Падаю в облака лицом вниз, раскинув руки крестом и не сдерживая восторженного длинного вопля. Несколько бесконечных, восхитительных секунд туманного безвременья, я пробиваю их, и передо мной – Земля во всём великолепии!
Облепленный каплями влаги, срывающейся вверх, я наслаждаюсь каждой секундой свободного падения и потрясающим видом. Наркотики? Алкоголь?? Секс?!
Небо! Иссиня-синее вечное небо, и я в нём, несущийся к Земле метеором. Бесконечные секунды единения с миром и собой. Секунды, когда ты понимаешь так много о себе и о жизни. Вот они, моменты просветления! Йога, медитации, молитвы… всё тлен по сравнению с полётом.
Рву за кольцо, хлопок, и меня дёргает вверх, раскрывается крыло параплана, которое ощущается продолжением собственного тела. Огромное тканевое крыло за спиной распахиваются во всю ширь. Ощущаю себя ангелом, спускающимся с Небес на грешную, но такую прекрасную Землю.
Бесконечные минуты управляемого парения, и этот необыкновенный вид на поля, леса, ленточки дорог и ниточки мостов, а вдали скорее угадывается, чем виднеется Бордо. Ни одна передача, ни одна камера мира не передаст этого чуда в полной мере. Только так, шагнув с Небес.
Вертя головой с закреплённой камерой, не забываю и о стропах параплана. Сделав несколько кругов, приземляюсь неподалёку от условленного места, и начинаю собирать крыло.
Напоследок я ещё раз оглядываюсь на строения аэродрома, последний взгляд в Небо…
… и я клянусь себе, что когда-нибудь оно станет моим – полностью и безоговорочно. Пока – крыло параплана, потом придёт черёд и уроков пилотирования. А потом, может быть не очень скоро…
– … Небо будет нашим! – говорю я вслух, садясь на постели. В голове угасают обрывки сна, в памяти остаётся только вид Земли с высоты, да тоска по Небу. И твёрдая уверенность, что я – смогу!
– Сорбонна, университет Париж-юг, факультет механики и автоматизации! Я могу! Смогу…
Сжимаю яростно кулаки, убеждая сам себя… пока глухо. Тренированный ещё в прошлой жизни мозг… или сознание? Не знаю… Я не вспоминаю науки, к сожалению – просто легче даётся. А ещё память, в которой занозой сидит, что однажды – было!
Встав с постели, прошёл босыми ногами по дешёвому гостиничному ковру, вытертому ступнями тысяч и тысяч постояльцев, остановившись у окна, на котором ещё виднелись следы ночного дождя. Раздёрнув плотные шторы, бездумно глядел несколько минут с высоты третьего этажа на улицы Нижнего Новгорода, потихонечку просыпаясь.
Посетив клозет, приоткрыл форточку, и в номер ворвался свежий воздух, принеся с собой звуки и запахи улицы. Грохот тележных колёс по булыжной мостовой, цоканье копыт, шорканье дворницкой метлы, окрики разносчиков и свист городового. Городская симфония как есть.
Продышавшись, начал неспешно суставную гимнастику, пробуждая и прогревая организм. Затем повторил комплекс более энергично, и как завершение разминки – бой с тенью, с упором на технику, а не резкость.
Разогревшись окончательно и порозовев, сделал два десятка берпи, и встал на руки, касаясь стены босыми ногами. И – р-раз… голова коснулась ковра, руки начали выпрямляться. И… – два…
Часом позже, закончив упражняться в калистенике[2], влез под душ, подставив лицо упругим струям воды. Ополоснувшись, сделал воду почти кипятковой, на грани нетерпёжки, а потом ледяной. И снова, снова… Вылез бодрый и голодный, так што даже и не шибко вкусный гостиничный завтрак встречен был моим желудком «на ура».
За минувшее лето я как следует прочувствовал профессию репортёра, объездив с десяток городов по поручению редакции. Интересно, но…
… уверенно могу сказать, что это не профессия мой мечты. К сожалению. Есть толика таланта… да, именно толика, я не люблю обманываться, раздувая собственную мнимую значимость.
Статьи мои интересны скорее новизной и необычностью подачи, чем блистательной журналистикой. Перехватят, скопируют стиль, и што останется? Умение перескочить через забор, пробраться в охраняемое… куда-то-там, да на равных говорить с мутными личностями? Полезные навыки, и как довесок к репортёрству вполне значимы, но и не более, чем довесок.
В чистом виде я состоялся разве что как фельетонист и карикатурист, што как бы и здорово для четырнадцатилетнего парня, но всё же не верх карьерных мечтаний.
За спиной моей виднеются доброжелательные тени дяди Гиляя, Чехова, Посникова и других гигантов. Такой себе удачливый сорняк, выросший под сенью могучих деревьев.
Возможно, я слишком критичен к себе, да и если рассуждать здраво – на добротный средний уровень мастерства я таки вышел. Нужно только совершенствоваться, оттачивать навыки…
… но особо не хочется. Не моё. Получается, и буду стараться ради самоуважения, но не моё. Альтернативы же – нет, ну или возможно – я её не вижу.
С некоторой снисходительностью меня воспринимают как репортёра, подразумевая тени за спиной. Я – продолжение дяди Гиля и прочих Настоящих. Половинчатая эмансипация, проклятый возраст!
Пока в профессии, я взрослый. Почти. Шаг в сторону, и просто – странноватый подросток. Заработанные деньги и связи в расчёт берутся, но… возраст.
Репортёрские корочки будто добавляют мне года этак два-три в глазах собеседника. Много больше дают, чем серьёзные не по годам глаза, высокий для моих лет рост и неплохой разворот плеч.
Меня где-то там признали серьёзные и уважаемые люди, и пока это признание есть, со мной можно разговаривать всерьёз. Почти.
Мало кто способен говорить, отринув условности указанных в документах годков, без ноток снисходительности – настоящей или вынужденной, принятой под давлением общества. Есть оглядочка, есть…
Наверное, именно поэтому я так легко сошёлся с жидами, у которых под налётом цивилизованности остался прочный фундамент ветхозаветности. А потом, в Палестине – с арабами, друзами, курдами. У народов сих в подкорке прописаны другие параметры взрослости. Не возраст, а умение зарабатывать, содержать семью, сражаться.
После Палестины особенно тяжко такое принимать. В тех диких местах честнее всё, и даже европейцы смотрят не на бумаги, а на человека. А здесь душно. Как плитой могильной придавили, и дышится через силу затхлым воздухом.
Встряхнувшись, выбросил из головы упаднические мысли, да и пошёл собираться. Грех жаловаться-то, Егор Кузьмич! Три годочка тому думал, што б пожрать, да не шибко тухлово, а ныне – эвона, ремесло репортёрское не для тебя! Зажралси!
Хучь ково из Сенцово спроси, так не глядя поменяется со мной, и рад-радёхонек будет, Богу молиться до конца живота своево. Жрать сытно да вкусно, спать мягко, одеваться по-господски, уважение от обчества иметь, да не думать о дне завтрашнем, аки птахи небесные. И счётец в банке такой, што и детям на не думать останется, даже и не один! А? Не щастье ли?!
А тут – мысли упаднические! Скушно, душно, уважения не хватает.
Ничево, Егор Кузьмич, ничево… Живы будем, не помрём, а там – на тебе университеты Сорбонские, и Небо… Небо будет нашим!
Сойдя на Ярославском вокзале, сходу выглядываю носильщика, завертев полтину в поднятых над головой пальцах.
– Куды изволите велеть, сударь? – материализовался рядышком степенный носильщик в чистом холщовом фартуке, при окладистой бороде, и как полагается на столь ответственной должности – тверёзый.
Не успев ничего сказать, замечаю троицу полицейских, возглавляемую ажно цельным участковым приставом[3], и понимаю – за мной. С учётом немалого чина пристава с самой што ни на есть канцелярской бледной рожей, всё очень серьёзно.
– Егор Панкратов? – торжествующе произносит запыханный пристав, явно пренебрегающий в последние годы любыми видами физической нагрузки.
Помощник околоточного надзирателя[4] и городовой старшего оклада[5], пребывающие при нём, держат верноподданнически-дуболомные выражения широких лиц. Сугубо в рамках инструкций.
– Егор Кузьмич Панкратов, – поправляю его снисходительно, отчего на лице полицейского пробегает нескрываемое раздражение[6], а в глазах фельдфебеля, вот ей-ей – смешинка мелькнула!
– С кем имею… – пауза, и ярко выраженная игра интонациями и лицом, – честь?
На лице запыханного пристава катнулись желваки, и выражение из торжествующего стало болезненно-задумчивым. Фельдфебель же, не поменяв верноподданного выражения лица, и не сменив положение членов ни на миллиметр, ухитрился показать, што он прикомандирован при сём… с кем честь имеют. Но отдельно!
«– Высокие отношения!» – мелькает в подсознании.
На лице носильщика тоскливая досада от потерянного времени, и неизбежной почти свидетельской нудоты. Я ему даже немного сочувствую… но себе больше.
В пролетке меня стискивают с боков едва не вываливающиеся унтер с фельдфебелем, што значит – я опасен и склонен к побегу. Фыркаю нервно… да, знать бы сейчас – за что именно арест, что инкриминируют?
Может – ерунда, какую дельный адвокат развалит прямо в участке, а может, и серьёзно всё. Гляжу задумчиво на сидящего напротив пристава, да примеряюсь этак… и чево он потеет-то?
– … всю Палестину пешочком, – токовал Евграф в избе у старосты, наливая утробу самонастоящим чаем, да вприкуску с сахарком, – всю земелюшку святую.
– Вот этими вот самыми ноженьками, – вытянул он ноги в истоптанных, многократно зашитых ботинках из-под лавки, и полюбовался на них, шевеля носами обуви, – к каждой святыне приложился, да не по разу единому.
– Погодь, – остановил ево староста, – што за земляк-то?
– Ась? – паломник заморгал растерянно, непонимающе глядя на мужика, – Земляк-то? Да Егорка! Важный стал, барин как есть! Если б не окликнул, так и не узнал бы!
– Охти… – старостиха осела квашнёй, едва нащупав руками лавку, и подтянув туда дебелый зад, – а мы-то…
– Погодь, – повторил мигом вспотевший староста, обтирая полившийся со лба пот рукавом, не глядя на подготовленное для чаепития полотенце, – ты тово… этово… не попутал? Егорка? Подпасок придурошный? Который фотографии…
– Охти, – повторил староста вслед за супружницей, – а мы-то… В люди вышел, значица. Фотографии-то, из Москвы ишшо… охти!
– Вышел! – закивал головой Евграф, щурясь умильно, – к самому патриарху вхож. И миня, значица, по-свойски в монастырь ночевать пристроил, к монасям грецким, дай ему Бог здоровьичка!
Паломник широко закрестился, и снова начал бесконечный и бессвязный разговор о Палестине, Сирии, посещении святых мест в Константинополе и своих ноженьках, истоптавших всю земельку.
– Так это, – начала разговор старостиха, – получается, што он и школу нам? А мы-то…
– Дык… выходит, што и так, – мужик запотел ещё больше, растерявшись окончательно.
– Тятя, – наморщив лоб, подал голос старший из сынов, допущенный до серьёзной беседы, – так может, написать ему? Письмецо?
– У-у… – промычал староста, зажевав бороду, и глядя вперёд невидящими глазами человека, с размаху сиганувшего в ямину с говном.
– Я так думаю, – продолжил ковать железо старостёнок, – што за спрос не бьют, и если это он наш…
Он замялся, но всё-таки выговорил, выплёвывая слова:
– … благодетель, то… А, тять?