4

По Нипро спускаются казаки на своих «чайках»… на море же ни один корабль, как бы он ни был велик и хорошо вооружен, не находится в безопасности, если, к несчастью, встретится с ними, особенно в тихую погоду.

Француз Боплан.


Казаки пользуются такой славой, что нужны удары палкой, чтобы заставить турецких солдат выступить против них.

Француз де-Сези.


Казаки так отважны, что не только при равных силах, но и 20 чаек не побоятся 30 галер… как видно это ежегодно на деле.

Итальянец д'Асколи.


По словам самих турок, никого они не страшатся больше казаков.

Поляк П. Пясецкий.


Можно уверенно сказать, что не найти во всем мире людей более отважных, которые бы меньше думали о жизни или меньше боялись бы, смерти… Эта голь своим уменьем и храбростью в морских битвах превосходит все другие народы.

Турок Наима.


— Каторга! — раздался голос запорожца-наблюдателя.

Полковник Сидловский поднял подзорную трубу, всмотрелся в указанном наблюдателем направлении. Там, где по курсу казачьей флотилии смыкались на горизонте море и небо, виднелся плохо различимый продолговатый предмет. Точнее, он мог быть плохо различимым для кого угодно, только не для него, семь лет проведшего гребцом-невольником на турецкой галере, или, как их называли запорожские и донские казаки, каторге.

Сидловский был простым сечевиком Тимошевского куреня, когда во время морского набега на анаталийское побережье был ранен и захвачен в плен. Часть пленных запорожцев была отправлена в Стамбул и там, на потеху толпе, раздавлена на площади слонами, другие закопаны живьем в землю, посажены на кол или, привязанные к галерам, разорваны на части. Тяжелораненые были брошены в чайку, облиты смолой и сожжены, а для Сидловского началось то, что вряд ли можно назвать жизнью.

Низкая скамья для гребцов, въевшиеся в тело цепи на ногах, торчащая из палубы подставка, на которую опиралось тяжелое весло, приводимое в движение еще четырьмя невольниками… Узкий проход посреди галеры, возвышающийся над скамьями и делящий их на левые и правые; постоянно прохаживающийся по проходу галерный пристав-надсмотрщик с кнутом в руке… Волны, перехлестывающие через палубу и бьющие гребцов по ногам, из одежды во всякую погоду и при плавании в любых морях — лишь полуистлевшие штаны… Еда и сон по сменам, на своих скамьях, без остановки хода галеры. Круглосуточная работа без отдыха и праздников, запрет переменить скамью или место на ней, наказание плетью за разговор и даже за прикосновение к соседу… Единственное поощрение для самых послушных и не внушающих опасения невольников — разрешение выполнять на берегу земляные и очистительные работы во время захода галеры в порт.

И так изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом. До тех пор, пока их галера не была взята на абордаж верными побратимами запорожцев, донскими казаками, и Сидловский вновь не обрел долгожданную волю…

Продолговатый предмет вырастал в размерах, над ним появились белые облачка-паруса. Теперь и невооруженным глазом можно было узнать турецкую галеру-кадригу. За первой галерой показалась вторая, за ней — третья. Это были хорошо оснащенные и наиболее боеспособные в турецком гребном флоте галеры-закале, содержавшиеся за счет государственной казны. Они были лучше вооружены, а их экипажи более подготовлены по сравнению с галерами-беглер, которые содержались их капитанами na средства подчиненных Порте 14-ти приморских земель и городов — Алжира, Туниса, Ливии, Кипра, Гелиополя, Трабзона, Кафры и других. Именно на такой галере-закале провел гребцом-невольником семь лет теперешний полковник Сидловский. Поэтому он знал о ней очень и очень многое. Очень многое помнил о галерах бывший казак-невольник, но еще больше знал о них сегодняшний запорожский полковник Сидловский. Главное из его теперешних знаний — как побеждать галеры.

— Каторги! — донесся с кормы голос другого казака, ведущего наблюдение за открытым морем.

Действительно, еще три галеры приближались к запорожской флотилии со стороны моря, прижимая ее к суше. Итак, противник одновременно преградил путь чайкам вперед вдоль берега и отрезал их от морского простора. Оставалось одно из двух: плыть назад или с боем прорываться в нужном направлении. Вступать днем в сражение с галерами было равносильно самоубийству: мощные, дальнобойные турецкие пушки, ведущие огонь с палуб галер, лучше приспособленных для прицельной стрельбы, нежели пляшущие на волнах чайки, расстреляют казачьи суденышки прежде, чем они приблизятся к галерам на дистанцию огня своих мелких пушчонок. Поэтому выход один — отступать. Вернее, пока отступать.

— Назад! Быстрей! — скомандовал Сидловский. Приказ был выполнен молниеносно, примеру чайки полковника последовала вся запорожская флотилия. Под парусами и на веслах казаки несколько часов уходили вдоль берега от вражеских галер, а перед закатом солнца Сидловский велел сложить паруса и убрать мачты, в результате чего низко сидевшие в воде чайки стали незаметны для турецких наблюдателей. Учитывая направление ветра, казаки теперь маневрировали так, чтобы солнце было за их спиной и слепило глаза туркам. С наступлением сумерек запорожская флотилия уже сама направилась навстречу галерам и остановилась в миле от них.

Конечно, казаки могли бы дождаться полной темноты и прорваться мимо турецких кораблей, как они зачастую поступали в морских походах. Однако сейчас они плыли не в набег на чужое побережье, а шли по строго определенному маршруту, на котором могли еще не раз встретить посланные против них галеры. Ведь турки, зная о привычке запорожцев не удаляться далеко от берега, всегда учитывали это обстоятельство и в первую очередь контролировали именно прибрежные воды. Поэтому, оторвавшись от галер сегодняшней ночью, отряд Сидловского мог наткнуться на них завтра или послезавтра, равно как в любой иной день. Не желая постоянно находиться под угрозой нападения, полковник решил не уходить от погони, а как можно скорее покончить с преследователями.

Турки, тоже неплохо изучившие тактику запорожцев, разгадали их замысел. Оба вражеских отряда соединились и предприняли две попытки засветло атаковать казаков. Однако те были начеку и уклонялись от боя, выдерживая между собой и противником расстояние, превышающее дальность стрельбы турецких пушек. Но чем темнее становилось вокруг, тем ближе подплывали чайки к галерам. Будучи сами невидимы для турок, они ни на миг не выпускали из виду их огромные корабли. Около полуночи, когда на морс легла непроглядная тьма, прозвучала команда Сидловского.

— К бою, други!..

Сотник Получуб стащил рубаху, снял сапоги, положил на скамью шапку. Закатал до коленей шаровары, затянул потуже пояс, проверил оружие. Посмотрел на поручика Гришина, который рядом с ним подсыпал свежего пороха на полки пистолетов.

— Пойдешь с нами?

— Само собой.

— Тогда, чтоб не скользить по палубе, скидывай чоботы, — кивнул сотник на ботфорты поручика. — Да и одежонку не грех сменить, поскольку в твоей не только саблей махать не сподручно, но и дышать толком нельзя. Бери мои запасные шаровары и рубаху.

Поручик набрал полную грудь воздуха, повел в стороны плечами, пару раз резко присел. На самом деле, узкий камзол давил под мышками, штаны в обтяжку не позволяли широко развести ноги. А ведь притерпелся к форме, свыкся с ее неудобством. И даже посмеивался порой над рекрутами, которые поначалу чувствовали себя в армейской форме на прусский манер как спеленутый младенец. Не зря в наставлении по обучению новобранцев говорилось, что первые три месяца их «ничему не учить, как стоять и прямо ходить. Потом начать одевать мало-помалу из недели в неделю, дабы не вдруг его связать и обеспокоить».

Н-да, одежда русского офицера явно не для рукопашного боя, тем паче на мокрой корабельной палубе. Да и жалко ее. Хорошо нижним чинам, которым при императрице Екатерине II обмундирование и амуниция стали отпускаться за казенный кошт, а вот у их брата офицера стоимость одежды по-прежнему вычитается из жалованья. Ни много ни мало, а по Положению 1763 года с поручиков и капитанов на обмундирование ежегодно удерживались 41 рубль 33 копейки. А он не настолько богат, чтобы в первом же бою приводить в негодность штаны и камзол и тратить деньги на новые.

— Давай шаровары и рубаху. А ботфорты не сниму — негоже российскому офицеру босиком шлепать.

— Тебе видней…

Сотня Получуба должна была взять на абордаж две галеры. Разбившись на тройки, чайки его сотни на всех веслах понеслись к вражеским кораблям. Плеск волн заглушал скрип уключин, бледный свет луны позволял рассмотреть что-либо не дальше десятка шагов от глаз, поэтому пушечный залп турок грянул, когда высокая корма галеры оказалась рядом с носом чайки. Ядра прошумели над головами казаков и зарылись в волны за их спинами. Поздно спохватились неприятельские пушкари — чайка была в непростреливаемом из корабельных орудий пространстве. Еще два-три взмаха веслами — и она ударилась тростниковой обвязкой о корму галеры.

— С Богом! — раздался голос Получуба.

На корму галеры полетели веревки с острыми якорьками-кошками на конце, поднялись и упали на чужой борт абордажные лестницы с крючьями-захватами. На носу и корме чайки с мушкетами у плеча замерли лучшие казачьи стрелки, те, у кого днем и ночью каждая пуля находила цель. В большинстве это были охотники, что обычно заготавливали для Сечи на зиму мясо и которые в плавнях били на лету птицу, а на бегу зверя. У каждого из них под ногами лежала груда готовых для стрельбы ружей, за спиной стоял наготове казак-помощник для заряжания их вновь.

Едва на корме галеры и над ее бортами появились турки, с чаек загремели выстрелы. Отменные стрелки, казаки били без промаха. Били в метавшиеся по палубе и корме темные фигуры, в торчавшие над бортами головы вражеских стрелков, в мелькавшие в воздухе руки с ятаганами, которыми янычары стремились перерезать казачьи веревки или обрубить абордажные лестницы. Били не переставая, не обращая внимания на свистевшие вокруг ответные пули. Выстрел — и разряженный мушкет летел назад, а в руках уже был новый с пулей в стволе и со взведенным курком.

— Слава! — крикнул во всю силу легких Получуб, прыгая на ближайшую абордажную лестницу.

— Слава! — донеслось с левого и правого борта галеры, откуда устремились на абордаж казаки двух других чаек Получубовой тройки, атакующей этот вражеский корабль.

Себе сотник выбрал самое трудное — штурм кормы. Именно на ней размещались турецкие пушки и фальконеты, именно там находился капитан, руководивший боем. Захват кормы — это полпобеды. Однако и турки обычно дрались за корму с особым ожесточением и до последнего человека.

— Ура! — подхватил поручик, устремляясь за Получубом.

Тот был уже на середине лестницы. В одних шароварах, с перекошенным от ярости лицом, с воинственно задранными кверху усами, с болтающимся за ухом из стороны в сторону оселедцом. За поясом — пистолеты и кинжал, в зубах — верная сабля-карабеля. Длинная, с искривленным утолщенным концом, она была правнучкой знаменитого скифского и персидского меча-акинака. Ее центр тяжести был смещен к утолщенному концу клинка, и удар, нанесенный умелой рукой, был страшен: при рубке «с потягом» карабеля разваливала врага до пояса.

На предпоследней ступеньке лестницы Получуб остановился, присел. Борт галеры был рядом, на расстоянии вытянутой руки. Казачьи стрелки добросовестно сделали свое дело: над бортом и на корме не было видно ни одного турка, но сотник знал, что враги поджидают его по ту сторону борта, и в первую очередь у конца абордажной лестницы. Туда, где в дерево борта впились ее крючья-захваты, наведены стволы мушкетов и пистолетов, направлены острия копий, над этим местом занесены для удара ятаганы. Поэтому Получубу там делать нечего.

С силой оттолкнувшись от лестницы, сотник прыгнул вдоль галеры, на лету ухватился за борт. Завис над водой и стал быстро перебирать руками, удаляясь от лестницы. На миг замер, перевел дыхание и с кошачьей ловкостью вскарабкался на борт. Рванул из-за пояса пистолеты, крутанул головой по сторонам. Конец абордажной лестницы был в десятке шагов от него, и там виднелась большая группа турок. Зато на палубе против сотника находилось всего трое янычар: двое с обнаженными ятаганами, один — с мушкетом. Увидев Получуба, турки стремглав бросились к нему, но было поздно. Грянули казачьи пистолеты, янычар с мушкетом повалился на палубу, а сотник, спрыгнув с борта, уже держал в руках пистолеты из кобуры. Два выстрела по туркам с ятаганами — и в левой руке Получуба сверкнул кинжал, в правой — карабеля.

— Слава! — И сотник метнулся к лестнице.

Как ни торопился поручик, успеть сразу за Получубом ему не удалось: несколько запорожцев опередили его. Оказавшись на абордажной лестнице, Гришин пожалел, что не снял ботфорты: подошвы скользили по гладкому дереву, и он каждое мгновение рисковал свалиться в воду. Два казака, первыми очутившиеся у борта галеры, выпалили по туркам на палубе из пистолетов и вскочили с саблями в руках на борт. Но громыхнул выстрел из фальконета, провизжала картечь, и они рухнули в море. А на борту тут же выросла тройка других казаков. Пистолетный залп из шести стволов в группу поджидавших их янычар, и они соскочили вниз — в левой руке выхваченный из кобуры заряженный пистолет, в правой — сабля. Два запорожца, поднятые на копья, через миг вновь показались над бортом, однако вместо них на палубу галеры спрыгнула следующая тройка казаков. Затрещали выстрелы, зазвенела сталь, откуда-то сбоку от лестницы донесся крик Получуба:

— Рубай!

Впереди Гришина на лестнице никого уже не было, лишь ритмично раскачивалась с волны на волну корма галеры. Значит, пришел его черед вступать в схватку. Поручик щелкнул курками пистолетов, единым махом взлетел на борт галеры. Перед ним разгорался бой. Запорожцы, хлынувшие на корму и палубу вражеского корабля одновременно с трех чаек, рубились с наседавшими на них янычарами. Перевес в людях пока был на стороне турок, но все гуще карабкались по веревкам и абордажным лестницам казаки, все больше появлялось их на галере, все ожесточеннее становился бой.

— Слава-а-а!

— Алла-а-а!

Поручик не успел сделать шага, как перед глазами сверкнула сталь ятагана. Отшатнувшись, Гришин выстрелил в турка из обоих пистолетов, однако вместо упавшего замертво врага перед ним появился новый. Поручик схватился за шпагу, рванул из ножен и понял, отчего запорожцы, идя на абордаж, брали сабли в зубы. Выхватить обнаженную саблю изо рта было куда проще и быстрей, нежели вытаскивать ее из ножен. К тому же, чтобы достать шпагу из ножен, нужно действовать двумя руками — одной держать ножны, другой тащить оружие за эфес, то есть на какой-то миг остаться безоружным. А изо рта сабля легко хваталась одной рукой, оставляя вторую свободной для пистолета или кинжала.

Гришин смог обнажить шпагу только наполовину, как янычар занес ятаган над его головой. Уклоняясь от удара, поручик отскочил назад. Его ноги, угодив в лужу крови, разъехались в стороны, и он упал. Неуправляемую галеру в очередной раз качнуло на волнах, и поручик покатился по корме. Вскочить на ноги ему удалось на самом ее краю, где она нависала над скамьями невольников-гребцов. Гришин непроизвольно глянул вниз.

Три чайки, соединенные с галерой веревками и абордажными лестницами в единое целое, были пусты — все запорожцы дрались па вражеском корабле. Бой кипел по всей галере: на носу и корме, у бортов и на гребной палубе. Однако криков сражавшихся людей, грохота стрельбы или лязга оружия слышно не было — все заглушал яростный человеческий рев. Гребцы-невольники, вскочив со скамей и пытаясь освободиться, натягивали и дергали цепи, потрясали над головами кулаками, рвались изо всех сил к янычарам, стремясь дотянуться до ближайших.

Перед боем турки, опасаясь бунта невольников, предусмотрительно сковали им и руки, однако это был напрасный труд — невольники готовы были рвать своих палачей зубами. И горе янычару, который, отступая от запорожца, попадал по неосторожности на гребной палубе в руки невольников: к нему бросались со всех сторон, валили с ног и смыкались над упавшим плотной толпой. Когда она рассыпалась, на палубе оставался лежать растерзанный, неузнаваемый труп. Именно туда, на гребную палубу, теснили янычар дравшиеся внизу галеры запорожцы.

Наибольшего ожесточения бой достиг на корме, где находились основные силы турок и где рубился Получуб со своими отборными удальцами. Корма была завалена убитыми, упавшие раненые не уползали из-под ног сражавшихся, а старались выпустить в неприятеля еще хоть одну пулю либо нанести ему последний удар саблей или ятаганом. Некоторые, вцепившись в горло такого же раненого врага, катались с ним в смертельных объятиях по корме до тех пор, пока при очередном наклоне галеры на борт оба не сваливались в море или на гребную палубу. Бой па корме шел на равных, победитель еще не определился. Как нужна была здесь сейчас каждая сабля!

Поручик быстро сбросил с ног ботфорты, сжал в руке обнаженную шпагу. Отыскал глазами среди сражавшихся Получуба.

— Ура-а-а! — И бросился к сотнику.

Вначале успех был достигнут внизу, на гребной палубе. Янычары, атакованные от бортов, были прижаты к скамьям с невольниками и, страшась быть разорванными на части, сдались запорожцам. Согнав пленников на нос галеры и, оставив для их охраны десяток легко раненных казаков, остальные ринулись к корме. Навстречу им грянул залп из фальконетов. Это капитан галеры, понимая, что сражение достигло критической точки, приказал ударить картечью по захваченной запорожцами части корабля. Турецкие пушкари не утруждали себя выбором целей — отныне вокруг кормы находились только враги: ненавистные гяуры-запорожцы, невольники-гребцы, которые после плена станут до гробовой доски злейшими недругами Порты, а также бывшие товарищи по оружию, не пожелавшие во славу Аллаха принять смерть в бою и, сдавшись в плен неверным, превратившиеся в презренных предателей.

Картечь ударила в передние ряды взбиравшихся на корму казаков, смешала их, отбросила уцелевших назад. Она хлестнула по носу галеры, сметая за борт значительную часть пленных и нескольких конвоиров, засвистела между скамьями гребцов, валя их на палубу десятками. Это был последний залп корабельной артиллерии.

— Рубай! — проревел Получуб, пробиваясь к фальконетам.

— Рубай! — ринулись за сотником все сражавшиеся на корме запорожцы.

— Рубай! — И казаки с гребной палубы, отброшенные было картечью назад, вновь рванулись на корму.

Несколько минут ожесточенной рубки, и галера была в руках запорожцев. Получуб перевел дыхание, швырнул в ножны саблю, зычно скомандовал:

— По чайкам! На подмогу полковнику!

В лодке он первым делом зарядил пистолеты, рассовал их за пояс и по кобурам, по привычке хотел разгладить оселедец. И едва не взвыл от бешенства. Его красы и гордости не было — на макушке у основания чуба торчал лишь клок волос, а сам оселедец, ухоженный, напомаженный, любовно завитой, был срублен. У сотника перехватило дыхание, округлились глаза, он обеими ладонями принялся судорожно лапать голову.

— Срубали, оселедец срубали… — шепотом произнес он, оторопело глядя на Гришина. — Радости лишили, полжизни отняли. Ну, проклятые нехристи. Я вам за это…

Сгорая от нетерпения скорее рассчитаться с турками за причиненную обиду, сотник выхватил саблю, вскочил на скамью:

— Навались на весла, хлопцы! Веселее, други! Поможем пану полковнику!

Однако Сидловский в помощи не нуждался: галера, которую штурмовали бывшие под его командованием три чайки, уже была захвачена. По всем закоулкам корабля шныряли запорожцы, на корме толпа освобожденных невольников вершила скорый суд над захваченными в плен турками. У края кормы с ятаганами в руках стояли несколько бывших кандальников-гребцов, к ним одного за другим подводили пленных. Взмах руки, свист ятагана — и снесенная с плеч голова катилась по палубе, пинок босой ногой — и обезглавленное тело летело за борт. А перед палачом-добровольцем уже стояла новая жертва.

Получуб обратил внимание на одного из палачей. Высокий, худой, русоволосый, с бородой до пояса… Пронзительный взгляд голубых глаз, шрамы на обнаженном теле, сноровка опытного бойца — головы сносил коротким умелым ударом. Бывший невольник почувствовал к себе интерес сотника, потому что после окончания казни подошел к нему.

— Желаешь что-либо молвить, друже? — спросил он по-русски.

— Ловко саблей машешь. Не из нашего ли брата? Донец? Терец?

— С Дона-батюшки. А куда вы, други-запорожцы, путь-дорожку держите? Нет ли с вами моих землячков?

— Идем в поход сами, без помощничков. А вот куда, ведают лишь Господь Бог да пан полковник.

— Кто ваш полковник?

— Пан Сидловский.

— Сидловский… Сидловский… — донец сморщил лоб. — Не Яковом его кличут?

— Яковом.

— Покажь его.

— У главной мачты стоит. Рядом с высоченным казаком.

— Пойду погутарю с ним. А с тобой, сотник, — скользнул донец глазами по алому банту на эфесе Получубовой сабли, — мы еще не раз свидимся.

Донец остановился в шаге от Сидловского, впился в него взглядом.

— Не признаешь меня, полковник?

Сидловский внимательно посмотрел на бывшего невольника.

— Не знаю тебя, человече. А может, не помню.

— Последнее вернее, — невесело усмехнулся донец. — Пожалуй, я и сам не признаю себя после трех лет полона и галер.

— Кто же ты?

— Донского сотника Кравцова не позабыл? Не единожды вкупе с запорожцами плавал я со своими донцами на Анатолию и под Варну. Не раз встречался и с тобой, Яков.

— Сотник Кравцов? Михайло Кравец? Добре помню тебя, друже любый, побратим боевой. А что не признал сразу — не таи обиду. Зарос ты, как старец-отшельник, да и с обличья крепко спал.

— Зарос — побриться недолго, похудел — отъемся на доброй казачьей саламахе. Были бы кости, а мясо — дело наживное. Лучше скажи, куда своих орлов ведешь?

— На Дунай. Там россияне и паши казаченьки турка воюют.

— Слыхивал о том. Что молвишь, полковник, коли пожелаю к твоей громаде пристать? Примешь?

— Не позабыл, как саблю або пистоль в руках держать? Хватит ли силенок сдюжить в бою?

— Саблей да пистолем владеть не разучился, а вот силенок… Сам знаешь, Яков, каково па галерах. Ничего, через недельку на вольных харчах силенок прибудет.

— А ежели в бой завтра, а не через неделю?

— Пойду рядом с твоими хлопцами. Если прежде сутками бессмысленно веслом махал, саблю в руке тем паче удержу. Да и ненависть силенок изрядно добавит.

— Тогда оставайся. Казачину, как ты, любой сотник примет.

— Спасибо за доброе слово, полковник. Только я не один, кто желал бы к казаченькам пристать. На галере немало бывших пленников из запорожцев и донцов, мыслю, что многие явятся к тебе с тем же, что я. А люди тебе, Яков, сейчас ой как потребны. Оглянись, победа над турками большой кровью добыта. Так что наши сабли твоему отряду никак не помешают.

— Да, Михайло, много лихих казачьих головушек я после сегодняшнего боя не досчитаюсь. А поход только начался… — Сидловский на миг задумался, хлопнул донца по плечу. — Говоришь, на галерах немало нашего брата, казака? Займись ими. Кто желает стать под мой пернач — приму с охотой, кто хочет распорядиться судьбой по-иному — нехай плывет вольным человеком на Запорожье або в занятый россиянами Аккерман. Наберешь пять десятков сабель — быть тебе над ними куренным атаманом[11].

— Охочих пойти с тобой будет куда больше, Яков.

— Дай Бог. К делу приступай немедля, поскольку время не терпит. Ступай, друже. — Сидловский повернулся к высокому запорожцу, дымившему рядом с ним люлькой. — Есаул, на галерах, что поплывут на Запорожье або в Аккерман, отправишь и наших раненых. А сейчас сзывай старшин и «дидов» на раду…

Сидловский встал, снял шапку, низко поклонился на четыре стороны. Прежде чем начать говорить, еще раз окинул взглядом сидевших вокруг него казаков. Войсковые есаул Пишмич и хорунжий Качалов, войсковой старшина Проневич, полковой писарь Быстрицкий, командиры сотен и их есаулы. Помимо трех запорожских сотников среди участников старшинской рады находился и Михаил Кравцов: двести семьдесят бывших гребцов-невольников взялись за оружие и влились в отряд Сидловского. Значительное число добровольцев составляли взятые в разное время в плен запорожские, донские и терские казаки, а также казаки царских украинских полков, принимавших участие в прошлогодних боях с турками в составе русской армии фельдмаршала Румянцева.

Примкнули к запорожцам и несколько десятков отчаянных сорвиголов других национальностей — сербы, хорваты, кроаты, волохи, молдаване, болгары, греки, которые па родной земле сражались против турок-поработителей и угодили в плен. Ознакомившись лично с пополнением, Сидловский вручил Кравцову бант сотника, велел разбить новую сотню на пять куреней и по собственному усмотрению назначить куренных атаманов. Вот почему сотник Кравцов с полным правом занял место рядом с другими сотниками отряда полковника Сидловского.

Кроме старшин, на раде присутствовали с десяток «стариков», «батькив», или «сивоусых дидов», как звали их на Сечи, то есть старых, опытных, прославившихся удалью и воинским уменьем казаков, бывших в молодости кошевыми, полковниками, сотниками, оставившими свои должности по старости лет или по состоянию здоровья. «Диды» обладали среди сечевиков непререкаемым авторитетом, являлись носителями запорожских обычаев и традиций, строго следили за соблюдением неписаных законов «славного низового товариства». Их авторитета было достаточно, чтобы усмирить и неуемное буйство молодых казаков, вздумавших отправиться куда-либо в поход по собственному усмотрению, не заручившись согласием войсковой рады, и чтобы переизбрать любого чина войсковой старшины вплоть до кошевого, чем-либо нарушившего или ущемившего права сечевого воинского братства.

На родном майдане «диды» занимали места сразу после войсковой старшины, во время походов они приставлялись к полковникам и сотникам «для совета и нагляду», при отправке «листов» и грамот от имени запорожского войска их подписи стояли после подписи кошевого. Были случаи, когда при погребении «дидов» на Сечи палили не только из «малого ружья», но даже из пушек, чего не удостаивались многие кошевые и полковники. О власти «дидов» прекрасно знали кошевые и всегда учитывали ее. Так, кошевой Григорий Федоров писал в 1765 году из Петербурга своему заместителю, войсковому судье Павлу Головатому: «В наступающем году вы не сделайте того, чтобы от правления увольняться. Чтобы же войско вам перемену не захотело делать… я писал о том старикам». Тем более с влиянием «дидов» была вынуждена считаться старшина чином помельче.

«Диды», поджав по-турецки ноги, расположились отдельной группой за спиной Сидловского. Посреди восседал «батько» Зигны-Пидкова, перебывавший в свое время на всех должностях войсковой старшины вплоть до войскового есаула. Грузный, с длинными седыми усами и крючковатым носом, он смотрел перед собой подслеповатыми старческими глазами и с важным видом раскуривал так называемую «обчиську люльку». Кроме личной люльки-бурульки или коротенькой трубки-носогрейки, которые запорожцы называли своими родными сестрами и часами не выпускали изо рта, на Сечи существовали также общие люльки, из которых во время решения какого-либо сложного, важного вопроса курило по очереди, передавая се друг другу, целое товарищество.

Такую люльку раскуривал сейчас «батько» Зигны-Пидкова, чтобы, первым сделав из нее затяжку, пустить затем по кругу. Величиной с пару добрых казацких кулаков, обсаженная разноцветным монистом, драгоценными камнями, украшенная золотыми и серебряными бляшками тонкой работы, надписью на длинном изогнутом чубуке: «Козацька люлька — добра думка», она являлась для запорожца такой же святыней, как сечевое знамя или войсковые клейноды. Зигны-Пидкова раскурил люльку, сделал глубокую затяжку, выпустил из ноздрей пахучее облако дыма. Протянул люльку сидевшему рядом «диду»:

— Будь ласков, друже.

Сидловский надел шапку, разгладил усы.

— Панове, — начал он, — собрал вас, дабы вкупе решить, что делать дальше. О бое с турками говорить не стану — знаете о нем не меньше моего. Скажу о другом. Добрая половина чаек пошматована ядрами, одна затонула, каждый третий казак убит або ранен. Как поступить? Плыть с рассветом дальше на Аккерман или поначалу починить чайки и дать роздых людям? Плыть на побитых чайках опасно — при первой сильной буре пойдут па дно, а при встрече с галерами па них нельзя принять боя. Устроить поблизости стоянку також рискованно — к месту ночной пальбы могут пожаловать по воде или по суше турки и тогда не миновать нового боя. Как говорится, надобно выбирать промеж огнем и полымем.

Хочу услышать от вас, диды сивоусые, — склонил голову Сидловский в сторону группы стариков, — и от вас, други боевые, — глянул полковник на старшин, — как надлежит мне поступить: немедля плыть вперед або прибиться к берегу, чтобы привести в порядок чайки. Жду вашего слова, шановни панове.

Сидловский отвесил общий поклон раде, опустился на доски палубы. С безучастным видом стал следить за тем, как шла по кругу приближаясь к нему, общая люлька. Дождался своей очереди, с удовольствием затянулся, передал люльку соседу. И тотчас прозвучал обращенный к нему вопрос Зигны-Пидковы:

— Как мыслишь сам, пап полковник?

— Перво-наперво следует починить чайки. До Аккермана путь неблизкий, шторм або встреча с турками могут приключиться каждый миг. А у нас половина чаек на ладан дышит.

— Кто молвит еще? — обвел Зигны-Пидкова глазами сидевших.

Все молчали, и он снова обратился к Сидловскому:

— Место, куда надлежит пристать чайкам, на примете есть? Дабы и от чужих очей схорониться, и бури не страшиться?

— Есть, батько. Степную речку у мыса, который проплывали утром, не позабыл? Чем плохое пристанище? Речка течет по балке, заросла камышом, загонишь в нее чайки — ни один леший тебя не сыщет. Ежели начнется буря, можно уйти по речке как можно дальше в степь и там отстояться. И главное — речка у нас под боком.

— Иные думки имеются? — спросил Зигны-Пидкова.

Ответом была тишина, и он, выдержав паузу, изрек:

— Дело задумал, пан полковник, веди чайки к мысу. И не теряй попусту времени — к рассвету надлежит быть на речке, дабы никто из чужих не знал, что мы там обосновались.

— Панове, дозвольте слово молвить, — прозвучал голос Быстрицкого.

— Говори, — разрешил Сидловский.

— Верно сказано — надобно прибиваться к берегу и спешно чинить лодки. Верно и то, что наилучшее место для этого — речка у мыса. Однако… — Быстрицкий глянул на Зигны-Пидкову. — Батько, ты ходил в море больше всех и знаешь турок, как никто другой. Ответь: что они делают, прослышав о наших чайках в море?

— Поднимают на ноги прибрежные гарнизоны, выгоняют из гаваней в море флот, дабы на воде або сухопутье как можно скорее уничтожить нас.

— На воде або на сухопутье… — многозначительно повторил Быстрицкий. — Отчего они не поступают так на сей раз? Мы не единожды приставали к берегу, заходили в лиманы, заплывали в степь по речкам — и ни единой стычки с турками либо с татарами. Разве они не знают о нас? Конечно, знают. Скажу больше — их разъезды ни на миг не спускают с моря очей и знают о нас куда больше, нежели нам хотелось бы. Так почему басурманы не тревожат нас на суше? Мало сил? Может быть, хотя не верится в это… Выжидают удобного случая, чтобы покончить с нами наверняка и одним ударом? Это уже больше похоже на правду.

Не получится, что, скучившись на малой речке на непригодных к бою чайках, мы сами подарим туркам столь желанный для них случай? Дабы сего не случилось, надобно загодя выставить вокруг речки елико возможно дальше в степь свои тайные пикеты. Выставить сейчас, без промедления, покуда темно, ибо с зарей море у берегов вновь окажется на виду у вражьих разъездов. Однако теперь они будут для нас не опасны: всякий басурманин, вздумавший появиться у речки, оставит там свою голову. Даже приключись у речки что-либо непредвиденное, пикеты в степи загодя предупредят пас о появлении неприятеля, что позволит нам своевременно покинуть стоянку.

Зигны-Пидкова ничем не реагировал на речь Быстрицкого. Искоса наблюдая за «батьком», молчал и Сидловский. Так продолжалось до тех пор, покуда «обчиська люлька» в очередной раз не очутилась в руках Зигны-Пидковы. Однако теперь, сделав затяжку, он не пустил люльку по кругу, а принялся выколачивать из нее пепел и остатки табака. Сидловский встал, не снимая шапки, положил правую ладонь на торчавший из-за пояса полковничий пернач, вскинул подбородок. Рада завершилась, он вновь являлся единственным и ничем не ограниченным властителем судьбы всего отряда и каждого его казака. До новой рады…

— Рада приговорила — плыть к речке, — резко зазвучал его голос. — А ты, друже полковой писарь, — обратился он к Быстрицкому — спешно отбери пять десятков наилучших хлопцев и отправляйся с ними. Куда и зачем, тебя учить не надобно.

Загрузка...