Добродушная толстуха Агата Шамболь отличалась удивительно спокойным нравом. В свои двадцать шесть лет она уже нисколько не сомневалась, что так до конца жизни останется служанкой у овернских буржуа. Одна из немногих оставшихся в живых представителей племени дворовых людей, давно ушедшего в прошлое, Агата вела размеренное существование, всецело подчиняясь раз и навсегда установленному хозяевами графику. Весь день ее был рассчитан по минутам. Так, в шесть часов Агата принималась готовить завтрак для всего семейства Парнак. При этом соблюдалась строгая иерархия: в семь часов следовало отнести чай в комнату «Мсье Старшего», в семь тридцать — подать в столовую чай для мэтра Парнака и его дочери, в восемь тридцать — разбудить мадам и поставить ей на колени поднос с чашкой шоколада и рогаликами. После этого Агата возвращалась на кухню и готовила основную часть завтрака, поджидая горничную Розали, в чьи обязанности входила уборка комнат.
В то утро кухарка, как всегда, поставила на маленький подносик, специально предназначенный для мсье Дезире, чайник с заваркой, кувшин горячей воды, сахарницу и пошла через сад к павильону. Постучав, она по привычке, не ожидая ответа, распахнула дверь, вошла, поставила поднос на столик и принялась раздвигать шторы. Все это Агата проделывала каждый день, а потому действовала механически, думая о чем-то своем. Покончив с занавесками, девушка подошла к постели, собираясь похлопать «Мсье Старшего» по плечу и крикнуть: «Семь часов!»
Однако на сей раз Агата так и не произнесла традиционного утреннего приветствия. Рука замерла в воздухе, слова — в широко открытом рту, дыхание пресеклось. Жуткое зрелище предстало перед ее расширившимися от ужаса глазами. На подушке, залитой кровью, неподвижно застыла разбитая голова. На полу у изголовья кровати валялся пистолет. Однако кухарка не закричала и не упала в обморок — природная флегма ее была непробиваема. Практически тут же придя в себя, она благочестиво, словно делала это каждый день, прикрыла глаза «Мсье Старшему» и спокойно, без какой-либо спешки, не то что паники, ровным шагом отправилась стучать в дверь мэтра Парнака.
— Спасибо, Агата! Я уже проснулся…
— Мсье…
— Что еще, Агата?
— Несчастье, мсье…
— Несчастье… подождите минутку!.. Так, теперь входите!
Заспанный мэтр Парнак в спешно накинутом халате встретил кухарку, прямо скажем, не слишком любезно.
— Что это вы болтаете?
— Настоящее несчастье, мсье!
— Несчастье, несчастье, — передразнил он ее, — да дело-то в чем? Говорите же скорей. Боже мой.
— Мсье Дезире умер.
— Да вы что? С чего бы ему умереть?
— Ну, знаете, с пулей-то в голове…
— Что-что?
На крики мэтра Парнака прибежала его дочь, Мишель. Узнав о смерти дяди, она бросилась в павильон, а следом побежали мэтр Парнак и служанка. Все оказалось так, как сказала Агата. Они молча взирали на труп, не понимая, как это могло произойти. Через какое-то время появилась и Соня, а за ней, не успев снять шляпы, — Розали. Обе остановились несколько сзади пришедших раньше. Перед лицом трагедии те стояли в гробовом молчании, не в силах отвести глаз от чудовищной картины крови и смерти. На этом фоне некоторая суетливость мадам Парнак, обиравшей свою ослепительную ночную рубашку, казалась почти непристойной.
— Дезире болен? — спросила наконец она.
— Он умер, мадам, — невозмутимо объяснила Агата.
— Умер? — удивилась Соня, подошла поближе и, увидев изуродованную голову деверя, воскликнула: — Боже мой! Его убили!
— Прошу тебя, Соня, не болтай чепухи, — резко одернул ее муж. — Мой несчастный брат покончил с собой.
— Самоубийство? Но… почему?
— Откуда мне знать? Надо вызвать врача.
Соня тут же вышла и из кабинета покойного позвонила доктору Жерому Периньяку, жившему на улице Карм. Он обещал быть на месте через десять минут.
Жером Периньяк был домашним врачом семейства Парнак, как, впрочем, и всех сколько-нибудь состоятельных семей города. Этот красивый и элегантный сорокалетний мужчина с равным успехом ставил диагнозы, играл в бридж и теннис. Светское общество охотно прощало ему многое, даже нежелание жениться. Все знали, что Периньяк обожает женщин, «шалит» (как это стыдливо называли благовоспитанные дамы) исключительно вне города. А потому с огромной благодарностью воспринимали то, что здесь, в городе, напротив, Жером Периньяк вел себя безукоризненно. Все в один голос утверждали, что ни одна из многочисленных больных ни разу не пожаловалась на какую-либо вольность или хотя бы неуместное слово. Впрочем, завистливые коллеги прекрасного Жерома возражали, так как вряд ли эти особы станут жаловаться мужьям на некоторое внимание к себе, если сами только о том и мечтают. Как бы то ни было, доктор Периньяк обзавелся преданной клиентурой и репутация позволяла ему при желании устроиться в каком-нибудь городе покрупнее Орийака.
Доктор, как обещал, приехал очень быстро и немедленно занялся покойным. Долгого обследования не потребовалось.
— Мне очень жаль, мэтр, — сказал он Альберу, — но я вынужден подтвердить то, о чем вы уже догадались: ваш старший брат покончил с собой, и мне остается лишь написать свидетельство о смерти. Позвольте принести самые искренние соболезнования и вам, мсье, и вам, мадам, и вам, мадемуазель… Я мало знаком с мсье Дезире, ибо, как вам известно, он относился к медицине с величайшим презрением, однако я знаю, что это был в высшей степени достойный человек. Весьма сожалею о его кончине. К несчастью, мы очень плохо знаем, что творится в душах ближних… Разве кто-нибудь сможет сказать, что побудило такого человека, как мсье Парнак-старший, наложить на себя руки? Быть может, вскрытие…
Нотариус подскочил от возмущения.
— Вскрытие? Какой ужас! Нет, я не позволю такого надругательства! И потом, какой смысл узнать, почему брат поступил так ужасно? Увы, он уже это сделал.
Как всегда, мягко и дипломатично — одно из качеств, позволивших ему достичь завидного положения в Орийаке, — доктор заметил, обращаясь к Парнаку:
— Во всяком случае, зная, какие чувства покойный питал к вам, зная его несомненную приверженность святой вере, пожалуй, можно смело сказать, что в тот момент он был не в себе… Вероятно, депрессия… Я уверен, что клир Нотр-Дам нас прекрасно поймет. А в случае необходимости я сумею все объяснить… с медицинской точки зрения, разумеется…
Успокоив Альбера тем заверением, что поможет избежать скандала и даже создать что-то вроде дружеского сочувствия драме, копаться в которой, в сущности, никому не захочется, доктор принял благодарность нотариуса как вполне заслуженную.
Если Мишель и ее отец были явно не в себе, то Соня не особенно стремилась скрывать равнодушие. Она давно знала, что деверь не одобрял ее появления в семействе Парнак, и не хотела, да и не понимала, зачем лицемерить, раз уж случай избавил ее от врага. Нотариус посмотрел на нее и вздохнул.
— Теперь, когда вы его осмотрели, доктор, может быть, Агата и мадам Невик, наша верная горничная, займутся покойным… уберут моего несчастного брата…
— Конечно-конечно… чуть попозже… после того как мы получим разрешение полиции.
— Полиции?
— Да, мэтр. О каждом случае самоубийства сообщают полиции. Таков закон. Не беспокойтесь так — это пустая формальность. Если вы не против, я займусь этим, позвоню комиссару Шаллану, расскажу о вашем горе, попрошу прислать офицера и… лично выбрать, кого именно.
Комиссар Шаллан был кругленький, улыбчивый, очень вежливый и покладистый коротышка. Единственное, пожалуй, чего он не мог терпеть, так это когда его беспокоили во время одного из важнейших, как он считал, моментов бытия, а именно во время завтрака. Намазывая поджаренный хлеб маслом и медом, он обсуждал со своей женой, Олимпой, меню на день. Оба страстные гастрономы, они считали стол неким священным алтарем, доступ к которому может получить далеко не каждый. Сейчас Олимпа Шаллан рассказывала, как она собирается сегодня готовить по рекомендованному ей рецепту знаменитую «Пулярку моей мечты». Рецепт не был ее изобретением — комиссарша славилась в основном замечательной точностью исполнения, с фантазией у нее было слабовато.
— Понимаешь, Эдмон, сначала я разрезаю пулярку на куски, потом выкладываю в сотейницу двести пятьдесят граммов мелко нарезанного лука, три толченые дольки чеснока и шесть очищенных и измельченных помидоров. Все это я подогреваю и постоянно помешиваю, пока не получится однородная масса, а тогда кладу туда кусочки пулярки, добавляю базилика и грибов и ставлю томиться на медленном огне примерно на полчаса, а дальше…
Звонок доктора Периньяка оборвал это кулинарное блаженство так же неожиданно, как если бы молния прочертила внезапно и резко безоблачное августовское небо. Супруги вздрогнули и переглянулись, ощутив одинаковую враждебность к тому, кто нарушил их покой. Комиссар помрачнел, встал и пошел к телефону. Вернулся он еще более мрачный.
— Скверное дело, Олимпа… да и, вправду, очень скверное…
Хорошо зная своего супруга, мадам Шаллан не стала приставать с расспросами и молча — о боже! — стала убирать со стола.
— Надеюсь, моя пулярка тебе понравится, — только и вымолвила она.
— Не сомневаюсь, милая, — так же коротко ответил комиссар.
Когда жена вышла из комнаты, Шаллан снова взял трубку и, набрав номер инспектора Лакоссада, попросил его зайти.
Лакоссад глубоко уважал своего шефа. Не столько как полицейского, сколько за чисто человеческие качества. Особенно привлекала его та эпикурейская философия, которую с давних пор исповедовал комиссар Шаллан. Словом, было кое-что общее, что сближало двух столь несхожих внешне людей. Ансельм не сомневался, что, коли уж комиссар решил прибегнуть к его помощи, значит, дело не простое и требует, скажем так, некоторой сообразительности.
Через несколько минут Лакоссад уже стоял у небольшого домика на улице Жюль-Ферри, где главной комнатой считалась, безусловно, кухня. Его встретил сам Шаллан и тут же проводил в столовую.
— Чашечку кофе?
— Если бы я был уверен, что не слишком обеспокою мадам Шаллан… но ее кофе так хорош!
— Вы нарочно расхваливаете кофе, чтобы ей польстить, старый ловелас!
Олимпа поздоровалась с Лакоссадом — единственным из подчиненных мужа, кого она ценила за любезность и хороший вкус, а потом подала обоим мужчинам кофе.
— Речь идет не о расследовании, — объявил Шаллан, когда жена вышла из комнаты. — Это, скорее, гм-гм… мероприятие… Но нужно проявить максимум деликатности: сегодня ночью покончил с собой Парнак-старший.
— Не может быть! — выдохнул инспектор.
— Да, Лакоссад, от него меньше чем от кого бы то ни было можно было ожидать столь экстравагантного поступка, но таковы факты, и доктор Периньяк, сделав заключение, уже выписал свидетельство о смерти. Вам остается лишь подтвердить его заключение и принести наши соболезнования семье.
— Но я не понимаю, зачем…
— Дорогой мой, — прервал его комиссар, — мы живем, к сожалению, может быть, не в вашей очаровательной и всегда… как бы это сказать… немного еретичной Тулузе. Увы, овериды — это суровые пуритане и не мыслят своей жизни без предрассудков. А как вы знаете, самоубийца, по крайней мере теоретически, отторгается от лона церкви. Хороший тон — считать, что человек из приличного общества мог решиться на подобный шаг лишь в минуту помрачения ума. Это всех устраивает и никому не вредит. Итак, я жду от вас рапорта… как бы это сказать… не слишком противоречащего медицинскому заключению. Отметьте, например, что с некоторых пор покойный выглядел мрачным и… Ну, да сами знаете всю эту музыку. Я думаю, вы не будете возражать, если Парнаку-старшему устроят отпевание в церкви?
— Нисколько.
— Что ж, вот и отлично. Попозже зайдите все-таки сюда и расскажите о своих впечатлениях. Я жду вас здесь.
У Парнаков Лакоссада встретил доктор Периньяк. Мужчины давно знали и даже уважали друг друга, хотя и принадлежали к разным кругам общества и встречались не чаете.
— Если б не эти трагичные обстоятельства, я бы сказал, что счастлив видеть вас, инспектор.
— Я тоже, доктор, уверяю вас.
Врач повел полицейского в комнату покойного.
— Как и положено, я запретил что-либо трогать до вашего прихода.
— Вы очень мудро поступили, доктор.
— Признаться, у меня лично не вызывает сомнений, что это самоубийство. Взгляните на коричневый кружок вокруг раны. Мне вряд ли стоит объяснять вам, что это следы пороха, и, значит, дуло было прижато к самому виску.
— Кто-нибудь слышал выстрел?
— Насколько я знаю, нет.
— И как вы считаете, в котором часу наступила смерть?
— Приблизительно часа в два-три ночи. Точное время может показать только вскрытие. Но зачем?
— Больше всего в этой истории меня удивляет, что в ночной тишине звук выстрела не перебудил весь дом.
— Как человек воспитанный, мсье Дезире не пожелал тревожить близких даже своей смертью и потому обернул револьвер простыней. Я не сомневаюсь, что обнаружил бы в ране фрагменты ткани. А револьвер лежит у ваших ног.
Лакоссад нагнулся и, осторожно обернув платком, поднял оружие.
— Что ж, доктор, думаю, мне тут почти что нечего делать. Он не оставил какого-нибудь письма или записки?
— Насколько мне известно, нет.
— Ну хорошо, тогда до встречи, доктор! Пойду задам пару-другую вопросов тому, кто первым обнаружил тело, — надо же хоть что-то написать в рапорте.
— До свидания, инспектор.
На сей раз Лакоссада встретила Мишель. Пробормотав все полагающиеся соболезнования, тот поглядел на девушку и решил, что у Франсуа совсем недурной вкус. Потом полицейский попросил привести к нему того, кто утром первым вошел в комнату мсье Дезире. Мишель проводила инспектора в маленькую гостиную и тут же послала к нему Агату. Увидев эту Юнону, посвятившую себя конфоркам, он был восхищен могучими формами, и ему подумалось, что подобная величавость, почти совершенно утраченная в наши дни, должно быть, и придавала женщинам прошлого такую непобедимую уверенность в себе, что никакие бури не могли поколебать их невозмутимого покоя.
— Как вас зовут? — обратился он к царице плодородия.
— Агата Шамболь.
— Когда вы родились?
— В тысяча девятьсот тридцать втором.
— Где?
— В Польминьяке.
— Расскажите мне, пожалуйста, поподробнее о том, как вы обнаружили утром господина Парнака.
— Да тут и говорить-то вроде нечего…
И Агата все подробно рассказала.
— Это вы обычно будили мсье Дезире? — спросил инспектор, когда кухарка умолкла.
— Каждый божий день, вот уже четыре года.
— Я не совсем понял, постучали вы, прежде чем войти в комнату, или нет?
— Если я и стучала, то больше для виду, ну просто потому, что так полагается. Когда мсье Дезире спал, его и пушка бы не разбудила, не то что стук.
— Вот как? И он не запирал дверь на ключ?
— Никогда! Бедный мсье Дезире боялся, что ему станет плохо и никто не успеет прийти на помощь… а потому не только дверь не закрывал, но и одно окно держал приоткрытым и летом и зимой…
— Правда? И много людей знало об этой мании мсье Дезире?
— Да почитай все домашние!
— Это очень интересно… Спасибо, Агата. Спросите, пожалуйста, мсье Парнака, не согласится ли он принять меня.
Кухарка быстро вернулась и повела инспектора в кабинет, где его ждал мэтр Парнак. Лакоссад с первого взгляда понял, что горе нотариуса непритворно. Распухшее от слез лицо свидетельствовало о том, что этот, в общем-то не привыкший к бурным проявлениям скорби, человек много плакал. «Да-а, — подумал полицейский, — никто бы сейчас не узнал в мэтре Парнаке того весельчака и жизнелюба, каким его привыкли считать в Орийаке».
— Вы хотели поговорить со мной, инспектор?
— О каждой… скажем так, не совсем обычной кончине мы должны писать рапорт…
— Я к вашим услугам.
— Прежде всего, мэтр, могли бы вы сказать, что побудило вашего брата так неожиданно свести счеты со своей жизнью?
— Совершенно не представляю. По крайней мере ни здоровье, ни материальное положение не могли послужить причиной.
— Простите, но, быть может, причину стоит поискать в области чувств и…
— Эта область была совершенно закрыта для моего брата, — прервал его мэтр Парнак. — Рано овдовев, он упорно хранил верность покойной супруге… Я ни разу не слышал ни о каком, хотя бы мимолетном увлечении… Дезире вообще трудно представить в роли влюбленного.
— Да, в самом деле это верно…
— Более того, он был почти что женоненавистником. Знаете, он женщин презирал и всегда старался их избегать. Симпатию брат испытывал лишь к своей племяннице, моей дочери.
— А в чем причина такой враждебности к слабому полу?
— По правде говоря, Дезире было очень трудно понять… Мне всегда казалось, что, искренне оплакивая Маргариту — так звали мою невестку, — в глубине души брат не мог простить ей преждевременного ухода. Он воспринимал ее смерть как своего рода дезертирство. Ну, а тут недалеко до вывода, что ни на одну женщину нельзя положиться.
— А какова была роль мсье Парнака-старшего в вашей конторе?
— Дезире вложил в нее большую часть капитала, поэтому и вел, коротко говоря, всю финансовую часть.
— А теперь, когда его больше нет? Это тяжелый удар для конторы?
— Моральный — бесспорно, поскольку Дезире обладал в своем деле феноменальными качествами, редкостным нюхом к биржевым спекуляциям. Он умел удивительно выгодно вкладывать деньги, находить самые надежные акции. Но в целом материально ничто существенно не изменится, поскольку я его наследник.
— Мсье Дезире составил завещание в вашу пользу?
— Совершенно верно. И если я первым уйду из жизни, то все состояние перейдет к моей дочери.
Узнав о смерти «Мсье Старшего», мадемуазель Мулезан расплакалась, а мсье Вермель омрачился, усмотрев тут предвестие собственной кончины — они с Дезире принадлежали к одному поколению. Что до Антуана, то, когда первые минуты растерянности прошли, он почувствовал большое облегчение от того, что теперь не придется выполнять порученное ему дело. Однако его очень волновало, будет ли он прощен Франсуа. Старший клерк не сомневался, что теперь, когда мсье Дезире не сможет ставить палки в колеса, молодой человек добьется своего. Женившись на Мишель, он станет зятем и преемником мэтра Парнака. Согласится ли тогда Франсуа помочь ему, Антуану, устроить свои дела? Вспомнит ли король Англии об оскорблениях, нанесенных принцу Уэльскому? Ах, если бы Антуан мог предвидеть… но кому бы такое пришло в голову?
— Правду говорят: что одному — горе, другому — счастье, — вдруг брякнул Вермель, тоже, видимо, вспомнивший о Франсуа.
— О да! — всхлипнула мадемуазель Мулезан.
Антуан был не в том состоянии, чтобы спокойно слушать такого рода банальности.
— А ну-ка тихо, вы! Возьмитесь-ка лучше за работу, чем болтать попусту. Ну будь в ваших рассуждениях хоть крупица оригинальности, я бы еще как-то простил… Вам, Вермель, придется завершать работу над «Мура-Пижон», ну, во всяком случае, если к нему снова не подключится Франсуа.
Старик подскочил от возмущения.
— Франсуа? Уж не хотите ли вы сказать, что у него хватит наглости вернуться, после того что произошло вчера?
— Это было бы просто позорно! — поддакнула мадемуазель Мулезан.
Старший клерк рассердился не на шутку.
— Заткнете вы когда-нибудь свои поганые глотки или нет?
От такой грубости по тощей спине мадемуазель Мулезан пробежал озноб, и она притихла.
— Насколько мне известно, — продолжал Ремуйе, — Франсуа никто не выгонял.
— Но вы же отлично знаете, что мсье Дезире… — попытался что-то пискнуть взъерошившийся Вермель.
— Мсье Дезире разговаривал со мной! — перебил его старший клерк. — И могу вам сообщить только одно: этот господин замышлял изрядную подлость!
— О!
— Никаких «о»! Если хотите знать, ваш Дезире был отъявленным мерзавцем! И Франсуа достойно займет свое место, — заколачивал гвозди Антуан. — Впрочем, он никогда его и не лишался. А вам, я чувствую, нужно вспомнить о возрасте, и коли не хотите крупных неприятностей, лучше б помалкивать.
Лакоссад, входивший в это время в контору, услышал конец фразы. Поздоровавшись со служащими, он вежливо поинтересовался:
— Франсуа Лепито еще нет?
Расстроенный Антуан ляпнул первое, что пришло в голову:
— Вчера он неважно себя чувствовал и появится только во второй половине дня.
— Это неправда! Совершенная неправда! — взвилась мадемуазель Мулезан, она вскочила, закинув голову подобно христианской мученице, готовой принять удары порочной толпы. Глаза ее горели гневом, щеки пылали, и даже очки вздрагивали от негодования. Наверное, вот так праведницы вещали истину миру, поддавшемуся искушениям сатаны. — Пусть со мной сделают что угодно, но я скажу правду! Никакие угрозы и оскорбления не заставят меня молчать!
— Да заткнешься ты или нет, старая дура! — загремел Антуан, поборов первое замешательство. Но мученица закусила удила.
— Никто, никто не принудит меня к молчанию!
Вермель, предосторожности ради закрыв лицо досье, наслаждался сценой.
— И что за истину вы хотите провозгласить, мадемуазель? — осведомился Лакоссад, которого эта сцена тоже позабавила.
— Вчера вечером мсье Дезире вышвырнул Франсуа за дверь! Он собирался сообщить об этом мэтру Парнаку лишь сегодня утром и, как нарочно, ночью умер! Выводы можете делать сами! Что до меня, то я выполнила свой долг!
— Ах ты чертова старая коза! Да тебе лечиться надо, истеричка!
— Хам!
— Ну погоди, гадюка!..
Инспектор попытался восстановить тишину.
— А могу я спросить вас, мадемуазель, не знаете ли вы о причинах увольнения мсье Лепито?
— Причина нравственного свойства, инспектор! Больше я ничего не скажу!
— Сумасшедшая! Шизофреничка! — прохрипел Антуан, чувствуя, что его вот-вот хватит удар.
— Не сердитесь, мсье Ремуйе, — мягко успокаивал его Лакоссад. — Вы же знаете: «в каждом из нас таится безумие, только одни лучше умеют это скрывать…» — начал он было декламировать, но тут же понял, что нужны более сильные средства.
— Мсье, я думаю, нам стоит выйти в сад… и немного побеседовать… Прошу вас.
Взглянув на стенные часы в столовой, комиссар Шаллан решил, что Лакоссад слишком долго возится с таким пустяковым заданием. Но тут в дверь позвонили, и комиссар сам впустил инспектора.
— А знаете, я уже начал подумывать, куда это вы могли провалиться.
— Боюсь, что у меня возникли некоторые сложности, господин комиссар.
— У вас, сложности? С чего бы это вдруг?
— Мсье Дезире Парнак прострелил себе голову. Так говорится в выписанном по всей форме свидетельстве о смерти.
Комиссар с любопытством поглядел на своего подчиненного.
— Вы что же, не согласны с врачом, Ансельм?
— Еще не знаю…
— Вот как?.. Ну что ж, сейчас вот раскурю трубку, а вы расскажите мне подробненько обо всех своих сомнениях.
Шаллан знал, что Лакоссад не любитель фантазий на криминальные темы, и если уж его что-то смущает, то не иначе как какая-то серьезная причина.
— Ну, старина, я вас слушаю.
Инспектор спокойно и точно передал содержание своих разговоров с доктором, Агатой и нотариусом. Не забыл он описать и словесную баталию между старшим клерком и мадемуазель Мулезан, объяснив комиссару, почему счел необходимым увести Антуана Ремуйе в сад и выжать из него всю правду.
— И там-то, господин комиссар, он рассказал, что у мсье Дезире и Франсуа Лепито накануне произошла бурная сцена и первый потребовал от второго немедленно уволиться.
— Почему?
— По-видимому, молодой Франсуа ухаживает за мадемуазель Парнак и ему отвечают взаимностью.
— Что, род Растиньяков еще не угас? — улыбнулся Шаллан.
— Похоже, что нет, господин комиссар, но сегодня они уже не считают нужным ехать за состоянием в Париж и вполне довольствуются провинцией. Как бы то ни было, мсье Дезире, будучи, похоже, против предполагаемого союза, предложил Франсуа Лепито добровольно покинуть контору. Судя по всему, молодой человек отказался это сделать весьма категорично. Тогда «Мсье Старший» посоветовал ему все-таки подумать и к утру принять окончательное решение. Потом он переговорил со старшим клерком, и тот довел до Франсуа, что мсье Дезире поручил ему отыскать в работе Франсуа любую ошибку, которая оправдывала бы увольнение. Таким образом он собирался положить конец интриге между мадемуазель Парнак и мелким служащим.
— Не очень-то красиво со стороны покойного, а?
— Конечно, но вы не хуже меня знаете, господин комиссар, что в целях самообороны наши буржуа порой используют не слишком высоконравственные средства.
Шаллан выбил трубку о край пепельницы.
— И что вы обо всем этом думаете, Лакоссад?
— Даже не могу сказать точно.
— Вернее, не хотите, хе-хе-хе, есть тут маленькая разница. Что ж, придется мне сделать это самому. Итак, у вас есть смутное подозрение, что Франсуа Лепито, желая спасти свою любовь, вынужден был прикончить мсье Дезире. Так?
— Да, комиссар.
— Но у нас только свидетельство о смерти и никаких мало-мальски весомых улик, чтобы начать расследование, верно?
— Вы, как всегда, правы, шеф.
— Послушайте, Ансельм, мы не можем, не имеем никаких оснований судить по внешним признакам. У нас пока не вызывает сомнений, что для Лепито самое главное — любовь к Мишель. Можно не сомневаться и в том, что у мсье Дезире наверняка были какие-то более серьезные проблемы, чем брак племянницы с тщеславным, но, в сущности, довольно приятным молодым человеком, не лишенным к тому же вполне очевидных достоинств. Теперь давайте посмотрим с другой стороны: о покойном мы ничего конкретно не знаем, все, что нам известно о Лепито, никак не позволяет видеть в нем возможного убийцу. При таком раскладе, Лакоссад, лучше оставить убийство безнаказанным, чем устроить скандал без всяких на то оснований… Внешность, вечно нас обманывает внешность… Вот, например… м-м-м… возьмем хоть мою жену, Олимпу. Для всех она что: дурнушка, с плохой фигурой, больше похожа на замарашку, чем на богиню.
— Господин комиссар! — насколько мог, возмутился инспектор.
— Но такую Олимпу, малыш, видят другие… — с лукавой укоризной произнес Шаллан. — Только один я знаю, какой поразительной красавицей бывает вдохновенная Олимпа, когда, сидя рядом со мной, пробует блюдо, которое ей особенно удалось. Опять же, когда эта обиженная природой женщина садится за арфу, разве может кому-то прийти в голову, что, как только ее пальцы коснутся струн, она станет и моложе, и прекраснее любой другой. Вам, Ансельм, я могу признаться, что во всей Франции нет и двадцати таких арфисток, как Олимпа.
— Охотно верю вам, господин комиссар… Да-а, еще две тысячи лет назад Квинт Курций учил нас: «Самые глубокие реки всегда безмолвны».
Тихий и вежливый с виду инспектор Ансельм Лакоссад отличался вместе с тем фантастическим упрямством. Он, конечно, всегда внимательно прислушивался к чужому мнению, но его собственная точка зрения от этого, как правило, не менялась. К комиссару Шаллану Лакоссад питал особое уважение и охотно внимал его теориям. Однако Ансельм был еще слишком молод, чтобы проникнуться философией комиссара до конца и научиться сразу и безошибочно отделять факты, которые полицейский не имеет права упускать из виду, от менее важных. Лакоссад любил свою работу за то, что она позволяла ему общаться со многими людьми, и он старался выполнять ее как можно лучше. Инспектор еще недостаточно устал от расследований, чтобы закрывать на что-то глаза вопреки укорам совести, а потому худому миру предпочитал пока добрую ссору.
Чем больше Лакоссад размышлял над кончиной мсье Дезире, тем меньше, верил, что это самоубийство. Он, конечно, не знал, что произошло на самом деле, но и доводы комиссара Шаллана его не убедили. Человек, раздумывал инспектор, может наложить на себя руки только в случае каких-либо неразрешимых для него проблем: финансового или сентиментального характера либо же если он смертельно болен. Между тем, по всей видимости, Парнак старший отличался довольно завидным для своих лет здоровьем, материальное его положение также не внушало ни малейших тревог, ну а уж о какой-либо пассии никто никогда и не слышал. Так с чего бы ему это вдруг вздумалось прострелить себе голову?
Пока у Лакоссада не было никаких доказательств, кроме доводов здравого смысла (а стало быть, с точки зрения закона — ничего). Впрочем, подумал он, эта ссора между покойным и Франсуа Лепито может дать какую-то зацепку. Внезапно приняв решение, инспектор, вместо того чтобы отправиться в комиссариат, пошел к молодому клерку.
У входа в дом на улице Пастер Лакоссад столкнулся с вдовой Шерминьяк.
— Будьте любезны, мадам, подскажите мне, пожалуйста, где живет мсье Лепито? Он дома сейчас?
Софи окинула пришельца подозрительным взглядом.
— Кто вы такой?
— Инспектор Лакоссад.
— Из полиции?
— Ну… да.
— Разве… разве Франсуа что-нибудь…
— Не беспокойтесь так, мадам, я добрый знакомый Франсуа Лепито и просто пришел просить его помочь мне разобраться в одной довольно запутанной истории.
— Не уверена, что от него сейчас большой прок…
— Вот как? А почему?
— Он в расстроенных чувствах… из-за несчастной любви…
— Правда?
— Да, правда… Франсуа до смерти влюблен в женщину. Но она старше его и у нее к тому же большое состояние… Вот бедняжка и не решается открыть ей свое сердце.
— Стало быть, он и в самом деле ее любит, ибо, если верить Петрарке, «кто может сказать о страданье, тот страстью не так опален».
— Ах, вы совершенно правы, инспектор! Но как же Франсуа не понимает, не догадывается, что эта женщина, быть может, готова упасть в его объятия и лишь ждет первого знака? Я говорю вам это только потому, что очень волнуюсь за Франсуа…
— Неужто его состояние столь плачевно?
— Бедный, он почти не ест и не спит… Вчера ночью, например, я слышала, как он вышел на улицу где-то в час, а вернулся только лишь около трех. Ну скажите, господин инспектор, разве это нормально для такого порядочного молодого человека, как мсье Лепито?
— Разделяю ваше мнение, мадам. Оно мне кажется весьма рассудительным.
Польщенная, мадам Шерминьяк тут же приосанилась.
— Бог свидетель, еще никто не жаловался на мои советы. Вот только Франсуа почему-то не хочет довериться мне. Ну, разве любовь — это преступление?
— О нет-нет, мадам, всего-навсего болезнь.
— …Что? — опешила женщина.
— Прошу прощения. Просто я вспомнил один английский афоризм: «Любовь — как ветрянка, чем позже ее подхватишь, тем тяжелее протекает». А теперь, мадам, скажите мне, где обретается наш романтик?
— На последнем этаже. Вы увидите на двери его визитную карточку.
Франсуа проснулся в самом скверном расположении духа. В ближайшие часы ему надо было принять окончательное решение… Впрочем, уже одно то, что молодой клерк не пошел в контору, означало, что он готов склониться перед волей «Мсье Старшего». «Что ж, — успокаивал он себя, — отыщется какая-нибудь другая возможность видеться с Соней. Да и контора Парнака в конце-то концов не единственное место, где можно работать». Такое рассуждение взбодрило Франсуа, он ощутил заманчивый привкус свободы. Твердым шагом наш герой двинулся было к шкафу, где висели оба его костюма, как вдруг в дверь тихонько постучали.
— Кто там? — удивленно спросил Лепито.
— Лакоссад… мне нужно сказать вам пару слов, дорогой мой.
— Минутку!
Накидывая халат, Франсуа подумал, зачем это он понадобился полицейскому, и открыл дверь.
— Я не застал вас сегодня в конторе, приходится беспокоить дома, — немного насмешливо извинился инспектор.
— Ничего страшного, вы не особенно меня потревожили.
— Любезная дама снизу многое рассказала мне о вас. Она так волнуется о вашем здоровье, особенно о сердечных делах…
Франсуа рассмеялся.
— Да-а, вдова — добрейшая женщина — опекает меня, как наседка цыпленка.
— Но знаете, после разговора с прекрасной вдовой я в некотором заблуждении. В конторе мне рассказывали, будто вы поссорились с мсье Дезире из-за его племянницы, в которую, как они говорят, вы влюблены. И вдруг мадам Шерминьяк заявляет, что вы сохнете по какой-то старушенции! Как вам это понравится, Франсуа? Вы не находите тут некоторого противоречия?
— Моя личная жизнь — это моя личная жизнь. Она касается меня одного, мсье инспектор! Но уж если так угодно, то, во-первых, мадам следовало бы перестать совать нос в чужие дела! А во-вторых, я вовсе не влюблен в мадемуазель Парнак, она сама не дает мне проходу!
— Так что ж, мсье Дезире ошибся?
— Ну нет, мерзавец попал в самую точку.
— А из-за чего тогда вышла ссора?
— Послушайте! Вам не кажется, инспектор, что вы несколько назойливы?
— Что делать, такое уж ремесло!
— Вы пришли по-приятельски или официально!
— И то и другое.
— Это как же?
— Вы мне симпатичны, поэтому как друг я не хочу, чтобы вы влипли в историю, из которой не так-то легко будет выпутаться…
— В какую еще историю? — возмутился Франсуа.
— Сейчас скажу… Я по делу, приятель, из-за того, что мсье Дезире сегодня ночью не стало.
— Что-о? Мсье Дезире… не стало…
— Вы, что же, не знали об этом?
— Да откуда же мне знать? Я еще не выходил из дому!
— Утром-то — да, ну а вот ночью?
— Ночью?!. Ах, ну да… Ночью действительно я ходил гулять. Ну так и что?
— И где же вы гуляли?
— Где гулял? По правде говоря… бродил, знаете ли, просто так, наугад, точно не помню. Вам-то это зачем?
— Жаль… А как, по-вашему, мсье Дезире мог покончить с собой?
— Покончить с собой? Он? Никогда! Да вы что сегодня?
— Странно… Между тем врач сделал заключение о самоубийстве.
— Этого просто не может быть!
— Вот и я тоже никак не могу в это поверить. Сдастся мне, что мсье Дезире прикончили.
— Прикон-чи-ли? — заикаясь произнес Лепито.
— Да-да. При-кон-чи-ли. Только не спрашивайте меня почему да кто — я не сумею пока ни ответить, ни объяснить. Это чисто интуитивно.
— Да что вы сегодня, право? Несете какую-то чушь! Ну кому это могло понадобиться убивать мсье Дезире?
Лакоссад пристально посмотрел на Франсуа.
— Вам, — очень мягко заметил он.
— Мне-е-е? — почти шепотом протянул опешивший и вытаращивший глаза Франсуа.
— Сами подумайте. Достаточно убрать мсье Дезире, проникшего в тайну ваших любовных дел (а насколько я понял, они весьма деликатного свойства), и вы можете спокойно продолжать свой нежный дуэт, да еще и место сохранить в конторе.
— И что вам за охота пришла задаваться нелепицами! Ну не может же быть, чтобы вы и в самом деле так думали!
— Увы, но пока вы единственный, кому, как говорится, выгодна смерть мсье Дезире. Насколько я помню, кто-то при нашей последней встрече горел желанием кого-то убить. Разве не мсье Дезире вы имели в виду, Франсуа? Что вы теперь на это скажете?
— Да причем здесь ваш Дезире! Меня просто достала приставаниями со своей любовью Мишель! Но, разумеется, я говорил тогда не всерьез.
— Конечно, в шутку… Ну что ж, по официальной версии мсье Дезире сам покончил счеты с жизнью, так и нечего вам портить себе кровь.
Франсуа плюхнулся в кресло. Выглядел он очень подавленно.
— Господи! И каких только неприятностей не приносит любовь!..
— Это заметили задолго до вас, дорогой друг… К примеру, я читал у Овидия: «В любви не меньше горя и скорбей, чем на брегу морском ракушек разных».
Когда Франсуа проходил мимо двери мадам Шерминьяк, которую та всегда держала приоткрытой, чтобы следить за передвижениями жильцов, вдова бросилась на него, как паук на запутавшуюся в сетях добычу. Молодой человек казался таким убитым и расстроенным, что полное любви сердце дамы не выдержало и она буквально затащила его в комнату, заставив выпить стаканчик «Аркебюза». Мадам считала его — и, видимо, не без оснований — панацеей от всех недугов — как сердечных, так и телесных.
— Вы что-то плохо выглядите сегодня, мсье Франсуа. Наверное, вы заболели?
— Да, мне в самом деле как-то не по себе, мадам Шерминьяк.
— Пожалуйста, зовите меня Софи… Так будет душевнее.
— Почему Софи? — спросил размякший и, похоже, потерявший остатки соображения Франсуа.
— Да потому что это мое имя!
— Я… я никогда не осмелюсь…
— Вы слишком застенчивы, мсье Франсуа, так нельзя. Я же вам говорила: не надо бояться людей… Искренность трогает даже самые непреклонные сердца… Ну, смелее!
— Это трудно… она так прекрасна… просто богиня…
Софи Шерминьяк закрыла глаза от удовольствия. Вдова уже так отдалась своим мечтам, что сейчас ей казалось возможным решительно все — даже то, что кто-то мог счесть ее красивой.
— А вы, случайно, не преувеличиваете, ну хотя бы самую малость? — проворковала она. — По-моему, от любви вы немножко утратили чувство реальности… Конечно, она недурна… я бы даже сказала, прекрасно сохранилась, новее же не настолько, чтобы сравнивать ее с богиней…
— Так вы знаете, кому я поклоняюсь?
— Думаю, да, дорогой Франсуа, думаю, да! — жеманно просюсюкала мадам Шерминьяк.
— Тогда вы должны понимать всю силу моего отчаяния…
— О нет! Вот этого как раз я и не понимаю! Вы делаете из мухи слона. Послушайте, Франсуа, ну почему бы вам не отправиться вдвоем со своей милой в Лимож или в Клермон-Ферран?
— На это нужны деньги, а у меня их нет.
— Господи, деньги! Они наверняка есть у той, кого вы любите? Кто сам страстно любит, разве откажется помочь вам устроиться?
— Вы правы… Софи. Вы и представить не можете, как поддержали меня! Я просто воспрял от ваших слов! Я снова верю, верю в возможность счастья… и ни за что не уеду из Орийака. Раз вы говорите, что она меня любит или полюбит очень скоро…
— Уже полюбила! — воскликнула вдова, сделав было движение, но, вспомнив о стыдливости, опустила глаза и добавила: — Во всяком случае, я так думаю.
Уходя, Франсуа Лепито опять оставил Софи Шерминьяк во власти самых радужных грез.
В особняке же на авеню Гамбетта была совершенно иная атмосфера. Здесь все говорили вполголоса и ступали неслышно. Темные костюмы, креповые повязки, венки из поникших от грусти цветов — все это медленно перемещалось к комнате, где возлежал «Мсье Старший», а мэтр Парнак принимал соболезнования. Лепито подошел к нему. Нотариус с большой признательностью выслушал набор банальных фраз и сжал руки клерка.
— Спасибо, Франсуа… Вы знаете, я сейчас подумал, как брат доверял вам, как ценил вас… Да, да, это большая утрата для нас обоих…
«Да, — сказал себе Лепито, — порой с усопшими происходят поразительные метаморфозы». Он не осмелился подойти поздороваться с мадам Парнак и отправился в контору.
Если Антуан Ремуйе громко выразил радость по поводу возвращения молодого коллеги, то оба старика обдали его просто-таки ледяным презрением. Лепито же как ни в чем не бывало уселся за стол и занялся многострадальным досье «Мура-Пижон». Вторая половина дня прошла в сосредоточенном молчании, как, впрочем, и полагается в порядочном доме, где каждый знает, что ему делать. Только около пяти часов тишину особняка нарушили тяжелые шаги гробовщиков. Как какая-нибудь длинноногая птица на краю африканского болота, поднимающая голову к небу и прислушивающаяся к шороху ветра, чтобы узнать, не грозит ли ей опасность, так и мадемуазель Мулезан с трагическим видом воздела нос к потолку.
— Всегда найдутся люди, которых смерть ближних очень устраивает, — изрекла она.
— Таков уж наш несправедливый мир, дорогой друг, — поддержал Вермель. — Вы же знаете, что первыми всегда уходят самые лучшие…
— Не понимаю, чего вы ждете в таком случае, — зарычал старший клерк. — Кому-кому, а уж вам-то давно пора. Или оба уже не стоите ни шиша?
— Как вы смеете говорить такое женщине, которая вам в матери годится? — взорвалась старая дева.
— По счастью, Бог, в его безмерном милосердии, избавил меня от такого горя! Уж простите, мадемуазель, но мой отец был человек с хорошим вкусом!
Мадемуазель Мулезан задохнулась от негодования.
— И все это потому… что вы… постыдно… защищаете Франсуа.
Прикрывшись досье, Франсуа в это время грезил о Соне. Услышав свое имя, он удивленно поднял голову.
— А от чего это меня надо защищать?
— От угрызений!
— Меня, от угрызений? Это от каких же?
— Не слушайте, старина, — вмешался Антуан, — вы же видите, она не в своем уме! Так всегда с этими девственницами. Их трясет при виде любой пары брюк!
— Да вы просто представления не имеете о порядочности, мсье Ремуйе!
— Если порядочность хоть что-то имеет от вас, я предпочту никогда с ней не встречаться!
В спор полез Вермель.
— Но вы же не станете отрицать, что мсье Дезире покончил с собой почти сразу после ссоры с Лепито? — задребезжал он, считая, что задал коварнейший вопрос.
— Видимо, не вынес угрызений совести?..
— В любом случае, — прошипела мадемуазель Мулезан, — теперь нашему честолюбцу двери открыты. Никто не помешает строить куры богатой наследнице! Что бы вы там ни говорили, а смерть мсье Дезире ему очень на руку!
— Ну нет, гораздо больше нас всех устроило бы совсем другое! Не догадываетесь что именно, мадемуазель Мулезан? Так это ваша кончина!
— Я не могу допустить, Ремуйе, чтобы вы в моем присутствии подобным образом третировали нашу достопочтенную коллегу, — продекламировал Вермель.
— Оставьте этот номер для старых маразматиков вроде вас, Вермель, а сейчас постарайтесь-ка лучше отработать хоть часть тех денег, что вам тут каждый месяц платят из чистой благотворительности?
— Из благотворительности? — почти завизжал оскорбленный хранитель добродетелей.
— Вот именно.
И тут наконец вступил Франсуа. Он встал и обратился к старшему клерку:
— Вы считаете меня воспитанным человеком, мсье Ремуйе?
— Несомненно.
— Что же, тогда постарайтесь угадать, что я, при всем своем хорошем, нет, блестящем воспитании, думаю об этих двух мокрицах, погрязших в злословии и клевете?
— Могу предположить.
Лепито повернулся к мадемуазель Мулезан и Вермелю.
— Дорогая мадемуазель Мулезан, почтеннейший мсье Вермель, имею честь сообщить вам: вы гов-но! Я надеюсь, мы не разошлись в мнениях, мсье Ремуйе?
— Нисколько, мсье Лепито.
После этого инцидента — самого серьезного из всех, когда-либо происходивших в конторе мэтра Парнака, — временно оставленные врагами позиции вновь охватила тишина. Наконец пробило половину шестого — время окончания рабочего дня для клерков. Звон часов долго отдавался в пустом доме раскатами мрачного эха и, казалось, рвал на части обретенный после схватки покой. Собираясь уходить, мадемуазель Мулезан заметила:
— В мое время, когда в доме кто-то умирал, все часы останавливали.
— Не всем удалось пожить в средние века, — невозмутимо парировал Антуан.
После того как шаги мадемуазель Мулезан и Вермеля затихли в саду, Лепито тоже собрался уходить. Старший клерк задержал его.
— Хочу сказать вам пару слов, Франсуа.
— Вот как? Ну что ж, выкладывайте, старина!
— Я должен просить у вас прощения за то… за то, что собирался сделать по приказу мсье Дезире…
— Ладно, забудем об этом.
— Войдите в мое положение.
— Я и так все понял…
— …и не держите на меня зла, когда вы станете… короче, потом.
— Успокойтесь, я уже выкинул это из головы.
— Честное слово?
— Клянусь.
— Благодарю вас!
Появление Мишель Парнак прервало это изъявление взаимных симпатий. При виде девушки Франсуа подскочил от досады. Зато Антуан заговорщически улыбнулся.
— Добрый вечер, мадемуазель Мишель… Я как раз ухожу. Мы с Франсуа немного задержались, потому что говорили о вас.
— Обо мне?
Лепито попытался угомонить старшего клерка, решившего оказать ему услугу.
— Прошу вас, Ремуйс!
— Вы только посмотрите, мадемуазель, как он смущен! И знаете почему? Другой темы, кроме «мадемуазель Парнак» для него не существует. Он просто замучил меня.
— Ну сколько можно, Ремуйс? Прекратите!
— Хорошо-хорошо, умолкаю. У меня никакого желания выболтать эту очаровательную тайну. До свидания, мадемуазель! Франсуа, до свидания…
Молодые люди проводили Ремуйе глазами, помолчали.
— Это правда? — наконец спросила Мишель.
— Да нет, конечно!
— Тогда почему он это говорит?
— Воображает, будто я в вас влюблен!
— А вы опять скажете, что это не так?
— Ну конечно, что же еще?
— Я вижу, вы все такой же трусишка!
— Умоляю вас, оставим этот разговор!
— Не понимаю: какой смысл прятаться! Ведь все уже знают, что мы любим друг друга. Ну что может помешать вам любить меня?
— Уверяю вас, Мишель…
— Ах, лучше молчите! Ну кто, скажите, сумеет любить вас больше меня. Кто, лгунишка? И в конце-то концов я единственная дочь мэтра Парнака… Это тоже кое-что значит, разве я не права?
— Но в конце-то концов, Мишель, что вы во мне-то нашли?
— Как что, вы же ужасный растяпа. Что может быть лучше мужчины, у которого вечно такой вид, будто он с луны свалился… Вы прозрачны, Франсуа, как стекло, это просто восхитительно, водить вас за нос… в ваших же интересах, — заливалась довольная Мишель.
— Очень мило с вашей стороны, но я предпочитаю передвигаться самостоятельно.
— Господи, Франсуа, неужто вы не понимаете, что совершенно на это не способны?
— С меня хватит. Я, пожалуй, пошел.
— Однако вы забыли принести мне свои соболезнования, Франсуа! Печально, что вам приходится напоминать такие вещи.
— Простите… Благоволите принять мои… Нет, к черту! Ваш дядя ненавидел меня, и я платил ему той же монетой!
— Наконец-то вы говорите искренне! Не стану скрывать, я не ожидала от вас такой правдивости!
В это время в дверь постучали.
— Тут кто-нибудь есть?
— Соня! — растерянно пробормотал Лепито.
Мишель смерила его подозрительным взглядом.
— Вы зовете мою мачеху просто по имени?
— О, это по привычке.
— По привычке?
— Да, когда мы тут говорим о мадам Парнак без посторонних… короче говоря, немного фамильярничаем… но это все из-за большой нежности…
— Нежности?
— Ну да, коллективной… вернее сказать, из-за привязанности…
— Почему?
— Что почему?
— Почему вы испытываете коллективную привязанность к Соне?
— Но… потому что она — супруга мэтра Парнака.
— Вы что, меня за дуру принимаете?
— Нет, за кого угодно, только не за дуру.
В окно они видели, как Соня спустилась в сад.
— Что-то вы темните, Франсуа… и похожи на клятвоотступника. Может, вы не так уж равнодушны к моей мачехе?
— Вы с ума сошли!
— Не знаю… Во всяком случае, еще раз предупреждаю: я этого не потерплю!
— Господи боже мой! Оставьте меня в покое! Займитесь наконец своим делом!
— Вот именно, дорогой мой Франсуа, это как раз мое дело, и только из упрямства вы не хотите этого признать. До свидания.
Сделав вид, будто раскладывает оставшиеся на столе досье, Франсуа подождал, пока Мишель отойдет подальше, а потом побежал догонять Соню. Он догнал ее на улице Поль-Думе.
— Мадам Парнак!
Молодая женщина с притворным удивлением обернулась.
— Мсье Лепито?
— Мне необходимо поговорить с вами, это очень важно, — прошептал он.
— Важно?
— Очень!
— Надеюсь, вы меня не обманываете? — немного поколебавшись, спросила она.
— Мне? Обманывать вас? О!
— Что ж, ладно! Тогда в одиннадцать часов в саду, за павильоном моего покойного деверя.
Франсуа пошел обратно и у самого поворота на улицу Пастер столкнулся с вконец расстроенной Мишель. Лепито застыл на месте.
— Вы…
Девушка смотрела на него, не пытаясь скрыть огорчения.
— И вы туда же, Франсуа…
«Уж лучше бы она кричала!» — подумалось незадачливому влюбленному.
— Я… я не понимаю… по крайней мере не совсем… — лепетал он.
— Так вы тоже ее любовник?
— Уверяю вас, Мишель, я даже не знаю, о чем вы…
— Значит у вас у всех такая привычка, да? Вы называете ее просто по имени… из почтения к мужу… Низкий вы человек, Франсуа!
— Позвольте мне все объяснить.
— Какие уж тут объяснения! Все и так ясно. Вы мне казались совсем другим… Я думала: такой человек наверняка полюбит хорошую девушку…
— Вроде вас?
— Вот именно, вроде меня, мсье Лепито! Во всяком случае, уж не эту потаскуху, которая позорит моего отца с первым встречным!
— С первым встречным?
— Уж не считаете ли вы себя единственным ее избранником? Ничто такую не останавливает! Даже в день смерти дяди отбирает жениха у его племянницы. Признайте все-таки, что ваша любовь — первостатейная стерва!
— Я не позволю вам…
— Ах, вы не позволите? А как насчет этого?
И Франсуа Лепито второй раз за двое суток умудрился получить оплеуху от влюбленной девушки.
— Так, теперь, я вижу, вы наконец в состоянии меня выслушать! Несмотря на ваше предательство, я все-таки люблю вас, Франсуа Лепито! И как только вы станете моим мужем, можете в этом не сомневаться, я заставлю вас заплатить за все, что мне пришлось пережить сегодня!
— Да никогда я на вас не женюсь!
— Поживем — увидим!
— Тут и смотреть нечего, все и так ясно!
— Значит, вам мало разрушить семью моего отца? Вы хотите уничтожить еще и нашу?
— Голову даю на отсечение: у меня с вашей мачехой отношения совсем не те, что вы себе вообразили!
— Тем лучше для нее! Но имейте в виду: если эта дрянь не прекратит свои штучки, я ее просто убью!
Франсуа нехотя пообедал — у него начисто пропал аппетит. От мысли о предстоящем свидании немного лихорадило. Неспокойно было на душе и от раздумий о том, что может выкинуть еще пылкая Мишель.
По правде говоря, пробираясь в саду мэтра Парнака к павильону, где еще недавно жил «Мсье Старший», Франсуа чувствовал себя довольно неуверенно. Где-то в одиннадцать Соня не замедлила присоединиться к нему, внезапно появившись из темноты.
— Ну, что случилось? Неужто и в самом деле что-то серьезное? Сами без ума и меня на всякие авантюры толкаете?
Молодой человек рассказал о разговоре с покойным мсье Дезире и о том, как сурово тот отзывался о своей невестке. Но Соня восприняла этот эпизод довольно беззаботно.
— Он меня ненавидел… и хотел, видимо, чтобы брат, как и он сам, был верен покойной жене… Брак Альбера он считал предательством. Впрочем, не стоит и говорить об этом, раз Дезире умер. Ему теперь не до нас…
— Я бы хотел… позвольте мне задать один вопрос?
— Ну, в чем дело?
— Мсье Дезире сказал мне… будто у вас есть… другие мужчины…
Услышав грудной смех Сони, Франсуа почувствовал, как по его коже побежали мурашки.
— Ревнуете?
— До смерти!
Молодая женщина тонкими пальчиками провела по щеке влюбленного.
— Дитя… мой деверь готов был сказать что угодно, лишь бы опорочить меня в ваших глазах…
— Но зачем?
— Может быть, он догадывался, что вы мне не безразличны?
Блестя глазами и быстро наклонившись, Соня слегка коснулась губами губ Франсуа.
— Со… ня, лю… бовь моя! — полузадушенно прохрипел тот.
— А теперь — уходите живо!
Лепито не шел, а летел.
Единственное, что могло нарушить покой Агаты Шамболь — так это привидения. С детства напичканная жуткими историями о потустороннем мире, девушка боялась не столько самого покойника, сколько того непонятного и страшного, что было в нем после смерти. То, что мертвый Дезире, а стало быть превратившийся в нечто совершенно иное, все еще лежит в доме, наполняло ее неясной тревогой. Агата не могла бы точно сказать, чего именно она боится, но была достаточно встревожена, чтобы не спать.
Примерно в четверть двенадцатого кухарка встала, подошла к окну и в лунном свете увидела вдруг, как какой-то мужчина проскочил в калитку и исчез за оградой. Почти в это же время послышалось что-то вроде крика о помощи. Накинув халат и сунув ноги в тапочки, кухарка направилась на улицу. Проходя по коридору мимо комнаты, где лежал покойный мсье Дезире, она быстро перекрестилась — что, если покойник встал из гроба и поджидает ее?
Выйдя в сад, Агата на мгновение остановилась, прислушиваясь. На сей раз она совершенно явственно услышала стон. Он донесся из-за павильона, где жил раньше брат хозяина. У кухарки кровь застыла в жилах от ужаса. Придя в себя, она вернулась в дом, взяла на кухне фонарик и, немного поколебавшись и решив, что будить хозяина все-таки не стоит, отправилась к павильону. Освещая дорогу перед собой, Агата обошла его и за углом неожиданно наткнулась на Соню Парнак. Молодая женщина лежала на газоне лицом вниз, затылок у нее был весь в крови. Подумав, что она мертва, кухарка так пронзительно завизжала, что перебудила весь дом.