Когда моя мать однажды в январскую пятницу 1974 года приехала в Е-Дирх, в свою родную деревню, она была на последнем месяце беременности. Она взяла с собой Джабера, моего старшего брата, и больше никого. Дело было в том, что ей пришлось убежать из дома. Отец снова угрожал ей и избил ее.
Мать схватила Джабера и побежала так быстро, как позволял ей большой живот, к остановке автобуса на большой дороге за нашим домом. Автобус привез ее на юг, в город Тизнит, в столицу провинции, где проживают берберы.
На рыночной площади мама и Джабер стали искать водителя из Е-Дирха по имени Бухус, у которого был старый белый автобус «фольксваген». Все называли Бухуса Автобусом.
— Вы не видели Автобуса? — спросила мама торговцев на рынке.
— Он сидит в кафе, — ответили торговцы.
Автобус всегда сидел в кафе до тех пор, пока не набиралось достаточное количество пассажиров, чтобы поездка окупила себя.
— Идем, — сказал Автобус моей матери. — Я вижу, что ты неважно чувствуешь себя, ты беременна, и я отвезу тебя домой. Да хранит тебя Аллах.
От Тизнита дорога ведет прямо через пустыню в направлении Антиатласа. Там есть один-единственный поворот, на котором Автобусу приходится переключаться на первую передачу, и «фольксваген» медленно ползет по песку высохшего русла реки. И до сих пор все там осталось таким же, и сейчас Автобус сидит в Тизните в кафе, ожидая, что кто-то захочет поехать в Е-Дирх.
Е-Дирх находится у подножия гор, за высохшим руслом реки. Дороги в Е-Дирх нет, есть лишь пыльная колея.
Дома там построены из сухих сучьев и глины и не имеют окон в наружных стенах. Все комнаты выходят во внутренний двор. Когда идет дождь, глина отваливается от стен и дом потом приходится ремонтировать.
У моей бабушки Рахмы был самый большой дом в Е-Дирхе, потому что она была шерифой — святой, деревенской целительницей. Это звание и способность помогать другим людям она унаследовала от своего отца — шерифа. Дом бабушки был красным, как песок пустыни, а оба внутренних дворика она выбелила известью. Дом был расположен возле мечети, похожей на пыльный серый гараж.
Автобус остановил свой «фольксваген» перед тяжелой деревянной дверью дома, которую бабушка обычно запирала по вечерам большим ключом. Бабушка уже ждала. В пустыне новости распространяются быстрее, чем может ехать «фольксваген».
— Салам алейкум, добро пожаловать в дом твоих родителей, дочка, — сказала бабушка и наклонила голову, чтобы мама могла поцеловать ее в лоб. — Салам алейкум, Джабер, внук мой.
Затем бабушка провела свою дочь в прохладные затененные помещения первого внутреннего двора. Бабушка ни о чем не спрашивала, она и так знала все.
Мама откинулась на подушки, а бабушка заварила сладко-горький чай, какой принято заваривать в ее племени, — по старинным правилам, из черного чая и мяты нана, с сахаром. Чайник был весь покрыт копотью от огня из сухих сучьев, и бабушка наливала чай тонкой струйкой, поднимая чайник высоко вверх. Жидкость мерцала зеленоватыми искорками в простых стаканах. На поверхности образовалась тонкая пенка, как и положено.
— Твой ребенок родится здесь, в пустыне, — сказала бабушка, — где появилось и ушло уже так много жизней. Здесь тебя не настигнет то зло, которое овладело твоим мужем. Да хранит тебя Аллах.
Отец за последние годы сильно изменился, с тех пор как стал по вечерам все чаще подмешивать себе в сигареты горькую траву — коноплю с северных гор Эр-Риф. Он видел демонов, ему казалось, что его кто-то преследует, и он стал агрессивным. Жизнь моей матери с этим человеком была очень тяжелой.
Она была на одиннадцать лет моложе его. Отец был сахаруисом — человеком из пустыни, гордым, несгибаемым и бесстрашным. Он был родом из южного города Гуэльмима, знаменитого своими верблюжьими рынками. Его дед продал своих верблюдов и стал вести оседлый образ жизни в Агадире. У него было столько верблюдов, что он стал богатым человеком и приобрел много домов и большие участки земли.
Он прожил сто лет и в конце жизни полностью разорился. После того как его жена в 1960 году погибла во время сильного землетрясения в портовом городе, он оставил Агадир и переселился в Тизнит, где стал вести торговлю. Ему принадлежали мясные и рыбные рынки. Там он потерял все, что имел, играя в карты в мрачных кофейнях на задворках рынков и в обществе мальчиков с горящими глазами, которые за пару сотен дирхамов дарили счастье старикам.
Для своего сына Хусейна дед тогда искал хорошую жену, а дочери шерифы лучше, чем любые другие. И так получилось, что сваты деда приехали в Е-Дирх и договорились о браке моих родителей.
Отец был умным и политически активным человеком. Он боролся за справедливость и демократию и был членом тайной партии, находившейся в оппозиции к королю. Он жил вместе с эмансипированной женщиной, которая сейчас является гражданкой США и работает прокурором. Поскольку она не могла иметь детей, то они удочерили маленькую девочку, мою сестру Муну-Рашиду, и никто не знает, почему у нее такие светлые волосы и зеленые глаза.
Однажды полиция вышла на след моего отца в связи с его политической деятельностью, и ему пришлось на два года отправиться в ссылку во Францию. Когда он вернулся, брак с женщиной-прокурором распался.
Это все случилось еще до того, как он попросил руки моей матери. Мать была очарована этим мужчиной, который уже повидал так много на свете, тогда как она не видела ничего, кроме центра провинции — Тизнита.
После свадьбы отец привез мою мать в свой дом в Агадире, в городской район Нуво Талборжт, и представил ей маленькую светловолосую девочку с зелеными глазами, которая с того момента стала ее дочерью.
К вечеру третьего дня пребывания в доме моей бабушки мать почувствовала тянущую боль под ребрами, предвещающую роды.
— Имие, — сказала она бабушке, — мне кажется, что мой ребенок хочет появиться на свет этой ночью.
Это была холодная ясная ночь, и усыпанное звездами небо над Е-Дирхом простиралось от темных очертаний гор на востоке до моря на западе. Море невозможно было увидеть, а лишь угадать.
Бабушка подготовила на кухне свечи и керосиновую лампу и растопила печь сухими ветками колючего кустарника, собранными ею в пустыне. На полу она разостлала ковры, сотканные ею из верблюжьей шерсти, которые стали постелью для моей матери. На кухонном столе лежали чистые полотенца и лечебные травы, необходимые в случае осложнений. В маленькой бутылочке с деревянной пробкой нашлась и пара капель ужасно дорогого, но очень целебного масла из плодов железного дерева, которое растет только здесь.
Много людей жило в доме бабушки: ее сын хали Ибрагим со своей женой Фатимой и тремя детьми, а также младшая дочь бабушки Кельтум, которая еще была не замужем.
Все мужчины и дети должны были покинуть кухню: роды — это женское дело. Когда схватки усилились, бабушка уложила мою маму на мягкие ковры, нагрела воду и поставила свечи в ногах ложа.
Роды прошли без осложнений. В час ночи 24 января 1974 года я появилась на свет. Бабушка подожгла ладан в блюдце и прочла надо мной традиционные суры, предназначенные для защиты ребенка.
Она начала с первой суры, именуемой «Открывающая книгу»:
Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
Хвала — Аллаху, Господу миров,
милостивому, милосердному,
царю в день суда!
Тебе мы поклоняемся и просим помочь!
Веди нас по дороге прямой,
по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал,
не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших.
«Аль-Фатиха» является сурой Корана, которую читают наизусть чаще всего. Она стоит перед каждой главой нашей священной книги, и каждый верующий мусульманин произносит ее несколько раз в день. И я даже сейчас тихонько читаю ее про себя, если, например, движение транспорта становится непредсказуемым. Я твердо верю в то, что Аллах поможет мне, если я обращусь к Нему с этими священными словами. Во времена сомнений и забот эта сура дарует мне спокойствие и защищенность.
Затем бабушка произнесла тронный стих «Айят аль-Курси»: «Аллах — нет божества, кроме Него, живого, сущего; не овладевает Им ни дремота, ни сон; Ему принадлежит то, что в небесах и на земле. Кто заступится пред Ним, иначе как с Его позволения? Он знает то, что было до них, и то, что будет после них, а они не постигают ничего из Его знания, кроме того, что Он пожелает. Трон Его объемлет небеса и землю, и не тяготит Его охрана их; поистине, Он — высокий, великий!»
Бабушка читала суры наизусть, как она вызубрила их в школе, где изучают Коран. Она не умела ни читать, ни писать, потому что в то время, когда она была молодой, обучаться грамоте разрешалось только мальчикам.
Я лежала у нее на груди, крепко закутанная в белые пеленки, чтобы не допустить искривления моего позвоночника. Бабушка запеленала меня как мумию, потому что таков был обычай в стране амазигхов, «свободных мужчин», как называло себя берберское племя моей бабушки. Мама спала. Бабушка охраняла сон своей дочери и самой младшей внучки до тех пор, пока пчелы в ульях за кухней не начали свой танец и не вылетели навстречу утренней заре, чтобы собирать мед.
Позже пришли женщины и мужчины из деревни и принесли свои подарки: чай, соль и сахар, живых цыплят и связанные ими шапочки, которые должны были защищать меня от холодного ветра со снежных гор.
Бабушка хотела дать мне свое имя — Рахма, что значит «милосердная». Но мама стала ее умолять:
— Никогда не произноси этого имени. Мой муж должен подарить имя ребенку, иначе он убьет меня за то, что я отняла у него это право.
Бабушка кивнула и промолчала. Она знала диких мужчин с юга, и она догадывалась, что за зло изменило моего отца. И так получилось, что я оставалась без имени до тех пор, пока нас не забрал отец.
Отец приехал на своем старом легковом автомобиле. Машина была большой, имела округлые формы и ездила быстро. Отцу нравилось все, что связано с техникой, и он отреставрировал автомобиль с большой любовью. Бамперы сверкали в ярком свете солнца, а когда отец нажимал на сигнал, он блеял громче, чем целое стадо овец. Он любил пугать этим сигналом других водителей, когда на большой скорости мчался мимо них.
Отец проехал по асфальтированной дороге на юг, въехал в Тизнит через ворота в розовой городской стене, покинул его через Врата Востока, пересек вброд реку, в которой в это время года была вода, а затем свернул направо на грунтовую дорогу, ведущую в Е-Дирх.
Еще издали мама и бабушка завидели тучу пыли, поднятую машиной отца. Он ехал быстро, намного быстрее, чем другие машины, проезжавшие через пустыню, а туча пыли была такой огромной, как один из тех злых духов, которые по ночам спускаются с гор в пустыню и под покровом тьмы охотятся за заблудшими душами.
Бабушка сказала:
— Идите во второй двор, дети мои. Я буду приветствовать отца моей внучки как подобает. Да хранит нас Аллах.
Мама взяла меня на руки и прижала к сердцу. Халти Кельтум ушла в свою комнату, за стеной которой жужжали пчелы, носившие мед бабушке. А дядя Ибрагим отослал жену и детей в маленькое помещение, где стоял сундук, в котором бабушка хранила свои сокровища: пожелтевшую фотографию покойного мужа, дорогие ткани, в которые она закутывалась по праздникам, кафтаны для ритуалов, помогавших ей лечить людей из деревни, и свои серебряные берберские украшения.
Бабушка открыла тяжелую деревянную дверь, защищавшую дом от палящего солнца и непрошеных гостей, когда отец притормозил на скалистой площадке рядом со входом в дом.
Отец был раздражен. Это было видно уже по тому, как он захлопнул дверь машины. Однако бабушка оставалась спокойной. Она стояла в проеме двери своего дома с достоинством, подобающим ее званию шерифы, а затем сказала низким голосом на берберском диалекте:
— Салам алейкум, сын мой, я рада, что ты приехал к нам, чтобы увидеть свою дочь. Но до того как это произойдет, ты выпьешь со мной чаю, который я приготовлю для тебя, и я поговорю с тобой о том, что сказал Аллах о совместной жизни женщин и мужчин.
Отец поклонился бабушке и поцеловал ей руку. Затем ответил ей по-арабски:
— Лала Рахма, уважаемая Рахма, извини, если я буду невежливым, но я хочу немедленно увидеть мою дочь.
Бабушка была очень сильной старой женщиной и, наверное, единственной женщиной, которую отец уважал как равную себе по рождению.
Она ответила:
— Это мой дом, и ты — желанный гость в нем, сын мой. Но до того как ты увидишь мою внучку, ты сначала выпьешь чаю. Воистину, да поможет мне Аллах.
Бабушка провела отца в первый внутренний двор, где на огне уже стоял чайник. Затем она села и знаком пригласила его тоже сесть.
— Сын мой, — сказала она, — я знаю, как нелегко в наше время содержать семью, и я знаю, что у тебя много забот. Но это не дает тебе права бить свою жену — мою любимую дочку. Ты несешь ответственность за нее, как несет ответственность за тебя Аллах, ибо сказано в Коране: «Из Его знамений — что Он создал для вас из вас самих жен, чтобы вы жили с ними, устроил между вами любовь и милость».
Отец беспокойно ерзал на своих подушках. Он ненавидел дискуссии с бабушкой.
— Откуда ты знаешь, что написано в Коране? — спросил он. — Ты ведь даже читать не умеешь.
Бабушка сохраняла полное спокойствие. Она поднесла стакан с горьким чаем ко рту и сделала маленький глоток.
— Сын мой, ты умный и сильный человек. Да, я не умею читать. Когда я была маленькой девочкой, в школу разрешалось ходить только мальчикам. Но не забывай, что я — шерифа. То, что ты узнаешь из книг, я знаю своим сердцем. Грамотность сердца важна так же, как и грамотность ума.
Отец сделал глоток.
— Но в Коране написано и это, лала Рахма: «А тех, непокорности которых вы боитесь, увещайте и покидайте их на ложах и ударяйте их». Лала Рахма, твоя дочь — не тот человек, которого, как тебе кажется, ты знаешь. Твоя дочь сейчас — моя жена. Я бью ее, когда хочу. Потому что я — ее муж.
Бабушка посмотрела на отца. Глаза ее были полны печали. Она видела в нем зло. И она видела в нем добро. И она предчувствовала, что зло победит.
— Читай Коран так часто, как можешь, — сказала она. — Он должен очистить твою душу. Да хранит Аллах тебя и мою любимую дочь.
При этом бабушка незаметно скрестила пальцы левой руки — от злого взгляда.
Отец вскочил и закричал:
— Жена, где ты? Покажи мне мою дочь!
Затем он бросился во второй внутренний двор и нашел меня, закутанную в пеленки, на груди моей мамы. Он грубо вырвал меня из ее рук и прижал к себе. Его глаза увлажнились, лицо стало совершенно спокойным.
— Мой цветок, — прошептал он, — мой цветок из пустыни. Уарда, цветок — пусть это будет твоим именем.
В тот же день он посадил мою мать, моего брата Джабера и меня в машину и уехал с нами назад в Агадир.
В городе у Атлантики отец с трудом сдерживал свое нетерпение, так он хотел официально зарегистрировать меня. С тех пор у меня в документах записано: «Саилло, Уарда, родилась в Агадире, Марокко, 24 января 1974 года».
Отец ненавидел сельскую местность, он ненавидел мою бабушку, он ненавидел Е-Дирх. Поэтому он не хотел, чтобы в документах это место было указано как место моего рождения.
Наш дом находился в тупике квартала Нуво Талборжт в центре города. Перед домом росло оливковое дерево. Когда оливки падали на землю, девочки выскакивали на улицу, пока не приехали мужчины из города на больших грузовиках, и собирали плоды в свои фартуки. Дома женщины разрезали твердую оболочку оливок острым ножом и клали их в соленую воду, чтобы они потеряли горький привкус.
Я лежала, завернутая в пеленки, на толстой подстилке из овечьей шерсти в постели моих родителей. Мать кормила меня грудным молоком, когда я хотела есть, и меняла мне пеленки, когда они пачкались.
В детстве наш дом казался мне очень большим. Сейчас я знаю, что это не так. Это был маленький домик, такой же, как почти все дома в Нуво Талборжте. Отец за бесценок купил его у государства, после того как большое землетрясение в 1960 году разрушило город.
За покрытой синей краской входной дверью находился длинный коридор, пол которого был украшен черно-белой мозаикой. Мне мозаика казалась очень красивой, хотя это был очень простой узор. Летом мы поливали водой прохладные камни коридора и голышом на животе или на попках скользили по ним взад-вперед.
Дверь с правой стороны коридора вела в гостиную. Но это уже была не гостиная, потому что здесь находилась мастерская отца — с тех пор, как ему пришлось закрыть свою маленькую лавку возле большой мечети. Он ремонтировал радиоприемники, телевизоры, пишущие машинки и телефоны. В его бывшей лавке разместился ресторан, в котором готовили цыплят на гриле. Иногда, когда у нас бывали деньги и нам очень хотелось есть, мы отправлялись туда и покупали трех жаренных на гриле цыплят. Одного из них целиком съедал мой брат Джабер. Если ему не доставалось цыпленка, он плакал и не хотел есть вообще ничего.
Отец ругал его:
— Джабер, сын мой, ты такой же пожиратель мяса, как и твой дед. Смотри, скоро начнешь кудахтать, как курица.
Мы, дети, постоянно ждали, что Джабер наконец однажды закудахчет. Но этого так никогда и не произошло.
Отец справлялся со своей работой так хорошо, что даже люди из окрестностей Агадира привозили свои электроприборы к нам на Рю эль-Газуа, 23. Наша бывшая гостиная была забита радиоприемниками, телевизорами и сломанными телефонами.
Самый лучший радиоприемник принадлежал нам. Он был большой, как шкаф, коричневый, с громкоговорителями, затянутыми бежевой материей. Приемник стоял наверху, на втором этаже, и отец включал его по утрам. Лишь он имел право включать приемник. Тогда у нас в доме целый день играла чудесная арабская музыка. Иногда мама танцевала под мелодии песен Ом Калтум.
Ом Калтум приехала из Египта. Она была первой женщиной, которая осмелилась петь публично, как мужчины, но, что удивительно, ее песни все же передавали по радио. Для мамы Ом Калтум была героиней. Для меня она и сегодня остается ею. Мать знала тексты всех ее песен наизусть и подпевала своим глубоким голосом. Ее любимой песней была «Амель Хайяти»:
Мечта моей жизни — верная любовь,
У которой не будет конца.
Тебе, моя песня, отдано мое сердце,
И у тебя не будет конца.
Возьми всю мою жизнь,
Но сегодня, в этот день,
Дай мне пожить.
Дай мне побыть рядом с тобой,
Оставь меня в своих объятьях,
Оставь меня у своего сердца,
Оставь меня!
И позволь мне мечтать!
Позволь мечтать!
Я хочу, чтобы настоящее
Не лишало меня сладких мечтаний.
Мечта! Жизнь! Мои глаза!
Ты дороже мне,
Чем мои глаза.
Ты — мой любимый,
Вчера и сегодня,
И завтра, и во веки веков…
Твоя любовь была такой большой,
Что ее хватило бы на весь мир.
Твоя нежность трогает сердце.
Когда ты со мной,
Я не могу закрыть глаза ни на секунду.
Я боюсь, что исчезнут твои чары…
Иногда мать плакала, когда пела эту песню. Отец не плакал никогда. Он тоже пел, а мы все подпевали. Мои сестры пели целый день, и когда я стала достаточно большой, чтобы петь вместе с ними, я тоже пела эту песню о любви, печали и надежде. Я и сегодня пою ее.
За отцовской мастерской находился туалет. Это была просто дыра в полу, как и во всех домах, построенных после землетрясения.
Затем, пройдя мимо туалета, можно было попасть во внутренний двор. Там, если поднять голову, можно было увидеть небо, солнце, облака, а ночью — звезды. Когда я подросла, то часами просиживала в темноте на сером цементе, подняв лицо к небу, и смотрела на созвездия. Иногда я замечала падающие звезды.
Мама сказала однажды:
— Мой маленький цветочек, это — душа умершего человека. Она падает на его могилу.
Я представила, как этот ясный свет озаряет мрачное кладбище, которое находилось по ту сторону мечети, на склоне горы возле крепости, и у меня мурашки поползли по коже.
Мама обняла меня, побаюкала и сказала:
— Уарда-ти, иди спать, пока ты себе шею не сломала.
Затем она взяла меня за руку, и мы пошли в детскую комнату.
Из внутреннего двора проход вел направо, к кухне. Она была выложена белым кафелем, и там стояла большая мойка для посуды с холодной водой. Мать готовила еду на газовой плите с четырьмя конфорками. Газовые баллоны стояли под мойкой. Когда в них кончался газ, надо было идти в лавку на углу и заказывать новые. Тогда подмастерье привозил большие синие газовые баллоны на тачке прямо ко входной двери.
Низенький круглый обеденный стол стоял во внутреннем дворе под лестницей. Вокруг стола мама разложила циновки из тростника и подушки. Мы сидели на полу и брали еду руками.
За лестницей находился простой душ с огромным белым газовым бойлером. Рано утром мама разогревала бойлер, потому что отец хотел каждый день приступать к работе только после того, как примет душ. Он был очень чистоплотным человеком. После душа он всегда надевал толстый хлопчатобумажный пуловер, даже если на улице было очень жарко. Мне казалось, что отец всегда мерз где-то в глубине своей души, но я не решалась спросить его об этом.
Дети мылись в душе лишь тогда, когда становились очень грязными, наверное, раз или два раза в неделю. Мать принюхивалась к нам и говорила:
— Дети, мне кажется, уже пора. Марш под душ!
Затем она скребла нас мочалкой до тех пор, пока не слезал самый верхний темный слой кожи.
— Посмотри, Уарда-ти, — любила говорить мама, — какая ты была грязная!
Уарда-ти означает «мой цветок».
Рядом с душем находилась наша детская комната. Мне она казалась маленькой и темной. Мне всегда было страшно в этой комнате, особенно ночью. Джеллабы, висевшие на крючке рядом с дверью, представлялись мне каким-то темным чужим человеком. Я никогда никому не рассказывала, что ночью в темноте возле двери стоит чужак и наблюдает за нами. Это было моей тайной.
Мы спали на полу, на тонких матрацах. Ночью дети прижимались друг к другу под большими одеялами. В этой комнате не было никаких игрушек. Если нам хотелось поиграть, мы выходили во двор или на улицу. Больше всего нам нравилось играть во дворе, потому что оттуда было слышно, как мама в кухне гремит металлическими кастрюлями и подпевает печальным арабским песням, льющимся из радиоприемника.
На верхнем этаже было три комнаты. В одной спали наши родители, это была самая большая комната в нашем доме. Я любила их кровать. Однажды мы все сидели на этой кровати, когда в комнату вошел отец с большой белой картонной коробкой в руках, которая была настолько красива, что мы никак не могли решиться открыть ее. Мама развязала ленточку и положила коробку на кровать. Мы подошли совсем близко, нам хотелось увидеть, что внутри.
— Отец, — сказала Джамиля, — это так красиво! Можно я открою?
Муна не сказала ничего, она никогда ничего не говорила.
Отец строго посмотрел на нас.
— Это вас не касается, это — для меня и вашей матери.
Но его глаза смеялись.
В конце концов мама открыла коробку, а внутри лежали самые красивые вещи, какие я когда-либо видела: изящное белоснежное белье из тончайшей ткани — трусики, бюстгальтер и ночная рубашка. Все — настолько белое и сияющее, что, по моему мнению, годилось только для невесты.
— Мама, — спросила я, — ты что, скоро выходишь замуж?
Джамиля толкнула меня в бок:
— Дурочка, мама ведь уже замужем. За папой. Это — для меня, когда я вырасту.
— Я тоже хочу быть большой и выйти замуж, — воскликнула я, — а именно — за Джабера, моего брата. Завтра я уже точно буду такой большой, что смогу выйти замуж.
Все засмеялись. Затем мама надела на себя все эти чудесные вещи, и я была совершенно уверена, что нет на свете женщины прекраснее, чем моя мама Сафия.
Она была выше ростом, чем любая другая женщина на нашей улице. Ее кожа была белой как молоко, волосы черными, словно эбеновое дерево, а глаза большими, как у королевы. Когда она смотрела на меня, эти глаза заглядывали глубоко в мое маленькое сердце, а когда я становилась на цыпочки, то могла увидеть в ее глазах ее душу. У нее был очень мягкий голос, и она умела петь так красиво, что даже злые люди становились совершенно смирными.
Самыми злыми людьми на нашей улице были дарбо-ши-фааль — толстые бабы с жирными задницами, закутанные в большие головные платки. Они ходили по нашему кварталу и орали: «Гадание, гадание на картах, гадание по руке — хотите знать, что принесет вам будущее? Хотите стать счастливыми?»
Я очень боялась этих женщин. Заслышав их голоса, я мчалась домой что было сил, поспешно закрывала голубую входную дверь на запор и просила мать:
— Мама, спой мне песню, чтобы я не слышала злых дарбо-ши-фааль.
И тогда мама пела мне свою песню, гладила меня рукой по волосам, и страх покидал меня. Я нюхала ее легкое летнее платье, через которое ощущала запах ее тела. Эти платья мама имела право носить только дома, иначе был бы скандал. Выходя на улицу, она должна была закутываться в тяжелую джеллабу, закрывающую все тело. У мамы были только черные джеллабы, она считала их элегантными, но под них она иногда надевала белое нижнее белье, подаренное отцом. Она красила свои полные губы, но об этом можно было только догадываться, потому что на улице на ней всегда была шелковая чадра.
Отец восхищался красотой моей матери, но он был очень ревнив. Однажды он сидел у портного напротив нашего дома и курил гашиш, когда я нашла на дороге какую-то разноцветную таблетку. Мать увидела из окна, что я засунула таблетку себе в рот.
— Уарда-ти, — закричала она, — выплюнь это! Это опасно!
Я не послушалась и продолжала играть таблеткой во рту. Я выдвинула ее языком через сжатые губы вперед так, чтобы мама могла ее видеть.
Мама пришла в ужас.
— Она ядовитая! — закричала она. — Выплюнь ее!
Сейчас она кричала по-берберски, на языке своего племени, как всегда, когда выходила из себя. Я уже слизала всю краску с таблетки, и тут мать выскочила из дома — без платка, без чадры, — схватила меня, шлепнула и потащила в дом. Я заорала, потому что почувствовала ее злость и страх за меня, и сразу же выплюнула таблетку в грязь.
Позже домой пришел отец. Он не сказал ничего, ни слова. Отец находился под действием наркотика. И только вечером, когда мы уже были в постели, он избил мать. Мы лежали на наших матрацах и слышали удары, ее приглушенные крики и жалобные стоны.
— Никогда больше не выходи на улицу, баба! — орал отец.
И мы плакали, пока не заснули, тесно прижавшись друг к другу, с опухшими от слез лицами.
На следующее утро у мамы был большой синяк под глазом.
— Ничего, дети, — сказала она, — просто забудьте об этом.
Но я не могла этого забыть. Это прекрасное лицо, обезображенное синяком… По моей вине. Эту картину я вижу и по сей день так четко, так реалистично, словно моя мать и сейчас стоит передо мной.
В спальне стоял телевизор отца. Он был большой, но черно-белый. Однако, поскольку мой отец разбирался в технике, у него была чудо-пленка, которая прикреплялась к экрану. И тогда изображение становилось уже не черно-белым, а бирюзово-голубым. Мне бирюзовые картинки казались такими заманчивыми, что я иногда тайком снимала эту пленку, подходила к окну и превращала в сиянии солнца серо-бежевую улицу в бирюзовую. Толстый живот лалы Сахры, живущей по соседству, вдруг становился не просто толстым животом, а бирюзово-голубым толстым животом. Я смотрела на это и смеялась так долго, что мать подходила ко мне, отбирала пленку, шла в кухню и тщательно стирала с нее отпечатки моих пальцев, чтобы отец ничего не заметил. Телевизор был всегда завешен большим, связанным крючком покрывалом, чтобы драгоценная пленка не запылилась. И лишь когда отец решал, что можно включить телевизор, мама снимала покрывало с аппарата, а отец нажимал на кнопку, которая приводила в движение бирюзовые картинки.
Из двух других комнат на верхнем этаже одна была кладовкой, где мать хранила свои платья, а другая — новой гостиной. Окно гостиной выходило во двор начальной школы, находившейся на соседнем участке земли. Когда Муна, Рабия и Джамиля ходили в эту школу, Джабер и я бросали им из окна школьные завтраки. В школе чаще всего не было воды, и в жаркие послеобеденные часы школьники выстраивались под окнами нашей гостиной и кричали:
— Уарда, Джабер, вы там?
— Да, а что вы хотите?
— Нам нужна вода, сбросьте нам воду!
Тогда мы шли в кухню, наполняли водой пластиковые бутылки и бросали их в школьный двор. Везде в доме была разбрызгана вода, и мать немножко ругала нас, но не всерьез. Лишь в том случае, если в водопроводе иссякала вода, а мы сбрасывали наши последние бутылки вниз, в школу, мать сердилась по-настоящему:
— Что же вы со мной делаете! — кричала она. — Как же мы будем завтра готовить еду?
Тогда мы побыстрее удирали на улицу и играли с песком и камнями, ожидая, пока мама снова успокоится.
С верхнего этажа на плоскую крышу вела примитивная лестница-стремянка, сколоченная из кривых веток. На ночь лестницу убирали, чтобы воры не могли проникнуть сверху в наш дом. На крыше не было ничего, кроме телевизионной антенны отца и маминой веревки для сушки белья.
Нам, детям, подниматься на крышу было запрещено. Это было слишком опасно, поскольку на ней не было никакого ограждения.
Об этой крыше у меня нет никаких добрых воспоминаний. Здесь мой отец сжег мою мать. Но незадолго до ее смерти на этой крыше случилось нечто ужасное.
Отец уже в то время стал вести себя весьма странно. Дела у него шли плохо, и он целыми днями просиживал у портного, куря гашиш. В то время моя младшая сестра Уафа заболела и заразила Асию, которая была еще грудным ребенком. Отец забрал детей и потащил их на крышу.
— Солнце, — бормотал он, — солнце их вылечит.
Затем он уложил детей на камни, сел рядом с ними и уставился на палящее солнце, пока на его глазах не выступили слезы.
Дети сначала кричали, но в раскаленном зное их крики становились все тише. Наконец они замолчали совсем.
Мать вскарабкалась по лестнице и закричала отцу:
— Хусейн, пожалуйста, отдай мне детей! Они умирают. Их нужно отправить в больницу.
Но отец не реагировал. Мать заплакала и легла на пол перед лестницей. У нее уже не было сил и мужества бороться за жизнь своих дочерей.
Позже я осторожно выглянула наверх. Я увидела отца, сидевшего спиной ко мне. Он все еще смотрел на солнце. Мои сестры неподвижно лежали возле него. Слюна, стекавшая у них изо рта, высохла и превратилась в белые следы на их лицах.
Я легла рядом с мамой и заплакала вместе с ней. Лишь через два дня моей сестре Рабие удалось заставить отца слезть с крыши.
Он посмотрел на нее как ни в чем не бывало:
— Я лучше отвезу малышек в больницу, правда же?
В больнице Хасана Второго, которая находилась прямо напротив кладбища, им спасли жизнь буквально в последний момент.
Когда я сегодня думаю об отце, я вижу старого сломленного человека в синем тренировочном костюме с красным узором. Этот костюм я привезла отцу за десять лет до его смерти в больницу при тюрьме Сафи на Атлантическом побережье. Его там лечили от диабета. Его глаза были пустыми, а голос — слабым.
Сафи — страшная тюрьма. Мужчины спали на полу в залах. Воду пили из ведер, а уборные были такими же ужасными, как и тошнотворный чечевичный суп. Я видела, как несколько заключенных в тюремном дворе хлебали его прямо из мисок. Затем тонкими пальцами вылавливали чечевицу из похлебки так, словно умирали от голода.
Костюм я купила отцу на базаре до того, как уехала из Агадира в Германию. В дополнение к костюму я купила еще большой флакон одеколона, выстояв огромную очередь, а также кассетный магнитофон и кассету песен Ом Калтум, певицы моего детства. Кроме того — носки, банные тапочки и трусы. И еще дешевые сигареты «Каса» для обмена и зубную пасту для него самого.
Мне было нелегко дарить нижнее белье собственному отцу, В Марокко только жены покупают трусы своим мужьям.
— Рабия, — спросила я свою сестру на рынке, — я могу купить нижнее белье отцу?
— Конечно, — сказала Рабия, — если мы этого не сделаем, то кто же?
— А отцу не будет стыдно? — спросила я.
— Стыдно будет, если у него вообще не окажется трусов, — сказала Рабия, которая всегда была очень практичным человеком.
Нам пришлось передать вещи для отца через пропускной пункт, не зная при этом, не украдут ли их надзиратели. Поэтому мы вручили отцу и список вещей, купленных нами для него, чтобы он мог проверить, все ли ему передали. Отец пробежал глазами листок и сделал вид, что не заметил слова «трусы» в списке.
Он сказал:
— Дочери мои, спасибо вам. Но если вы снова когда-нибудь приедете ко мне, не привозите ничего, кроме сигарет. За них в тюрьме можно выменять все, что мне нужно. И пару зажаренных на гриле сардин. Они принесут запах моря в мою камеру. Вот мои желания: сигареты и сардины. Большего я от вас не жду, дочери мои.
Перед тем как мы покинули тюрьму в Сафи, отец сказал мне слабым голосом:
— Уарда, дочь моя, я хочу, чтобы ты кое-что приняла от меня. Я больше уже ничего не могу решать, я — заключенный, но я могу дать тебе совет, исходящий из моего сердца: читай, дитя мое, читай все книги, которые можешь достать, читай столько, сколько можешь. Если бы я не читал, я бы давно уже ушел из этой жизни.
В нашем доме в Агадире у отца была библиотека. На полке стояли книги в цветных переплетах и с французскими названиями. Когда у отца было время, он сидел на полу в своей комнате и читал книги при свете электрической лампочки. Мама никогда не брала книжек в руки. Она была деревенской девушкой и не умела читать.
Я не хотела быть такой, как мама, когда вырасту. Я хотела все знать, хотела посмотреть мир и уметь читать. И еще мне хотелось, чтобы у меня была библиотека с тяжелыми книгами в цветных переплетах.
Я хотела быть такой, как отец.
До того, как он изменился, он был уверенным в себе, сильным мужчиной. Его магазин электротоваров на главной улице напротив автозаправочной станции был самым большим и самым красивым во всем городе. У отца был мотоцикл, он носил модную одежду, и у него были самые красивые усы во всем нашем квартале. Он подстригал их каждый раз иначе. То кончики его усов дерзко торчали вверх. Затем он подстриг их коротко, как щетку. Вечерами он посещал кафе, пил французское красное вино и наслаждался пряным ароматом своей трубки. Я и сегодня вспоминаю отца, когда чувствую запах трубочного табака.
Дома всем заправлял отец. Он решал, что дети должны одевать, он делал покупки, и он определял, чем мама будет заниматься с нами.
— Сафия, — говорил он, — дети должны увидеть море. Сходи с ними на пляж.
Тогда мама брала нас за руки и шла вниз по главной улице, мимо теперешней кондитерской «Джакут» и больницы. Мы проходили мимо единственного высотного здания города, в котором было всего десять этажей, а дальше в звенящем летнем зное уже чувствовалась прохлада океана.
Я любила этот высотный дом. Когда я подросла, я часто заходила в него и поднималась на лифте наверх, на самую крышу. Оттуда я смотрела на улицу, где люди и машины были совсем маленькими. Я казалась себе очень большой и могучей, пока однажды не почувствовала чью-то грубую руку у себя на плече. Это был домоправитель.
— Ты что тут делаешь? — спросил он.
Я не ответила, лишь смотрела на него большими глазами.
Мужчина, вцепившись в мое плечо, потащил меня по лестнице вниз, угрожая отвести в полицию.
Я плакала и вырывалась до тех пор, пока он наконец не отпустил меня на первом этаже. После этого я несколько недель не решалась ездить на лифте на крышу. Однако притяжение высоты было слишком сильным, и я опять рискнула. Но теперь я стала осторожнее и больше не попадалась.
Пляж Агадира длинный и очень широкий. Когда я была маленькой, я всегда боялась, что он слишком широк для моих коротких ног и что я никогда не доберусь до моря.
Я любила море. Часами я сидела на песке и смотрела за линию прибоя на горизонт, затем я закрывала глаза и заглядывала еще дальше, до самых далеких стран, лежащих за океаном.
— Мама, — спрашивала я, — а на той стороне моря тоже живут люди?
— Я думаю, да, Уарда-ти, — отвечала она, — но я — деревенская девушка. О многих вещах я знаю лишь потому, что твой отец рассказывал мне.
Мать сидела в своей джеллабе в тени деревьев за дюнами. Она расстилала одеяло из верблюжьей шерсти и ставила на него блюдечко с оливковым маслом. Еще мама давала нам один из тех плоских круглых хлебов, что она выпекала дома. Мы ломали хлеб руками и макали кусочки в желтоватое блестящее масло. Кроме того, мы пили воду, а иногда, хорошенько попросив маму, даже колу из больших, тяжелых стеклянных бутылок, которые продавались в киосках на пляже.
Мать никогда не заходила в воду. Она не умела плавать. И она не любила, когда мы прыгали в волны.
— Вернитесь назад, девочки! — кричала она. — Вода опасна. Там живет злой дух.
Мы не верили ей и продолжали резвиться в воде. Вернувшись на пляж, мы строили из песка крепости и дома, города и улицы и играли в хаха — догонялки.
Мать играла с нами. Она была для нас скорее подругой, чем матерью. Задрав джеллабу, быстрая как молния, она босиком бегала по песку и кричала, когда ловила кого-нибудь из нас: «Поймала!» А потом мы, дети, гонялись за ней до тех пор, пока у нас не перехватывало дух, и тогда мы отдыхали в тени деревьев.
В первое время, когда мать только приехала из Е-Дирха в Агадир, она чувствовала себя чужой в городе. Люди, транспорт, шум и грязь пугали ее. Она не любила соседей, особенно тех, что жили слева от нашего дома: монсеньора Сахми с женой и детьми.
Монсеньор Сахми работал в гостинице и казался очень важным человеком. По крайней мере так утверждала его жена, мадам Сахми. Она красилась, носила мини-юбки и сумочки в тон туфлям. Каждый месяц она осветляла свои темные волосы, превращаясь в блондинку, а еще она водила машину. По ночам у соседей бывали вечеринки с алкоголем и громким смехом.
Мать объясняла нам:
— Так делают только неверующие люди. Таких очень много в дальних странах, о которых мне рассказывал ваш отец. Но так делать не полагается, потому что это грех. Аллаху это не понравится.
Мама считала мадам Сахми неприличной особой. Дома она передразнивала ее ужимки. Она манерно оттопыривала мизинец, обмахивалась воображаемым платочком и говорила экзальтированным голосом:
— Мсье, может, вы желаете еще бокальчик вина? Или шампанского?
Это звучало очень смешно на ее берберском наречии. Мы, дети, смеялись при этом так, что на глазах выступали слезы.
Моя сестра Джамиля часто ссорилась с детьми семьи Сахми. Тогда она приходила домой и плакала, а мать очень сердилась.
— Муна-Рашида, — кричала она, — иди сюда! Ты — самая старшая. Иди вниз и защищай свою маленькую сестру. Это твоя задача.
Но Муна-Рашида была такой робкой, что не хотела играть с другими детьми, только со своими сестрами. Она послушно выходила на улицу, но при этом старалась быть незаметной. Муна прижималась к стене дома, а если вдруг встречала кого-то из детей Сахми, самое отчаянное, на что она могла решиться, были слова: «Ты был невежлив с моей сестрой. Не делай так больше». Затем она быстро убегала домой.
Однажды ссора между детьми зашла так далеко, что мадам Сахми появилась перед нашим домом. Она по-хозяйски постучалась в синюю дверь и закричала:
— Мадам Саилло, откройте, я должна поговорить с вами. Ваши дети — наглые крысы, их надо как следует проучить.
Мама сделала вид, будто ее нет.
— Тссс, — прошептала она, — ведите себя тихо!
Мама не хотела разговаривать с мадам Сахми, наверное, потому, что не умела говорить по-арабски, лишь по-берберски. Она, правда, понимала все, но не могла выдавить из себя эти странные арабские слова.
— Я знаю, что вы здесь! — орала перед дверью мадам Сахми. — Где же еще может быть примитивная деревенская берберка? Если вы не откроете, я буду ждать до тех пор, пока мсье Саилло не придет домой.
— Вы это слышите? — прошептала мама. — Эта вульгарная баба может даже разговаривать с чужим мужем. Совсем, наверное, стыд потеряла. Но я ей покажу, на что способны берберские женщины.
Мы сидели тихо как мыши и, вытаращив глаза, смотрели на то, как мама наполнила водой пластмассовое ведро и потащила его наверх, на второй этаж. Мы осторожно прокрались следом за ней. И тогда мама взяла ведро и вылила воду из окна прямо на обесцвеченные волосы мадам Сахми.
Мадам Сахми никогда больше не появлялась у нас под дверью, но нам пришлось переселиться на другую улицу, где соседи были получше.
Переселение прошло не так уж гладко. Новый дом уже был нашей собственностью, но он еще сдавался внаем. А съемщик не хотел выезжать. Отец вел с ним переговоры, но безрезультатно.
— Сафия, — сказал отец за ужином, — у нас проблема. Завтра нам нужно выселяться отсюда, потому что я продал дом. Но в наш новый дом мы не можем вселиться, потому что там еще живут люди, которые не хотят оттуда выезжать.
— Что же нам делать, Хусейн? — испуганно спросила мать. — Нам что, придется жить на улице?
— Нет, — сказал отец, — у меня есть идея получше. Пусть это будет сюрпризом для тебя. Завтра с утра подготовь все для переезда. После обеда будем переезжать.
Около полудня появились мужчины с большой телегой с решетчатыми боковыми стенками и вынесли из дома наши диваны, кровати, шкафчики и ящики с одеждой. Затем они оттащили арбу на следующую улицу, к нашему новому дому. Дверь дома была закрыта.
— А что теперь? — спросили мужчины с арбой.
— Разгружайте! — скомандовал отец. — Мы сделаем себе гостиную прямо здесь, на улице, перед входной дверью.
Мужчины сгрузили наши диваны с арбы. Это был один из тех мягких уголков, которые есть в гостиной любого марокканского дома; на каждом могут разместиться не менее двадцати человек. Сиденья были обтянуты дорогим красным бархатом. Сейчас диваны стояли в пыли на Рю эль-Газуа.
Мать боялась, что красивые ткани испачкаются, и положила на них платки, чтобы защитить их от пыли и солнца.
Однако отец сказал с повелительным жестом:
— Убери платки! Мы живем здесь. Это — наша гостиная. Я не хочу сидеть на полотенцах.
Грузчики расстелили наши ковры, сняли столики с повозки, и мать поставила на столик графин для воды.
Отец постучал в двери соседних домов и представился:
— Салам алейкум, меня зовут Хусейн Саилло, а это — моя семья. Мы — ваши новые соседи, нам просто нужно подождать, пока выселятся люди, занимающие наш дом.
Вокруг нашей гостиной собралась толпа людей. Все, кто жил на этой улице, пришли сюда, чтобы увидеть этот спектакль. Некоторые пришли даже с других улиц квартала. Дети толпились вокруг нашего мягкого уголка. Женщины принесли чай и печенье. Маме и Муне-Рашиде все это было крайне неприятно. Однако отец, казалось, наслаждался ситуацией.
Тем временем грузчики выставили на улицу все наши пожитки. Они получили свою плату и попрощались.
— Мама, — спросила Рабия, — мы что, и вправду теперь будем жить на улице?
— Не знаю, — прошептала мать.
Муна-Рашида даже начала плакать. Но затем входная дверь распахнулась, и квартиросъемщик появился перед нами с чемоданом в руке.
— Это — ваш дом. Вы победили. Да хранит вас Аллах. Завтра вывезут мою мебель.
На следующий день мы вселились в новый дом. Здесь был только один этаж — первый. Отец хотел надстроить еще один этаж, чтобы нам всем хватало места. На деньги, заработанные в мастерской, он купил цемент, стальную арматуру, краску и нанял рабочих.
Рабочие строили и строили, а затем пришли к отцу и сказали:
— Сиди Саилло, нам нужно больше денег. Нам нужно больше цемента и больше рабочих.
Отец дал им денег. Через неделю они снова пришли к нему:
— Сиди Саилло, да простит нас Аллах, но денег снова не хватает.
Отец снова дал им денег. Когда они все же пришли к нему в третий раз, он их просто выгнал.
— Сафия, — сказал он маме, — рабочие обманули нас. Я буду строить наш дом сам.
Отец еще никогда не строил домов, но сейчас принялся замешивать цемент и класть стены. И хотя они получились кривыми и косыми, он все же хотел сам поставить крышу над новым этажом. Но на это у него не хватало денег.
— Сафия, — сказал он матери, — я поеду в пустыню, в Фаск. Там у моей семьи есть землевладения. Я продам землю, и на эти деньги мы построим крышу над нашим домом.
Мать испугалась.
— Фаск? — спросила она. — Не нужно ехать туда. Ты же знаешь, что вам, членам семьи Саилло, там находиться опасно. Вспомни, что случилось с твоим отцом, когда он был там. Я прошу тебя, оставайся тут.
Но отец не дал переубедить себя. В феврале 1975 года он упаковал свою дорожную сумку, сел в машину и уехал из Агадира на юг, в пустыню.
Когда он вернулся, он был уже другим человеком.
Селение Фаск расположено в Сахаре южнее Антиатласа. Асфальтированная дорога ведет от Гуэльмима в Фаск, а с некоторых пор там даже есть электричество, бензоколонка и магазин колониальных товаров, где продают теплую кока-колу. Но, несмотря на это, Фаск остался тем, чем был всегда: покрытой пылью глухой деревней на краю мира.
Летом 2002 года я впервые посетила его. У меня было странное чувство. Фаск имел в нашей семье дурную славу. Страшные вещи рассказывали об этом месте, откуда были родом мои предки по отцовской линии.
Дедушка много лет назад пытался вернуть себе большие земельные угодья, которыми от его имени управляли дальние родственники и не хотели их возвращать. Тогда он чудом избежал смерти.
Семейная легенда гласит, что родственники пытались убить деда. Дед ночевал в одной из комнат своего бывшего поместья. Рядом со своим скромным ложем на глиняном полу дома он поставил табурет, на который положил таблетки от болей в желудке. Когда ночью у него начинал болеть живот, он обычно на ощупь находил таблетку и запивал ее водой из кружки.
В ту ночь он, тронув таблетки, почувствовал что-то необычное. На них была пыль или какой-то порошок. Он включил карманный фонарик, который постоянно носил с собой, когда уезжал из своего дома в Тизните. Таблетки были покрыты черным слоем какого-то вещества. Дед позвал собаку хозяина и дал ей таблетки. Через два часа собака забилась в предсмертной агонии.
Дед покинул Фаск и никогда больше не возвращался на свою землю.
В 2002 году моя сестра Асия, мой муж Михаэль, наши дети и я ехали по прямой длинной дороге через пустыню. Где-то на полпути мы увидели старый «пежо», стоящий на краю дороги. В машине сидели четыре женщины в паранджах, а рядом находился мужчина с канистрой. Мы остановились.
— Можем ли мы вам чем-то помочь? — спросила я.
— Хвала Аллаху, — сказал он. — Вы не могли бы подвезти меня до ближайшей бензоколонки? У нас закончился бензин.
Мужчина с канистрой сел в нашу машину, и мы подвезли его в Фаск к бензоколонке.
Я спросила хозяина бензоколонки:
— Да хранит вас Аллах, сиди, вы не могли бы сказать, где здесь живет семья Саилло?
Хозяин ответил:
— Семья Саилло уже давно здесь не живет. Никто из них. Они все переселились в Тизнит и в Агадир.
— И больше тут нет никаких родственников этой семьи?
— Нет, один родственник есть, сиди Мохаммед, он живет в конце селения в большом поместье.
Хозяин бензоколонки жестом подозвал к себе одного из мальчиков, которые возились в пыли перед гаражом:
— Садись к этим людям в машину и покажи им дорогу к сиди Мохаммеду.
— Да будет милостив Аллах к вашим родителям, — сказала я. Это традиционная форма выражения благодарности в пустыне. А затем мы вместе с мальчиком поехали по пыльной дороге на окраину села.
Длинная красно-коричневая стена отделяла усадьбу от желтого песка пустыни. В стене было три двери, а за ней я увидела верхушки пальм. Сиди Мохаммед, очевидно, был богатым человеком.
Я постучала в левую дверь. Звуки ударов эхом разносились по пустыне. Но пришлось долго ждать, пока дверь чуть-чуть приоткрылась.
— Чего вы хотите? — спросил детский голос. Это была девочка.
— Мы хотели поговорить с сиди Мохаммедом.
— Вам надо постучаться в следующую дверь, — сказала девочка.
Там дверь открыл мальчик.
— Подождите здесь, — сказал он. — Я позову сиди.
Сиди Мохаммед заставил нас долго ждать его на солнцепеке. Наконец он появился в дверях: маленький темный человек в пыльной джеллабе, на голову небрежно наброшен кусок ткани, как того требует обычай, если неожиданно приходится принимать гостей.
У меня сжался желудок: неужели это тот человек, который пытался умертвить моего деда? Неужели это тот, кто несет ответственность за то, что случилось с моим отцом? Неужели это тот, кто повинен в смерти моей матери, кто принес горе всей моей семье?
Я неслышно прошептала суру из Корана, защищавшую меня от зависти еще с тех пор, когда я была маленькой девочкой. Это сура 113 под названием «Аль-Фалак», «Рассвет»:
Прибегаю я к Господу рассвета
от зла того, что он сотворил,
от зла мрака, когда он покрыл,
от зла дующих на узлы,
от зла завистника, когда он завидовал!
Сиди Мохаммед провел нас через два внутренних двора в помещение с высоким потолком. Очевидно, в поместье было несколько домов. И очевидно, что у сиди Мохаммеда было много жен. С главной женой он жил в среднем доме. Другие жены жили в домах, расположенных справа и слева. Мы встретились с ними позже.
Пол дома, в который нас завели, был сделан из утрамбованной глины и покрыт коврами, и еще несколько ковров висели на стеке. Сиди Мохаммед приготовил чай и измельчил сахар камнем. Он послал мальчика на кухню. Тот вернулся со свежим хлебом, оливковым маслом и сваренными вкрутую яйцами. Яйца являются знаком величайшего гостеприимства. Я ненавижу сваренные вкрутую яйца.
— Что привело вас сюда? — спросил сиди Мохаммед.
— Я — Уарда, дочь Хусейна Саилло. Мой отец приезжал сюда более двадцати лет назад.
— Да, — сказал он, — я помню. Твой отец был гордым и несгибаемым человеком. Когда он приехал сюда, то не нашел тут друзей. Здесь сидел он, в этой комнате, на том месте, где сейчас сидишь ты.
Этого я не ожидала. Я изменила позу, насторожилась, мои мышцы напряглись, а нервы завибрировали. Внезапно я почувствовала твердую глину под тонким ковром, горечь чая жгла мне язык, запах яиц ударил в нос. Вот оно, то место, где отец так изменился, отсюда он вернулся с бредовыми мыслями, и через три года после его визита в Фаск умерла моя мать. Отсюда все и началось.
— Что вы обсуждали, амми Мохаммед? — спросила я. Амми — уважительное обращение к дяде. Мне было нелегко выбрать эту личную форму. Я не знала этого человека. Но надо было показать ему, что я хорошо воспитана.
— Зачем тебе это знать? — задал он встречный вопрос.
— Потому что я — его дочь, — сказала я.
Сиди Мохаммед отпил немного чая. Он разломил хлеб и окунул кусочек в масло. Затем, не торопясь, разжевал его.
А после в сумрачной комнате без окон он медленно произнес:
— Твой отец не был приятным человеком, дитя мое, он угрожал нам адвокатами. Он хотел забрать у нас землю, которую мы купили у отца твоего отца.
— Вы не купили ее, — сказала я, — вы управляли ею по поручению деда, когда он уехал в город.
— Правильно, дитя мое, — сказал сиди Мохаммед, — но управление такими большими земельными владениями — трудное дело, и оно заслуживает большого вознаграждения. Никто из твоей семьи не заботился об этом до тех пор, пока не появился твой отец и не захотел вернуть себе все. Мы поссорились, а потом он уехал и больше сюда не возвращался. Между тем чужие люди заняли вашу землю. Я оставил себе лишь то, что мне положено.
Потом он отправился вместе с нами в пустыню. Его жесты были очень широкими, когда он показывал нам на пальмы, видневшиеся в дымке на горизонте.
— Это все — твоя земля, Уарда, ты должна отобрать ее у людей, которые украли ее у тебя. Тебе принадлежит пустыня, и тебе принадлежит вода, которая течет с гор.
— Я не хочу землю, амми, — сказала я, — я хочу знать, что случилось с моим отцом.
— Я не могу тебе этого сказать, дитя мое, — ответил сиди Мохаммед, — могу тебе только сказать, что мы привели сюда старейшину села, когда тут был твой отец и угрожал нам адвокатами. Здесь, в пустыне, мы не знаем, что такое адвокаты. И старик объяснил это твоему отцу. Он сказал, что мы должны выяснить все между собой. Но твой отец хотел обратиться в суд. Он поссорился со стариком.
— И что потом? — спросила я, хотя уже знала, что теперь скажет сиди Мохаммед.
— А потом, — ответил сиди Мохаммед, — потом старик проклял твоего отца.
— Что он сказал?
— Он сказал: «Да проклянет тебя Аллах за то, что ты не соблюдаешь обычаев людей пустыни, что ты хочешь призвать чужих людей и чужой суд. За то, что ты говоришь об адвокатах, за то, что ты угрожаешь старому человеку, да не хранит тебя Аллах на твоем пути на север, в Агадир».
Сиди Мохаммед на минуту замолчал.
Он не смотрел на меня.
— Твой отец сел в машину и уехал. С тех пор я его никогда больше не видел.
Сиди Мохаммед стоял на краю дороги, когда сказал это. За ним простиралась пустыня, сколько охватывал взгляд. Пекло солнце. Но для меня небо стало черным. В моих ушах гремела одна и та же фраза: «Да проклянет тебя Аллах. Да проклянет тебя Аллах. Да проклянет тебя Аллах».
Я отвернулась от сиди Мохаммеда, и солнце осушило мои слезы, прежде чем они потекли из моих глаз.
Когда отец вернулся из Агадира, он поставил машину перед нашим домом, который все еще был фактически строительной площадкой, и не сказал ни слова. На нем была гандура, синяя накидка жителей пустыни, а на голове — черная чалма, под которой блестели его глаза.
Мне стало страшно — таким я отца еще не видела.
— Мама, — спросила Рабия, — что случилось с папой?
— Я не знаю, — прошептала мама, — надеюсь, что это не проклятие пустыни, которое овладело его сердцем. Вы знаете, что Фаск — проклятое место для рода Саилло. Помолимся Аллаху, чтобы он простер свою руку над папой и защитил его.
Затем она обняла нас, детей, и ее сладкий запах успокоил нас, как и тихий голос, наизусть читавший суру 114, «Ан-Нас», «Люди»:
Именем Аллаха всемогущего, милосердного:
Прибегаю к Господу людей,
царю людей,
Богу людей,
от зла наущателя скрывающегося,
который наущает груди людей,
от джиннов и людей!
Джинны — это духи, сотворенные Аллахом из огня, которым никогда нельзя верить.
И даже сегодня я еще говорю «Бисмилла» — «Именем Аллаха Милосердного», когда выливаю горячую воду в канализацию: а вдруг живущие там джинны разгневаются, если я обожгу их горячей водой. Но когда мама своим нежным голосом читала суры, улетучивался даже страх перед джиннами.
Отец лег спать. Это был его последний спокойный сон на моей памяти. На следующее утро он проснулся уже другим человеком. Отец больше не разговаривал с нами, только с самим собой. Вместо того чтобы ночью лечь в постель с матерью, он сидел в темноте на крыше и наблюдал за звездами. При этом он курил сладкие наркотики с гор Эр-Риф, и тошнотворный запах ощущался даже в нашей комнате.
Дети нервничали.
— Вам не кажется, что отец одержим джиннами? — шептались мои сестры.
— Нет, это точно черт, — сказал мой брат, — наверное, он укусил отца, когда тот был в пустыне.
— Черти не кусаются, — сказали мои сестры, — если кто и кусается, то это демоны.
На следующий день отец сам раскрыл нам тайну своего превращения.
— Я должен вам сказать кое-что важное. Сафия, моя жена, и вы, мои дети, слушайте внимательно: когда я был в Фаске, со мной произошло нечто выдающееся: на меня снизошло благословение самого Пророка. Теперь я — его тень, тень Пророка. Моя жизнь изменится. И ваша жизнь тоже.
После этого отец погрузился в молчание. Он больше не принимал заказов на ремонт аппаратуры; возвращая электроприборы клиентам, он не брал с них денег.
Мы впадали в нищету, но отцу было все равно. Когда мы с пустыми желудками отправлялись в постель и с трудом засыпали, он зачастую будил нас.
— Дети, — кричал он, — пора молиться!
Девочки и мама должны были покрывать головы платками, а отец и наш брат Джабер поворачивались в сторону Мекки. Мы стояли позади, как и полагается мусульманским женщинам. Отец и Джабер начинали молитву с громкого «Аллах акбар», «Аллах велик». Мы бормотали эту фразу сонными голосами, потому что женщинам нельзя повышать голос во время молитвы. В конце ее мы поворачивали головы направо и символически целовали добрых ангелов, затем поворачивали головы налево и целовали плохих ангелов. Так требовал отец.
— Зачем мы целуем плохих ангелов? — спросила я его.
— Потому что они здесь, — сказал он, — и тоже заслуживают нашего уважения.
В конце года отец потерял свою лавку. Его это не волновало. Зато беспокоило нас. Нам часто приходилось голодать целыми днями. Отец больше не интересовался мирской пищей.
Иногда он запрещал матери давать нам еду, и она кормила нас тайком, когда отца не было дома.
Мы сидели на кухне на полу. Мать сварила пшеничные зерна в воде, добавив немного соли и оливкового масла, и высыпала их в деревянную миску Это были дешевые продукты, которые матери дали в долг в маленькой лавке на углу, в то время как отец тратил все деньги на сигареты с гашишем.
Рабия брала с собой нашу тетрадку для записей, когда ходила за пшеницей и маслом.
— Си Хусейн, — говорила она хозяину лавки, — меня прислала мама. Мы голодаем. Пожалуйста, дай нам что-нибудь поесть.
Тогда господин Хусейн отмерял нам шеффель зерна, мерку масла и все тщательно записывал карандашом в тетрадку.
— Да хранит вас Аллах, — говорил он, и Рабия быстро бежала домой, чтобы ее не заметил отец.
В конце месяца матери обычно удавалось раздобыть пару дирхамов, чтобы вернуть долг господину Хусейну. Иногда дядя Ибрагим, брат матери, тоже давал деньги хозяину лавки. Он был вынужден делать это тайком, чтобы об этом ни в коем случае не узнал отец.
Когда долг был оплачен, си Хусейн вычеркивал список покупок из тетрадки и рисовал новую колонку для долгов на следующий месяц.
Как-то вечером мы ужинали пшеницей, хватая ее руками из миски, и тут мать услышала, что отец своим ключом открывает дверь.
— Все, прекращаем! — прошептала мама, и ее голос дрожал так же, как ее руки. Она быстро вытерла наши пальцы и спрятала миску под мойку. Мне кажется, она боялась ранить самолюбие отца, напомнить ему, что он больше не в состоянии прокормить семью, и тем самым вызвать его гнев.
К тому времени отец уже был болен. Его состояние менялось с каждым днем. Мы больше ни в чем не могли полагаться на него. Он вообще не работал, ничего не зарабатывал, полностью отдавшись во власть наркотиков с северных гор, забывая таким образом о нищете, в которую попал и он сам, и мы вместе с ним.
Бывало, что он каждое утро вставал в четыре часа, брал тележку и ходил с ней по городу, от пекаря к пекарю, от гостиницы к гостинице.
— Я — Хусейн, мастер по ремонту телевизоров, и мои семеро детей будут голодать, если вы ничего не дадите нам поесть, — говорил он. — Да ниспошлет вам Аллах долгую жизнь, если вы не допустите, чтобы мои дети умерли так рано.
Еще до восхода солнца он возвращался со вчерашними круассанами, которые туристы не захотели есть, с молоком, которое еще не совсем прокисло, со сливочным маслом, сливками и пирогами, шоколадом, хлебом, а однажды — даже с набором серебряных ножей.
Таких ножей я еще никогда не видела. Лишь позже, начав работать в ресторане, я узнала, что это такое: ножи для рыбы. А мы с их помощью намазывали подаренное нам сливочное масло на выклянченный хлеб и не решались спросить, откуда эти ножи и для чего их используют.
Позже отец запретил нам говорить на берберском языке, языке нашей матери, а если у кого-то вырывалось запретное слово, то ему крепко доставалось.
— На вашего отца напустили порчу, — шептала нам мама, — говорите по-арабски, иначе он вас убьет. Я должна посоветоваться с мамой. Она — шерифа, ей наверняка известно какое-то средство от этого.
Но у мамы не было никакой возможности попасть к бабушке. Отец запер ее в доме и запретил выходить из него. Он даже поставил решетку на окно, выходящее на улицу, чтобы мать не смогла убежать. Наш дом стал тюрьмой.
Однажды, когда у нас совсем не осталось денег, отец выполнил какую-то работу для другого торговца радиоаппаратурой из нашего города. На эти деньги он купил барана для праздника жертвоприношения Ейд аль-Адха. Это — самый большой исламский праздник, и длится он не менее четырех дней. Каждый отец семейства, который может себе это позволить, должен зарезать барана и разделать его по обряду. Одну треть мяса жарит на углях его семья, а две трети должны быть розданы бедным семьям, которые не в состоянии купить жертвенное животное.
Когда отец с блеющим бараном на привязи свернул на нашу улицу, мы стали смеяться. Такой жирный баран, вот это будет праздничная еда! Может, отец опять стал нормальным?
Он привязал жирное животное во внутреннем дворе под лестницей. Этой ночью нам не пришлось молиться. Но мы все равно не могли уснуть. Джабер дважды прокрадывался во двор и докладывал нам:
— Баран еще чуть-чуть подрос, хотя и покакал.
Конечно же, мы, девочки, должны были это проверить. Мы тихонько выглянули во двор: действительно, баран казался огромным, а тень, которую он отбрасывал на стенку в лунном свете, внушала ужас.
На следующий день баран, к сожалению, стал чуть-чуть меньше, и отцу пришлось кормить его. Он наполнил миску пшеницей и не стал слушать мать, которая предупредила его:
— Хусейн, овцы плохо переваривают пшеницу. Барана раздует.
— Замолчи, женщина, — сказал отец, — что ты понимаешь в овцах? Я — человек из пустыни, я знаю, что нужно этим животным. Доверяй мне.
Мать не верила ему, но промолчала.
Баран съел всю пшеницу. Вскоре он уже лежал на боку с раздутым животом и изо рта у него текла желто-зеленая жидкость. Мать не сказала ничего. Отец побежал к си Хусейну, хозяину лавки, и купил у него большую бутылку воды с тоником «Швеппс». Такой большой красивой бутылки у нас дома мы еще не видели.
— Зачем это? — спросила я отца.
— Это для нашего барана, — сказал он. — Называется «Швеппс». Очень сильное лекарство от вздутия живота. Вот увидишь, баран снова выздоровеет, мы зарежем его и съедим.
Баран тихо лежал на боку, а отец влил ему в рот всю бутылку лекарства «Швеппс». Мы ждали, что будет дальше.
Отец стоял рядом с бараном. Джабер стоял рядом с отцом. Мать стояла рядом с Джабером, а мы, девочки, прижались к матери. Баран начал дергать ногами.
— Отец, — спросила я, — лекарство уже действует?
— Ты же видишь, дитя мое, — сказал он, — мы, мужчины из пустыни, знаем, что делаем.
Через пять минут баран отрыгнул всю воду с тоником, и у него начался страшный понос. Через пятнадцать минут баран сдох. Мать убрала во внутреннем дворе. Отец вывез тушу на свалку за больницей и вернулся с маленьким ягненком. Он был чуть больше головы того мертвого барана, и в нем оказалось так мало мяса, что его даже не хватило на всю нашу семью. Мы оставили все мясо себе, ничего не раздали бедным.
После этого отец больше никогда не работал.
С того момента, как отец почувствовал, что на него снизошло благословение, и поверил, что он — тень Пророка, наша жизнь стала непредсказуемой. Иногда отец пребывал в хорошем настроении, и мы ели вкусные французские круассаны, добытые им нищенством. Иногда же он находился в таком состоянии, что при нем нельзя было произнести ни слова, даже шепотом.
Дом наш так и не был достроен до конца. У нас больше не было денег на стройматериалы для крыши, на краску, на окна. Отец был занят другим. Он считал себя тенью Пророка, а также уполномоченным Аллаха по солнцу. Теперь он сидел на крыше нашего дома не только по ночам, но и целыми днями. Он сидел как факир, скрестив ноги, сложив руки перед собой и обратив лицо к солнцу. Он смотрел широко открытыми глазами на сверкающее над Агадиром солнце. Его кожа высохла и стала твердой, а из глаз лились потоки слез. Отец сидел там целыми днями и созерцал сияние солнца.
— Что ты делаешь, отец? — спрашивали мы его.
Он не отвечал — он был занят. Когда наступали сумерки, отец бормотал:
— Аллах велик, Он создал день и ночь. На меня возложена большая ответственность. Я — день. Ибо только в солнечном свете человек может увидеть тень Пророка.
На следующий день отец раздобыл блестящую черную краску. Он снял синие одежды жителей пустыни и теперь одевался только во все черное: черные тонкие брюки, черный кафтан, черные туфли и черная чалма. Его усы были черными, его глаза были черными, и, как я вспоминаю, мне тогда казалось, что и сердце у него в груди было черным и черствым.
Сиди Хусейн занес долг за черную краску и толстую кисть в свою конторскую книгу.
Отец отнес покупки в комнату, обращенную окнами к школе, куда попадали первые утренние лучи солнца. Едва первый солнечный луч коснулся белой стены, как отец нарисовал на ней блестящий черный круг, поглотивший солнечный свет. По мере передвижения солнца по небу отец ходил по комнате, оставляя на стене черный след, с которого стекала краска.
— Отец, что это значит? — спросила Джамиля, моя самая громкоголосая сестра, которая была единственной из нас, кто решался задавать отцу такие вопросы.
— Ты что, не видишь, глупый ребенок? — напустился на нее отец. — Я заставляю солнце двигаться по небу. Если я перестану поглощать его лучи с помощью кисти, оно остановится. Тогда наша сторона Земли сгорит, а на другой стороне начнется ледниковый период. Ты что, этого хочешь?
— Нет, — сказала она, — конечно, нет, потому что тогда сгорят и мама, и Муна, и Рабия, и Джабер, и Уарда, и Уафа, и Асия.
— Вот видишь, — сказал отец, — поэтому моя работа так важна для всех людей. Итак, иди к остальным и скажи, что я поем, когда стемнеет. А до тех пор я очень занят.
Джамиля пришла к нам. У нее был очень важный вид.
— Ты его спросила? — поинтересовался Джабер.
Джамиля величественно кивнула.
— И что он сказал?
Джамиля помолчала. Затем торжественно произнесла:
— Папа спасает весь мир.
— Как?
— Он красит стену черной краской, — сказала Джамиля.
— Этим можно спасти весь мир? — удивленно спросил Джабер.
— Конечно, глупый ты мальчик, — ответила Джамиля. — Это единственная возможность спасти мир. Если отец не будет красить стену черной краской, солнце остановится и мы сгорим, а на другой стороне Земли все замерзнет и превратится в лед.
— Мороженое?[3] — сказал Джабер. — Мороженое почти такое же вкусное, как цыплята.
Джабер все еще обожал цыплят.
— Отец и я имеем в виду не мороженое, а другой лед, — сказала Джамиля тоном учителя. — Мы имеем в виду плохой лед. Он совсем синий или зеленый, он такой холодный, как дождь в декабре, но еще в три раза холоднее.
На нас это произвело огромное впечатление.
Сердце отца и его мысли становились все чернее. Все другие краски внезапно исчезли из нашей жизни. Прежде всего — желтая.
Отец начал с того, что вырезал из газет все, что имело желтый цвет. Затем он стал рыться в шкафах, сорвал все желтые платья с вешалок, выбросил их во двор и сжег.
Мы играли на улице, когда увидели клубы дыма.
— Посмотрите! — сказала Джамиля. На ней было ее самое красивое желтое платье. Это было не платье, а мечта. Все дети на улице завидовали ей. Когда светило солнце, оно сияло как цветок. Это было дорогое платье, оставшееся с тех времен, когда отец еще работал и у него водились деньги.
— Это огонь! — закричала Рабия.
— Огонь у нас во дворе, — произнес Джабер.
Я не сказала ничего, я была еще слишком маленькой.
— Давайте посмотрим, что там случилось, — предложила Рабия.
Мы прокрались домой, затем — через синюю дверь, через прохладный, выложенный кафелем коридор — во двор. На стенах были следы отцовской черной краски. Посреди двора полыхал костер. В нем с шипением горели желтые блузки, пылали желтые книги, желтые вырезки из газет поднимались в пламени вверх на фоне стены двора и снова медленно падали на землю.
Мать сидела на кухне и читала стихи из Корана.
— Он совсем сошел с ума, — бормотала она, — он убьет нас всех, да защитит нас Аллах.
Джамиля протолкалась вперед, чтобы все получше рассмотреть. При этом она привлекла внимание отца. Его черные глаза уставились на Джамилю, а она попыталась спрятаться в полумраке коридора. Но было уже слишком поздно.
— Бедная моя дочь! — воскликнул отец. — Твое платье — от дьявола. Я освобожу тебя. Да смилостивится над тобой Аллах!
Джамиля была потрясена, она не знала, что плохого в ее платье. Отец воспользовался ее замешательством, схватил Джамилю, сорвал с нее платье и бросил его в огонь.
С того момента Джамиля больше не верила, что отец спасет мир.
— Он сжег мое любимое платье, — возмущенно шептала она ночью, когда мы лежали, прижавшись друг к другу, на своих матрацах под тонкими одеялами. Кровати отец уже давно продал.
— Но он же так спасает целый свет, — сказал Джабер.
— Глупости, — ответила Джамиля, — нельзя верить всему тому, что тебе говорят.
— Но ты же сама так сказала, — проворчал Джабер.
— Вот именно, — отрезала Джамиля.
И на том разговор закончился. Мы еще немножко поплакали, потому что сгорело красивое платье Джамили, потому что отец все же не спасет мир. И я уснула под боком у Рабии. Я крепко прижалась к ней всем своим маленьким телом и дышала в ритме биения ее сердца. Это успокоило меня.
Рабия была моей любимой сестрой. Она была такой умной, что уже в пять лет пошла в школу. Я восхищалась ею, потому что она знала все и потому что у нее были такие серьезные книги. Ее любимой книгой был школьный учебник в красивой желтой обложке. После истории с платьем Джамили Рабия стала осторожной. Она носила книжку с собой, под платьем, или прятала ее в доме. Однажды я застала ее в детской, когда она засовывала книгу под подушку.
— Смотри не проболтайся, — сказала мне Рабия.
— Почему? — спросила я.
— Потому что она желтая.
— Ага, — ответила я.
Однажды Рабия, сходив за хлебом к сиди Хусейну, проверила свой тайник. Ее рука скользнула под подушку, и тут же на ее лице появилось выражение отчаяния.
— Книга, — простонала она, — книга исчезла!
Затем ее лицо стало решительным и злым. Мне не нравилось, когда сестра становилась такой сердитой. Ей исполнилось десять лет, мне — четыре. Рабия считалась моей защитницей. Я хотела, чтобы она всегда была веселой и веселила меня.
Но сейчас Рабия была совсем другой. Она рассердилась. Сестра выскочила из комнаты и побежала искать отца.
Тот был на крыше. Во дворе тлел костер с желтыми вещами, которые отец снова разыскал где-то в доме.
— Отец, — сказала Рабия, — отец, где моя книга?
Ее голос был пронзительным и острым, как лезвие ножа, которым мать обычно разделывала мясо и который нам запрещалось трогать, потому что это было опасно.
— Я не знаю, дочь моя.
— Отец, ты сжег мою книгу! — воскликнула Рабия почти в истерике. Я спряталась в тени под лестницей и наблюдала за отцом и Рабией.
Он не сказал ничего.
— Ты сжег мою любимую книгу! — уже кричала Рабия. Она набросилась на отца с кулаками. — Ты сжег мою книгу! Мою желтую книгу. Мой учебник. Ты — сумасшедший, отец, и это говорят все люди на улице.
Рабия заплакала. Мне было очень больно видеть ее такой. Отец же был совершенно спокоен. Затем он размахнулся и дал Рабие пощечину, такую звонкую, что от испуга я даже шумно вздохнула.
Шлеп! Это было похоже на шок. Впервые отец ударил кого-то из нас, детей. Мы знали, что он избивает мать по ночам, когда думает, что мы спим. Это были тихие, тайные побои. Но сейчас он ударил Рабию. Своего ребенка. Мою сестру. Это было что-то новое.
Рабия перестала плакать. Мне показалось, что она даже перестала дышать. Она побледнела как мел и затихла.
Отец сказал:
— Я не сжег твою книгу. Она лежит на холодильнике. Я нашел ее в детской комнате. Скажи своей матери, чтобы она отдала ее тебе. А теперь — теперь оставь меня в покое, дочь.
И до сих пор я не знаю, почему книжка Рабии оказалась единственным предметом желтого цвета, уцелевшим после того, как отец взялся уничтожить все желтое в нашем доме. Я хотела спросить его. Но когда я наконец решилась на это, было уже слишком поздно. Отец уже умер.
Поведение отца становилось все более странным. Однажды он удил рыбу и потерял оба ботинка. Он босиком примчался домой. Приблизившись к дому, он не остановился, а побежал дальше так быстро, словно за ним кто-то гнался.
Мы играли перед дверью и видели, как бежит отец. Я еще помню, как мы обрадовались: папа вернулся! И каким сильным было наше разочарование, когда он промчался мимо, не узнавая нас и не останавливаясь.
Рабия побежала следом за отцом и схватила его за рубашку:
— Папа, ты куда бежишь?
Отец остановился и ошеломленно огляделся.
— Папа, на тебе нет обуви, — сказала Рабия.
Отец посмотрел на свои босые израненные ноги.
— Ты знаешь, дочь моя, — сказал он и с любовью погладил Рабию по голове, — я потерял ботинки на рыбалке. Но это ничего. Ходить босиком полезнее, чем в ботинках.
— Но, папа, — сказала Рабия, — почему ты пробежал мимо нас?
— Я подумал, — ответил отец, — что неплохо бы немного заняться спортом. Говорят, что бег очень полезен для здоровья. Поэтому я и пробежал мимо вас так быстро.
Рабия затащила отца в дом, а позже я увидела его: он сидел во дворе, жалкий, с опущенными плечами. По его щекам текли слезы, и в его всхлипываниях было столько отчаяния, что я не решилась подойти к нему и обнять.
Отец сидел во дворе наедине со своим отчаянием. Один на один со своим безумием. Никто не мог помочь ему. И никто не хотел помочь нам.
На улице отец стал разговаривать сам с собой: «Я — тень Пророка, я двигаю солнце, не задерживайте меня!»
Он босиком ходил по раскаленному асфальту, не чувствуя боли. Если к нему приближались наши соседи, он плевал в них. Дети смеялись над ним.
— Господин Саилло сошел с ума, — пели они и показывали ему языки. Отец гонялся за ними и швырял в них камни.
Однажды к нам приехала полиция. Полицейские постучались в нашу дверь.
— Сиди Саилло, — сказали они, — люди жалуются на вас.
Но отец сумел успокоить их.
— Со мной все в порядке, — сказал он.
У полицейских не было ни малейшего желания заниматься этим делом.
Затем отец решил вооружиться. У него появился огромный острый нож дженуи, который он не выпускал из рук. Этим ножом он резал траву, которую курил. По ночам он сидел в своей комнате и швырял нож в стену, а тот застревал в ней. Мать должна была подходить к стене, доставать нож и приносить его обратно отцу.
Мы, дети, лежа на своих матрацах и прижимаясь друг к другу, слышали глухой и страшный звук, с которым острие ножа вонзалось в стену. Иногда мы слышали и голос отца; он был злым и холодным, как лезвие дженуи.
— Сафия, — злобно шипел отец, — я точно знаю, что здесь происходит. Ты думаешь, я не вижу мужчину, с которым ты мне изменяешь? Он залезает к нам через крышу и думает, что я не замечаю его в темноте, потому что он весь черный. Но я его поймаю и убью.
— Хусейн, — умоляла его мать, — будь разумным! Я не изменяю тебе. Я ведь даже не могу выйти из дома. Нет никакого черного человека. Ты болен. Тебе нужно пойти к врачу.
Отец схватил свой дженуи и приставил к горлу матери.
— Женщина, — сказал он, — я не болен. Я — тень Пророка. Мне нужно выполнить свою задачу. Кто захочет помешать мне, тот умрет.
Затем он провел лезвием ножа по горлу матери. Надрез был неглубоким, но из него потекла кровь, оставляя на белом платье матери красные пятна. На следующий день она повязала шею платком. Но мы, дети, все равно заметили рану.
— Мама, — заплакали мы, — что с тобой случилось?
— Ничего, мои любимые дети, — сказала мать, — совсем ничего, за исключением того, что отец скоро убьет всех нас.
Соседи и полиция знали, что у нас происходит. Но никто ничего не предпринимал. В Марокко люди думают, что мужья вправе распоряжаться жизнями своих жен и детей. Ну что ж, иногда женам приходится умирать. Разве Аллах не поставил мужчин выше женщин? Разве Пророк не был мужчиной? Если бы Аллах захотел, чтобы женщины имели какое-то значение, он открылся бы женщине. Так думали и люди на нашей улице.
Однажды, когда мне было четыре года, отец принес официальный документ.
— Сафия, — сказал он, — это — свидетельство о разводе. Мы больше не муж и жена. Я остаюсь здесь с детьми, а тебя отсылаю в деревню к твоим родителям.
В Марокко мужчины имеют право разводиться три раза и по сей день. Они идут к кади, судье, и тот выписывает свидетельство о разводе. Затем они отсылают своих жен обратно к родителям. А потом, если захотят, забирают их обратно. После третьего развода, подтвержденного кади, вернуть жену уже нельзя. Дети остаются у отца. С матерью могут остаться только младенцы, которых кормят грудью.
Мать взяла на руки самую младшую дочку, мою сестру Асию, Двухмесячная девочка была завернута в белые пеленки. Затем она отправилась к автобусу, едущему на юг. На матери были черная джеллаба и чадра. На плечо она повесила белый узелок со своими пожитками.
Ступеньки автобуса были очень высокими. Мать стояла на самой верхней ступеньке, а я, вся в уличной пыли, — на самой нижней. Правой рукой я крепко держала левую руку Уафы.
— Мама, ты куда уезжаешь? — закричала я.
— Я уезжаю в село, — прошептала мать.
— Пожалуйста, забери нас собой!
— Нельзя. Идите домой, дети мои. Прошу вас, идите домой.
— Ты не должна уходить!
— Я вынуждена, — сказала она. — Не плачьте. Я привезу вам что-нибудь сладкое, когда вернусь. А сейчас идите. Уарда-ти, возьми свою сестру Уафу за руку. Не отпускай ее больше. Отведи ее домой.
— Я не отпущу Уафу, мама, — сказала я. — Если ты хочешь, я всегда буду крепко держать ее и защищать. Обещаю тебе именем Пророка.
Она помахала нам рукой из окна автобуса. Я стояла с Уафой на улице возле нашего дома, когда автобус отъехал. Я уже не видела, как автобус скрылся за поворотом в конце нашей улицы, потому что слезы застилали мои глаза.
Я плакала до тех пор, пока на улице не стемнело и у меня не осталось больше слез. Возвращаясь домой, я держала Уафу за руку. Дом без мамы опустел. И я знала, что теперь несу ответственность за свою маленькую сестру. Навсегда.
С этого дня я больше не отпускала Уафу. Я держала ее маленькую руку в своей маленькой руке. Целыми днями. Никто не мог разлучить нас. Наши пальцы были крепко переплетены. У меня даже болела рука. Но я не отпускала двухлетнюю Уафу. Я обещала это матери.
Мои слезы и слезы Уафы сливались в одну соленую реку. Мы засыпали, прижавшись худенькими телами друг к другу. У меня болело сердце, когда я смотрела на ее перепачканное личико, на котором слезы оставляли светлые следы.
Отец больше не заботился о нас. Он редко бывал дома. Иногда он ночевал на улице. Случалось, он уходил пешком за восемьдесят километров в Тизнит, где жил его отец, а возвращался накачанный наркотиками, с красными глазами, истощенный, грязный и вонючий.
Мы оставались одни. Шестеро детей в возрасте от двух до двенадцати лет.
— Почему мама теперь не с нами? — спросила я. — Она нас больше не любит?
— Конечно, она нас любит, — сказала Рабия, самая умная из нас. — Но ей пришлось уехать, потому что папа захотел развестись.
— Что такое развод? — спросила я.
— Развод — это когда муж больше не хочет свою жену.
— Папа больше не хочет маму?
— Нет. Он сошел с ума, ты же знаешь.
Я не сказала ничего. Я плакала. Моя мама исчезла, она недосягаема. Мой отец сошел с ума и тоже недосягаем. Я чувствовала себя потерянной в этом мире несчастья.
Дом так и не достроили. Во дворе несло паленым, потому что никто не убирал пепел от костров, которые разжигал отец. Воду и электричество отключили. Входная дверь больше не запиралась. Мы ходили грязные, наша одежда воняла, наши волосы были белыми от гнид и вшей. Ночью мы спали на картоне, который где-то раздобыла Рабия. Отец продал всю мебель. И матрацы, ковры и одеяла тоже.
Я и сейчас четко помню, как я выглядела: перепачканная маленькая девочка с разбитыми коленками, в грязном порванном платьице. У меня не было обуви, и на толстой ороговевшей коже подошв образовались глубокие трещины. Из носа текло, а глаза казались огромными на исхудавшем лице. Моя кожа стала темной после долгих часов пребывания на солнце, когда я искала на улице что-нибудь съедобное для себя и своих сестер. Мы ели то, что люди выбрасывали как мусор.
Иногда, увидев, что отец ушел из дома, соседи забирались на нашу крышу и бросали нам хлеб на лестничную площадку. Мы разламывали его на кусочки и быстро съедали.
Лучше всего бывало, когда нам разрешали заходить к нашей соседке, Фатиме Марракшии, Фатиме из Марракеша. Она была матерью Хайят, моей лучшей подруги. Я очень любила Марракшию, хотя у нее было странное занятие.
На первом этаже своего дома она оборудовала комнату, в которой работала.
Лала Фатима была гадалкой. На маленьком столе у нее лежали карты, а рядом стояла миска с водой, куда Фатима сливала каплями расплавленный свинец. По картам и по каплям застывшего свинца она могла предсказывать будущее.
Если у кого-то из женщин, живших по соседству, возникали проблемы, то они, захватив пару дирхамов и бутылочку с оливковым маслом, отправлялись к Марракшии. Встретив их в своей комнате, она поскорее забрасывала ногу себе за шею, чтобы продемонстрировать свою необычайную гибкость.
Мне это казалось смешным, и я однажды сказала ей:
— Лала Фатима, пожалуйста, опусти ногу снова вниз.
Тогда Марракшия опустила ногу. Затем она положила кисть руки на стол, растопырила пальцы и стала с огромной скоростью вонзать нож в столешницу между пальцами. Мне это показалось очень опасным, но из глубокого почтения к ней я не сказала ни слова, лишь надеясь, что она вскоре перестанет это делать.
Когда соседские женщины давали ей немного денег, чтобы сверхъестественные силы начали служить ей, она вручала им кусок свинца, чтобы они обвели им вокруг всего своего тела: вокруг головы, плеч, груди, бедер и ног, затем вниз вплоть до ступней. При этом она тихонько читала стихи из Корана. Затем она клала свинец в миску, наполненную огарками свечей, поджигала их, и они горели там до тех пор, пока свинец и воск не сплавлялись в общую массу.
Между тем ее клиентки набрасывали одеяло себе на голову, и Марракшия ставила им на макушки миски с холодной водой. Мне это казалось очень смешным: толстые женщины, с головой накрытые одеялом, а на головах еще и миски с водой. Однажды я хихикала так громко, подглядывая из-за двери, что Марракшия очень рассердилась и с проклятием прогнала меня.
Пока ее клиентки пытались удержать миски с водой на голове, Марракшия громко восклицала: «Бисмилла!» — «Именем Аллаха Милосердного!» — и опрокидывала свинцовую кашицу в миску с водой.
В миске шипело и булькало, и женщины под одеялом усердно повторяли: «Аль хамду ли иллахи», «Хвала Аллаху». И лишь тогда им разрешалось снять с себя одеяло.
Между тем Марракшия уже держала в руке первый кусок свинца. Ее взгляд становился диким, как и ее голос, она почти всегда видела катастрофы, беды, хаос.
— Клянусь именем Пророка, — кричала она, — вижу плохое! Несчастье! Болезнь! Преступление!
Или:
— Смотри, милая моя: двое мужчин борются за твое сердце. Это добром не кончится. Я вижу кровь. Много крови.
Или мрачно:
— На нашей улице еще случится большое несчастье. Я вижу нож, пламя, дым.
Это она однажды сказала моей матери. Но мать не верила в гадания. Будучи шерифой, то есть прямым потомком Пророка, она с презрением относилась к таким фокусам.
Провозвестив о катастрофах, Марракшия предлагала избавление от них: травы от любовных страданий, квасцы против злых духов, суры из Корана от всего. Женщины, приходившие к Марракшии, покидали ее с добрым чувством. Она была на нашей улице социальным работником, психологом, да и врачом тоже.
Комната Марракшии на первом этаже казалась мне страшноватой. Я не решалась заходить туда, лишь подглядывала из-за — двери. Но нам, детям, она будущего не предсказывала. Она давала нам поесть, поливая оливковым маслом кусок черствого хлеба. Но в плохие дни для нас это был праздничный обед.
В то время со мной случилось нечто крайне неприятное. Мои жевательные мышцы перестали слушаться. Когда я кусала хлеб, мои зубы скрежетали так, что все пугались.
— Пожалуйста, — шептала я, — не скрежещите.
Но это не помогало. Мои зубы со страшным скрежетом терлись друг о друга, когда я кусала хлеб, который давала нам Фатима. Все смотрели на меня, но никто ничего не говорил. Позже этот скрежет прошел сам собой.
Дома роль матери взяла на себя Рабия, хотя ей было всего десять лет. Она сказала:
— Не бойтесь. Я умею все, что умела мама. Я так часто помогала ей управляться с домашней работой, что делаю все почти так же хорошо, как и она.
Я не верила ей, но все равно ее слова меня очень успокоили.
Рабия очень серьезно отнеслась к своей новой роли. Она вставала уже в шесть утра, приводила себя в порядок, пекла хлеб для нас, когда у нас бывала мука. И шла в школу. На перерыве в десять часов она мчалась домой, будила Муну и Джамилю, давала им немножко хлеба и тоже отсылала их в школу.
Хлеб Рабии был все же не таким, как тот хлеб, к которому мы привыкли. Снаружи он был твердым как камень, а внутри было непропеченное тесто. Но тем не менее мы ели его с удовольствием — по той простой причине, что у нас не было ничего другого.
Мы, девочки, сохраняли невозмутимость. Когда я вгрызалась в твердый хлеб Рабии, мои зубы скрежетали так громко, что наверняка это было слышно даже на перекрестке. Но я говорила:
— Ммм, Рабия, твой хлеб такой вкусный.
Все остальные тоже хвалили хлеб Рабии, лишь один Джабер ворчал:
— Всегда один только хлеб! Я хочу, чтобы меня опять кормили цыплятами, как раньше. Кроме того, хлеб внутри очень липкий.
Тогда Рабия заплакала, а мы гладили и целовали ее. То, что мы были так близки друг другу, давало нам силы прожить день, а также ночь.
Становится ясно, под каким мы находились давлением, если упомянуть еще одну неприятную особенность, появившуюся у всех нас: ночное недержание мочи. Мы прижимались друг к другу, засыпая на наших картонках, и сначала нам было тепло от мочи, а позже становилось холодно и липко. На следующее утро мы просто раскладывали картонки во дворе, и солнце высушивало мочу нашего отчаяния, которой они были пропитаны.
Весной 1979 года отец решил забрать назад мать и Асию. Поскольку он уже давно продал свою машину, то отправился в Е-Дирх пешком. Он снова облачился в синее одеяние жителей пустыни, под которым мог прятать свой большой нож, — без него он с некоторых пор больше никуда не ходил.
Даже дома он всегда держал дженуи при себе. Он бросал его в стену, которая уже вся была покрыта зарубками, точил его на камне, осторожно проводя большим пальцем по лезвию, чтобы проверить, в каком оно состоянии.
Я не любила этот нож, потому что отец ранил им мать. Я не могла забыть белое платье матери, испачканное ее кровью, после того как отец этим дженуи сделал надрез на ее горле, а затем прогнал из дома.
Отец дошел до Тизнита, города на юге, за три дня. Оттуда он двинулся по проселочной дороге до высохшей реки Уэд Уду. Затем он свернул направо в пустыню, миновал колодцы, стоящие вдоль дороги, и добрался до Е-Дирха в самый полуденный зной.
Он постучался в дверь дома моей бабушки, где нашли пристанище моя мать с Асией.
— Откройте! — закричал отец. — Я — Хусейн Саилло. Я хочу видеть мою дочь Асию.
Мать и бабушка шепотом посовещались с братом матери, Ибрагимом, который после смерти дедушки остался единственным мужчиной в доме.
— Я не хочу отдавать ему Асию, — сказала мать. — Он сумасшедший.
— Но он отец твоего ребенка, — сказал хали Ибрагим, — он имеет право видеть свою дочь.
Отец барабанил кулаками в дверь. Бабушка попыталась посмотреть на него из окошка над дверью. Но он стоял слишком близко к стене дома.
— Дочь, — сказала бабушка, — я думаю, что Ибрагим прав. Ты должна дать ему Асию. Он не причинит ей вреда. Твой муж любит своих детей. Иначе он уже давно сделал бы что-то с детьми, которые остались с ним в Агадире.
В конце концов дядя Ибрагим взял Асию за руку и прошел с ней из первого внутреннего двора через прохладный коридор ко входной двери.
— Хусейн, — сказал хали Ибрагим, — тебе не разрешается входить в наш дом. Сафия боится тебя, ты принес горе нашей семье. Но мы доверяем тебе Асию. На три часа. Ты должен привести ее домой вовремя, иначе ты никогда больше не увидишь свою самую младшую дочь.
Асие не было еще и двух лет: маленькой девочке с темными глазами, светлыми волосами и светлой кожей. Она едва знала чужого человека в синем одеянии, который был ее отцом.
Она с опаской взяла его руку. Он нежно погладил ее по голове. Затем он поднялся на гору за деревней до самого ее гребня, откуда можно было посмотреть в соседнюю долину. Там они с Асией сели на большой камень.
— Как дела у твоей мамы? — снова и снова спрашивал он. Об этом Асия помнит по сей день. При этом он точил свой дженуи о камень, на котором они сидели.
Асия спросила:
— Папа, а что это за нож?
Ответа она уже не помнит. Она помнит лишь то, что все время, пока отец сидел с ней на камне, он держал дженуи в руке.
Через три часа отец привел Асию назад, к дому моей бабушки.
На следующий день он подстерег дядю Ибрагима перед школой в Тизните, где тот работал учителем.
— Я хочу забрать мою жену домой, — сказал отец.
— Я думаю, это невозможно. Она больше не хочет возвращаться к тебе, — сказал хали Ибрагим.
— Но она — моя жена, а ты — ее брат. Прикажи ей! — потребовал отец.
— Этого я ей приказать не могу, — сказал хали Ибрагим, — потому что я сам против. Ты был плохим мужем моей сестре. Ты опасен. Наверное, ты сумасшедший. Ты пытался убить ее. Я видел шрам на ее горле. Покинь это место, пожалуйста. Да хранит тебя Аллах.
Отцу понадобилась пара секунд, чтобы осмыслить его слова. Он едва дышал, его глаза стали узкими, лицо изменилось. Сейчас это было не лицо, а ужасная маска ярости, отчаяния и безумия.
Дядя Ибрагим сделал шаг назад, потому что у отца в руке вдруг появился дженуи. Длинный острый клинок блеснул в свете солнца.
Отец прошипел:
— Ты должен вернуть мне мою жену. Или ты умрешь.
Дядя Ибрагим от ужаса сначала окаменел. Но когда отец двинулся к нему, дядя Ибрагим бросился бежать. Он мчался со всех ног, спасая свою жизнь: из школьного двора на улицу, затем по улице до перекрестка на следующую улицу; он несся дальше и дальше. Отец гнался за ним со своим дженуи.
Он ругался и угрожал дяде:
— Я убью тебя, я убью вас всех! Я уничтожу всю вашу семью!
Люди на улице шарахались в стороны, когда дядя Ибрагим в учительской джеллабе бежал через селение, а отец в развевающейся синей накидке жителя пустыни гнался за ним. При этом он так сильно размахивал ножом, что даже иногда терял равновесие.
И до сих пор старики на базарной площади рассказывают об этой погоне. Фамилия Саилло в Тизните имеет плохую славу.
В конце концов у отца иссякли силы. Дядя Ибрагим оказался проворнее и успел спрятаться в узких закоулках за базаром.
По всей видимости, отец снова успокоился, потому что он покинул Тизнит, не появившись в Е-Дирхе. Он вернулся в Агадир без матери и без Асии.
Отец недолго оставался с нами. Он взял с собой Джабера и исчез из нашего дома. Нам он не сказал, куда собирался податься, не сказал даже «бислама» — «до свидания». Он просто исчез вместе со своим сыном. Мы, девочки, остались в Агадире одни.
Соседи помогли нам выжить. Они давали нам хлеб и воду, а иногда даже чашку оливкового масла или молоко для малышей. Поскольку отца не было, они решались подходить к нашей двери. Однако, насколько я помню, все избегали заходить в наш дом, в котором все было запущено до крайней степени.
Через шесть недель отец и Джабер вернулись. Их было трудно узнать. На отце была больничная пижама, он сильно отощал. Джабер же исхудал так, что, казалось, его ребра вот-вот проткнут кожу.
Отец не реагировал на попытки заговорить с ним. Джабер рассказал нам, что случилось с ними.
Они оба отправились в Алжир — иногда шли пешком, а иногда ехали на попутных грузовиках. Отец решил вступить во «Фронто Полиссарио» — Народный фронт борьбы за освобождение Западной Сахары. Джабер знал все о «Полиссарио», отец много рассказывал ему о нем во время их долгого путешествия.
Народный фронт борьбы за освобождение Западной Сахары был основан в 1975 году жителями Сахары, гордыми мужчинами из пустыни, такими, каким когда-то был мой отец. Сначала они боролись за независимость своего народа и против владычества испанских колонизаторов, затем — против Марокко и Мавритании. К их движению присоединилось около десяти тысяч человек. И отец тоже хотел бороться вместе с ними.
Отец и Джабер добрались до границы с Алжиром, где находилась штаб-квартира «Полиссарио». Но пограничники обратили внимание на эту странную пару. Они допросили отца и сразу же отправили его в психиатрическую больницу. Джабера отдали на попечение какой-то семьи.
В клинике отца успокоили с помощью медикаментов. Но врачи, очевидно, не все время следили за тем, принимает ли он лекарства, назначенные ему. Как бы там ни было, через пару недель ему удалось совершить побег из этой закрытой клиники. Среди ночи он ворвался в квартиру приемной семьи, где жил Джабер, схватил его и отправился с ним обратно в Агадир.
На этом приключение с «Фронто Полиссарио» для отца закончилось. И хотя оно помогло отцу понять, что он тяжело болен, для нас это ничего не изменило. Скорее, стало еще хуже. Вернувшись назад, он нашел нас, грязных и голодных, в углу спальни на первом этаже, где мы в отчаянии сбились в кучку.
На следующий день он появился перед нами с ввалившимися щеками и лихорадочно блестящими глазами и провозгласил:
— Дети, я продам холодильник.
Нам было все равно. Холодильник уже давно не работал, поскольку нам отключили электричество. И даже если бы у нас было электричество, то все равно нечего было класть в него.
— А когда мы продадим холодильник, — сказал отец, — мы на эти деньги все вместе поедем в Е-Дирх. Мы вернем мать в Агадир. Это я обещаю вам, да поможет мне Аллах.
Ночью, прижавшись друг к другу на своих картонках, мы плакали. Но впервые за долгое время наши слезы лились не от отчаяния, страха и горя, а от облегчения. Мы плакали, потому что отец пообещал нам вернуть мать. Мы плакали, потому что у нас опять появилась надежда. Надежда на нормальную жизнь.
На следующий день отец вместе с нами сел в автобус. Он расположился на одном сиденье с Джабером. Я взяла Уафу на колени и прижалась к Рабие. Муна и Джамиля сидели по другую сторону прохода. В Тизните мы пересели в маленький автобус месье Автобуса, который привез нас в Е-Дирх.
Каменистая дорога, ведущая из долины вверх, к дому нашей бабушки, показалась мне нескончаемой. Отец шел впереди, мы следовали за ним, построившись по росту. Перед дверью бабушки наша процессия остановилась.
— Садитесь, — сказал отец, — ничего не говорите. Я обо всем позабочусь.
Мы сели в пыль перед дверью бабушкиного дома. Отец казался мне большим и сильным, когда он подошел к двери, поднял кулак и трижды громко постучал в дверь. Мое сердце билось почти так же громко, как он стучал. За этой дверью находилась моя мать. Отец заберет ее. Мы упадем в ее объятия, она будет целовать нас и тихо разговаривать с нами, затем упакует свои вещи, возьмет Асию на руки и сядет вместе с нами в автобус. Автобус в Агадир. Домой. Нормальная семья. Счастливая семья.
Но дверь не открывалась. Мы сидели в пыли и ждали. Мы ждали пять минут, которые показались мне часом. Мы ждали десять минут, а для меня прошло полдня. Мы ждали пятнадцать минут, и они показались мне бесконечно долгими. Я не хотела плакать, но слезы потекли вопреки моим желаниям. Они оставляли следы на моих пыльных щеках. Я всхлипывала. И даже если мне ненадолго удавалось сдерживать свой плач, слезы продолжали течь из глаз. Все мои сестры плакали. Уафа, Джабер, Джамиля, Рабия и Муна сидели рядом со мной, шесть воплощений горя. Лишь отец стоял, выпрямившись, перед нами, повернувшись к двери бабушкиного дома, так что мы не могли видеть его лица.
Поэтому для нас было полной неожиданностью, когда отец начал рыдать. Это был долгий страшный, жалобный вой. Было трудно понять, что именно он кричит. Но я предполагаю, что он выкрикивал имя моей матери: «Сафия! Сафия-я-я-я-я-я-я!» Это был самый страшный звук, который я когда-либо слышала. Страшнее, чем звук вонзающегося в стену отцовского дженуи. Ужаснее, чем глухой шум ударов, когда он ночью тайком избивал мать.
Вой моего отца заполнил всю долину, он, наверное, достиг даже горного хребта над Е-Дирхом. У меня было такое чувство, что он заполнил весь мир. Это был крик боли, горя и отчаяния. Он наполнил мое сердце холодом, осушил мои слезы, и даже маленькие волоски на моих руках поднялись дыбом.
Сбежалось все село. Люди молча стояли позади нас и наблюдали за тем, что происходит.
Теперь отец бился в дверь головой. Ритмичный беспощадный звук. При этом отец бессвязно кричал:
— Сафия, моя любимая жена! Вернись ко мне и к нашим ни в чем не повинным детям! Ты мне нужна, ты — мой бог, прости меня!
Внезапно дверь распахнулась. Появился дядя Ибрагим. Мы не стали ждать, что будет дальше, проскочили между ногами отца и дяди и помчались по прохладному коридору во двор. И там сидела она, наша мама, тоже заплаканная, а рядом с ней — Асия. Мы бросились к нашей матери, мы обнимали ее, гладили, вдыхали ее сладкий запах, трогали ее мягкую кожу, мы плакали в ее объятиях.
Я помню, что мне очень понравилась моя маленькая сестренка Асия — такая толстенькая, чистенькая. Наверное, потому что мы, в отличие от нее, были исхудавшими и грязными.
Рабия, самая умная из нас, первой пришла в себя. Она внимательно посмотрела на мать. Затем сказала:
— Мама, ты опять беременна? Так не должно быть. Мама, скажи, что это не так.
Мать не сказала ничего. Она была беременна — беременна ребенком, который вскоре умер вместе с ней, так и не родившись.
На улице отец и хали Ибрагим вели переговоры. Дядя потребовал от отца, чтобы он вместе с ним пошел к кади, если хочет вернуть жену. Отец согласился.
Взрослые в сопровождении сельского старейшины отправились в путь, в Тизнит — в суд. Мы, дети, остались с халти Кельтум. Дядя находился в полной уверенности, что ни один кади в мире не заставит женщину вернуться к этому пребывающему в отчаянии человеку с помутившимся рассудком. Он был убежден, что теперь кади даст ей третий и уже окончательный развод.
Но дядя Ибрагим недооценил нашего отца. Тот проявил себя перед судьей как разумный и ответственный человек. После продажи холодильника у него даже были деньги, чтобы достойно отблагодарить кади. Кади принял решение, что отец — хороший семьянин и что он уже не сумасшедший. Теперь он готов забрать жену обратно и возглавить семью, как это и полагается.
— Шерифа, — сказал кади моей матери, — я провозглашаю, что ты должна вместе с этим мужчиной вернуться к своим детям. Он — хороший и умный муж. Он сделал ошибку и получил урок. Если снова появится какая-либо причина для жалобы — приходи ко мне, я буду тебя защищать и, если надо, провозглашу окончательный развод.
И старейшина села тоже оказался на стороне отца. Мать упаковала в Е-Дирхе свои скудные пожитки, попрощалась со своей семьей и села вместе с нами в автобус, едущий в Агадир.
Ей было не суждено больше вернуться в родную деревню.
Мать вернулась в дом, который уже не был ее домом. Руина, грязная, запущенная, без мебели. При помощи нашей соседки Фатимы Марракшии ей с большим трудом удалось привести его в более-менее жилое состояние. Два дня подряд женщины вдвоем отмывали и скребли пол, стены и кафель. Оки отскребли окна, выбросили мусор и выстирали всю одежду на стиральной доске над жестяным корытом во дворе. На крыше были натянуты веревки для сушки белья. Весь дом пропах хозяйственным мылом, хлоркой и чистотой.
Каким-то образом нашим родителям удалось раздобыть кровать и кое-что из мебели. С последними деньгами, оставшимися после продажи холодильника, отец пошел за покупками. Он вернулся с горой овощей и фруктов и даже принес жирный кусок баранины. Накупил он так много, что ему пришлось брать такси, чтобы довезти все это домой.
Вечером мама приготовила ужин, и в доме появился запах, которого мы уже давно не слышали. Мы, дети, болтались на кухне. Нам хотелось быть поближе к маме и к еде, которой нам так не хватало.
— А цыплята тоже будут? — с надеждой спросил Джабер.
— Радуйся, что тебе вообще хоть что-нибудь достанется, — ответила Рабия.
Вечером Джабер был очень рад даже таджине из ягненка, приготовленному матерью. Это одно из традиционных блюд в Марокко: своего рода густой мясной суп, который подают в глиняном горшке, а к нему — свежеиспеченный хлеб из дрожжевого теста. Мы брали пищу руками и ели до тех пор, пока не почувствовали, что вот-вот лопнем.
Наша жизнь постепенно приходила в норму. Рабия, Джабер, Джамиля и Муна ходили в школу. Уафа и я отправились в школу, где учат Коран.
Она находилась на параллельной улице рядом с общественной печкой, в которой пекли хлеб люди, не имевшие собственного очага. Директором школы был мужчина с внушительным носом и большими ушами. Я уже не помню, как его звали на самом деле, но мы называли его по-берберски «талиб би’мсган» — «учитель с большими ушами».
Талиб оборудовал на первом этаже своего дома классную комнату. Он обучал дошкольников грамоте, однако мы главным образом должны были заучивать наизусть суры из Корана.
Я ненавидела талиба и его уроки, потому что он был очень строгим. Талиб сидел на огромной подушке у торцовой стены комнаты. На его голове была маленькая пестрая шляпа, одет он был в светло-коричневую джеллабу. В руке он держал бамбуковую палку метровой длины и бил ею детей, которые, по его мнению, были недостаточно внимательны.
Перед талибом на тростниковых циновках сидело много детей. Мне кажется, их было не менее сорока. Мы теснились на этих циновках, прижавшись плечами друг к другу.
Нам было очень неудобно. К концу занятий у нас на ногах появлялись отпечатки тростниковой циновки.
Уафа прошептала:
— Уарда, я не могу больше сидеть.
Я попыталась незаметно подсунуть свою маленькую руку под ногу сестры, чтобы тростник не так больно впивался в ее нежную кожу.
Тресь! Талиб заметил это, и его бамбуковая палка тут же стукнула меня по голове. Я моментально включилась в общее бормотание суры 107 «Аль Ма’ун», «Помощь»:
Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
Видал ли ты того, кто ложью считает религию?
Это ведь тот, кто отгоняет сироту
и не побуждает накормить бедного.
Горе же молящимся,
которые о молитве своей небрегут,
которые лицемерят
и отказывают в подаянии!
Я произносила стихи громко, потому что не любила талиба. Разве он в прошлую пятницу перед обеденной молитвой салат аль-джума не получил от соседки большую миску с кускусом, блюдом из манки с толстыми кусками мяса? Разве мы все не думали, что нас ожидает вкусный обед? И разве это не он ужасно унизил нас, бедняков?
— Дайте эту еду детям, сиди талиб! — сказала соседка. — В Коране сказано, что они заслуживают нашего милосердного подаяния, ибо именно они принимают его с чистым сердцем.
Талиб поблагодарил ее и поставил перед собой большую деревянную миску с целой горой кускуса, от которого поднимался пар. У нас, детей, потекли слюнки, когда запах еды заполнил помещение.
— Ага, — сказала Уафа, — сегодня будет садака.
Садака — это милосердное подаяние по пятницам, которое богатые мусульмане раздают своим бедным единоверцам. Пятница — это такой день, когда даже в самые плохие времена мы наедались досыта. Мы ходили по нашей улице и смотрели, не выставил ли кто еду перед своей дверью.
— Подходите, — сказал талиб, — по очереди!
Мы выстроились перед ним, протянув руки ладонями вверх. Он брал ложку кускуса, предварительно выбрав из него мясо для себя, и шлепал манку без мяса на ладони своим ученикам. Дети, стоявшие впереди меня, быстро убегали с кускусом на свои места. Я еще удивилась, почему некоторые из них плакали.
Но потом пришла моя очередь. Я протянула свою маленькую ладошку. Талиб с длинными ушами взял свою ложку. Он слепил шар из горячего пахучего кускуса и вывалил его мне на ладонь.
Нестерпимый жар тут же пронзил мою руку. Ладонь горела так, что у меня на глазах выступили слезы. Я собралась было перебросить кускус из одной руки в другую, чтобы уменьшить боль. Но затем я заметила насмешливый взгляд талиба и решила не доставлять ему этого удовольствия. Я сжала зубы и понесла горячую еду в руке на свое место на тростниковой циновке. Затем я запихнула шар в рот. Еда обожгла мне губы, язык, всю слизистую оболочку рта. Я проглотила кускус и почувствовала, как боль пошла через горло глубже в мое тело, пока не затихла где-то в кишках.
Я посмотрела вперед, на талиба. Я едва могла рассмотреть его лицо из-за слез, застилавших мои глаза. Но я надеялась, что он увидел, как я его ненавидела в этот момент.
Когда я вернулась домой, то ничего не рассказала матери о подлости талиба. Мать стала не такой, как раньше. Она больше не смеялась, лицо ее было заплаканным, и песен она больше не пела. Поначалу я думала, что причина в том, что у нас теперь нет радиоприемника. Но сердцем чувствовала, что дело тут в другом: мама была несчастной. Она уже не любила отца. Ее тяготил этот брак. В ее глазах я видела смерть, которая пока еще не пришла за ней.
Летом 2003 года нам с Асией удалось получить на руки документы судебного дела моего отца. На них был указан номер — 725/1399. 725 — это порядковый номер дела, а 1399 — год по исламскому летосчислению, соответствующий 1979 году по европейскому календарю.
Служащие суда сначала не хотели давать нам документы в руки.
— Это ужасный случай, — сказал один из них, — это не для женщин.
— Дела находятся в подвале, — сказал другой, — чтобы раскопать ваше, придется перерыть там все. Идите домой!
У меня было искушение оставить всё как есть, потому что я боялась прочесть трагедию моей жизни, изложенную сухим, казенным языком. Действительно ли мне нужно знать все детали? Хочу ли я увидеть отчет судебно-медицинского эксперта, где все написано черным по белому? Хочу ли я снова пройти через все это?
Но Асия не сдалась.
— Я имею право точно знать, что тогда произошло, — сказала она. — Я дочь убийцы и убитой. И если для того, чтобы найти эти документы, нужно проделать очень много работы, то моя сестра Уарда оплатит вам это рабочее время.
В конце концов один из служащих отправился в подвал. На следующий день дело лежало перед нами. Двадцать страниц, тщательно заполненных тысячами маленьких арабских букв. Короткий протокол судебно-медицинского эксперта на французском языке. Неумелые зарисовки — план расположения на месте преступления трупа моей матери. И никаких фотографий.
— Фотографии мы вам не дадим, — сказал один из служащих. — Они слишком страшные. Даже мне стало плохо, когда я увидел их. А я много чего повидал.
В полицейском протоколе было написано, что место преступления и труп моей матери были в таком состоянии, что полицейские сначала вознесли молитву Аллаху и попросили его дать им сил, прежде чем начали свою работу.
Возраст матери судмедэксперт не мог определить. В огне, разожженном отцом, ее лицо выгорело полностью, череп лопнул, обнажив мозг.
На допросах отец объяснил, что убил мать потому, что она его никогда не любила. Она отказывалась вести с ним половую жизнь. Если бы он насильно не подчинял ее своей воле, то в этом браке у него не было бы детей.
Мысль о том, что я являюсь не желанным ребенком, а результатом изнасилования, и сейчас приводит меня в ярость и печаль. Чем моя мать заслужила такое обращение? Почему мужчинам позволено совершать насилие над женщинами, унижать их тело и душу? Справедливо ли общество, которое допускает это?
Судебные документы — это протокол страшной связи, в которой не было никакой сердечной склонности. Они описывают брак семнадцатилетней девственницы из деревни с опытным городским прожигателем жизни, показывая, как столкнулись два непримиримых — мира и два разных отношения к жизни, как мать пыталась сохранить свое достоинство, а отец пытался сломить ее волю.
Они описывают бесчеловечную систему браков, заключаемых родителями, где желания женщин не играют никакой роли. Они описывают общественную реальность, в которой сначала умерла душа матери, а затем — и ее тело.
Это был жестокий протокол, снова вскрывший раны в моем сердце. Я читала его, будучи не в состоянии сосредоточиться, но плакать я уже не могла. Я прочитала его еще раз, и от боли в сердце у меня перехватило дух. Я обняла Асию, а Асия обняла меня, Это успокоило меня. Но боль не хотела уходить. Эта боль останется со мной навсегда.
Асия сказала:
— Я думала, что ничего худшего, чем смерть мамы, со мной уже не может случиться. Но на самом деле впечатление от этих документов — худшее из всего, что мне довелось до сих пор пережить.
После недели молчания она сказала:
— Мама умерла гордо. Она не потеряла свою честь даже в смерти.
Когда я сегодня думаю о том, что никто не хотел помочь матери, что никто не хотел предотвратить ее смерть, о которой она предупреждала, о том, что все знали о ее разбитом сердце, — я прихожу в ярость и отчаяние. Это не злость на отца. Отец тоже уже умер. Это — гнев на социальную систему, в которой женщины являются людьми второго сорта, полностью отданными на произвол мужчин. Без единого шанса.
До самой смерти.