Глава третья

Я никак не мог уснуть, хоть за день смертельно устал. Терзали нелепые видения: зыбкие клочья-сны переплелись с моими противоречивыми мыслями. И сопровождалось это такой мучительной головной болью, что казалось: еще мгновение, и я не выдержу, сойду с ума… Страх буркой навалился на меня, не давая выскользнуть. Зыбкое предположение, что она все же была на концерте, к рассвету превратилось в убеждение: да, так оно и было. И не подошла. Не захотела встретиться со мной.

Я осторожно поднялся с кровати. Дверь скрипнула, но Казбек и не пошевелился. Я вышел на огромный, огражденный балюстрадой балкон, нависший над входом в отель. Все еще теплый от дневной жары бетон приятно щекотал стопы босых ног.

Городок спал. Дома теснили друг друга. На скате горы, полого сбегавшем к морю, оно тускло поблескивало под косо падавшими лучами уличных фонарей. Низкое небо с густо мерцающими звездами не походило на наше, кавказское, — яркое, щедро доносящее прохладу ледников, нависших над аулом. Сейчас бы один глоток того бодрящего, настоянного на хвойных деревьях воздуха! Склониться бы над родником, обжигающим губы студеной водой… Сколько раз я мог ночью покинуть постель, спуститься к роднику, журча сбегающему к шумному Ардону, и припасть к нему, и, — чудак! — не делал этого. Там сколько угодно самой лучшей в мире, по-царски даримой ледниками воды, и достаточно открыть кран, чтоб она мощной струей ударила о фаянс раковины, — а здесь из крана лениво льет желтоватая с неприятным запахом, непригодная для питья жидкость, а «настоящую» воду надо купить, уплатив за литр столько же лир, сколько за стакан фанты или кока-колы… Здесь прохладу несет конденсатор, а в Осетии достаточно распахнуть окно — и прохлада далеких ледников окутает тебя… И горы несхожи. Но и от этих невысоких каприйских скал, от моря, — ласкового, теплого, — на душе хорошо.

Моря в Осетии нет (зато есть два земляка-адмирала). Но и в реку даже в самую жаркую пору не окунешься, не заработав воспаления легких. Детишки из аулов, насмотревшись по телевизору на барахтающихся в море или в реке счастливых сверстников, только мечтательно вздыхают. Как-то в Хохкау заехал знатный земляк, капитан ледокола «Арктика», покорившего Северный полюс. Детвора, для которой организовали встречу с ним, была в восторге. «У тебя вопрос ко мне?» — спросил именитый капитан, заметив мою нетерпеливо вытянутую руку. «Да!» — выпалил я, и все засмеялись, — представляю, как я покраснел от собственной смелости, ведь обращался к самому Юрию Сергеевичу! Спросил дрожащим голосом: «А где вы научились плавать?» Теперь никто не смеялся: вопрос был слишком актуальный. Покоритель Северного полюса смутился, тряхнул головой раз, другой, оглянулся на директора школы и учителей, и тихо сказал: «Ребята, никогда никого не обманывал. И вас не стану. Плавать я до сих пор не умею…»

Ему, наверное, было неловко при мысли, что разочаровал нас. но знал бы он, насколько стал нам ближе, понятнее и роднее. Этот известный всему миру мореход, босиком, как и мы, бегал по аулу, карабкался в гору, собирал в зимнем лесу хворост для топки, ремнем стягивал его в вязанку и, усевшись сверху, ногами отталкиваясь от земли, чтоб придать ему нужное направление, спускался в аул. И его наверняка мучило то обстоятельство, что быстрая, несущаяся вдоль аула река круглый год обжигает холодком сунувшегося в воду мальчугана. Единственное, что позволяла она, — это брызгать друг в друга, да и то через минуту-другую пальцы сводило холодом… А как притягивала к себе! Шумит, бежит, обдавая валуны брызгами, сверкает под солнцем… К тому же площадка для детских игр была на берегу. Сплошь усыпанную камнями, приволоченными рекой издалека, ее время от времени заливало. На краю площадки лежал, наверное, не один век, огромный валун. Это мне пришла затея, опершись ладонями о шершавый камень, подтянуться на руках и, балансируя ногами, продержаться как можно дольше. Я это состязание затеял, и я же, вслушиваясь в хором произносимый сверстниками счет, решил продержаться до ста, и, когда меня качнуло от усталости, вместо того, чтобы опустить ноги, я попытался выпрямиться и на глазах детворы ухнул в холодные воды, мгновенно вытолкнувшие меня на середину, чтоб унести в узкое каменное ложе. Каким-то чудом мне удалось ухватиться за торчащий из воды скользкий камень. Кто-то из ребят, не растерявшись, выдернул из штанов ремень, бросил мне конец, за который я уцепился обеими руками. Общими усилиями ребятишки вытащили меня на берег.

Я плашмя лежал на земле, дрожа всем телом, то ли от холода, то ли от пережитого волнения, лежал, уставившись в осколок неба над ущельем, где плыло мирное, легкое, пушистое облако, навевая умиротворенность и покой, и такое оно было беззаботное, что я ужаснулся: со мной могло случиться непоправимое, а это облачко, ничуть не изменившись, так же мирно и радостно проплыло бы от одной вершины к другой… Ничего бы вокруг не изменилось: ни небо, ни горы, ни даже губительница-река, — а меня уже не было бы…

Я лежал, не сводя глаз с облачка, и совсем по-взрослому, тоскливо думал о том, как мало значу в природе. Неужто все так просто? Рождается человек, живет, умирает, — а в мире ничего не меняется… Как так можно? Это несправедливо…

Облако врезалось в вершину и разделилось на две части, роняя клочья, расстелилось по скалам. И вот уже от облачка осталась воздушная пена, трепещущая, ласкающаяся к каменным выступам. Лишь малая часть ее доплыла до леса, чтоб окутать верхушки деревьев. И все. Было облачко — и не стало его.

На многие годы осталось у меня это ощущение безбрежности мира, в котором человек — песчинка, и каждая оплошность грозит гибелью. Взметнись облачко десятью метрами выше, как вон те, другие, — и плыло бы оно себе по небу, радуя глаз. И я, допустивший оплошность, чуть не исчез в водной пучине…

Пораженный внезапной, недетской мыслью, я терпеливо перенес побои и плач матери, которой кто-то рассказал о случившемся. Впервые мать подняла на меня руку. Она била по спине, но я не ощущал боли, а боль мучила ее, мою мать: крича и страдая, она представляла себе, что могло произойти с ее единственным сыном, и с каждым шлепком все обильнее бежали по ее лицу слезы, и мать не вытирала их…

Потом я лежал в темноте с открытыми глазами, а она прижималась головой к моей груди и жалостливо шептала:

— Ты уж, сыночек, побереги себя. Один ты у меня, один на целом свете. Никто больше не в счет. Случись что с тобой — и меня не станет…

На следующий день с ней опять случилось ЭТО… Утром я заглянул в ванную, и будто тяжкая глыба навалилась на меня. Чего было больше — стыда, жалости, негодования? Все переплелось в душе в тягучий клубок, грозя разорвать грудь. Сердце забилось с такой силой, что меня зазнобило, а в затылке отдалось болью. Содрогаясь от унижения и бессилия, я перевел взгляд с ванны на полку, заставленную банками, стаканами, пластмассовыми флаконами — все они, все, что имело емкость, были заполнены водой. До краев. Даже импортная кружка, обклеенная рекламой кока-колы, подаренная мне побывавшим за границей дядей Зауром, в которой я держал зубную щетку и пасту.

Я поплелся на кухню. Так и есть: стол, пол, газовая плита, раковина сплошь заставлены кастрюлями, баллонами, банками, графинами, стаканами…

— Мама! Мама! — закричал я, ринувшись в гостиную.

Матери в доме не было. Во дворе под желобком, тянувшимся с крыши, находилась бочка, в которой мать собирала дождевую воду, как известно, незаменимую при стирке. С вечера пустая, теперь она до краев заполнена водой, хотя ливня не было. Рядом на земле приютился таз. Тоже с водой…

— Мама! — я бросился к сараю.

Затем возвратился на кухню и стал торопливо высвобождать посуду, сливая воду в раковину. Злился на мать и стыдился этой злобы, твердя себе: она-то в чем виновата? В чем? «Мне уже двенадцать, — внушал я себе, — я сын горца, мне плакать никак нельзя, застанет кто — на всю жизнь позор», — но слезы бежали по щекам.

Когда подобное впервые произошло с матерью, я не знаю, но самые ранние воспоминания у меня связаны именно с этим явлением. Я стою посреди комнаты, трех- или четырехлетний, стою, прижав руками к груди плюшевого медвежонка, а мать, отчаянно спеша, носится по комнате и разливает по кастрюлям, банкам, стаканам, тарелкам, расставленным вдоль стены, воду из двух ведер… Разливает, постанывая, что-то шепча, то и дело обращаясь ко мне, предупреждая, чтоб я оставался на месте, ненароком не опрокинул тарелку… «От этого зависит жизнь, сынок… Жизнь! — твердит она мне, и так напуганному. — Без воды смерть, Олежек, смерть! Стой на месте! Не двигайся», — приказывает она, и, подхватив ведра и коромысло, выбегает из дома. В распахнутые настежь двери я вижу, как она, скользя на крутом спуске, чуть не бежит к речке, зачерпнув ведром, вторым, приседает, цепляя их на коромысло, и, семеня, пошатываясь, с трудом сохраняя равновесие, спешит наверх, чтоб наполнить оставшиеся бутылки и тарелки и вновь устремиться вниз…

Как короткая вспышка, картина в памяти: дядя Заур отбирает у нее ведра, держит ее за руки, а она вырывается, плача и трепеща, визгливо кричит ему в лицо: «Ты этого не знаешь! Не знаешь, каково, когда нет воды, и жажда мучает! Отпусти! Отпус-ти!» Он обнимает ее за плечи, мягко убеждает: «Не повторится это, не повторится, Серафима. Пойми: не будет больше этого!» — «Тогда тоже говорили: не будет, не случится… А было, а случилось! — рвется из рук брата она: — Пусти…»

Каждый раз, когда мать бросалась запасаться водой, я пугался. Я не узнавал ее лица, становившегося хищным, глаз, колючих, с лихорадочным блеском. Когда все, что могло вместить в себе жидкость, бывало заполнено, мать внезапно успокаивалась, устало опускалась на пол, и, протянув ко мне руки, просила: «Иди сюда, Олежек…» Напуганный, я не двигался с места, но она, ухватив меня за руку, усаживала себе на колени, прижимаясь к моему дрожащему тельцу, целовала лицо, плечи, руки, и я ощущал ее слезы на ладонях, которые она прижимала к губам. Она замирала на добрый час, беззвучно рыдая и проклиная прошлое, что тяготело над нею…

С годами страх у меня почти исчез, но на смену пришел стыд, а с ним и мучения.

Была еще одна причина для страдания. Хотя всем было известно, что у меня есть отец и зовут его Мурат и я ношу его фамилию, — я жил без отца. Я даже не помнил его. Он ушел из дому, когда мне не было и годика. Ушел, чтобы больше никогда не вернуться. По уважительно-скорбному тону, с которым взрослые говорили о нем, я смутно догадывался, что аульчане не осуждают его. И понимал, почему: причина в моей матери. Она не такая, как все… Не такая… Но и ее никто не осуждал. Ее жалели. Разве человек виноват в поразившей его болезни? Но от этого мне не было легче.

Когда мать приближалась к шумному, пенящемуся Ардону, чтоб позвать меня домой, дети замирали, опасливо тараща глаза на нее. И я все реже приглашал друзей домой, а потом и вовсе перестал, предпочитая встречаться с ними на берегу речки. Взрослые выделяли меня среди детворы, — я чувствовал, жалели. Возвращаясь из города, аульчанин непременно останавливался возле валуна и совал детям — так повелось с давних времен — гостинцы: кулек с конфетами, печеньями или бубликами, и непременно вскользь, как бы между прочим, ронял: «Не забудьте поделиться и с Олежкой…» И дети в первую очередь протягивали сверток мне и молча смотрели, как я скованно, несмело засовывал руку в кулек, и лишь после того, как вытаскивал горсть конфет, ребята шумно, уже не церемонясь, вмиг опустошали его… С годами эти заботливые фразы взрослых больнее задевали меня, и я, краснея, лепетал: «Я не хочу», — хотя ох, как хотелось полакомиться, и дети это понимали и настойчиво совали мне кулек под нос, но тут гордыня овладевала мной, и я начинал всерьез сердиться, отталкивая от себя услужливые ручонки, и отворачивался, а то и отбегал в сторону или скрывался за щербатый бок валуна.

На следующий день после «купания» в реке, я напрямик спросил дядю Заура о причине болезни матери.

— Война, — коротко ответил дядя и положил мне руку на плечо. — Знаю: тяжело тебе, Олежек, но ты уже мужчина и должен понимать, что к чему. И меня упрекать не вздумай — я сделал все возможное для ее лечения. Не вышло. Врачи говорят, что в этом случае медицина бессильна. Надежда лишь на время и на покой. Вот и будем ждать…

— А почему отец ушел? — решил я выяснить еще один волнующий меня вопрос.

— Под одной крышей, в такой ситуации… Сам понимаешь… — нехотя ответил дядя Заур. — Но Мурат не подлец. Он помогает вам.

— Где он? — настойчиво спросил я.

— По ту сторону гор, в Грузии. Но тебе не надо к нему. У нее много несчастий, не преподнеси ей еще одно. И к тому же у Мурата своя семья, свои заботы.

Отец, отец… Знал бы ты, как мне не хватало тебя. В те детские годы я каждый день заговаривал с матерью о тебе, надоедая, выспрашивая, когда же ты приедешь. Она, прижимая меня к себе, твердила:

— Вот растает снег на вершинах, откроется дорога через горы, и он приедет…

И я каждое утро, просыпаясь, бежал к окну, смотрел на вершины гор и огорченно вздыхал, видя, что они белы от снега. Уходила зима, наступала весна, на смену ей приходило лето, потом желтизной покрывала землю осень, — а вершины гор всегда были белые… Но я терпеливо ждал. Ждал, когда наступит день, когда лед исчезнет, откроет дорогу отцу, который, верил я, тоже каждое утро спешит взглянуть на горы с надеждой, не появился ли просвет… К несчастью, я поделился своей мечтой с мальчишками, поклялся отдать самую свою большую драгоценность — черный игрушечный автомат со сверкающим огоньком в дуле — тому из них, кто первым заметит растаявшие ледники, и втянул в игру всех сверстников. И напросился на неприятность. Однажды Бицо заявил:

— Я спросил у отца, почему так медленно тают льды на вершине, а он сказал, что они вообще никогда не исчезают. Их никакое солнце не берет. Они вечные, не поддаются солнцу… — Он потупил очи и добавил с детской безжалостностью: — И еще он сказал: отец твой не потому не приезжает, что дороги занесло снегом, — он же может прилететь самолетом, что каждый день туда-сюда носится над горами, — а потому, что разошелся с твоей матерью. Теперь он вам все равно что чужой человек.

— Как это чужой? — рассердился я. — Он знает, что я его сын. Он скучает по мне. Он приедет! Приедет! — И чтоб не исчезла вера в это, и чтоб убедительнее были мои слова, и чтоб больше никто не посмел говорить такое, бросился с кулаками на обидчика…

Иногда на меня находило. Вдруг казалось, что вот, я сижу себе спокойно в школе, а отец в эту самую минуту идет — с рюкзаком за спиной — по единственной аульской улице и нетерпеливо поглядывает по сторонам, выискивая меня. Я так ясно представлял себе это, что не было сил усидеть на месте. Не дожидаясь конца урока, я тянул руку вверх: «Мне выйти… — и скороговоркой добавлял: — Мне очень-очень нужно!»

Я не врал, мне и вправду нельзя было не выйти, но я не объяснял причину, и не вина моя, что учительница по-своему понимала мое нетерпение и поспешно кивала головой. Я выскальзывал из-за парты, стремглав, вызывая смех в классе, выбегал за дверь, но устремлялся не к калитке, которая просматривалась из окна класса, а перемахивал через забор и огородами мчался к дороге. Но, как всегда, она была пуста… Не верилось, что нет отца. Я же видел его, видел! Отец, наверное, уже дома… И я спешил к хадзару, только пятки сверкали. Дверь нашего дома никогда не запиралась на замок. Я торопливо толкал ее, вбегал в комнату, затем на кухню…

Сама мать об отце никогда первой не заговаривала. Только отвечала на вопросы и при этом не смотрела в глаза. И я ахнул: она не ждет моего отца! Он и в самом деле никогда не возвратится! Не возвратится!.. А как же я? Мне ведь нужен отец! Очень нужен! Мне хотелось выведать у матери правду, хотя знал, что взрослые скрывают от сыновей нечто такое, что, по их мнению, недоступно детскому уму… Как-то я спросил мать:

— Какой он из себя?

Она не переспросила, кто — он. Ни слова не говоря и не взглянув на меня, она достала из глубины шкафа фотографию и протянула мне. Я схватил карточку и жадно впился в нее глазами. Суровый мужчина в армейском кителе с капитанскими погонами, гвардейским знаком и тремя планками орденов, смотрел тяжело, как бы спрашивая, чего это я уставился на него…

— Вообще-то он веселый, — раздался за спиной голос матери. — Любит шутку. Но со мной был угрюмый. И его не баловала жизнь. Война прошлась и по нему. Да и я добавила ему забот. За начальника был у геологов, дома обходил, уговаривал идти поварихой. Пришелся мне по душе. С первого взгляда. Я не требовала, чтоб женился на мне. А он, как понесла тебя, днем на виду у всего аула перебрался ко мне с чемоданами. Затеял было свадьбу, да я не позволила. Заур накрыл стол, пригласил ближайших соседей, — вот и вся свадьба… Пришло время геологам возвращаться в город. Мурат с ними заявление отправил, так, мол, и так: женился, освобождайте от должности. Стал работать в колхозе механизатором…

Другим представлял я себе отца, этот суровый взгляд смущал.

— Улыбка у тебя его, сынок, — усмехнулась за спиной мать. — Покинул нас, а улыбку оставил, больше никакого наследства. Остальное: глаза, и брови, и даже походка — вприпрыжку — мои! А вот улыбка — его. Умеет скалйть зубы, чародей… — Мать говорила, будто сама с собой. — Встретились — улыбался. И уходил тоже с улыбкой. — Она машинально взяла из моих рук фотографию, посмотрела на него в упор. — Догадался, что за три года соскучилась я по улыбке? Вот и ошпарил…

И — о чудо! — я увидел на лице матери светлую, счастливую улыбку, какую до этого никогда не замечал. Да, она улыбалась, вспоминая моего отца… Я хотел выйти из комнаты, но тут она встрепенулась:

— Мне было больно, когда он ушел, не хотелось жить… Но я ни в чем не виню твоего отца. Ни в чем, — повторила она. — Пусть другие что угодно болтают, мол, подло поступил, бросил, и мне следует люто ненавидеть его. Но почему я должна пылать гневом к ному? Разве он не женился на мне? Разве не хотел, чтобы было по-человечески? — У нее повлажнели глаза. — Твой отец был нежен, заботлив. А когда напугала его, старался переломить себя. Но не всякому дается… выстоять… Мужчин только называют сильными, но мы-то, женщины, знаем, кто из нас сильнее… — Она долгим взглядом уставилась на портрет. — Ранимый ты у меня, ранимый. Потому и ушел. Трудно нам без тебя, но ни я, ни твой сын не в обиде на тебя. Будь счастлив, Мурат… — Мать оторвалась от портрета и, обернувшись ко мне, потребовала: — Ты, Олежка, не позволяй наговаривать на отца. Не заслужил он плохих слов, не заслужил… — И обняла меня: — Он дал тебе свою улыбку, и теперь она все время рядом со мной. Улыбайся, сынок, улыбайся почаще…

Загрузка...