряхнув с губ и век мелкий сор и землю, смахнув камышовые лушпайки, он обратился грубовато к полуодетой женщине:
- Ну скажи... на местном языке: "На нас напала голодовка..." Что получилось? А? Получилась "гола дивка"! Ты, голая, на меня и напала! Ну я готов, готов!
Новый, совсем близкий удар кинул Дурнева на спину, голова его вспыхнула белым факелом. Иванна стала тускнеть, отдаляться. Чтобы дотянуться до нее, не дать уйти, Дурнев вскочил на ноги, рванул молнию на гульфике и, от вновь прихлынувшего возбуждения дрожа и шатаясь, стал подобно частящему БМП изливать белую, священную материю любви и жизни на бесстыдно торчащие, сладко полированные коленки прошлогоднего камыша. Он не заметил, как пулемет сменили автоматы, как ушли, отбомбившись, "сушки". Мозг его съехал куда-то в сторону, и в голове, как в той рубровской, разрезанной минуту назад бомбой на две половинки киностудии, заскакала-запрыгала не предназначенная для посторонних, суматошная, трудно понимаемая жизнь кинооборудования, предметов, явлений, лиц.
И настало мытарство последнее: мытарство жестокосердия, мытарство мятежей, революций и войн.
Истязатели сего мытарства были злобно-безжалостны, беспощадно-коварен был их князь! А по виду был он сух, как воловья жила, и крепок, как черный гвоздь. В одной руке князь держал литой серебряный молоток, другою пощипывал от нетерпенья бугристый воздух мытарства. Позади тела его зыбились два дымно-серых, совиных, а ниже их - два черновороньих крыла. И когда князь мытарства поманил испытуемого к себе, тот испугался манящего больше всех других дотоле встречавшихся ему бесов. Князь испуг этот заметил и сухо-надсадно, но и сладчайше заперхал. Потому что вмиг проник он в известковую жесткость огрубевшего за время жизни земной сердца и сразу узнал: добычу из лап не выпустит!
- Хочу предупредить тебя наперед: нас надуть - не удастся! Правду! Ничего, кроме правды! У нас ведь здесь что-то вроде собственного Министерства печати и информации при Частном Суде, - князь усмехнулся едко. - Частный Суд у них, конечно... - мотнул он рогатой головой в сторону отдалившихся ангелов. - Но Министерство-то с печатью у нас, заметь! А еще... - князь слегка запнулся, - ЗАГС тут у нас. Запись Актов Гибельных Состояний. И сегодня в ЗАГСе нашем - расшифровочка одной гибельной архивной комедии. "Женитьба забальзамированного" комедь называется. Поглядеть-послушать не желаешь ли?
- Не хочу глядеть! И тут, вашу мать, министерств с конторами понатыкали, идиотов в них понасажали, плюнуть некуда!
- Он еще и лапкой дрыгать! Он - Минпечати нашей небесной не верить, ЗАГС наш кроткий порочить! Ладно, занесем в реестрик: в женитьбу забальзамированного не поверил. Демократию небесную отрицает. Ну ты тогда вот чего мне скажи, умник: своих-то помнишь?
И тут испытуемый сразу и навсегда установил перед внутренним взором молящие глаза оставленной им трехлетней дочки и веки первой своей жены в кровь растертые! Вспомнил и жесткое веселье, с которым от них уходил. Тут же увидел он дочь свою пятнадцатилетней. Увидел: шляется она по Петроверигскому переулку в обнимку с каким-то наркомулатиком, а чуть погодя - и вовсе с расхлюстанным, на все винтики развинченным негром. И враз испытуемый уверился: собственное его жестокосердие - страшней всей жестокости всех мятежей, революций и войн. Потому что жестокость, собираемая в одной душе, тысячекратно превышает вместимость этой души, сминает навек нежные ее выпуклости, изгибы, становится войной внутренней.
И от такого невиданного "постыжения" стал испытуемый мертв душой...
- Вспомнил, мать твою за ногу? - вынул испытуемого из туманных созерцаний князь мытарства. - Ну а теперь вспомни - как на войну идти сбирался! Так, стало быть, душа твоя всего лишь копилка страстей? Ну мы эту "свинью", эту копилку сейчас враз расшибем! Грудь - наружу! Сердце - вон! завизжал князь-бес и поднял тяжкий серебряный молоток.
И ангелы, - кинувшиеся, чтобы искупить не раз и не два возникавшее в испытуемом едко-саднящее желание войны, - от него отшатнулись, а затем - и вовсе отдалились. И не смогли уже из своего "далека" остановить беса, нагло присвоившего себе (пусть только на словах!) права прокурора на Суде Частном, Суде Высшем...
Тихо, без размаху, минуя жилы и ребра, ударил князь-бес испытуемого литым молоточком прямо в заизвесткованное сердце! И сердце это, окаменевшее в житейских дрязгах и в колкостях быта, сердце, жалко уменьшенное от желанья прихапать истину посредством нажима и силы, наполнилось пронзительным звоном. А затем, захлебнувшись собственной кровью, стало рваться на части. И не узрел испытуемый сиявших над головой его небесных врат. Не почуял обугленными ноздрями запаха горней славы. Не дотронул глубоко провалившимися в глазницы глазными яблоками златокожих, гулко друг о друга постукивающих эдэмских плодов! Не вдохнул сотового и медвяного воздуха райских долин! Потому, что мытарство это выдержано им не было.
И тут же он перестал осязать хрупко-крепкие ангельские крылья и выпустил навсегда из слуха словесную мелодию чудных, отвергаемых и отрекаемых в небе и на земле ангельских песнопений: сиречь - гимнов. И полетел, кувыркаясь, по нижнему, бесчувственно-глухому отрезку столпа эволюции - вместе с осколками моллюсков, с паукообразными и червями, с не имеющими даже и зачатков души, порожне-полыми людишками - вниз: в гехинном, в геенну. Но вместо бездны, краешек свой ему показавшей, увидал он внезапно реку, холмы, туман. Бородатое и до невозможности молодое лицо близко над собой увидел...
Облако душ: "высокий воздух"
У берега туман стал выше, плотней. Внезапный, сплошной туман - откуда он взялся? Не туман - огромное, легшее на землю облако, залепившее все ее впадинки, бухточки, урезы вод!
Нелепин не видел ни лодки, ни рук своих, ни ног, видел лишь вылучившееся из облака и над лодкой склоненное, молодое, удлиненное бородою пушистой лицо.
- Знаю, больно тебе, - чуть помедлив, посочувствовал бородатый, в белой косоворотке с пуговкой черной человек. - Да потерпи уж!
Холодная ладонь легла на нелепинское плечо чуть ниже огненной раны.
- Ты кто? - спросил Нелепин больше для порядка, потому что и так было ясно: перед ним священномученик или святитель, может, даже святой. - Это бред? Я что - концы отдал?
- Жив ты. Ты ведь плыл в Апостолово? Вот и приплыл. Я оттуда как раз. Ну же, вставай!
- Не могу я встать, владыко.
- Уж и не можешь! Подымайся, проветрю тебя, глядишь - ране твоей легче станет.
- А они? - Нелепин кивнул на закидывавших тяжелый мотор на корму баркаса, жадно и широко облизываемых туманом хлопца с Иванной.
- Должен же кто-то посторожить лодку? Парнишка один в лодке оставаться боится, зато он может в село сходить, кликнуть кого надо. Женщина лодку пока и покараулит.
- Ты, вижу я, обо многом извещен, владыко! - подивился, сходя с качнувшейся лодки, Нелепин. - А вот знаешь ли ты, что понапихал я в себя дерьма всякого? Противно даже! С того и пить начал...
- Знаю, чадо, знаю. Великий груз ты на себя принял и запретного много увидел...
- Ну уж это враки! Ни в жизнь не поверю, чтобы отшельники и старцы про мелкотню нашу знали. Да еще про то, кто какую в себя информацию вогнал! Далеко до церкви от нас - как до неба! Ты - фээсбэшник! Полюбили они нынче под священномучеников гримироваться! На фирме у нас такие же вот безобразили! Так что - враки, враки!
- Ничего не враки, - не обиделся человек из Апостолова. - А что до неба далеко - это верно. Хоть иногда - ближе некуда. Ну да ведь не на небе мы сейчас, на земле. Только в облаке.
- Странное облако какое! - Нелепин кивнул задиристо на густую шапку молочных капель, снега, пара, скрывших уже и реку, и баркас, и людей. - Что за облако, отче, такое?
- Ни к чему тебе знать.
- Зачем же ты меня тогда из лодки вынул? Я ранен, может, помер уже. Тобой вот брежу... Зачем, отче?
- Нужно тебе два-три слова сказать. Это сейчас ты ранен-болен, а коли выздоровеешь, что делать станешь? Нет тебе пути без слова моего: вмиг погибнешь! Ведь ненаправленный никем трупному смраду подобен, верно же направленный - подобен сапфиру блистающему...
- Это так, так! Да вот плечо у меня болит жутко... И еще две старые раны: в живот и - прости уж - в пах. - Нелепин не сдержался, застонал.
- Сейчас легче станет. Идем же!
Святитель плавно развернулся и - до измота медленно ступая - вошел в облако. Раненый двинулся следом за ним, - и все вокруг изменилось: холодом вмиг заморозило плечо и левую руку до кончиков пальцев, пропала боль в животе, стало легче дышать. Сосредоточившись, Нелепин увидел: густо-непроницаемое, но на границах своих уже и редеющее облако разносится частицами быстрого тумана в стороны, сам он стоит на редколесой горе, на ее маковке, а далеко внизу играет цветными стеклами смутно припоминаемый город. Был город пуст почти: словно после великого разора или долгой войны чередовались в нем кварталы отстроенные, кварталы сгоревшие.
- Что за город, отче? Москва? Нет?
- Нас с тобой один ведь только город интересует. Город, в котором ныне все завязки-развязки земные воедино собраны. Город вечный, город славный, город живых душ. Живых, заметь! Не потерянных, не гиблых! И не мертвых!.. Мертвых-то душ - уж согласись со мной - и быть на свете ни за что не может! Или жива душа - или нет!
- Что вечный - говорили и о Риме. Многие о городах своих подобное сказать могут.
- Но не говорят ведь.
- Я так спешил в нее, так стремился! - стал неожиданно для себя жалобиться на Москву Нелепин. - Почему она меня вытолкнула?
- Скоро все в Москве изменится. Да не внешне! Внутренне! - спутник нелепинский нахмурился. - Как мудрый птах, всегда Москва вовремя сгорала, чтобы из пепла обновленной восстать. И теперь так будет. Однако не затем я тебя звал.
- Зачем же еще? И кто ты, все ж таки, отче? Ты не сказал, как зовут тебя. Мне кажется: ты один из двенадцати. Так ли?
- Зови меня - отец Иван или, как раньше, - владыкой.
- Иван... И жена у меня Иванна. Чудно это, отче. Видел я еще одного Иоанна, в Предтеченском переулке, на портале церковном. Иоанн Предтеча Ангел Пустыни зовется он. Да только тот на тебя не похож и чужеват вроде. Столько Иванов! Во снах лишь так бывает. Ну, в книгах еще... И знаешь еще что: сдается мне - умер я тогда в Верхнем Предтеченском, близ Большого Дома! А теперь так только... по воздуху путешествую! Оттого все бесы в меня и вцепились, коготками адскими и впились. А что было со мной в последние месяцы - один только полет скорбной души...
- Умирать ты не умирал. А вот душа от тебя - точно, на время отбиралась. Это сперва приборы на фирме вашей так с душой твоей "поработали". Ну а потом, увидав такое дело, и мы подоспели. Жизнь ведь людская всегда на два пласта делится: один пласт - жизнь возможная, другой - жизнь фактическая. И оба пласта - абсолютно реальны! Реальны и жизнь души, и ее материя. А насчет книг... Гляди зорче: в жизни мы, не в книге! Ну разве - в Книге Бытия.
Так, беседуя, взошли на песчаную гору. На одном из склонов ее, скудно поросшем колючками, травой, оказался вход в пещеру. Вход был просторный, многократно превышающий рост пришедших. Близ входа туман разредился, клочьями висел он на ломких иссохших стеблях бурьяна.
- Об одном попрошу тебя, чадо. Как войдешь, скажи сидящему: "Возьми, что я принес". А больше не говори ни слова! Негоже тебе с грузом таким жить.
- Так ведь пропадет информация!
- Сохранится она! Только на подкорку записывать ее не годится. Счисть запретное с мозга, сотри с окрайцев души! Все необходимое из записанного в тебя -и так останется. Вы ведь сперва на фирме у себя верно о душе мыслили! Несвоевременно только. Да и в сторону потом сбились.
- И опять спрошу тебя: как узнать мне, отче, что ты не бес? На бесов, мытарясь, ух, как я нагляделся! Вид-то они любой принимают!
- По делам узнают бесов. По делам и меня узнаешь. Я ведь тебя райскими садами и удовольствиями не сманиваю. Я тебе тяжкую и болезненную - сложней, чем иная нейрохирургическая, - операцию предлагаю. Уйдут из тебя запретные сведения - жизнь к тебе вернется! Мы ведь неспроста тебя по мытарствам до конца вели! Отвратить хотели от мыслей ложных, хотели, чтоб душу не растранжирил, а после и другим транжирить не давал. Последнее твое мытарство и сейчас еще длится... Входи же! - С силой и, как показалось Нелепину, досадуя на долгие препирательства, втолкнул Иван раненого в пещеру.
Впереди была тьма полная. В спину, однако, толкал и толкал, направляя движенья куда следует, вожатый. Повернув за высокий соляной столб, Нелепин остановился, как вкопанный. Пещера - кончилась. Остро-синий, с фиолетовым отсветом небесный расплав (синей и ярче, чем даже на мытарствах) - брызнул в очи. Чуть вдали, на песчаном всхолмлении, над обрывом сидел кто-то в золотистом, ниспадающем до глубин и до бездн облачении. Сидящий смотрел на угадывавшиеся близ ног его реки неба. Бесконечно текущие, вертикально восходящие, тихо поющие - как они сюда, в пещеру, проникли? Над реками неба и им наперерез лентами и пучками несся облачный быстрый туман. Млечно-голубой, полупрозрачный, состоящий из мильонов брызг, кусочков, частиц! Частицы эти были разноконтурными и были, казалось, живыми. Вглядевшись пристальней, Нелепин со страшной, безумной почти радостью скорей ощутил, чем понял: в голубовато-млечном свеченье, в обморочном трепетании мреют-несутся живые души!
Чаще всего души имели очертанья человеческих тел. Но иногда обозначали себя и геометрическими фигурами, вытягивались в овалы лиц (без туловищ, без рук, без ног), преображались то в распахнутые ласточкины крылья, то в грубые челюсти, то в ладони, сжимаемые в кулак, проходили через какие-то другие изменения своего изначального вида и сущности. Эти мерцанья-биенья душ не позволяли отфиксировать и утвердить в сознании их окончательный вид. Было, однако, хорошо заметно: меньшая часть душ уходит в курящуюся, как от разрыва свежей авиабомбы, воронку, большая - возвращается к смотрящему. Бешено ведя глазами за каждым всплеском, за каждым изменением душепотока, Нелепин стал постепенно выхватывать из него души и по отдельности. Синенькой сгорбленной тенью мелькнул отец, тряхнул вовочкиным чубчиком генерал Ушатый, блеснул очками пилотскими Михаэль. Кто-то еще из знакомых, друзей, - чуть уменьшенных, телесно слегка деформированных, пронесся в нескончаемом потоке. И сам поток, и выглядевшие на первый взгляд хаотичными кувырканья в нем душ казались недостижимо-высокими, неизъяснимыми! Но этот же поток и успокаивал, и целил раненого.
Вдруг одна душа, грубо и нагло из потока выплеснулась и, по-земному тяжко искря, не полетела - брызнула к краю песчаного обрыва. Злой и поджарый, как барс, убитый в Волжанске программист Помилуйко летел, шевеля кисточками огородных усов, на пришедших! Нелепина шатнуло назад, он едва удержался на ногах. Помилуйко же засипел безголосо, застенал отступнически:
- Не хочу своего контура! И Частного Суда не хочу! Не признаю я его! Мы здесь - свободные души! Куда хотим - туда летим! Давай обменяемся контурами, жмот!
Тут смотрящий за душами слегка шевельнул плечом.
- Ляг! Мри! Конец иначе! - задышал в шею раненому Иван. - Миг Частного Суда сейчас настанет. Эпизод его!..
Упав на песчаную землю, раненый все ж таки одним глазком на происходящее зазирнул...
По знаку Смотрящего стал спускаться со скалы орел в железных перьях, издали походящих на латы. Птица с мощным, бычьим торсом опускалась тяжело, казалась механической, неуклюжей, словно бы именно для этого случая сконструированной.
Однако, несмотря на тяжесть, орел в латах быстро догнал Помилуйку, перевернул брыкающегося программиста на спину и легко, почти любовно тюкнул его клювом в лоб. Тут же свет и в пещере, и меж реками неба стал багровым как в кочегарке, словно в топке. И высветилась вся до мельчайшего пузырька душа Помилуйки! Начавшая чернеть еще в Москве и сгнившая до конца на волжанской базе - была она тут же понята и определена как душа курвеца и запроданца. И тогда, вняв этому бессловесному определению, орел-бык, орел-поток, орел-правосудие - пробил Помилуйкин череп насквозь. Свет багровый в пещере стал меркнуть, стал через дыру костяную в черепе куда-то стекать. И пропал исполненный ненависти оскал Помилуйкиного лица, исчезли мышиные ушки! И грянуло, завернувшись винтом, духовное тело программиста-д. в дымно-громадную воронку. А навстречу гибнущей Помилуйкиной душе стало подыматься из воронки тихо-обморочное верезжанье и остатнее блеянье других - видно, тоже осужденных на вечное в безднах томленье - душ...
Шелест душ, верезг бездн, гул планет стояли в ушах у Нелепина. Глазами же он стал примечать сдвинутый на края обзора огромно-живой столп. Тяжко-прессуемые тела млекопитающих переплетались в нем с лапками ракообразных, с ножками гусениц. Но замечались теперь в столпе и нежные внутренние волоконца деревьев, и любовные изгибы усиков виноградной лозы. Красные и золотые, с ласковыми фасетками глаз зоонароды в столпе ходили, с пудреными головками, с гроздьями губ дендро-человеки влеклись! Все это месиво телесных - уже осуществленных и только замышляемых - оболочек хотело сдвоиться, дать потомство и, набив им столп эволюции до самых до небес, подняться по столпу к Смотрящему, чтобы близ ног Его наконец одушевиться, получить хоть частицу бессмертной души. Нет, не дарвинов-ская борьба видов угадывалась теперь в столпе, а именно схватка за одушевление! Но не давалась душа за одни бесконечные попытки совокуплений, за безмозглое тиражирование низших животных качеств! Да и нужно было сперва пройти всем этим сущностям через жизнь плотную, жизнь земную...
Постепенно стало замечаться: большая часть копошащейся в столпе живой массы потиху-помалу оседает вниз, к земле. И лишь ничтожно малая часть биологических сущностей, вымоливших себе в бесконечных вертикально-горизонтальных снованиях душу, втягивалась в облачный, несущийся наперерез рекам неба туман.
Здесь-то, в этом высшем человеческом душепотоке, никаких сдвоений, никакой борьбы уже не было. Только вечное ожидание! Одно бесконечное круженье! Только личное бессмертие - без права продолжения рода и без передачи одной и той же души разным вместилищам! Здесь летели души святителей и души юродивых, души невинно убиенных и пострадавших за веру. Горьковато-сладостный полет одиноко-бессмертных душ захватил Нелепина, мощно и требовательно повлек за собой. И только дымящаяся воронка вечной смерти, как вырванный из живого небесного тела кус мяса, пугала чернотой, бездонностью, удерживала от вхожденья в поток.
- Говори! Скорей! Наблюдающему за душами - скажи! - Давно уже колотил в спину Иван, свистящим шепотом пытаясь перекрыть хаос и треск эфира.
Нелепин медлил. Как тот кислородозависимый, впивал он млечно-голубые пути легчайших сущностей, всасывал потоки разлученных с землей, с близкими и любимыми, до светлого Воскресения душ. Да, души эти чистые, души высокие были вознаграждаемы глубочайшим и плодотворным одиночеством, необходимым для проникновения в Замысел, были вознаграждаемы вечной лаской Высшего Присутствия. Но не было средь них душе-тел грешных, смертных, любимых...
Внезапно - не своим привычно-житейским, хриплым и поспешающим баритончиком, а мерно-литургическим, от мокрот и слизи очищенным голосом, проговорил раненый тихо:
- Возьми, что принес я.
Как в тысячеваттных динамиках разросся голос раненого и, ударив оглушающе в барабанные перепонки, разорвался на последнем слоге стотонной авиабомбой.
Сидящий, не оборачиваясь, кивнул. От кивка Его поток душ бешеным штопором взвинтился к черно-синему, твердому, как сапфир, небу. В сладких, в смертельных судорогах замельтешили дотронутые Им души: как бабочки и комары от дуновенья июльского ветерка или, скорей, как огромная стая стремящихся вверх мальков от переноса лодочного фонаря, они затрепыхались!
- Уходим... Нельзя... Кричать нельзя...
Не чуя под собой ног, выкрался раненый назад, на песчаный склон холма. Выбравшись же из пещеры, вновь оказался он в бело-молочном облаке.
- Теперь решай: с нами, в поток, - или назад, к реке?
- Не знаю я, отче. Я ведь испытания, наверное, не выдержал? Уронили вы меня! Опустили...
- Тем, что позволил информацию с подкорки счистить, мытарства свои ты завершил. Путь на Круги Вечные теперь тебе открыт.
- Нет... Не могу я так! С вами хорошо, да мне назад, к лодке надо. Не могу я пока один. Не вынести мне этот... полет одиноких!.. Только как же я дорогу назад найду? Туман! Или не туман это, а опять-таки - облако душ?
- На реке с утра сплошной туман. Видимость - ноль. И сводка на сегодня такая была...
- Ты не про сводку, ты мне лучше вот про что скажи: Наблюдающий за душами - кто Он? И что за место такое над потоком?
- Не спрашивай. И так ум человеческий понатесал себе кумиров! Радуйся, что душа твоя бессмертна, радуйся, что вообще она тебе дана, что не бездушником родился или, живя, не разметал душу. А над потоком - место Частного Суда. И на Частном на Суде этом, предшествующем Суду Страшному, как сам, наверное, заметил - спрашивают строго. Тот, кто сидит над потоком, тот и судит. Да не так, как в судах ваших! Не по откупленным адвокатишками, не по изогнутым в дугу властями продажными законам! По душе судит. Поэтому можешь звать Его: Судия.
- А ты, ты тогда кто же, отче?
- Я? Я, пожалуй, пристав судебный. Ну все, хватит... Заговорился я с тобой.
- А Ваня, Ваня? Она как же? Она была, отче, или... или только привиделась мне? Ведь казалось - одна душа у нас!
- И тело едино. Она, конечно, была и есть. Да и все, что с тобой было, - произошло в реальности. Говорилось тебе ведь: на время лишь был ты относим душою из тела! Теперь с женой - восвояси возвращайся. Есть еще в Москве живые души, есть! К ним и прибьетесь. Да только не сразу в Москву езжайте! Годков на семь-восемь запоздать вам лучше. Глядишь, к тому времени все в стольном граде и переменится.
Три сжатых, три до обморока стиснутых пулеметных очереди продрали утреннюю серую мешковину за спиной Ивана. Булькнул гранатомет, запела летящая мина.
- "Муха" бьет! А перед ней - БМП-1! - хвастливо определил Нелепин. Ну, стало быть, жив я еще! Стало быть, гульнем еще, отче!
- Умолкни, чадо нелепое! Из-за таких слов вся Русь - дыбом! Из-за них упущена вами возможность тихо-мирно поворотить Россию куда давно следовало! Все гордились: красные - лучше, белые - нужней, зеленые - современней! Вот кровью все и залили. А новая Россия на крови да на корысти стоять не будет! Теперь сорок лет скрытую внутреннюю войну ковшами хлебать будете. Козлы вы! Ей богу, козлы!
- Земля русская любит кровь - потому что она живая! Живей вашего неба!
- Земля русская, заметь себе, небо и есть.
- Это как же? Как понимать это, отче? И на чем теперь мне стоять? На небе, на земле?
- Стой, где стоял. А для крепости духовной запомни: земля - ваше небо, "Добротолюбие" - ваша Библия, Афон - ваш Иерусалим...
Облако вдруг стало уплотняться, капли и частицы его стали вострей, мельше. Иван тоже стал отдаляться и вдруг, вскочив на ходу, как на подножку пригородной электрички, на один из выступов облака, - исчез.
Облако было рядом, близко. Оно не ушло еще! Перья-лоскуты его цепляли окрайцами воспаленные щеки, лоб. Вдруг показалось: назад, к реке, - не надо! Надо - с Иваном - выше, смелей! В круг одиноких, вечно - до Страшного Суда - странствующих, вечно путешествующих душ! Задыхаясь от бега, обмирая от вновь возобновившейся боли в плече, раненый опять вскарабкался на песчаную гору, прыгнул к облаку, налег на него, стал цепляться за влажный пар, обрываться с него. Но остановить и удержать облако, конечно, не смог. Не зная, как снова затесаться в скопище летящих душ, как войти в сладостный хоровод уходящих и возвращаемых пред очи Наблюдающему теней, - он кричал, выл, хватал ртом легчайшие хлопья материи. Назад, однако, дороги не было. Облако почти стаяло и теперь лежало у ног, обнимая излуку реки, сухой камыш и кугу, какие-то постройки. Там, в низковисящих облачных каплях еще трепетали Иван и Михаэль, там был идущий за вербочками отец!
Словно чуя эту внезапную человечью тягу, облако на миг вновь прихлынуло, подстелилось раненому под ноги... Но затем, резко сдвинувшись влево, навсегда ушло вверх, в тайные пространства неба.
Нелепин открыл глаза. Душное майское предгрозье вплывало в комнату. Световыми столбами стояло млосное, чуть туманящееся по низам утро. В слегка затемненной, проветренной и чистой комнате, против его кровати сидели две женщины: молодая - простоволосая, пожилая - в платочке. Еще не сфокусировав глазами резкость, Нелепин понял: молодая - Иванна.
- Сегодня ровно двадцать дней... - начала Иванна, и он, придя окончательно в себя, прошептал: "Скорей". Иванна шепот услышала, встала, подойдя, растерянно поцеловала его поочередно в раскрытые глаза: она не верила, что раненый очнулся, что это не сон, не длящийся бесконечно бред.
- Скорей, - заговорил он, - я должен знать... куда оно уходит? Окно... откиньте штору совсем!
- Помирает, - запричитала над ухом у женщины молодой женщина пожилая. - Помирает! Бедная ты, бедная...
- Он выздоровел! Эй, хлопец, эй, Михеич, сюда! - Вбежавшие в комнату хлопец, а за ним незнакомый усатый мужичок обалдело уставились на Иванну. Скорее кровать к окну, - медленно, со сталью в голосе сказала она, и Нелепин понял: ей здесь повинуются беспрекословно.
Кровать подтащили к окну, шторки оборвали совсем.
- Смотри ты, облако какое странное, - сказала пожилая. - А я его с утра и не приметила. А ведь на улицу выходила. И не было его там вовсе!
Белоснежное в центре и неправдоподобно фиолетовое по краям, взблескивающее двумя сахарными срезами облако, из которого минуту назад выпал раненый, тихо-мягко волоча свои края по плавням, по реке, - уходило на север, к Москве.
- Там лес и дол... видений полны. - С трудом стал определяться во времени и в пространстве раненый. - Там о заре прихлынут волны... на брег песчаный...
Юго-Восточный эпилог
В одноэтажной гостинице в южном и от Москвы далеком городе сидел я на полу, среди бумажек и обрывков магнитных лент. Щелчок магнитофона, перемотавшего назад последнюю кассету, означал одно: прошел вечер, прошла набитая под завязку писаниной и выкриками ночь, следом - еще день, еще ночь. Проскочило, наконец, на пьяненьких петушьих ногах и утро нынешнее накатил день новый.
Означал щелчок и то, что роман вчерне схвачен, распихан и уложен по кусочкам в блокноты. Правда, знал я и другое: щелчок означает уничтожение тех невидимых нитей, что связывали меня с самой плотью, с "материей" романа. С той "материей", что почти целиком оставшись на кассетах, три дня и две ночи мучила меня невозможностью взвесить на ладони то убиваемые, то вновь воскрешаемые души людские, Не позволяла ухватить за щеки тех двоих, обнять, притянуть к себе мужчину и женщину, сберегших в промчавшемся над страной вихре испытаний и мук душу живую!
Нужно было, однако, возвращаться в Москву. Поезд уходил в двенадцать с минутами. Но поступилось, как всегда, иначе: я стал вдруг лихорадочно сбрасывать в сумку документы, записи, сунул туда - скрепив меж собой четыре кассеты.
"Я успею, - уговаривал я себя - успею съездить к ним! Я только гляну на него и на нее! Обниму их вместе, разом! Должен же я наяву ощутить их сдвоенную душу, их единую плоть? Хотя б для того, чтобы напитать этим теплом свою, тяготимую одиночеством (при жизни, а не после смерти!) душу. Съезжу, и завтра же - в Москву..."
Я сходил на автовокзал, располагавшийся близ вокзала железнодорожного и недалеко от моей гостиницы, расспросил о нужном рейсе.
"Мы все еще в этом селе..." - все время вспоминались мне слова женщины. Вспоминалась и она сама - чуть скуластое лицо, серые глаза, падающая на упругую бровку темно-каштановая прядь, легкая, прямая стать, едва, как показалось, начинающий круглиться под серым великолепным костюмом, живот.
"Село - рыбачье, в дельте реки, на островах. От всего мира мы отрезаны. Муж почувствовал себя лучше, и я сегодня в первый раз сюда выбралась". - Тогда, три дня назад, женщина отчего-то смутилась. - "Жизнь в больших городах за время наших странствий так изменилась... Но это уже из другой оперы. Я ведь и с кассетами думала поступить по-другому. Но попала на вечер... Приеду, свечку поставлю, - неизвестно чему улыбнулась она. Церковь в нашем селе великолепная! Муж сейчас, наверное, там. После ранения у него словно переменилось сердце".
Автобус в Апостолово ходил дважды в день: в одиннадцать утра и вечером. Я успевал на первый рейс.
Сойдя на конечной остановке, я сразу же церковь, о которой говорила женщина, и увидел. Церковь сияла ухоженностью и новизной.
Сразу за церковью открылась свежесрубленная дощатая пристань. Прямо на пристани - рыба, рыба, рыба! Речная, но и морская тоже, соленая, свежая, иногда раки, даже кефаль. Торговки, рыбаки, владельцы баркасов, перекупщики, свой особый говор, своя, слабо проницаемая извне жизнь... Горечь вдруг подкатила к моему горлу, потому что, глядя на это чужое великолепие, я отчетливо понял: никого и ничего я здесь не найду! Напрасен приезд на авось, напрасны поиски без адреса. Судорожно сглотнув горечь, я, однако ж, развернулся, побрел назад, в село, искать нужный дом.
Село пересекалось множеством каналов и по некоторым его улицам можно было проплыть лишь на лодке. Попетляв меж дорожек и каналов, я с центральной площади свернул на тенистую, увитую виноградом и барвинками улицу, на ту, которую женщина вскользь и упомянула, - Карантинную. Канал был и на этой улице, но был и проезд, был даже асфальт. Улица была густо по обеим сторонам засажена абрикосовыми деревьями. Я шел по правой стороне и от нечего делать, а скорей от равнодушия, внезапно пришедшего на смену горечи, в просветы меж деревьями поглядывал. В одном из таких просветов я и увидел дом под явором, веранду, увитую плющом, каких-то, явно приезжих, людей у калитки. Приостановившись - благо с противоположной стороны улицы люди эти заметить меня не могли - я всмотрелся внимательней. Какой-то подозрительный тип без примет, лысостриженный, юркий, вышмыгнул из дома и, оглядевшись, скрылся в густом абрикосовом саду. Другие тоже вели себя странновато: медленно по очереди ходили они вокруг дома, словно желая циркульными шагами обмерить его длину-ширину. Решив подстраховаться, я сдал немного назад, толкнул одну из калиток на своей же стороне улицы. Здесь было все, что требовалось по законам вдруг выскочившего чертиком из мешка авантюрного жанра: мытое окошко на улицу, любопытная, вся в кружевах и без весу за ставенкой старушка... Старушка увидала меня в окно и заговорщицки поманила пальцем.
- Что это там за лысачки такие, в доме напротив? - от неловкости я взял фальшивый иронично-интеллигентный тон. - Как вы с такими соседями уживаетесь? Ну да Бог с ними, с соседями. Мне собственно нужна одна женщина. Она тут неподалеку квартировала. Ее фамилия, - я помедлил...
- Тсс! Тихо! Никаких фамилий! Они уехали, уехали! Какая же она умница! Позавчера ночью уехали! Мигом собрались и... А сегодня с утра эти рыщут, вынюхивают! Она и о вас меня предупредила. Да-да! Говорю же: умница редкая! С бородкой, сказала, и взгляд такой опечаленный... Вы - писатель? Ой, как я любила это... Только в последнее время ничего не читаю!
Старушка от дверей, близ которых меня встретила, порхнула к окну, но тотчас и отпрянула назад.
- Э т и - сюда собираются! - подойдя вплотную, она схватила меня за руку. - Ванечка вам передать велела! Они уехали, - старушка нежно притянула меня к себе, - на Афон! А оттуда, возможно, - в Белград. Кто уж ей это устроил - не знаю. Там, если что, их и найдете! Через клуб писателей. Но это - для вас, для вас только...
Я стал спешно прощаться. Подарив старушке тоненькую книжечку своих рассказов, я словно по наитию вынул и отдал ей четыре скрепленных зажимом кассеты.
- Оставьте у себя, я хотел вернуть их хозяйке. Я все прослушал и теперь, если буду писать, напишу и без кассет. Только э т и м не отдайте случайно! - сам не зная почему, я тоже перешел на шепот.
- Что вы, голубчик! - опять беззвучным бисером рассмеялась старушка. Моя мать тут повстанцев от ЧК прятала. А сама я в войну партизан оперировала. Прямо дома! Я ведь хирург! Не терапевт! Рука быстрая, крепкая. Немцы - шасть сюда, я их - в подпол! Немцы - вон, я их назад, на стол! Мне восемьдесят девять. А я еще хочу в Россию вернуться, - она гордо распрямилась. - Э т и никогда и ничего у меня не найдут! Ни-ког-да, старушка еще громче и как-то совсем уж безудержно засмеялась.
"Да она не в себе явно! Сдвинулась, может... Неужто отдаст, растреплет? Хотя, ничего ведь на них, на кассетах этих такого и нет. Ту-то, которую ищут, "расстрельную", Иванна, конечно, уничтожила или взяла с собой..."
С порога я оглянулся: изменения, происшедшие в лице, а главное в глазах старой женщины - меня поразили. В синих, без единой желтинки зрачках никакой "сдвинутости" не было и помину! Зрачки взблескивали резко, ясно, зрачки эти проницали насквозь весь наш мир, все его изменения, удерживая до времени суть этих изменений в своей глубине. Безвольный старческий рот тоже куда-то пропал, на его месте появились жестко сомкнутые, как у вечной молчальницы, губы.
"Кремень! - прорезалось во мне давно не произносившееся ни про себя, ни вслух слово. - Кремень-бабка! Ни за что не отдаст. Ай да женщина-врач! Ай да "образованщина" наша, нами же и проклинаемая!"
Попрощавшись, я вышел из дому в сад. Старушка провожать меня не пошла.
У калитки уже стоял человек в серенькой навыпуск безрукавке, в таких же серых брюках. Глаза у человека были немигающие, широко и удивленно раскрытые.
- Ээ, простите... - простецки обратился он ко мне. - На два словечка могу я вас?
- Я тороплюсь, уезжаю, - нехотя попытался я отпихнуться от человека в сером.
- Да всего пять минут! Никто вас долго томить не станет. Лето же. Лады? - он повел головой куда-то в конец улицы, и я увидел там вишневую, притаившуюся в тени "Мазду". - Если вы в город - заодно и подбросим. Автобус - только вечером.
Оценив по-своему мою нерешительность, собеседник лениво полез в карман, вынул удостоверение, помахал раскрытой книжечкой в воздухе. Крылья бабочки трепыхнулись вновь! Правда, теперь они были желто-голубого, с тонкою красной прожилкой цвета. Не глядя в удостоверение, я толкнул калитку, пошел к вишневой машине. При этом крылья бабочки продолжали трепыхаться, мельтешить передо мной. Вместе с бабочкой стронулась с насиженного места, полетела в места неизведанные и душа. И зазвучали внутри, вместо оценок сложившегося положения, обрывчатые, но и сливающиеся в единую линию слова какого-то давнего, забытого, скорей всего, византийского гимна: "Кто в нечистые облечен одежды, если дерзнет мыслить мечтательно умом своим о высотах Божиих, и вводить, и водворять душу свою в духовные созерцания святого оного пира, устроенного дабы просиявать лишь в чистом сердце - будет внезапно осилен как бы мороком неким и ввергнут в место несветлое, каковое зовется Ад и Аваддон, сиречь неведение и забвение Бога.
Ибо сказано: что от Бога - приходит само собой, если уготовано для него место чистое и неоскверненное".
Хлопнула дверь вишневой "Мазды". Набухшая от моей перелившейся в нее каким-то образом крови, разрисованная, как цыганка, - крапивница исчезла...
* * *
Я сижу в двухэтажном доме над самой водой, на границе России и одного из новообразованных государств. Дом стоит на реке, на острове. И кому принадлежит остров - неясно: может, нам, может, им. Лето клонится к осени, стало заметно прохладней, иногда набегают короткие, грубо шлепающие по проселку громадными виноградными каплями дожди. Я не в тюрьме, но и не на свободе. Мне оставили ручку, блокнот, кое-какие записи и до выяснения всех обстоятельств моего знакомства с И.Н. держат взаперти. Родственникам меня заставляют регулярно сообщать, что я решил сменить гражданство и устраиваюсь жить на новом месте. Обращаются равнодушно, вежливо. Мне кажется - и это понятно, - что лично я интересен им мало. Несмотря на это, меня упорно спрашивают о Москве, о Домжуре, о Большом Доме. Еженедельно просят отвечать на анкету, а в анкете - 200 пунктов!
А еще- я пишу роман. Вернее, заполняю те клеточки будущей его структуры, которые не имеют отношения к И., к Н., к Д., к "материи д." Именно "материя д." интересует неволящих меня людей в первую очередь! Но всё, "материи" этой касающееся, я держу в голове, рассчитывая записать позже. Может, зимой, в Москве, если, конечно, к тому времени окажусь там. Ведь меня обещают продержать здесь (опять же равнодушно, сонно) - сколько надо: и год, и два, и три. А пока я сижу взаперти и читаю единственную найденную в доме книгу - "Сто восемнадцатый псалом. Толкование епископа Феофана" (Москва, 1891 г.), и стараюсь соотнести доходящие до меня через газеты сведения с судьбой известных мне лиц. Я пытаюсь угадать, что сталось со старичком-доктором А. и пробую воссоздать его "Апологию совести". Думаю я и о том, как после гибели следователя Никодима Фомича сложилась судьба "малолеток"? О смерти Никодима я нашел сообщение в местной газете, в ней же был кратко изложен ход операции по захвату руководства РУБРа (Русско-Украинско-Бессарабской Республики). Правда, о бомбежке, а также об ученом Д. в местных газетах не было сказано ни слова. И еще я все время думаю о том, что дух и материя - не противоположны друг другу! Нет между ними этой чертовой декартовой пропасти: здесь дух - там материя! А есть как учили отцы Восточной церкви, как пели высокие ее гимнотворцы Афрем Сирин, Роман Сладкопевец, Иоанн Дамаскин, - есть меж ними тонкая, но, когда надо, - уловимая перемычка. И зовется эта перемычка - душой! Душа же - энергия Бога, сообщаемая через мир человеку...
Вообще, сидя здесь на острове, я много чего передумал. Я понял: боль, несвобода, уход от мира - не только лучшие попутчики для письма, пытающегося стать Словом. Они и сами по себе наше самое содержательное Слово о мире, живущем - если снять с него шелуху - в горько-сладком ожидании мытарств, в ожидании окончательного определения своей посмертной судьбы и поселения в Доме Божьем.
"Когда приходит время человеку духовному оживиться в тебе, все умрет для тебя и душа твоя согрета будет радованием, для которого нет подобия среди вещей сотворенных, и помыслы твои соберутся внутри тебя, по причине сладости в сердце твоем".
Именно этого я, сидя на острове, и хочу: чтобы умерло во мне все ненужное, а жил только этот, сам собою затеявшийся роман, жило шарообразное небо, жил чуть круглящийся, как сама наша жизнь, живот сероокой женщины, жили круглоголосые главы, которые пел я про себя, как горькие, отрекаемые и отреченные, но и выводящие к чему-то неизъяснимо высокому гимны.