Серебристый самолет плыл высоко в синем небе. Мощные моторы гудели спокойно и ровно. В бортовые иллюминаторы ослепительно и радостно било утреннее солнце. Далеко внизу лежала земля, еще погруженная в голубовато-сиреневый полумрак. Там продолжался предрассветный час, и лучи солнца еще не разбудили степь. В степных балках, густо заросших кустарником, и подавно было темно и тихо.
— Начинаются наши края, — негромко, с затаенной гордостью произнес кто-то из пассажиров. — Донец виден, сейчас будет Славянск.
Родные края...
Кажется, и дымком потянуло, и почудились в гремящем шуме моторов далекие шахтные гудки.
За Северским Донцом, петлявшим меж курчавых дубрав, за его скалистыми меловыми берегами начался донбасский край. Раскинулась под крылом величавая каменноугольная степь с белыми хатками украинских сел среди зеленых хлебов. Всюду скрещивались и расходились нити степных дорог.
Пролетели над Славянском с его древними курганами и целебными соляными озерами. Волнистые гребни Донецкого кряжа казались похожими на волны окаменевшего моря.
Самолет прошел над заводами Краматорска и Дружковки. За ними возникла дымная Константиновка: сколько здесь труб, заводских корпусов! Над зеленью парков поднимались белые дворцы, многоэтажные дома, зеркалами поблескивали степные пруды, а вокруг простирались ароматные в эту пору степи.
Показалась Горловка. Чуть подальше дымил Енакиевский металлургический завод. А за шахтой «Юнком» растеклось трехкилометровое водное скопище — шахтерское море «Водобуд».
Но вот солнце поднялось выше над горизонтом и осветило весь Донбасс от края до края, от синих струй Донца до берегов Азовского моря.
Здравствуй, степь донецкая, край мой каменный, земля шахтерская!
Днем и ночью трудятся шахтеры,
И дано самой судьбою им —
Родины бескрайние просторы
Согревать дыханием своим.
Народная мудрость бережно хранит память прошлого, каким бы оно ни было трудным или славным, а молодое поколение принимает эту память как свое достояние и несет дальше.
Здесь пойдет рассказ о том, как встретились и подружились два сердца, две судьбы, точно встретилось прошлое с будущим.
В дни Октября, когда шахтеры Донбасса поднялись на борьбу за власть Советов, глава южной контрреволюции атаман Каледин послал в Донецкий бассейн карательный отряд под командой есаула Чернецова с приказом разгонять Советы, жечь дома, расстреливать рабочих-революционеров.
Был канун 1918 года. На Ясиновском руднике, неподалеку от Макеевки, шахтеры-красногвардейцы, плохо вооруженные, разутые и голодные, поднялись по тревожному гудку на защиту свободы.
Целый день шел неравный бой с калединцами. Призывно трубил на всю степь шахтерский гудок, привлекая на помощь углекопов с соседних рудников, и трепетал на ветру изорванный пулями красный лоскут с огневой надписью: «Умрем за коммуну»!
На вершине террикона рабочие установили старенький пулемет, и шахтер, бывший солдат, губительным огнем косил цепи наступающего противника. Калединцы несли урон и приходили в ярость.
Под вечер врагам удалось ворваться на рудник, и они стали рубить шашками всех, кто попадался под руку, приговаривая: «Вот вам свобода, вот вам коммуна!»
Оставшихся в живых углекопов окружили и приказали коммунистам выйти из строя. На мгновение замерли ряды защитников. Есаул Чернецов повторил приказание, и тогда шахтеры всей шеренгой, как стояли, плечом к плечу, шагнули вперед.
— Ах, так... Все коммунисты? Ну все и отправляйтесь на тот свет!
Хлестнули в упор пулеметные очереди, началась дикая расправа. Штыками выгоняли из землянок женщин и детей, швыряли бомбы в ствол шахты, чтобы не вышли даже те, кто работал под землей.
Калединцы разгромили рудник, сожгли контору. Чернецов велел снять с кочегарки гудок, чтобы навеки онемела шахта. Гудок бросили в глубокий шурф и следом столкнули в ствол пустую вагонетку... Но в ту же ночь, перепугав карателей, загудел в тревожной тьме знакомый хрипловатый ясиновский гудок.
В слепой ярости Чернецов приказал выкатить пушку, и казаки стали бить по шахте прямой наводкой, чтобы даже стены превратить в руины. Стреляли до тех пор, пока гудок не захлебнулся в предсмертном крике и не умолк. Но предание гласит, что с той поры каждую ночь, точно стон, точно песня, зовущая в бой, гудел и гудел в степи раненый шахтерский гудок. И люди верили: борьба не кончилась, победа придет.
В тот печальный декабрьский день погибло на Ясиновском руднике сто восемнадцать углекопов, и только одному удалось спастись. Когда враги уводили на казнь последнюю группу, шахтер оттолкнул конвойного, а сам бросился с шаткого мостика в речку. Калединцы стреляли вслед, но шахтеру удалось скрыться. Этим смельчаком был парнишка-коногон Митрофан Плетминцев.
Никогда не умрет народный подвиг. И хотя нет уже в степи старого Ясиновского рудника, память о его беспримерном героизме жива. На земле, политой рабочей кровью, появились новые шахты, и среди них молодая шахта «Ясиновка № 1».
Здесь и встретились старый горняк Митрофан Плетминцев и его ученик Иван Никитченко.
Плетминцев работал крепильщиком по ремонту. И случилось так, что неопытный селянский паренек Иван Никитченко, только что прибывший на шахту, попал под его начальство: на первых порах подавал инструменты, подтаскивал крепежные стойки.
Все было незнакомым для Никитченко в шахте. И старый его учитель горняк не был похож ни на кого из людей, каких встречал Иван в своей жизни. С виду молчалив и строг, на лице, тут и там, синеватые вкраплины от угля, придававшие старику еще большую угрюмость. Но был он добрым в душе, любил шутку и к людям относился с ласковой строгостью.
Однажды закончили они работу, и пошел Иван к стволу, решив, что Плетминцев его догонит.
Под стволом долго ждал старого горняка, а тот все не шел. Иван забеспокоился и вернулся назад. Давно выехали шахтеры на‑гора́, нигде ни души, а в темноте штрека светился огонек. Плетминцев работал, постукивая топором, заменял сломанные крепежные стойки.
— Митрофан Яковлевич, что же вы отдыхать не идете?
— Да вот, шел мимо, вижу, пара ненадежная стоит, решил подбить ремонтину, а то как бы не случилось беды...
— Но ведь здесь участок не наш.
— Для меня в шахте нет чужих участков. Все мои...
Молодому шахтеру стало стыдно, когда подумал, что сам не остался бы доделывать чужую работу.
Так и не разгадал тогда Иван душу старого горняка. Но потом ему сказали: «А ты знаешь, с кем работаешь?»
Когда впервые услышал Никитченко о гибели ста восемнадцати углекопов, захотелось Ивану спросить у Плетминцева, как ему удалось спастись из-под расстрела, но не решался, потом преодолел робость и спросил.
— То было давно и неправда, — отшутился старый горняк, но по его мирному тону Иван догадался: правда.
Однажды Плетминцев повел своего ученика на развалины бывшего Ясиновского рудника.
Старый товарищ Митрофана Яковлевича, свидетель боевой юности, Скиба Иван Егорович жил у самых терриконов заброшенного рудника, буквально во дворе бывшей шахты. Его домик примыкал к буграм красной породы, размытой дождями, густо заросшей бурьяном и колючками. Домик был старинной кладки, напоминал шахтерскую нарядную. А на крыше маячила примета нынешних дней — телевизионная антенна. Во дворе играли дети — внуки Скибы.
Друзья давно не виделись. Скиба с подчеркнутой важностью протянул Плетминцеву руку:
— Здоров, сын царев свет министров!
— Здравствуй, пан ясиновский. — Плетминцев окинул взглядом деревянные сарайчики, примкнувшие к дому, садик с редкими яблонями, кукурузой, грядками красного перца и доцветающими подсолнухами, — Живешь как на курорте.
— Живу. Уцепился старыми корнями за породу. Вон и дубок еще отцовский цел, растет на камне.
— Вижу, — сказал Плетминцев. — Даже скамеечку пристроил для приема гостей.
— Точно, пресс-конференции здесь провожу. А как иначе? Один я здесь остался — «потомок Чингисхана». Помнишь, картина такая была?
— Я помню другое: вон там стояло «питейное заведение» Василя Марьянко, кровосос был, торговец. А чуть подальше — погребок Антонова...
— Этот был наш, — сказал Скиба. — У него в подвале тайные сходки устраивали.
Старики будто не замечали Ивана Никитченко. Не спеша бродили по памятным местам, вспоминали прошлое. Иван не обижался. Он стоял на берегу ручейка: должно быть, это и была та самая речушка с шатким мостиком, здесь прыгнул в воду коногон Плетминцев. Не дался врагам.
Время уносит все: и хорошее и горькое, буйно зарос чертополохом, завален ржавыми рельсами древний ствол Ясиновского рудника. Где-то здесь стоял на терриконе красногвардейский пулемет и развевался на ветру самодельный красный флаг...
Обнажив головы, остановились горняки над заброшенным стволом — печальной памятью прошлого.
— Вот они, следы моей юности... — сказал Скиба глухо. — Мне иногда чудится наш ясиновский гудок. Помнишь, какой переполох он наделал?
Плетминцев молчал, хмуря лохматые брови.
— Да... Здесь наши потери и наши победы.
Волнение старых шахтеров невольно передавалось Ивану Никитченко. Молодому горняку почудилось даже, что он слышит отдаленный стон ясиновского гудка. А в степи маячили черные пирамиды новых шахт, желтели поля скошенных хлебов, поблескивало на солнце Нижнекрынское водохранилище, звенел кудрявый дубовый лесок вдоль балки, может быть, тот самый, что спас от смерти коногона Митрофана Плетминцева...
Запомнилась Ивану та прогулка в прошлое. С того дня стал молодой шахтер смотреть на жизнь по-иному, как сам говорил — глазами революции.
Трудно шлифуется шахтерский характер. Немало профессий сменил Иван Никитченко, как говорится, прошел в горняцком забое «все курсы». И всегда было для него примером отношение коммуниста Плетминцева к своему делу и долгу.
На участке, где Иван работал машинистом комбайна, условия были тяжелые: угольная лава низкая, пласт угля настолько маломощный, что управлять комбайном приходилось полулежа. А почва волнистая, машина то и дело зарывалась в кровлю. А когда вырубленный . уголь навалится на транспортер высокой горкой, то и руку не просунешь между углем и кровлей. Трудно, но иначе не возьмешь уголь. А он здесь — золотой! Пожалуй, нигде в Донбассе не найдешь такого драгоценного пласта. Уголь эталонный, экспортный. На таких углях варятся спецстали.
Однажды в лаве, где работал Никитченко, прорвались подпочвенные воды. Вылез Иван после смены на штрек насквозь мокрый. А когда пришел к стволу и сел в клеть, ему сказали, что должен срочно явиться к начальнику шахты.
Как был в рабочей спецовке, так и зашел в кабинет. Начальник шахты встретил его с радостью и смущением.
— Ну, как прошла смена, Ваня? Нормально?.. Выручай шахту, братишка. Твой сменщик заболел... Боюсь, как бы от воды не раскисла кровля и не завалило лаву. Надо сделать два цикла, может быть, пройдем воду и дальше лава будет сухой...
Вот оно что: снова в шахту... Помыться бы в душевой после трудной смены, отдохнуть бы часок...
— Сухую спецовку дадите? — только и спросил Никитченко.
— Обязательно дадим! И тормозок организуем: я сейчас в буфет позвоню... И жинке твоей расскажем, успокоим ее...
Пожевав на ходу колбасы с белым хлебом, опять спустился Никитченко в шахту с другой бригадой. Кровля в самом деле стала раскисать — того и гляди рухнет. Завели комбайн, погнали первую «полоску», потом сняли вторую — действительно, в лаве воды поубавилось.
Удивительное дело: возвращаясь после второй смены домой, Иван чувствовал себя менее уставшим, и настроение было лучше. Отчего это? С благодарной улыбкой вспомнил «деда», своего наставника, Митрофана Плетминцева: его стиль!
Чем измерить героизм будничной работы? Видно, не зря шахтеры похожи с виду на свой труд — молчаливы, деловиты, суровы. Работа в шахте все еще сопряжена с опасностью: рабочее место движется, ежедневно меняются условия — то породы станут зыбкими, то крепь начинает ломаться, не выдержав горного давления, то прорвется вода и в лаве льет дождь — никуда от него не скроешься. Бывает, натолкнутся проходчики на скальные породы, о которые ломается самая крепкая сталь. Случается и другое: давлением подземного газа вырвет из пласта десятки, а то и сотни тонн угля разом, а взрывная волна оглушит. Каждую минуту шахтер словно в бою. Но горняцкий характер сильнее любой стихии. Шахтеры знают: величие их труда не в опасности, не в трудностях, а в значительности. Шахтеры спускаются во тьму, чтобы дать людям свет, они вдыхают жизнь миллионам машин.
Вот уже за второй десяток перевалил горняцкий стаж Ивана Никитченко. На стенах в его доме висят в рамках, в аккуратном обрамлении чистых рушников Почетные грамоты за отличную работу. Старые горняки, встречаясь с машинистом комбайна, уважительно приветствуют его.
Ушел на пенсию бывший коногон Митрофан Яковлевич Плетминцев, проработавший на шахте полвека. А дружба поколений — так назвал старый горняк свои сердечные связи с Иваном Никитченко — продолжалась. Никитченко тоже всегда говорил о старике с уважением:
— Если, бывает, поработаем хорошо, дадим с бригадой тонн сто лишку, тогда я шагаю мимо деда смело, кричу ему весело: «Здравствуйте, Митрофан Яковлевич!» А если в лаве плохо, прохожу молча, стараюсь, чтобы старик не заметил меня. Да только его не обманешь. У него, «как в редакции», все известно, увидит издали и спрашивает: «Почему нос опустил, Иван? Что за хлопцы с тобой? Новая бригада? Будем знакомы». И тут, хочешь не хочешь, давай ответ, рассказывай — откуда хлопцы, как работают, почему в Седьмой Западной лаве опять вода появилась: не влияет ли водохранилище Нижней Крынки, надо маркшейдерам эту мысль проверить, иначе до беды недалеко. Спрашивал — заменяют в откаточном штреке деревянное крепление металлическим? «Заменяем, Митрофан Яковлевич. Только со стихией не договоришься: утром поставили новую крепь, а к вечеру, смотришь, опять покорежило, хоть караул кричи».
Старый горняк озабоченно хмурится, но по всему видно — гордится своим учеником. Да и хлопцы у него один в один. Добрая смена. А что может быть для коммуниста важнее, чем сознание — есть кому передать свой труд, свою славу и свои надежды...
Шумит переполненный горняками огромный зал Дворца культуры. На трибуне шахтер-ветеран Митрофан Яковлевич Плетминцев. Этот скажет, и всегда в точку! Еще бы: старый большевик, участник грозных сражений революции... А Плетминцев положил на трибуну старенькую свою кепочку, оглядел притихший зал и негромким, глуховатым голосом начал:
— Сыны мои, молодые шахтеры! Видели вы в степи каменный обелиск? Под ним братская могила, где спят вечным сном сто восемнадцать коммунаров Ясиновского рудника. Они погибли в святом бою за первую Программу партии: надо было отобрать власть у капиталистов. И шахтеры беззаветно сложили головы за счастье будущих людей... Выйдите, сынки мои, за поселок, поднимитесь на кряж и поглядите, сколько новых шахт выросло вокруг. Это — вторая Программа партии. Ее выполняли мы, отцы ваши и деды, — изотовцы, стахановцы, поколение революции и первых пятилеток... Теперь у нас под самыми звездами летают спутники и межпланетные корабли. Это — третья Программа, программа коммунизма! Вам и достраивать эту светлую жизнь, во имя которой погибли сто восемнадцать красногвардейцев и все, кто сражался в Великую Отечественную войну...
В зале стояла тишина, и коммунисты внимали словам ветерана:
— Мы, старые шахтеры, свою вахту отстояли, пронесли победу через огонь и войны. И надо нам передать боевые и трудовые знамена сыновьям, то есть вам, дорогие товарищи!.. Я закончу свое слово очень важным замечанием. Многие коммунисты понимают у нас работу как борьбу за выполнение плана. Но как бы мы хорошо ни работали, сколько бы ни давали угля, всегда на первом месте будет стоять Человек! Я прожил большую жизнь и одно скажу: трудно быть коммунистом, очень трудно. И если коммунист за свою жизнь не воспитал себе смену, значит, оставил боевой пост. Помните: партийная работа не служба, и не должность, и не профессия. Это — любовь к людям. Без этой любви ни угля не нарубишь, ни человека не воспитаешь. Коммунизм — это любовь к людям!..
Собрание закончилось поздно. И когда все разошлись, Иван Никитченко еще сидел в опустевшем зале за столом президиума и дописывал протокол. Потом он собрал бумаги и вышел из клуба. Была уже ночь. В шахтерском поселке серыми громадами громоздились в свете уличных фонарей жилые дома, окруженные осенними деревьями и тишиной. На горизонте блестели тысячи огней, и там тоже было тихо. Кажется, весь мир спал, лишь где-то в степи слышался клекот запоздалой украинской брички, а может быть, это курлыкали журавли под осенними звездами. Отдаленно, наверно из соседнего рудничного поселка, доносились из репродуктора слова песни:
Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой, —
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой,
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна...
Иван шагал по тихой улице, ища в звездном небе журавлей: они видны, когда, пролетая, заслоняют собой мерцающие звезды.
Не хотелось спать. Долго бродил возле дома, тихонько, чтобы не разбудить жену, зашел в садик, который вырастил, глядя на Плетминцева, у себя под окнами.
Так и не заметил, как рассвет зарделся. И запели один за другим шахтерские гудки. Уже не одинокий тревожный зов, поднимающий на бой за свободу, звучал в рассветной степи, а хор гудков, празднующих победу жизни. Они гудели, воскрешая прошлое и зовя к будущему.
На столе лежит пожелтевший от времени старый плакат, напечатанный на грубой шершавой бумаге серого цвета. От плаката веет чем-то знакомым и давно забытым, отчего к сердцу подступает волнение. Сверху видна хорошо сохранившаяся крупная тревожная надпись:
ДОНЕЦКИЙ УГОЛЬ ДОЛЖЕН БЫТЬ НАШ!
На рисунке красноармеец эпохи гражданской войны стоит одной ногой на груди поверженного лупоглазого белогвардейца в золотых эполетах и крестах. В руке у красноармейца красная винтовка, на штыке — флажок с красными буквами «РСФСР».
Заметно, как художник, быть может, сам простой красноармеец, старался изобразить отважного воина красивым и гордым. Он вооружил его большим револьвером в новенькой кобуре, на груди нарисовал пышный красный бант.
Не выпуская винтовки, красноармеец указывает в степь, где дымятся на горизонте заводские трубы и видны вышки угольных шахт.
Под плакатом надписи:
НЕТ УГЛЯ — СТОЯТ ФАБРИКИ,
НЕТ УГЛЯ — СТАНУТ ПОЕЗДА!
ПОБЕДА НАД ДЕНИКИНСКИМИ БАНДАМИ —
ПОБЕДА НАД ГОЛОДОМ!
Первый раз в истории декретом, подписанным рукой В. И. Ленина, все заводы, фабрики и угольные копи были объявлены собственностью народа.
От царского режима достались молодому рабоче-крестьянскому государству старые заводы с допотопными полуручными станками, взорванные железные дороги, продырявленные снарядами паровозы.
Печальную картину являл собой единственный угольный бассейн страны — Донбасс. По всей степи потухли огни. Поселки, погруженные во тьму, можно было отыскать только по собачьему лаю. Шахты затопила вода, строения были разрушены, города опустели.
Лишь кое-где работали мелкие шахты — «мышеловки».
Шахтеры, в рваной одежде, в чунях, голодные, нарубив несколько пудов угля, вылезали из земли, брали винтовки и шли охранять шахту...
«Товарищи!
Революция в опасности! Если хотите спасти волю, землю и себя от рабства царизма и капитала, то вы, все как один, должны дать отпор нашему общему врагу пролетариата. Призываем вас, товарищи крестьяне, рабочие и солдаты, записаться в формирующиеся отряды.
Записавшиеся должны иметь удостоверение о своем поведении от волости, от Профессиональных союзов, от организации левого течения или от заводских комитетов.
Да здравствует коммунистическая революция!..»
Восемь лет мировой и гражданской войны отбросили Донбасс далеко назад. В 1920 году добыча угля снизилась до 9 миллионов тонн против довоенного 1913 года, когда было добыто в России рекордное количество угля — 29,1 миллиона тонн.
...9 миллионов тонн, 29 — какие скромные цифры! Теперь, когда мы добываем более 600 миллионов тонн угля, бесконечно далеким кажется недавнее прошлое. Гордость вызывает могучая поступь нашего времени, поступь, которая долго будет отдаваться в веках.
Он идет, этот грозный век,
Слышу грохот и лязг его брони:
На всю шахту один человек
Будет, будто шутя, коногонить.
Поезд шел по заснеженной, еще чуткой от предутренней тишины, темной степи. Время близилось к шести утра, однако по зимней поре за окном стояла непроглядная тьма, словно продолжалась ночь. Высоко в небе мигали холодные январские звезды.
Но далеко на горизонте заблестели электрические огни. С каждой минутой их становилось все больше. Еще километр, еще перегон, и взору открылась картина, полная неожиданной и волнующей красоты. Вдали разлилось такое половодье огней, такое живое сверканье объяло степь, что казалось, и впрямь все звезды неба осыпались на землю.
Начался Донбасс.
Вон мерцают одиночные огни какой-то шахты. А там, в стороне, гордо блещет прекрасное созвездие Горловки. Еще дальше, еле видно, протянулась трепещущая цепь огней Дзержинки.
Какое торжество света! Поистине Млечный Путь.
В глубоких недрах Донбасса в этот час тоже сверкали тысячи огней, там раскинулся гигантский — от Днепра до Дона — подземный город со своими улицами и переулками, проспектами и площадями. По ним днем и ночью идут на север и на юг, на запад и на восток шахтеры с лампами в руках, мчатся глазастые электровозы.
Ночь уходила, гася за собой огни. В степи посветлело, открылся дальний край с заводскими трубами, с одинокими черными горами шахтных терриконов.
Куда ни глянь — терриконы, их много, очень много. Они то подступают к городу, возвышаясь над крышами домов, черно-сизые, окутанные дымом, как вулканы, то едва виднеются в синей пелене, словно в тумане.
Это новые шахты раскинулись по степи...
Горловка. На проспекте имени Ленина выстроились в два ряда стройные пирамидальные тополя. Точно белые канаты повисли провода. Акации будто весной в цвету: зимнее солнце играет в блестках инея.
За ветвями заснеженных деревьев видна шахта «Кочегарка» — краса и гордость горловчан. Ее терриконы видны в степи на десятки километров. Шахтеры издалека узнают Горловку по этим горам-великанам.
Подземные выработки «Кочегарки» проходят под улицами города на глубине более километра. «Кочегарка» — старейшая шахта. Более ста лет стоит она здесь как великая Матерь всех окружающих близких и далеких, крупных и мелких шахт.
Это у ее терриконов вспыхнуло в 1905 году залитое кровью вооруженное восстание рабочих Донбасса.
Здесь, на «Кочегарке», в годы первых пятилеток зародилось славное изотовское движение ударников производства, здесь впервые внедрялись новейшие по тем временам механизмы — отбойные молотки.
Еще живы на «Кочегарке» свидетели того великого времени, участники движения ударников.
Мы сидим в просторной нарядной шахты, похожей на фойе театра — под высокими потолками люстры, на стенах картины в золоченых рамах. Правда, люстры и картины едва видны сквозь синий табачный дым. Горняки в ожидании наряда оглушительно «забивают козла».
Потомственный горняк Иван Федорович Немыкин, поглядывая на своего молчаливого товарища, тоже старого шахтера, Дорофея Ефимовича Слипченко, ведет рассказ о тех далеких днях.
— Давно это было, а вспомнишь — будто вчера. Никита Изотов бросил тогда клич — поднять добычу угля. Донбасс в то время отставал, а «Кочегарка» совсем в хвосте плелась. Помнишь, Дорофей Ефимович, как на конференции соседи поднесли нам рогожное знамя? Помнишь — еще бы, такого не забудешь никогда... Поднесли, значит, нам флаг из рогожи как срывщикам промфинплана. Что тут поднялось в зале — смех, свист! А мы, горемычные, взяли тот рогожный лоскут и пошли. Повесили «подарок» в нарядной и стоим, головы опустили. Шахтеров задело за живое. Никита Изотов решил поднять народ: кто мы — горняки горловские или посмешище?
В те времена уголь добывали обушками. Это вот какая механизация: спустишься в забой, рубаху скинешь, кепочку под плечо, чтобы нежестко было телу, и тюк да тюк обушком, тюк да тюк. Аккумуляторных светильников тогда не было, освещали забой бензинками. Подвесишь ее на стойку, и она подмигивает тебе тусклым огоньком, дескать, эх, бедолага, куда ты забрался!..
С обушком, с лопатой и начали первую пятилетку.
Потом, не помню, в каком году — не то в тридцатом, не то в тридцать первом, — появились отбойные молотки. Разговоров было! Одни уверяли: «Полезное дело», другие: «Боже сохрани, молоток трясется в руках и на мозги влияет». Одним словом, большинство было против. Боялись отбойных молотков как черт ладана — вдруг взорвется или гайка отскочит, глаз выбьет. Темный народ мы были, что вы хотите, почти все неграмотные — простой техники боялись. Я сам долгое время упирался. В партячейке меня уговаривали. Я для виду соглашался, иду на работу с отбойным, а в забое отброшу его в сторону, вытащу из-под полы спрятанный обушок и давай тюкать.
Однажды лез по лаве Никита Изотов и застал меня на месте преступления. Смотрит и смеется.
— Почему обушком рубаешь?
Я был помоложе, стушевался, отвечаю виновато:
— Не могу молотком, Никита Алексеевич, обушком я рубаю с закрытыми глазами, а молоток мне непонятен.
— Сколько ты обушком нарубил за три часа?
— Одного «коня».
— А ну, засеки время и рубай молотком.
Ничего не поделаешь, беру молоток, и что вы думаете — за час вырубил два «коня», а норма — полтора.
Тогда Никита спрашивает:
— Убедился?
— Убедился.
— Влияет на мозги?
— Очень даже влияет, спасибо, Никита Алексеевич.
Взял за рукоятку мой обушок, размахнулся и закинул в завал.
— Эх, что же ты наделал, — говорю, — технику мою дедовскую закинул!
— Старому возврата нет! — сказал Изотов.
Не могу забыть эти слова: «Старому возврата нет». Стал я учиться на курсах соцтруда, сдал экзамен на «отлично», и меня объявили ударником.
Сам Никита Изотов добывал в смену не по семь-девять тонн, как мы, а по тридцать пять — сорок. У него был лозунг: «Не силой, а умением». Если рубать уголь «в зуб», то и «коня» за смену не вырубишь. Никита Изотов учил: уголь в пластё залегает струями, иногда прослойками. Если уголь идет струей, то надо делать заборку по кровле и по почве. Тогда пласт угля вспучивается, как бы вздувается, и его легче сбить. Если же уголь залегает прослойками, то надо сначала выбрать мягкую прослойку, и породы сами сдавят пласт, уголь сделается рыхлым, и тогда хоть каблуком его бей — сам пойдет на низ. Неопытные забойщики норовят посильнее бить в пласт. Но главное не то, как бить, а куда. Если рубать по струе, уголь сам будет слоями отваливаться...
Нашлись тогда и такие, что были против Изотова. «Неправда, — говорили они, — Изотов силой берет. С такими ручищами гору свернуть можно».
Рассердился Никита и заявляет на собрании: «Если такое дело — давайте мне самый плохой участок и самых что ни есть отстающих забойщиков и учеников — пацанов, значит, разных».
Ладно. Дали Никите самый запущенный участок. Дорофей Ефимович, не помнишь какой? Седьмой? Кажись, так. Ну, собрал Изотов свою лейб-гвардию, сбор богородицы, и говорит: «Если кто из вас пришел сюда штаны протирать — поворачивай обратно. А кто хочет закалить волю и героем стать, хочет научиться хорошо рубать — за мной в шахту». И повел их. Все кругом смеются: «Глядите, Изотов детский сад на прогулку повел». А Никита своим: «Не бойсь, хлопцы, не вешай носа».
Первый месяц дали они вместо двухсот тонн всего лишь сто. Шахтеры опять смеются: «Изотов рекорд установил!» А Никита Алексеевич опять свое: «Не бойсь, хлопцы, не вешай носа».
Следующий месяц они дали сто восемьдесят тонн. Еще через месяц — двести пятьдесят! Двести восемьдесят! Триста! Участок Изотова из захудалого превратился в передовой, стал школой, где обучались горняцкому искусству все, кто хотел. Теперь изотовцы посмеивались, мол, даем с участка лучших, берем себе худших.
Хотите — верьте, хотите — нет: изотовские пацаны рубали больше, чем опытные мастера. Доказал Изотов — не силой берут уголь, а умением. Зажег Изотов искру, и загорелось дело!
Все мы пошли за ним. Небывалую добычу давали. «Кочегарка» наша гремела на весь Союз. Помнишь, Дорофей Ефимович? Помнишь, как же, это была наша молодость, геройское время первой пятилетки. Горловские шахтеры создали себе славу под землей и на земле!..
После уже, когда Стаханов появился со своим невиданным рекордом, наш Никита Алексеевич стал первым стахановцем. Почему первым? А вот почему. Он сказал: «Стаханов дал сто две тонны за смену, давай и я попробую». И дал. Сначала больше трехсот тонн, а потом с двумя помощниками, которые за ним крепили кровлю, — шестьсот тонн! Вот каким был наш легендарный богатырь Никита Изотов.
Кто-то рассказывал, будто отбойный молоток Никиты Изотова нашли в «Кочегарке» в старых выработках, что он пролежал в завале с первых дней войны и оказался целым и невредимым.
Откуда пошел этот слух — трудно сказать, но он трогает сердце: в нем отразилось желание народа сохранить память о богатыре Донбасса.
Прошлое принадлежит народу, оно — его достояние.
Пролетело четверть века. В забои пришли внуки Изотова.
Комсомолец Максим Волобуев родился в те далекие годы, когда Изотов «поднимал шахтеров на добычу». Максим Волобуев мог бы тогда поместиться у него на ладони...
Теперь Волобуев и сам добывает в день по два железнодорожных вагона угля.
...Был последний день старого года, Волобуев работал во вторую смену. Он еще не получал наряда и не торопился переодеваться. На нем было бобриковое полупальто с прорезными карманами, прозванное в Донбассе «москвичкой».
Волобуев — высокий светлоглазый юноша с большими руками и мягкой, доброй улыбкой. Глаза у него красивые. Под ресницами характерная синеватая кайма — след от угольной пыли. Издалека видно — забойщик!
Начал он свой рассказ просто, даже немного смущенно:
— Приехал я сюда из армии. Все мне было в диковину. Первый раз спустился в забой, оглянулся по сторонам и оробел. Вы бывали в шахте? У нас, на крутопадающих пластах, если не бояться сравнений, мы работаем над пропастью, у нас все на весу — и уголь, который мы добываем, и мы сами. Лазаем по стойкам крепления, как в ущелье. Сначала удивлялся, почему стойка, поставленная враспор, не выскальзывает из-под ноги. А потом узнал — стойку машиной не вырвешь, намертво зажата горным давлением.
Словом, испугался было я, да взял себя в руки: стой, говорю, негоже солдату трусить. А теперь... — он раз вел руками и улыбнулся, — теперь стал шахтером, и наверно, навсегда. Профессия забойщика мне нравится. Во-первых, важная профессия. Во-вторых, красивая. Работаешь на глубине километра под землей: спустишься в лаву — тишина, только слышно, как гремят где-то отбойные молотки, что пулеметы. Начнешь сам рубать, — и является какое-то веселое упрямство: бьешь пикой в пласт, точно ты силач и гору разламываешь...
Я спросил у Волобуева, в чем «секрет» его мастерства.
Забойщик посмотрел на свои огромные ладони.
— Секрет?.. Хорошо бы об этом секрете узнало побольше молодых шахтеров, ведь это секрет изотовский. Никита Изотов — великий шахтер. А у нас о нем забывают, дескать, прошлое дело, пора в архив. Тем более, мол, у нас теперь комбайны работают в лавах. А по-моему, изотовская наука особенно нужна, когда к нам приезжают молодые, неопытные в горном деле ребята. Нужно их учить. Какая же будет мне цена как человеку и как забойщику, если я не помогу товарищу, не поделюсь с ним опытом?..
Приближался конец наряда. Волобуев взглянул на часы и заторопился.
А когда кончился наряд и рабочие пошли к стволу, чтобы спуститься в шахту, я снова увидел Волобуева. Теперь он был в парусиновой спецовке. Два острых запасных зубка, перевязанных веревочкой, позвякивали у него на груди в такт шагам. На поясе была прикреплена фляга с водой и самоспасатель. За Волобуевым поспешал молодой шахтер. По тому, как робко и преданно поглядывал он на солидного забойщика, было ясно, что это его ученик.
Невольно мне вспомнилась легенда об изотовском молотке. Говорили, будто он достался кому-то из молодых забойщиков. Не Волобуеву ли? Впрочем, любой отбойный в его руках стал бы изотовским!
Старая горняцкая гвардия. Их труд — подвиг. Никита Изотов столько нарубил угля за свою жизнь, что добытый им уголь, наверно, до сих пор движет машины, дает людям тепло.
Почти полстолетия ходит на работу мимо терриконов «Кочегарки» потомственный горняк, мастер подземного транспорта Дорофей Слипченко. Он глядит на родную «Кочегарку» и удивляется, и не может налюбоваться видом ее грандиозных сооружений.
На глазах у старого горняка проходила жизнь этой шахты. И терриконы выросли у него на виду. Один из них, тот, что поменьше, — ровесник Дорофею Ефимовнчу. Под терриконами погребена старая Горловка, навеки засыпана породой знаменитая Десятницкая улица и рудничное кладбище. Там лежат дружки Дорофея Ефимовича — герои углекопы. Терриконы поднялись над их могилами как памятники их нелегкому труду...
Теперь и терриконов не узнать — царят над городом две громадины. Огни золотой цепочкой взбегают наверх по крутым склонам. Вот ползет в небо черная точка — это поднимается на террикон вагонетка с породой. Навстречу спускается порожняя. Они встретились, разминулись. Та, что шла вверх, взобралась на самую вершину и опрокинулась набок. Послышался шелест ссыпающейся породы.
Терриконы... Для кого они просто горы, а для Дорофея Ефимовича — целая жизнь. Возьми с террикона любой кусок породы, и Дорофей Ефимович скажет, откуда его выдали на‑гора́, из какого пласта.
Новому в жизни нет предела. На смену старым шахтам, отживающим свой славный трудовой век, появляются новые. Но «Кочегарка» никогда не была старой шахтой, она только молодела от года к году. Вот и теперь гордо поднялся к небу железобетонный копро-бункер высотой в пятьдесят шесть метров. Это новое слово в шахтостроении. Воедино с копром сооружен гигантский бункер — приемник угля емкостью в тысячу двести тонн.
Ствол № 5, над которым он воздвигнут, тоже в своем в редкое сооружение: бетонный колодец диаметром в восемь, а глубиной около тысячи метров! Главным стволом горняки проникли к нижним, нетронутым глубинным пластам. Дорофей Ефимович помнит, как вскрывали на новом горизонте пласт «Девятку». Его сын, молодой инженер Леонид, работал тогда начальником отдела капитальных работ: Это он со своими помощниками вскрывал «Девятку».
Перед вскрытием «Девятки» приборы показывали высокое давление газа, возможен был выброс угля. Но шахтеры действовали смело. Недаром многие из них, как и сын Леонид, родились и выросли у этих дымных терриконов. Кажется, недавно было. Теперь Леонид — начальство! Шахтеры — народ веселый, любят пошутить: «Есть у нас Слипченко-старший и Слипченко-младший, а кто из них старше, попробуй разберись».
Огни Донбасса! Где-то в таежных просторах мчится, рассыпая искры, поезд. Во тьме океана, мигая огнями, плывет пароход. Где-то работают турбины электростанций. Это уголь Донбасса вдохнул в машины жизнь.
Донбасс. На всю страну, на полмира сверкают его огни!..
Много невиданных машин приходит в шахты. На шахте 10‑бис донецким филиалом Гипроуглемаша установлен автоматический шахтный подъем.
С главным конструктором новой установки Борисом Дмитриевичем Кудиным мы поехали на шахту.
— Сейчас увидите завтрашний день Донбасса, — пообещал он.
...Посреди светлого зала была вмонтирована в пол подъемная машина. На огромный металлический барабан, как нитки на катушку, наматывался черный от мазута стальной канат. Свободный его конец уходил сквозь отверстие в стене на вершину копра, а оттуда спускался в ствол шахты вместе с железным коробом-скипом. Такими коробами «качают» из шахты уголь.
Когда мы вошли, на месте, где обычно дежурил машинист, никого не было. Невдалеке стоял необычный щит управления. На нем горел красный глазок с надписью: «Угля нет».
Конструктор объяснил:
— Порожний скип опустился в шахту, а там бункер пустой — угля нет, наверное, от забоев не прибыл электровоз с грузом. Вот машина и сообщает нам, жалуется, что стоит без дела.
Вдруг в тишине мелодично звякнул сигнал, красный глазок потух. Вспыхнул на мгновение желтый, тоже погас, и загорелся зеленый с надписью: «Скип загружен». Что-то щелкнуло на щите с приборами, и огромный барабан машины сам собой пришел в движение. Стальной канат, струясь, поплыл вверх, на высокую металлическую вышку — копер, а оттуда в ствол шахты.
С удивлением слушал я, как мотор, сам себе «подпевая», стал набирать скорость. Невольно закралась тревога: если у рычагов управления в машинном зале не дежурит машинист, кто же остановит машину? Ведь загруженный углем трехтонный скип вынырнет из глубины шахты и перелетит через копер, ломая все на пути. Но что-то опять щелкнуло. Загорелся кружок с надписью: «Скип в разгрузке».
Минуту машина стояла, словно отдыхая. Потом снова что-то мигнуло, звякнуло, и барабан стал медленно раскручиваться в обратную сторону. Мотор, увеличивая скорость, разматывал канат все быстрей и быстрей. Однако уже не возникала мысль — кто остановит падение скипа в шахту. Как по волшебству, вспыхнула зеленая надпись: «Динамическое торможение», барабан сам начал замедлять ход. На указателе глубины — черной шкале с делениями — белая стрелка тоже вместе с машиной замедлила ход и остановилась на последней черте...
Чудесная машина спокойно и уверенно работала без вмешательства человеческих рук. Но как же она узнавала, что скип спустился в шахту и его надо загружать? Почему из бункера высыпалось ровно три тонны угля, не больше? Кто сообщал машине, что скип загружен и его пора выдавать на‑гора́?
Кудин объяснил, что в автоматической установке есть специальные контрольные устройства — девять универсальных электронных реле с искробезопасным управлением. Эти устройства и подают машине команды (импульсы) о тех или иных действиях.
Кудин был явно доволен тем впечатлением, которое произвела на меня автоматическая установка. Не без грусти поведал он о том, как долго и с какими препятствиями создавалась эта установка, как яростно сопротивлялись консерваторы, мутили воду бюрократы, затягивали дело перестраховщики. Горько было слышать об этом, но волновала яростная вера конструктора в торжество автоматики. Автоматика — это душа техники будущего.
Дневные наряды на шахтах Донбасса начинаются в пять утра. Но шахтеры любят прийти пораньше — поговорить, узнать новости.
Еще темно на дворе, а возле шахты уже блуждают светлячки шахтерских аккумуляторов, похрустывает под ногами снег. Собирается первая смена... И вот уже завертелись на копрах подъемные колеса, засновали в стволах клети, спуская шахтеров в глубокие недра земли.
А вокруг, куда ни глянь, мерцали огни, далекие, близкие, манящие. Огни жизни, огни труда, огни счастья и борьбы.
Ровно шесть. В тишине раннего утра из репродукторов доносится далекий и родной перезвон кремлевских курантов. Это голос Родины.
С добрым утром, товарищи!
Донбасс отвечал могучим хором трудовых гудков.
Если ехать в поезде на юг через степи Донбасса, у станции Никитовка неожиданно возникают на горизонте одинокие круглые горы. Это отвалы шахтной породы — терриконы каменноугольных шахт.
Первыми показываются терриконы шахты № 4—5 «Никитовка», за ними маячат едва видные вдалеке островерхие холмы рудника имени Калинина. Они синеют на горизонте, окутанные дымкой.
Величаво и гордо стоят терриконы. Над ними плывут облака, точно сама вечность проходит над ними.
Что-то поэтическое есть в задумчивом и мудром облике терриконов. Сколько здесь человеческого труда! Не высчитать, не измерить! Они насыпаны не одним поколением шахтеров. По камню, по глыбе складывались они.
Многие уже старые, с морщинистыми, заросшими бурьяном склонами, со снятыми рельсами, горбатые от времени. Тут же красуются новые, только рождающиеся, они еще не выше одноэтажных зданий.
Горы шахтерские — близкие, туманные, пепельно-серые, крутоверхие, красновато-бурые, продолговатые, осевшие, словно гигантские шлемы. Летом — обожженные палящим солнцем. Зимой — заснеженные, а если ветер сдует снег с вершины, то кажется, будто горы стоят по пояс в сугробах.
Особенно красивы терриконы утром: издали бледно-сиреневые, лиловые. Ночью — сплошь в дрожащих огоньках, точно гора внутри раскалена и огонь пробивается то здесь, то там.
Многие терриконы стоят в степи не меньше века. Они видели войны и вьюги, иссушающий зной и грозные, как наводнение, ливни. Они окутаны голубоватыми дымками, словно легендами. Низкий поклон им, вечным памятникам нелегкому шахтерскому труду!
Старые терриконы — страницы истории. Они вызывают к себе уважение своей мощью. Как седые деды, стоят они в степи, охраняя будущее молодых и чумазых, весело дымящихся терриконов новых шахт...
На донской земле привольной
Стоит рудник знаменит:
Возле Грушевки-деревни
Нашли уголь антрацит...
От бескрайних Сальских степей до среднего течения Дона, где стоят на берегах древней реки станицы Вешенская, Казанская, от Таганрога до Цимлянского моря раскинулась Ростовская область, донская земля, хлебно-виноградный край.
Но не одной золотозерной пшеницей, не одним искристым цимлянским вином или морскими рыбными промыслами богат этот край. Под его хлебными полями, под станицами и железными дорогами, в глубоких недрах лежат драгоценные пласты каменного угля.
Издавна привыкли называть Донбассом лишь те шахтерские поселки и города, которые очерчены границами Донецкой и Ворошиловградской областей. Но Донбасс велик, и начинался он с берегов Дона. Именно здесь, в «балке Кундрючьей» да в «казачьем городе Быстрянске», были добыты первые пуды угля, и по указу царя Петра «делали кузнецы тем каменным однем угольем топоры и подковы новые». Именно здесь, у хутора Поповки, на месте которого вырос теперь большой горняцкий город Шахты, еще в начале девятнадцатого столетия, а точнее, в 1809 году, были открыты первые угольные копи колодезного типа. В такую шахту спускались в деревянной бадье с помощью ручного ворота. Через восемь лет здесь появилась шахта с конным приводом, а еще позднее — с паровой подъемной машиной. Добываемый уголь сплавляли в Ростов-на-Дону и Таганрог на плотах или лодках по реке Грушевке, которая в те далекие времена была судоходной. Кто знает, быть может, в те годы и родилась здесь горькая песня углекопов:
Шахтер в шахту спускается,
С белым светом прощается:
«Прощай, прощай, белый свет,
Ворочуся или нет?»
Эта старинная песня давно звала меня на берега легендарной речки Грушевки, в ковыльные донские степи, откуда взял свое начало наш могучий Донбасс.
В песнях и сказаниях осталась богатая событиями история этого края. Теперь все изменилось. Где бушевала речка Грушевка, течет в узких берегах черный ручей шахтных вод. Давно нет хутора Поповки. На его месте пролегли асфальтированные улицы с многоэтажными зданиями: институтами, кинотеатрами, Дворцами культуры. По вечерам здесь многолюдно, переливаются многоцветные огни вывесок и реклам. Это город Шахты — столица ростовских горняков.
Комбинат «Ростовуголь» объединял сотни угледобывающих предприятий. Почти все они расположены в основном антрацитовом районе, группируясь вокруг шахтерских центров.
Мой путь лежал на северо-восток, в трест Богураев-уголь, где вступила в строй шахта «Шолоховская-Южная». Еще в комбинате мне сказали, что молодой коллектив этой шахты за короткий срок сумел поднять добычу угля так высоко, что была достигнута проектная мощность на три года раньше срока. Это означало, что шахта работала в три раза быстрее, чем планировалось.
Подобный факт для журналиста — находка. И все же меня волновала другая подробность. Угольный пласт, который разрабатывался шахтой-новостройкой, имел необычное название — «Шолоховский».
Почему горняки, люди сурового труда, назвали свое подземное сокровище именем писателя?
В тот год стояла теплая осень, и по былинной казачьей реке Дону величаво плыли самоходные баржи, оглашая берега протяжными гудками. В станицах собирали урожай винограда, а на степных дорогах золотились пучки соломы, оброненные с возов.
От города Шахты дорога пролегла на север. У станции Лихой мы свернули на восток, в направлении Белой Калитвы. Где-то впереди нам преграждал путь Северский Донец.
На все четыре стороны разбросалась всхолмленная степь, иссушенная зноем минувшего лета. Неглубокие балки с чащобой диких яблонь и терна, сторожевые курганы, синеющие на горизонте. По сторонам от дороги — окопы, заросшие сухим чертополохом, горькие следы войны. Во всем облике неоглядной придонской степи, в каждом кустике седой полыни угадывалось что-то давно знакомое, что вызывало чувство светлой радости. Может быть, в этих самых окопах и лежал ростовский шахтер Петр Лопахин локоть к локтю со своими боевыми друзьями Николаем Стрельцовым, Звягинцевым и Копытовским. Здесь сражались за Родину эти простые сильные люди, перешедшие в жизнь со страниц чудесной шолоховской прозы.
Степь. Я еще плохо знал Ростовскую область, но если бы спросили у меня, чем богат этот край, я бы ответил — ширью своей.
Минут через тридцать открылся с горы темно-синий Донец. К деревянному причалу неслышно подошел паром, и машины гулко, как на мост, въехали на него. Отражаясь в трепещущей воде, мы плыли к другому берегу, к домикам и куреням над рекой.
За хутором Богатым, где мы переправились, снова потянулись безбрежные просторы. На придорожных проводах, сердито нахохлившись и отдалившись друг от друга, точно поссорившиеся подружки, сидели голубые степные птицы — сизоворонки. Изредка какая-нибудь из них, сверкнув небесным оперением, срывалась к земле за добычей и опять взлетала и усаживалась на тонком проводе. Скоро показались в степи черные пирамиды — терриконы угольных шахт. Один из них, самый близкий и потому казавшийся самым высоким, стоял в окружении новеньких, покрашенных в розовый цвет надшахтных зданий.
Это и была «Шолоховская-Южная». Строения и копры шахты маячили вдали, овеваемые степными ветрами.
Было то время утра, когда первая смена спустилась в шахту, а вторая еще не собиралась. В просторной нарядной было пусто. Заместитель парторга шахты Оноприенко предложил съездить к горнякам бригады Владимира Обуховского, боровшейся за звание коллектива коммунистического труда. Рабочие жили в поселке Шолоховском, километрах в двух от шахты. Это был совсем новый поселок, похожий на городок-новостройку. На улицах еще не было зелени, и лишь покачивались от ветерка тонкие топольки-саженцы.
Солнце приближалось к полудню. В длинных коридорах шахтерского общежития было безлюдно. Мы постучались в дверь и, когда никто не откликнулся, сами вошли в полутемную от зашторенных окон большую комнату. Три кровати были аккуратно, по-солдатски, застелены, а на четвертой кто-то спал, укрывшись с головой суконным одеялом. Уборщица общежития, пожилая женщина с добрым лицом, разбудила спящего:
— Ах ты, жаль моя! Скоро второй наряд, а ты спишь!
Мускулистый загорелый паренек в трусах, в белой майке, сонно поводя глазами, пробормотал:
— Я говорил, треба було роспрягать...
— Распрягайся сам-то. — Уборщица с нежностью глядела на шахтера и по-матерински заботливо застилала его постель.
Вожак бригады Обуховский был на курорте, и его замещал Василий Периг, тот, кого мы разбудили.
Через полчаса горняки молодой бригады, обмениваясь шутками и приветствиями, стали заполнять тесноватое помещение красного уголка. Не спеша рассаживались кто на мягком диване у окна, кто на стульях вокруг празднично-зеленого стола.
— Ты что, Петро, оделся как дед Щукарь? — спросил чернявый горняк у соседа. — Допотопную шапку где-то раздобыл...
— Да потерял свою, старая попалась под руку.
— У тещи на блинах был, там и потерял шапку.
— Теперь шапки вообще отменяются. Гляди, сколько зимой без шапок ходят: снег сыплет на голову, а ему хоть бы что, поднимет воротник пальто и шагает гордо, как снежный человек, только уши малиновые.
Прокатился смешок и замолк. В бригаде, на кого ни погляди, — молодежь. Это их отцы сражались за Родину, а сыны избрали самый тяжелый труд — добывать под землей уголь.
В непринужденной беседе раскрывались отношения внутри бригады и сами люди, такие разные по развитию и по характерам.
Как ни сложна натура человека, а добрый характер виден сразу. Таков Вася Периг, спокойный, тихий паренек, закарпатский лесоруб. В бригаде он самый молодой, хотя отслужил срок в армии. Я глядел на него и думал: с таким хорошо дружить — себя не пожалеет, а товарища выручит. Разве только мягковат был он по характеру и молчалив. Зато разговорился главный механизатор бригады Михаил Зотов, потомственный донской казак. Он, по существу, вел всю беседу, успевая отвечать за себя и за товарищей и задавать свои вопросы. Чувствовалось, что он верховодит в бригаде.
Об истории пласта «Шолоховского» молодые шахтеры ничего не знали. Слышали, будто поселок раньше назывался Майским. Потом его переименовали по шахте, а шахта названа по пласту. Кто пласту дал наименование — неизвестно. Об этом могут рассказать старые горняки, которые помнят, что было до революции.
С горняцкой гвардией ветеранов мы встретились тотчас, как только возвратились на шахту. Старики пенсионеры откуда-то прослышали, что явилась нужда в их совете, собрались и ждали нас. Они побрились, надели мундиры почетных шахтеров, ордена и медали.
Старейшина ветеранов — Федор Максимович Штанько, проработавший под землей полвека, побывавший за долгую жизнь и в опасности, и в славе, первым начал рассказ. Седые его други лишь изредка кивали головами, внимательно слушая товарища.
— До революции мы работали здесь на маленьких, неглубоких шахтах, — рассказывал Штанько, — вон они, видны в степи, за поселком Горняцким. О пласте «Шолоховском» мы в те времена и слыхом не слыхали. Здесь была голая степь, казаки хлеб сеяли. И только уже при Советской власти, примерно в году тридцать шестом, нам сказали геологи: здесь, под хлебами, лежит неизвестный пласт. Прошли мы пробную шахту и, когда спустились вглубь, так и ахнули: пласт два метра! Уголь — высший сорт, и пласт нетронутый, целехонький, настоящая угольная целина!.. Теперь мы на этом пласте вон какую шахту-красавицу воздвигли. И получилось: как писатель наш вскрыл пласты жизни, так и и мы, шахтеры, подымаем угольную целину...
— Значит, все-таки в честь писателя назван пласт?
— Только так... Никакого купца Шолохова мы не знали, и геолога Шолохова тоже не было... Все это, как говорят на Украине, балачки, то есть разговоры впустую... Перед войной, когда были у нас в стране первые выборы в Верховный Совет, наш Майский поселковый Совет постановил назвать поселок, а значит, и пласт, и будущую шахту именем нашего народного депутата Михаила Александровича Шолохова. Так и запишите...
Угольная целина! По следам всемирно известной шолоховской книги, отразившей целую эпоху в развитии нашей страны, и шла история этого названия, оно родилось в народе само собой, как легенда.
Подходил к концу второй наряд. Горняки, получив рабочее задание, шли переодеваться в шахтерки. Нарядная опустела.
Облачились в спецовки и мы. Прежде чем спуститься в шахту, получили, как на войне перед боем, жестяные номерки, по которым нас записали в регистрационную книгу всех отправляющихся в шахту, и мы по бетонным ступеням поднялись на подъемную площадку. Тяжелая, мокрая от подпочвенных вод железная клеть, повисшая на стальном витом канате, с «ветерком» доставила нас на глубину пятисот метров.
Под землей, на рудничном дворе, было зоряно от электрических огней. Вдоль бетонированных стен туннеля уходили к дальним выработкам черные жилы электрического кабеля.
Кончился квершлаг, и мы свернули в боковую галерею и пошли по узкоколейным рудничным путям к дальним забоям. Тени от наших ламп шарахались на стенах подземного хода. Лицо овевал теплый ветерок вентиляционной струи. Просторный сухой штрек хорошо проветривался, но и здесь «не все было слава богу» — такова подземная стихия. Через несколько сот метров нашего пути мы наткнулись на деформированный рудничный путь. Штрек «поддувало»: горным давлением искривило рельсы, приподняв одну сторону. Электровоз шел, сильно накренившись, шел медленно, осторожно, иначе могла забуриться вся партия вагонов.
Помощник главного инженера Иван Федорович Штанько, сын ветерана Федора Максимовича, с огорчением рассказывал о том, как тяжело бороться с поддутием почвы. Приходится разбирать и снимать покореженный путь, бурить и потом взрывать вздувшуюся породу, убирать ее из штрека и заново настилать рельсы. Однако спустя короткое время почву опять поддувает, и начинай все сначала. Так трудно управлять неустойчивыми боковыми породами на глубоких горизонтах.
К угольной лаве мы подошли неожиданно: штрек еще продолжался и уходил во тьму, а в том месте, где остановились мы, была прислонена к стене небольшая деревянная лестница.
— Вот и лава, — сказал Штанько, поднялся по ступенькам и скрылся в темной дыре.
Мы последовали за инженером. Угольная лава поднималась круто вверх. Мы карабкались точно на гору, скользя по гладкому сырому каменному склону. Над нашими головами покато нависла черная кровля, косо подпертая раздвижными металлическими стойками. Чтобы облегчить себе подъем, приходилось держаться за стойки, а потом упираться в них ногой и лезть выше. Очень мешали аккумулятор и сумка самоспасателя, но без них в шахте нельзя. Лампа — первый друг горняка. Я пробовал в шахте спрятать аккумулятор под полой куртки, и меня охватывала немыслимая, жуткая тьма и ни с чем не сравнимая, оглушающая тишина, и я спешил открыть свою лампу — с огоньком пройдешь сквозь любую тьму.
Угольная лава, сплющенное ущелье, где, чуть подними голову, стукнешься каской о кровлю, — это и был шахтерский забой. Забой — даже в самом слове слышится мужество боя!
Но вот и сам он, матово поблескивающий в желтом луче лампы, «Шолоховский» пласт.
Много видел я в Донбассе угольных пластов — пологих, наклонных и крутых, стоящих в недрах отвесно, забитых породой или таких тонких, что с трудом протиснешься между кровлей и почвой, но такого пласта, каким был «Шолоховский», я не встречал. Главное его достоинство — коксующийся уголь. Как и породы, стиснувшие пласт, он поднимался круто вверх. Свет наших ламп переливался на изломах угля золотыми блестками, и чудилась в этом сверкании быстрая донская струя, играющая под солнцем волнами. Иногда, если чуть повернуть лампу иначе, виделся лунный отсвет в мерцании кусочков угля. Да, это была целина, могучая энергия, спрятанная матерью-природой в глубоких подземных тайниках.
Инженер Штанько влюбленно погладил пласт рукой и сказал мечтательно, с гордостью:
— Вот он, наш донской черный алмаз!
В комбайновых лавах выемка угля производится снизу вверх. Машина движется вдоль пласта, срезая «полоску» угля до двух метров в глубину. В верхней части лавы комбайн «распрягают» — выравнивают его режущую часть в одну линию с корпусом машины. Затем на канате его спускают вниз, чтобы «зарубиться» для нового цикла.
Сейчас комбайн находился где-то вверху и не работал: в лаве стояла непривычная тишина. Вдали мигали, точно далекие миры, шахтерские огоньки — должно быть, там устраняли причину задержки. Скоро донесся рокот мотора, и сверху по железному желобу посыпался уголь.
Мы шли вдогонку за комбайном и, когда с трудом подобрались к тому месту, где он работал, не могли рассмотреть машину в густом облаке угольной пыли. Только ревел мотор, и черные брызги угля и его глыбы с грохотом катились по отполированному до блеска железному руслу. Лучи наших ламп со всех сторон пронизывали черную пелену. И вот мелькнула раз и другой работающая машина. Комбайн бил клеваками в угольный пласт и подвигался вверх, пульсируя, точно был живым сердцем...
Рабочие крепили за комбайном выработанное пространство. Лица у всех были непроглядно черными. И все же я узнал веселого машиниста Зотова. Потом по рыжеватой шевелюре, видной из-под каски, разглядел бригадира Васю Перига. Острием обушка он долбил лунку в каменной почве, чтобы установить очередную стойку крепления. Анатолий Мурмилов двумя руками подтаскивал другую стойку. Было тяжело, и он время от времени останавливался и вытирал пот рукавом куртки.
Комбайн упрямо и сильно продвигался вперед, и, когда зубки натыкались на прослойку крепчайшего колчедана, машина дрожала всем своим корпусом и мотор завывал точно от боли.
Вася Периг наклонился ко мне и, приветливо улыбаясь во все черномазое лицо, прокричал:
— Гудит шар земной!
Снизу кто-то посигналил лампой из стороны в сторону, точно перечеркивал темноту. Комбайн остановился: наверно, опять под люками нет порожняка. Теперь машина будет ожидать, пока электровоз подаст очередную партию вагонеток.
Я присел между стойками, прислонившись спиной к стене угля, теплой и шершавой. В тишине слышно было, как «шептал» и потрескивал под исполинской тяжестью земной толщи угольный пласт — из него даже кусочки выкрашивались. Прямо напротив меня, за частоколом металлических стоек, зиял черной пустотой завал. Если посветить туда лучом, видны хаотично наваленные мрачные глыбы обвалившейся кровли. Даже смотреть в ту сторону было жутковато, но там уголь выбран, и люди оттуда ушли.
Вынужденный простой — какой это бич в работе!
Горняки вынужденно собрались в лаве в одно место. Разговор не клеился — не время было для разговоров.
— Пласт у нас хороший, но вначале встретил нас сердито. Помнишь, Василь? Уголь оказался вязким, рвались канаты. Бывало включу самую малую скорость, и стальной канат лопался, как гнилая нитка.
Уголь «вязкий» — как образно сказано! Я легко представил себе напряженные стальные мускулы машины, до последней степени уставшие, с трудом преодолевающие «упругость» пласта.
Горняки стали рассказывать, как в первые месяцы борьбы за почетное звание бригады коммунистического труда, они попали в прорыв. Как однажды природа преподнесла сюрприз — пласт угля из наклонного стал пологим, и пришлось лопатами вручную перегружать уголь на специальные скребковые транспортеры.
— Было такое дело, — сказал Ваня Кучерявый. — Хоть плачь, хоть смейся, а бери в руки лопату, становись на коленки и, как говорится, бери больше — кидай дальше... Обидно очень, но в таких условиях и техника перед лопатой в долгу...
— Главное, не сдались, — сказал Вася Периг. — Никак нельзя было сдаваться, пласт ведь «Шолоховский»! Его не случайно так назвали. Глянь-ка, — и он осветил забой лампой, яркий луч полыхнул по стене угля, и он засверкал, засветился блестками на гранях.
— А сам Шолохов, интересно, был в шахте? — спросил Толя Мурмилов, паренек развитой и любознательный.
— Не в том дело: был или не был, — ответил Штанько и высказал мысль смелую и оригинальную: горняцкий и писательский труд — родственные: тот и другой требуют огромной самоотдачи и терпения, выносливости и самоотверженности, как требует того всякий творческий труд вообще.
— Наверно, сравнение это условно, — возразил Ваня Кучерявый. — Шолохов создал бессмертные книги, а наш уголек сгорит, и один пепел останется.
Штанько не согласился:
— Если бы здесь был сам Михаил Александрович, он бы тебя поправил, потому что творческий подход поднимает любой труд до искусства. — Штанько зачерпнул горсть угля, будто взвешивал на ладони глубокий смысл и добро, заключенные в богатствах земных недр. — И вообще, если мыслить смело, то уголь сам произведение и сам творец, потому что именно он создает машины и ракеты, спутники и луноходы. Все эти дива — творение нашего уголька.
— Вася, признавайся: не ты запускал первую ракету на Луну? — подшучивал над товарищем Толя Мурмилов. — Ты ведь служил в дальнобойной артиллерии.
— Хочешь выведать военную тайну? — отпарировал Периг.
Шахтеры, смеясь, переговаривались, и, пока шел их веселый разговор, я думал: как теперь зрело мыслят шахтеры, покорители земных глубин! Да, шахтерский труд ближе всех стоит к творчеству. Рабочее место под землей находится в постоянном движении, и там всегда все ново, неожиданно, и сколько ни планируй работу, природа то и дело вносит свои поправки, часто трагические. И надо срочно искать решение, иначе подпочвенные воды, внезапно прорвавшиеся в лаву, затопят ее или выбросом угля поломает крепь в забое и загазирует метаном выработки так, что возникнет опасность подземного взрыва. Все это было и всегда будет в шахте, несмотря на великолепную технику, на первоклассные машины, помогающие в работе горнякам. То, что было в лаве вчера, сегодня уже изменилось, и надо рассчитывать, думать и действовать решительно и умело. Как это похоже на трудно дающиеся, вдоль и поперек исчерканные, переписанные и снова перечеркнутые многострадальные страницы рождающегося произведения! Спасибо же вам, великие труженики-шахтеры, за почетное сравнение нашего нелегкого труда с полным героики и мужества, тяжелым подземным вашим трудом! Исполать вам!..
Далеко в нижней части лавы кто-то посигналил огоньком лампы, только на этот раз по вертикали, как бы кивая согласно.
— Наконец-то прислали порожняк.
— Прислали... А что мы будем в него грузить — наши разговоры?
— Ладно... Пускай, Миша!
Комбайн могуче взревел, точно обрадовался, что кончился простой, и хрустящие куски угля посыпались с откоса к нижним люкам.
Четыре сигнала — «качать людей», и клеть вынесла нас на‑гора́.
Глаза, отвыкшие от дневного света, ломило. Хорошо было в озаренной угасающим солнцем степи, и воздух здесь казался вкусным, и манили подернутые дымкой уходящего дня необозримые просторы, а я все еще находился в шахте, не мог освободиться от впечатлений встречи со скромными героями, дружбой с которыми буду теперь гордиться.
Солнце скрылось, когда мы, возвращаясь с «Шолоховской-Южной», миновали знаменитую в этих краях станцию Грачи, откуда начали свой героический поход красные казаки Подтелкова и Кривошлыкова.
Через Донец можно было переправиться ниже хутора Богатого, у станицы Краснодонецкой.
Мы подъехали к ней в легких сумерках. В Краснодонецкой много типичных казачьих куреней с просторными дворами, или, как говорят на Дону, база́ми.
К реке шел крутой спуск по мощенной булыжником пыльной мостовой. На противоположном берегу Донца маячили высокие горы угля, черная от угольной пыли эстакада для погрузки. Донбасский «пейзаж» казался в этих исконно казачьих местах неожиданным и необычным. Это был порт на Донце, откуда краснодонецкие шахтеры отправляли добытый уголь.
Деревянный причал был пустынным, паром находился на том берегу.
Чудесная предвечерняя тишина стояла над просторами многоводной древней и величавой реки. Прибрежная отвесная скала, редкие деревья картинно отражались в румяно-розовой воде, такой тихой, что, казалось, упади на нее легкий лист, и разойдутся круги. Где-то слышался людской говор. Галка, ища ночлега, бесшумно пролетела над нами и скрылась за домами. Высоко в небе виднелся бледный месяц. Золотое одинокое отражение его покоилось в глубине реки.
Паром неслышно, точно крадучись, приблизился к берегу. С него съехала грузовая машина. Какой-то парень в темных брюках, заправленных в сапоги, свел на берег мотоцикл, держа его за руль, как за рога, уселся на пружинистое кожаное седло и стремительно помчался по станичной улице вверх, оставив за собой полосу тающего дыма.
Подошел черед нашей машине въехать на опустевший паром. Старичок паромщик поднял над головой шахтерскую лампу и посигналил ею на противоположный берег. Как видно, там была лебедка, и паромщик подавал знак включать мотор.
Плыли по вечернему Донцу плавно, лишь плескался в тихой воде стальной трос. Берег медленно приближался, паром мягко толкнулся о деревянную стену причала, где по-хозяйски были прибиты для смягчения удара старые автомобильные покрышки.
— Спасибо за плавание, отец.
— В час добрый.
Мы съехали на берег и, не останавливаясь, продолжали подниматься вверх мимо угольных терриконов, насыпанных на самом берегу.
Уже в темноте с высокого места мы увидели огни станицы Краснодонецкой. Огни мерцали в темноте сплошным звездным скопищем.
Где-то в степи, в полной темноте мы миновали речку Кундрючью, на берегах которой еще при Петре рудознатец Григорий Капустин накопал первые три пуда угля «чинить пробу». Может быть, как раз там, где мигали огни краснодонецких шахт.
...Огни, огни. Много их зажглось в степи вокруг «Шолоховской-Южной», в поселке и невдалеке от него, где вступала в строй еще одна шахта, родная сестра «Шолоховской-Южной», — «Шолоховская-Северная».
Огни. Сколько бы мы ни писали о шахтерах, как бы ни славили их, мы всегда будем в долгу перед ними, великими и скромными героями подземного труда.
Мы вернулись из Богураевки ночью и сразу же завалились спать: утром предстояла поездка в казачьи станицы нижнего Дона — Кочетовскую, Раздорскую. Эти станицы ближе других расположены к горняцкому центру города Шахты. Здесь тоже разведаны пласты, правда, глубокого погружения и с обилием подпочвенных вод. «Уголь с водичкой», как говорят геологи.
Волновала и другая цель поездки: побывать на легендарном тихом Дону и, может быть, своими глазами увидеть живых шолоховских героев: Мишутку и Григория Мелеховых, красавицу Аксинью, веселого деда Щукаря и Семена Давыдова, которому теперь уже «отпели донские соловьи... отшептала поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текшая откуда-то с верховьев Гремячьего буерака».
Еще не было восьми утра, когда наш вездеход бойко мчал нас на своих высоких колесах, мирно гудя мотором, увертливо объезжая рытвины и бодро встряхиваясь на неровностях дороги. Путь лежал на юго-восток, к порту Усть-Донецкому, которого еще не было на карте.
В степи по-осеннему просторно. От горизонта до горизонта раскинулась она точно море.
— Едем по углю, — сказал мой спутник, инженер Александр Петрович Пономарев, старожил и знаток Ростовского края.
Наш шофер Вася, хозяин дорог и ценитель поэзии, поддержал разговор об угле и очень кстати прочитал запомнившиеся ему строки из стихотворения шахтерского поэта Павла Беспощадного:
И стремится к террикону террикон,
Будто хочет перейти за тихий Дон...
Словно чует там несметные пласты
Жаркой силы и чудесной красоты!
До сих пор не установлены границы Большого Донбасса. Александр Петрович сказал, что, по предположениям, угольные залежи в Ростовской области перешагнули Дон и достигают на востоке берегов Каспийского моря. В северной части они простираются до станций Миллерово и Чертково, а может быть, и дальше.
Невольно вспомнились мне страницы одной замечательной старой книги, написанной в конце прошлого века, когда еще бурлаки тянули по Дону баржи. Книга — «Статистическое описание Области Войска Донского» — написана С. Номикозовым. Я нашел ее случайно в библиотеке Новочеркасского краеведческого музея. Исследователь, влюбленный в свой край, сравнивает каменный уголь со сказочным богатырем, которому некуда приложить силушку. С точки зрения исторической, некоторые страницы этой книги показались мне настолько любопытными, что я переписал их в тетрадь. Вот они:
«...Донской черный алмаз, как сказочный богатырь, спал много лет непробудным сном. Великий Петр открыл богатыря, и с мановения державной руки богатырь проснулся, зашевелился и в последнее время стал всматриваться, куда бы ему свой путь направить: в старую ли Москву, туда ли, где прорублено окно в Европу, в красавицу ли Одессу... на фабричный ли Запад России или на матушку Волгу-реку? Но Москва думает долгую думу, жалуется на истребление лесов, а донского богатыря принимает далеко не радушно. В окне Петра стоит англичанин со своим коксом и нью-кастельским углем, в Одессу минеральное топливо из разных стран привозится в виде балласта, на страже западной границы стоит хитроумный силезец, а на Волге, хотя цена на дрова и жжется, но самые дрова тем не менее жгутся немилосердно. Что ж остается Донскому черному алмазу? Киев и Харьков...
Придет пора (и если бы только скорее пришла, желанная), когда Донская железная дорога будет проложена до Волги и донской уголь вытеснит оттуда всякое другое топливо, придет пора, когда он в силах будет соперничать с иностранным углем и в Одессе и в Санкт-Петербурге. Но поистине блестящая будущность предстоит донскому минеральному топливу только с развитием его местного потребления...
Будущее всецело находится в руках казака — горнопромышленника и горнорабочего. Все остальные отрасли промышленности призваны будут играть на Дону роль подчиненного горным промыслам.
Стук первого молота — приятный стук. Свист и грохот паровых машин, лязг железных изделий и клубами вылетающий густой дым из многочисленных труб фабрик и заводов, основанных на минеральном топливе, — такова наша надежда...»
Нам сегодня трудно представить, что было время, когда люди в нашей стране мечтали о... «железной дороге до Волги», что «Санкт-Петербург и Москва» нерадушно принимали «донского богатыря» — каменный уголь. Чувство гордости и удивления испытываешь при мысли: какой исполинский шаг сделала наша страна от «стука первого молотка» до полетов ракет на Луну и Венеру, в межзвездные дали!..
В поисках дороги к порту Усть-Донецкому мы заехали в безымянный степной хуторок в бассейне Дона. Девушка-казачка, ровесница мелиховской Дуняшке, вынесла нам кружку холодной ключевой воды. Лицо у девушки было закрыто белым платком, лишь виднелись щелки глаз (чтобы не загореть!). Руки у казачки были тонкие, лебединые, в засохших крапинках известки: семья строила дом — большой, каменный, с просторной стеклянной верандой. Сразу же за домом шли заросли кукурузы — ни конца, ни краю не было видно полю. Кукуруза созрела, и листья-ленты шелестели на ветру с характерным, почти жестяным скрежетом. По другую сторону за шляхом лежала нетронутая, никогда не паханная земля, поросшая полынью, бледно-лиловыми цветами бессмертника и кустами колючего шиповника, сплошь усеянного ярко-красными каплями ягод.
Девушка-казачка объяснила нам, как проехать к строительству порта Усть-Донецкого. Скоро за изгибом дороги показались многоэтажные каменные здания, воздвигнутые на высоком берегу одного из притоков Северского Донца — Сухого Донца.
На строительстве порта не было суетливого скопления машин, шума и грохота, которые характерны для гигантских строек наших дней. Здесь было тихо, даже безлюдно. На зеленоватой, встревоженной ветерком водной глади плавал птичий пух. Мощный земснаряд, опустив под воду хобот, неслышно бурил дно, углубляя затон. Только самосвалы ревели моторами, с трудом преодолевая навалы песка на берегу.
Ширина Сухого Донца здесь была довольно большая — свободно мог вместиться — и не один — теплоход. Голубое зеркало огромного залива, где в будущем бросят якоря морские суда, сейчас обносится непроницаемой стеной железобетонных свай. Свежая насыпь железной дороги подошла к берегу, где строился причал.
Назначение речного порта Усть-Донецкого скромное: сплавлять уголь шолоховских и краснодонецких шахт в Ростов-на-Дону, а если потребуется, через Волго-Донской канал в Москву.
Скоро въехали в станицу Кочетовскую со стороны займища, мимо хворостяных плетней с осенними садами и виноградниками. Под стрехами домов кое-где висели гирлянды кукурузных початков, сушился на веревках перец. На улице, заросшей травой, мирно бродили куры. Собачонка, дремавшая в тени забора, при виде машины приоткрыла один глаз, подняла ухо, но, не в силах преодолеть сладкую дрему, опять опустила ухо и прикрыла глаз.
Из-за угла показалась чья-то «Победа», посигналила и, подняв шлейф пыли, скрылась в одной из улиц.
Встретился нам станичник, должно быть, тракторист или механик. Одежда на нем блестела от машинного масла. Он нес под мышкой буханку такого белоснежного и вкусного на вид хлеба, что мы сразу вспомнили что, выезжая утром, не успели подкрепиться в дорогу. Поэтому наш вопрос, где можно купить такой аппетитный хлеб, не был праздным.
— Хлеб в кооперации, зара́з тут, за углом. А к Дону проехать просто, за тем вон базом направо.
В продовольственном магазине станицы, где можно было купить гармошку и отрез на платье, хлеб и новую патефонную пластинку и где за прилавком стояла круглолицая казачка с бойкими глазами и могучим венцом кос вокруг головы, мы добыли душистую, почти невесомую буханку белого хлеба. По совету казачки прикупили в совхозе четыре полосатых кавуна и с благодатным грузом отправились «испить шеломом Дону».
Тихий Дон! Он открылся нам за старыми вербами — широкий, в самом деле тихий и светлоструйный, с золотыми песчаными плесами вдали, с острогрудыми лодками на берегу. Река быстро катила сверкающие под солнцем воды, и почему-то вспомнился вдруг «Шолоховский» пласт, мерцание угля на изломах. Это серебряное мерцание виделось теперь в бликах на воде. «Здравствуй, батюшка Тихий Дон!»
Что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют.
Посередь меня, тиха Дона, белорыбица мутит.
Под высокими старыми вербами шофер Вася развернул машину. Мы достали кавуны, нарезали крупными ломтями высокий воздушный донской хлеб и, расстелив на траве газетку, принялись за походный завтрак.
Далеко в верховьях были видны старые шлюзы. Где-то еще дальше, за этими шлюзами, плескалось среди степи молодое Цимлянское море.
Над рекой прозвучал басовитый гудок. Из-за зеленого, поросшего лозняком мыса, точно в сказке, выплыло белогрудое судно. Издали было трудно разобрать его назначение, но скоро мы увидели самоходную баржу. На высоком борту белела крупная надпись: «ВОРКУТА». Самоходное судно поравнялось с нами, и мы удивились его размерам: морской корабль!
На берег с шумом накатывались волны. После них оставались на песке пучки соломы, арбузные корки. Станичные гуси, пришедшие к Дону поживиться чем-нибудь, тут же набрасывались на любимое лакомство.
Сочные кочетовские арбузы привлекли назойливых ос. Мы яростно отмахивались от них, но осы наседали.
С верховьев реки пришла еще одна самоходная баржа, «ПСКОВ». У станицы Кочетовской Дон делает резкий поворот на юг, суда уплывали в том направлении и скрывались за высоким правым берегом.
Все здесь, на берегу Дона, казалось необычным, все волновало. Невдалеке, у самой воды, старый казак чинил рыбачью лодку. Разговор завязался сам собой.
— На рыбалку готовитесь, дедушка?
Старик сбил на затылок полинявший картуз, вытер рукавом лоб:
— Надо починить, обещал племянник приехать в отпуск.
— Издалека?
— В Шахтах проходчиком работает.
— А что, рыба в Дону не перевелась?
Старый казак посмотрел в речную даль и ответил с огорчением:
— Конечно, не то что раньше. В старину здесь саженных осетров ловили, а стерляди и разной белой рыбы в реке как в хорошей ухе, когда ложкой не провернешь. Перегородили Дон, дорогу рыбе закрыли, осталась мелюзга.
— Говорят, Михаил Александрович — хороший рыбак, бывает он в Кочетовской?
— Как же! Шолохов — человек наш, с народом живет. Приедет — со всеми поручкается. А рыбак он знаменитый, это верно.
За станицей Кочетовской на огромном, похожем на аэродром займище, где и в самом деле стоял самолет «кукурузник», трава еще зеленела и дорога змеилась вдоль правого берега Дона.
Недалеко от хутора Коныгина, у хилого мостика через Сухой Донец, мы столкнулись с необычайной картиной. Возле берега, держа в поводу боевых коней, сидели на бревнышке казаки времен гражданской войны. Оседланные кони мотали головами, легонько покачивались стремена. У казаков через плечо были надеты карабины, сбоку висели казачьи шашки, все как в ту грозную пору...
Наше недоумение рассеялось, когда мы увидели поодаль автобус киностудии. Группа «Мосфильма» снимала картину по рассказу М. Шолохова «Жеребенок».
Я вглядывался в группу казаков, стараясь разгадать: кто же из них славный казак Трофим, который спас жизнь беспомощному жеребенку, расплатившись за свою жалость к нему собственной жизнью?
После съемок казаки сели на коней. Трудно было не залюбоваться тем, как они скакали по мосту на легких, резвых красавцах дончаках. Группу казаков возглавлял белобородый старик, молодо гарцевавший на тонконогой изящной лошадке с белыми чулками на передних ногах.
Казаки умчались, только пыль из-под копыт, маячили в облаке дорожной пыли спины всадников с ружьями через плечо да взмахивала чья-нибудь рука с плеткой.
За хутором Коныгином недалеко и станица Раздорская. Она разбросала узкие улицы вдоль высокого берега Дона. В центре — добротные казачьи курени под железными крышами. Всюду видны телевизионные антенны — принимают передачи из Ростова-на-Дону.
Возле клуба, лузгая подсолнухи, толпилась молодежь. Афиши извещали о предстоящем кинофильме.
Крутой поворот направо, в гору, был выездом из станицы. Ребятишки-казачата со школьными портфелями, в красных галстуках поравнялись с машиной. Один из озорников остановился у края дороги и, подражая милиционеру, поднял левую руку вверх, а правую вытянул вдоль груди: давал машине «пропуск». Под веселые ребячьи крики машина, натруженно гудя мотором, взобралась на вершину правого берега, и скоро синий Дон скрылся внизу за крутым спуском.
Люблю я степные просторы и знаю: никогда степь не бывает скучной. Если кончилась чарующая весна с россыпью полевых цветов, ароматным ветерком и парящими в небесной синеве коршунами, приходит медовое лето, кончилась эта пора, наступает осень — в степи пахнет дынями и чем-то еще, непередаваемо сладким, родным.
Почему-то всегда при виде степных курганов — седых могил древности — в памяти возникает картина Васнецова «Три богатыря». Так и видишь: восседает на могучем коне Илья Муромец, глядя вдаль из-под ладони. На руке у него висит тяжелая булава, поперек седла — копье. Добрыня Никитич, на белом скакуне, с красным щитом и полуобнаженным мечом, тоже глядит в степь. Юный Алеша Попович только что выпустил стрелу и держит в левой руке лук. Ветер развевает гривы богатырских коней, шлемы поблескивают на солнце...
Сказочным богатырем назвал исследователь Донского края С. Номикозов каменный уголь. Богатырь-уголь преобразил ростовскую степь, благо было где разгуляться его могучей силе. Но вот появились у него соратники: под Миллеровом обнаружена нефть. Давно горят в донской степи факелы природного газа. Уголь, нефть и газ — вот какие три богатыря вышли ныне в степь ростовскую! Газ — самый молодой из них, и ему принадлежит будущее.
Привольная, урожайная на хлеб донская земля принимает новую красоту — красоту индустриального края. Это голос времени, характер нового века.
Белоснежное двухпалубное судно стоит правым бортом у бетонированного причала. Еще не убран трап, еще матросы везут тележки с чемоданами, суетятся провожающие. Какой-то толстяк в соломенной шляпе и вышитой украинской рубашке, перегнувшись через перила, что-то кричит женщине: она стоит на берегу и, улыбаясь, машет рукой.
Теплоход «Онега» отправляется из Ростова-на-Дону в Азовское море.
Над рекой звучит протяжный бархатный баритон: гудок отправления. Матросы убирают трап. Теплоход, вспенивая воду, боком отходит от берегового причала и как будто становится выше. Это кажется, потому что причал был высоким и почти достигал второй палубы. Сейчас зеленоватая речная вода плещется ниже линии иллюминаторов.
Город Ростов-на-Дону, речные пляжи, ажурные пролеты железнодорожного моста, баржи, буксиры — все уплывает. Берега Дона становятся низкими, заросшими зеленой травой. Невысокие гладкие волны, словно из густого масла, грядами идут за теплоходом. Судно скользит плавно, обгоняя моторные катера, рыбачьи лодки, плывущие вниз по реке.
Восьмой час вечера, но солнце еще светит. Лучи его по-осеннему теплые, ласковые. На белесо-блеклом небе ни единого облачка.
Проплываем мимо рыбацкого поселка с пышно-зелеными акациями на берегу. Домики поблескивают окнами и повторяются в реке вместе с деревьями. Металлические бакены покачиваются на волнах и тоже отражаются в воде. Ребятишки голяком на мокрых лошадях и плывут на них вдоль берега. У коней головы запрокинуты кверху, лишь торчат храпы и уши.
Солнце садится, его лучи бьют в гладкую воду, слепят глаза. Вода в реке тепло-зеленоватого цвета.
Я стою на верхней палубе. Передо мной открываются необозримые просторы Дона, картины меняются, как в киноленте. Вот проходим на виду у голубоватой пристани. Между нами и берегом рыбак в лодке. Его удочка, лодка и сам он отражаются сначала в зеркально-гладкой, потом в колеблющейся воде. Стая гусей, плывущая вдоль берега, тоже начинает покачиваться на гладких волнах. Вдруг в тишину ворвался белый речной трамвай, юркий, быстрый, деловой. Он пересек ослепительную полосу солнца на воде и устремился мимо нас к голубой пристани. Отражение прибрежных деревьев и строений закачалось. Речной трамвай не стоял и двух минут, торопясь, отчалил и, урча мотором, поплыл вверх по реке.
Вдали показались мачты высоковольтной линии, шагнувшие с берега на берег через Дон. Над водой, как струны, повисли провода.
Русло реки круто поворачивает вправо, и теплоход скользит мимо купы зеленых деревьев, мимо синих домиков пионерского лагеря. Скоро и эти домики, смотрящиеся в Дон, скрываются позади.
Плавное течение речного судна действует успокаивающе. Вот и сейчас на теплоходе тишина. Пассажиры вышли на палубу и любуются видами, проплывающими мимо. Рядом со мной, опершись на перила, стоят девушка и парень. Теплый ветерок овевает лица. Девушка то и дело поправляет волосы.
— Нет, ты должна понять, как это устроено, — говорит парень и шарит у себя в карманах. Он достает перочинный ножик, открывает лезвие под прямым углом. — Смотри, вот это комбайн... — пальцем он ведет по рукоятке ножа, потом переходит на лезвие, — а это бар комбайна, не тот, что пивом торгует... Так называется режущая часть машины. Бар заводят в нишу — специальную выемку в угольном пласте, — потом включают мотор, и режущая часть, в данном случае бар, начинает подрезать пласт, выпиливать уголь, зажатый между кровлей и почвой. Понимаешь?
— Понимаю, — тихо отзывается девушка и глядит на парня преданными, доверчивыми глазами.
— Ну вот, слушай дальше... Как работает комбайн? Он сам себя тянет на канате, как паук. Понимаешь?
— Понимаю, — с улыбкой отвечает девушка, и чувствуется, что она не много поняла из рассказа горняка, влюбленного в свое дело.
Они стоят, прижавшись плечом к плечу. У парня лицо серьезное, ему очень хочется объяснить своей подружке, как это хорошо придумано в жизни, что машина сама рубит уголь в недрах земли.
— Понимаешь? — то и дело спрашивает он.
— Понимаю, — мягко отвечает она и улыбается. В ее глазах тихое девичье счастье.
Солнце легло на горизонт. Чайки парят над нами. Скользит бесшумно теплоход навстречу морю Опять крутой поворот вправо. Дальний берег уже в сиреневой дымке. Там древний порт Азов. Обходим покачивающиеся на воде речные буи. Но вот «Онега» поворачивает так круто, что солнце оказывается у нас впереди и лежит на воде огненно-пламенной полосой.
Пассажир, паренек в тельняшке, глядя на солнце, говорит старой женщине, которая задумчиво смотрит перед собой, подперев щеку ладонью:
— Есть рыбацкая примета: к вечеру море красно — моряку плыть неопасно.
Старушка отвечает в тон моряку:
— Какова вечерняя заря, таков другой день.
Кончается Дон. Уже скоро девять часов вечера, а еще светло.
Берега Дона зелены от старых ив. Уже нигде не видно пристаней. Совсем близко море. Это заметно по ветерку: он стал солоноватым и свежим. Горняк снял с себя пиджак и набросил на плечи девушки.
— Тебе не зябко?
— Хорошо мне, — отвечает девушка.
Выходим в открытое море.
Месяц, стоящий в небе, сеет призрачный полусвет. Теплоход скользит плавно, волны в море еще невысокие, как в реке. Вода трепещет легкими, теперь уже лунными бликами.
Ветерок свежеет. Девушка кутается в пиджак, прижимается теснее к теплому плечу горняка. Вода в море меркнет, она уже цвета старого серебра. Впереди замигали огоньки — слева белые, справа красные. Погаснет огонек и вспыхнет, погаснет и снова загорится. Зовут, зовут в открытое море огни. Это бакены указывают нам дорогу.
Уже сумерки, и кажется, что не огоньки горят впереди, а кто-то высекает искры — так их много, далеких, приглашающих огоньков.
Над нами в темном небе высветлилась звездная дорога. Почему-то торжественно и грустно от таинственного мерцания огней в морском просторе. Зовите, мигайте, далекие огни! Когда-то здесь плавали греки. Это древняя морская дорога. Тогда только по звездам водили суда, по вечным огням вселенной.
На теплоходе тишина. Проплываем мимо звуковых бакенов: покачиваясь на волнах, они все время позванивают. Звуковые сигналы нужны в море на случай тумана, когда не видно огней.
— Петя, а кто зажигает в море бакены? — тихо спрашивает девушка, и паренек старательно, точно ребенку, рассказывает подруге, как энергия солнца сама заряжает аккумуляторы бакенов и превращает тепловую энергию в энергию света.
Объясняя, парень снова спрашивает:
— Понимаешь?
— Понимаю, — отвечает девушка, и в мягком голосе ее звучит затаенная радость.
Они разговаривают о спутнике, смотрят в темное звездное небо. Девушка легонько вскрикивает, приняв падучую звезду за спутник.
— Наверно, он пролетает сейчас над нашей Гундоровской, — шутит парень, и оба смеются.
Пассажиры расходятся по каютам. На палубе только парень с девушкой да я — невольный свидетель их счастья.
Над морем царит луна — расстелила по воде от края до края серебристую дорогу, и она трепещет, точно живая. Море спокойно. Слышно, как мирно плещутся волны о борт теплохода.
Меня трогала их спокойная, уверенная дружба. Поразительно, что всю дорогу они ни словом не обмолвились о любви, а говорили о чем угодно: о машинах, лебедках, о какой-то тете Гале, которой нужно послать деньги, но такая нежность друг к другу чувствовалась за этими «посторонними» разговорами. Поистине любые слова понятны, если их произносит любимый.
Час ночи. Только что скрылись огни Таганрога. В открытом море снова вспыхивают сигналы бакенов. Наш теплоход продолжает путь через море к Ейску. Рано утром меня будят шум и суета пассажирской посадки. Слышны за окном каюты крики: «Сюда неси чемодан», «Ивановна, подержите девочку». Пассажиры переговариваются по-южному. «Тю, на чемодан же ж поставь».
Стоим в порту Ейска. Горы вещей сложены у стенки под моим окном. Утро раннее, солнечное. Виден причал, деревянные сваи, отраженные в воде. Могучий портовый кран, похожий на жирафа, грузит песок в железнодорожный вагон. С правого борта промелькнул белый буксирный катерок. Видны спасательные круги, висящие на стенках капитанского мостика. Матрос ведром на длинной веревке ловко, прямо с борта черпает из моря воду, моет палубу.
Гудок густой, как звук фагота. Еще гудки — один протяжный, три коротких. Отчаливаем, однако, не своим ходом, нас разворачивает тот самый катерок, на котором матрос мыл палубу. Катерок повернул теплоход носом к выходу из порта и заглушил свой мотор, словно отдыхал. На борту буксира видна надпись: «Кубань». На капитанской рубке сзади написано: «Берегись буксира!» Похоже, что крохотный буксир-катерок стращает: «Берегись, а то увезу!»
Наш белогрудый теплоход скользит по морю мимо рыбацкой шхуны «Запорожье», мимо элеватора, мимо длинного мола, на котором сидят рыбаки с удочками. Море спокойное — ни всплеска, ни ветерка.
Долго плывем поперек азовских соленых просторов в сонной, согретой солнцем вялой тишине. Обогнали буксир с баржей: везут керченский агломерат[1] для доменных печей «Азовстали».
После полудня показались вдали туманные очертания берега. Это город Жданов, порт Донбасса. За этим шумным портом, где собрались флаги многих стран, за его прибрежными парками и белоколонными санаториями простирается на сотни километров на север, на восток и на запад угольный край, шахтерская земля. Здесь жил первый богатырь Донбасса — Никита Изотов и его соратники — Ермачок, Стаханов, Александр Степаненко. Теперь здесь трудятся новые поколения героев — прославленные горняки наших дней.
В станице Вешенской на Дону произошла знаменательная встреча, или, как шутили шахтеры, встреча «на высшем уровне». Славный забойщик Краснодона, Герой Социалистического Труда Николай Мамай приезжал к писателю Михаилу Александровичу Шолохову. Сердечно принял он гостя, крепко обнялись два сына великого народа.
Мамай привез Михаилу Александровичу символ горняцкой судьбы — подземную лампу шахтера. Очень тронул писателя подарок, и он сказал, что отныне эта лампа всегда будет стоять на его письменном столе.
Породнились навеки два сердца, два брата — шахтер и писатель.
Краски осени легли на донецкую землю.
Небо густо-синее, чистое, холодноватое. На его ярком фоне отчетливо видны черные треугольники шахтных терриконов, дымят вдали заводские трубы.
Белые хатки шахтерских поселков увешаны желтыми гирляндами кукурузных початков. На крышах сараев греются на солнце оранжевые тыквы.
В посадках вдоль дорог, в парках и садах — листопад. Укрыли выжженную, покрытую пылью траву багровые, желтые листья кленов, тополей, дубков.
Плывут в чистом воздухе паутинки, вспорхнет редкая поздняя бабочка. Воробьи сидят на проводах, взъерошив перышки, они собираются стаями — так легче бороться за жизнь...
На полях, где недавно зеленели заросли подсолнуха, теперь торчат одни палки. Кукуруза шелестит сухими лентами листьев.
Унылая пора, очей очарованье,
Приятна мне твоя прощальная краса...
К вечеру поплыли облака — низкие, черные. Над ними в вышине навалены вороха белых облаков. Вот солнце скрылось, снопы его лучей, как прожекторы, косо просвечивают сквозь облака на землю. Небо заиграло красками. Нижний слой облаков засветился золотом, верхние стали пунцово-красными, сиреневыми, малиновыми. Все это переливалось одно в другое и тускнело, вспыхивало и снова гасло. Длинные тучи перерезали солнце двумя черными мечами.
Стемнело. Засверкали звезды. Луна сеяла серебристо-призрачный полусвет.
В рудничных поселках, на улицах, в парках по-осеннему тихо. Лишь возле шахты на просторной площади звучит репродуктор. Из Москвы передают песни революции. Хор молодых голосов негромко и задушевно поет:
Там, вдали за рекой,
Уж погасли огни...
В небе ясном заря догорала.
Сотня юных бойцов
Из буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
Всю ночь до рассвета плавала, ныряла в облаках полная луна. А когда замерцала на востоке бледная полоса зари — застрекотал на скошенном поле трактор. Он готовил землю под новый посев.
Осень — пора плодов. В эту пору все чаще и неспокойнее задувает ветер. У него свои дела: он расселяет по земле семена растений. Давно отцвели травы, ветер разнес их семена. Далеко разлетелось от материнского дерева крылатое семя кленов, летят по ветру стручья белых акаций, катятся по полю сухие шары перекати-поля, они мчатся, подпрыгивают и щедро сеют семена на своем пути.
Хорошо. Земля это любит: пали семена в землю — продолжается жизнь...
Сердце твое лишь на мить
зупинилось
И знову в безсмертi
забилось, забилось.
Стояла поздняя осень, шли затяжные, беспросветные дожди, и дорога на Краснодон разлилась точно река: машины застревали в липкой, невылазной донбасской грязи.
Казалось, ничто не могло двигаться в такое ненастье: укрылись в гаражах машины, спрятались в домах люди. В ночном небе сквозь монотонное хлюпанье теплых дождевых струй слышалась тревожная перекличка диких гусей.
Птицы улетали в теплые края и были застигнуты непогодой. Всю ночь грустные гортанные крики то затихали, удаляясь, то снова возникали где-то низко, над самыми крышами. Порой думалось, что над городом в ночи кружат одни и те же птицы. Может быть, они сбились с пути или коршун разметал стаю — и вот летают гуси, кличут матери детей...
Только на рассвете мы узнали, что так на самом деле и случилось: большая стая гусей, отбившись от главной массы, всю ночь летала над Краснодоном. Кто-то видел, как птицы садились в балке Сухой дол и только утром опять улетели. Немало их погибло в то горькое непогодье...
Случай с перелетными птицами чем-то напоминал мне краснодонскую трагедию, когда, вдруг лишившись партийного руководства, брошенного фашистами в застенок, горстка уцелевших от ареста комсомольцев-подпольщиков стремилась вырваться из кольца врагов. Они то уходили из Краснодона, стремясь пересечь линию фронта, то, наткнувшись на преграду, возвращались обратно. Немногим из них удалось тогда спастись.
Утром мне показали место казни молодогвардейцев. Над стволом заброшенной шахты № 5 громоздился жутким памятником взорванный копер. Его перекрученные стальные балки, точно заломленные от боли руки, поднимались к небу в молчаливой мольбе. Старый террикон скорбно возвышался неподалеку. Порода на его морщинистых склонах стала от времени бурого цвета, а на вершине ярко-багровая, точно кровь, стекавшая потоками до самого низа.
Трудная доля досталась юным героям. В одну ночь они пережили слишком много: жаркую радость несломленного духа, боль измены, звериную месть врага и гибель надежд.
Тогда все еще было свежо в памяти: и война и вся героическая, гордая эпопея краснодонцев-подпольщиков, и каждый клочок земли в этом маленьком шахтерском городке, казалось, хранил в себе их бессмертие.
И вот я снова в Краснодоне. С трудом узнаю старые приметы, да и не осталось их почти.
От самого Ворошиловграда до Краснодона и дальше, к берегам Донца, пролегла гладкая, голубая под слепящим солнцем асфальтовая дорога.
При въезде в Краснодон, сразу же за шахтой № 2-бис имени «Молодой гвардии», там, где раньше была степь, теперь стояли дома, целая улица красивых двухэтажных, с балконами, новых домов.
В центре города, возле школы имени Горького, где учились многие краснодонцы-подпольщики, на просторной площади воздвигнут величественный памятник из бронзы и гранита. На круглом шестиметровом пьедестале — пятеро юных героев, боевой штаб «Молодой гвардии» — Олег Кошевой, Ульяна Громова, Сергей Тюленин, Любовь Шевцова, Иван Земнухов, — замерли неподвижно под знаменем Родины, как вечные часовые.
Суровы лица отважных. Поднял трепещущее на ветру знамя Олег Кошевой, прижала к жаркому сердцу полотнище знамени, припав, как в клятве, на колено, Уля Громова. Устремил вдаль свой гневный взгляд Сергей Тюленин. Порыв борьбы в облике Любы Шевцовой. Спокоен и решителен Иван Земнухов.
...С волнением входишь в музей «Молодой гвардии». Под стеклом витрины беленькая блузка Нины Старцевой, старательно вышитая голубыми и черными нитками по воротничку. И тут же самодельный кинжал, принадлежавший этой девушке. Должно быть, нашла она этот кинжал в земле, а может быть, подарил кто-либо из мальчишек в трудную минуту жизни. Кинжал плохонький, конопатый от ржавчины, но аккуратно вычищен, и вместо истлевшей старой рукоятки выстругана новая — грозное оружие вчерашней пионерки. Девушка не могла примириться с фашистской неволей и готовилась к смертному бою. Тем, кто остался в тылу врага, вместе с оружием вручали судьбу Родины — ее честь, ее будущее, всю ее, родную до слез, добрую и строгую мать-Родину. Как же было не сражаться и не идти бесстрашно на смерть за нее!
Немые документы времени! Если вдуматься в них — какая глубина нерассказанного вдруг откроется сердцу, и видишь за молчаливыми вещами живую жизнь, оборванную в самом начале.
Вот большая, во всю стену, картина — Олег Кошевой перед палачами. Четверо гитлеровцев сидят за столом в камере пыток, а перед ними со связанными руками, в разорванной рубахе стоит гордый комиссар «Молодой гвардии» шестнадцатилетний Олег Кошевой. Гитлеровцы смущены железной выдержкой юноши. Один из них мрачно опустил голову, будто задумался.
С особой лютостью фашисты истязали коммунистов, надеясь, что при виде их мучений комсомольцы струсят и расскажут все. Но стойкость отцов была для молодежи примером. Евгений Мошков под пытками крикнул врагам: «Вы можете меня вешать! Слышите? Все равно не заслонить солнца, которое взойдет над Краснодоном!»
Не всякая смерть есть трагедия и поражение. Их смерть была победой.
Каждой весной на могилах комсомольцев-подпольщиков распускаются цветы. И растет на земле Краснодона новое поколение борцов. Кто же они, наследники героической славы?
Установилась традиция — присваивать почетное звание «Молодогвардеец труда» тем, кто отлично работает.
Одним из первых это высокое звание получил Афанасий Андрюшкив, забойщик шахты № 1-бис имени Сергея Тюленина. Приехал он в Краснодон по путевке комсомола, никогда прежде не видел угольных шахт и не знал, как добывают уголь. Невысокого роста, рыжеватый паренек сохранил в себе что-то от сельского жителя. Но в горном деле он уже обгонял опытных мастеров. Местные газеты писали о нем статьи, печатали его портреты — знаменитым человеком стал в Краснодоне молодой забойщик Андрюшкив. Даже горняки-старожилы говорят: «У тебя, Афанасий, талант шахтера». Вот как — талант!
Андрюшкив улыбается, смущенный высокой и, по его мнению, незаслуженной похвалой. Но на самом деле похвала была справедливой и далась ему нелегко.
Поначалу, как все молодые шахтеры, Афанасий никак не мог овладеть трудным искусством забойщика. Болела спина, то и дело ломались «зубки» отбойного молотка. Угольный пласт не давался. Случалось, выпивал за смену в жарком забое по две фляги воды. Тяжело, ой как тяжело! А молодогвардейцам легко было? А тридцати шахтерам Краснодона, которых фашисты закопали живыми в землю, легко было?
Такие думы зажигали молодого забойщика. В душе поднималась ярость и досада на себя. Неужели не устоит он? Однажды сорвавшимся коржом[2] поранило руку. Можно было выехать на‑гора́, перевязать рану. Но кто будет за него рубить уголь? Решил пересилить боль болью: это нужно было для борьбы с самим собой, для закалки характера. Кто-то из шахтеров посоветовал присыпать рану угольной пылью. Ничего, до свадьбы заживет! И рана, словно подчинившись его воле, затянулась.
Себя победил, но угольный пласт не стал мягче. Казалось, еще труднее было рубить его, держа на весу тяжелый отбойный молоток.
В один из таких трудных дней пришел Андрюшкив к комсоргу шахты. Зачем пришел — сам как следует не знал. Устало опустился в кресло и тяжело вздохнул.
— Что, Афанасий, тяжеленько?
— Есть трошки... — слабо усмехнулся Андрюшкив.
— Собирайся, завтра поедем работать вместе.
Андрюшкив и комсорг на другой день спустились в лаву. Сперва рубил уголь комсорг, Андрюшкив крепил за ним. Потом взял молоток Афанасий. И то ли подметил он что-то новое в работе комсорга, то ли поддержка окрылила — дело пошло лучше.
В конце смены комсорг сказал:
— Я ведь сам когда-то пережил такое, а потом старик шахтер сказал мне: «Легко дается — дешево ценится». Задумался я над его хитрыми словами и понял намек: трудно дается — дорого ценится. Вот что хотел подсказать мне старый горняк. Значит, если тебе дается дело трудно, то полюбишь его.
Трудно дается — дорого ценится. Значит, надо не бояться трудностей, а искать их!
И Афанасий взялся за учебу. Он приглядывался к опыту старших, взял в библиотеке брошюру по горному делу и там вычитал, что надо хорошо знать инструмент. И он, как солдат винтовку, стал разбирать и собирать свой отбойный молоток, изучал его характер.
Постепенно накапливался опыт. Теперь он, работая, уставал меньше, а угля выходило больше.
Наконец пришел успех: ему удалось нарубить за смену семь норм. Так молодой шахтер победил свою нерешительность, свою неопытность. Он полюбил всей душой горняцкий труд, и эта любовь делала его талантливым.
Пришло лето. Афанасий получил отпуск и поехал в свой тихий приднепровский край, в село Дубовцы.
Младший брат жадно расспрашивал его о жизни в шахтерском краю, и все, что слышал, представлялось ему заманчивым и увлекательным. Но Афанасий под конец сказал брату, что ехать ему в Донбасс рановато, что шахтерский труд тяжелый и требует серьезности, твердого характера и упорства.
Младший Андрюшкив промолчал тогда, а потом следом за братом приехал в Донбасс. Афанасий встретил его хмуро.
— Значит, не послушался меня?
— Не послушался, — улыбнулся младший.
— Ну, смотри! Трудно покажется — не хнычь, помни, что приехал на родину молодогвардейцев.
На другой день младший Андрюшкив попросился с братом в шахту. Они ходили и лазили по темным подземным выработкам. Младший как зачарованный освещал каждый уголок, улыбаясь, трогал играющий искрами в свете лампы угольный пласт. Особенно понравилось ему, как старший брат, будто опытный горняк, учил его, как находить дорогу в шахте по приметам: по воздушной струе, которая всегда тянет в одном направлении, по канавке, где вода течет к стволу. Даже по рельсам с потухшей лампой в полной тьме можно найти дорогу к стволу. Интересно, похоже было на игру. Старший Андрюшкив радовался, что братишка слушает его с увлечением. «Пожалуй, выйдет из него шахтер», — думал Афанасий, когда братья, уставшие от длинных переходов больше, чем от работы, выезжали в клети на‑гора́.
Так начались в селянском роду Андрюшкив шахтерские традиции. Из поколения в поколение будет теперь переходить у них горняцкая гордость и благородное шахтерское мастерство.
Краснодон — город комсомольской славы! Он зовет к себе молодежь со всех концов земли.
Приехал сюда слесарь-монтажник Петр Забашта. Интересно сложилась судьба у этого невысокого, с кучерявой шевелюрой и спокойными темными глазами паренька. Родился он в украинском селе. Но его всегда влекло в загадочный край, где дымил Донбасс. Там в годы войны жили и боролись любимые его герои — краснодонские комсомольцы. О них он знал со школьной скамьи, играл с ребятами в Сергея Тюленина. А когда подрос и поехал учиться в днепропетровскую школу, в его деревянном сундучке-чемоданчике не было ничего, кроме чистой майки и романа Фадеева «Молодая гвардия» в потрепанном донельзя переплете. Петя мечтал о том, чтобы его жизнь была бы хоть каплю похожа на жизнь Сережи Тюленина.
Не знал Петя, что судьба приведет его в Краснодон. Сначала работал в Кривом Роге, восстанавливал коксохимзавод. Оттуда, как лучшего рабочего, его направили в Москву. Здесь он работал на «самой высокой должности», как любил шутить, — на строительстве высотного здания на Смоленской площади. На самой вершине стоял верхолаз-монтажник и любовался панорамой Москвы. Он видел ее всю — от скрытой в тумане Яузы до лесистых Ленинских гор с величавым зданием университета. Дух захватывало — какая она необъятная и красивая!..
Но вот однажды Забашта прочитал обращение партии к молодежи ехать на стройки Сибири и Донбасса. Выбор явился сам собой — в Донбасс!
Случилось так, что он сразу попал в город мечты — Краснодон. Забашта бродил по улицам, в сущности, незнакомого города и удивлялся, почему все в нем узнает. Вот школа имени Горького, где учились Олег Кошевой и Ваня Земнухов. А там старая шахта № 5, куда сбросили юных героев, и дорога, по которой везли их на казнь, — он знал эти места по роману Фадеева.
По приезде в Донбасс Забашта получил назначение на шахту № 1-бис имени Сергея Тюленина. К радости он узнал, что Сережка Тюленин работал в первые дни войны на этой шахте забойщиком.
Теперь и он, Петр Забашта, будет шахтером. То под облаками работал, а теперь спустился в глубокие недра земли. Вот в чем счастье — познать высоты и глубины!
Он выбрал профессию машиниста электровоза, подслушал, как говорили старые шахтеры: «Шахта добывает угля не столько, сколько нарубят забойщики, а сколько вывезут электровозы. Забойщик — профессия ведущая, а наша — везущая: вывозим план шахты».
Первое время Забашта ездил у опытного машиниста провожатым, или, как тут говорят, кондуктором.
Через месяц ему доверили электровоз.
Непростое дело — водить под землей составы. Тянется темная галерея штрека. Свет от фары осторожно ощупывает дорогу. Медленно движется электровоз, управляемый еще неуверенной рукой. Гулко отдается в пустоте штрека рокот колес. Надо уметь на крутом повороте правильно затормозить, чтобы свободно и плавно вывести состав на прямую. Уметь на подъеме дать такую скорость, чтобы за счет инерции вытянуть тяжелый поезд. Надо знать, как вести состав «врастяжку», чтобы вагонетки не толкали машину, как управлять электровозом, когда он мчится под уклон. В таких случаях легко «забурить» груженый состав, и тогда придется самому «лимонаткой» (спиной, упершись ногами в землю) поднимать опрокинутые вагонетки.
Шахта № 1-бис особенная. В ней сосредоточены все существующие в Донбассе виды горных разработок: есть пласты крутопадающие, где уголь рубят отбойными молотками, и есть пологие, где уголь добывают комбайнами. В такой шахте работать интересно и трудно. Машинист электровоза обязан учитывать все особенности.
И вот настал день первой удачи: сменное задание было перевыполнено. Стараясь скрыть улыбку, Забашта шагал под землей к стволу и насвистывал песенку. На поверхности его встретил начальник участка.
— Как дела, коногон? Сколько угля вывез?
— Не так чтобы много... тонн двести.
— Ого! Молодец!
Обычно машинисты электровоза водят составы по двадцати вагонеток, а Забашта решил прибавить по три-четыре вагонетки на состав. Так он стал вывозить угля больше, чем другие.
«Если быть, так быть лучшим» — эти вычитанные еще в детстве слова Забашта крепко помнил.
Но быть лучшим нелегко.
Сначала Забашта попробовал водить составы на больших скоростях. Этим он увеличил количество ходок от ствола к забою и обратно.
Хорошо. Но можно работать лучше.
Забашта попросил разрешения увеличить состав до тридцати вагонеток.
Начальник участка с сомнением поглядел на молодого горняка. Никто из «стариков» не водил составы такой тяжести.
— Что ж, попробуй!..
И вот сцеплено тридцать груженных углем вагонеток. Состав так длинен, что машинисту не видно в темноте конца поезда. Там, вдали, сигналит лампочкой кондуктор. Поехали! Электровоз плавно, чтобы не разорвать сцепку, трогается с места. Шахтеры с интересом смотрят на необычный состав. Набирая скорость, гремит по штреку подземный поезд. Подъем, поворот, еще поворот, и вдали замелькали огни рудничного двора.
Гудит земля под колесами машины. В кабине электровоза Забашта в рубашке-косоворотке, видной под распахнутой курткой. Спешит подземный скорый! До конца смены еще часа два, а машинист уже выполнил норму.
Среди рабочих подземного транспорта шахты № 1-бис долгое время первенство держал Макар Кисничан — комсомолец из Молдавии. Они с Забаштой друзья — всюду вместе, даже костюмы одинаковые. Будущим летом собирались поехать в Молдавию. Но случилось так, что в День шахтера сыграли свадьбу Макара и Забашта остался в общежитии один. Рад был за друга и все-таки загрустил. Застлана рядом пустая кровать, и не с кем поговорить...
Секретарь комсомольской организации шахты заметил перемену в парне.
— Что случилось, Петро? — спросил он как бы невзначай.
— Да вот инструмента в кладовой не дают, гайку и ту нечем прикрутить.
— Только и всего? Это дело поправимое...
Секретарь догадывается, что не это волнует парня. Слышал он о любви машиниста к одной девушке и взялся помочь ему с квартирой.
Секретарь пошел к начальнику шахты Владиславу Алексеевичу Бахмутскому, сыну известного изобретателя первого в мире угольного комбайна Алексея Бахмутского, и рассказал обо всем. Было решено предоставить друзьям-машинистам две семейные квартиры в новом доме.
Когда Забашта узнал — растерялся. «Мне семейную квартиру?» Потом со смущением подумал: «Ничего не утаишь на этом свете...»
Вполнеба горела вечерняя заря. Мы шли с Забаштой по Краснодону. В городской парк к братской могиле молодогвардейцев, утопающей в живых цветах и усыпанной желтыми осенними листьями, приехала экскурсия. Две девушки вынесли из автобуса венок, и делегация торжественно возложила его на могилу у высокого обелиска. Один из шахтеров, волнуясь, произнес короткую речь. Он сказал, что горняки Ростова склоняют головы перед подвигом юных героев и в память о них обязуются каждый день выдавать уголь сверх плана.
Забашта слушал с серьезным, чуть грустным выражением лица.
— Интересно бывает в жизни, — сказал он, когда мы пошли по аллеям городского парка. — Можно прожить на свете сто лет, и никто не будет знать, словно и не было человека. А можно прожить восемнадцать лет и остаться в памяти народной на века. Отчего так? Наверно, секрет в том, как жить. Бывает, работает человек хорошо, план выполняет, передовик, с доски Почета не сходит. А присмотришься к душе и видишь: для себя одного живет. Нет ничего выше рубля: деньги, деньги, деньги. Есть рубль, все хорошо. Нет длинного рубля, все плохо: и уголь крепкий, и обсчитывают его, и порядка нигде нет. Вот и получается: хоть и накопит он много денег — где заработает, где урвет, где выклянчит, — богатую жизнь себе создаст, а я не завидую. О таких людях ни сказок не расскажут, ни песен не споют. А молодогвардейцы — бессмертны. Почему? Потому что свою короткую жизнь отдали народу.
У нас часто повторяют: люби Родину. Как же иначе? Родину любить надо. Но этого мало. Надо, чтобы Родина тебя любила!..
Если свернуть с шоссе, ведущего от шахты № 1-бис в сторону Каменска, с горы откроется обширная долина с беленькими хатками, утонувшими в зелени акаций. Это «куток»[3] Гавриловка — часть Краснодона. Здесь, на узенькой извилистой улочке, очень уютной, заросшей вишневыми садами, стоит домик Ули Громовой.
Меня встретила мать Ули, Матрена Савельевна, старая женщина, повязанная по-крестьянски белым платочком. В комнатах все скромно и просто. У окна столик Ули, за которым она десять лет готовила уроки. Над столом в старинной раме разбитое зеркало...
А вот и сама она с длинными косами, опущенными на грудь, открыто смотрят большие прекрасные глаза.
Матрена Савельевна то и дело поглядывает на портрет дочери, и слезы туманят материнские влюбленные глаза, вечно влюбленные в свое дитя.
— В том году третьего января Уле исполнилось девятнадцать лет. Вечером в тот же день арестовали Анатолия Попова, он у них был командиром пятерки. Улю арестовали десятого, а семнадцатого казнили...
Мать ведет рассказ так, словно делится своей болью:
— В день ареста она поднялась рано и стала убираться. Налила в таз воды, моет ноги, а сама поет, да так печально: «Я девчонка еще молодая, а душе моей тысяча лет...» Она любила и умела петь. В тот день она была особенно грустная, будто предчувствовала беду. Я тоже встревожилась и спрашиваю: «Что с тобой, доченька?» — «Ничего, мама. Все хорошо». А сама подошла к окну и задумалась-задумалась. Потом опять запела тихонько: «Орленок, орленок, мой верный товарищ, ты видишь, что я уцелел. Лети на станицу, родимой расскажешь, как сына вели на расстрел...» Тут я не выдержала и сама заплакала. Уля взглянула на меня и замолчала.
Под вечер она ушла к подруге и вернулась, когда уже заходило солнце. Пришла и говорит: «Мамочка, дай покушать». Я быстренько накрыла стол, а она есть не стала и, тревожная, опять ушла. Уже поздно вечером, часов в десять, громкий стук в дверь. «Кто там?» — «Полиция». Старик мой открыл. Заходит сам начальник полиции Соликовский. За ним двое полицаев. «Громовы здесь живут?» — «Здесь». — «Где дочка?» — «Не знаем, пошла к подруге». Вынудили старика одеться и идти искать Улю. Только он собрался, а она на порог. Так и замерла, зубы стиснула, молчит. «Вы Громова?» — «Я». — «Одевайтесь».
Я собрала ей узелок, валеночки дала. А она мне твердит: «Мама, не плачь, они за все ответят...»
С тех пор я больше ее не видела живую. Когда вернулась Красная Армия, прошел слух, что детей наших фашисты побросали в шахту. Но вот всех достали, и я увидела свою Улю... Какие же муки вынесли дети! У моей Ули на спине была вырезана звезда...
Отец Ули Громовой, Матвей Максимович, был солдатом русско-японской войны. Давно это было, а раны чувствуются и поныне — шесть раз был ранен... Жители Краснодона с волнением рассказывают, как отец Ули приходил на могилу дочери и долго стоял в одиночестве, тихонько разговаривая с самим собой и никого не видя вокруг: «Доченька, голубка моя, что же ты таилась от отца родного, зачем не открылась? Я бы с тобой вместе пошел на смерть и на муки...»
...Над поселком у самого поворота на Изварино возвышается гора. До войны там собирались пионеры и жгли костры. Высоко над городом пылал огонь. Пионерка Первомайской школы Уля Громова читала товарищам стихи, рассказы. Притихшие ребята, блестя глазенками, с восхищением слушали, как она читала:
«Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного прекрасного далека тебя вижу... Какая... непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?.. Русь! Чего же ты хочешь от меня?.. Что глядишь так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»
Искры взлетали над костром и, медленно угасая, падали на землю, и звучал в тишине мягкий, задушевный голос Ули.
Она прожила жизнь короткую, но яркую, как падучая звезда, оставив в жизни огненный след и поразив людей своей Верностью.
...Твое будущее беспредельно, Уля. Твоя нетронутая красота, твои несбывшиеся мечты повторятся, и оживут, и сбудутся в тысячах твоих младших подруг, которые ходят сегодня по улицам советских городов и сел с пионерскими галстуками на груди...
Вторая половина лета в Донбассе выпала на редкость жаркой. На Украине говорят «спека». Небо от зноя стало белесым, словно выгорело. И степь лежала, пахнущая полынью, покрытая пылью. По вечерам солнце опускалось за горизонт, в сплошную пелену оранжевой пыли.
Шахты Краснодонского района тянутся далеко на восток. Последние из них возвышаются над Донцом, сверкая огнями как маяки.
Весело зеленеет вдали пойма Донца.
...Медленно опускаются сумерки, тихие сумерки южного края. Вода, отражавшая румяную зарю, тоже стала нежно-румяной. А с восточной стороны, где небо было темно-синим, светлая река отразила прибрежные деревья; опрокинутые вверх кронами зеленые дубы стоят в воде будто живые.
Уже никого нет на берегу, привязаны лодки, разошлись люди, и течет неслышно величавый Донец.
Зажглась в небе первая звезда и повторилась в речной воде. Раскинулся над затихшей рекой небесный звездный купол. И вот уже можно ясно видеть два созвездия Большой Медведицы: одно — в небе, другое — в Донце.
От пения цикад стоит мелодичный серебристый звон. Стало совсем темно. Где-то на дальнем берегу зажгли костер. Пламя вздрагивает, то увеличиваясь, то затихая. Но вот оно достигло почти верхушек деревьев и отразилось в реке огненным языком.
Издалека донеслась песня. Чьи-то дружные голоса негромко, будто задумчиво, пели: «Это было в Краснодоне, в грозном зареве войны...»
Пришли из станицы ребятишки-рыболовы. Они сидят на берегу против закинутых в Донец удочек и, кутаясь в отцовские, с длинными рукавами ватные пиджаки, жуют краюхи хлеба с дыней и тихо переговариваются:
— Хорошо поют где-то... должно, пионеры...
— Что ты, они уже давно уехали... Это экскурсия из Краснодона вертается, вот и остановились.
— Что же вы в такой темноте ловите, ребята? — спросил я, подходя к воде.
— Рыбу, — ответил насмешливый голос.
— Рыба не увидит вашу приманку.
— Увидит. Тут таких сомов ловили, дай боже!..
— И поплавка не видно.
— Зачем его видеть? Сом глотает сразу. Только держи удочку, а то утянет, — ответил мальчик и замолк, глядя в Донец, полный звезд.
Почему-то подумалось при взгляде на это серебряное звездное скопище, что, наверное, не раз летней ночью Нина Старцева, Люба Шевцова, Уля Громова с подругами любовались звездами и в шутку и всерьез загадывали, чья та звезда, чья эта...
Погибли юные, а звезды горят и вечно будут мерцать над степным шахтерским городком...
Время около одиннадцати, близится к концу вторая смена. В эту пору в недрах Донбасса тоже горят тысячи огней. Среди них поблескивает огонек лампы забойщика Афанасия Андрюшкива. Рокочет в руках отбойный молоток, и рушится черной лавиной каменный уголь. А на штреке светит во тьме прожектор электровоза Петра Забашты. Вагонетки нагружают углем.
...Мчится по длинной галерее тяжелый подземный состав. Слепящий луч гонится за тьмой вдогонку, мелькают столбы крепи, и гудят, гудят под колесами земные недра.
Счастливого пути, шахтер!
Каменный уголь — дар земли. И как бы ни выглядел буднично черный кусок антрацита, он заключает в себе волшебную силу жизни.
Пока уголь лежит в земле, он мертвый камень. Но стоит разбудить в нем дремлющий огонь, и закипит вокруг жизнь, рожденная его энергией, точно живое сердце забьется в куске угля.
Нелегко и непросто даются человеку эти сокровища. Вьюжной зимой и жарким летом, в холод и дождь, ночью и днем горняки спускаются глубоко под землю и рубят в тесных забоях под нависшими породами каменный уголь.
Из глубины шахтных стволов «качают» уголь тяжелые коробы — скипы. Словно чаши весов, спускаются они в недра и поднимают на‑гора́ уголь. На поверхности его ссыпают в железнодорожные вагоны, и поезд, груженный антрацитом, мчится туда, где сверкают огни электростанций.
И вот шагают через степь, как великаны, стальные колонны высоковольтных линий. Одна стоит у проезжей дороги, покрыта пылью; другая в отдалении, среди пшеницы, где пахнет степными цветами и поспевающим хлебом; третья колонна спустилась в балку — видна лишь ее макушка; четвертая взобралась на курган и стоит, как былинный богатырь, озирая окрестности.
В далекие времена в донецких степях были сторожевые посты Запорожской Сечи. В грозный час они зажигали на высоких курганах жаркие костры и так, от костра к костру, до самого Запорожья передавалась тревожная весть.
Так от колонны к колонне, точно из рук в руки, тянутся провода, по которым течет энергия во все концы степи: к заводам и фабрикам, во Дворцы культуры, в городские дома и сельские хаты. Это не просто энергия, это труд шахтеров кипит в стальных жилах.
И может быть, нет на земле ни смерти, ни старости, а есть смена часовых. Сыны приходят на смену отцам; внуки, оберегая традиции, становятся на посты дедов.
Донбасс мой рабочий,
Единой судьбою
Навеки я связан
С тобою теперь.
Ты песне шахтера,
Рожденной в забое,
Как самой великой
Присяге, поверь!
Начнем рассказ издалека, с тех полузабытых дней детства, когда молодой донецкий шахтер Владимир Носенко мальчишкой бегал босиком по днепровским кручам возле лавры, шнырял по Днепру в стареньком челне со сломанным веслом, вылавливая между баржами обломки досок на растопку.
А можно вспомнить о более раннем времени, когда еще был жив дед Носенко Тимофей Павлович, киевский рабочий, вспомнить о том, как он, сидя возле своей беленькой хатки высоко над Днепром, рассказывал внуку Володьке о годах революции, о том памятном январе, когда рабочие завода «Арсенал» поднялись на смертный бой за власть Советов.
— Там столько крови было пролито, Володька, что вспоминать страшно... Окружили рабочих тысяч двадцать вояк Центральной Рады, — рассказывал дедушка, выбивая пепел из погасшей трубки и закуривая вновь, — бой шел день и два. На третий кто-то из петлюровцев перекинул через забор камень с запиской: «Сдавайтесь, иначе пощады не будет». Оглянулись рабочие вокруг: все уставшие, голодные, раны тряпками перевязаны. Поглядели на убитых товарищей, которые лежали тут же, распростершись на земле. Сдаться — значит изменить им. Верность погибшим товарищам снова подняла нас в бой...
Широко открыв испуганные глаза, слушал мальчик суровую правду прошлого: на шестой день осады петлюровцы ворвались на завод — кололи рабочих штыками, рубили шашками, вешали на воротах завода. Более семисот арсенальцев пали смертью в тот день. Немногим удалось спастись. Дедушка сказал, что они вышли тайным подземным ходом к Днепру. Он даже рукой показал вдаль, где дымили трубами буксирные катера на реке и проплывали белые красавцы теплоходы.
Детское воображение живо рисовало картины той битвы. В подземном ходе, конечно, был дедушка. Это он и выкопал тайный ход и сказал рабочим: давайте возьмем раненых. И рабочие взяли раненых. Вот какой у него смелый дедушка!..
Тогда на помощь киевским рабочим поспешили отряды Красной гвардии и моряки Балтики. Войска Центральной Рады обратились в бегство. И лишь остались памятью о восстании исклеванные пулями грозные стены киевского «Арсенала» да братские могилы.
— Ты видел, Володька, те могилы в парке? — спрашивал дед у внука.
— Видал, дедушка.
— Не забывай их. То могилы рабочих. Что бы с тобой ни случилось в жизни, где бы ни оказался, не забывай.
Мальчишка излазил все кручи над Днепром, искал и не нашел подземного хода арсенальцев. Тогда он сам решил вырыть тайный ход к Днепру из дедушкиного сада. Взял лопату, начал копать, но оказалось тяжело. Пришлось бросить затею. Вместо этого сбегал к стенам завода «Арсенал» и собственными глазами увидел позеленевшие пули, что застряли в камне. Он даже пальцем пощупал одну пулю в стене. Интересно и жутко. Вот в каких боях участвовал дедушка Тимофей Павлович.
В горестях и сиротстве прошло детство Володи. Умер дедушка, не вернулся с фронта отец. Во время бомбежки Киева фашистскими самолетами ранило осколком фугаски маму, и сыну пришлось перевязывать раны матери. Остались на его попечении маленькие сестренки. И мальчик пошел на заработки — подносил на вокзалах чемоданы, разносил почту. Так и не заметил, когда окончилось детство. Приблизился срок призыва в армию. Володе повезло: его зачислили в Военно-Морской Флот.
В тамбуре поезда, который почему-то мчался на север, и Володя подумал — на Балтику, старый усатый мичман, опытный моряк, сопровождавший призывников, рассказывал о себе:
— Я, братишки, весь мир исколесил: в каких только морях меня не мотало, и соленой водицы приходилось хлебать. Все пережил и понял, что самое дорогое в жизни — это Верность. Для нас, моряков, она особенно дорога. И когда возвращаешься из дальнего плавания, увидишь вдали родные берега, слезы к горлу подступают. Родная земля! Ничего нет выше этого у моряка. До последнего часа моряк верен своему кораблю, своим товарищам, народу своему.
И вот Володя Носенко в строю. На голове флотская бескозырка, пуговицы блестят на черном бушлате. И слышит он громкий голос командира:
— Матрос Носенко, для принятия присяги три шага вперед!
В одной руке винтовка, в другой листок с присягой:
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик...»
От торжественности минуты мороз пробегает по коже. Почему-то вспомнился наказ деда: «Ты видал, Володька, те могилы в парке? Не забывай же их».
«...Клянусь... до последнего дыхания быть преданным народу...»
Ветер чуть колышет бархатные складки знамени. Недвижим строй, суровы лица офицеров.
«...Если я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара...»
Принята присяга, матрос Носенко стоит с товарищами локоть к локтю. Строже стал его взгляд: дана клятва на Верность...
Батальон особого назначения, куда был зачислен Владимир Носенко для прохождения службы, базировался в районе канала имени Москвы.
Завидна пора юности. Рано утром подъем, физзарядка, грудь растерта снегом и горит огнем под тельняшкой. Как-то особенно хорошо от чувства молодости, тело кажется легким, послушным и гибким.
В дружной матросской семье полюбили веселого плясуна и гитариста Володю Носенко, привлекала в нем душевная мягкость, улыбчивость, чуткость к товарищам.
Текли дни флотской службы. В матросском клубе устраивались вечера и там собиралась молодежь.
В пору юности все кажется простым, ясным и дела людские овеяны романтикой. Однако случается и смешное, о чем потом вспоминаешь с улыбкой.
В один из молодежных вечеров к группе девушек подошли «кильватерной колонной» четыре красавца моряка, четыре кавалера в наглаженных в струнку брюках, в бескозырках на бровь. Среди них был Володя Носенко. Моряки подошли не спеша, звеня струнами гитар, уверенные в своей неотразимости. Но атака была отбита легко и, как говорится, не без потерь. Володя Носенко влюбился. Ему приглянулась девушка с застенчивой улыбкой. Ее мечтательные темно-серые глаза покоряли своей чистотой.
Маша Комова была девушкой доброй, но строгой, она ждала дружбы верной, дружбы на всю жизнь. А случилось так, что матрос обманул — не явился на первое же свидание. Откуда ей было знать, что Володя в тот вечер не получил увольнительной. Маша простояла битый час на свирепом февральском ветру и дала себе слово больше не встречаться. Если человек обманул в малом, нельзя верить ему и в большом. Горько переживая обиду, она не спала всю ночь и думала, думала...
Ничего, девочка, тем сильнее будет твоя Верность. Она ведь не всегда приходит легко, а рождается порой из ошибок, огорчений и обид.
Прошла неделя, и в матросском клубе снова был вечер. Подошла Машенька к зеркалу причесаться и вдруг увидела его отражение. Замерло сердце, и забылись приготовленные строгие слова.
...Москва! Не забыть твоих прикремлевских садов, твоих вечерних огней. Часто они приезжали в центр и бродили по улице Горького или гуляли вдоль берегов канала, освещенных луной. Машенька говорила о том, как хорошо бывает, когда веришь в друга и знаешь, что не подведет, не обманет...
И вдруг — расставание. Володю переводили для продолжения службы в Севастополь. Всю дорогу в вагоне сиротливо стоял в пластмассовом стаканчике для бритья букетик ландышей, подаренный на прощанье Машенькой. Нежный запах цветов напоминал о любимой, о последних минутах на Курском вокзале в Москве. И звучали до сих пор слова песни, и они усиливали печаль расставания:
Севастопольский вальс —
Золотые деньки.
Мне светили в пути не раз
Ваших глаз огоньки...
Задумчиво глядя в окно вагона, мимо которого проплывали мосты, полустанки, Володя мысленно повторял слова, что своей неведомой силой брали за душу.
А колеса стучали: «Севастополь, Севастополь...»
Севастополь! Город-герой, город-легенда, здесь каждый камень ранен, каждый шаг земли пропитан кровью!
С волнением ходил матрос Носенко по улицам и площадям Севастополя, с трепетом читал на домах обычные с виду, но таящие в себе героику прошлого надписи: «Проспект Нахимова», «Улица Даши Севастопольской», «Площадь Жерве». Он точно листал страницы великой истории.
На Малаховом кургане, где пылал в чаше, точно в жертвеннике, Вечный огонь, Володя с болью оглядывал груды гранитных обломков — это было все, что осталось от памятника адмиралу Корнилову, первому герою Севастополя. Гитлеровцы надругались над русской святыней, сняли и увезли на переплавку бронзовые фигуры, взорвали гранитный постамент. Нетронутым осталось лишь то место, где упал, сраженный в грудь чугунным ядром, адмирал Корнилов. На земле в этом месте был выложен из пушечных ядер крест.
Володя долго стоял на брустверах славного четвертого бастиона. Отсюда открывался прекрасный вид на город и его холмистые окрестности. Здесь вместе с русскими солдатами сражался тогда еще молодой офицер Лев Николаевич Толстой. До сих пор на бастионе лежат, сияя грозными жерлами, старинные корабельные пушки, осыпавшие тяжелыми ядрами англо-французов.
Побывал Володя и на Мичманском бульваре у памятника Козарскому. Отсюда хорошо виден знаменитый Константиновский равелин на северной стороне Севастопольской бухты. Володя знал, с каким героизмом в дни Великой Отечественной войны небольшой отряд матросов три дня отбивал атаки огромного скопления вражеских войск. И когда уже не осталось никого в живых, кроме смертельно раненного батальонного комиссара Кулинича и матроса Двинского, герой-матрос выполнил последний приказ комиссара, взорвал равелин вместе с хлынувшими туда немцами.
Куда ни погляди, все в этом городе волнует сердце. Володя бродил по улицам, весь во власти прошлого, бессмертной славы своей земли.
А вечером любовался закатом. Облака над нежно-лазоревым небом окрасились в сиреневые, золотистые тона. Солнце зашло за дальние холмы, и закат долго горел оранжевым пламенем. Когда стемнело, с моря подул ветер. В черном небе высыпали звезды. Большая Медведица опустилась к шумным волнам, точно хотела зачерпнуть золотым ковшом неспокойное море вместе с темневшими на рейде кораблями. Ночью началась гроза. Тьма озарялась яркими вспышками, и раскаты грома сливались с грохотом волн, разбивающихся о скалистые берега.
Володя долго не мог уснуть, любуясь грозой, прекрасной и величавой. Своим гулом и грохотом она напоминала те далекие сражения, которые прошли по этой земле.
Севастополь, гордая слава русского народа! Только теперь перед Носенко раскрылся глубочайший смысл слов старого мичмана, сказанных в дни призыва, — слов о верности, о родной земле. Что-то новое возникло в его душе и поразило неожиданной силой, это новое зародилось в нем еще там, на брустверах четвертого бастиона, на улицах героического города, у памятника Козарскому.
Все эти чувства Володя выразил, как мог, в первом же письме к Маше. И с тех пор почти каждый день посылал любимой девушке открытки, письма. Эти трогательные приветы согревали Машеньку в ее вынужденном одиночестве. Если дружба настоящая, ее не погасят ни время, ни расстояния. Малая искра от ветра гаснет, большая разгорается...
Когда подошел срок демобилизации, Володя стал собираться домой. Товарищи по службе, ребята из Донбасса, звали его в шахтерский край. Они так горячо убеждали, что Володе и впрямь захотелось туда. Но в Киеве жила мама, заждались сестренки, а о Машеньке и говорить нечего: сердце рвалось к ней.
Володя вернулся в Киев. Маша взяла отпуск и тоже приехала туда. Встреча была немного растерянной и робкой. На вокзале сели в первый троллейбус и поехали в центр. Сердце девушки билось встревоженно: она в Киеве, древнем, великом и пока еще незнакомом. Она лишь ощущала его буйное весеннее празднество. В окна троллейбуса виднелись аллеи цветущих каштанов, их зеленые ветки, как новогодние елки, были украшены белыми свечками цветов.
Возле Печерской лавры сошли с троллейбуса и направились к днепровским кручам. Домой идти было рано. Они присели на Машенькин чемоданчик, любуясь красотой раннего утра и Днепром.
С высоты открывался чудесный вид. Величавый Днепр раскинулся песчаными плесами, разлился голубыми рукавами. Тяжелые мосты повисли над синей водой, пропуская под собой парусники и катера.
Володе хотелось, чтобы все здесь нравилось Маше. Он чувствовал ответственность за судьбу девушки, которая доверилась ему и приехала в незнакомый город. Он бережно относился к ней, боясь хоть чем-нибудь огорчить любимую.
Родные Володи встретили Машу приветливо. В доме готовились к всенародному торжеству — празднику 300‑летия воссоединения Украины с Россией. Утром пошли на демонстрацию. На улицах Киева — пляски, песни, пестрые ленты девичьих венков. На Крещатике Маша увидела рядом с южными каштанами мохнатые русские ели. Как будто северные гостьи вместе с Машей приехали на праздник Украины.
В этот знаменательный день и было решено сыграть свадьбу!
После демонстрации собрались друзья. Мать благословила молодых и не сдержала слезу. Чокнулись, выпили за дружбу, за любовь, за верность.
Вечером пошли гулять. Киев был весь в огнях. На крутых берегах Днепра звучала музыка. Темные волны реки от разноцветных огней казались то голубыми, то багровыми, то желтыми. Машенька радовалась в душе: сама жизнь украсила ее скромное счастье, празднует ее девичью весну.
Отпуск закончился, и Машенька уехала в Москву, чтобы взять расчет. А там случилось так, что ее не могли отпустить с работы. Пришлось жить в разлуке долгих семь месяцев. При первой возможности Маша взяла расчет и вернулась в Киев.
Домик матери оказался слишком тесным, пришлось снять у соседей комнату, и началась дружная, мирная жизнь. Мирная... Не слишком ли была мирной она для комсомольца Носенко? Хотелось больших и смелых дел. Да и время было такое: куда ни глянь, огромная страна, точно океан, кипела трудом. Однажды Володя пришел с работы особенно возбужденным и с загадочной улыбкой положил на стол какую-то книжечку.
— Что это?
— Едем в Донбасс. Едем, Машенька, в самый центр жизни, к шахтерам!
— А как же с «Арсеналом»?
— «Арсенал» и посылает нас. Едем добывать уголь, женушка! Была ты морячкой, а теперь станешь горнячкой.
По правде говоря, Маше не хотелось уезжать из Киева, который полюбился ей, но потом она подумала: если друг стремится к смелым делам, что же здесь плохого? Володя комсомолец, и его долг быть там, где трудно. А она на любые испытания пойдет рядом с ним.
Эшелон прибыл ночью. Десятки автобусов поджидали комсомольцев на привокзальной площади. Слышались звуки гармоник, разноголосая перекличка. Все вокруг незнакомое, даже воздух иной — с привкусом гари.
Володя и Маша пересели с поезда в автобус, и он повез их, как им объявили, на шахту имени Абакумова.
За окнами автобуса разлив огней. Изредка к самым окнам подступали силуэты каких-то круглых гор, по склонам которых на вершину цепочкой взбегали огни. Кто-то сказал, что это терриконы шахт — отвалы пустой породы, поднятой из недр.
На шахте имени Абакумова прибывших разместили по комнатам вновь отстроенного общежития. Там еще пахло свежей побелкой и крашеными полами.
У Володи и Маши не было никакого хозяйства, кроме чемоданчика да узла с постельным бельем. В комнате, куда их поселили, стояла новая мебель, как будто их давно ждали здесь. Блестел полированный шкаф, у окна стоял диван, посреди комнаты — стол.
Разместившись наспех, Володя и Маша вышли на улицу. Над головой раскинулось высокое звездное небо. Откуда-то доносились мерные звуки машин. Вот он какой, Донбасс, край шахтерский! И не верилось, что под ними в глубоких недрах земли сейчас светились огни и работали люди.
— Володя, а мы не провалимся в темноте в шахту? — спросила Машенька, и оба они рассмеялись.
Начался новый этап в жизни Владимира Носенко, самый трудный и самый почетный — шахтерский!
Когда Володя первый раз спустился в шахту, было чуть-чуть страшновато, но любопытно. Он шел по темным подземным галереям, освещая аккумуляторной лампой нависшие своды. Ему вспомнилось детство, рассказ дедушки о подземном ходе арсенальцев и то, как сам хотел копать ход к Днепру...
Володя выбрал профессию проходчика. Не каждому по плечу эта смелая шахтерская профессия. Здесь нужны особые люди. Проходчики пробиваются сквозь камень, первыми открывают дорогу тем, кто будет добывать уголь. Шахта не может жить без подготовительных работ — в этом ее будущее. Проходчики идут впереди горняцкой гвардии, принимая на себя первые трудности.
Бригада проходчиков встретила Носенко не очень приветливо: кончался месяц, и новый человек в бригаде был лишним.
— Прислали нахлебника, — не стесняясь присутствия Володи, сказал один из проходчиков.
Обидно было, да пришлось промолчать. Про себя Володя подумал: плохо вы знаете моряков, дорогие друзья. И он решил честной работой доказать свою полезность. К концу первого дня его руки были в кровяных ссадинах — закладывал в раскоску пудовые глыбы взорванной породы. Нестерпимо болели руки, ломило спину, хотелось пить. Кто-то из проходчиков посочувствовал новичку и предложил свою флягу. Володя с жадностью припал к горлышку.
— Много не пей, ослабнешь, — сказал тот самый проходчик, который был недоволен его приходом в бригаду.
Первый день работы всегда труден, а для Носенко он был трудным вдвойне — едва доплелся до порога. Дома через силу улыбнулся жене, но улыбка получилась жалобной. От Маши не ускользнула тоска в глазах мужа, которую он старался скрыть. Торопливо собирая на стол, она с тревогой подумала — выдержит ли Володя, уж очень не хотелось, чтобы он сдался, отступил.
— Сейчас покормлю тебя, — говорила она ласково, как ребенку, а сама суетилась вокруг электроплитки. А он как сел на диван, откинувшись на спинку, так и уснул. Маша стояла над ним, вся охваченная нежностью, потом бережно сняла с него резиновые сапоги, осторожно подсунула под голову подушку и погасила свет.
Сама лежала с открытыми глазами, напряженно прислушиваясь к его глубокому дыханию и неожиданным вскрикам сквозь сон: «Забурили? Скорее палить!»
Машенька знала, что слово «палить» означает — взрывать, и беспокоилась еще больше. Ей вспомнился утренний разговор с соседкой, старой горняцкой матерью. Она сказала с печалью и гордостью, что у шахтерских подруг трудная доля: заботой и лаской облегчать труд сыновей, отцов и мужей. Машеньке стало радостно оттого, что она сама теперь шахтерская подруга. Ну а если так, то она сумеет разделить с мужем-горняком все невзгоды и трудности.
Утром она разбудила Володю, подбодрила шуткой, досыта накормила жирной яичницей с украинским салом, собрала увесистый «тормозок» — так шахтеры прозвали в шутку завтрак. Володя пошел на работу повеселевший, как будто даже сил прибавилось.
После смены вернулся домой — и не узнал своей комнаты. Маша постелила на стол скатерть и с угла на угол кружевную дорожку. Над кроватью прибила ситцевый в цветочках коврик. От чисто вымытого пола, как от палубы, веяло свежестью. А на тумбочке стоял в граненом стакане букет скромных степных цветов.
Бригада, в которую пришел Володя Носенко, была комсомольско-молодежная. А это означало вечный поиск. Решили комсомольцы, что сорок метров штрека по плану — мало. И они объявили, что дадут семьдесят метров. И случилось так, что Володя Носенко сильно простыл на сквозняках в шахте и у него поднялась температура. Однако он на работу вышел. Рабочие бригады заметили, что он весь горел и еле держался на ногах, но не уходил. Маша вызвала врача, но Володя рассердился на нее. Он сказал, что не может подвести ребят, если они слово дали.
Проходчики, видя, что новичок ходит на работу с высокой температурой, не раз предлагали ему идти домой, но Володя отделывался шуткой и продолжал работать, да еще как! И его упрямство так подействовало на рабочих бригады, что они еще дружнее взялись за работу, не считаясь со временем и затратой сил. К концу месяца стало ясно, что семьдесят метров штрека будет! И рабочие с уважением и теплотой относились к Носенко.
— Ай да морячок, молодец... Полундра!
Тяжело, медленно раскрывалась перед Володей суровая красота горняцкого труда. Он не знал тогда, что шахтеры скупы на похвалу, что у них трудно заработать признание, но если оно завоевано, это будет высокая цена человеку.
В конце месяца Володя был приятно удивлен: у него вышел такой заработок, которого раньше и за три месяца не бывало.
В те памятные дни в Донбассе я и познакомился впервые с Владимиром Носенко и его Машенькой. Тогда же захотелось рассказать людям о их хорошей дружбе.
Говоря по правде, не все из прибывших в Донбасс комсомольцев выдержали тогда испытание. Помню, по соседству с Носенко в общежитии поселилась другая супружеская пара. Небольшого росточка, похожий на мальчика муж одевался с претензией на моду, свысока смотрел на людей, от работы отлынивал, обедал только в ресторане. А его миловидная, похожая на восьмиклассницу жена, в дешевом халатике, с глазами мученицы, сидела на кровати голодная и молча ждала своего повелителя, которому доверилась и поехала в далекий край.
Горняки упрекали его за нерадивость и невнимание к жене.
— Что же ты жену свою бросил, она плачет, бедная.
— Женские слезы стоят три копейки ведро, — изрекал незадачливый муж.
— Ну и мерзавец ты! Сорвал девочку с учебы. Где же твоя мужская честь?
— А я ее не держу, пусть едет и учится...
— Сам тоже лодыря гоняешь. Почему не едешь в шахту?
— Не для того получил я среднее образование, чтобы быть простым шахтером. Не много нужно ума уголь долбить.
Молодые шахтеры с презрением отходили от него, удивлялись, откуда взялся такой эгоист, маменькин сынок.
Володя Носенко по-дружески убеждал его переходить на работу в его бригаду. Он обещал первое время работать и за него, и за себя. Но молодой супруг слушал его с унылым видом. По вечерам занимал у соседей деньги и отправлялся развлекаться, оставив жену в общежитии. Маша нередко приглашала ее к себе и кормила. К счастью, незадачливого супруга скоро призвали в армию, а горняки собрали его жене денег на дорогу, и она уехала к родным. Горькой ошибкой выглядела эта «супружеская» жизнь перед верной и крепкой, согретой уважением и любовью друг к другу молодой семьей Носенко.
Шахтеры полюбили Володю Носенко. Он принес с собой воспитанные еще на флоте чувства дисциплины и трудолюбия. Молодежь относилась к нему с уважением, старики ставили его в пример.
С той памятной весны я много раз приезжал в донецкий край и всегда заворачивал с дороги на полюбившуюся мне шахту имени Абакумова. Здесь коллектив боевой, спаянный. Шахта была еще молода, но в ряду сверстниц уже считалась знаменитой. За несколько послевоенных лет шахта в три раза увеличила суточную добычу угля. У нее, как у юности, все было в будущем.
И вот я снова на шахте имени Абакумова.
Первый визит — к старым друзьям. На улице Трамвайной, где еще не было трамвая, поскольку не было и нужды в нем, стояли в окружении садов уютные шахтерские домики. В одном из них и жила семья Носенко. Машенька вышла навстречу не одна: у нее на руках была дочурка — белокурая, голубоглазая, в цветастом платьице и крохотных красных башмачках. В доме маленькая Лариса вела себя со мной как со старым знакомым, деловито взобралась на колени, вытащила из кармана все документы, блокноты и разложила их на столе.
Машенька изменилась: на лице появилось выражение материнской озабоченности, печать усталости, но в чистых ее глазах светилась радость. Машенька быстро прибралась в комнате, надела новое платье, на столе появилось угощение.
Володя работал в утреннюю смену. Однако уже спустилась в шахту вторая, а его все не было.
Комсорг шахты Ваня Перч, который и привел меня к Носенко, высказал предположение, что Володя, как видно, остался на вторую смену. Проходчики натолкнулись в забое на крепкие породы, и бригада начала отставать.
— Ну, если так, то поедем и мы, поможем проходчикам, — пошутил я, а комсорг поддержал мою шутку.
— Это можно... Мы, может, и закуску захватим? — подмигнул он Машеньке. Она засмеялась и тут же стала собирать «тормозок» для мужа.
— Я пошутил, — сказал Ваня Перч. — Если будет нужно, бригада сама позаботится о «тормозках». У нас же подземный буфет есть. И буфетчица там, я вам скажу...
Шахта имени Абакумова стоит на окраине поселка в открытой степи. Ее терриконы видны издалека и кажутся то синими в утренней дымке, то окутанными паром после теплых дождей. Терриконы могучие, с крутыми склонами и острой вершиной, поднявшейся к самым облакам.
Через час, одевшись в горняцкую спецодежду, мы с комсоргом спустились под землю, на глубину более полукилометра.
На рудничном дворе — так называется в шахте обширная выработка в околоствольном пространстве — мы вышли из клети и направились по квершлагу к дальним забоям. Вдоль бетонированных стен квершлага тянулись кабели, журчала в канавках шахтная вода.
Вскоре мы открыли массивную дверь и очутились в наклонной галерее, уходящей вниз, в кромешную тьму. Это был людской ходок Первого западного уклона, пройденный по пласту угля.
Комсорг, шагая рядом, не без гордости рассказывал, что эту галерею в прошлом году проходил Володя Носенко со своими товарищами.
Мы спускались точно с горы, идти было скользко. Наши лампы освещали небольшое пространство вокруг. Неуклюжие тени шевелились на стенах. Заплесневелые столбы деревянной крепи поддерживали мрачные своды.
Невольно душу охватило волнение: как это все-таки трудно — врубиться в недра, точно в неприступные скалы, пройти сквозь камень, чтобы достичь драгоценного богатства земли! Завидная должность у шахтеров — дарить людям тепло, тепло своих сердец...
Мы шли по ходку довольно долго. Наконец последние вентиляционные двери гулко захлопнулись за нами, и мы очутились в откаточном штреке.
Здесь дышалось легче. Над головами, под самой кровлей, была подвешена широкая прорезиненная труба, предназначенная для проветривания глухих забоев. Свежий воздух шумел так, что не было слышно голосов. Мы миновали угольную лаву, где под погрузочным люком стояли вагонетки, озаренные голубоватыми лучами «дневного» света. А дальше, в проходческом забое, мелькали огоньки.
Скоро мы пришли — это был тупик. Черный искристый пласт угля большой мощности наискось пересекал штрек, закрепленный похожими на дуги металлическими арками.
Двое обнаженных до пояса шахтеров грузили в вагонетку уголь. Третий держал в руках электрический бурильный молоток и, упершись в него грудью, обуривал забой по породе.
Комсорг подошел к нему и легонько шлепнул ладонью по голой спине.
— Товарищ! Нарушаете правила техники безопасности: надо работать в куртке, — шутливо-строго сказал он. Проходчик обернулся, и я узнал Володю. Лицо у него было потное, грязное от угольной пыли, но зубы сверкали весело.
— Привет начальству, — сказал он, и мы поздоровались.
Отдохнуть бы минуту-другую, благо и повод есть — гости пришли. Но я видел по лицам проходчиков, что им сейчас не до встреч. Володя об этом сказал прямо:
— Просим прощенья, но у нас небольшой аврал, спешим! — И он, упершись грудью в рукоятку бурильного станка, снова принялся обуривать забой.
По запасной бурильной штанге, прислоненной к стене штрека, было ясно, что «проходческий шаг» здесь был более двух метров. И это означало, что взрывчатка закладывается здесь глубоко и проходчики шагают от цикла к циклу более чем на два метра.
В забое стоял легкий конвейерный перегружатель. Проходчики в шутку прозвали его «Петька-лодырь». Этот несложный механизм представлял собой самодвижущуюся ленту, на которую проходчики бросали уголь лопатами, и конвейер перегружал его в вагонетки. Проходчики, привыкшие к сложным машинам, прозвали этот перегружатель лодырем потому, что он не сам производил погрузку, а приходилось подавать ему уголь лопатами.
Проходчики вели здесь штрек широким ходом, с «раскоской», когда применение машин неудобно из-за раздельной уборки угля и породы.
Прохождение выработок с раскоской выгодно потому, что проходчики тоже добывают уголь. Кроме того, при взрыве часть породы сама собой забрасывается в глубокую нишу раскоски. Оставшуюся часть камня приходится закладывать туда же вручную. Таким образом, почти вся порода остается в шахте, ее не приходится выдавать на‑гора́. Тем самым освобождаются вагонетки для погрузки угля.
Двое рабочих бросали уголь на конвейер, и он отправлял его дальше, в порожнюю вагонетку. Тем временем Володя продолжал бурить забой, вонзаясь в каменную твердь земли длинным буром.
В проходческом забое нет легких операций. И все же работа бурильщика самая ответственная. Если проходчик не поймет, как залегают породы, если он неправильно просверлит шпуры, то взрывом выбьет металлическую крепь и может произойти завал. Нужны опыт и чутье, чтобы направить взрывную волну точно посередине штрека. Судя по всему, Володя Носенко стал мастером своего дела. Рабочие бригады с уважением посматривали на его работу.
Но вот закончилась последняя бурка, и в забой пришел строгий запальщик. Через плечо у него висела кожаная сумка со взрывчаткой и нужными инструментами. Словно доктор, запальщик внимательно осмотрел шпуры. (Как видно, ему нравилось, что проходчики, стремясь двигаться быстрее, удлинили шпуры. Порывшись в сумке, запальщик начал заряжать скважины взрывными патронами. К патронам он подключал провода и прокладывал их по забою подальше от будущего места взрыва. Потом он приказал всем удалиться, и мы, отойдя на почтительное расстояние от проходческого забоя, укрылись в специальной нише. Запальщик продолжал давать продолжительные свистки, предупреждая всех о предстоящем взрыве. Когда прозвучал последний сигнал, наступила напряженная минута, сделалось чуть-чуть жутковато: сейчас в пятидесяти метрах от нас в глубине земли произойдет взрыв породы.
Запальщик последним вошел к нам в нишу, где тесно столпились горняки, покопался в палильной машинке, и я видел, как он довольно буднично крутнул рычаг. В отдалении раздался глухой взрыв. Волна ударила в уши. По штреку мимо нас медленно плыла пыль пополам с гарью.
Выждав минуту-другую, проходчики вслед за взрывником направились к забою. Там все хранило следы взрыва: валялись в беспорядке сизые глыбы взорванной породы, пыль осела на стальные дуги крепления.
Взрывник оглядел забой и улыбнулся:
— Молодцы, скороходы. Давно я так глубоко не рвал, а породы здесь крепкие.
Пока двое рабочих забрасывали в раскоску куски породы, Володя с помощником прикатил из-под лавы порожнюю вагонетку: породы оказалось больше, и ее надо было отправить на‑гора́, освободить забой, очистить штрек для прокладки рельсов. Проходчикам надо шагать быстрее, чтобы не задерживать угледобытчиков.
Смена подходила к концу, пора было выезжать на‑гора́. Мы попрощались с проходчиками и отправились к стволу, но не по штреку, а через угольную лаву.
Здесь была не лава, а проспект. Угольный пласт редкостной мощности: чуть ли не два метра. В такой лаве можно распрямиться во весь рост. Здесь и стойки крепления, поддерживающие каменную кровлю, кажутся необычно высокими.
Хорошо в угольной лаве. Приятен еле уловимый, чуть прогорклый запах угля. Частоколом выстроились по всей длине лавы тумбы крепления. Справа — стоило только посветить лучом аккумулятора — черным блеском искрился угольный пласт, его еще не тронутая целина.
С трудом ступая по грудам хрустящего угля, иногда утопая в нем по щиколотку, мы выбрались на верхний штрек. Оттуда по людскому ходку — к шахтному подъему. Клеть уже стояла внизу. Стволовой отодвинул решетку, и мы вошли.
— С ветерком?
— Давай!.. Прямо в космос, — сказал комсорг стволовому.
На поверхности ярко светило солнце. Глаза, привыкшие к темноте, невольно щурились.
В технической нарядной Ваня Перч устало присел на стул и с наслаждением закурил. Горняки переодевались в шахтерскую спецовку — новая смена готовилась к спуску в шахту.
— Сейчас и Володя Носенко поднимется из шахты, — сказал комсорг. — Вы знаете, как его любит дочурка Лариска. Трогательно и смешно смотреть, как она, малышка, кряхтит — снимает с отца сапоги. Все смеются, а она вцепится ручонками в сапог и тянет. А он ее подбадривает: давай, давай, еще тяни... Хорошие люди. К ним приходят соседи даже не по делу, а просто чтобы радости набраться... И знаете, за что шахтеры особенно любят Володю Носенко? За верность слову. Такой человек не подведет ни товарища, ни Родину.
В холодном апреле 1920 года в Москве открылся I Всероссийский учредительный съезд горнорабочих.
Истерзанная войнами страна была разорена. Крестьянские поля поросли бурьяном — их нечем было засевать. У хлебных лавок выстраивались длинные очереди. Над куполами кремлевских храмов, над опустевшими дворцами в Москве летали голодные галки. Рабоче-крестьянскую республику со всех сторон осаждали враги. Красная Армия в напряжении всех сил отбивала атаку за атакой на близких и далеких фронтах.
В огромном нетопленом зале Дома союзов меж холодных мраморных колонн сидели шахтеры — наиболее угнетенная часть рабочего класса старой России. Впервые в истории совершилось небывалое: углекопы страны собрались на свой учредительный съезд.
В изможденных, суровых от вечной тьмы глазах светилась радость надежды и готовность идти на любые трудности, на которые позовет партия большевиков.
С волнением слушали горняки речь вождя революции.
«Товарищи, — начал Ленин, — значение этого съезда... для Советской республики исключительно важно. Вы, конечно, все знаете, что без угольной промышленности никакая современная промышленность, никакие фабрики и заводы немыслимы. Уголь — это настоящий хлеб промышленности, без этого хлеба промышленность бездействует, без этого хлеба железнодорожный транспорт осужден на самое жалкое положение и никоим образом не может быть восстановлен...»
«Ваш союз, — продолжал Ленин, — будет одним из самых передовых союзов, получив на это всю помощь государственной власти, которую мы только сможем дать. И я уверен, что такие же жертвы внесете и вы, в дело создания прочной трудовой дисциплины, в дело поднятия производительности труда и самопожертвования рабочих угольной промышленности, занятых трудом, может быть, самым тяжелым, самым грязным, самым убийственным, который человеческая техника стремится вообще уничтожить.
Но чтобы спасти Советскую власть, сейчас необходимо дать хлеб для промышленности, то есть уголь. Без этого нельзя восстановить хозяйство, нельзя пустить железные дороги, без этого нельзя пустить фабрики и дать предметы для обмена на хлеб крестьянам...»
Издавна Донбасс привлекал к себе алчные взоры капиталистов. В дни царизма слетелись сюда, точно коршуны, финансовые и промышленные тузы Англии, Франции, Бельгии.
С первых дней освобождения Донбасса от иностранных и русских капиталистов Владимир Ильич Ленин проявлял исключительную заботу об этом крае, помогал в трудную минуту шахтерам и металлургам, ободрял рабочих. И они отвечали вождю горячей любовью и преданностью делу революции.
Речь Ленина на первом съезде горнорабочих вызвала среди шахтеров Донбасса неслыханный подъем. Даже праздники превратились в дни трудовых подвигов. Шахтеры массами выходили на коммунистические субботники, отгружали Москве и Петрограду сотни тысяч пудов угля. В 1920 году на первомайскую демонстрацию горняки явились прямо из шахты — с лопатами и обушками, с шахтерскими лампочками в руках. Телеграф передавал в Москву на имя Ленина сводки о победах на фронте труда.
Председатель союза горнорабочих товарищ Артем, побывавший в 1921 году в Донбассе, писал: «На местах положение дел много лучше, чем можно было ожидать. Наблюдается огромный подъем среди рабочих масс...»
Ленин знал, каких невероятных усилий, какого героизма требовало это от горняков. Владимир Ильич считал первоочередной задачей Советского правительства заботу о шахтерах, о снабжении горняков электричеством и машинами.
Даже в дни тяжелой болезни Владимир Ильич не забывал о Донбассе.
И шахтерский край поднимался словно богатырь.
Ушли в историю героические дни первых пятилеток, вторая мировая война, немеркнущая слава восстановления Донбасса после оккупации. Теперь Донбасс индустриальная крепость страны. Могучий край стал кузницей горняцких кадров, родиной новых методов труда.
До вершин коммунизма
Добраться, дожить
И шахтерскую лампу
На них засветить.
Был один из тех счастливых дней раннего лета, какими нечасто балует москвичей природа. С утра и до вечера в этот день было безветренно, безоблачно, тепло.
В Александровском саду, раскинувшемся у подножия кремлевского холма, плавал в воздухе тополиный пух, пахло липами. Дети играли в песке у высоких стен Кремля.
Николай Мамай вышел из Александровского сада, чтобы через Троицкие ворота попасть в Кремль. Шахтерский посланец, народный депутат, донецкий забойщик Мамай бывал теперь в Москве частым гостем: он приезжал решать важные государственные дела.
Кусты лиловой сирени, хмурые ели и молодые березки окружали древние кремлевские соборы. Голуби летали над златоглавыми куполами, ворковали в кремлевских бойницах, бродили по тротуарам, путаясь под ногами прохожих.
Почему появляется в душе чувство гордости, когда идешь по древним камням Кремля, почему волнуют сердце его величавые башни и зубчатые грозные стены?..
Кажется, никогда еще не испытывал Мамай такого волнения, как в ту минуту, когда открылась дверь в квартиру Ленина. Он вошел, и его поразила скромность обстановки. В маленькой передней он заметил на вешалке три простенькие трости и старомодный зонтик, с которым Ильич ходил гулять, будучи уже больным. Бросилось в глаза обилие книг: все свободные простенки были заняты книжными шкафами.
Высокий светлый коридор вел в кабинет Ленина. Сколько раз уже видел Мамай на снимках эту знакомую, чем-то родную комнату, где работал Владимир Ильич Ленин, но сейчас удивился: кабинет показался ему маленьким, даже тесноватым.
Небольшой, покрытый зеленым сукном письменный стол с настольной лампой, с восковыми свечами в подсвечниках на тот случай, если погаснет электрический свет, что в ту пору случалось часто. На столе — старинные телефонные аппараты, простенькие блокноты. В металлическом граненом стаканчике — четыре карандаша, два из них — почти огрызки. На столе среди важных государственных бумаг — декретов, распоряжений, военных карт, вестей с фронта — лежало перед Лениным маленькое письмо, трогательный привет от комсомольцев Донбасса:
«Шахтерская молодежь Горловки в день трехлетнего юбилея комсомольской организации посылает тебе, дорогому вождю РКП, свой пламенный привет и заявляет, что твои лозунги — учиться и учиться — шахтерская молодежь выполнит и даст крепкую и здоровую смену уставшим в борьбе товарищам...»
Николай Мамай вышел из квартиры Ленина переполненный чувством сыновней ответственности за свои дела и за дела товарищей, вышел окрыленный великим примером скромности и трудолюбия...
...Огромный зал Большого Кремлевского дворца еще гремел аплодисментами, когда Мамай сошел с трибуны и направился к своему месту. Сердце гулко стучало в груди. Он только что заявил, и слова его прозвучали на всю страну, что бригада коммунистического труда, которой руководит он, Мамай, добыла четыре тяжеловесных эшелона сверхпланового угля. Кроме того, шахтеры дали слово выполнить задание семилетки за пять лет, а сам бригадир — за четыре с половиной года!
Председательствующий объявил фамилию очередного оратора.
На трибуну вышла девушка, и ее звонкий, смелый голос зазвучал под высокими сводами пронизанного солнцем зала:
— Я убедилась, что многое зависит от... бригадира... от уровня сознания каждого члена бригады. К такому выводу я пришла, наблюдая за работой соседней бригады. Девушки зарабатывали мало и уже начали терять веру в свои силы... Вот тогда-то у меня и созрело решение перейти в одну из отстающих бригад и своим опытом помочь соседям...
Мамая поразила эта речь. Он всегда испытывал неловкость оттого, что по соседству с его передовой бригадой работали отстающие бригады. Он словно виноват был в том, что они отставали, старался увлечь их примером хорошей своей работы, но никогда не приходила ему в голову мысль о таком простом выходе — самому пойти в отстающую бригаду и сделать ее передовой.
— Нам удалось доказать, — продолжала Гаганова, — что нет плохих машин, плохих бригад и участков... Рабочие наши поняли, что отстающие могут стать передовыми, если сами этого захотят, если вовремя и хорошо им помогут более сильные товарищи...
Сколько благородства было в поступке Гагановой! Она пожертвовала личным в пользу общего, и не стремление к славе, а высшие соображения — забота о благе народа — звали ее к этому. Об этом мечтал Ленин. Он называл это ростками коммунистического труда. И радостно было то, что сейчас, когда Валентина Гаганова рассказывала о своей работе, над нею, над кремлевской трибуной стоял в нише стены гранитный и вечно живой Ленин и точно вслушивался в слова работницы, одобрял их...
Во время перерыва между заседаниями Пленума ЦК партии в Георгиевском зале Валентина Гаганова зарделась от смущения и радости, когда к ней подошел — подумать только! — сам Николай Мамай, прославленный шахтер, Герой Социалистического Труда. Он взял ее обе руки и крепко встряхнул:
— Спасибо, сестренка! Недаром пословица говорит: «Умной голове — сто рук».
— Спасибо и вам, Николай Яковлевич, мы ведь у вас учимся.
— Выходит, что молодой орел выше старого летает, — сказал Мамай. — Придется догонять вас, девчата.
Вернувшись из Москвы, Мамай сразу же зашел в партком шахты и застал у парторга забойщика Сидорова, своего заместителя по бригаде. Он попросил собрать ребят, и, когда шахтеры пришли, весело приветствуя своего вожака, Мамай оглядел друзей и не спеша начал разговор:
— Как идут дела в бригаде?
— Хорошо. Марку свою, мамаевскую, держим.
— Придется вам сменить марку с мамаевской на сидоровскую.
И Мамай рассказал товарищам о работе и решениях Пленума, о выступлении Валентины Гагановой.
— В самом деле — скрывать это незачем — мы, передовики, купаемся в славе, — сказал бригадир, — а на отстающих часто смотрим свысока. Дескать, мы план перевыполняем, а вы нас догоняйте, не хотите — ваше дело. Надо решать вопрос по-ленински: передовики обязаны отвечать и за себя, и за отстающих.
В тот же день на собрании коммунистов шахты Николай Мамай, отчитавшись о поездке в Москву, попросил перевести его в самую отстающую бригаду.
Он перешел в Западную Гундоровскую лаву. Бригадиром там был молодой забойщик Сергей Токарев. Мамай сразу понял, что этот скромный и трудолюбивый паренек станет его надежным помощником.
Почти никто из шахтеров бригады не справлялся с планом. Забойщики жаловались на крепость угля, на неустойчивость боковых пород.
Было ясно: начинать нужно с того, чтобы поднять у шахтеров веру в свои силы.
— Трудная лава? — спросил Мамай у бригады на первом же наряде.
— Конечно, трудная, поди-ка порубай!
— А трудности для чего существуют?
Шахтеры не отвечали. Один из забойщиков шепнул на ухо соседу:
— Он что, за детей нас принимает?
Мамай услышал язвительную реплику и все-таки сказал:
— Трудности существуют для того, чтобы их ликвидировать!
В первый день Мамай работал в самом трудном нижнем уступе и выполнил норму. В следующий день сделал то же самое во втором уступе. На третий день он поднялся еще выше и снова выполнил норму. Так он переходил с уступа на уступ и за две недели прошел всю лаву, выполняя норму и давая по тонне сверх плана.
— Выходит, не так страшен черт... — сказал Николай на собрании бригады. — Кто солдат, тот знает: бой отвагу любит.
— Нам с вами не равняться, — ответили шахтеры. Николай предвидел, что такие разговоры будут, ему важно было увлечь забойщиков, доказать, что, если человек захочет, добьется всего. Это была своего рода психологическая победа.
Кроме того, работая в разных уступах, Николай изучил особенности каждого из них. Теперь он знал, какого забойщика куда поставить, чтобы тому легче было выполнить задание.
Характеры... Иногда они бывают крепче любого пласта. Забойщик Иван Локотош не признавал авторитетов и после прихода в бригаду Мамая продолжал работать с прохладцей.
— Почему волынку тянешь? — спрашивали у него шахтеры.
— Характер такой, не могу перебороть.
— Поможем, — сказал Николай. — Вот видишь, осталась от прошлой смены чья-то незаконченная полоска угля? Ее срубишь, а потом сгонишь свою полоску. Посмотрим, крепкий ли у тебя характер, чтобы выполнить такое задание.
— Будьте спокойны, характер у меня крепкий, но чужие недоделки я на себя не беру.
Локотош не выполнил задания бригадира, и случилось так, что верхний уступ, где работал другой забойщик, сравнялся с уступом Локотоша. В угольной лаве на крутых пластах уступы расположены один под другим, как ступеньки лестницы. Если нижнюю «ступеньку» не углубить, а верхнюю стесать, они соединятся в одну линию. Такое нарушение правил в шахте считается недопустимым. Мамай поставил на обсуждение бригады поступок Локотоша.
— Кто пойдет со мной исправлять ошибку Локотоша? — спросил Николай.
Вызвалось несколько человек. Бригадир взял одного — Петра Старосту. Спустились в уступ и начали работать спаренно. За смену они выполнили две нормы каждый и дали по две тонны угля сверх плана.
После этого случая Локотоша точно подменили. Значит, хорошего в этом человеке было больше, если ему стало неловко и он осознал свою вину перед товарищами.
Неожиданно появилась вода. Она проникала в лаву с верхнего штрека, мешала работать, были большие потери угля. Бригадир вместе с начальником участка Градинаровым установили на вентиляционном штреке насос и отвели воду в завал. Это стоило усилий, времени, огорчений: не так просто сдается подземная стихия.
Трудно далась победа. Вскоре бригада уже не считалась отстающей, на ее счету числилось немало сверхпланового угля.
— Начинаем выходить в люди, — шутили забойщики.
Кто-то предложил вызвать на соревнование бывшую мамаевскую бригаду. А когда догнали ее, обрадованный бригадир вспомнил о своей «сестренке» — Гагановой. Бригада Мамая решила вызвать на соревнование ее бригаду.
На телеграмму из Вышнего Волочка пришел ответ:
«Искренне рада вашему решению помочь отстающей бригаде. Желаю больших успехов. Вызов на соревнование бригада принимает. Крепко жмем руки. По поручению бригады — Валентина Гаганова».
Вызвать не хитро. А как увеличить производительность труда, если люди в лаве те же и условия работы не изменились?
Николай предложил увеличить ширину крепи. Раньше полоска угля в уступе составляла восемьдесят сантиметров по простиранию пласта. Решили забирать на десять сантиметров глубже. Добыча сразу прибавилась. Бригада перевыполняла план и уже считалась не отстающей, а передовой.
В мае пришлось перебазироваться в Восточную Гундоровскую лаву. Здесь тоже мамаевцев встретили трудности. До шестого уступа лава была крутая, а ниже — пологая. Нужно прокладывать листы железа, чтобы уголь шел своим весом. Однако часто случаются заторы, и тогда приходится лопатами провожать уголь в нижние люки.
Трудности, но, честное слово, без них жизнь была бы неинтересной! Шахтерское сердце сильнее бьется, когда впереди препятствия, когда нужно их смести с дороги!
Мамай часто вспоминал волнующие минуты, проведенные в тишине ленинской квартиры в Кремле, часто думал о великом и вместе с тем простом человеке — вожде революции. В письме, присланном донецкими комсомольцами, молодежь клялась Ленину, что придет на смену уставшим товарищам. Ведь это они и есть смена — миллионы сильных духом людей, молодая поросль коммунизма, верные помощники партии — ленинцы!
Красиво поют по утрам гудки в донецкой степи. В прозрачном чистом воздухе, напоенном ароматами, спозаранку начинают они призывную перекличку. То где-то очень далеко, точно корабли в море, то совсем рядом, за барачным леском, где возвышается черная пирамида шахтного террикона. Справа, слева, впереди разноголосо тянут гудки свои бодрые утренние песни. Вот один выводит усердно высокую, почти свистящую ноту. Другой, далекий, вторит ему спокойным бархатным баритоном. Третий подпевает хрипловато, будто сердится спросонья. Но вот, заглушая все, загремел могучий бас. Минуту он царит над степью. Листья на тополях дрожат от его мощного рева. Прокатился точно гром и замолк, только эхо отдалось в степных балках. И тогда в тишине стали слышны отдаленные гудки на других шахтах.
Гудки труда!
Есть что-то мудрое и величественное в этом неторопливо-спокойном, торжественном и суровом призыве, точно это сама жизнь зовет тебя к труду, к смелым деяниям. И ты, где бы ни шел, в эту минуту невольно прибавишь шагу, потому что это тебя зовут гудки, целый нестройный хор гудков...
Мы — забойщики века коммуны.
Мы — проходчики светлых дорог.
В тихий час утра, когда воздух чист и прозрачен, над степью плывут облака, и тени от них медленно движутся по полям поспевающей пшеницы, через рудничные поселки, по степным балкам. После полудня облака скапливаются в огромные белые горы и стоят в небе как сказочные белые дворцы с зубчатыми башнями.
Проходит минута, и картина меняется. Что казалось дворцом, стало белогривым конем, скачущим по небу. Где была скала, поднялся ветвистый тополь.
Кто знает, может быть, степные облака и сделали романтиком Сашу Кольчика. Еще в детстве, когда ходил в школу и, чего греха таить, сбегал с уроков, забирался он в посадку и лежал там, слушая стрекот кузнечиков и глядя, как по небу кочуют облака.
Война оборвала детские мечты. Фашистский самолет, точно крестовый паук, вынырнул из-за тучи и сбросил бомбу на дом железнодорожников, где жил Саша с матерью. Никто не мог справиться с пожаром. Ни старания Саши, когда он из ведра плескал на бушующее пламя, ни слезы матери не погасили гудящего огня. Так и не удалось ничего спасти. В чем были, в том и остались.
Но беда не приходит в одиночку: через месяц с фронта пришло извещение о гибели отца.
Пришлось Саше определяться на работу. Так он стал учеником слесаря по ремонту вагонов на станции Верблюд. Небольшие деньги шли в дом, но их всегда почему-то хватало. У хорошей хозяйки экономия — второй заработок. Мама умела беречь копейку, и не потому только, что помнила житейскую мудрость — маленькая бережливость лучше большого богатства, — она жалела и берегла неокрепшие руки сына.
Сашу эта бережливость трогала: уж так бедно жили, а у мамы всегда все есть, всегда что-то приберегла, сэкономила. Потому и он старался работать усердно. Скоро он купил матери ботинки, а себе взял ее старенькие, подбил, как умел, и зашагал в них на работу.
Скоро его, как старательного ученика, послали в техническую школу. Через полгода он стал поездным вагонным мастером. Мастер... Чуточку громко это звучало для его шестнадцати лет. Саша сопровождал составы и отвечал за техническое состояние поезда. Зимой, закутавшись в тулуп, с железным сундучком, с сигнальным фонарем в руках ездил в открытых тамбурах товарных вагонов на леденящем ветру. Мелькали разъезды, полустанки. Навстречу с грохотом пролетали товарные поезда. Если они шли с грузом — хлебом, машинами, сортовым железом, — колеса стучали веско. Если мчался порожняк, пустые вагоны громыхали и болтались из стороны в сторону, Саша по-хозяйски ворчал:
— Перевозят воздух, напрасно уголь жгут в топках... Нет на вас Саши Кольчика... — приятно было думать о себе как о большом начальнике, который за подобные прогоны впустую крепко бы наказывал виновных.
Вскоре Сашу послали на Север, в Воркуту. Туда приехала и его невеста, с которой встретился еще на родине, в Сальских степях.
В Воркуте железнодорожники-комсомольцы избрали Сашу Кольчика своим секретарем. И хотя секретарю лет было маловато, его уважали товарищи.
В армию Саша пришел зрелым человеком. Не прошло и года, как он был назначен командиром взвода.
Никогда не думал Саша Кольчик, что судьба забросит его в тот край, где добывают уголь, в Донбасс. Не думал, не гадал, что станет шахтером. А случилось это перед самой демобилизацией из армии. Командир части собрал коммунистов и комсомольцев и сказал, что партия призывает молодежь ехать на стройки Сибири и Донбасса.
Не задумываясь, выбрал Донбасс. Пожалуй, ни одна профессия в стране, исключая летчиков да полярников, не пользовалась тогда таким уважением и любовью, как шахтеры.
Оформил документы и вместе с семьей — к этому времени у него уже был сынишка — приехал в донбасский городок Чистяково, а оттуда на шахту имени Лутугина. Он явился к парторгу Ивану Егоровичу Лобанову, по-армейски взял под козырек и заставил парторга улыбнуться.
— Куда тебя направить? — спросил Лобанов. — нас, у коммунистов, порядок один — поближе к трудностям, а это значит — в забой!
Так Александр Кольчик стал донецким горняком.
Когда по стране разнеслась весть о почине краснодонских забойщиков из бригады Мамая — ни одного отстающего рядом, — Кольчик работал на шахте.
Драгоценный пласт антрацита на их участке был мощный, почти два метра, но беда состояла в том, что в лаве была так называемая ложная кровля. Она угрожающе нависала над забоем, держалась слабо и при отпалке угля обрушивалась, засоряя уголь породой. После обрыва ложной кровли крепить лаву трудно, еще труднее выбирать из угля породу. Не проходило недели, чтобы не случался завал, и тогда лава останавливалась на два-три дня. Задолженность участка росла.
Призыв Мамая всколыхнул весь Донбасс. Саша Кольчик был уже партийным секретарем своего участка. Созвал он партийное собрание и сказал, что негоже лутугинцам плестись в хвосте, когда все шахтеры поднялись в бой за уголь.
Коммунисты дали слово вывести участок из длительного прорыва. Целый месяц бились. Это была не работа, а трудное сражение. Так нажали, что удалось вернуть половину долга.
— Месяц мы были как в бою, — обратился он к своим товарищам. — А бой отвагу любит! Предлагаю вызвать на соревнование передовую бригаду области, мамаевцев.
— Вон куда хватил!
Посудили-порядили, составили четкий план, написали письмо на шахту «Северная № 2», получили ответ.
Через месяц подвели первый итог. Оказалось, что их комсомольско-молодежный участок добыл сверх плана угля больше, чем на всех шахтах района.
Отметить победу собрались в клубе. Но здесь произошла неожиданность. Представитель горкома комсомола объявил, что первое место и премия присуждаются не им, а молодежному участку соседнего Россыпнянского шахтоуправления. Бригада Кольчика довольствовалась вторым местом.
— Дорогой уголек добываете, что проку в угле, добыча которого стоит дороже, чем сам уголь?
И тут шахтеры узнали о себе такое, что заставило всех задуматься. За минувший год участок дал убытку более трехсот тысяч рублей, а вся шахта имени Лутугина — более миллиона. Откуда такой убыток? Погибли в завале тысячи крепежных стоек, а каждая стоит три рубля. Металлическая стойка и того дороже — семьдесят рублей, а их осталось в завалах по всем шахтам Донецкой области более ста тысяч штук.
Многие из горняков впервые узнали, во что обходится государству метр гибкого кабеля, сколько стоит каждый зубок врубовой машины.
Расходились по домам огорченные и молчаливые. В глубоком волнении шагал Кольчик по тихой улице, сосредоточенно дымя папиросой.
Вспомнилось, как третьего дня у степной дороги за поселком растяпа электромонтер, чинивший связь, бросил у столба моток новой проволоки и ушел. Проволоку нашли ребятишки и порвали на куски. Вспомнились Сальские степи, пустые вагоны, громыхавшие мимо него, когда он сопровождал поезда. Да что говорить, если в шахте и сегодня всюду валяется железо. В самом деле, почему мы спокойно проходим мимо заброшенной стойки, когда ее можно использовать повторно для крепления? Почему никто не вытащит из завала сломанный рештак транспортера? Ведь он стоит денег, и потеря его ложится тяжелым бременем на себестоимость угля.
Поистине необъятны пути бережливости. Первый и главный путь — не допускать, чтобы пропадало то, что уже сделано, что добыто. А когда оно отслужит срок, надо подумать, нельзя ли употребить его с пользой в новом деле.
На другой день Александр Кольчик появился в нарядной раньше обычного. И когда собрались товарищи по бригаде, он показал им план борьбы за экономию и бережливость. Его поддержали, но не все. Были такие, что помалкивали.
Александра задержали на поверхности дела, и он спустился в шахту позже. Никем не замеченный, он подошел к темной лаве и случайно стал свидетелем горячего спора. Кто был виновной и кто нападающей стороной, он определить не мог. Но было ясно, что спор начался из-за стойки, которую один из рабочих швырнул в завал, чтобы не мешалась под ногами.
— Вытащи стойку, пригодится ведь, — сказал рабочий бригады Павел Рябоконь.
Но тот отмахнулся:
— Что, тебе куска дерева жалко?
— Тебе говорят, лезь и вытащи стойку, — повторил Александр Иванченко.
— Что она, твоя, что ли?
— Моя.
— Вот и доставай, если твоя.
— Эх, ты, — загорячился рабочий Альберт Ахметов. — Знаешь, какой Ленин бережливый был...
— Хватит меня агитировать... И так лазаешь здесь в темноте, как в чертовом пузе, и еще стойки экономь...
Сдерживая волнение, Кольчик вышел из-за крепи и направил луч лампочки в лицо нерадивому.
— Ты, наверное, за спиной у отца рос, нужды не хлебнул. Достань стойку!
Шахтер нехотя полез в завал, вытащил стойку и со злостью бросил ее.
— Экономисты! Копеечники! Что толку, если я вытащу одну, две, даже десять стоек, а другие тридцать штук закинут в завал? Мы не нищее государство, чтобы крохи собирать. И потом — не так экономят. Надо с крупного начинать, людей воспитывать с малых лет. А то стойку вытащил и рад — обогатил страну...
— Вот мы и начнем с этой первой стойки, с твоей, и думаю, что она будет счастливая, — сказал Александр. — Начнем учиться беречь свой труд, в чем бы он ни выражался: в простом гвозде, в крепежной стойке или в горсти угля.
— Еще чего, в горсти угля... Да мы тоннами перебрасываем его через рештаки в завал...
— А теперь не будем... Зачем добытые богатства оставлять под землей. До последней крупицы будем подбирать.
— Еще метелку берите с собой и подметайте лаву.
— И метелку возьмем, если нужно, и будем подметать, только, как раньше, работать уже не будем. Каждый будет в ответе...
В тот первый день рабочие бригады Кольчика выбили и достали из завальной части одиннадцать стоек. Экономия была маленькая, но и эта маленькая победа была очень кстати. В ту смену лаве не хватало двух вагонеток леса. Старые стойки пригодились. Не окажись их — нечем было бы закрепить лаву.
После смены всей бригадой пришли к парторгу.
— Иван Егорович, рассудите нас.
Кольчик поведал парторгу о решении бригады экономить рубль на каждой добытой тонне угля, рассказал о ссоре рабочих в лаве.
Парторг не спеша прошелся по кабинету. Начал он говорить негромко, словно отыскивая тревожившие его самого нужные сейчас слова.
— Забота об экономии и бережливости — большое дело, и пора над этим задуматься. Бесхозяйственность и нерадивость уносят подчас половину нашего труда. Если бы все мы, все до последнего человека, бережливо относились к тому, что сами сделали вчера, если бы соблюдали экономию всюду: в шахтах, в колхозах, у себя в доме, в школах, просто на улице, — страна сразу стала бы вдвое богаче. Вдвое!
Парторг открыл шкаф, полистал томик Ленина и, указав пальцем на строку, передал книгу Кольчику:
— Читай... Читай вслух.
— «Веди аккуратно и добросовестно счет денег, хозяйничай экономно, не лодырничай, не воруй, соблюдай строжайшую дисциплину в труде, — именно такие лозунги, справедливо осмеивавшиеся революционными пролетариями тогда, когда буржуазия прикрывала подобными речами свое господство, как класса эксплуататоров, становятся теперь, после свержения буржуазии, очередными и главными лозунгами момента»[4].
— Прочитал? Все понял?
— Понял, Иван Егорович... Как будто вчера только сказано.
— Ну, вот и хорошо... Принимайтесь смелее за дело, партийная организация вас поддержит.
Так взялась бригада шахтера Кольчика за трудное и великое дело. Это было продолжением подвига краснодонских шахтеров бригады Мамая.
Договорились платить горнякам за экономию половину стоимости. Деньги за экономию выдавать в виде премии в конце месяца. Распределять премию коллективно и на каждого рабочего в соответствии с его личным вкладом. Прогульщиков лишать премии независимо от того, экономил он или нет.
Уже на следующий день были извлечены из завала давно брошенные два десятка деревянных стоек. Сменная бригада Ивана Поскаря и ремонтно-подготовительная бригада Ивана Барабаша выбили еще больше крепежного леса. Был такой день, когда горняки 4‑го участка не взяли с лесного склада, как они сказали, «ни палки» и всю лаву закрепили повторным крепежным лесом. Экономия вышла немалая — несколько сот рублей.
Вскоре включились в борьбу за экономию и другие участки. Присоединились машинисты врубовых машин. Они стали экономить зубки режущей цепи. Раньше зубки меняли часто, взамен затупившихся брали в кладовой новые. Стоимость зубков ложилась накладным расходом на добываемый уголь. Теперь машинисты сами затачивали зубки.
Особенно горячо подхватили новую идею комсомольцы шахты. На всех участках были созданы посты экономии и бережливости.
Посты обнаружили, что под лавами не полностью загружаются вагонетки. За этим тоже стали строго следить.
Комсомольцы буквально шныряли по всей лаве, отыскивали забытый лес, вышедшие из строя машины, бросовый металл.
Секретарь комсомольской организации участка Иван Барабаш с товарищами нашли в соседнем штреке брошенный кем-то бурильный кабель длиной в 50 метров и этим спасли 900 рублей государственных средств. Член комсомольского поста Мухин обнаружил в старой выработке неизвестно кем забытые 30 распилов.
Комсомольцы завели специальный журнал, куда заносили все «потери» и «находки». Каждая стойка, зубок, шланг были теперь на учете. Учет приучал к хозяйственности.
Скоро к шахтерам присоединились механики. Они нашли применение изношенным канатам подъемных клетей — рубили их на куски по 50 метров, и канаты использовались на врубовых машинах, комбайнах и лебедках.
Старый, негодный лес стали выдавать из шахты и резать на дранку. Из более крепких стоек получались хорошие затяжки — их снова спускали в шахту для крепления.
Все были увлечены новым движением. Каждое открытие радовало. За один месяц рабочие 4‑го участка сэкономили более 25 тысяч рублей.
В бригаде Кольчика потешались над шахтером, который когда-то возражал против экономии. Он и сам смеялся над собой. Однажды начальник шахты, опытный инженер Владимир Гусев, спросил у него:
— Теперь не возражаешь против экономии?
— У меня больше всех на счету, — не без гордости отвечал шахтер.
— Как же случилось, что ты свою концепцию изменил? — спросил парторг под дружный смех горняков.
Шахтер смущенно почесал затылок:
— Раньше я смотрел на стойки как на деревяшки, а теперь вижу — рубли стоят...
Весной Кольчик поехал в Краснодон, к Николаю Мамаю. Встретились, крепко обнялись, хотя до этого не знали друг друга.
— Спасибо за подсказку, Саша, — сказал Николай Мамай. — Теперь и мы стали экономить, уголек получается дешевле. Молодец, далеко видишь. Вон как за тобой пошли — по всей стране сотни миллионов сбережений.
— Экономия к нам же и вернется через дешевую продукцию, — сказал Кольчик. — Тут действует закон сохранения энергии и... труда.
— Точно! Ничто в природе не исчезает и вновь не появляется из ничего... Раньше от нас требовали — давай больше угля. Какой ценой — неважно, лишь бы больше добычи. Теперь угольный голод в стране ликвидирован. К тому же промышленность все больше переходит на газ. Теперь нам с тобой придется еще одно начинание выдвигать: давать уголь только высокого качества, и притом дешевый, иначе у нас его покупать не будут, шахты наши закроют и копры продадут.
Александр Кольчик получил квартиру невдалеке от шахты. В квартире сделали ремонт, темную кладовку переделали в ванную. Две обширные комнаты побелили, покрасили полы. К высокому крыльцу приделали добротные зимние сени.
Такой перестройке быта предшествовали серьезные события в семье Кольчика. Жена родила близнецов — двух девочек. Шахтеры, друзья Александра Кольчика, встретили эту весть веселым одобрением, подарили ему двухместную детскую коляску, покрашенную в нежно-салатный цвет, на резиновом ходу.
Яркий солнечный день. Александр получил передышку в бесконечной веренице дел и решил воспользоваться этим и установить на крыше телевизионную антенну. Во дворе, в тени, под развесистой акацией, стояла знаменитая шахтерская коляска, а в ней спала «крикунья». Другая, туго закутанная в пеленки, покоилась на руках у соседской девочки. Пятилетний сын Кольчика Генка в бескозырке с надписью «Герой» то и дело подбегал к сестренке и чмокал ее в щеку. Соня развешивала на протянутой веревке выстиранное белье.
Но вот зазвонил телефон: на шахту приехали венгерские комсомольцы, надо встречать их. Вслед за этим пришел почтальон с письмом от ростовского горняка с шахты «Нежданная» Александра Медведева, который вызывал бригаду Кольчика на соревнование.
Хороший денек! Александр отряхнул от пыли руки и посмотрел с улыбкой в солнечную степь. Мощный ФД повез с его шахты тяжелый эшелон пульмановских вагонов. Кольчику вспомнились дни далекой юности. Он хорошо знал эту могучую машину и представлял себе, как она, пожирая в огненной топке куски антрацита, усердно двигает стальными мускулами, везет добытый им уголь.
В Большом Кремлевском дворце проходило Всесоюзное совещание бригад и ударников коммунистического труда, куда был приглашен и я — автор очерка о бригаде Александра Кольчика. Гляжу в президиум и радуюсь: засилье донбассовцев! Рядом с Валентиной Гагановой сидит Мамай. Чуть поодаль — Кузьма Северинов. На груди у обоих поблескивают Звезды Героев Социалистического Труда. Не видно за столом третьего богатыря — Саши Кольчика. Говорят — уехал за границу.
После перерыва спешу через опустевший Георгиевский зал, сверкающий хрустальными люстрами, и слышу — кто-то окликает меня. Оглядываюсь. Идет улыбающийся Саша Кольчик. На лацкане его пиджака посверкивает золотом звездочка.
— Откуда ты, Саша?
— Только что прилетел из Софии, а сейчас иду из Президиума Верховного Совета — вручили звездочку, — и он погладил рукой новенькую, сияющую гранями Звезду Героя Социалистического Труда.
Крепко трясу ему руку и радуюсь, будто наградили меня.
Молодцы, донбассовцы! Знай наших!
Война.
Поезд осторожно движется по шатким рельсам. За окнами тревожно и темно. Изредка на горизонте вспыхивают зарницы или бьют дальнобойные орудия по врагу.
В кромешной тьме поезд подъезжает к Старобельску. В свете керосиновых фонарей поездной бригады видны разбитые немецкие доты, воронки от cнарядов, искореженные взрывом тавровые балки.
Вместо вокзала пустая коробка. На обгорелой стене видна выложенная из кирпича надпись: «С аробельск», буква «т» выбита осколком снаряда, и вместо нее зияет рваная пробоина.
Горько посвистывает ветер. Поезд отправляется дальше.
Луганск. За окном тусклый рассвет. Над хаосом взорванных заводских корпусов печально стоит фабричная труба, пробитая навылет снарядом. Холод, слякоть. Женщины и дети сидят на узлах под открытым небом. На привокзальной площади, где раньше была клумба цветов, свежая могила.
Лейтенант с ватой в ухе указывает бойцам дорогу в комендатуру. Смотришь вокруг, и не верится, что где-то здесь живут люди и есть помещение коменданта. Казалось бы, люди, ошеломленные хаосом смерти, должны потерять всякую волю к борьбе, к труду, к жизни. Восстанавливать бессмысленно — так невероятны, непостижимы и ужасны разрушения.
Но вот вижу на черной от пожара стене, меж пустых оконных глазниц броскую надпись красной краской: «Донбасс никто не ставил на колени, и никому поставить не дано!»
И как подтверждение этому гордому кличу все пути на станции забиты эшелонами с лесом из Архангельска, стеклом из Рязани, нефтью из Башкирии, со стальными листами московского завода «Серп и молот».
Становится теплее на душе, когда видишь всенародную помощь израненному Донбассу. И веришь: поднимутся новые строения из пепла. Они вырастут из земли, из той ненависти, которой пропитаны развалины, из любви и веры народной в свой светлый день.
Где сталь шумит потоком,
Светла и горяча,
Раскинулась широко
Застава Ильича.
Легко шагать по ранним московским улицам, когда небо едва тронуто румянцем зари, а широкие проспекты безлюдны. Солнце, поднимаясь над кварталами, озаряет шатры кремлевских башен, высотные здания, золотые купола Ивана Великого. Сколько ни иди от центра до окраин, кажется, никогда не дойдешь, будто и нет конца бульварам, площадям, переулкам, проездам, набережным, мостам. Спит большая, красивая, беспокойная Москва, спят москвичи. Всюду тишина: лишь перекликаются в тополиной листве воробьи да прогремит где-то первый трамвай.
Застава Ильича!
Гулко отдаются шаги: спешат к проходным машинисты, вальцовщики, плотники, учетчицы, слесари, литейщики — цвет и гордость народа — рабочий класс!
Всякий раз, когда я подхожу к заводу, чем-то далеким и светлым трогает сердце. Знакомые картины, памятные с детства. Я вырос в заводской стороне, сам был рабочим, и сладок мне горький дым мартенов и литейных, гул паровозных колес, нежное шипение пара. Будто снова повторяется юность и я, семнадцатилетний, бегу на работу, спрятав завтрак в карманы замасленных брюк...
Сегодня я взволнован вдвойне: иду на прославленный «Серп и молот» — завод-ветеран, завод-историю, завод, породивший великанов сыновей — Магнитку, «Азовсталь», «Уралмаш». Давно уже сыновья переросли отца и стоят на просторах Родины точно богатыри. Впрочем, и сам он, старик, еще могуч как дуб. У него и посегодня учатся молодые заводы, учатся творить, искать новое. На его прокатных станах иногда катают такие марки стали, каких еще не бывало. Серпомолотовская сталь завоевала себе славу на земле, на море и в небесах. Эта сталь серебрится на малиновых колоннах станции метро «Площадь Маяковского». Ею окован величавый скульптурный монумент, что стоит у входа на ВДНХ; две колоссальные стальные фигуры — Рабочий и Колхозница — возвышаются над площадью, подняв в едином порыве символ страны труда — серп и молот.
Но не только сталью гордятся серпомолотовцы — еще больше людьми. Именно здесь в годы первых пятилеток зародилось движение ударников, подхваченное в Донбассе Никитой Изотовым. Когда в стране началось славное движение бригад коммунистического труда и первой бригадой стали прокатчики «Серпа и молота», в Донбассе это движение начала бригада Кузьмы Северинова. Великие традиции производственной дружбы продолжает молодежь.
Во дворе завода хлопочут листвой молодые тополя. Легкие пушинки одуванчиков плывут и плывут по воздуху к запыленным цехам. В бледном небе прошли над крышами облака. Показалось, будто гремит гром, но это грузят в пахнущих гарью корпусах звонкий металл.
Я поднялся по ступенькам лестницы на второй этаж к старшему мастеру листопрокатного цеха Ивану Михайловичу Романову. Мимо окон его небольшой конторки проплывали электрические краны с грузом мартеновского лома. Мастер сидел за письменным столом, заваленным нарядами, накладными, заявками. То и дело звонил телефон, и тогда Иван Михайлович закрывал ладонью трубку, чтобы не мешал разговору шум цеха.
Романов, в прошлом сам вальцовщик, организатор первых бригад ударников, пользуется у рабочих любовью и уважением, его недаром называют отцом листопрокатного цеха.
Родом он из Ленинграда, хотя в Москве живет больше сорока лет. Как уехал из Питера защищать революцию, так и пробыл на фронте до 1921 года. А когда возвращался с войны через Москву, решил забежать к сестре, пришел в старой, прожженной в походах фронтовой шинели, с котелком за поясом, с оловянной ложкой за обмотками, заглянул проведать, да и остался. Остался, чтобы заработать на одежонку, и сроднился с заводом, прирос к нему сердцем.
С тех пор много огнедышащей стали прошло через его руки, много воспитал он сыновей и внуков металлургов. За безупречную работу на «Серпе и молоте», за геройский и преданный труд Иван Михайлович награжден двумя орденами Ленина и орденом Трудового Красного Знамени.
— Хотите увидеть наших коммунаров? Что ж, пойдемте в цех. Слышите, звенит металл? Это ребята работают, сталь закаляется! Бригада Дюжева работала на втором стане.
— Вот они, наши дюжевцы, — ласково проговорил старший мастер. — Видите возле печи человека? Это сварщик Валентин Коников, а рядом, чуть правее, — Кошин Володя, складальщик.
У первой печи шла загрузка. Сварщик Коников при помощи длинного металлического стержня подавал в печь для нагревания стальные слитки, называемые сутунками. Печь содрогалась от ревущего пламени, оно било из-под заслонки оранжевыми чубами, а сварщик то подступал к огню, то отходил в сторону, не в силах вынести адского жара.
— Работаем с огнем, — сказал Иван Михайлович, глядя на сварщика с отеческой гордостью и, быть может, вспоминая собственную юность, когда сам работал у станов, — при наших марках стали иначе нельзя.
Эти слова объяснили многое. Вначале я был удивлен, увидев на передовом заводе элементы ручного труда, но этого требовали особые марки проката. Здесь часто работа выглядит сплошным экспериментом, поисками неведомого.
А в печах клокотало пламя. Под сводами цеха плавал синеватый, пахнущий окалиной легкий дымок. В звоне и грохоте рождалась сверкающая сталь.
«Работаем с огнем», — вспомнились слова старшего мастера. Да, с огнем и в огне. Я смотрел на пляску рыжего пламени, на штабеля серебристого металла, на усталые, деловито сосредоточенные лица людей и думал все о том же: поистине велик трудящийся человек и прекрасны его деяния! Именно здесь рождаются подлинные человеческие ценности: героика труда, самоотверженность, скромность. Здесь куется настоящее человеческое счастье!
Конец смены. Усталые, оглохшие от грохота станов прокатчики развязывали онемевшими пальцами тесемки фартуков, вытирали платками обожженные огнем веселые лица.
— Ничего, скоро легче будет, — проговорил Иван Михайлович Романов и показал в конец цеха: — Видите, там сложен рольганг? Это механизированный прокатный стан. Будем старый ломать.
Громко переговариваясь, вальцовщики, сварщики, подручные складывали инструменты.
Я слежу за ребятами: какие все разные! Владимир Кошин — медлительный, немного тяжеловатый, с добродушным лицом. На голове у него подкладка от старой шапки, в ней удобно работать: не жарко и голова защищена от «выстрелов» горячей окалины, когда прокатывают металл.
От старшего мастера цеха я уже знал кое-что о дюжевской бригаде. Знал и о Кошине. Еще будучи мальчишкой, пристал к партизанскому отряду и ушел в лес, даже отцу не сказал. Поэтому произошел с ним комичный случай. Ночью он оказался в родном селе и решил забежать домой. Постучал в дверь, а отец не открывает: «Кто здесь?» — «Это я, сын твой». — «Мой сын пропал без вести, а вас тут много шляется, охотников пограбить». Пришлось просить соседа, чтобы тот пришел и убедил отца.
После войны Володя приехал на «Серп и молот» и с тех пор работает в листопрокатке.
Иван Михайлович с видимым удовольствием представлял своих воспитанников.
— А вот Коников Валентин, моряк — соленая душа. Депутат районного Совета.
Я уже знал, что у Коникова отец погиб на фронте. Сам Валентин служил во флоте, на Тихом океане. До службы работал токарем, да неспокойное сердце просило горячего дела, пошел в прокатчики.
Саша Ильющенко, отслужив в армии, вернулся на завод: здесь теперь его родной дом.
Старший сварщик Иван Яковлев — бывший шахтер. Родился в Воронеже, уголь рубил в Челябинске, армейскую службу прошел в Москве. Тут и остался.
— Вся бригада налицо, — заключил Иван Михаилович, — с такими ребятами хоть в бой, хоть в огонь. Один недостаток у них — почти все неженатые.
— Некогда жениться, Иван Михайлович, — пошутил Саша Ильющенко, — нужно учиться, а тут еще в дружину на дежурство спеши. За делами и состариться недолго.
— Знаю, как тебе некогда, — Иван Михайлович погрозил пальцем. — Небось выйдешь из цеха и помчишься на пригородный поезд.
Прокатчики рассмеялись: под Москвой жила подруга Саши Ильющенко.
У вожака бригады Виктора Дюжева интеллигентное лицо. Биография, характерная для нашего бурного времени.
В горький день июня, когда вспыхнула война, Витя Дюжев — пионер — собирался в лагерь. Но случилось так, что тот выезд обернулся эвакуацией детей из Москвы. Живя в лесу, вдали от родных, ребята с тревогой вслушивались по ночам в незнакомый гул вражеских самолетов, летевших бомбить Москву. Фронт приближался.
Старшеклассники, а с ними Виктор, были возвращены в Москву и мобилизованы под Волоколамск на уборку урожая. Потом был трудфронт. Стояли сильные морозы, а мама отдала для армии все теплые вещи. Пришлось ехать на заготовку дров в школьных ботинках. Когда возвратился, райком послал его на «Серп и молот». Завод в те дни стал прифронтовым, и вальцовщики катали металл под бомбами врага.
Прикрепили Виктора для обучения к опытному листопрокатчику Мышкину. Сначала поручили «легкую» работу — перетаскивать и раздирать горячие листы. Здесь внезапно заболел. Операция. И пока лежал в больнице, дома умер отец.
Давние мечты — закончить школу, поступить в институт и защитить диплом инженера — пришлось оставить. Надо было помогать матери, учить младших братьев: теперь он заменил им отца.
Пожертвовал будущим ради братьев, зато один стал инженером, другой — скульптором. А сам? Не обидела судьба и его.
С дней войны Виктор не оставлял горячего стана. Работал в цехе, окончил десятилетку и, хотя с большим запозданием, получил аттестат зрелости. За доблестный труд был награжден орденом Ленина.
Испытанным мастером пришел он к тому дню, когда родилось в стране продолжение великого почина.
В красном уголке листопрокатного цеха расположилась со своим пестрым и громоздким хозяйством бригада художников МОСХа. Они создавали обширное полотно, которое именовалось довольно многозначительно и торжественно — триптих. На центральной части картины художники изобразили Виктора Дюжева рядом со старшим мастером Иваном Михайловичем Романовым. Оба они стояли под сводами пронизанного солнцем и озаренного сполохами огня листопрокатного цеха. Две другие части триптиха были в набросках углем: здесь еще шли поиски композиции. Валентина Коникова нельзя было узнать на эскизе: художники нарисовали его только наполовину: он стоял, склонившись у нагревательной печи. В набросках были и другие члены бригады, а Саша Ильющенко вообще пока отсутствовал. Товарищи подтрунивали над ним: «Саша, тебя забыли нарисовать. Пойди покажись художникам». А другие посмеивались: «Не ходи, а то ты на картине всех нас затмишь».
В красном уголке собрались рабочие бригады: одни отдыхали, сидя на лавках, другие разглядывали картину. Павел Пушкарский затеял с художниками спор о живописи: только вчера ходили всей бригадой в Третьяковскую галерею и еще были полны впечатлений. Наконец расселись вокруг стола, заваленного этюдами, и начался разговор.
Вот что узнал я тогда об истории возникновения славной бригады.
В день, когда газеты принесли весть о рождении в нашей стране бригад коммунистического труда, на «Серпе и молоте», в листопрокатке, собралась после работы комсомольско-молодежная бригада Виктора Дюжева.
Молодые рабочие внимательно слушали взволнованные слова старшего мастера Ивана Михайловича Романова.
— Задумали вы доброе дело, и оно подсказано самой жизнью. Это развитие ленинской мечты о труде будущего. Но скажите мне, друзья, чем ваша бригада будет отличаться, например, от ударных бригад первых пятилеток? Мы тогда стремились к одному: дать больше металла. От нас ничего другого и не требовали. Мне кажется, что теперь, в движении за коммунистический труд, прибавляется новое качество: развитие духовных ценностей человека. Мы строим коммунизм, нужна высокая сознательность. Она неотделима от высокой производительности. Поэтому думайте, как потеплее относиться друг к другу, помогать отстающим, заботиться один о другом, повышать знания. Теперь уже недостаточно, если человек будет работать хорошо. Надо учиться, ходить в театр, книги читать. Мало этого: надо и детей воспитывать в коммунистическом духе. Вот тогда вы заслужите звание разведчиков будущего. Коммунизм можно строить только чистыми руками.
Парторг цеха поддержал Ивана Михайловича:
— Иные думают, что коммунизм придет сам собой, как после зимы приходит весна, нужно только подождать. Нет, товарищи, за коммунизм надо бороться, и каждый из нас как солдат в бою. Надо вытравлять недостатки в себе самом — равнодушие, грубость, лень. А это потруднее, чем бороться за производственный план.
Разволновались ребята от хороших слов. Пусть эти слова станут зернами и дадут всходы. Принесли чистый лист бумаги и начали все вместе составлять кодекс новой жизни:
1. На производстве и в быту вести себя по-коммунистически.
2. Выполнять сменные задания вместо шести часов за пять. При этом выдавать 95 процентов продукции первым сортом.
3. Удерживать товарищей от плохих поступков, бороться с проявлениями пережитков прошлого.
4. Постоянно повышать знания, всем членам бригады освоить вторые профессии.
5. Всем вступить в народную дружину...
Кто-то заметил, что эти обязательства все равно что присяга и принимать их надо не в обычной обстановке, а торжественно.
— Правильно! — сказал Дюжев. — Есть в Москве такое место — Кремль. Там работал на первом коммунистическом субботнике Владимир Ильич Ленин.
На другой день собрались в партийном кабинете, получили напутствие. Сели в автобус и покатили по морозным московским улицам.
Кремль. Здесь жил Ленин. Притихли ребята, смотрят по сторонам.
— Во-он, в здании на третьем этаже видишь окошечко? — шепотом спросил Коников у Саши Ильющенко. — Это кабинет Владимира Ильича.
Гулко отдаются в морозном воздухе шаги. Уютно прижались друг к другу голуби на карнизах кремлевских дворцов.
На Ивановской площади, где сорок лет назад Ленин, еще не вполне выздоровевший после ранения, носил вместе с красноармейцами бревна на субботнике, теперь вырос чудесный сад. Деревья сверкали на солнце заиндевевшими, будто стеклянными ветками.
Выбрали садовую скамью. Дюжев развязал тесемки синей папки, достал заветный договор, и все по очереди стали подписываться. Затем Дюжев передал договор Ивану Михайловичу, тот поставил внизу дату и торжественно вручил договор бригадиру.
— Поздравляю, Витя, с днем рождения. С днем рождения, товарищи. С днем великого рождения вас!
Подтянулись молодые прокатчики, точно и в самом деле начиналась у них с этой минуты новая жизнь. А когда шли вдоль аллей кремлевского сада, Иван Михаилович говорил, испытывая отцовское беспокойство за своих сыновей:
— Еще на заре нашей власти Владимир Ильич учил нас: нельзя слово «коммуна» употреблять легко. Это почетное звание надо завоевать долгим и упорным трудом. Я думаю, что это относится и к вашей бригаде: пусть другие судят о вас, пусть коллектив решит, достойны ли вы такого высокого звания.
Никто не возразил старому мастеру. Виктор Дюжев добавил:
— Конечно, много нашлось бы охотников объявить себя бригадой коммунистического труда. Особенно, если для этого создать полегче условия. Мы не ждем, что нам легко присвоят звание. Придется долго работать, самих себя переделывать.
Самих себя переделывать...
Сквозь годы видел этот день великий мечтатель и солдат, вождь народов Ленин. Он и сейчас незримо присутствовал здесь, в минуту скромного торжества, когда его внуки подписывались под словами верности идеям коммунизма.
Чувство ответственности не всегда ложится на плечи тяжестью, чаще окрыляет. Дюжевцы стали сплоченнее, все начали учиться, записались в народную дружину. Они даже внешне преобразились: всегда аккуратно одеты, подтянуты, появилось достоинство в поведении. Правда, не все было гладко вначале. Но ведь они только начинали жить и работать по ленинским заветам.
В апреле наступил перелом в жизни бригады: разобрали старый прокатный стан, а на его месте принялись устанавливать механизированный. Чтобы не терять времени, Дюжев предложил поехать всей бригадой на завод, где есть такой стан, и поучиться управлять им.
Так и решили. Пока в заводоуправлении оформляли командировку, дюжевцы работали на других станах. Но это не разобщило бригаду, ее жизнь была теперь полна нового, радостного смысла.
В один из майских дней я встретился с дюжевцами на Ленинских горах, где молодежь столицы закладывала парк. Бригада в полном составе приехала на воскресник.
Молодые липы-саженцы едва распускали почки, рабочие бережно переносили деревца на руках, аккуратно снимали с корней влажную мешковину.
Засучив рукава рубахи, Саша Ильющенко орудовал киркой. Виктор Дюжев лопатой выбрасывал из ямы землю. Павел Пушкарский приехал на воскресник с женой, они только что посадили деревцо и утрамбовывали землю.
По небу плыли кучевые облака. В голубой дали сверкал золотым шпилем Московский университет. Ветер парусом надувал рубаху на Саше Ильющенко. Валентин Коников и Володя Кошин, отдыхая, прилегли на майскую травку покурить. Подошел комсорг, воткнул в землю лопату и сказал громко:
— Сейте разумное, доброе, вечное... Кошин, а ну покажи, которые здесь твои деревья?
— Вон те две липки. А что?
— Запомни их. Лет через тридцать, при коммунизме, придешь сюда с палочкой, старичком, и отдохнешь под ними.
— При коммунизме стариков не будет, — бодро отозвался Кошин, — тогда все станут молодыми, и я в том числе... Таблетки будут от старости: проглотил одну — и помолодел...
— Вот как ты представляешь себе коммунизм? — засмеялся Саша Ильющенко.
— А что? — не то настаивал на своем, не то подзадоривал товарищей Кошин. — Я так думаю: коммунизм — это высшая техника. Нажмешь кнопку, и машина все за тебя сделает: пуговицу, если надо, пришьет, костюм погладит. Автомобили будут на солнечной энергии. Кто пожелает, может иметь свой вертолет. Захочется ему в кино, сел и полетел. Опустился на крышу кинотеатра, где будут специальные посадочные площадки, выключай газ и двигай в кино.
Все рассмеялись, слушая, как разгулялась фантазия у товарища. И завязался веселый разговор, где уже трудно было понять, кто «подыгрывал» Кошину, кто возражал серьезно.
— Тогда не будет ни газа, ни угля, ни нефти, — сказал Иван Яковлев, — горючее заменит атомная энергия. Двигатели будут величиной с наперсток.
Валентин Коников приподнялся и сел, чувствовалось, что он не согласен и у него есть собственная концепция.
— Технократы вы... Повторяете одно и то же — коммунизм — это высшая техника, кнопки будут нажимать люди вместо работы. Вы вот мне скажите: останется в коммунизме ложь? Будут люди завидовать друг другу, обманывать один другого, лицемерить, подхалимничать? Исчезнут эти пережитки в человеке или останутся?
— ...И как будут работать люди? — добавил Саша Ильющенко. — Сохранится ли какой-то вид зарплаты, или она исчезнет за ненадобностью, потому что труд станет наслаждением?
Все молчали, поглядывая на Виктора Дюжева, ждали, что скажет вожак. Но вместо Дюжева вступила в разговор жена Павла Пушкарского, приехавшая на субботник вместе с бригадой.
— Правильно говорит Валентин... Почему у нас мало говорят о том, какие будут при коммунизме отношения? Будут, например, несчастные люди, обманутые и обманщики? Останется ли неразделенная любовь? Вообще, горе, слезы, обиды будут тогда?
— В новом качестве! — весело отозвался Яковлев. — Согласно учению диалектики: все повторяется в новом качестве.
— Нет, я серьезно спрашиваю, — продолжала Пушкарская.
— Я думаю, — сказал комсорг после некоторого раздумья, — я думаю, что человек коммунизма избавится прежде всего от самого позорного недостатка — зависти. Тогда человека не будет мучить зависть, если сосед, скажем, съест больше, оденется лучше, заработок у него будет выше. Ты, к примеру, трудишься меньше меня, а потребляешь больше — ну и на здоровье. Сейчас это считается несправедливостью, а тогда подобное «неравенство» перестанет разъединять людей. Но чтобы воспитать в людях такую высокую сознательность, нужно много времени.
— Все правильно, кроме зарплаты, — засмеялся Яковлев. — В коммунизме денег не будет, их сожгут как мусор. Заходи, если нужно, в магазин или на базу и бери что тебе нужно — бесплатно, конечно.
— А если деньги исчезнут, для чего магазины?
— Не лови меня на слове, — сказал Яковлев. — Пусть это будут общественные распределители. Пришел, расписался и уходи.
— Ага, все-таки «распишись». Значит, будет отчетность, а если так, то будут и ревизоры...
— Учет и контроль всегда нужны. Но понятие собственности исчезнет: не будет ни «твоего», ни «моего», а все общее.
Дюжев чувствовал, что надо внести ясность в разговор, хотя не был уверен, правильно ли объяснит. Сказал, как сердце подсказывало:
— Я думаю, друзья, что коммунизм не для всех придет в одно время. У нас и сегодня есть люди с коммунистическими чертами. И наверно, еще в коммунизме останутся люди с пережитками. Нельзя представить себе вступление в новую жизнь, как ходят в театр по билетам: и тогда будет продолжаться борьба со своими слабостями.
— ...Тем более что эти слабости воспитывались в людях тысячелетиями, — поддержал Дюжева комсорг. — И чтобы вытравить эти пережитки — жадность, тунеядство, жестокость, чувство мести, — нужна долгая борьба.
— Будет вам философствовать, — сказал Владимир Кошин. — Зачем гадать? Будем трудиться, а новое общество само собой сложится.
— Ну нет, решительно не согласен! — возразил Пушкарский. — Чтобы не сбиться с пути, надо видеть далеко вперед. Коммунизм строим мы сами, нам и определять, каким он должен быть. А для этого надо не только трудиться, но и спорить, думать, искать.
Горячий разговор продолжался в тот день и по пути на завод. Уже невозможно было ничем погасить мечты, что переплелись с надеждами. И когда пришли на смену, собрались в маленькой конторке старшего мастера. Сколько тут посыпалось вопросов, обращенных к старому коммунисту! Он и сам разволновался, отвечал не вдруг, словно размышлял о том заветном, что беспокоило с самых дней юности.
— Раньше мы тоже спорили об этом. Придем после работы голодные, усталые, рассядемся вокруг «буржуйки» и давай мечтать о будущем. Как я представляю себе коммунизм? Люди будут физически развитыми, здоровыми, красивыми — ведь они не будут знать болезней, не будут испытывать горе. Труд станет первой жизненной потребностью, любимым занятием. Тяжелые работы будут выполнять машины. На долю людей останется управление ими и то, что машинам не под силу, — творчество. В мире прекратятся войны, исчезнут границы между государствами. Человек, отправляясь в отпуск, сможет поехать в любой интересующий его уголок земли... Вот каким я представляю себе коммунизм... Конечно, в чем-то мы ошибаемся, где-то рассуждаем наивно. Будущее нас поправит. Главное — чтобы у нас коммунистические идеи сочетались с коммунистическими делами. Надо засучить рукава и работать! Как стальные листы, прокаленные огнем, рождаются в ваших руках, так и будущее родится в огне труда и в борьбе.
Лето. Давно отцвела сирень у зубчатых стен Кремля, теперь раскинул свои белоснежные цветущие ветви жасмин.
Бригада Виктора Дюжева возвратилась из поездки на один из металлургических заводов, где прокатчики осваивали автоматизированный стан. За это время на родном «Серпе и молоте» на месте прежнего стана вырос новый. Он был иной конструкции, чем тот, с которым познакомились дюжевцы.
Должно быть, новое всегда прививается трудно. Когда началось горячее опробование стана, дело застопорилось. Кажется, все было пригнано, выверено, а вот поди же ты, не ладилась работа! То прокатные валы изомнут горячий лист, то рольганг подаст заготовку боком, то подъемные столы заедает.
Уже в самой бригаде раздавался ропот: до каких пор будем недодавать стране тысячи тонн стального листа? Не лучше ли перейти бригадой на другие станы и давать потоком горячий металл — в нем ведь такая нужда! Ну а как быть с новым станом? Кто будет вести разведку, если разведчики уйдут с позиций?
В трудностях прошел год, и постепенно стан начал работать хорошо. За его механическими руками не могла бы угнаться и сотня самых ловких рабочих рук.
Гляжу на шипение и грохот нового стана и волнуюсь, будто я отвечаю за работу новой машины. Стан катает четко. Ведущие цепи конвейера сами собой подают к прокатным валам добела раскаленные заготовки. Тяжелые валы заглатывают их, и они, сплющенные, вылетают на другую сторону. Подъемный стол подхватывает полураскат, вскидывает его, как блин на сковородке, и точным движением ведущих цепей посылает обратно. Передний подъемный стол еще раз пропускает огненную штуку между валами, и так продолжается, пока конвейер унесет готовый, уже тускнеющий лист к автомату-дублеру.
Возле стана нет людей. Лишь потом я увидел на возвышении бывшего подручного вальцовщика Ивана Яковлева. Он сидел за пультом управления и чуть заметными движениями переключал рычаги, регулируя подачу заготовок из печи к стану. Насколько несравним труд оператора Яковлева с трудом Яковлева-вальцовщика! Насколько работа оператора легче, проще, грамотнее! Он лишь осуществлял, как шутили прокатчики, «идейное руководство»: огненные пакеты сами собой послушно ныряли в прокатные валы.
Виктор Дюжев помахал издали рукавицей и не спеша перешел ко мне по металлическому мостику, переброшенному через конвейер.
Новостей было много: стан работает хорошо, состав бригады уменьшился. Со дня освоения успели дать стране сотни тысяч стальных листов качеством выше, чем при ручной прокатке.
За это же время в бригаде холостые переженились, женатые обзавелись наследниками. Даже Саша Ильющенко готовится стать отцом и гордится этим.
Почетное звание бригаде присвоили, но пришлось бороться за это долго и трудно. Были срывы и ошибки, были споры и раскаяния. Прошли через все. Правильно говорил Иван Михайлович: воспитание человека что прокатка горячего стального листа.
— Побед у вас немало, главное — почетное звание завоевано. Что же дальше?
— Дальше самое трудное: быть участниками коммунистического труда. Не числиться, а быть!
Мы ехали в трамвае через Лефортово, вдоль шоссе Энтузиастов на Соколиную гору. Здесь в одном из домов будет новоселье: Виктор Дюжев получил новую квартиру.
В лифт все не вместились, кое-кто побежал на пятый этаж по лестнице — соревновались, кто скорее. Техника победила.
На просторной лестничной площадке четыре двери. Одна обита глянцево-черным дерматином. Пока хозяин открывал ее, кто-то бросил реплику: «Дверь как у министра».
В уютной передней аккуратно постелены цветные вьетнамские коврики. Налево и прямо — комнаты, одна — детская, другая, побольше, — гостиная.
Кое-кто из бригады уже бывал здесь. Эти привычно расселись на диване в гостиной — большой комнате с балконом. Кто пришел впервые, с подчеркнутой заинтересованностью разглядывали мебель, обстукивали стены квартиры, многозначительно подмигивая Дюжеву: «Когда сосед чихает, слышно?» — «Слышно». — «А «будьте здоровы» говоришь?» — «Говорю, мы люди воспитанные, — отвечает Виктор и добавляет: — Только ведь и у меня есть агрегат!» — и Дюжев указал на радиолу.
В комнату вошел Иван Яковлев — он вытирал полотенцем руки, потом забросил его на плечо и, подражая артисту, стал читать:
Я пролетарий, объясняться лишне.
Жил,
как мать произвела, родив.
И вот мне
квартиру
дает жилищный,
Мой,
рабочий,
кооператив.
Во — ширина!
Высота — во!..
— Литературную часть в конец заседания, — прервал его Виктор. — Иди на кухню и разогревай суп, а я буду картошку чистить.
— Ты недостатки своей квартиры не замазывай и талант не зажимай. Почему у тебя, как у Маяковского, на одном кране написано: «Хол.», на другом — «Гор.», а когда я отвернул кран, где «Хол.», полилась горячая ? Кто виноват?
— Строители! И вообще, нельзя ли эти вопросы решать после обеда? — умоляюще проговорил Виктор, выпроваживая товарища на кухню.
Жена Виктора уехала с сыном в деревню, и он хозяйничал сам. Все мы дружно помогали ему. Деловая суета сопровождалась шутками, а подчас раздавался такой хохот, что соседям впору было включать радиолы.
Кто-то обнаружил в углу гостиной на полу целый склад неумело починенных, аккуратно выставленных в ряд детских игрушек. Здесь были металлические самосвалы и мотоциклы, пластмассовые куклы, плюшевые обезьяны.
— Бригадир, что это у тебя за ремонтный цех?
Коников поднял резинового слона, заклеенного разноцветной латкой, жирафа с пришитой ногой.
— Чур, не трогать, а то нам попадет, — сказал Дюжев.
— От кого?
— От сына... Это его мастерская, и с ней связана любопытная история... Однажды воспитательница детского сада пожаловалась, что мой сын сломал куклу и не захотел признать вину. Мне было неловко, я взял растерзанную куклу, принес домой и говорю сыну: «Вот что, дружок, новую куклу нам купить не на что, а вернуть игрушку надо, что ты предлагаешь?» Сын молчит. Тогда я поставил куклу на сервант, на самое видное место. Заходят ко мне соседи, друзья, видят чумазую куклу с оторванной головой и спрашивают: зачем выставил чучело? Отвечаю: да вот сынок испортил чужую игрушку, а мне хоть новую покупай, хоть эту чини. Говорю такие слова, а сам искоса слежу за мальчишкой, замечаю: стыдно ему. Потом он начал приставать: «Папа, когда починим куклу?» — «Нет клею». — «Давай я в магазин сбегаю». — «Погоди, зарплату получу, тогда и сбегаешь». Так поверите — малыш еле дождался получки и потащил меня в магазин покупать клей. В тот вечер он не пошел гулять, сидел и клеил куклу с моей помощью. Надо было видеть, каким счастливым он наутро помчался в детский сад с починенной куклой. Потом воспитательница мне рассказывала, что сын ходил гордый и не велел другим трогать игрушку, чтобы не сломали. Его сразу выбрали ответственным. И теперь он все поломанные игрушки приносит домой, приводит с собой ребят, и они сидят, чинят, спорят. Чужие игрушки чинят, и от этого все счастливые...
Сам собою завязался разговор о воспитании. Кто-то сказал, что у нас нередко заискивают перед детьми, сюсюкают, дрожат над ними вместо того, чтобы воспитывать их в серьезности, в ответственности. Ведь будущее страны зависит от того, какими вырастут наши дети.
Кое-кто был склонен обвинять родителей в том, что они не прививают детям чувство уважения к себе и вообще к старшим. Другие упрекали школу — там не воспитывают у ребят норм общественного поведения. Заспорили, перескакивая с одной мысли на другую. Вопрос коснулся самого наболевшего и животрепещущего, и, я бы сказал, самого неотложного — воспитания коммунистического человека. И можно было позавидовать той страстности и зрелости суждений, с которыми молодые рабочие вели спор. Не обошли они и своей бригады. Говорили, что воспитание надо начинать с самих себя, что если говорить честно, то кое-кого надо было выставить на всенародное обозрение, как Дюжев выставлял перед соседями сломанную сыном куклу.
Бригады коммунистического труда тем и отличаются от предыдущих, что должны воспитывать человека, выправлять душевную кривизну. Ведь эта кривизна не только передается «по наследству», но и сама по себе возникает в процессе жизни в самых неожиданных ситуациях. Переделать характер человека труднее, чем технику. И в этом великом деле строительства нового человека не может быть конца, оно непрерывно.
Все сошлись на том, что за последнее время в стране были найдены замечательные формы воспитания: бригады коммунистического труда, народные университеты культуры и добровольные дружины.
Все в этом чудесном дне — и новая квартира Дюжева на Соколиной горе, и спор о воспитании, и вспомнившийся вдруг давний разговор дюжевцев о коммунизме при посадке молодого парка на Ленинских горах, — все в этом дне казалось значительным. И верилось, что эти смелые люди, разведчики будущего — а имя им легион, — проложат дорогу, по которой пойдет все человечество к своей счастливой судьбе.
Для себя я уже привык называть этот парк дюжевским. Он берет начало у Ломоносовского проспекта и тянется вдоль новых жилых кварталов до Калужской заставы... Слева в легкой дымке виднеются корпуса Московского университета.
И парка в полном смысле этого слова пока еще нет. Он весь в будущем. Посажена едва ли половина деревьев, да и те, хотя листья на них зеленеют, еще совсем тоненькие и редкие.
Как-то я побывал в том уголке молодежного парка, где сажали деревья рабочие бригады Виктора Дюжева. Я хорошо приметил эти деревья. Они растут с краю, возле домов, и если посмотреть в сторону университета, то он как раз приходится напротив, и кажется, до него рукой подать.
Той памятной весной, когда закладывали парк, саженцы еще не все распустились, и трудно было определить, какое деревце какой породы. Но вот я иду по едва наметившейся аллее и вижу на знакомой лужайке четыре маленькие рябины, тонкий клен, вытянувшийся и нескладный, точно подросток, а рядом цветет радостно и торопливо кудрявая липка. Кто-то посадил среди деревьев кусты сирени. Вокруг аккуратно разровнена черноземная почва, как видно, специально привезенная сюда. Пестрят посеянные маргаритки, а в стороне еще не убраны бугры старой глины, они поросли дикой сурепкой и ромашками.
Одна из аллей покрыта асфальтом. Здесь все только рождается. Сады растить трудно. Требуется много сил и времени, чтобы слабые деревца укрепились в земле, а она приняла их и, как мать, напоила соками жизни.
Я глядел на молодые деревья, на белые березки, будто взявшиеся за руки, на тонкие рябины, где среди листвы висят гроздья ягод, — скоро они вспыхнут оранжевым огнем и украсят подрастающий парк, посаженный руками моих друзей — серпомолотовцев.
Вот она, мудрость жизни, — труд дал всходы, и, право же, захватывает дыхание от простой и вместе с тем необычной мысли, что ведь эти всходы — самые настоящие, самые реальные всходы коммунизма.
В час вечерней зари хороша донецкая степь. Величавое солнце медленно опускается к горизонту. Здания шахт, высокие трубы, бегущие по шоссе автомашины отбрасывают от себя длинные синеватые тени. Поднимешь руку — и тень от нее метнется по балкам и курганам от рудника до рудника.
Солнце все ниже, тени длиннее, и степь играет красками: она то ярко-золотая, то розовая, то малиновая. Будто в сказке мчится вдали малиновый тепловоз. Шагает по дороге шахтер — весь малиновый от заката. Сверкает окнами малиновый Дворец культуры в горняцком поселке.
Но вот солнце коснулось горизонта. Краски тускнеют. Теперь освещены только шапки подсолнухов в степи да верхушки тополей в поселках. Краешек солнца заблестит в последний раз и скроется за дальним курганом. Тихо угасает пожар вечерней зари...
В такую пору на шахтах Донбасса наступает время третьего наряда. По всем дорогам, ведущим к шахте, спешат на работу горняки ночной смены: забойщики, машинисты комбайнов, проходчики, водители электровозов. Кто живет рядом — идет пешком, кто дальше — мчится на мотоцикле или в собственной «Волге». От машин гул и треск стоит в поселке. На просторном шахтном дворе оживление, слышится говор, девичий смех. В полутьме летних сумерок то здесь, то там вспыхивают огоньки сигарет, блуждают, как светлячки, шахтерские лампы.
Еще один рабочий день окончился, но работа нескончаема — в этом великая мудрость труда.
Лампочка сияет в темноте,
На уступах ровный бег теней.
Сколько, сколько исходил ты с ней
Трудных и крутых своих путей!
Ветреный солнечный день, степное раздолье. Далеко разлилось синее водохранилище. С берегов заглядывают в воду серебристые вербы, пышные, нарядные в молодом убранстве листьев. Отражены в пруду и облака, и кажется, что плывут по водному простору белоснежные яхты.
Мы только что приехали сюда, в этот уютный степной уголок из поселка шахты № 5—6 имени Димитрова. Запыленные мотоциклы с колясками и без колясок, легковые машины стоят на берегу с распахнутыми дверцами. Желтокрылые бабочки залетают внутрь машины, садятся на баранки рулей, бьются в смотровые стекла.
На берегу весело и шумно. Горняки из бригады Кузьмы Северинова после ночной смены решили отдохнуть все вместе.
А в кустах поют соловьи. Особенно старается один, будто дразнится: свистнет озорно и замолкнет — прислушивается, какое впечатление произвел на гостей, а то щелкнет и рассыплется вдохновенной трелью — это уже для самого себя.
Один из горняков бригады, недавний десятиклассник Леонид Бобин, вскочил на ближайший пень и, подражая конферансье, громко объявил:
— Горнячки, прошу внимания! Следующим номером нашей программы — художественный свист. Исполняет заслуженный соловей из балки Кундрючей. Маэстро, прошу! — Бобин поклонился кустам.
— Я этого соловья узнаю! — выкрикнул брат Леонида, Вячеслав. — Он вчера на зорьке выступал в нашем саду, когда Саша Храповицкий возвращался домой с какой-то дивчиной.
Шахтеры засмеялись. Саша Храповицкий, добродушный богатырь, паренек из Белоруссии, по причине застенчивости сторонится девушек, и это всегда служит мишенью для шуток. Вчера «на зорьке» Саша безмятежно спал у себя в общежитии и все-таки сейчас смущается и краснеет, чем вызывает новый взрыв смеха.
Кузьма Северинов не принимает участия в шутках товарищей. У него философское настроение. Мы лежим в густой траве, где пестреют цветы, и продолжаем начатый еще в дороге разговор.
— Странно бывает в жизни, — негромко произносит Кузьма, глядя на спокойные просторы водохранилища, — вот я, к примеру, живу неплохо. Все у меня есть: дом, любимая семья. Все мы одеты, есть лишние деньги. Ко всему этому работу свою уважаю. Словом, все хорошо, а жить трудно. Почему? Люди не все такие, как хотелось бы. Есть у нас и карьеристы, и зазнайки, эгоисты, жулики. Надо еще долго воспитывать людей. Иногда встретишь рабочего парня. Не спекулянта, нет, и не какого-нибудь чужеспинника. Он хорошо работает, норму перевыполняет, уголь добывает сверх плана, и на доске Почета его фотокарточка. Но стоит копнуть душу — в нем такой собственник сидит! Кажется, и фотокарточку его порвал бы, и уголь сверхплановый выкинул на свалку, обошлись бы без его угля. Такой человек все меряет рублем: есть рубль — все хорошо. Нет рубля — все плохо: и пласт в забое крепкий, и обсчитали его, и продукты в магазине никудышные, и порядка нигде нет. Будет ныть и гнусавить, пока не покажешь ему рубль — тогда сразу замолкнет, как дитя от соски. Честное слово, и смешно и досадно. На что у нас в бригаде все клятву дали жить и работать по-коммунистически, а бывает, столкнутся характеры...
У Кузьмы Северинова светлые грустные глаза и голос негромкий, спокойный, как подобает вожаку, ответственному за судьбы людей. Есть что-то отечески ласковое в его отношении к членам своей бригады. Это от пережитого: сам шел по трудным дорогам жизни. Родная мать с малых лет учила молиться богу. Сама она исповедовала сектантскую баптистскую веру и запрещала сыну ходить в школу, носить пионерский галстук, водила на тайные сборища — моления. Кузьма и теперь с горестной улыбкой говорит: «Я ведь и в армию пошел с крестиком на шее».
Армия! Кто не вспомнит с благодарностью свой солдатский срок жизни — школу мужества, школу дружбы и верности. В армии Кузьма снял крестик. Он с жадностью принялся за учебу, с отличием окончил в армии политшколу. Для него это было великое откровение, новая вера, не в бога, а в человека, в его труд.
Бурно шло его пробуждение, и все увидели, какой это глубокий и чуткий товарищ.
Кузьму приняли в комсомол, избрали комсоргом роты, потом рекомендовали в партию.
Еще в армии он читал в газетах статьи о герое-горняке из Донбасса Иване Бридько. Солдата влекло мужество шахтерской профессии. И он после демобилизации уехал в Донбасс на ту самую шахту, где жил и трудился Бридько...
— И что же бывает, когда «столкнутся характеры»? — решил я продолжить начатый Кузьмой разговор.
Кузьма усмехнулся:
— Искры летят. Иногда из них пожар разгорается, а то повалит такой дым, что не продохнешь. Я люблю, когда пламя разгорается. Это значит — в человеке идет борьба, перестраивается характер.
Помню, когда мы только решили жить по-новому, пришел ко мне молодой горняк с соседнего участка — во-он тот, что удочку закидывает, в соломенной шляпе, Юра Соколов, — приходит и просит: «Товарищ Северинов, запишите меня в свою бригаду». Я ему говорю: «Юра, ты у самого Ивана Ивановича Бридько работаешь и получаешь много. У нас ты таких денег не будешь иметь». А он смеется и отвечает: «Я не за деньгами к вам иду, мне ваши принципы нравятся». А принципы у нас были красивые и строгие. Первый закон бригады — один за всех, и все за одного. Второй закон — все радости и неудачи — пополам. Третья заповедь — всем поголовно учиться. Отказ от учебы считать отсутствием уважения к себе. Четвертый закон — помогать товарищам и вообще людям, передавать им свой опыт и знания. Так решили на собрании бригады. Люди стали проситься к нам в бригаду. Идея подняла всех. Вообще я думаю, что в идее всегда великая сила заложена.
Мы частенько увлекаемся разговорами о деньгах. Дескать, работай лучше — больше денег получишь. Конечно, деньги пока необходимы, только в коммунизме мы от них откажемся. А пока получаем по принципу социализма — по труду. Но я скажу прямо, хотя, может быть, это кому-то не понравится, скажу — не рубль зажигает сердце человеческое! Взяли хлопцы красивую идею — жить и работать по-коммунистически — и сами стали меняться. Расскажу еще один случай. Пришел ко мне рабочий: просится в бригаду. Знал я этого паренька, любил он покутить. Отвечаю: «Как же мы тебя возьмем, Толя, если ты запиваешь?» — «А я, — говорит, — затем и прошусь к вам, чтобы пить бросить». И что вы думаете? Сейчас отлично работает, не пьет, даже курить бросил.
Дали нам механизированную лаву. Там были собраны все новинки техники: узкозахватный комбайн, самоизгибающийся конвейер, гидравлическая стальная крепь. Даже по штреку, почти на полкилометра был проложен новый транспортер КСП-1. Правда, он лишь накануне прошел испытания и еще не применялся в шахтах. Мы тогда не придали значения этому факту и, как дети малые, радовались чудесной технике. Действительно, была перед нами шахта будущего, шахта коммунизма. И ее доверили нам! Как же было не волноваться!
«С такими машинами можно двести тонн угля в смену добыть», — сказал я. «Двести тонн стыдно, — возразил Юра Соколов. — Самое меньшее — триста!»
Триста тонн в смену — это было многовато. Это значило — вдвое повысить производительность. Такого у нас в шахте еще не бывало.
«Сколько же возьмем на себя, товарищи?» — «Триста тонн».
Когда в бригаде согласие — ничего не страшно. Сказано: где лад, там клад. Решили триста тонн, значит, так тому и быть.
На другой день провожали нас в шахту с цветами, оркестр играл. Я лично не люблю парадности. Но, с другой стороны, событие: в шахту спускалась первая в Донбассе бригада коммунистического труда.
Словом, поехали мы в шахту с музыкой. В лаве наш комбайнер, профессор техники Анатолий Кулик включил машину. Мотор взревел, хлынул уголь на транспортер — река угля! Радуемся: не работа, а мечта. Вдруг — стоп машина. Конвейер не тянет. Даю команду: рубать на малой скорости. Кулик включил самую медленную скорость, и все-таки транспортер не тянул.
Вылезли все мы на штрек, столпились возле конвейера, думаем: что делать? Машина стоит, а время идет. Время идет, а угля нет. Решили сгрузить часть угля с транспортера, чтобы облегчить моторы. Взялись за лопаты и стали сбрасывать уголь на штрек. Сгрузили половину — пошел конвейер. Проводили уголь, нагрузили оставшийся и тоже отправили. Кажется, обошлось. Полезли снова в лаву.
«Толя, заводи свою шарманку, будем рубать», — сказал я.
Кулик включил мотор, и комбайн начал работать. Минут пять прошло, угля на конвейерной ленте — гора. И вдруг опять остановка: не тянет конвейер.
Вызвали начальство, стали думать сообща, решили разделить конвейер на две части, установить вторую натяжную головку, чтобы усилить тягу. На ремонт ушла вся смена. И мы, знаменитая бригада, не оправдали музыки, с которой нас провожали. План выполнили процентов на десять. «Не кажи гоп, пока не перескочишь». Так и вышло.
Выезжаем на‑гора́, а тут корреспонденты из газет приготовились нас фотографировать. А мы не можем людям в глаза глядеть.
На другой день та же история: перегревается мотор, от гидромуфт дым идет. Опять не выполнили план.
Телеграммой вызвали конструкторов транспортера и, пока они ехали, старались своими силами устранить неполадки. Однако сделать ничего не могли. Что ни день — долг растет.
Стали нами посмеиваться. Большинство, конечно, сочувствовало, а те, кого мы не приняли в бригаду, издевались: «Эй, святоши, пойдемте выпьем!» — «Куда ты зовешь их, они в монахи записались: не пьют, не курят».
Хлопцы мои растерялись. Я говорю им: «Ребятки, связала нас судьба в одну семью, давайте не показывать виду, что нам плохо. Выше голову!»
Не все меня послушали. Леонид Белоус огрызнулся: «Генералиссимус... Кто же начинает войну с отступления?» — «Я хоть и не генералиссимус, а считаю, что никакого отступления нет и неудачи наши — временное дело». — «Сколько будет продолжаться это «временное»?»
За меня заступился Юра Соколов: «Петр Первый сказал: «Поражение есть преддверие победы».
Белоус еще пуще: «Надоела ваша агитация. Побеждайте, а я отдохну», — и нехорошо выругался. Ребята, вижу, нахмурились. Мы ведь дали торжественное обещание покончить с этой грязью — сквернословием. «Леня, так нельзя вести себя», — говорю ему. А он снова ругаться. Хлопцы молчат, но вижу — буря близка.
«Что же ты, паразит, слово нарушаешь?» — еле сдерживая себя, сказал ему комсорг. Но Белоус не смутился. Тогда я обратился к ребятам: «Мы обязались оказывать друг другу максимум внимания. Как будем поступать с такими нарушениями?» — «Выгонять из бригады. И немедленно...»
Бывают моменты, когда надо выдержать характер. Спрашиваю хлопцев: «Какие будут другие предложения?» Хлопцы молчат. «Голосую: кто за то, чтобы исключить Леонида Белоуса из бригады коммунистического труда?»
И мы прямо в забое, уставшие, в грязных шахтерках, проголосовали. Рабочий день еще не кончился, но мы предложили отступнику покинуть бригаду. Швырнул он инструмент и удалился не спеша, вразвалку, подчеркивая, что презирает нас.
Признаюсь, сидели мы словно придавленные. Никто даже головы не поднял. Обидно и горько было — нарушена первая заповедь, главный закон бригады: один за всех, все за одного. Один восстал против всех.
Кто-то из ребят попробовал пошутить: «Участок у нас тринадцатый, несчастливый...»
На шутку не обратили внимания, поднялись и приступили к работе. Теперь нужно было трудиться и за того, кто ушел. Рубали уголь со злостью. За три часа «скачали» сто вагонов. Но тут опять случилась поломка. Пока исправляли, кончилась смена. Решили мы не уходить до тех пор, пока не будет триста тонн. Только начали работу, как меня позвали на штрек к телефону. Инспектор охраны труда запретил «пересиживать» свое время, грозился штрафом.
«Пусть штрафует, не уйдем. Мы должны доказать дезертиру, что без него не пропадем».
В этот день мы впервые выполнили свое обязательство и нарубили триста тонн! Это был великий праздник. Хлопцы шутили: «Спасибо Белоусу, помог нам план выполнить». И все-таки потом поняли: легко прогнать человека, а кто будет воспитывать? Хорошо, если в другой бригаде люди окажутся умнее нас. С тех пор мы старались таких ошибок не делать — не гнать от себя людей.
Был у нас еще случай, более сложный. Не хочу называть фамилии, потому что сейчас этот парень работает хорошо, а в трудную для нас пору подал заявление о выходе из бригады. И нет закона юридического, чтобы задерживать человека. Захотел уйти — и уйдет. Но мы попросили начальника участка всеми силами задержать паникера. Пусть он вместе со всеми хлебнет трудностей, а выберемся из прорыва — скатертью дорожка!
Начальник участка выполнил нашу просьбу и не дал перевода на другой участок. И человек остался с коллективом, больше того, он не предал самого себя, того, кто вместе со всеми давал клятву жить и работать по-коммунистически.
...Ветер утих, и на огромном водохранилище улеглось зеркальное спокойствие. Издали, с мелких мест, где растут в затонах камыши, доносится кваканье лягушек.
День подходит к концу. Шахтеры из бригады Кузьмы Северинова отдыхают, кое-кто уснул, уткнувшись лицом в пахучую траву, другие сосредоточенно ловят рыбу.
Солнце садилось за дальними курганами. Шахтеры высыпали в цинковое ведро шевелящихся, с растопыренными клешнями раков и стали собираться в обратный путь. Почти у всех были мотоциклы или машины.
Загудели моторы. Одна за другой машины помчались по степным дорогам. Впереди, то взлетая на вершины холмов, то ныряя в глубокие балки, летели, точно птицы, быстрые мотоциклы.
Впереди показались шахтные терриконы. Там уже зажигались вечерние огни.
Завтра новый день, новый уголь, новые радости и заботы. В этом и есть счастье жизни!
Комсомол, горячее слово к тебе! В далекие годы гражданской войны, когда на III съезд РКСМ прибыли отовсюду делегаты в рабочих блузах, в домотканых крестьянских поддевках, в походных шинелях, у многих еще белели из-под фуражек повязки бинтов, на съезд комсомола приехал Ленин.
В ликующих криках приветствий, в буре рукоплесканий он снял свое скромное пальтишко, повесил его на спинку стула и начал негромко и просто свою великую пророческую речь:
«Вы должны быть первыми строителями коммунистического общества среди миллионов строителей, которыми должны быть всякий молодой человек, всякая молодая девушка».
Бессмертные ленинские слова стали с тех пор для комсомола программой и уставом. С этими словами комсомольцы шли на штурм Перекопа. С ними начинали первые пятилетки. Теперь стоят на советской земле как гордые памятники их труду Комсомольск-наАмуре, Магнитка, Днепрогэс, «Азовсталь», Харьковский тракторный, «Уралмаш». Эти города и заводы — этапы истории комсомола.
В шестой пятилетке, когда промышленности недоставало угля, партия призвала комсомол строить угольные шахты в Донбассе.
Никогда еще не было в истории, чтобы шахты строились так быстро.
Комсомольцы каждой области Украины взяли на себя обязательство построить одну-две шахты. Из Киева и Днепропетровска, из Одессы и Харькова шли эшелоны, разукрашенные лозунгами, веселые, песенные. Двадцать пять тысяч комсомольцев прибыли в Донбасс и пошли на штурм неприступных недр.
Что ожидало молодых строителей?
Начиналась осень. Впереди два месяца слякоти, а потом ударят морозы, закружат метели. Жилья вблизи строительства нет, дороги раскисли.
Вышли комсомольцы в степь, открытую всем ветрам. Долго не забудут ребята и девушки этой эпической стройки.
Едва сняли верхний слой земли, в стволах показался камень. Включили электрические сверла. Победитовая сталь перегревалась, сверла садились — чересчур крепким был песчаник.
Во многих шахтах путь преградили плывуны, в штреках прорывалась вода. На поверхности дождь сменялся мокрым снегом. Приходилось на руках вытаскивать застрявшие в грязи самосвалы — некогда было ждать тягачей или кранов.
На «Волынской-комсомольской» в глубоком стволе проходчик Суровцев нырнул в ледяную воду, чтобы зацепить тросом оборвавшийся и затонувший тяжелый cкип.
На «Полтавской-комсомольской № 2» дружными усилиями погасили подземный пожар.
Зимой обледенели стволы на «Донецкой-комсомольской № 1». Лед скалывали добровольцы после смены. Проходчики бригады Игоря Петрова работали по пояс в воде. Приходилось каждые двадцать минут менять спецовки. Их недоставало. Тогда все, кто работал на поверхности, отдали проходчикам свою спецодежду.
Все было в дни этой великой стройки — и подвиги и жертвы. Все выдержали, все преодолели.
Комсомолец — имя гордое. Оно обязывает к труду и терпению, к смелости и упорству, к борьбе и верности.
Пусть же славные дела комсомолии войдут в историю. Ведь они и творят ее своими молодыми, пропахшими углем и железом, мозолистыми руками.
Нигде еще нет вывески,
И многим невдомек,
Что это Ново-Киевский
Приморский городок.
С высоких обрывистых круч Вышгорода открываются неоглядные дали днепровской поймы. На десятки километров раскинулись песчаные берега, поросшие лозняком, синеводые рукава великой реки, сосновые леса, пропадающие за горизонтом, села, разбросанные то здесь, то там. Говорят, будто в яркий солнечный день отсюда виден Киев.
Осенью 1943 года войска Воронежского фронта вышли на левый берег Днепра против Вышгорода и стали готовиться к штурму.
Ночью, под прикрытием темноты и непогоды, первая группа форсировала старицу — один из рукавов старого русла — и закрепилась в густом лозняке на песчаном острове. Находился остров между лесистым левым берегом и маячившим вдали, скалистым и неприступным, как крепость, правым берегом. Гитлеровцы сосредоточили там до шести дивизий. Героям днепровского штурма надо было преодолеть огромное, открытое всем наблюдателям и огневым точкам врага равнинное пространство, пересеченное главным руслом Днепра.
На острове у Вышгорода погибло немало отважных сынов Родины. Жители этих мест рассказывают, что, если и теперь зачерпнуть пригоршню песка, непременно попадется с десяток осколков и пуль.
Остались от тех лет воспоминания и памятники. Один из них стоит в селе Ново-Петровцах, что между Вышгородом и Лютежем. Здесь еще сохранились блиндажи командования фронтом, и на высоком пьедестале словно вечный часовой стоит бронзовый воин. Лицо у солдата мужественное и суровое. В добрых, привыкших к труду руках он сжимает оружие и зорко смотрит вдаль, будто видит прошлое и охраняет будущее.
После войны у высот древнего Вышгорода развернулось мирное наступление. На песчаном острове, где обильно пролилась кровь бойцов памятного днепровского штурма, сыновья создавали памятник героям-отцам и в дар будущим поколениям — Киевскую комсомольскую ГЭС.
В синеватой туманной дали двигались краны, переносящие по воздуху тяжелые грузы, и, словно из воды вырастая, поднималась над рекой серая громада бетонной плотины.
Мы стояли высоко над Днепром, на легендарных кручах Вышгорода.
Начальник строительства Григорий Иванович Строков, опытный инженер, соорудивший уже не одну электростанцию, указывал рукой то в одну, то в другую сторону, будто командовал раскинувшейся на десятки километров армией.
В спокойном деловом рассказе раскрывалась волнующая картина будущего.
Я слушал деловой, подкрепленный цифрами, а по сути своей волнующий рассказ Строкова и думал, что начальники строек тоже поэты. Да и нельзя иначе: каждая стройка — это поэма! Правда, я еще не перелистывал страниц этой поэмы, я только видел ее с птичьего полета. Мне еще предстояла встреча с героями одной из самых героических поэм.
Мы едем вдоль Днепра. Позади остались сосновые рощи Пущей Водицы. По правую сторону шоссе сложены блоки сборного железобетона. Их осторожно грузят на могучие МАЗы, и те везут их к будущей плотине. Слышен рев тракторов, самосвалов, бульдозеров. Земля содрогается от их гула, и наш «газик» юрко объезжает их по обочине.
— А вот и она, Киевлянка наша... — проговорил Строков с оттенком отеческой гордости. Еще бы: он, как полководец и стратег, видел здесь все и даже то, чего еще не было. А я был оглушен грохотом стройки и должен был сдерживать эмоции, чтобы разобраться в торжественной и суровой музыке трудового дня.
В котловане в окружении мощных подъемных кранов рождалась плотина. В ее бетонном теле видны были круглые, будто просверленные, отверстия. Это «стаканы», в которых поместятся турбины. Сквозь эти отверстия помчатся воды Днепра, вращая лопасти турбин.
Мы ходим по дну будущего Киевского моря. Башни кранов стальными руками легко переносят по воздуху тяжелые грузы.
Глубокий котлован разделен плотиной на две части — нижний и верхний бьефы. Верхний — лицом к будущему морю. Нижний — в противоположную сторону, куда устремятся потоки воды из-под турбин. Нижний бьеф, или, как его иначе называют, водобой, — очень ответственный участок строительства. Чтобы предохранить дно от размыва, котлован засыпают камнем на глубину до десяти метров. Сейчас здесь буквально кишат сотни машин. Они углубляют водобой, чтобы надежно укрепить дно и предотвратить подмыв плотины.
Здесь строят на века. Так записано в «Законах жизни» молодых строителей. Я видел этот волнующий документ в комсомольском штабе стройки. Броский призывный плакат встречает людей, прибывающих сюда, и невольно останавливает каждого, будто беседует с ним один на один. Я переписал для себя те «Законы жизни» как неповторимый документ времени, как добрый совет, как напутствие в жизни. И я подумал, что это тоже письмо в вечность и его слова звучат светлым прозрением, клятвой и верой в будущее. Вот почему я хочу поделиться радостью своего открытия и, как эстафету, передать эти живые слова будущим строителям новой жизни. Вот эти «законы»:
«Мы, участники ударной комсомольской стройки «Киевской комсомольской ГЭС», гордимся выпавшей на нашу долю возможностью своими руками возводить первую в истории ВЛКСМ гидроэлектростанцию, носящую гордое название «Комсомольской».
НАШ ДЕВИЗ: «КОМСОМОЛЬСКАЯ — ЗНАЧИТ ПЕРЕДОВАЯ, ОБРАЗЦОВАЯ».
Для каждого из нас законом жизни является:
— Работать высокопроизводительно, организованно, настойчиво внедрять новую технику, непримиримо бороться со всякими проявлениями бесхозяйственности и расточительства. Мы строим на века! Наши сооружения будут служить людям коммунистического завтра. Поэтому мы будем стремиться строить так, чтобы созданное нами было добротным и красивым.
— В нашем коллективе недопустимы пережитки прошлого: пьянство, хулиганство, сквернословие — все, что мешает нам двигаться вперед.
— Отказ от учебы мы рассматриваем как отсутствие сознательности, проявление неуважения к себе и коллективу.
— Руководствуясь ленинским положением о том, что коммунистический труд — это труд без расчета на вознаграждение, труд на благо всего общества, мы будем принимать активное участие в воскресниках, субботниках и в общественном строительстве.
ЗАКОН СТРОЙКИ — ОДИН ЗА ВСЕХ, ВСЕ ЗА ОДНОГО. ВСЕ РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ДЕЛИТЬ СООБЩА.
— Тот, кто нарушит эти требования, недостоин высокого звания строителя новой жизни».
...Тяжелый бульдозер работал в котловане. Машина почти отвесно взбиралась на откос, толкая перед собой гору песка.
Начальник стройки снял шапку и помахал ею бульдозеристу:
— Владимир Макарович! Останови-ка свой броненосец.
Водитель бульдозера не слышал голоса начальника, но увидел его знаки и остановил машину:
— Здравствуй, заслуженный артист... — сказал Строков, подтягиваясь на цыпочки, чтобы достать и пожать руку водителю. — Чего смеешься? Разве ты не артист... своего дела?
В шутке Строкова был намек: Владимиру Кацуре осенью было присвоено почетное звание заслуженного строителя Украинской республики. Я уже знал об этом человеке многое: друзья рассказывали, что этого бульдозериста можно назвать художником — он умеет своей махиной снять два сантиметра грунта и ни миллиметра меньше или больше.
С трудом я вскарабкался на высокую, начищенную грунтом до блеска и теплую от работы стальную гусеницу бульдозера. В кабине водителя было просторно, я занял свободное кресло.
— Поехали!
Могучая машина стальной грудью зарылась в грунт, и тяжелый вал песка, похожий на штормовую волну, двинулся впереди машины. Мотор ревел так, что разговаривать было бесполезно. Бульдозер выкорчевывал тяжелые, позеленевшие от времени валуны, обуглившиеся бревна. Земля дрожала, и стонал седой Днепр под немыслимой тяжестью машины.
Вот Кацура вместе с песком выворотил мореный дуб. Когда-то он рос на берегу Днепра и был снесен паводком или ударом молнии. Когда это было? Может быть, еще в те былинные времена, когда княгиня Ольга стояла в древнем Вышгороде.
Вывороченный дуб почернел, и бульдозер, ревя по-бычьи, легко переворачивал дерево, ставил на дыбы, ломал, как щепку.
Днепр, старинный путь человеческий! Сколько лет воды его несли на себе большие суда и малые челны! Погибали здесь в бурю или в бою мирные рыбацкие лодки, тонули баржи с товарами. Все это оседало на дно, заносилось илом.
Расчищая старое русло Днепра, строители находят запорожские челны, оленьи рога, заржавленные стрелы, глиняные трубки. Прошлые века возвращались к людям в виде этих находок, оживала старина.
Можно было залюбоваться работой Кацуры. Легкий поворот рычагов — и громадная махина бульдозера послушно вгрызается в грунт, подавая вперед сразу двенадцать тонн песка. Стоящий ниже нас экскаватор ковшом подгребал поданный песок и насыпал его в самосвалы. Машины длинной вереницей вывозили песок из котлована, похожего на кратер.
В конце рабочей смены мы с Владимиром Кацурой уединились в конторке прораба, и он рассказал о себе.
Он строит уже не первую гидроэлектростанцию, работал на Волжской ГЭС имени В. И. Ленина, создавал Каховскую, потом Кременчугскую.
Родился Кацура в Белоруссии. В дни Великой Отечественной войны, мальчишкой, бегал в партизанские леса, видел фашистов, стоял над руинами белорусских сел и городов, видел смерть. Может быть, поэтому он избрал профессию строителя: не для смерти и разрушения живет человек, а для жизни и созидания.
Строитель! Сколько счастья в этом слове! Для строителя его профессия — вся жизнь: юность прошла на одной стройке, женился на другой, сын родился на третьей, и так по стройкам, как по этапам, проходит жизнь. Для каждого из них стройка — кусок жизни, отметка роста. Окончив одну работу, семья строителей дружно снимается с якоря и плывет на следующую, изучая географию страны по стройкам. И на новом месте все всегда начинается с первого колышка, с клочка земли, заросшего полынью и дикими цветами, с походного бивака и палаточного городка. Начинается «с нуля», а когда покидают обжитые места, оставляют за собой новые города, поселки со школами, с Дворцами культуры, а главное — с новой электростанцией, которая будет давать людям свет, а заводам и шахтам — жизнь. В этом счастье строителя и его гордость...
Потом были другие встречи. Запомнилась беседа с героем киевской стройки, бригадиром комплексной бригады бетонщиков Степаном Олысько. Разговор происходил на самой высокой точке строящейся плотины, откуда открывались живописные дали днепровской равнины. Всюду работали люди. Монтажники-верхолазы ходили по железным прутьям арматуры на захватывающей дух высоте. Степан Олысько смотрел на своих товарищей, на дела их рук и говорил:
— Почему у машин, у книг есть свои авторы, имена создателей, а нас, строителей, быстро забывают? Вот, к примеру, построим мы нашу «Киевскую комсомольскую» и уедем. Останется красавица электростанция. А кто будет знать, чьими руками поставлен тот бетонный бычок, которому стоять века и сдерживать напор целого моря? Не будут знать люди, кто положил здесь первый кубометр бетона, какие мы испытывали невзгоды, как спасали вон ту стальную опору высоковольтной линии, когда ее подмыло паводком. Имена наши останутся разве только в подшивках газет. А надо бы на стенах плотины вырубить имена тех, кто ее создавал. Пусть новые поколения знают о нас, и это воспитывало бы молодежь, наши резервы...
Мысли Степана Олысько тронули меня. В самом деле, рабочие, создающие такое чудо века, такую рукотворную красоту, — самые настоящие творцы.
На «Киевской комсомольской» познакомился с необычным цехом, я бы назвал его художественным! Он объединил поэтов, артистов и музыкантов стройки. Руководил литературным объединением директор бетонного завода, признанный на стройке поэт, Александр Пчелинцев.
Вечером я присутствовал на заседании этого объединения. Володя Нагорный, застенчивый сероглазый паренек, наигрывая на баяне, пел для товарищей свою новую шуточную «Песню монтажника», написанную на слова слесаря Комашкова:
Я почти в облаках
Нахожусь целый день,
Я гляжу с высоты
На прохожих людей.
До чего же смешно получается —
Даже старший прораб уменьшается...
Были и лирические песни, и даже свой шуточный «Гимн».
Тысячи лет седой Днепр нес свои воды в Черное море. Теперь его сила взнуздана. Один и тот же кубический метр его стремительных вод шесть раз пройдет по днепровскому каскаду электростанций и шесть раз «сработает» на пользу человеку, приводя в движение миллионы машин. И в самом далеком уголке страны, где первоклассник склонится над тетрадкой, заботливый свет настольной лампы озарит его испачканные в чернилах пальцы, добрый свет «лампочки Ильича».
На одной из шахт Макеевки проходчики восстанавливали заброшенный штрек. Никто не помнил уже, когда была пройдена эта подземная галерея. Почти на всем протяжении штрек обвалился, лишь кое-где просматривались пустоты и чудом держались покрытые многолетней пылью, изломанные деревянные стойки, которыми штрек был когда-то закреплен.
Неожиданно среди этих обломков горняки нашли деревянные санки, подбитые железными полозьями: Тут же валялся шахтерский обушок со сломанной деревянной рукояткой и жестяной заржавленный рабочий номер. На нем была выдавлена надпись: «Франко-Бельгийское Акционерное Общество».
Когда находку выдали на поверхность, вокруг собрались толпы горняков. Никто из молодых не мог разгадать назначение санок. И только старый шахтер долго стоял над ними, горько покачивая седой головой. Он рассказал, как сам когда-то таскал такие, а может быть, эти самые злополучные санки.
Да, в шахте была такая профессия. В рассказе старика вставала перед молодыми шахтерами живая и страшная картина капиталистического Донбасса.
В тесном ущелье угольного забоя человек впрягался в санки, тяжело нагруженные кусками угля. Санки прикреплялись к поясу цепью. На подошвах башмаков торчали гвозди, наподобие подков у лошади, чтобы ноги не скользили по каменной почве. Саночник опускался на четвереньки и, упираясь, обдирая коленки, тащил санки по забою до самого штрека. Профессия саночника была одной из самых тяжелых и унизительных.
Молодые горняки с почтительным страхом, с выражением участия слушали рассказ старого шахтера. Все это было им непонятно, ведь теперь в угольных лавах работают конвейеры, они и «качают» уголь на штрек. А как же иначе?
В наш век научно-технической революции родился новый тип шахтера. Половина шахтеров Донбасса — молодежь с высоким уровнем образования. Они обогащают свои знания бесценным опытом старых горняков, и труд сегодняшнего шахтера все больше становится похожим на труд инженера, хотя по-прежнему тяжел.
Как найти нам слово не простое,
Песню спеть о тех богатырях,
Что в минуты эти там, в забое,
Землю нашу держат на плечах.
Гитлеровцы стояли на горе, в поселке Золотое. Окопы наших войск проходили понизу, пересекая шахтерские огороды, вишневые сады и речку Камышеваху. Командир, скрытый за густыми зарослями кустов, напряженно смотрел в бинокль в сторону противника: он ждал возвращения юных разведчиков, двух мальчишек, которых послал в стан врага. Мальчишки были местными жителями и сами вызвались проникнуть к немцам. Командир вынужден был пойти на эту крайнюю меру: гитлеровцы занимали главенствующую высоту и держали под обстрелом каждый сантиметр нашей линии обороны. Надо было разведать вражеские огневые точки и подавить их внезапным артиллерийским налетом.
Командир ждал результатов разведки и по-отечески волновался за ребятишек.
А тем временем в поселке Золотое бродили среди вражеских солдат двое мальчишек в рваной одежонке. Они делали вид, что подбирают окурки, а сами зорко смотрели по сторонам, разглядывая, где укрылись вражеские батареи, где расположился их штаб.
Фашисты заподозрили неладное и задержали ребят. Их допрашивал офицер, больно хлестал плетью по плечам. Потом ребят втолкнули в сарай, где были заперты раненые наши бойцы.
— Надо хлопчиков выручать, — сказал один из них. — Нам уже не ждать спасения, а ребятам надо жить...
Ночью сделали подкоп, и мальчишки выбрались на волю. Они во весь дух помчались к своим, кубарем катились с горы, поднимались и снова бежали под свист немецких пуль. Фашисты открыли минометный огонь, тут и там рвались мины, но, казалось, сама судьба укрывала ребят материнским крылом.
На рассвете, взволнованные, голодные, но счастливые, стояли они перед командиром и, перебивая друг друга, рассказали обо всем, что видели.
В Голубовке, в штабе части, артиллеристы нанесли на карту указанные ребятами объекты, и дружно грянули пушки. Следом за огневым налетом бойцы поднялись в атаку, разнеслось по степи дружное «ура!». Гитлеровцы были ошеломлены, побросали свои укрепления и начали отступать. Наши били врагов и гнали их до станции Попасная.
После боя солдаты окружили своих маленьких помощников, повели их на кухню, и там повар накормил их досыта вкусной армейской кашей.
Под вечер их вызвал к себе старший командир.
— Спасибо вам, хлопцы, здорово выручили нас. А теперь марш по домам. Матери вас, наверно, заждались. Передавайте им наш солдатский поклон.
Ребятам выдали по две банки консервов, по буханке хлеба и по куску пайкового сахара. Вон сколько добра привалило! Но мальчики не спешили уходить. Толик умоляюще смотрел на военных — такой маленький, курносый, но, по всей видимости, отчаянный.
— Дяденька... Товарищ командир, возьмите меня в солдаты... Я хочу воевать против фашистов. Не откажите в моей просьбе, пожалуйста... — Мальчишка просил страстно, и самые настоящие, непритворные слезы накатывались на его светлые глаза.
— Как же мы тебя возьмем, а мать и отец? — спросил командир.
— Отца у меня нету, а мамку я уговорю, об этом вы не беспокойтесь...
Понравился малец командиру. У него у самого рос такой же сынок, и кто знает, где он сейчас... Задумался командир, а мальчишка обреченно ждал решения своей судьбы, поглядывая на солдат, ища у них поддержки...
Так и ушел с войсками юный разведчик, шахтерский сын Толя Коваленко. Поначалу бегал, разнося солдатские письма, помогал повару чистить картошку, пулей выполнял мелкие поручения по связи. А когда подходил срок серьезного задания, переодевался в рваную одежонку и шел в разведку.
В каких только переделках не пришлось побывать мальчишке, но трудности, казалось, еще больше закаляли его отчаянный характер.
Полюбили бойцы сына полка, сшили ему военную форму, подобрали сапожки, примерили пилотку с красной звездой. Трофейный автомат сам себе раздобыл, подобрал на поле боя. Приобрел личный пистолет. Правда, солдаты осмеяли пистолет, называли его дамским, но зато он был блестящий, короткостволый и легкий. Толик всегда носил в карманах по гранате-лимонке — герой, да и только! Но это не было детской забавой: тринадцатилетний мальчишка проходил жестокую школу войны. И скоро у него на груди позванивали медали «За отвагу» и «За боевые заслуги».
От шахтерской Первомайки до самой Вены дошел Толя Коваленко с боевыми друзьями из батальона автоматчиков 23‑го отдельного танкового батальона, привык к грохоту орудий, спал в танке возле теплого мотора.
Листало время дни войны, наши войска гнали врага на запад.
Однажды в Венгрии, в бою за город Дендьеж, крепко выручил сын полка боевых товарищей. Укрылся за стенами старинного, похожего на крепость дома вражеский «тигр», он бил прямой наводкой, и никак не удавалось обнаружить замаскированный танк. Вызвался пойти в разведку Толя Коваленко. Под пулями врага он пересек по-пластунски площадь и засек танк. Обратный путь был особенно трудным, вражеская пуля угодила мальчику в руку. Зато и «тигр» попал под меткий артиллерийский огонь.
...В мае сорок пятого бойцы прощались с сыном полка. И хоть плачь, хоть смейся, а было написано в его документе: «Уволен из армии как несовершеннолетний».
— Прощай, сынок, — сказал командир, — поезжай в свой родной Донбасс и живи так же славно, как воевал.
Стоял сын полка, сурово сдвинув брови, слушал, как будто командир давал ему боевое задание на всю жизнь.
Вернулся в родные края, и отсюда началась шахтерская биография Анатолия Коваленко, не менее славная, не менее геройская.
В Донбассе разгар щедрого лета. Цветут в садах розы и мальвы. Кое-где цветы перешагнули за калитку и красуются на кромке вдоль всего шоссе, пересекающего поселок. Красные маки, голубые ирисы словно вышли на улицу приветствовать всех, кто едет в гостеприимный донецкий край.
Бахмутский шлях блестит накатанным асфальтом. Точно стальная лента пролегла синеватого цвета дорога от горизонта до горизонта и то взбегает на вершину степного кряжа, то спускается в глубокую балку. Вдоль шоссе весело зеленеют посевы кукурузы и маленьких еще подсолнухов...
Жарища за тридцать. У нашей «Волги» раскалилась крыша, в открытые окна бьет горячий ветер.
Шоссе словно река жизни. Вот мчится навстречу мотоцикл. На нем двое парней без рубашек — загорелые, плечистые, пронеслись с грохотом и скрылись в мареве зноя, лишь трепетала на ветру белая майка, которой подпоясан сидящий позади хлопец.
То здесь, то там тракторы поливают поля из мощных дождевальных установок. Струи воды гигантскими веерами взлетают кверху, орошая посевы. Все живое спряталось от зноя. Лишь одинокий кобчик, распластав крылья, кружит высоко над зарослями подсолнухов.
Но вот вдали, на синеющих взгорьях, показались черные пирамиды рудников. Одни, близкие, ясно проступают сквозь дымку зноя, другие едва видны, будто в тумане. Край шахтерский, степь полынная, она манит к себе неоглядными просторами, и кажется, полмира открыто взору.
Шофер Алеша, красивый парень атлетического сложения, словно игрушку вертит в руках руль машины. Сам он глядит в синеющую даль, словно любуется родными картинами.
— Нравится вам Донбасс? — спрашивает он, думая, что я здесь впервые. И сам себе отвечает: — Красиво у нас, как нигде, а?
— Хорошими людьми знамениты эти края, — пытаюсь перевести разговор на интересующую меня тему. — Ведь в Первомайке жил Бахмутский — изобретатель первого в мире угольного комбайна.
— Точно! — радостно согласился Алеша. — Ему памятник в городе стоит: семь метров высотой!
— А вот этого человека ты, Алексей, не встречал?
Шофер покосился на фотографию с изображением мальчишки в погонах с боевыми медалями и сказал неуверенно:
— Нет. Кто это?
— Горняк Анатолий Коваленко.
— С десятой шахты? — восторженно воскликнул Алеша. — Силен, парень, а я и не знал, что он вояка. Гм‑м, надо же... Мальчишка, а с боевыми медалями. Он у нас знаменитый горняк. На прошлых выборах в Советы я голосовал за него. А на днях была передача по городскому радио: его бригада раньше всех закончила пятилетку, а самого бригадира наградили орденом Октябрьской Революции...
Дорога пошла круто вниз, в степную балку, потом мы свернули в сторону, и снова потянулись поля необозримых хлебных зеленей.
Но вот и «Десятая шахта», по-старому — «Петр». В эту шахту когда-то спускался главный механик Первомайского рудоуправления Алексей Иванович Бахмутский. Не здесь ли испытывал он свой первый в мире, склепанный вручную угольный комбайн, невиданную чудо-машину, ставшую для наших дней легендой?..
В светлой нарядной первого участка сказали, что Анатолий Коваленко работал в ночную смену, сейчас он в душевой и вот-вот явится. Скоро дверь с шумом распахнулась, и вошел, нет, влетел коренастый молодой горняк с живыми ищущими глазами, подведенными синеватой угольной каемкой. Вид у него был решительный, веселый и деловой.
— Кто меня вызывал?
— Коваленко Анатолий Маркович?
— Он самый.
— Сын полка?
Коваленко усмехнулся и промолчал, словно мой вопрос не имел серьезного смысла.
— Мы ему повышение дали, — пошутил кто-то из шахтеров. — Теперь он не сын, а отец полка.
— Шахтерского! — уточнил другой.
— Гвардейского! — подчеркнул директор шахты Горишный и, здороваясь, крепко встряхнул руку бригадиру.
— Здоров, кум Багров...
У Коваленко взгляд быстрый, походка легкая, юношеская, хотя он давно не мальчишка, а почетный шахтер и отец семейства. Но что-то оставалось в нем от того отчаянного разведчика, который задиристо и сурово смотрел с выцветшей военной фотографии.
— Ну, отец полка, веди нас к своим гвардейцам, — сказал директор, и мы стали собираться в шахту.
Наклонный ствол шахты находился в открытой степи, неподалеку от старого террикона.
Узкая колея рельсов под уклон спускалась в глубь земли. Подземный трамвай, прозванный здесь «козой», только что поднялся на поверхность и ожидал нас. Пригнувшись, мы по очереди втискивались в низкие с железными крышами вагончики, расселись по двое на ступенчатых скамьях, и поезд медленно, будто ощупью стал спускаться круто вниз. Скоро стало темно, под ногами слышался гул колес, и в свете наших «коногонок», прикрепленных к каскам, мелькали сбоку крепежные стойки. Но вот первая остановка — нижний горизонт.
— Станция Березай, кому нужно, вылезай, — пошутил кто-то из шахтеров.
Под землей исчезает ощущение не только пространства, но и времени. День или ночь на поверхности, об этом в шахте никто не думает. Здесь жизнь идет по своим особым законам.
В безмолвии мы долго шли по квершлагу — главной транспортной магистрали, закрепленной могучими металлическими дугами, тоннель был освещен электрическими лампочками, побелен и от этого казался просторным.
Скоро квершлаг кончился, и мы свернули налево в темную галерею. Отсюда начинался штрек первого участка. Выработка была меньшего сечения, чем квершлаг, и здесь пришлось идти гуськом. До угольной лавы было еще не менее километра.
Анатолий шел впереди. Его яркая лампа била дальше всех, точно он хотел озарить своим лучом дорогу идущим за ним. Он чувствовал себя в этих мрачных подземных владениях полным хозяином, подмечал на ходу неполадки. Вот он откинул ногой глыбу породы, лежавшую на рельсах. В другом месте, где сильно зажало штрек и нам пришлось наклонять головы, чтобы не стукнуться о сломанный верхняк, Анатолий мелом сделал отметины для ремонтников.
Вдруг далеко впереди, в тоннеле, где затаилась темнота, послышался взрыв и в лицо пахнула ударная волна.
— Проходчики рвут породу, — спокойно объяснил Коваленко, продолжая шагать в направлении взрыва.
Скоро в штреке потянуло гарью, и навстречу нам выплыло из темноты облако пыли и дыма. Черный туман был так густ, что его не просвечивали лучи наших ламп. Пришлось прибавить шагу, чтобы поскорее миновать этот туман и выйти на свежую струю.
Но вот и конец пути. Где-то здесь угольная лава. Пока я не видел ничего, кроме порожних вагонеток, цепочкой стоявших под грузовым люком. Рабочий-насыпщик время от времени открывал щиток люка, и в пустую вагонетку обрушивалась черная лавина угля.
— Почему неполные вагоны насыпаешь? — строго заметил Коваленко, разравнивая рукой горку мелкого угля в вагонетке.
— Та сыпется ж уголь на рельсы! — огрызнулся насыпщик.
— А ты ловчее регулируй щитком... А то гоняете пустые вагоны по шахте.
Рядом с грузовым люком вверх был пробит лаз. Это и был вход в лаву. Если посветить туда длинным лучом лампы, увидишь уходящий круто вверх подземный ход с дощатым настилом. Получалось: из недр еще глубже в недра.
С юношеским проворством Коваленко взбежал по лесенке, приставленной к стене штрека, и скрылся в темном зеве людского ходка.
— Как скворец в скворешнике исчез, — засмеялся Горишный, — лезем и мы за ним, благословясь.
Наконец и мы поднялись по ходку и очутились в низкой выработке, которая называлась вспомогательным, или транспортерным, штреком. Здесь был проложен движущийся конвейер, по нему текла черная река угля. Здесь можно было распрямиться в полный рост и передохнуть. На столбах крепи висели телефоны.
Лава начиналась отсюда и шла вверх вдоль пласта. Комбайн, спущенный в нижнюю часть лавы, только еще зарубывался для очередной полоски угля. Конвейер тоже спешил, будто хотел поскорее сбросить с себя прежний груз и принять из-под комбайна новый поток угля. Лава была такой низкой, что влезать в нее пришлось на четвереньках. Здесь, в недрах земли, залегал наклонный пласт «Алмаз», известный высоким качеством угля и малой мощностью — всего семьдесят сантиметров. Даже плоский комбайн и тот почти заполнял собою пространство лавы и чуть не касался железной спиной нависшей кровли.
Рабочие первой смены — звено Саши Мосяженко — готовились начать рубку угля. По мерцающим, загадочным во тьме огонькам можно было разглядеть шахтеров, которые полулежа работали в лаве.
— Ну что там? Пошел, что ли? — послышался чей-то нетерпеливо-строгий голос.
— Давай! — отозвался другой, спокойный.
В тесной лаве загрохотало, загудело, запылило, и я увидел, как быстро вращается шнек комбайна с зубками, расположенными по окружности вала винтообразно. Машина яростно грызла и перемалывала уголь, искры сверкали из-под зубков, и пыль поднялась такая, что не стало видно стоек крепления. От гула и рева машины, от ее работающих стальных мускулов дрожали недра. Я полулежал в двух метрах от комбайна, опершись на локоть одной руки и подняв другую, держась ею за стойку крепи, точно за свою спасительницу. Над головой нависла черно-блестящая каменная кровля. Сильным горным давлением металлические стойки вдавило в кровлю так, что головки скрылись в ней и стояли будто в каменных шапках, надвинутых на брови. А машина с оглушающим громом, пульсируя, ползла вверх и брызгала во все стороны угольной крошкой. Было весело и жутко смотреть на эту чудовищно трудную работу. И сами собой вспомнились прекрасные стихи незабвенного нашего Коли Анциферова, поэта из рабочей Макеевки:
Я работаю как вельможа,
Я работаю только лежа.
Не найти работенки краше,
Не для каждого эта честь...
Это только в забое нашем:
Только лежа — ни встать, ни сесть,
На спине я лежу, как барин...
В работе шахтерской бригады чувствовался дружный, хорошо налаженный ритм. Сам бригадир ни минуты не сидел спокойно — он то подтаскивал поближе к забою крепежные стойки, то помогал очистить забитый углем механический грузчик.
Комбайн ушел по лаве вверх, и только мерцал далекий огонек на каске машиниста.
Анатолий спустился ко мне, вытер пот со лба и сказал весело:
— Видали?.. Теперь пойдет косить, только успевай принимать уголек.
— Какая трудная у вас лава, — с искренним сочувствием сказал я. А он ответил просто, немного задумчиво:
— Не труднее, чем у других. А если труднее, тоже неплохо... Чем труднее нам, тем легче людям. Такая у нас философия...
Не прошло минуты, как снова заспешил бригадир: надо позвонить, чтобы под стволом не задерживали порожняк, нельзя допустить простоя в лаве. За смену бригада должна выдать 150 тонн угля, и его надо отправить на‑гора́, чтобы вторая смена могла дать столько же, а третья — завершить цикл. Лишь тогда сложится суточная добыча бригады: 500 тонн. Но как трудно добыть эти пятьсот тонн на таком вот маломощном пласте, куда труднее, чем на мощных пластах, где добывают по тысяче тонн в смену. Здесь природа все устроила так, что повернуться негде.
...Плывет, плывет по конвейеру трудный уголек шахтерской бригады Толи Коваленко, бригады немногочисленной, но дружной, влюбленной в свой крепчайший алмазный пласт.
Значит, выполнил сын полка боевой наказ командира — жить, как воевал. Выполнил, ибо сегодняшний труд его не многим отличается от тех тревожных лет... На другой же день, в первую смену, в лаве Анатолия Коваленко оборвалась глыба породы в добрую тонну и придавила руку помощнику и другу Богдану Гуцюлюку. Анатолий с помощью шахтеров ломом приподнял тяжелый «корж» и освободил раненого. Он сам отвел Гуцюлюка к стволу, а на поверхности, на своем мотоцикле, отвез в больницу и, вернувшись, поспешил в шахту: план есть закон, и его надо выполнять.
Трижды в день навещали больного члены бригады, пока не дождались его выздоровления.
И труд, грозный, как бой, продолжался...
— Встречай, хозяйка, гости пришли!
Дом Анатолия Коваленко по крышу утонул в садовых деревьях. Тесный дворик, замощенный камнем, открыт степным ветрам, и вся его земля, и сад, и постройки наклонно, как лава, сбегают от железнодорожной насыпи в балку. Там и течет заросшая вербами речка Камышеваха, именно та, вдоль которой проходила линия обороны и откуда началась фронтовая дорога шахтерского сына, сына полка Толи Коваленко. Все возвращается на круги своя...
В саманном домике по-домашнему уютно. Стоит под навесом мотоцикл с коляской. Ветерок полощет на веревке три цветастых платья: у Анатолия три дочки, три березки — отцовская гордость. Все они деловые, хлопочут по хозяйству, помогают матери.
Анатолий ведет гостей в сад и показывает яблоню, на которую своими руками привил грушу. И впрямь было чудо: ветка с грушами соседствовала с ветками яблок — трогательное родство! В огороде ботва помидоров уже упала и прямо на земле лежали красные плоды, и они тоже казались особенными. Хозяин скор на выдумку, живет горячо, увлеченно. В двух комнатах на стенах множество фотографий — это тоже, как теперь модно выражаться, хобби хозяина. Оказывается, Анатолий работал в заполярной шахте на острове Шпицберген. Там и научился фотографировать, отлично играть в шахматы и в довершение ко всему купил роскошный баян.
И вот уже за скромным семейным застольем, когда половина гостей расположилась на диване — не хватало стульев, — плавно растянулись мехи баяна, и сам Анатолий хрипловатым голосом затянул песню:
...Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...
Первой подхватила песню Толина мама, Прасковья Семеновна, за ней жена Зинаида, а там и все мы.
И стало песне тесновато в маленьком домике — распахнули окна, и пахучий степной ветерок ворвался в комнату, парусом надувая занавески на окнах.
Постепенно за столом улегся шум, и все стали слушать исповедь матери. С гордостью и любовью глядя на сына, Прасковья Семеновна повела рассказ о своей нелегкой вдовьей судьбе:
— Толик у меня заботливый. Перед войной мы жили в Золотом, я работала уборщицей в школе. Бывало, прибежит ко мне, все парты передвинет, чтобы легче мне было убираться, потом бежит домой за детьми смотреть: у меня их было трое, кроме Толика... Когда началась война, ему было 11 лет. Немецкие снаряды рвутся в поселке, мы сидим в погребе на картошке, а Толик говорит: «Хотя бы мне выбраться из погреба, я бы всех немцев перебил...» А фронт приближался. Тогда-то мой Толя и ушел с войсками, а вернее сказать, убежал. Я плачу, криком кричу. А ко мне пришли военные и говорят: «Толик ваш жив, не плачьте, и мы вам поможем. Принесли мне сахару, консервов — накормила я детей. Тут и сам Толик явился, гляжу, стоит в военной форме и говорит: «Я вас, мама, защищать иду...» Ушел Толик. Живу в землянке. Детки пухнут с голоду. Поступила я опять в школу, учителя меня спасали. Вдруг получаю повестку. Я в слезы: «Ой, сыночку, убили тебя». А почтальон говорит: «Не плачьте, тетя, это повестка на посылку, сын вам с фронта шлет». Несу я посылку домой, иду через кладбище, остановилась возле могилки, открыла посылочку: «Ой, лышенько! Розовенькая материя и платочки... Я дочкам рубашонки пошила, а туфли, что сыночек мне прислал, променяла на картошку...» Потом Толик вернулся, слава богу. Привез мне проса и говорит: «Мама, вы посейте просо». Я посеяла, и получился у нас урожай. А Толик сам худой был, а все обо мне беспокоился: «Мамочка, вы полежите, а я за вас все дела зроблю...»
— Ну хватит, мама, вспоминать! — воскликнул весело Анатолий и, развернув мехи баяна, запел:
Ты теперь далеко, далеко,
Между нами снега и снега,
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага.
И снова песня завладела сердцами. Вспомнились сыну полка фронтовые дороги... А потом, когда уже совсем стало грустно, грянули веселую:
Скинув кужель на полыцю
Сама выйду на вулицю...
Нехай кужель валяется,
За мной хлопцы гоняются...
А тут пришли друзья — шахтеры бригады и, размахивая телеграммой, объявили, что соседняя шахта приняла вызов на соревнование и выдвигает встречный план.
Значит, опять пойдет в разведку сын полка, верный сын Родины, и будет новый бой, и новые трудовые победы!
На востоке есть прекрасная легенда о сказочном долгожителе по имени Кидца: будто жил он на земле тысячелетия. По преданию, решил однажды Кидца посетить многолюдный город, в котором не был пятьсот лет. К удивлению, он не нашел никаких следов города и спросил у крестьянина, косившего траву на месте прежней столицы, давно ли разрушен город. «Здесь никогда не было города, — ответил крестьянин, удивляясь вопросу. — Мы ничего не слышали о такой столице».
Прошло еще пятьсот лет. Снова вернулся Кидца в знакомые края и увидел море. Пораженный, он спросил у рыбаков, тянувших сети: «Когда эта земля покрылась водой?» — «Здесь всегда было море, — ответили рыбаки. — Наши деды и отцы никогда не говорили нам о том, что здесь была суша».
Эта красивая легенда о смене времен и поколений вспомнилась мне, когда я подъезжал к неоглядному синему морю Капчагая, к рукотворному чуду, что раскинулось в безлюдной степи, в пустыне неподалеку от города Алма-Ата.
Я знаю —
город будет.
Я знаю —
саду цвесть,
когда
такие люди
в стране
в советской
есть!
Безбрежны казахские степи. Нет конца бирюзовому небу, и нет границ золотой степи. В глухую осеннюю пору эти края кажутся особенно пустынными. На тысячи километров тянутся унылые пески, покрытые зарослями джингила да редкими кустиками верблюжьей колючки. Ни домов, ни юрт, лишь парит в небе одинокий беркут да пропылит вдоль дороги овечья отара, подгоняемая всадником-чабаном и лохматой собакой.
Гладкое шоссе пролегло через степь ровной лентой накатанного до блеска асфальта. По сторонам — справа и слева — то распаханное в сухих комьях поле, то дикая степь с солончаковыми озерами, с прыгающими под порывами ветра сухими шарами перекати-поля.
Невиданный новый город возник вдали, словно мираж. Сначала показались высокие подъемные краны, многоэтажные корпуса новостроек. А за ними неожиданно, точно в сказке, открылось темно-синее море. Разлилось оно в степи на необозримом пространстве до заснеженной горной гряды, еле заметной в дымке горизонта.
Город рождается в пустыне, где веками гуляли пыльные бури, где паслись табуны диких коней да рыскали по степи голодные волки.
Впервые эти заброшенные и забытые земли огласил гудок паровоза в те годы, когда здесь прокладывали одноколейную железную дорогу, знаменитый Турксиб, легендарную стройку первых пятилеток. Теперь одна из железнодорожных станций — Илийская — ушла на дно моря, скрылась навечно на глубине более тридцати метров. Пристанционный поселок Илийский перенесен на другое место и стал приморским.
Город Капчагай растет на глазах: работает на полную мощность крупный строительный комбинат, открыты клубы и кинотеатры. Неподалеку от морского порта, где качаются на воде мачты судов, строится рисозавод с элеватором. Эта стройка и была целью моей поездки в Капчагай. Мне сообщили любопытную подробность: руководил строительной бригадой мой земляк, донецкий шахтер с шахты «Юнком». Было интересно узнать, какие паруса романтики занесли его в столь удаленные от Донбасса края. Вместе с тем рождалось в душе чувство гордости: добытчик «черного хлеба промышленности» решил стать защитником и хранителем хлеба золотого.
Когда мы приехали в Капчагай, утро было светлое и тихое, хотя минувшей ночью, говорят, над городом пронесся ураган необычайной силы. Ветер срывал крыши с домиков. Впрочем, и море еще не успокоилось. На темно-синих волнах взлетали барашки пены. Парусники и катера ныряли в кипящих волнах. Белая чайка пролетела вдали над водой и опустилась на бакен, поплавком качавшийся на растревоженных ветром волнах.
Город Капчагай моложе своих жителей. На безымянных улицах, пока не имеющих ни начала, ни конца и даже названия, возникли временные самодельные домики с телевизионными антеннами, с крохотными садиками, с гаражами для автомашин и мотоциклов. Городской базарчик завален ворохами яблок, зеленого перца, арбузов. Тут же, через дорогу, современного вида кафе со стеклянными дверями, а за ним многоэтажные массивы жилых домов с цветниками на балконах.
Мы заехали на базар, чтобы запастись местной провизией. Обгоняя легковые и грузовые машины, на базар пробежал двугорбый верблюд, по всей видимости, принадлежавший чабанам. Трудно было удержаться от смеха при виде его вьюков. Тут был брезент для чабанской юрты, печка-«буржуйка», перевернутая вверх треножником, канистра с бензином, прикрученный веревками живой барашек, притихший, кажется, даже задремавший, как малое дитя. Погонщик сидел впереди, подпрыгивая в такт шагам бегущего верблюда. Но вот «корабль пустыни» остановился и, возвышаясь над постройками базара, над машинами и людьми, равнодушно смотрел перед собой. Потом он прилег вместе с поклажей, и белая лохматая собака укрылась в его тени. Здесь смешалось все — восток и запад, приметы севера и знойного юга.
Стояла осень, и на пустынных берегах степного моря не было видно рыбаков. В заливе белела своими высокими бортами самоходная баржа «Урал». К ней прижалась «Ракета» на подводных крыльях.
Пролетевший над городом ураган как бы и не коснулся строителей. Они работают и в зимнюю стужу, и в палящий зной, и под осенними ливнями. Стояла страдная пора, и хлебные эшелоны срочно нуждались в надежных зернохранилищах.
Стройка элеватора, как и все в здешних местах, видна издалека. На окраине города возвышались три недостроенных здания кубической формы. Одно было доведено до проектной отметки, другое сложено наполовину, а третье только-только поднялось над фундаментом. Это и были силосные корпуса будущего элеватора.
В Алма-Ате, в тресте, мне сказали, что на этой стройке достигнута самая высокая производительность труда среди подобных строек республики. Поэтому, отправляясь на Капчагай, я представлял себе, что увижу подлинно ударный труд: скопление людей, рев моторов, гул машин. Но здесь царила тишина, и только слышалось, как посвистывали за оградой степные суслики. Изредка на обширный двор въезжала грузовая машина, и опять тишина. Высокие краны бесшумно носили по воздуху многотонные детали сборного железобетона. Людей не было видно.
Начальник участка строительно-монтажного поезда № 12 Виктор Васильевич Краузе повел меня в недостроенное здание, которое он сам называл подсилосным этажом. На первом этаже выстроились рядами железобетонные колонны. На этих колоннах и вырастет элеватор.
По крутым ступенькам металлической лестницы мы поднялись на самую верхотуру. Здесь гулял ветер, и с высоты было видно, как в недостроенном корпусе, что находился ниже нас, монтажники укладывали железобетонные блоки — наращивали зернохранилища элеватора. Верхолазы в желтых касках, с монтажными цепями на поясах были похожи на космонавтов. Они ходили по тонким металлическим перекладинам или по доскам, перекинутым через пропасть. Сварщики в своих «марсианских» шлемах еще больше подчеркивали эту почти космическую стройку. Они сваривали стальные части «сейсмического пояса». Город Капчагай со всеми строениями и самим морем находился в сейсмической зоне, опасной землетрясениями, которые здесь нередко достигают силы 8 баллов. Поэтому в основании элеватора уложена цельносварная конструкция, способная выдержать силу подземных ударов.
Виктор Васильевич Краузе показал на один из кранов и с довольной улыбкой проговорил:
— А вон там, видите, ваш земляк работает.
На одном из кранов, временно заменяя машиниста, работал сам бригадир Леонид Харсика. Он плавал над стройкой в стеклянной кабине крана, точно бог под облаками. Сверху хорошо был виден двор стройки. И там, на земле, стропальщик Саша Никлушов цеплял тросом с четырьмя крюками за четыре серьги очередной бетонный тюбинг. Зацепив, он отходил в сторону и, подняв к небу большой палец, кричал машинисту: «Вира!»
Тяжелый железобетонный тюбинг — этакая гигантская квадратная гайка со сквозным круглым отверстием — повис в воздухе, как паук на паутине. Но вот кран поднес тюбинг на строительную площадку, и монтажники вверху приняли посылку с земли. Машинист осторожно опустил многотонную деталь, и верхолазы так же осторожно уложили тюбинг на другие, которые уже были скреплены, спаяны друг с другом и образовали гигантский бетонный колодец. Таких колодцев, которые сверху похожи на пчелиные соты, в корпусе около ста. Эти ямы-колодцы и есть будущие хранилища хлеба.
Я обратил внимание на то, что монтажники разговаривали негромко и в их отношениях чувствовалась уважительность. Краузе объяснил, что это не случайно: монтажники работают на огромной высоте и должны быть абсолютно спокойными — тогда будут внимательными и осторожными в работе. Не случайно при оформлении на работу монтажников-верхолазов испытывают на центрифугах, как космонавтов. Если рабочий выдержит «экзамен», тогда только ему разрешат работать на высоких объектах.
Строительство Капчагайского элеватора вела одна бригада — тридцать пять человек. Мне было интересно узнать, как достигли высокой производительности труда с таким малым количеством людей. Я спросил об этом у Краузе.
Виктор Васильевич усмехнулся:
— Потому и достигнута, что мало людей. Так всегда бывает: где мало людей, там работа идет лучше.
— Нас мало, но мы в тельняшках, — бросил реплику кто-то из монтажников, слышавший наш разговор. И тогда я невольно обратил внимание, что все монтажники, все до одного, были в матросских тельняшках. Оказалось, минувшим летом бригаду посылали на Каспий, в Гурьев, помочь тамошним строителям. И ребята все, как один, купили там себе тельняшки — символ матросского братства. Они и похожи были на братьев...
Неоглядный простор открывался с высоты: в одну сторону — раскинулось море, в другую — выжженная, прокаленная солнцем степь. Да, идея Капчагая была фантастической, мудрой и не могла не волновать: веками забытые пустынные земли возвращались к жизни. Здесь еще не было рисовых полей, но они появятся с рождением степного моря. И люди уже строили элеватор под будущий рис. Это правильное решение, хозяйское, с мыслью о будущем. И я, как тот сказочный долгожитель из легенды, зачарованно смотрел на чудо — новый город и рукотворное море.
К нам на вершину поднялся главный инженер треста Владимир Яковлевич Макарук. Он предложил спуститься вниз и осмотреть городок строителей, походный разборный городок, что был виден сверху: тридцать три разноцветных домика у подножия строящихся корпусов. Домики были расставлены улицами, со своими тротуарами и неоновыми светильниками на столбах.
Пожалуй, было чем гордиться главному инженеру треста, который совсем недавно работал начальником именно этого строительно-монтажного поезда № 12. Походный городок был его, Макарука, детищем.
Не спеша, с достоинством водил он нас от домика к домику. Все они походили на железнодорожные вагоны без колес. Широкие светлые окна зашторены шелковыми занавесками. В домиках все удобства: газ, водопровод, телевизоры. Есть отдельные домик-столовая, домик-клуб, домик-душевая.
От домика к домику тянулись бетонные дорожки из разборных квадратных плит. Тут же, на песке, росли молодые сосенки, чудесно прижившиеся в этих знойных краях. Удивительным и неожиданным показалось мне и то, что между сосенками грелись на солнышке полосатые арбузы и дыни. Кому-то пришла в голову замечательная идея — использовать южное солнце, и эксперимент дал прекрасные результаты.
Рабочие бригады живут в своем городке всю неделю. По утрам бегают купаться на море, ловят рыбу: почти на каждом домике под стрехой висит на веревке связка вяленой рыбы. В пятницу приходит из города специальный автобус, и рабочие после смены разъезжаются по домам — большинство членов бригады живет в Алма-Ате.
До понедельника стройка замирает. Впрочем, здесь немноголюдно и в рабочие дни. Лишь изредка по радио прозвучит голос прораба, спокойно отдающего кому-то распоряжение, прошуршит по гравию грузовая автомашина. Краны работают бесшумно. Во всем чувствуется высокая культура современного производства.
...Ночью, под звездами, городок строителей погружен в тишину. За занавесками окон темно. И только сосенки, освещенные люминесцентными лампами, слегка покачиваются от набегающего с моря ветерка.
Самое интересное в моей поездке было знакомство с людьми бригады.
Еще в Алма-Ате, в тресте, мне сказали, что в бригаду Леонида Харсики поступить практически невозможно: нужна высокая квалификация и многие другие качества, включая талант, начитанность, общую развитость и чувство товарищества.
Встретился я с бригадиром, своим земляком Леонидом Харсикой, с тем странным и неожиданным чувством гордости, с каким всегда встречаю донецких шахтеров, мне и сейчас показалось, что я его давно и хорошо знаю — что-то неуловимо донбасское, такое милое моему сердцу было в нем, что я поздоровался с ним, как с родным, и начал с шутки:
— Леонид, хочу поступить к вам в бригаду. Возьмете меня монтажником?
— Боюсь, что не выйдет, — сказал он, вежливо улыбаясь и косясь на мои, увы, уже давно седые виски.
— А я так надеялся, приехал издалека...
— Мы принимаем только летчиков и космонавтов, — продолжал Леонид в том же шутливом тоне.
— А почему вы, шахтер, изменили своей профессии? — задал я давно приготовленный вопрос.
Он ответил не сразу, на мгновение задумался и опять улыбнулся:
— Все закономерно: глубину познал, теперь надо освоить высоту... Кроме того, если вы донбассовец да еще горняк, то должны знать: кто работал в шахте, тот сумеет справиться с любой специальностью, может работать и путейцем, и механиком, и электриком, и слесарем, даже верхолазом, потому что если вы бывали в шахтах с крутыми пластами, то должны знать, как забойщики лазают по стойкам над пропастью лавы. Вот и натренировался...
Признаться, я любовался сыном шахтерским: рослый, крепкий, широкий в плечах. Глаза светлые, а взгляд внимательный, изучающий. На голове, как у горняка, легкая пластмассовая каска, в нагрудном кармане спецовки — ручка и карандаш, как подобает начальству...
Мы собрались в одном из домиков городка строителей. Это был походный кабинет главного инженера треста Макарука. Здесь и впрямь был кабинет: письменный стол, два кресла, современный диван с цветной обивкой. Макарук на правах хозяина сварил кофе. Разговор шел неторопливо, свободно и заинтересованно.
В бригаде Леонида Харсики собрались люди как на подбор. Коммунист Головко Василий начал трудовую жизнь с восьми лет — остался без отца, погибшего на фронте. Малыш стал главой семьи: пахал на быках, траву косил, зимой кормил колхозный скот, потом выучился на шофера. Служил в армии в парашютных частях. Теперь строитель-монтажник. Сын Володя учится в техникуме, комсомолец, растет достойная смена.
Рамазан Саурамбаев — человек «со дна моря», как шутят о нем товарищи. Дело в том, что Рамазан родился в поселке Илийском, который теперь находится под водой. Саурамбаев закончил техникум, в бригаде работает механиком.
Саша Никлушов на свою высокую зарплату построил дом отцу, да не просто дом, а хоромы из семи комнат. Саша — ударник коммунистического труда, любит профессию строителя, гордится ею.
Среди рабочих бригады оказался еще один донбассовец, шурин Леонида Харсики, бывший забойщик с шахты «Юнком». Он активно поддержал своего шурина Леонида в разговоре о шахтерах и строителях.
— Наша профессия тоже интересная и тоже творческая, — сказал он о строителях.
— Монументы строим, — добавил Илюшин, лучший сварщик Казахской республики, — монументы создаем в честь Его Величества Хлеба!
— Не в честь хлеба, а во имя народа... Подарок века двадцатого веку двадцать первому.
...Подарок века двадцатого веку двадцать первому... Мысль бригадира понравилась всем своей глубиной, устремленностью в будущее и ответственностью.
— Это точно, — согласился с бригадиром Саша Никлушов. — Мы творим завтрашний день, разве не так? Некоторые говорят: будущее никому не известно, даже пророкам... А по-моему, оно такое, каким мы его создаем сегодня. Как мы живем, как мыслим, трудимся, как растим детей, таким предстанет и будущее.
— Молодец, философ, — сказал Леонид Харсика, все почувствовали, что он одновременно подшучивает над товарищем и одобряет его. — Мы живем в двадцатом веке, а лет через двадцать с хвостиком будем жить в двадцать первом веке, явимся туда создателями элеваторов, дворцов, электростанций, заводов и целых городов... И если сегодня будем строить плохо, то как мы посмотрим в глаза будущим поколениям? Они будут судить о нас по делам нашим точно так же, как мы сегодня славим и критикуем строителей первых пятилеток, с улыбкой смотрим на дома-тракторы, дома-звезды, дома-самолеты... Конечно, тогда было другое время, строили наскоро: надо было спешить, надо было строжайше экономить народные деньги... Архитекторы тех лет тоже спорили, искали, часто пускались в кубизм, конструктивизм. А мы теперь смотрим и улыбаемся — вот какова ответственность строителя: за каждый кирпич, за каждый блок в фундаменте мы в ответе перед будущим.
В разговор вступил сварщик Илюшин:
— Конечно, если мы настроим вместо домов чемоданов, шкафов и этажерок, то над нами тоже в будущем посмеются... То ли дело — идешь по Ленинграду: что ни дом, то картина, поэма в камне!
— Да, конечно, — заключил главный инженер Макачрук. — Строительство — это сплав множества наук — философии, истории, нравственности и эстетики... Но когда хлеб некуда ссыпать, когда урожай гибнет, тут подумаешь над вопросом: экономика или эстетика. Чаще всего первое берет верх. Например, наша стройка замедляется ввиду отсутствия ассигнований. Говорят — мало риса. Но, во-первых, завтра его будет больше, а во-вторых, элеватор можно использовать под хлеб — зернохранилищ не хватает.
— Деньги урезают, а ответственность остается, — заметил Леонид Харсика.
— В любом случае строитель и архитектор — художники. И профессию нашу нужно соединять с искусством, — не сдавался Илюшин.
Я с волнением вслушивался в тот заинтересованный и глубокий, деловой разговор. Удивительно, как вырос наш рабочий класс, как рядовые строители взыскательно и по-государственному решают сложные вопросы жизни и работы.
И все споры, какими бы горячими они ни были, сводились к одному. Капчагайское море — это то новое, что неизбежно повернет на новый путь весь уклад жизни этого совсем недавно пустынного края.
Мы возвращались в Алма-Ату поздно вечером. Над хребтами Заилийского Алатау, над синим морем Капчагая мерцали высокие звезды.
Почему нас волнуют документы истории, забытые и вечно живые ее страницы? Не потому ли, что сквозь них проглядывает мудрое лицо времени? Лежит предо мной пожелтевший листок чуть больше ладони, под его полустершимися строками, как отдаленное эхо, слышится гул прожитых лет.
СОВНАРКОМУ УССР
5 ноября 1920 г.
Ново-Троицкое
При занятии 1‑й Конной Армией имения Аскания-Нова там оставлен представитель РВС с охраной, дабы предотвратить от разгрома проходящих частей столь ценного советского имения с единственным в мире зоологическим садом, с большим количеством овец, скота и хлеба. Сообщаем, что будем нести охрану в имении до 15 ноября, после чего просим принять от нас таковое для передачи Соввласти.
В имении на 1 октября числилось племенных заводских овец 6162, волов 66, кобылица английская заводская одна, лошадей приплода 1929 штук, верблюдов 75, буйволов 20. В зоопарке млекопитающих 32 вида, всего 256 штук, птиц 166 видов, всего 1422 штуки, зерна пшеницы 6000 пудов, ржи 5000 пудов и ячменя 3000 пудов.
Реввоенсовет 1‑й Конармии Буденный, Ворошилов.
Начполештарм Лецкий
Украина, житница хлеба черного и золотого! Не окинуть взором ее просторы. От села к селу, от рудника к руднику и дальше, покуда хватит глаз, колышет ветер пшеничное море колосьев. А в другом краю белеют ковыли заповедных степей. Там не слышно шахтерских гудков или грохота машин. Тишина веков опустилась над безбрежной равниной, будто само время остановилось и отметило свой путь каменными половецкими бабами, разбросанными то здесь, то там по степи.
Волнует сердце живой документ истории, бесстрастный и горячий свидетель минувшего. Когда-то и здесь, в скифской дикой степи, простучали копыта красной конницы. Ее вели два легендарных героя — сын вольного Дона Буденный и сын угольного Донбасса Ворошилов. Они принесли сюда на своих алых знаменах новую правду трудового народа, доброту и заботу о будущем.
Под чужим горячим солнцем,
посреди чужих созвездий
Не кричат — забыли слово,
Не поют — не помнят песни.
Собираясь в Асканию-Нова, я долго не мог освободиться от навязчивого наивного представления, будто увижу там старинный домик управления, до крыши заросший сиренью, а возле домика дедушку с ружьем, охраняющего заповедник. На самом деле это был изумрудно-зеленый оазис среди неоглядной таврической степи. Аскания-Нова сегодня — это многолюдный поселок городского типа с многоэтажными домами, современным кинотеатром и кафе, с отличной гостиницей. Бесконечный поток людей — туристов, учащихся школ, ученых — со всех концов устремляется сюда ежедневно. Люди хотят увидеть знаменитый зоопарк, редчайший ботанический сад, полюбоваться чудом природы — заповедной скифской степью.
При въезде в поселок на автобусной стоянке за шлагбаумом выстроился длинный ряд машин. Транспорту запрещен въезд в центр: всюду висят «кирпичи». Пришлось и нам оставить машину на окраине и идти в заповедник пешком.
Гордая скульптура благородного оленя с ветвистыми белыми рогами встречает входящих в ботанический сад. Неземной красоты нежные розы, пурпурные, желтые, темно-малиновые, почти черные, алые, палевые, сиреневые сопровождают всех, кто идет в управление. На фронтоне величественного здания с колоннами издали видна скромная надпись: «Аскания-Нова».
Директор Научно-исследовательского института животноводства степных районов, начиная беседу, усмехнулся в ответ на мои слова о «дедушке с ружьем».
— Что же, вы довольно точно представляли себе существующее положение. Наш заповедник единственный в мире, который не имеет службы охраны. Вы полагали, что у нас здесь все сокровища охраняет дедушка с ружьем, но, если грустно пошутить, то надо сказать, что и его у нас нет, не предусмотрено штатным расписанием. Странно? Дико? Пожалуй, что так. Поэтому у нас бывают случаи исчезновения редчайших экземпляров птиц и животных. А весной и вовсе беда: нас одолевают браконьеры-цветочники. Приедет этакий барыга в личной машине, остановится на краю дороги, нарвет целый багажник диких скифских тюльпанов и отправляется на базар в Симферополь. Мы же ничего не можем поделать: на весь поселок у нас один участковый милиционер... Однажды я лично застал в ботаническом саду «туристов» с костром и шашлыками.
Приехали они на двух «Москвичах», расстелили посреди поляны с нашими редчайшими реликтовыми травами и цветами скатерть, выставили бутылки и пируют. Спрашиваю: «Как вы заехали на территорию заповедного парка, если на воротах висит объявление, что въезд сюда строжайше запрещен?» Отвечают без тени смущения, даже весело: «Извините, мы не знали... Садитесь, выпейте с нами». К сожалению, у нас нет прав пресекать подобные злостные нарушения, если не считать небольшого штрафа. Но как потом восстановить бесценные растения, погибшие на месте кострища по вине вот таких горе-туристов.
Предварительная беседа с директором института постепенно приобрела строго научное направление. В кабинете собрались ученые. Все они со знанием дела, с любовью и гордостью рассказывали о прошлом, настоящем и будущем асканийского заповедника.
Институт ведет исследования и опыты по акклиматизации и гибридизации диких животных и растений. Здесь сосредоточены в первозданном виде невиданный и бесценный генофонд — собрание реликтовых растений, редких и исчезающих животных.
Одновременно институт является центром племенного животноводства. Его племенное хозяйство включено в государственный план сдачи мяса, шерсти и молока. Асканийская порода тонкорунных овец известна не только в нашей стране, но и во всем мире.
Два направления — развитие биологической науки и опытное хозяйство — идут рядом. Это и определяет цели института, характер его деятельности. Но именно заповедная часть должна была бы являться главной, ведущей. Однако Министерство сельского хозяйства УССР требует от заповедника не научных трудов, а молока, мяса, зерна. Установлен твердый план, причем из расчета общего количества земельных угодий, в то время как целинная заповедная степь не может давать продукцию и должна служить высшим научным целям.
Мне хотелось поскорее увидеть заповедное хозяйство, содержащее в себе экзотику и науку, прикоснуться к нетленной красоте, дошедшей до нас из глубины веков.
Заповедная степь начиналась за дорогой. Был ранний час утра. У обочины нас ожидал конюх с запряженной коляской, называемой по-местному бедаркой. Буланый конь по кличке Баян хлестал себя хвостом по бокам и, всхрапывая, мотал головой.
Доктор биологических наук Евгений Петрович Веденьков по-хозяйски взял вожжи, мы уселись рядышком и тронулись в путь. Километра два ехали по целине, где трава была скошена в противопожарных целях. Дело в том, что степь пересекает проезжая дорога, и от нее все беды.
Скоро мы свернули в степь, и коляска, мягко покачиваясь на рессорах, покатила по едва заметным в траве колеям степной дороги. Дикое разнотравье раскинулось до горизонта. Степь то казалась белой от шелковых султанов ковыля, то нежно-голубой от цветущего льна. Нас окружала заповедная тишина. Мы вдыхали целебный воздух девственной степи, над которой звенела песня жаворонка. Уже лет десять, живя на даче под Москвой, я не слышал этой песни. На весь наш степановский лес осталась одна-единственная кукушка. Не слышно дроздов, умолкли соловьи. Лишь транзисторы оглашают лес гремящей музыкой...
И вот я в былинной степи, никем никогда не паханной, чудом или заботами человека сохранившейся до наших дней со времен глубокой старины. Мы проезжали мимо первозданных цветов и трав. Вон красуется поодаль желтый козлобородник, напоминающий игрушечные подсолнухи. Торжественно шествуют мимо нас египетские шалфеи, алеет степная гвоздика. От малейшего ветерка колышется серебряный ковыль, и степь кажется похожей на волнистое море.
Вот проплыл неподалеку каменный половецкий идол — их здесь называют бабами. Задумчиво сложив на животе каменные руки, он смотрит в степную даль, точно вспоминает времена, овеянные легендами.
Солнце поднималось над степью. И такая тишина обступала нас со всех сторон, точно мы на самом деле вернулись на двадцать веков назад в половецкую степь. Здесь все казалось исполненным особой значительности, все волновало. Даже имя нашего старенького мерина Баяна звучало символично. Чудилось, будто из-за тех вон курганов, что еле видны в синей дымке утра, слышатся рокочущие струны вещего Бояна, его былинный напев:
...Начнем же, братие, повесть сию
От старого Владимира до нынешнего Игоря.
Открытая дикая степь, блаженная тишина, покрытые мхом каменные половецкие бабы невольно настраивали на эпический лад. И уже другая картина рисовалась воображением — вдруг прискачет из степи на буйном коне витязь Алеша Попович, а за ним могучий Илья Муромец, восседающий на гривастом вороном коне, с червленым щитом на плече и тяжелым копьем поперек седла. Но... видны вдали строения двадцатого века. Шагают через былинную степь столбы высоковольтной передачи. И все это возвращает в сегодняшний день, гонит прочь сказочные видения.
Опьяняюще пахнет цветами. Высоко в небе парит степной орел. Распластав широкие крылья, он медленными кругами снижается к земле. Этот хищник тоже стал редкостью и уже больше нигде не гнездится, кроме этой целинной степи.
Подстегивая кнутиком лошадь, Веденьков вел неторопливый и взволнованный рассказ о заповедных цветах и травах. Они единственные вестники седой старины. Даже о колючем будяке, с его нежно-лиловыми цветами, в которых копошились, пьянея от нектара, золотые шмели, Евгений Петрович говорил с тем бережным уважением, какого заслуживал этот древний цветок, ведь его корням тысячи лет, поистине корни самой истории.
Евгений Петрович остановил лошадь, приподнялся на сиденье и долго вглядывался в степь. Он искал сурков, завезенных сюда и отлично здесь прижившихся. Я поднес к глазам бинокль и скоро увидел в степном разнотравье это редкое животное. Сурок, словно поднявшись на цыпочки, неподвижно стоял на земляном холмике и с любопытством смотрел на нас. Потом из норы высунулись двое малышей. Мать сердито присвистнула на них, и дети скрылись в подземном убежище. Веденьков сказал, что этот ценный зверек очень пуглив и в то же самое время любознателен. В нем как бы постоянно борются два чувства — страх и любопытство.
На обратном пути мы видели дикую косулю. Какое-то время она позволила любоваться собой. Грациозная, с тонкими, стройными ногами и маленькими рожками на голове, она настороженно смотрела на нас. Так же неожиданно она сильными легкими прыжками бросилась в сторону и скрылась: может быть, вспомнила, как браконьеры стреляли в ее мать?
Солнце уже поднялось высоко, когда мы вернулись к неумолчно гремящему шоссе. Заключительные слова ученого прозвучали как обращение к людям — иначе трудно назвать его слова, полные нескрываемой озабоченности:
— О нашей заповедной степи часто пишут, что она «огромная», «неоглядная». Это сильное преувеличение. Посмотрите, вон вдали видна шеренга пирамидальных тополей. Это наша граница. Со всех сторон мы окружены колхозными и совхозными землями. Степь рассечена проезжей дорогой. Высоковольтная линия тоже проведена через степь. От нее и неосторожности человека за последние двенадцать лет у нас произошло двадцать три пожара. Скифская степь ничем не огорожена, ее некому охранять, а диким животным практически негде укрыться от браконьера... Нам должны помочь сохранить то, что сберегло само время. Человек может вывести любое растение или гибридное животное, но никто никогда не создаст их такими, какими они пришли к нам из далекой старины. Насколько драгоценен наш степной генофонд, можно доказать на примере. Бизон, который пасется в степи, дает естественный привес в сутки до двух килограммов — и на одной лишь траве! Разве вы слышали о подобных привесах на культурных пастбищах? Если мы не сохраним редкие и исчезающие виды растений и животных, нам этого не простят будущие поколения. Заповедник неотложно нуждается в охране с государственной формой, своим статусом, в котором были бы предусмотрены широкие права для защиты уникального хозяйства.
Асканийская заповедная степь — нерукотворное чудо природы, зато ботанический парк — слава и гордость рук человеческих! В парке собраны и проходят акклиматизацию в условиях засушливых таврических степей уникальные растения. Парку скоро исполнится сто лет. Всякий человек, оказавшийся в тени его дубрав, залюбуется живописными аллеями, лесными полянами, красивым прудом с древними деревьями на берегу, с каменным гротом и островом, на котором гнездятся дикие утки и гуси.
Никогда не приходилось мне видеть кустистый кипарис: великолепное дерево шарообразной формы со множеством стволов, которые растут веером по кругу и образуют гигантский зеленый шар. Рядом с этим заморским чудом растет нежная красавица юга, белая акация. Ее цветущая крона, похожая на белое кружево, поднялась высоко в небо. Даже могучий дуб кажется низким перед стройной, как пальма, белой акацией.
В парке дружной семьей растут заморские деревья и наши гости с севера — береза, сосна и ель. Весь в цветах-свечках громадный каштан. Рядом с ним туя и черная бузина. В асканийском дендропарке бережно сохраняется немало реликтовых растений третичного периода — редчайшая метасеквойя, дерево гинкго, тис ягодный, сосна Веймутова. Только редких и исчезающих растений в дендропарке Аскании-Нова шестьдесят видов, из которых двадцать занесены в Красную книгу ЮНЕСКО.
Медленно кружится в воздухе тополиный снежок, распевают птицы. Ветерок намел на садовых дорожках сугробы из опавших лепестков белой акации. Вдоль дорожек журчат арыки. Вода здесь добывается с трудом: пробурены глубокие артезианские скважины.
Асканийский дендропарк интересен с точки зрения ландшафтной архитектуры. Точно рукой художника тут и там разбросаны лесные поляны с коридорами, уходящими вдаль, отчего парк кажется похожим на лес. Архитектурная выдержанность ландшафтного стиля могла бы служить образцом для закладки новых парков в степной части Украины. Недаром многие колхозы заимствуют здешний опыт и создают подобные парки у себя. Асканийский ботанический парк известен во всем мире. Установлены связи и ведется постоянная переписка со многими странами мира.
Выражением народной любви к заповеднику является нескончаемый поток экскурсий. Несмотря на огромные расстояния и утомительную дорогу, люди с утра и допоздна заполняют аллеи ботанического сада, идут группами вдоль вольеров и загонов зоопарка, где живут диковинные птицы — розовые фламинго, хищные грифы, венценосные журавли, своим горделивым видом смахивающие на царственных особ. Свободно разгуливают синегрудые павлины с длинными зелеными хвостами.
Есть в асканийском зоопарке серебристые фазаны, красоту оперения которых трудно описать. Есть дикие лебеди и гуси, кулики и мартыны. Целое птичье царство хлопочет на берегах искусственных водоемов, на соединительных каналах, заросших кувшинками и камышом.
Зоопарком заведует доктор биологических наук Евгений Петрович Стеклянев, серьезный, преданный своему делу ученый. Он и представлял свое экзотическое население, живущее в вольерах. Каких только животных не увидишь здесь: могучие бизоны, полосатые зебры. Ходят в вольерах похожие на балерин африканские страусы. Гордостью зоопарка являются дикие лошади Пржевальского, давно записанные в Красную книгу природы. Горные козлы, прыгающие с уступа на уступ по скалистым нагромождениям, прижились в зоопарке так же, как бородатые, свирепого нрава антилопы гну и кроткие антилопы канна. Здесь можно увидеть американскую ламу, индийский рогатый скот бантенг и его гибрид — зебу. Черный пони — крохотная лошадка, — щеголяя густой челкой, закрывшей глаза и лоб так, что ему мог бы позавидовать любой модник с заросшими до плеч волосами, подходит к проволочной сетке и с удовольствием хрустит пучком травы, которую просунули сквозь изгородь.
Вся эта экзотика собрана в зоопарке не ради обозрения. Здесь ведутся научные опыты по акклиматизации и гибридизации животных и растений. Это и есть главное направление деятельности научно-исследовательского института Аскании-Нова. Однако институт является одновременно Центром племенного животноводства. Его племенное хозяйство включено в государственный план сдачи мяса, шерсти и молока, поэтому создаются трения и трудности в определении главных задач института.
Многие ученые, представляющие биологическую науку, выражают опасение, что заповеднику Аскания-Нова грозит сползание к обычному животноводческому хозяйству областного подчинения. Говорят о том, что Министерство сельского хозяйства УССР требует от заповедника не научных трудов, а выполнения планов по сдаче сельскохозяйственной продукции. При этом план устанавливается из расчета общего количества земельных угодий, в то время как целинная степь, занимающая треть всех угодий, не может давать продукцию и должна служить научным целям.
В годы гражданской войны Красная Армия спасла заповедник от гибели. За годы Советской власти хозяйство умножилось. В дальнейшей деятельности нельзя разделять опытное хозяйство и науку. Животноводство должно развиваться во взаимодействии и взаимообогащении с бесценным заповедным хозяйством. Экспериментальная и ученая деятельность в институте должна преобладать.
Аскания-Нова — это нетленная красота, дошедшая до нас из глубины истории. Являясь достоянием прошлых веков, она всей своей сущностью направлена в будущее. А будущее создается сегодня.
Аскания-Нова — это школа ученых, кузница кадров и научных работников. Это центр пропаганды научных знаний и воспитания в молодых поколениях чувства прекрасного.
Спасибо тебе, Аскания-Нова, за благословенную тишину твоих парков, за счастливые минуты, прожитые в первозданной половецкой степи. Советские люди сохранят твои сокровища — в них не только богатство нашей культуры, но связь времен и поколений.
Среди шахтерских профессий в Донбассе существует одна необычная, отчаянная, связанная с героизмом и опасностью горняцкая профессия посадчиков лавы, или органщиков. Это смельчаки, подлинные герои, чей труд постоянно окружен уважением.
Посадчики не добывают уголь, они управляют кровлей, обрушивая горные породы в завале, где уголь уже выбран, а породы всей тяжестью держатся на деревянных стойках и «кострах».
Когда лава уходит вперед, образуется обнаженное пространство кровли, усиливается горное давление и работать в забое становится опасно. Чтобы уменьшить давление на забой, нужно обрушить кровлю в завальной части лавы.
Вызывают посадчиков.
Быстрые, молчаливые посадчики берут с собой несложный инструмент — топоры, ножовки — и спускаются в шахту. Придя на место, они снимают куртки и лезут в завал. У посадчиков строгая дисциплина. Они подчиняются только своему бригадиру, его отрывистым, спокойным командам.
Бригадир первым лезет в опасное место. Освещая тьму лучом аккумулятора, он оглядывает заброшенное выработанное пространство, определяя обстановку.
Несокрушимой стеной стоит органная крепь — сплошной частокол из деревянных стоек. Органная крепь отделяет забой от завала, предохраняя людей, добывающих уголь. По другую сторону органной крепи, в темном ущелье завала, кровля потрескалась и провисла, стойки поломались, «костры» смяты исполинской тяжестью каменных пород.
Бригадир посадчиков опытным глазом определяет, какую стойку нужно выбить первой, какой «костер» разобрать прежде других. Вожак чутко прислушивается к малейшему шороху, следит, где кровля «бунит», грозя рухнуть, где держится прочно. Он командир, он отвечает за людей, а кроме того, на нем лежит обязанность правильно «посадить лаву», чтобы ловко отрезать породы по самую органную крепь.
Вот посадчики выбили одну стойку, за ней другую, раздался треск слегка осевшей кровли. Стоп! Теперь нужно зайти с другой стороны, выбить стойку слева. В глухой тишине слышится шорох, сыплются с кровли мелкие кусочки породы — признак сильного давления. Но еще стоят кое-где, еще держат кровлю сплющенные тяжестью «костры», покривились лопнувшие сверху донизу сосновые стойки. Посадчики зацепляют издали длинным крюком последнюю стойку и выдергивают ее. Берегись! Страшный грохот сотрясает подземелье. Одна из стоек, спружинив, вылетает из завала, точно из пушки. Лампа-бензинка дрогнула, и пламя на мгновение вытянулось. Во тьме что-то тяжело и неуклюже перевернулось, и стало тихо, только пыль долго плывет по выработкам. Лава по ту сторону органной крепи сомкнулась навеки.
Досадно, что в наш век техники приходилось прибегать к столь рискованным приемам работы. Досадно, что конструкторская мысль так долго не находила решения неотложного вопроса механизации управления кровлей.
Но вот пронеслась радостная весть: на шахту № 2 «Кантарная» прибыл для испытания комплексный механизм — металлическая передвижная крепь, или сокращенно МПК. То, о чем мечтали поколения горняков, что раньше казалось сказкой, теперь пришло на шахты.
...Протянулась далеко в темноту низкая угольная лава, освещенная лучами шахтерских ламп. Справа пласт. Слева, между стойками крепи, проложен изогнутый желоб транспортера, по которому черной рекой непрерывно плывут куски угля. Где-то вверху лавы, там, где светятся огоньки, гудит комбайн.
Кажется удивительным, что транспортер, изогнувшись, как бы обходит, обтекает стойки крепления. Еще более удивительными кажутся сами стойки крепи. Они круглые, металлические, с могучими стальными плечами. Стойки выстроились в ряд почти сплошной стеной У каждой секции два плеча на мощной круглой ножке. Причем одно плечо, то, что протянулось к груди забоя, длиннее второго, обращенного к завалу. Эти плечи поддерживают кровлю, почти сплошь затягивают ее, и человек в забое находится как бы под железной крышей. Кровля в завальной части лавы обрушивается сама по себе, не влияя на забой.
Жизнь движется вперед. С внедрением МПК решаются многие неразрешимые ранее проблемы и профессия посадчиков лавы исчезает, становится историей.
А может, они из легенды пришли —
Шахтерские звезды донецкой земли.
В донецкой степи, за курганами и туманами, за глубокими балками виден в синей дали гигантский бетонный шлагбаум. От речки ведет на вершину белокаменная лестница. Она поднимается к самому шлагбауму, который снизу кажется маленьким, похожим на детскую колыбель, оставленную кем-то на гребне Донецкого кряжа.
На безымянной высоте воздвигнут монумент в память о беспримерном героизме шахтерских дивизий, которые стояли здесь, удерживая линию фронта в течение 255 дней! Камни стонали, объятые огнем и громом, и кровь лилась, обагряя воды Миуса. Горняки стояли насмерть. Не случайно Гитлер отдал в те дни приказ — моряков и шахтеров в плен не брать!
Медленно и молча поднимаются люди по ступенькам лестницы к вершине, где лишь ветры гуляют да плывут в голубом небе облака. Из-под земли доносится торжественно-величавая мелодия и слышен голос, вызывающий, как на поверке, фамилии погибших шахтеров:
— Нина Гнилицкая... Кравченко... Костя Огневой... Нечипуренко... два брата Полуэктовы... Спартак Железный... — Шла перекличка бессмертия. И сквозь скорбные звуки реквиема можно было расслышать голос матери, ищущей убитого сына:
— Отзовись, моя надежда, зернышко мое, зорюшка моя, горюшко мое. Не могу найти дороженьки, чтоб заплакать над могилой.
Люди, сняв шапки, поднимаются к вершине. По обе стороны лестницы, на склонах горы, цветет лиловыми огоньками клевер, желтеют одуванчики. И сквозь звуки музыки, сквозь страстный материнский зов слышна песнь жаворонка. Мерцая крылышками, он трепещет над откосом горы, и песня его как вечная песня жизни...
Но вот и безымянная высота. Тяжело улегся на две мощные опоры бетонный брус шлагбаума. Своим суровым видом он олицетворяет неприступность: здесь остановили врага. На бетоне барельефом изображены лица воинов, они крепко держат в руках винтовки. Вечный огонь горит у серых каменных плит, напоминающих шахтерский штрек и одновременно грозный дот.
Ни камню скорби, ни камню славы
Не заменить погибшего солдата,
Да будет вечной о героях память,
Да будет вечен свет над терриконом!
С вершины горы открывается неоглядный простор. Речка Миус течет по дну глубокой балки, похожей на горное ущелье. Два берега, точно две горные цепи, стоят один против другого. Противоположный и был когда-то занят врагом. На той стороне видны овраги, густо заросшие дубняком, шипшиной и кленом. Там и теперь можно наткнуться в прошлогоднем бурьяне на глубокие траншеи, перепутанные колючей проволокой, — следы жестокой войны.
А сейчас — куда ни глянь — видны в синей дымке терриконы угольных шахт, вечные курганы, опаленные солнцем. Они придают ландшафту особый смысл и значительность. Ведь здесь поистине легендарная земля! Она исклевана пулями, нашпигована осколками бомб и снарядов, пропитана кровью горняцкой.
Люди на вершине замолкли в глубоком волнении. И лишь доносится невесть откуда голос, отмеченный печалью воспоминаний:
— Оглянись вокруг, товарищ! Вот он, шахтерский наш край, голубые терриконы окрест... Они сложены руками наших отцов, чьи имена слушал ты, поднимаясь по лестнице... Ты стоишь на местах боев, товарищ! Может быть, на этом каменистом откосе был окоп твоего и моего отца...
Далеко внизу течет речка Миус. Ее русло очерчено грядой плакучих верб. И чуть повыше, на пологом склоне, раскинулся цветущий сад. Он посажен в память о погибших шахтерах. Деревья стоят стройными рядами, точно батальоны, и кажется: не было им ни конца ни края.
— Сколько крови шахтерской пролито за эту красоту, за нашу с тобой жизнь, товарищ! Вот и выходит, что мы перед ними в ответе... За каждый свой день, за каждый свой шаг в ответе!..
Невидимый голос продолжал взволнованную повесть. Простые душевные слова западали в сердце. Впечатление дополняли вид неоглядной степи, затянутые синевой каменные волны Донецкого кряжа. Это сын рассказывал о своем отце, звучал голос того, кто сегодня продолжает жизнь на земле. И не простым интересом было для меня, а неодолимой потребностью души встретиться с шахтерским сыном, узнать его в лицо, пожать надежную, крепкую руку.
Шахта «Новопавловская» находится на окраине горняцкого города Красный Луч, по соседству с легендарной линией Миусфронта. Шахта возвышается в степи двумя копрами, точно двухтрубный корабль в открытом море. Два ее террикона, как братья-близнецы, стоят плечом к плечу. А вокруг шелестит листвой молодой сад, и веет со степных просторов ветерок, пахнущий полынью.
На всю страну славилась шахта «Новопавловская» высокими рекордами. Этим она была обязана бригаде Героя Социалистического Труда Иванченко. Опытный и талантливый горняк сумел сплотить рабочих в дружную семью. У них был закон: никогда не останавливаться на достигнутом, идти вперед и вперед. Иванченко, работая в шахте, учился в горном институте. Вскоре он защитил диплом инженера и перешел на руководящую работу в трест. Надо было передать знамена бригады новому преемнику. Выбор пал на комсомольца Сашу Силкина, комсорга шахты. Новый бригадир был молод и горяч, горняки знали его решительный характер и деловитость. Однако рабочие помалкивали: доверие бригады еще надо было завоевать. Впрочем, бригадир знал это лучше других.
Он начал с того, что предложил бригаде смелую мысль: внедрить на наклонном пласте новый угледобывающий комплекс КМ 87 с гидравлической крепью. Комплекс этот уже завоевал себе славу и получил в среде шахтеров название «железная лава». Но еще никто не пытался применить такую сложную технику на пластах наклонного залегания с падением выше 35 градусов. В таких лавах все находится как бы на весу: и комбайн, и люди, и сам угольный пласт. Многие сомневались: как поведет себя в таких условиях гидравлическая крепь? Ведь ее стойки будут передвигаться к забою не вручную, как раньше, а механически, как бы сами собой. Будет ли устойчивой крепь в наклонном положении. Ведь массивные стойки крепи тяжелы сами по себе, да еще увенчаны стальными «козырьками», которые подхватывают кровлю и держат ее на своих плечах.
Риск был немалый, но идея захватила всех. Дали же слово себе — идти дальше, добиваться новых успехов. И Саша Силкин поехал в Дружковку на тот завод, где создавались комплексы. Мало было надежды получить новую технику: такие работы планируются заранее. Но Саша был опытным комсомольским вожаком и знал, как надо действовать.
В тот день дружковские комсомольцы собрались на свою конференцию. Этим и воспользовался шахтерский посланец. Силкин попросил слова и выступил перед комсомольцами завода. Он рассказал откровенно, как трудно в тесном забое передвигать на руках тяжелые тумбы крепления. Каждая тумба весит четверть тонны, а в угольной лаве их не менее пятисот! «Помогите нам, товарищи, облегчите горняцкий труд» — такими словами закончил Саша свое обращение. Комсомольцы были взволнованы искренними словами горняка и дружно проголосовали — построить комплекс для шахтеров из сэкономленных материалов сверх плана и не считаться со временем.
Радостную весть привез Саша в бригаду. Решили, пока комплекс изготавливается, не терять времени зря, изучать его узлы и детали на месте, в заводских цехах. Для этого они по очереди ездили в Дружковку, используя для этого выходные дни.
Наконец прибыли в вагонах первые детали комплекса. Своими руками горняки спускали их в шахту, сами собирали под землей, сами монтировали в лаве сложную гидравлическую крепь.
Первое время не все ладилось. Условия шахты требовали замены многих заводских деталей. Их приходилось переделывать самим. Но, как говорится, нет худа без добра, и, пока собирали комплекс, горняки становились механиками. Конструкция изменялась, приспосабливаясь к характеру лавы, вживаясь в нее. Но и добыча тем временем падала. Передовая бригада оказалась в числе отстающих, тянула назад всю шахту. Пришлось выслушивать упреки и даже насмешки. Но отступать было поздно, да и не в характере этих людей. Они верили в успех и знали, что рано или поздно сдержат слово, данное заводским комсомольцам — быстро освоить новую технику.
Нелегко далась победа, но она пришла. Шахтеры доказали, что новый комплекс может работать на наклонных пластах. Щедро поплыл на‑гора́ силкинский уголь. Пласт «Стеклянный» словно ожил — заблестел, засверкал глыбами угля. Высока цена горняцкого слова!
Прошло полгода, и бригада Силкина вернула угольный долг стране, накопился даже запас сверхплановой добычи. Горняки шутили: «Это у нас как в сберкассе».
Вскоре начались рекорды. Сначала добыли семьдесят пять тысяч тонн в месяц. Потом восемьдесят. Восемьдесят пять! Для таких маломощных и трудных пластов, как «Стеклянный», это было большим достижением.
Шахта «Новопавловская» была награждена орденом Трудового Красного Знамени. На фасаде главного здания, точно на груди бывалого воина, появилось изображение ордена. Бригаде Силкина была присуждена премия Ленинского комсомола, а самого бригадира избрали в Центральный Комитет ВЛКСМ.
Министр угольной промышленности Украины пригласил бригаду к себе. На заседании коллегии силкинцы впервые встретились с конструктором комплекса и комбайна. Радостно пожимая руки шахтерам, он поздравил их с выдающейся трудовой победой и в своем выступлении сказал:
— Признаться откровенно, то мы, конструкторы, только мечтали, чтобы наш комбайн достиг добычи пятидесяти тысяч тонн в месяц. А бригада Силкина порадовала и удивила нас — она дала восемьдесят пять тысяч тонн. Спасибо вам, товарищи!
Не спеша на трибуну поднялся Саша Силкин. Он с улыбкой оглядел собравшихся и, обращаясь к конструкторам, сказал:
— А мы ломали головы, думали, кому сказать спасибо за хорошую машину? Теперь знаем кому... Но позвольте спросить вас, дорогие товарищи конструкторы, почему вы так робко мечтаете? Что это за мечта, если ее обгоняет жизнь? Мы, к примеру, мечтаем уже о ста тысячах тонн добычи в месяц и даже больше. Вот и давайте думать вместе, чтобы мечта шла впереди, чтобы мечта звала нас и увлекала.
Шахтеры бригады сидели в рядах и улыбались — уж очень хорошо говорил их бригадир.
Тепло отнесся к словам Силкина и министр. Он поддержал бригадира и тоже обратился к конструкторам — пусть поучатся инженеры у горняков.
— Ваше «спасибо», товарищи конструкторы, действительно прозвучало несколько странно. Рабочие бригады Силкина не просто добывали уголь, они испытывали ваш комплекс, вносили поправки в его конструкцию. А вы узнали об этих поправках только здесь, на коллегии министерства. Если бы вы спустились в забой, почаще бывали в шахте во время испытаний да помогли рабочим доводить свою же машину, было бы куда лучше... Запомните, товарищи: сегодняшние рабочие не просто исполнители. Они творцы всего нового и лишь по скромности относятся к своему творческому труду как к долгу. Но вы посмотрите, сколько ума, смекалки, а то и просто открытий в предложениях рабочих. Об этом никогда нельзя забывать.
Мне говорили, что после заседания коллегии конструкторы вместе с бригадой отправились на «Новопавловскую», и от возникшей дружбы дело пошло веселее. Тогда же рабочие бригады вместе с инженерами ездили на Миусфронт и своими руками сажали деревья в том «фронтовом» саду, который разбили шахтеры в память о славных защитниках Миусфронта.
Такова была предыстория трудовых подвигов замечательной горняцкой бригады. Вот почему, слушая радиорассказ у шлагбаума на Миусе, я думал о Саше Силкине. Он и был тем сыном шахтерским, кто продолжал сегодня дело отцов. Ведь отец Саши отдал жизнь за Родину...
Вскоре судьба свела меня с Силкиным.
В шахтерский край съехались писатели с разных концов страны. Во Дворце культуры горняцкого города Красный Луч шла читательская конференция. Огромный зрительный зал был переполнен. Шахтеры, увешанные наградами, точно боевые ветераны, сидели на почетных местах. Писатели с уважением посматривали на горняков: что скажут о литературе те, для кого она создается? Суд читателя — голос жизни. И нет ничего выше, чем сознание, что твой труд достоин этих героев...
И тогда-то обратился к писателям молодой горняк. На нем была форма почетного шахтера, а на груди — три звезды, три знака «Шахтерская слава». Саша Силкин говорил искренне и убежденно:
— ...Мы гордимся нашими писателями, певцами жизни народной. И спасибо вам за ваш тоже нелегкий труд. Жаль только, что мало книг о шахтерах. Почему? Может быть, шахтерская тема трудна? Но в забое и не легче. Иной раз пока доберешься до уголька — тысячи тонн пустой породы перекидаешь, как и в вашем деле, о чем Маяковский сказал: «...изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Нам, шахтерам, трудно жить без книги. Легче работать, когда читаешь произведение, берущее за душу и поднимающее на трудовые свершения. Мы просим вас, товарищи писатели, создайте произведения, где были бы наши кровь, труд, радость, дела и мысли наши. Окрылите нас словом поддержки, разделите с нами нелегкий наш труд.
Слушая Силкина, я уже твердо знал, что поеду к нему на шахту, непременно побываю в забоях «Новопавловской». И с того дня ждал встречи с прославленной бригадой. Сам не знаю почему, но предстоящая встреча рисовалась мне в самых светлых, я бы сказал, в розовых красках. Хотелось думать: спущусь в забой и увижу лицом к лицу «железную лаву», увижу, как грызет стальными зубьями угольный пласт горный комбайн, как стоит несокрушимой стеной гидравлическая крепь могучего комплекса, и плывет на‑гора́ черное золото — золото высочайшей пробы...
Так думал я, но жизнь распорядилась по-своему.
Директор шахты «Новопавловская», по-молодому громкоголосый и энергичный, сердито разговаривал с кем-то по телефону. Молча он указал мне глазами на свободный стул, а сам продолжал разговор:
— Позови к телефону Фостия... Владимир Дмитриевич, привет. Ты мне не объяснишь, почему третью смену подряд сидишь в лаве? Что значит «все так решили»? Вот напущу на вас охрану труда... Немедленно выезжай вместе с Силкиным на‑гора́, иначе спущусь в шахту с нарядом милиции. Чего смеешься?..
Невеселый юмор директора вскоре объяснился. На четвертом участке, где работает бригада Силкина, произошла авария.
— Природа вносит свои поправки, а их, к сожалению, не предусмотришь никакими планами. — Директор провел пальцем по схеме горных разработок, желая наглядно объяснить, где и какая случилась неприятность, но раздумал и сказал просто: — Разбушевались недра... Правда, мы уголек даем, но маловато. Конечно, хотелось бы... Впрочем, как говорит пословица, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Поехали в шахту...
Дождик, моросивший с утра, перестал, и выглянуло солнце. В небе плыли белые облака, и там, кажется под самыми облаками, на копрах шахты крутились подъемные колеса.
Мы направились в душевую. Первая смена давно спустилась в шахту, и в коридорах было безлюдно. Переоделись в шахтерскую спецодежду, пристегнули к поясу аккумуляторы, надели самоспасатель, получили по два жестяных номера — пропуск в земные недра — и поспешили к подъему. Скоро тяжелая клеть вынырнула из-под земли и осторожно опустилась на тормоза. Рукоятчица, молодая женщина, повязанная поверх каски платком, отобрала у нас номерки, отодвинула решетку, и мы вошли в клеть. Послышались четыре сигнала «качать людей», клеть приподнялась и плавно пошла вниз. Промелькнули огни первого горизонта, второго. На глубине 530 метров клеть затормозила, и мы вышли на узкие рельсовые пути, по которым электровоз, осторожно пятясь, подавал к стволу вереницу трехтонных вагонеток. Квершлаг — главная транспортная магистраль шахты — был просторным и светлым, горели на стенах люминесцентные светильники.
Пройдя километра два по коренному штреку, мы подошли к угольной лаве четвертого участка.
Под люком стояли пустые вагонетки. Директор помрачнел еще больше — лава не работала.
Пружинисто он вскочил на край вагонетки. С нее поднялся к узкому людскому ходку и скрылся в нем. Это была небольшая выработка, пробитая вверх. Лучи наших светильников пронизывали тьму, далеко освещая низкий ходок. Откуда-то сверху доносились голоса, потом замелькали далекие огоньки.
Скоро мы оказались на вспомогательном штреке. Он был меньшего сечения, чем коренной, и закреплен деревянными стойками. По этой выработке был проложен транспортер, по которому поступает уголь из лавы. Лента транспортера была доверху нагружена углем, но черная река не двигалась.
— Почему не качаете уголь? — спросил директор у моториста, который разговаривал с кем-то по селекторному аппарату, но, увидев начальство, дал отбой.
— Ведущую цепь заело... Уже час стоим — не могут ребята наладить.
— Сколько выдали с утра?
— Сорок вагонов.
— Эх вы, крохоборы...
— Наверстаем, Евгений Осипович. За нами не пропадет. На том стоим.
— Вот именно стоите. А надо работать... Где Фостий?
— Завтракает... — и рабочий указал в темную даль штрека, куда были направлены лучи наших ламп. Но там никого не было видно, и лишь поблескивал металлическими частями остановившийся конвейер. Мы направились туда. Двое слесарей, орудуя ключами, старались устранить поломку.
— Что у вас случилось? — Директор шахты нагнулся и сам полез под транспортер. Подсвечивая себе лампочкой, он старался рассмотреть, где заклинило цепь.
— На это три дня уйдет, время жалко. Да и породу придется в касках носить до ходка.
— Думайте. На то вы и передовая бригада... Где начальник участка?
— Под лавой.
Мы пошли дальше и скоро увидели человека, который сидел на обломке породы и, прихватывая бумажкой котлету, устало закусывал, запивая чаем из фляги. Капли пота грязными струйками текли по его лицу. Это был начальник участка Владимир Дмитриевич Фостий.
Директор шахты остановился перед ним и спросил с шутливым укором.
— Котлетками закусываешь?
— Так точно... Жинка нажарила с цыбулькой... Не хотите ли отведать?
— Ты мне зубы не заговаривай. Три смены подряд сидишь в шахте и указания директора не выполняешь.
— Как же я хлопцев брошу, Евгений Осипович! Видите, и транспортер заело. Болты смяло, и никакой ключ не берет.
— Автогеном надо резать. Ты хозяин участка и решай все сам. Куда Силкина дел?
— В лаве... В ночную смену так поднажало, что две секции вылетели...
Ничего не ответил директор шахты. Надо было бы настоять на том, чтобы выезжали отдыхать все, кто по две смены оставался в забое. И надо, чтобы транспортер заработал. Плохо, что устали рабочие бригады. И ничего нет хорошего в том, что лава стоит и нет пока возможности справиться с коварной стихией. Нелегок горняцкий труд. В шахте ничего нет постоянного, и каждую минуту все в движении — и рабочее место, и характер угольного пласта, и сами грозные недра, за которыми только смотри, — то выделение газа усилится, то вода прорвется в забой, то кровля в лаве обрушится, как случилось теперь.
До угольной лавы было уже близко. Лента транспортера кончилась, и от нее вверх пошла другая. Отсюда начиналась лава — узкое пространство в недрах, откуда выбирали уголь. Пласт залегал здесь наклонно. Он уходил куда-то вверх, искристо поблескивая в лучах шахтерских ламп. Не случайно назвали горняки этот пласт «Стеклянным» — за блеск и крепость нарекли его таким именем.
Лава была высотой полтора метра и очень длинная. Там царила тьма, и наши светильники едва ли достигали десятой части ее протяженности.
Наклонный транспортер, проложенный по лаве, был загружен углем и не работал. Значит, где-то вверху остановился комбайн — ему преградила путь авария.
Пригнувшись, насколько позволяла высота лавы, придерживаясь за железные стойки крепи, мы продвигались по крутому откосу вверх. Вот она, «железная лава»! Мощные раздвижные гидротумбы, точно домкраты, подпирали кровлю, затягивая ее сплошь стальными «козырьками». В такой лаве можно работать спокойно: порода не оборвется сверху, и не согнутся стойки под тяжестью даже самого чудовищного давления.
Но знают горняки: коварна подземная стихия. Скоро мы увидели на середине лавы огромные глыбы породы, они нагромоздились друг на друга, и этот хаос напоминал горный обвал. Здесь посреди лавы обрушилась кровля. Шахтеры ставили временную крепь, пытаясь подхватить завал, не дать ему распространиться на всю лаву. По метущимся огонькам и коротким командам было ясно, что там шел яростный бой со стихией.
— Выходит, и «железная лава» сдается...
Директор шахты отозвался на эти слова хитровато:
— Лава не железом железная, а людьми... — И добавил: — Что же касается завала, то такова геология: неспокойны породы.
Неспокойны породы... А может быть, каменные недра смещены и растревожены с тех грозных лет, когда тысячи тысяч немецких бомб и снарядов сотрясали землю на Миусе?
— Здравствуй, Саша!
— Здравствуйте, Евгений Осипович!
Трудно было узнать в полутьме Сашу Силкина. Его лицо, запорошенное угольной пылью, было непроглядно черным. Лишь блестели глаза да сверкали белые зубы в улыбке.
Директор шахты сел на покатую поверхность лавы и, придерживаясь рукой за тумбу, чтобы не скатиться вниз, сказал со скрытой и мягкой издевкой:
— Художника к вам привел, хочет нарисовать героев, которые сперва дали двадцать восемь тысяч тонн угля сверх плана, а потом съехали до нуля...
Силкин уловил иронию и ответил тем же:
— Неплохо, что пришел художник. Если он к тому же модернист, то рисовать просто: черное пятно вместо морды, каска сверху — и готов портрет...
— Шучу, — сказал директор, — редакция приехала. Ты же выступал с трибуны насчет того, как изводят единого слова ради тысячи тонн словесной... породы.
— Руды, — поправил Силкин.
— Я и говорю... породы. Вон сколько ее насыпало...
— Вас не переспоришь, Евгений Осипович.
— А ты не спорь. Собирайся на‑гора́. Твой сын, Игорь, раз десять звонил на шахту: «Где папка?» Задачка у него не выходит.
— Тут потруднее задачка, — сказал Силкин, вытирая пот со лба. — Придется кланяться в ножки дружковцам, чтобы изготовили запасные гидротумбы.
— Об этом поговорим после... Я запрещаю вам работать по три смены подряд.
Черные ноздри Силкина озорно шевельнулись.
— Что значит три смены для такого орла, как наш Рома Мусин? Верно я говорю, Рома?
— Верно, — отозвался кто-то из полутьмы лавы.
— Или Миша Селезнев, — продолжал Силкин. — Или возьмите Ивана Ивановича Личмана. А Коля Голубь — он же настоящий орел... И вообще я так скажу — шахтеры стояли на Миусфронте двести пятьдесят пять дней и ночей — вот это была смена!
Справа и слева громоздились глыбы породы, похожие на обломки скал. Работа людей казалась незаметной, но так лишь казалось. Эти люди были сильнее. И как отцы стояли на Миусфронте несокрушимой стеной, так и сыновья пробиваются сквозь каменные недра — шахтерский характер сказывается!
Время в шахте летит быстро. И вот уже смена кончилась, снизу послышались голоса, замелькали далекие огоньки — пришли на работу горняки очередного звена. Скоро они сами поднялись вверх и послышался веселый возглас кого-то из них:
— Кончай базар, ярмарка приехала!
— Выезжайте скорее на‑гора́, а то ваши жены по второму разу замуж повыходят!
Рабочих новой смены всегда легко отличить: у них и голоса громче, и лампы на касках светят ярче, и лица незапыленные. Лишь глаза, если присмотреться поближе, оттенены синеватой кромкой.
— Поехали! — сказал директор. — Силкин, забирай хлопцев, и чтобы отдыхали двое суток. Только с редакцией поговори.
— Евгений Осипович, а что о нас писать: как цепь на транспортере меняли или как в завале ковырялись? Никакого героизма у нас сегодня нет...
— Будем считать, что вы отбили атаку подземной стихии.
— Громко сказано, — поддел меня Силкин.
— Зато правильно, — поддержал «редакцию» директор. — У нас всегда так: сегодня отступаем, завтра опять в наступление!
Спускаться по лаве вниз куда проще: сел — и скользи по каменистой почве до самого штрека.
Оказалось, что, пока мы были в лаве, слесарям удалось исправить транспортер. Моторист, с которым мы встретились в самом начале, включал и выключал рубильник, пробуя, хорошо ли работает ведущая цепь. Черная река угля скатывалась с ленты конвейера и с грохотом падала в подземный бункер.
Устало шагала по штреку смена. Поистине не было предела мужеству людей, ведущих этот мирный бой. Ведь он — продолжение горячих боев, которые вели здесь отцы.
В эту поездку судьба одарила меня еще одной счастливой встречей. Я покидал славную Ворошиловградчину и на границе Донецкой области неожиданно услышал в стороне Миусфронта звуки духового оркестра.
В степи дул холодный ветер, всюду вокруг было пустынно. И только вдали, у шлагбаума, видны были шеренги детей в пионерской форме.
Облака низко плыли над землей. И на десятки километров кругом не было ни души. Что привело сюда пионеров в предвечернюю хмурую пору?
Когда мы подъехали, на бетонных плитах монумента, под суровыми взглядами воинов, изображенных на стене, рядом с Вечным огнем выстроились в два ряда октябрята и пионеры. Они стояли лицом друг к другу. Малыши в белых рубашонках, озябшие на студеном ветру, но сосредоточенные, строгие. Пионеры в красных галстуках. Перед ними реяло и надувалось парусом знамя отряда. Был тут и самодеятельный школьный оркестр. Холодные медные трубы поблескивали в посиневших руках юных музыкантов.
Октябрята сняли красные звездочки и бережно сложили их на кумачовую косынку. Звонкими голосами дружно они повторили слова пионерской клятвы: «Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь...»
Но вот присяга окончилась. Семиклассники сняли с себя пионерские галстуки и стали повязывать их малышам, будто зажгли у ребят на груди живые огоньки. Оркестр грянул туш, и все запели песню юности: «Взвейтесь кострами, синие ночи...» Пели вожатые и пионеры, представители райкома комсомола и даже мы, случайные свидетели этого волнующего праздника. Семиклассники прощались с этой песней, а октябрята принимали ее как знамя.
На земле, обагренной кровью шахтеров, изрытой осколками снарядов и мин, родился новый отряд, точно воинское подразделение, которому еще предстояло готовиться к боям...
А вчерашние пионеры, только что передавшие свои красные галстуки юной смене, вступали в комсомол.
Слезы сдавливали горло, когда зазвучали на Безымянной высоте голоса тех, кто принимал на себя великое имя комсомольца: «Клянусь честно, через всю жизнь пронести славную эстафету отцовских подвигов и дел».
— Клянемся!
Секретарь райкома начал вручать комсомольские билеты. Под звуки музыки и перекличку погибших защитников Миусфронта назывались фамилии вступающих в комсомол.
— Мамедова Елена Абдулазизовна!
Из строя вышла тонкая и гибкая, как лозинка, школьница, приняла комсомольский билет и уверенным шагом вернулась в строй. Было заметно по горящему лицу, как сильно волнуется девушка. Ведь так принимала комсомольский билет Уля Громова. Так решительно и серьезно смотрела в лицо секретарю комсомолка Люба Шевцова.
— Ткаченко Виктор Николаевич!
И ровесник Сережи Тюленина, шахтерский сын, принял боевой комсомольский билет.
— Целуйко Галина Николаевна!
— Лебедева Валерия Георгиевна!
— Москаленко Геннадий Иванович!
— Хайретдинова Елена Анатольевна!
— Журавлев Владимир Леонидович!
...Из-под земли лилась торжественно величавая мелодия и невидимый голос, как на поверке, вызывал имена погибших героев: Гнилицкая, Кравченко, Огневой... Фамилии комсомольцев звучали вперемежку с именами погибших шахтеров. Вступающие в комсомол вслушивались в перекличку бессмертия, и лица их становились похожими на лица солдат на бетоне.
Когда торжества были закончены и все уехали, степь еще больше опустела. Облака рассеялись, и вечернее небо озарилось дальним пламенем заката. Над шахтерской землей опускались сумерки. Я стоял на Безымянной высоте, прислушиваясь к тишине степи с запахом молодой полыни, с высокими звездами над степным простором. Они мерцали в темной вышине, переговариваясь с красными звездами на шахтных копрах, со звездочками октябрят, с лучистыми гордыми звездами на касках солдат. И снова почудилось, будто продолжается рассказ шахтерского сына об отце-воине. Точно звучал голос Саши Силкина или кого-то из его друзей:
— Сколько крови шахтерской пролито за эту красоту, за нашу с тобой жизнь, товарищ! Вот и выходит, что мы перед ними в ответе... За каждый свой день в ответе... За каждый свой шаг в ответе!
Четверо суток дует скаженный ветер. Тротуары в городе блестят, точно вымытые, ни пылинки на них — все сдул ветер.
Деревья давно облетели, и ветер свистит в оголенных ветвях, треплет засохшие сучья акаций.
Люди идут, поворачиваясь спиной к ветру. Шапки надвинуты по самые глаза. Ветер валит с ног, бьет в лицо, хлопает полами пальто. Разговаривать трудно — приходится кричать, чтобы услышать друг друга.
Черный дым из заводских труб едва покажется, тотчас налетит шквальный ветер и растреплет в клочья. Поют, раскачиваясь, провода. На углу улицы лежит поваленный ветром газетный киоск. Люди, торопясь по своим делам, обходят его.
В небе пустынно, лишь блестит одиноко холодное солнце.
Донбасс, край мой ветреный, каменный край!..
Лютует ветер, громыхает в ночи оторвавшимися вывесками. Яркая звезда прочертила в небе огненную нитку, будто и звезду сдул ветер.
Свистит, злится, завывает буря, а жизнь идет своим чередом: мчатся машины, шагают по улицам люди. Это донбассовцы, народ кряжистый, упрямый, его никаким ветром не сдуешь с родной каменистой земли.
Все минует — утихнет ветер, и пройдет зима, снова зацветут на черной от угля земле белые акации.
Донбасс, степь шахтерская, суровый и ласковый край...
Славься, благословенный,
Скрытый в земле редут,
Медленный, тяжеленный,
Каменный, несравненный —
Гордый шахтерский труд!
Кажется, нигде нет такого неба, как у нас в Донбассе. Непостижимо высокое и загадочное в своей глубине, с лебедиными облаками в полдень, золотисто-бирюзовое или охваченное багровым пожаром в час заката, раскинулось оно над степью от горизонта до горизонта. И текут под его безбрежными просторами, точно реки, степные дороги.
С рассвета до вечерних огней стоит гул и гром над дорогой на Краснодон, и не слышно нежной песни жаворонка над молодыми зеленями. Дорога то взбегает на вершину кряжа, то водопадом обрывается в глубокую балку, чтобы снова взлететь на перевал, откуда открывается широкая панорама угольного края.
Теперь не узнать ни самого Краснодона, ни былого степного раздолья вокруг. Когда-то забытый богом и людьми этот отдаленный уголок Донбасса вблизи казачьих хуторов Сорокино, Изварино, Екатеринодон, где в мелких шахтенках уголь добывали вручную при свете коптилок и поднимали на‑гора́ в корзинах, сегодня принял облик великого горняцкого края со своей легендарной историей.
Первые страницы этой истории были написаны кровью. Добрая и печальная людская память сохранила свидетельство того, как весной 1918 года здесь было расстреляно первое правительство народа — Совет рабочих депутатов. Белоказаки генерала Каледина ворвались на рассвете на улицы рудника Сорокино, хлестали нагайками всех, кто не успел скрыться.
В здании Совета казаки захватили председателя Афанасия Быкова и его помощника Георгия Дорошева. Бородатый вахмистр, угрожая наганом, скомандовал: «Встать, руки назад!» Арестованных повели на расстрел. На рудничной площади конвою преградила путь толпа женщин — это были жены рабочих. Птицей бросилась к арестованным жена Афанасия Быкова с детьми. Маленького сына она держала на руках, а другой, плача, держался за подол матери. Увидев своих детей, Быков высоко поднял голову и, прощаясь с жизнью, произнес последние слова, прозвучавшие пророчеством:
— Смотрите на детей, товарищи!.. Пусть враги революции расстреливают нас, но дети наши будут жить. Рабочую власть не утопить в крови, потому что она сама — рабочая кровь!
Калединцы расстреляли первых депутатов Совета и тела их столкнули в шурф Изваринской шахты.
Дальше писали Историю — и тоже кровью — дети погибших героев. В годы Отечественной войны краснодонцы повторили подвиг отцов. Юные наследники революции — молодогвардейцы — поднялись на борьбу с фашизмом и тоже приняли мученическую смерть. Они знали — подрастают младшие братья и последнее слово будет за ними.
Бессмертна земля Краснодона, и жизнь торжествует над смертью. Со всего мира едут люди в город комсомольской славы поклониться мужеству молодогвардейцев. И горит над братской могилой негасимый огонь печали и бессмертия, пламенеют на черном мраморе красные гвоздики, точно капли живой крови. А пятеро юных героев — славный штаб «Молодой гвардии» — стоят под знаменем на площади. И каждое утро, когда над городом поднимается солнце, их бронзовое знамя становится красным.
Сегодня историю Краснодона продолжают младшие, те, кому самой судьбой назначено нести дальше пробитое пулями боевое октябрьское знамя.
В годы войны младшие заменяли в семьях отцов, ушедших на фронт. Голодные бродили в поисках хлеба от села к селу, от рудника к руднику. Приходилось ночевать в открытой степи, плакать под ударами плетей ненавистных полицаев. И могло быть так, что в одну из зимних ночей хлопчик из села Ново-Александровка Саша Колесников, кутаясь в рваный кожушок, тащил по дороге санки с горелой пшеницей, собранной озябшими руками на пожарище. И когда проходил мимо заброшенной краснодонской шахты, услышал в ночи лай немецких овчарок, выстрелы и стоны людей. И спешил мальчик к дальнему селу, где в нетопленой хате ожидали его трое голодных братьев да больная мать. А может, это было не с Сашей Колесниковым, а шел по степи сирота из Самсоновки Коля Клепаков или Женя Могильный из села Петровка. Все они были тогда подростками, и на них с надеждой смотрела мать-Родина.
Когда бы ни ехал в Краснодон, всегда волнуюсь предчувствием новых встреч. А тут поездка была особенной: предстояла встреча с внуками рабочих-революционеров, с младшими братьями молодогвардейцев, которые выстояли перед всеми невзгодами. И теперь сами стали шахтерами, продолжая подвиги братьев трудом.
На краснодонской земле за последние годы появилось много новых шахт. И самая крупная из них красавица «Молодогвардейская». У этой шахты еще не было истории, но страна уже знала о выдающихся успехах ее горняцкой бригады, добывшей из одной лавы миллион тонн угля в год. Миллион тонн из одной лавы — это даже осмыслить непросто. В донецком бассейне пласты почти всюду маломощные и залегают глубоко в земле, чаще всего в тяжелых горно-геологических условиях. Такой рекорд не всякой шахте под силу, а тут одна лава...
Поездка на шахту «Молодогвардейская» была для меня особенной еще и тем, что я знал бригадира Сашу Колесникова. С ним я встречался на краснодонской земле еще в 50‑х годах, когда он работал на шахте «Северная‑2» и в бригаде прославленного горняка Николая Мамая осваивал на крутых пластах комбайн УКР‑1.
Скоро машина свернула с главного шоссе. Некоторое время мы ехали по улицам комсомольского города Молодогвардейска, воздвигнутого на подступах к Краснодону. Потом мы опять выехали в открытую степь, по-донецки холмистую, с глубокими балками, густо заросшими степными дубками и терном.
Шахта «Молодогвардейская» показалась за поворотом дороги вся на виду. Два могучих копра, покрашенных в небесно-голубой цвет, выглядели новенькими. Вокруг надшахтных строений на зеленых клумбах росли маленькие елочки и тощие молодые деревца. Здесь все дышало молодостью и новизной. Возле здания людского подъема — асфальтированная стоянка для личных автомобилей. Там выстроились разноцветные «Волги», «Москвичи», «Жигули» и два мотоцикла. Пока шахтеры работали под землей, машины ожидали хозяев на поверхности.
Главное здание комбината имело современный вид. Стены облицованы розоватой плиткой. Над парадным входом — стеклянное преддверие под бетонным «козырьком». В фойе в ожидании наряда толпились вокруг шахматных столиков молодые горняки — игроки и болельщики. Здесь царило мудрое молчание.
На втором этаже — шахтерские нарядные, где рабочие получают задание на очередную смену. У каждого участка своя светлая комната: Над стеклянной двухстворчатой белой дверью 5‑го участка прибита скромная табличка, которая сразу же обращает на себя внимание и настраивает на торжественный лад:
«Здесь работает комсомольско-молодежная бригада имени Героя Советского Союза Олега Кошевого».
А вот и сам он, бессмертный комиссар молодогвардейцев, смотрит с портрета открытым взглядом и приветливой улыбкой. По всему видно: Олег здесь свой человек, шахтерский побратим, он сто двадцать первый рабочий бригады и ее символический вожак. Он и после смерти своей продолжает жить и работает плечом к плечу с живыми.
В нарядной уютно и чисто. На больших светлых окнах голубоватые шторы. Всюду полированная мебель, цветной телевизор, на котором выставлены в ряд призы и кубки, завоеванные спортсменами участка. Во всю стену яркая фотовитрина — летопись жизни бригады. Здесь сводки о добыче, список горняков с указанием, у кого и когда день рождения. На почетном месте в углу — красное знамя бригады, символ всех трудовых побед.
Случилось так, что в первые же минуты я попал на торжества. Директор шахты энергичный, средних лет горный инженер вручал рабочим звена Юрия Баранова почетные грамоты и ценные подарки. И хотя скромным был тот летучий праздник и проходил по-деловому, в час рабочего наряда, у всех было приподнятое настроение. Директор, вручая грамоты победителям, отзывался на веселые реплики, шутил сам, и в нарядной то и дело вспыхивали взрывы смеха и аплодисменты.
Поездки в родной горняцкий край для меня всегда радость, а встреча с шахтерами — вдвойне. Вот они сидят тесными рядами, люди неслыханной отваги, трудолюбия и скромности, добытчики солнечного камня или, как называл их поэт Павел Беспощадный, солнцерубы, сидят сосредоточенные, уверенные в себе, готовые отозваться и на шутку, и на подвиг. Они лишь с виду кажутся суровыми, а присмотришься и увидишь, сколько в них доброты и отзывчивости, как они верны в дружбе.
И все же эти горняки были чем-то особенные — озаренные! Все, как на подбор, рослые, плечистые, с модными прическами, в шелковых и нейлоновых расцвеченных рубашках, с подчеркнутым чувством собственного достоинства.
Я искал глазами Колесникова. И когда директор назвал имя бригадира и к столу подошел солидный, по-деловому серьезный горняк, я с трудом узнал в нем знакомого мне юношу Сашу Колесникова. От имени бригады Александр Яковлевич Колесников принял алый вымпел победителей и вернулся на место.
Директор шахты закончил речь веселой командой: «По машинам, друзья!» Шахтеры дружно поднялись и направились к выходу: наряд кончился, пора заступать на смену.
С Александром Колесниковым мы встретились как давние друзья. Пожимая сильной рабочей рукой мою руку, он улыбался. Сколько же времени прошло с той нашей встречи? Братья — Николай, Петр и Яков — давно выросли, вымахали богатырями, и все работают шахтерами. Дочь Людмила окончила 8 классов, жена Валя тоже стала горнячкой, работает машинистом грузового подъема на этой же шахте. А Саша все такой же серьезный, немного задумчивый. Все это следствие пережитого. В годы войны хлебнул горя через край: учиться было некогда, семья осталась без отца, и надо было помочь матери вырастить младших братьев. С семнадцати лет пошел работать навалоотбойщиком. Шахтеры знают, какая это мучительная тяжелая профессия — вручную, стоя коленями на камнях в тесной лаве, грузить лопатой на конвейер подрубленный уголь. Вечерами после работы Саша ходил на курсы врубмашинистов и скоро сам стал водителем. После, и тоже без отрыва от производства, окончил курсы горных мастеров и тогда поступил в вечерний техникум. За двадцать два года подземного труда прошел все специальности, какие есть в шахте. Вскоре вместе с бригадой Героя Социалистического Труда Николая Мамая был переведен на шахту «Суходольская», и там Александру Колесникову доверили комсомольско-молодежную смену. Он показал себя отличным организатором: за высокие трудовые показатели ему тоже было присвоено звание Героя Социалистического Труда.
А когда пустили новостройку — самую крупную в Краснодоне шахту «Молодогвардейская», — Александр вместе со своими «гвардейцами» перешел туда бригадиром крупной горняцкой бригады. Одновременно он закончил вечерний техникум и тут же поступил в горно-металлургический институт. Скоро он будет горным инженером.
Так смело шагал по жизни бывший селянский хлопчик, достойный наследник краснодонской славы. Он стал испытанным мастером угля, кандидатом в члены ЦК КПСС. Я смотрел на него и думал: конечно же, в личном примере бригадира были истоки той высокой дисциплины и культуры, что видна была в каждом рабочем этой горняцкой бригады. Александр Колесников отеческой теплотой и гордостью представлял поочередно своих главных помощников — звеньевых.
— Вот герои, которые все победы в руках держат, — говорил он, обнимая за плечи звеньевого Баранова. — Юра у нас заслуженный шахтер Украинской ССР, кавалер всех степеней «Шахтерской славы». Если в день праздника наденет все свои ордена, люди оглядываются: генерал! А родом он знаете откуда? Из Костромы, внук Сусанина.
Худощавый, с добрыми светлыми глазами звеньевой сдержанно улыбался, точно прощал бригадиру невольное преувеличение его заслуг — шахтеры не любят хвастаться.
— А вот мой заместитель Женя Могильный, моряк и ракетчик в прошлом, а теперь горный техник. Между прочим, он самый молодой из звеньевых.
— Но уже папа, — пошутил кто-то из горняков, и все засмеялись.
Между тем бригадир, взяв за руку секретаря участковой партийной организации Николая Клепакова, представил и его:
— А этот товарищ — комиссар бригады, машинист комбайна, баянист, разрядник по самбо, а в шашки играет так, что его все чемпионы боятся.
Когда замолк дружный смех, Николай Клепаков сказал:
— У нас комиссар один на всех, — и он кивнул на портрет Олега Кошевого.
Горняки звена Юрия Баранова спешили к рабочим местам, и разговор прервался до встречи в лаве.
В технической бане, пока мы примеряли резиновые сапоги, выбирали каски, директор шахты рассказывал о колесниковцах. Чувствовалось, что горняки этой бригады были предметом его гордости.
— Вы знаете, что это за люди? У нас их называли молчунами — слова ни от кого не дождешься, а работают вдохновенно, даже смену передают на ходу, чтобы комбайн не выключать. Куртки заберут — и на штрек! Иначе нельзя... Иначе не были бы мы миллионерами.
Я попросил рассказать о подробностях трудового подвига и услышал историю, полную драматизма и беспримерного мужества.
— Когда был установлен рекорд, — начал свой рассказ директор, — хлопцев встречали с цветами. Наша шахтерская мать Елена Николаевна Кошевая прислала поздравление. Радость была великая, но нашлись и скептики, любители посудачить. Они клеветали, будто колесниковцам были созданы идеальные условия, что их лучше снабжали крепежным металлом, снимали для них с других участков порожняк, поэтому, дескать, они и дали миллион... Но знали бы эти шептуны, как досталась бригаде победа... У нас, у горняков, есть крылатое выражение вроде напутствия: «Мягкого тебе угля и крепкой кровли». О кровле и пойдет моя речь. Наша шахта уникальна своими горно-геологическими условиями. Над угольным пластом залегает мощный монолит песчаника толщиной до тридцати метров. Такая кровля, сколько ни выбирай под ней уголь, стоит как крепость. Поначалу мы радовались, много угля добывали. Лава продвинулась вперед на шестьдесят метров, потом на семьдесят, даже на восемьдесят, а кровля все держалась. Жутковато было: посветишь лучом в темноту, а там подземный зал — хоть танцы устраивай. Скоро так и случилось: природа-мама устроила нам танцы. Пришло время, и кровля так ахнула, что стальные тумбы наши в лаве вдавило в камень. Поверите — металл лопался. Когда горняки увидели такую «свадьбу», то невольно упали духом. Страшно было смотреть на лаву, никто не верил, что ее можно восстановить. Добыча упала до нуля, заработки снизились. Хорошо, у Колесникова подобрались хлопцы один к одному — не дрогнули. Самые отчаянные заползали в лаву на животе и подрывали под секциями каменную почву, чтобы спасти из завала стойки. А надо вам сказать, что в каждой стойке-тумбе полторы тонны веса, если не считать металлических перекрытий — «козырьков», которые подхватывают кровлю. Все было зажато намертво, и надо было освобождать комплекс из каменного плена. Покалеченный металл выдавали в клетях на‑гора́, ремонтировали, опять спускали в шахту и затаскивали в лаву.
Работали с ожесточением, энтузиасты являлись на работу в свои выходные дни, хотя их никто не просил и даже старались отговорить. Помню, как один рабочий спустился в шахту, а у него рука в гипсе. Конечно, вернули его обратно, а он горячился, доказывал, что не может сидеть дома, когда друзья в беде...
Ну а потом, как любят говорить шутники, все было как в сказке: чем дальше, тем страшнее... С величайшим трудом удалось восстановить лаву, добыча пошла было вверх. Но кровля снова оборвалась и, как у нас говорят, по черное. Под завалом осталось больше ста секций крепления. Спасали, что можно было спасти, сваривали поврежденный металл и снова затаскивали в лаву. Попробовали нарезать лаву вдвое короче, чтобы двигаться быстрее, но кровля «догоняла», и опять лава выходила из строя.
Стали горняки думать, как усмирить стихию. Попробовали укрепить комплекс, и на каждый рештак конвейера добавили третью стойку. Крепь стала более надежной, и бригаде удалось наверстать потерянную добычу — вышли на рубеж двух тысяч тонн в сутки. Но тут кровля снова пошла на посадку, и половину секций нашего прекрасного комплекса задавило. Как говорится, опять за рыбу гроши...
В технической нарядной зазвонил телефон. Директор шахты снял трубку, выслушал, дал нужные распоряжения и продолжал:
— ...Ну что было делать? Взялись наши умные головы за литературу, обратились в научно-исследовательский институт за помощью. Так жизнь натолкнула нас на ту новинку, которая кое-где применялась, а именно — торпедирование кровли. Сегодня мы с вами увидим в шахте весь этот процесс. А сейчас скажу только, что метод торпедирования есть опережающее разрушение кровли над угольным пластом. Эту техническую новинку подсказали карагандинские горняки, с которыми мы соревновались. Соревнование, как известно, предполагает взаимопомощь, и мы ее получили...
Теперь часто вспоминаем, как начинали внедрять у себя идею карагандинцев. Одни — за, другие — против, третьи почесывали затылки. Но потом поднялась такая волна творчества, что не знали, кого слушать. Бывало, и ночью какой-нибудь рабочий позвонит: «Товарищ директор, давайте сделаем не так, а вот как...» Словом, обуздали мы стихию, перестала кровля обрываться громадным массивом, и уголь пошел рекой. Сначала подняли добычу на уровень двух тысяч тонн в сутки, потом стали давать по три тысячи. В январе пошли на рекорд и выдали четыре тысячи тонн в сутки. А потом осмелели так, что стали добывать по пяти, а в отдельные дни по шести тысяч тонн, то есть три эшелона угля в сутки из одной лавы. Как хотите называйте, а, по-моему, это подвиг... Вот так и дерзаем на земле и под землей.
В парусиновых робах, в новых резиновых сапогах, касках, обвешанные аккумуляторами, самоспасателями, приборами для замера газа метана — космонавты, да и только! — мы шли под голубым высоким небом мимо зеленеющих тополей к людскому подъему. Директор был настроен весело, точно спуск в шахту был для него праздником.
— Поглядите-ка! — воскликнул он и рукавицей указал на вышку копра, где, мелькая спицами, вращались подъемные колеса. — Видите, как идет на‑гора́ уголек. Качаем челночным способом — один скип разгружается на поверхности, а другой в это время спустился в шахту и загружается внизу. Так и качаем.
У входа в здание подъема нас догнал запыхавшийся начальник 5‑го участка инженер Кара-Мустафа.
— Иван Николаевич, у меня к вам просьба: давайте сегодня не будем «стрелять».
— Почему?
— Время теряем! — с досадой воскликнул начальник участка. — Вторая смена спустилась, когда же нам уголь рубать?
— Ты что, Алексей, завтра не собираешься работать?
— Почему не собираюсь. Будем работать...
— Как же ты будешь рубать, если кровля не торпедирована? График есть график, и ты должен как инженер смотреть вперед.
Явно разочарованный Кара-Мустафа ушел, а мы переступили порог высокого здания людского подъема и направились к стволу шахты.
Тяжелая мокрая клеть, слегка пружиня на стальном канате, повисла над стволом и мягко села на «кулачки». Девушка-рукоятчица выкатила из клети пустую трехтонную вагонетку и пригласила нас. Четыре звонка — «качать людей», и клеть, слегка приподнявшись над площадкой, провалилась, заскользила вниз, в чреве бетонного ствола. Звуки поверхности стали отдаляться, и скоро уже ничего не было слышно, кроме журчащей по стенам воды. Но вот в глаза ударил яркий свет, и клеть остановилась. Стволовой отодвинул решетку, и мы вышли на рудничный двор горизонта «400 метров». Это была просторная выработка, освещенная светильниками. На рельсах в очередь стояли груженые шахтные вагонетки, ожидавшие подъема на поверхность.
По узкому деревянному настилу, проложенному вдоль бетонной сводчатой стены, мы направились по квершлагу к дальним выработкам.
По мере удаления в глубь земли в тоннеле становилось темнее. Прямые лучи наших светильников били далеко вперед, озаряя пустынную и загадочную своей тишиной подземную галерею. Задумчиво стояли в вечной темноте стойки крепления, упершись макушками в каменную кровлю. Они словно держали на себе земную твердь. Здесь всюду было царство камня: по камню проложены рельсы, камень нависал над головой, клыкасто выпирал с боков.
Директор шагал по штреку размашисто, как хозяин недр. Чувствовалось, что он знает здесь каждый поворот, каждую стойку. Казалось, покажи ему кусок угля, и он скажет, с какого участка.
Но вот впереди замелькали живые огоньки, и донеслось приглушенное расстоянием шипение сжатого воздуха.
— Сейчас увидите, как идет подготовка к торпедированию кровли, — сказал мой провожатый, шагая по рыжей воде, которая мутными лужами растекалась между шпалами узкоколейного пути.
Скоро мы подошли к рабочему, бурившему над головой каменные недра. Казалось, он с трудом сдерживал яростную дрожь бурильной установки. Штанги не было видно, она ушла глубоко вверх, в кровлю под углом 45 градусов.
— Привет артиллеристам! — весело приветствовал директор работающих горняков, и, обратившись к одному из них, которого я не сразу увидел в полутьме штрека, добавил: — Виталий Михайлович, принимай гостей и расскажи нам о тайнах своей загадочной профессии.
Начальник участка торпедирования Виталий Михайлович Ченцов был не в духе или решил, что прибыли противники его метода, и начал агрессивно:
— Несведущие люди спрашивают: что вам дает торпедирование, мол, бурите недра впустую...
— Напрасно взрывчатку расходуете, — в тон Ченцову добавил директор, явно подзадоривая начальника участка, чтобы тот еще горячее защищал свою идею. Но Ченцов продолжал все так же напористо:
— Мы отвечаем таким скептикам, что торпедирование дает нам уголь. Тысячи тонн угля!
— Миллион! — снова поддел инженера директор.
— Вот именно, миллион. Один дали, второй закончили и...
— На третий замахнулись, — подсказал директор шахты. Чувствовалось, что он уважал начальника участка за его любовь к новинкам в технике, уважал, но и подшучивал над его чрезмерной увлеченностью.
— А раньше мы выдавали из лавы металлолом, потому что кровля превращала наши комплексы в лепешку... Угольная промышленность до 1974 года не могла решить эту проблему...
Чтобы прервать «лекцию» инженера, директор уважительно положил ему руку на плечо и сказал:
— Спасибо, Виталий Михайлович, все понятно... У нас еще путь далекий, и мы позволим себе попрощаться с вами.
Штрек снова стал пустынным. Где-то там в темноте находилась угольная лава, и мы шли к ней, освещая подземную галерею солнечными лучами своих «коногонок».
Скоро директор остановился, присел на корточки и начал осматривать нависшую над головой кровлю. Я увидел в верхней части штрека две круглые скважины, они зияли пустотой, но из них же были выведены на штрек концы проволочного троса.
— Смотрите сюда, — и мой спутник осветил каменный свод. — Мы только что видели с вами, как рабочий обуривал скважину. Здесь бурильщики побывали раньше, и эти скважины готовы принять взрывчатку. Вот к этому концу троса, или, как у нас говорят, тросика, будет прикреплен заряд, а когда за другой конец потянут, то взрывчатка потянется за проволокой в скважину на глубину 90 метров...
Директору шахты словно хотелось, чтобы мне, его гостю, были понятны все детали метода торпедирования, он явно гордился этим новшеством. Я впервые видел, как отчаянно-смело обращались горняки с грозной подземной стихией.
— ...Теперь представьте себе: заряд загнали в скважину, и ее надо закупорить. Пробка водяная, мы закачиваем в скважину воду и только потом наглухо забиваем отверстия деревянными клиньями. Ну а после как положено: выводят из штрека людей и с расстояния производят взрыв. Породы в недрах разрываются. И когда угольная лава подойдет сюда, кровля, расчлененная взрывами, будет давить на лаву нормально, и посадка кровли тоже будет спокойной.
— Понятно...
— Понятно, да не все, — с улыбкой сказал мой спутник. — Точно такие две скважины бурятся и с нижнего штрека навстречу этим. Говоря образно, верхние и нижние скважины соединятся в недрах, как стропила на крыше дома. Взрываются скважины одновременно — залп из четырех орудий!.. Вот и все. Теперь пошли к молчунам.
До лавы оставалось метров сто. Уже поблескивали вдали шахтерские светлячки, похожие в темноте на далекие звезды. Но вот и конец пути. Седьмая Западная лава, та самая, что заменила своей добычей целую шахту.
Лава уходила наклонно вниз. Туда же спускалась стальная лента транспортера. Вдоль нее частоколом выстроились и поблескивали в свете шахтерских ламп ряды мощных металлических тумб, подпиравших кровлю над лавой. Это и были те самые секции комплекса, которые лопались под чудовищным давлением кровли до применения метода торпедирования. Сейчас они стояли уверенные, могучие, и над лавой образовалась настоящая железная крыша из металлических «козырьков», сплошь затянувших кровлю над головами шахтеров.
Когда мы подошли к лаве, комбайн только что срезал полоску угля и спустился на низ для очередного цикла: теперь он будет подниматься и рубить снизу вверх. Подождем...
В штреке, кроме машиниста лебедки и двух рабочих, которые сплавляли по конвейеру вниз двухметровые деревянные бревна, никого не было. Мы присели на бревна, сваленные тут же, и директор спросил у рабочих:
— На костер заготовили?
— Так точно.
— Жмет?
— Внизу поджимает. Хлопцы там выкладывают костер, и мы сплавляем им стойки.
Я понял, что речь шла все о той же кровле, которую где-то на нижнем штреке рабочие подхватывали «кострами» — деревянными стойками, сложенными как сруб колодца.
Мы находились на верхнем, на вентиляционном, штреке. Я посветил лучом своей лампы туда, где затаилась темная пустота выработанного пространства. Мрачным и загадочным показался мне тот «подземный зал», где недавно бушевали подземные грозы. Директор шахты словно прочитал мои мысли и похлопал ладонью по нависшей над нами глянцевито черной каменной кровле.
— Вот оно, наше шахтерское небо!
Сказано было точно и образно. Под этим грозным и родным, хранящим и беспощадным каменным небом работают горняки. Отсюда они выносят на своих натруженных ладонях жаркий уголек.
В лаве не было видно людей, лишь мелькали во тьме движущиеся огоньки. Вот один из огоньков приблизился к нам, и мы узнали звеньевого Юрия Баранова.
— Как дела, Юра? — спросил директор.
— Как в Греции... — загадочно ответил горняк, и я уловил в его голосе оттенки досады. — Одну полоску сняли, начинаем другую.
— Колесников внизу?
— Выкладываем «костер».
— Давно у вас кровля не садилась, как бы чего не вышло...
— Выдюжим.
— Ну если так, пошли и мы на низ, — скомандовал директор шахты и поднялся.
— Иван Николаевич, идите под забоем — осторожно посоветовал Баранов. — Там воздушная струя свежее.
— Пойдем, где положено по технике безопасности, — ответил мой спутник, и я почувствовал, что оба они чего-то недоговаривали.
Необычно и приятно идти в шахте во весь рост. Угольный пласт здесь вымахал от почвы до кровли чуть не на два метра. Некоторое время мы шли вдоль угольного целика. Где-то ниже слышался гул работающего комбайна. Потом внезапно в лаве стало тихо, и тут загремел чей-то оглушающий голос, точно сам бог спросил с неба:
— Юра, в чем дело, почему комбайн остановили?
Это раздался по громкоговорящей связи голос бригадира Колесникова.
Воспользовавшись короткой остановкой машины, мы перелезли через транспортер под защиту металлических перекрытий. Здесь кровля была ниже, металлические секции крепи, казалось, осели под исполинским давлением горных пород. Но я был спокоен, потому что знал: кровля над нами торпедирована, а если так, то мы находились под надежной защитой железной лавы.
Все же я спросил, почему лава в этом месте значительно ниже, чем под забоем, где работает комбайн: ведь кровля над лавой еще вчера торпедирована.
— Приближается «шаг обрушения», и поэтому кровля ведет себя неспокойно.
— А нас не накроет «шаг обрушения»? — не к месту вырвался у меня вопрос.
— Господь бог милует, — отшутился директор.
Металлическое крепление в лаве управлялось силой гидравлики. Могучие стальные стойки как бы сами подвигались ближе к забою по мере удаления лавы. В узком коридоре, образованном рядами стоек, было тесно от шлангов. Здесь же был протянут электрический кабель. Мы пробирались буквально на четвереньках да еще пригнувшись, потому что ближе к завалу стойки придавило тяжестью горных пород. И нельзя было поднять голову, чтобы не стукнуться каской о нависшую кровлю.
На пути мы встречали рабочих, которые сидели в лаве и управляли механизмами: у каждого был свой «пай» — участок лавы, за который он нес ответственность.
— Это ты, Толик? Привет. Подержи-ка над нами кровлю, пока мы пролезем... А ты, герой, больше не катаешься на вагонетках?
В темноте лавы послышалась чья-то реплика:
— Он себе «Волгу» купил, на ней девчат катает.
— Надо женить, чтобы катал одну жену, — сказал директор.
Наконец мы выбрались на нижний штрек — главную транспортную магистраль участка. И здесь увидели бригадира. Вместе с рабочими он носил двухметровые бревна — выкладывали «костер», так называют горняки усиленную деревянную крепь для защиты штрека от возможной бурной посадки лавы. Горняки работали в пустом пространстве, в том самом жутком «подземном зале», который молчал притаившись. Рабочие ходили там во весь рост и складывали двухметровые стойки формой сруба между кровлей и почвой. Такие «костры» способны выдержать огромное давление горных пород.
Александр Колесников был в легкой пластмассовой каске, в шахтерской куртке. Он подошел к директору шахты, устало провел ладонью по лицу и без того измазанному в угле, и сказал:
— Теперь, если кровля загудит, штрек выстоит.
— Добре, — думая о чем-то своем, отозвался директор.
Между тем угольный комбайн уже второй раз спустился с верхнего штрека на нижний, и рабочие готовились снимать третью полоску. Машину завели со штрека, и она, гудя, медленно поползла по лаве. Стальные зубки с яростью крушили угольный пласт, искры вспыхивали сквозь облако черной пыли — это попадался на зубки крепкий колчедан. Из-под комбайна текла по конвейеру живая река угля. Вот он, уголек Олега Кошевого. Захотелось даже потрогать его рукой, зачерпнуть горсть угольной крошки, матово-черной на вид и теплой на ощупь. Нет, не горняки добывали уголь за Олега, а сам он присутствовал здесь. Сердце комиссара молодогвардейцев билось в груди этих людей.
Глядя на работу машины, мои спутники, казалось, думали о том же. Стараясь перекричать гул мотора, директор шахты громко спросил, приблизившись к моему уху:
— Вы вчера интересовались, есть ли у нас на шахте поэты... А эти чем не поэты? Уголь творят! — И, словно в ответ на эти слова, машинист Николай Клепаков оглянулся в нашу сторону, стащил с лица черный, забитый угольной пылью респиратор, и на его чумазом лице сверкнули белые зубы. По всему было видно — настроение у машиниста отличное: комбайн работал, кровля держалась крепко, и мощной рекой плыл по конвейеру уголь очередного шахтерского миллиона.
Во власти глубоких впечатлений возвращались мы подземными выработками к стволу. Невольно думалось: шахтеры — озаренные люди! Они спускаются в кромешную тьму подземелья, чтобы вынести людям огонь, озарить их жизнь добрым светом.
...Лава была уже далеко позади, когда за нашими спинами в глухой тишине раздался отдаленный подземный гром, даже почва под ногами вздрогнула. Все ясно: дала посадку кровля! И хотя горняки, казалось, все предусмотрели, тревога заставила сердце биться настороженно: а все ли хорошо там, не повредило ли обрушение кровли угольную лаву, где работают горняки?
Подвиг... Мы часто повторяем это привычное слово, не всегда вдумываясь в его глубочайший смысл. Пусть замолкнут скептики: своими глазами видел я мокрые насквозь куртки шахтеров, их непостижимо усталые лица, их тяжело натруженные руки. У колесниковцев трудовой подвиг был подлинным, страстным, окрыляющим, и он становился плечом к плечу с подвигом военной поры.
Я возвращался в Краснодон последним автобусом. Горняки, уставшие за смену, молча смотрели в окна, за которыми проплывали в легких сумерках зеленые придорожные деревья. Было поздно, когда автобус пришел в Краснодон. Над городом царила ночь. На тихих улицах не было прохожих. Далекое, блещущее звездами шахтерское небо раскинулось над рабочим Донбассом от края до края. Звезды сливались с земными огнями, с красными звездами на копрах, которые излучали свет, как маяки надежды...
Город спал. И только на главной площади в лучах прожекторов стояли на бессменной вахте пятеро молодогвардейцев во главе со своим знаменосцем Олегом Кошевым. Герои зорко вглядывались в даль, точно охраняли мирный труд родного Краснодона.
Я долго смотрел на их лица, такие юные, живые, одухотворенные, и мне почудилось, будто я слышу, как бьются их бронзовые сердца.
Бесценным богатством назвал бы я старую гвардию Донбасса. Сколько они знают, сколько испытали, через какие скалы и смерти прошли! И вечная синева — метка под кожей рук и лиц — говорит о том, какой титанический труд у них позади.
Я знал одного шахтера из Горловки, который проработал в шахте 60 лет! И через всю жизнь пронес он добрый характер, острую смекалку, меткую шутку. Он знал множество историй, и были они удивительными. Долгие годы эти истории не давали мне покоя, пока я не взялся за перо, чтобы высказать их. «Шахтерские сказки» и есть обработка слышанных мною историй.
Так и договоримся, други мои, сказок я вам рассказывать не буду, потому что, откровенно говоря, никаких сказок не знаю. Как я жил по правде, так правду и выскажу, какая она есть, — с медом и с перцем. Я буду рассказывать, а вы доставайте свои тетрадки, и, когда слова все кончатся, начнем выдумывать. Только и тут выдумка будет чистой правдой, то есть самой жизнью. Ну а где жизнь, там и выдумка — без нее человеку не видно пути вперед.
То добре, что вам интересно, как в старое время жили шахтеры. Кто прошлого не знает, тот настоящего не поймет. Так что приготовьтесь удивляться и плакать — жизнь углекопов до революции была кошмаром и ужасом, нас за людей не считали. Помню, один мой знакомый шахтер заболел чахоткой, бедняга. Скопил денег и подался в курортные места лечиться. А его там городовой за рукав: «Ты, — говорит, — зачем сюда приехал, чучело гороховое, господ пачкать углем? А ну проваливай, пока голова цела...» Вот такой беспросветной была тогда наша судьба. Я под землей шестьдесят годков проработал, прошел через все профессии, какие есть в шахте, и через все времена, через все муки прошел. И если вы, дорогие мои красные следопыты, пришли к деду Максиму Синице, то слушайте, открою перед вами святую правду — это уж точно!
Расскажу я вам лекцию и начну с главного вопроса. Мы всюду повторяем: шахтер, шахтер. А кто такой шахтер, не знаем. Возьмем, к примеру, тебя, дружок, как ты считаешь — кто есть шахтер? Человек! Правильно, только малость приблизительно... Ну а ты, как скажешь? Шахтер — человек, который добывает уголь под землей. Тоже верно. Пошли дальше. Ты, светлая голова, как считаешь? Шахтер — герой подземного труда!
Такая оценка есть самая верная, и мы ее принимаем единогласно.
А теперь приступим к лекции.
В какие годы — неведомо, в какою краю — неизвестно, жил на свете могучий титан, фамилию не помню, а звали его Прометей. Бог не бог, человек не человек, одним словом, великан: небесами укрывался, зорями подпоясывался, звездами застегивался. Жил Прометей вместе с богами на высокой горе Олимп. Там у богов хранился священный огонь. А люди на земле от холода и голода погибали. Жили в пещерах, питались сырым мясом да дикими кореньями. Разум у людей был слабый, как у малых детей, и беззащитными они оставались перед лицом природы. Смотрел, смотрел Прометей, и стало ему людей жалко. Думал: как же так и за что они страдают? И взял он у богов огонь, и отнес людям.
Свет от небесного огня прояснил мысли людей, пробудил их дремлющий ум, зажег в сердцах стремление к счастью. Прометей научил людей готовить на огне пищу, варить целебный сок растений, который помогает при болезнях и ранах. Избавились люди от постоянного страха смерти, научились бороться с природой, добывать и обрабатывать скрытые в недрах металлы: медь, железо, золото и серебро, делать из них полезную утварь, оружие и украшения. Люди стали строить себе жилища из дерева и камня, делать корабли, окрыленные парусами.
С гордостью смотрел Прометей, как люди становились разумными, искусными во всяком труде.
Рассерчал главный бог и послал своих верных слуг Силу и Власть схватить Прометея. Связали, привели. «Зачем же ты, такой-сякой, взял и украл у нас священный огонь и отнес людям?» — «А затем, — отвечает Прометей, — что вы без людей, как генералы без армии» — «Неправда! — закричал бог. — Моя армия — ангелы и архангелы, они и есть моя надежда и защита». — «Извините, — смело отвечает Прометей, — не будет людей, не будет и ангелов».
Сказал он эти правильные слова, да только бог не стал их слушать. Велел он вызвать святых прокуроров, и те вынесли приговор Прометею: дескать, виновен и не заслуживает снисхождения.
Суд есть суд, да еще небесный — кому пожалуешься?
И приказал главный бог казнить Прометея ужасной казнью: приковать его цепями к гранитной скале, и чтобы хищный орел — птица — клевал ему сердце и разрывал грудь. Тысячу лет солнце жгло иссохшее тело Прометея, ледяные ветры секли его колким снегом. Но Прометей вытерпел все муки, потому что страдал за добро, какое сделал людям.
На этом нашей лекции конец. Только есть в ней продолжение, есть секрет особого свойства, и я вам его открою. Тем Прометеем был шахтер. И когда приговорили его боги к зверской казни, все шахтеры поднялись и сказали богу дерзко: «Знаешь ли ты, всевышний, откуда у тебя в очаге взялся огонь? Кто его добыл и принес сюда, на Олимп, чтобы вы сидели и грелись?» — «Ну говорите, кто принес огонь?» — спрашивает главный бог. «Шахтеры! Вот кто для вас постарался и принес вам тепло. И если шахтеры захотят, то огня у вас не будет. Освобождай Прометея по собственному желанию, иначе мы лишим огня все ваши небеса».
Делать нечего: зовет бог прокуроров, надо амнистию делать Прометею. А куда денешься? Так и проголосовали.
Слушай мою лекцию, дружок, и на ус мотай, смекай, что к чему. И никогда не забывай высокие слова, какие сказал про шахтера поэт:
Когда идет шахтер навстречу,
Благоговей,
Он света нового предтеча,
Он — Прометей!
Знаешь ли ты, друг мой, как является уголь на свет божий? Заковала мать-природа черный уголек семью цепями, запрятала за семью дверями. А двери неприступные, каменные — никаким ключом не откроешь. Первый горизонт — первая дверь. Второй горизонт — вторая дверь. Еще ниже — третий горизонт, третья дверь. И так все глубже. В новых шахтах теперь уголек спрятан даже за десятью дверями — больше километра в недра земли. Вот и подумай, как взять тот уголек, как его выдать на‑гора́.
В стародавние годы уголь от забоя к стволу доставляли лошадьми. И тут я скажу так: если человек в шахте — геройство, то конь в шахте — печаль. Лошадей спускали в темные недра навсегда, спускали их молодыми да сильными, а поднимали старыми и слепыми. Но чаще всего они оставались под землей на веки вечные.
Считай, дружок, что тебе повезло, коли не видел, как спускают лошадей в шахту. Сначала ей завязывают глаза тряпкой, и она живет на конюшне несколько дней в полной темноте, как бы сказать — привыкает. А когда приближался горький час спускать лошадь под землю, ей крепко связывали ноги, чтобы она с испугу не забилась в клети и не сорвалась в ствол. Заводили лошадь в клеть с повязкой на глазах, а там четыре сигнала — и прости-прощай! Жила лошадь в подземелье, не видя белого света.
У коногонов в шахте вожжей нету: управляют лошадьми при помощи слов. Конь понимает, когда партия загружена, трогает с места и тянет длинный состав вагончиков в кромешной тьме штрека, доставляет уголь к подъему.
Лошади в шахте умные, понимают все по звукам. Дотянет лошадка до ствола партию вагонов, а перед разминовкой коногон громко скомандует: «Примись!» — и конь отскакивает в сторону. Тормозной отцепляет на ходу барок с крюком, и вагончики сами подкатываются к подъемной клети. Бывали случаи, когда дурной коногон разгонит партию перед самым стволом, и конь не успевает отскочить. Вагоны сталкивают лошадь в ствол и сами за ней туда падают.
Насмотрелся я на этих бедолаг, не дай бог...
Однако слушай дальше. Это у нас была присказка, а сказка только начинается.
Жил у нас на руднике лихой коногон по имени Яша Резаный. У него был конь по кличке Тарас. Поверишь или нет, а такой дружбы, какая была между ними, и среди людей не встречал. Яша не давал в обиду своего коня, жалел его, кормил с руки. Тарас любил лапшу. Девчата-откатчицы приносили ему в шахту борщ в судочке, и он борщ уплетал с аппетитом. Очень умный был конь, представь себе — считать умел. Бывало, прицепят к партии лишний вагончик, вместо шести — семь. Тарас дернет с места, и по стуку вагончиков пересчитает их. Если вагончик лишний, хоть проси его, хоть лупи — не стронется с места: отцепляй седьмой вагон, и все тут. А когда наступает час обеда, он зубами легонько берет Яшу за рукав и тянет, пошли, мол, пора отдохнуть. Яша засмеется, обнимет за шею друга, и они рядышком идут на конюшню.
Если, бывало, захворает Тарас, слезы у коня из глаз, трудно ему, а сказать не может. Яша сам впрягался, и они вместе тянули партию. В такие дни Яша оставался в шахте, был вместе с конем. А когда, случалось, сам коногон заболеет, Тарас места себе не на ходил, всех шахтеров в штреке обнюхает, ищет своего сердечного друга... В старые времена был праздник — день святого Фрола, это был праздник лошадей. В этот день ни один хозяин не заставлял работать лошадь. Их вели в церковь, поп выходил и окроплял их святой водой. В этот день лошадей купали, кормили овсом, в гривы заплетали разноцветные ленточки. Только шахтерских лошадей, конечно, забывали. Один Яша соблюдал закон. Тарас его будто чувствовал праздник, был веселым. Яша с поверхности приносил в шахту цветы и убирал ими сбрую Тараса. Шахтеры смеялись над коногоном, да только напрасно...
Однажды случилась в шахте беда. Не выдержало крепление в штреке, и кровля рухнула. Тарас партию не довез, попал под обвал. И погиб конь шахтерский. Яша кинулся разгребать завал, да куда там: шахтеры кричат: «Уйди, самого придавит!»
Заплакал Яша с горя, да что поделаешь. Разобрали породу только через три дня, откопали Тараса, но поздно. Героем погиб конь. Закручинился, затосковал Яша-коногон, ходил будто потерянный. И все чудилось ему: ржет его конь в дальних выработках, зовет хозяина.
Люди сочувствовали коногону, предлагали ему других лошадей. Отказывался. «Если, — говорит, — погиб мой Тарас, то и мне без него жизни нету...»
Как-то раз во сне или наяву предстал перед Яшей его любимый конь Тарас, тряхнул золотой гривой и говорит: «Не горюй, Яша, не печалься. Работали мы с тобой дружно, а теперь я своего железного брата тебе пришлю. Пойди на то место, где мы с тобой со смертью встретились, и найдешь там мою подкову, Возьми ее и кинь в огонь. Явится тебе мой железный брат, люби его и меня, Тараса, вспоминай».
Сказал он эти загадочные слова и пропал. Помчался Яша к тому месту, где был завал, смотрит: лежит подкова. Он сразу узнал ее, потому что сам ковал. Смотрит Яша и диву дается: если привиделся ему конь, то почему предсказание с подковой сбылось? Однако поднял подкову, завернул ее в тряпку и сунул за пазуху. Кончилась смена, выехал на‑гора́ и подался в степь. Там разжег костер, бросил в огонь подкову и ждет, что дальше будет... И тут слышит натурально человеческий голос: «Спускайся поутру в шахту, и возле ствола будет тебя ожидать мой железный брат».
Верит Яша и не верит. Однако же дождался утреннего гудка и бегом на шахту. В первую же клеть вошел, спустился под землю. Вышел на рудничном дворе — так называется в шахте околоствольная выработка — смотрит, а прямо перед ним стоит на рельсах конь не конь, а диковинная машина. С виду похожа на вагонетку, только с крышей, а спереди электрический глаз так и светит, так и слепит — смотреть прямо невозможно. Подходит Яша к той чудо-машине, а руки сами собой тянутся к разным колесикам да рычагам в той машине. Удивляется Яша: почему так легко управляет он тем железным конем, как будто всю жизнь на нем ездил? А конь бежит по рельсам, только гул в штреке раздается. И не шесть вагончиков тянет, как Тарас, а двадцать шесть!
Вот так, друг мой, появился на шахте железный конь, и шахтеры назвали его электровозом. Теперь их по всему Донбассу сотни тысяч. А тот был первый.
На этом точка. Слушайте и смекайте. Кто подумает, что это детская сказка, нехай думает. А мы рассудим по-своему: не всякая быль есть сказка, но всякая сказка — быль.
Дело было в девятьсот грозном и славном пятом году. Отыскался один отчаянно смелый шахтер. Был он в округе верховодом, ничего на свете не боялся и сказал: «Пойду к царю, пойду побалакаю с ним по душам», — и, как водится, обушок под полой спрятал.
Друзья смеялись, отговаривали: «Да тебя царские вельможи на сто верст к царю не допустят». — «Ничего, — отвечает, — мы, шахтеры, сквозь камень идем, а сквозь эту шушеру мне пройти ничего не составляет».
Ну, как уж там он добрался до царя, какую смекалку применил, а только явился перед самим императором и самодержцем всея Руси: «Что же ты и куда смотришь, — говорит он царю, — погляди, как дико живут углекопы, как они страдают от беспросветного буржуйского гнета. Проснись, а то мы тебя вместе с троном выкинем на мусорную свалку истории».
Царские вельможи, которые там были, переполошились от неслыханного нахальства. Да только шахтера разве запугаешь? Ему терять нечего — дальше угольной каторги не погонят...
Царь и тот маленько сдрейфил от смелого шахтерского напора, но виду не подал и говорит: «Поди прочь, не нужен ты мне вместе с твоим трудом. Сам ты грязный, и от работы твоей одна вонища. Вон какой черный дым валит из труб, закоптил ты мне столицу Санкт-Петербург своим паршивым углем».
Услышал шахтер такие обидные слова, ничего не сказал царю. Вернулся он к братьям своим углекопам и сказал, как царь осмеял ихний труд, как от угля морду отвернул. Эх, как же тут поднялись, забушевали углекопы, побрали обушки и сказали: «Если царю труд наш неугоден, то мы его самого скинем к свиньям собачьим».
Пошла тревога по всей Руси. Докатилась народная гроза до царя. Испугался катюга-палач, созвал генералов, помещиков, фабрикантов и всякую подобную буржуйскую нечисть и приказал им, чтобы ехали в Горловку и распушили рабочих, которые взбунтовались. Но рабочие не дрогнули, не уступили. И как раз вот здесь, под терриконом нашей славной «Кочегарки», начался главный бой. Навалились царские войска, потеснили рабочих. Но те кликнули клич по всему Донбассу: «На помощь, люд голодный!» И вот уже помчались эшелоны отовсюду: из Гришина под командой славного Дейнеги, из Енакиева во главе с Ткаченко-Петренко. Был тут и наш горловский командир Кузнецов. Взяли они царских сатрапов на «ура». Только стекла в казармах зазвенели, и царские драгуны убегли в степь. Тогда царь выслал подкрепление: тьма-тьмущая буржуев понаехало. Круто пришлось рабочим людям. Наш Кузнецов поднял красный флаг и объявил: «Вперед, благородные творцы и мученики!» А тут драгуны пришпорили коней, взяли нас в шашки... Я ведь там был лично. Мальчишкой собирал обломки глея, и мы кидали их прямо с террикона в гусар. Немало и нас, мальчишек, погибло тогда в Горловке...
Долго бились рабочие, высокой ценой платили царским прихвостням за свою невинную кровь. Был там среди злодеев полицейский пристав Немировский. Подскочил он к знаменосцу Кузнецову и шашкой отрубил ему руку вместе с флагом. Мы, рабочие, вложили в эту руку красную розу и торжественно предали ее земле. И хотя захлебнулось в крови наше восстание, победили нас царские жандармы, все-таки настоящими победителями оказались мы, потому что в семнадцатом вышли на последний и решительный бой, и вы знаете, какой великой победой тот бой окончился.
...Попили рабочей крови цари да царята, а сколько могил усеяло донецкую степь, только кровь та не прошла даром. И красную розу, которую мы тогда предали земле вместе с рукой рабочего Кузнецова, мы обессмертили.
Бывал ли ты в нашей красивой шахтерской столице Донецке? Там теперь уже не тысяча жителей, как было в старой Юзовке, а за миллион перевалило. Миллион жителей шахтерского города, миллион сынов тех, кто погиб в 1905 году. Пойди по улицам Донецка, дружок мой, и сам увидишь ту легендарную красную розу.
На всех улицах и площадях увидишь розы. Чудесным ковром покрыли они землю геройскую. Миллион жителей — миллион роз. И в этом наша гордость и наша светлая память рабочим, погибшим на полях сражений первой русской революции.
Наш Донбасс — счастливый край. И про то, как были открыты подземные сокровища, сказка есть.
Шел по степи селянский мужик с ружьем. Смотрит, в земле глубокая нора. Заглянул в нее, а там лисята притаились. Вытащил всех по одному и радуется: «Эх, добрая же будет у меня шапка!» А тут прибежала мать-лиса, увидала своих детей у человека в руках и говорит:
— Отдай моих деток, человек, я тебе за это клад открою.
Подумал, подумал дядька и решил: а вдруг правда, не зря же лиса так жалостливо просит.
— Ладно, лиса, на тебе твоих малышей, а за это клад показывай.
— Бери заступ, — говорит лиса, — и копай вот тут.
— Зачем?
— Клад найдешь.
Опять поверил человек лисе, взял кирку, лопату и стал копать. Сначала земля шла мягкая, и копать было легко. А тут камень начался, пришлось за кирку браться. Долбил-долбил, вспотел весь, а клада нет и нет.
«Ну, мошенница лиса, видать, обманула». Подумал так наш дядька, а копать продолжал — интерес его разбирал, да и яму вон какую вымахал, жалко бросать работу. Вдруг взаправду докопается до клада? Пошел опять долбить, смотрит; земля черная пошла. Выпачкался с головы до ног — одни глаза сверкают, а клада все нет. Плюнул, вылез из ямы и закурил в досады. Сидит на камешке, покуривает, думу думает; как же так и зачем он поверил лисе? Кто не знает, что лиса хитрая... Докурил цигарку и бросил окурок в сторону. Сколько уж там прошло времени, а только чует — гарью потянуло. Посмотрел в одну сторону, оглянулся в другую — нигде нет огоня, только в том месте, куда он окурок бросил, обломки черных камней задымились. Он их сам выломал из земли и выбросил лопатой на поверхность. Смотрит и диву дается: горят камни! Собрал поблизости другие куски, кинул в огонь, и эти занялись, да как жарко! И тут наш искатель клада смекнул: набрал черных камней в мешок и принес к себе в хату, бросил в печку, и камни на глазах загорелись-загудели. От радости зовет он жинку: «Ставь, — говорит, — чугуны да кастрюли на плиту, погляди, что я за чудо-камни нашел».
На другой день утречком побежал к своей яме, опять набрал горючих камней. А тут навстречу лиса.
— Здравствуй, добрый человек. Доволен ли мною?
— Хитрюга ты, Патрикеевна, обманула меня: гляди, какую яму вырыл, а клада нет.
— Не обманула я тебя, человек. Нашел ты клад, ведь горючие камни и есть богатство дороже золота.
«И то правда», — подумал про себя мужик и говорит лисе:
— Ну, коли так, спасибо тебе, лисонька... Живи на свете, радуйся своим деткам.
Взвалил мешок с горючими камнями на спину и понес. И опять запылало-загудело в плите жаркое пламя, да такое, что хоть окна и двери открывай и беги из хаты.
Никому в селе дядька не сказал ни слова про счастливые черные камни. Только разве от людей спрячешься? Подглядели за ним, куда он ходит с мешком, увидали, как горят камни, и давай себе копать да похваливать соседа, дескать, вон какую он нам сделал прибыль.
Пошел слух о черных камнях по всей округе. Докатилась слава до царя Петра. Затребовал он к себе того дядьку: «Какие такие ты нашел чудо-камни, будто от них великий жар?» Ну, тот высказал царю всю правду и про лисичку не забыл. Удивился царь Петр и велел позвать к себе самого знатного вельможу, чтобы послать его с мужиком в те степные края да в казачий город Быстрянск, и там искать горючие камни, жечь их и пробу чинить.
Вельможа поговорил с дядькой, вызнал тайну про лисичку и черные камни. Слушал и радовался вельможа: значит, много в тех краях пушного зверя, если простая лиса способна на такие дела. Взял он поскорее ружье-двустволку, подпоясался тремя патронташами и явился пред ясные очи:
— Готов ехать, ваше царское величество!
— А фузею зачем взял? — спрашивает царь про ружье.
— Охотиться, ваше величество... Там, сказывал мужик, лис много.
Царь и говорит ему:
— Значит, ты, вельможа, не способен вести государственные дела, ежели прежде всего о себе да об охоте думаешь. И коли так, то иди служи на псарне.
Заместо вельможи велел царь позвать разумного в науках мужика по фамилии Капустин. Дал ему царь свою кирку, лопату и велел отправляться в казачьи степи искать залежи горючего камня.
Тогда-то, друг мой, и были открыты в Донбассе его золотые сокровища — угольные пласты. И пошли с той поры шахты по всей нашей неоглядной донецкой земле.
Поезжай в город Лисичанск — увидишь Григория Капустина, там ему памятник стоит из чистой бронзы. А в степь пойдешь и лисоньку встретишь, ей поклонись.
Ладно, так тому быть, выскажу тебе одну сердечную тайну. Я ее храню множество лет, да, видно, пора открыть, тем более что человека, о котором пойдет речь, уже на свете нет.
Дело было давно, как говорится, еще при царе Горохе, когда людей было трохи. Заявился к нам на рудник мальчишка: «Хочу быть коногоном». — «Как зовут?» — «Пашкой». Ладно, взяли его тормозным к одному отчаянному коногону. Сколько уж он поработал тормозным, не скажу, да и не об этом речь. Вскорости прошел Пашка все подземные науки и сам стал коногонить. Известное дело, какой отчаянный народ коногоны: с утра дотемна под землей в проклятущей работе, а поднялся на‑гора́ — гуляй, душа! Пить да драться. А Пашка пить не пил, выедет, бывало, из шахты, тетрадку тайком сунет в карман — и в степь... Что уж он делал в степи, никто не знал. А только стали появляться среди углекопов невесть откуда новые песни, а одна была такая душевная и жалостливая, что поголовно все запели ее: «Вот мчится лошадь по продольной, по узкой темной и сырой, а молодого коногона несут с разбитой головой». Такой у песни зачин был, а дальше вроде у него спрашивают, у раненого коногона: «Ах, бедный, бедный ты мальчишка, зачем лошадок быстро гнал: или десятника боялся, или в контору задолжал?..» Горемычная песня, все высказала про нашу шахтерскую жизнь, всю правду из глубины души на‑гора́ выдала: «Двенадцать раз сигнал пробило, и клетка в гору понеслась. Подняли тело коногона, и мать слезою залилась».
Так никто и не узнал, что песню сложил наш Пашка. Про себя написал, сам себе конец предсказал: «Я был отважным коногоном, родная маменька моя. Меня убило в темной шахте, а ты осталася одна». Определил Пашка свою судьбу, может, сам не знал, что так с ним случится. А может, знал...
И вышло в аккурат по песне: Пашка угодил под колеса вагонетки. А в ней — сорок пудов весу!.. Завернули тело в рогожу, выдали в клети на‑гора́ и, как говорится, отпели душу грешную, зарыли в землю. Погиб мальчишка юных лет. Безродным был. Мать у него померла, и горевать некому.
...Да только не погиб наш Паша. Один я на всем руднике знал эту тайну. Он сам пришел ко мне и рассказал, как живым остался. А было так: Смерть подступила к нему в шахте и смеется, костлявым пальцем манит к себе и шепчет: «Иди ко мне, голубок, я тебя давно дожидалась... Ложись». А он ей в ответ: «Ты, косая, сначала постели мне постель, а тогда и укладывай». — «Еще чего... Сам помер, сам и стелись». — «Нет, ведьма, не быть по-твоему». Тогда Смерть и говорит: «Что же, уважу тебя, углекоп, постелю постельку вечную», — сняла с себя черную мантию и раскинула на штреке. «Ложись!» — «Нет, — говорит ей Пашка, — не та постель! Хочу лечь на уголек и угольком укрыться». Делать нечего: стала Смерть стелить Пашке угольную постель. А он снял с плеча коногонский кнут, да как врежет ей по костям. А потом еще раз! И еще! Подхватилась карга, завыла, запричитала, да в старых выработках скрылась — только эхо пошло по штрекам. А Пашка обмотал кнут вокруг шеи и пошагал к стволу... Когда и как он выехал на‑гора́, никто не знал. Только явился Пашка в свой балаган — тут как тут! Дружки-углекопы глянули и рты разинули. Кто в бога верил, закрестился. «Пашка, ты?» — «Я». — «Откуда ты взялся, мы тебя вчера своими руками похоронили?» — «А вот я живой», — отвечает Пашка и смеется. Углекопы решили: не иначе сам сатана явился к ним в образе Пашки, и давай молитвы нашептывать: «Да воскреснет бог и разразятся врази его...» А Пашка хохочет.
Однако никто и не поверил, что это Пашка. Одни к дверям стали пятиться, другие перешептываются: «В полицию заявить надо...»
Известное дело, когда веры человеку нет — рождается в душе безысходность и тоска, не верят, хоть ложись да помирай, и никому ничего не докажешь. Не верят...
Пришел Пашка ко мне — куда ж деваться? Я в ту пору у одной старушки угол снимал. Сел Пашка ко мне на кровать и закручинился. Стали мы с ним прикидывать и так и этак, ничего не придумаем. Тогда Пашка поднялся и говорит: «Ну вот что, друг мой Максим. Если люди не верят, что я живой, то нет у меня другого выхода, как сменить свое имя раз и навсегда. Придумаю себе другое и буду жить, как будто меня на свете нет... Мне, видишь ли, никак нельзя помирать: трудно углекопам живется, и я обязан им помогать. Заживу другой жизнью, а ты обо мне будешь по песням узнавать...»
Сказал так и подался на все четыре стороны. Никто его с той поры не видел, скрылся, будто исчез навеки. Однако же песни его пели. Ведь песня, как хлеб, нужна человеку. Так и жил Пашка, где — не знаю, а я свято хранил его тайну. А тут прошел между старыми шахтерами слух — нет больше Пашки, помер.
Только я так думаю: обманул свою смерть Пашка и на этот раз. Почему так думаю? Песни его поют. А если песни про человека поют, значит, живой.
Хорошо бывает на шахте в ранний час утра, когда первая смена спустилась, а ночная только что поднялась на‑гора́. Помылись горняки в душевой и разошлись куда кому надо: кто отдыхать, кто по домашним делам, а молодежь в кино.
В такую пору всюду безлюдно и тихо. Только слышно, как вздыхает машина шахтного вентилятора да откуда-то доносится песня. Это девчата поют в ламповой. Работа у них трудная, вредная — дело с кислотами имеют, отработанные лампочки заряжают. Работают и поют: «В жизни раз бывает восемнадцать лет...» А еще поют потому, что работа у них озаренная — девчата борются с тьмой, освещают шахтерам дороги в темных недрах. Сам я больше шестидесяти лет проработал под землей, все профессии прошел, все испытал. Бывало, подойдешь к окошечку ламповой, она, дивчинка-голубка, выдаст тебе лампу и улыбнется. И целый день потом легко работается. И лампа тебе светит, и улыбка девичья...
Как раз тут подходим мы с тобой, дружок, к печальной сказке про Ваню Светоноса.
В старые годы были на шахтах мальчики-лампоносы. Тогда в угольные копи люди спускались не так, как теперь, в мощных клетях, а в бадье или попросту — в железной кадушке. Взрослые углекопы стояли в ней по грудь, а у мальчонки одни глаза видны были из бадьи. Жалко было тех маленьких рабов, да что поделаешь: кормиться надо, а хозяину шахты выгодно, потому что малышу меньше платить. И ходит мальчишка глубоко под землей по темным выработкам, обменивает свежие лампы на потухшие.
Я в те годы работал на Чулковке. Был у нас мальчишка-лампонос Ваня. Все шахтеры его любили и называли «наш светлячок».
Ростом он был маленький, в дырявых холщовых штанишках, в ситцевой рубашонке. Зацепит себе за шею крючками две или три лампы, да в руках по четыре. Еле стоит, бедняжка, согнулся под тяжестью горящих ламп. Спросишь: «Как живешь, Ванюша?» — «Хорошо», — отвечает, только где уж там хорошо: щеки бледные, сам худенький, вечно голодный. Матери у него не было, один брат шахтер, звали его Кирюхой.
Под землей жизнь тревожная. Однажды случился большой выброс угля, завалило в забое двадцать человек. Лампы у всех погасли, и сидели люди в кромешной тьме, раненные и оглушенные выбросом.
Протяжно гудели гудки, надрывали сердце. Сбежались отовсюду люди к руднику. Никого, кроме горноспасателей, в шахту не пускали. Ваня прибежал к штейгеру и просит: «Дозволь, дяденька, я шахтерам лампы понесу. У меня там брат Кирюша... Я знаю, куда их вывести, знаю ход к степному шурфу».
Усмехнулся штейгер: какая ему забота, пускай лезет мальчишка в погибель, пропадет — не велика потеря, а лампы в шахте нужны.
Постарался Ваня раньше горноспасателей спуститься в шахту. Идет по штреку — темнота кромешная, и людей не видно.
— Э-гей! — кричит он. — Где вы, я лампы принес!
Долго молчали подземные ходы, потом кто-то из шахтеров услышал и отозвался. Ваня роздал лампы и повел углекопов такими ходами, какие знал только он. Вывел всех, а брата нет. Помчался обратно. А в лаву заглянуть страшно: стойки покорежены взрывом, тысячепудовые камни оборвались и преградили путь в лаву. Однако Ваня пробирается между глыбами камня, зовет:
— Кирюша, братик мой, отзовись, я тебе лампу принес!
Молчит темнота, и вдруг будто слышен голос:
— Ползи сюда...
— Где ты?
— Здесь я... — снова отзывается таинственный голос, и словно смех слышится.
Выбросом газа поломало породы, и газ шипит гадюкой, дышать нечем. Ваня оторвал кусок рубахи, смочил в канавке и завязал себе половину лица.
— Где ты, братик?.. Я твоих товарищей вывел и тебя спасу.
— Здесь я, сюда иди, — слышит голос брата, и опять будто смех послышался, а голос удаляется. Страшно Ване, но он не боялся смерти и смело пробирался между глыбами на локтях — иначе не пролезешь.
И тут загремели, загрохотали недра, посыпались на Ваню камни, накрыли и погребли навсегда...
Когда пришли горноспасатели, с трудом разобрали завал. Искали мальчишку-лампоноса и не нашли. Только откопали его лампу. Подняли ее и не верят чуду: огонек в лампе светился. Мальчик погиб, а его лампа была живая. Подняли ту лампу на поверхность, как диво дивное. Смотрят люди, а огонек в лампочке горит и горит. Как же она цела осталась в такой погибели? И тогда люди сказали: «Это душа Вани светится в лампе...»
В народе говорится: кто живет для людей, живым навсегда остается.
Вот и мы с тобой будем жить так, чтобы светить людям, как Ваня, быть для людей огоньком.
В тот геройский день, когда шахтер Алексей Стаханов нарубил в забое вместо семи тонн угля, как полагалось по норме, сто две тонны, нашлись люди, которые не верили, говорили: не под силу одному человеку дать столько угля за смену. Были даже такие чудаки, которые нашептывали, будто у Стаханова особенный отбойный, сделан для него лично по секретным чертежам.
На чужой роток не набросишь платок. Дошли вести про Стаханова до заграницы. И если у нас были неверующие, то загранице сам бог велел не верить и сомневаться.
А между тем стахановская наука разлилась по стране весенним половодьем, и уже не было шахты, где не отыскался бы свой чудотворец, который по десяти и больше норм вырубал за смену.
Поехал наш горловский богатырь Никита Изотов в гости до Стаханова. «Здравствуй, Алексей». — «Здравствуй, Никита, рад тебя видеть». — «А ну-ка, Алеша Попович, открой мне свою науку, покажи свой чудо-молоток». Эти слова Изотов произнес в шутку, потому что отбойный Стаханова был самый обыкновенный. «Что ж, поехали в мой кабинет», — приглашает Стаханов. Спустились они в шахту, пришли в стахановский забой. И в тот день Никита Изотов за шесть часов нарубил 240 тонн угля. «Хороша твоя наука, Алексей, — смеется Никита Изотов, — и молоток хороший». — «Если такое дело, — отвечает Стаханов, — если тебе нравится мой молоток, дарю его тебе».
Вернулся Изотов к себе на «Кочегарку». А тут из Москвы телеграмма — вызывали Никиту учиться на академика.
Надо прощаться. Спустился Изотов в шахту и, как говорится, под занавес показал всем, какие бывают чудеса на свете. В тот день он дал 640 тонн угля, целый железнодорожный состав. Вот это был рекорд!
Однако же надо ехать. Кому передать чудо-молоток? Пошел Никита до своего ученика, легендарного буденновца Ермолая Ермачка, и говорит: «Держи мой подарок, Ермолай, и рубай уголь так, чтобы мне в Москве было слышно».
И уехал.
Растрогался Ермачок от дорогого подарка. И пошла катавасия — в руках Ермолая Ермачка стахановский отбойный заплясал, заходил ходуном. Что ни день, то новый рекорд. Снова показал свое геройство боец за коммуну Ермачок.
А заграница прислушивается: какие такие чудеса происходят в стране СССР. И вот тебе — приехали в Горловку гости из Франции, ихние горняки. Приехали и в сундучках привезли свой инструмент. Дескать, хоть ты и свой брат рабочий, товарищ Ермачок, а проверить тебя не мешает.
Заходят гости в нарядную:
— Наше почтение, камарады.
— Добро пожаловать, — говорит Ермачок, — будьте гостями, не стесняйтесь, парле франсе...
Французские горняки говорят Ермачку:
— Слыхали мы, что у вас, камарад, есть особый отбойный молоток, которым вы за смену по десяти норм даете.
— Есть такой молоток, — отвечает Ермачок. — Коли хотите посмотреть на него, собирайтесь в шахту. Вот вам спецовка, резиновые сапоги и все, что нужно.
Переоделись французы, получили подземные лампы, а сундучки со своим инструментом с собой прихватили. Сели в клеть, и мы их с ветерком на самый низ.
Пришли все к забою. С верхнего штрека съехали на спинах в газенок, и очутились гости в лаве. Ермачок пробирается по стойкам спереди, за ним французы. Странно им. Видно, у них нет таких крутых пластов, опасаются, как бы не загреметь в стометровую пропасть. Потом ничего, освоились, крепкие ребята оказались. Да и то сказать: рабочий человек закален и в трудностях, и в нужде, и в страхе, и в терпении — ему все нипочем.
Дело было на пласте «Атаман», хороший пласт, да сильно крепкий уголь в нем.
— Ну, камарады, давайте соревноваться, кто больше угля вырубит за смену.
Разошлись по уступам. Ермачок выбрал себе самый трудный, а гостям, где уголь помягче.
И пошла плясать губерния. Ермачок рушит пласт так, что только грохот по рештакам и уголь черной лавиной летит.
Французы себе работают, хорошо рубают, ничего не скажешь. А только в конце работы подсчитали, и вышло, что Ермачок вырубил угля втрое больше, чем гости.
— У меня молоток особенный, — смеется Ермачок в ответ на удивленные вопросы гостей.
— Чем же он особенный?
— Советский.
— Дозволь, камарад Ермачок, твоим молотком поработать.
— Пожалста, силь ву пле.
Как французские горняки ни старались, больше Ермачка всей бригадой не могли вырубить. Выходит, дело не в молотке, а в том, кто им работает. Покачивают французы головами, говорят:
— У нас во Франции нельзя так работать. Хозяин мигом половину шахтеров уволит.
— А вы хозяина по шее, — шутит Ермачок.
Гости посмеиваются, чешут в затылках.
— Не так это просто, дорогой советский камарад.
Поговорили так и выехали на‑гора́. Русские люди щедры на добро. Пригласил Ермачок заграничных друзей к себе в гости, угостил яблоками из своего сада. Довольные уехали французы.
— Мы, — говорят, — про твой чудо-молоток своим товарищам расскажем.
— Правильно сделаете, — отвечает Ермачок. — Надо рабочему классу к одному берегу прибиваться.
Уехали французы к себе домой, и тут Ермачок получает письмо, пишут его французские горняки: «Обнимаем тебя, дорогой товарищ, от имени трехсот рабочих нашей шахты и пяти тысяч ожидающих работы на бирже труда».
Так отбойный молоток Ермачка стал агитатором, прославил наших стахановцев на всю заграницу.
Хороша та сказка, которая хорошо кончается. А нам с тобой грустить приходится. Началась война. Фашисты подмяли под свой сапог полмира. И вот уже кинулся Гитлерюга на нас. Пришло горькое время в Горловку: заявились фашисты.
— Где ваш шахтер по имени Ермачок и где его чудо-отбойный? Показывайте, иначе расстрел.
В ту пору Ермачок в партизаны подался. И случилась такая незадача — схватили его немцы.
— Ты Ермачок?
— Я.
— Будешь на нас работать?
— Не буду...
— Ладно... Тогда скажи, куда ты свой чудо-молоток спрятал, которым ты по десяти норм в смену добывал?
— Не видать вам заветного отбойного как своих ушей.
— Выбирай: молоток или смерть?
— Смерть, — дерзко отвечает врагам Ермачок и смеется им в лицо.
Согнали гитлеровцы людей со всей шахтерской округи. «Смотрите, как мы расправимся с вашим героем».
На крюке подъемного крана повесили фашисты нашего Ермачка. Вся площадь перед Дворцом культуры, который сами строили на субботниках, зашлась плачем людским.
Погиб легендарный герой, да только уголек его до сих пор идет на‑гора́. Отыскали шахтеры чудо-молоток Ермачка, и он работает до сих пор. Если хочешь убедиться в этом, приезжай в Горловку, приложи ухо к земле, и услышишь, как весело стучит, клюет уголек отбойный Ермолая Ермачка.
На том слава герою и память навеки.
Среди шахтеров жадных людей нет и быть не может. А между тем отыскался один, правда, пришлый. Глаза у него были завидущие, руки загребущие. Так и норовил пожить за чужой счет, украсть, обмануть, и все ему казалось, что соседи лучше его живут, что уголь им привозят отборный, а ему плохой. Вечно он искал работу, чтобы дела было мало, а денег получать много. Надоело горнякам терпеть такого обормота, и решили они хорошенько проучить его. Знали, что за длинным рублем он на край света побежит, и сказали: «Принимайся к нам на седьмой участок, мы деньги лопатой гребем, а работаем мало. Можно сказать, получаем зарплату ни за что. Вот погляди сам..» — и показали ему большущую пачку денег.
Всю ночь не спал жадный, зависть мучила: как же так, что люди зарабатывают вон сколько, а он и не знал об этом. Пошел проситься на седьмой участок.
А надо вам сказать, что шахтеры крепко подшутили над тем паразитом, потому что седьмой участок был самый трудный в шахте: и вода там из почвы сочилась, и кровля была слабой, пласт сильно зольный, то есть много в угле пустой породы.
Неизвестно, как бы повернулось дело, если бы разговор горняков с тем жадюгой не подслушал сам Шубин. Как он на поверхности оказался, никому не ведомо, может, проверял, правильно ли кассир деньги выдает, не переплачивает ли лодырям лишние, — он терпеть не мог ленивых и всех знал наперечет. Может, по другим делам выехал Шубин на‑гора́ и замаскировался под старого горняка. Главное в том, что Шубин тоже решил проучить жадного, дескать, устрою я тебе фокус.
Выследить человека Шубину ничего не стоит, он сам может быть невидимым. Подождал он, когда жадный в шахту спустится, проводил его до седьмого участка, а там сделал так, что угольная лава обернулась кладом драгоценностей. Увидел жадюга этакое диво, и глаза у него разбежались. Не знает, с какой стороны зайти, чтобы те драгоценности хватать. А пласт так и горит бриллиантами, сияет изумрудами, искрится огнем рубинов, аж сердце зашлось. Под ногами жемчуг хрустит, алмазы сверкают, золотые слитки блестят.
— Вот так работка! — обрадовался жадюга. Не поймет, почему же другие шахтеры не знали об этаких сокровищах в шахте. Или, может быть, ему одному выпало такое счастье. Спасибо же людям, что посоветовали пойти в этот забой. Теперь он на всю жизнь обеспечен несметным богатством!
У жадности ни конца ни края. Набил он карманы спецовки жемчугом, напихал за пазуху алмазов. Снял каску и насыпал в нее изумрудов, топазов, аметистов, слитков золота, а сверху рукавицей прикрыл и сам думает: «Скорее тикать надо отсюда, пока не поздно... А шахтерики нехай себе колупаются в угле. Я не работал, а заслужил такие богатства — себе хватит и внукам останется!»
Помчался он впритруску к стволу, запыхался, волнуется, потому что клеть долго не спускается. Но вот пришла клеть, а стволовой его за рукав:
— Почему раньше времени из шахты выезжаешь? Есть у тебя разрешение начальника участка? Если нету, поворачивай оглобли обратно.
— А ты мне что за указ? — огрызается жадюга. — Тоже мне начальник выискался... Твое дело клети принимать и отправлять на‑гора́. Может, у меня живот заболел и срочно в медпункт надо. — Выехал он в клети на‑гора́ и бегом на автобусную остановку — успеть, пока автобус не отошел. А Шубин на мотоцикл и за ним.
Приехал жадный в город и спрашивает, где тут ювелирный магазин. Спрашивает, а сам дрожит от радости. Эх, какое мне счастье выпало! Теперь работать не надо. Сейчас продам драгоценности, куплю себе билет на самолет — и тю-тю на Кавказ. Буду греться на солнышке да сигаретки дорогие покуривать.
Нашел ювелирный магазин — и туда. А Шубин поставил мотоцикл и следит через витрину, что дальше будет. Выходит заведующий:
— Слушаю вас, с чем пожаловали, товарищ дорогой?
«Дорогой... сейчас ты увидишь, какой я дорогой! Жадюга дрожит от нетерпения, охота ему поскорее денежки получить. Жалко, побольше чемодана не взял...
— Знаете ли вы, гражданин ювелир, какое я вам богатство принес.
— НУ, ну, показывайте...
Жадюга держит каску с драгоценностями под полой тужурки и говорит:
— Вот они, мои сокровища... — вынул из-под полы каску да как шуганет на прилавок кучу угля. Высыпал и стоит рот нараспашку. Смотрит и сам себе не верит: как же так, своими руками подгребал бриллианты, насыпал в каску изумруды, всю дорогу, пока ехал до города, заглядывал: целы ли драгоценности? А тут... обыкновенный уголь, да еще мелкий, грязный.
Ювелир рассердился и говорит:
— Что же вы хулиганите, гражданин? Зачем прилавок углем запачкали? А ну убирай свою грязь, а то милицию вызову... Ходят тут всякие лоботрясы, делать вам нечего...
Не успел наш богач дать стрекача, как заходит в магазин человек. Милиционер не милиционер, инспектор не инспектор. Глядит на рассыпанный уголь и усмехается. Вы уже догадались, что это был Шубин.
— Эх ты, простофиля, — говорит он жадному. — Да тебе уголь алмазами показался, жмот несчастный. В забое уголь в свете лампочек играет огнями, а ты сдуру поверил... Так тебе и надо, рвач этакий, не будешь жадничать... Иди к шахтерам, пока не поздно, да в ножки им поклонись, чтобы работать тебя приучили. Тогда и простой уголек обернется алмазами.
Пришел жадный к себе домой: ни бриллиантов, ни денег, плитка не топлена, жена обед не приготовила... Добре проучили горняки сквалыгу.
На этом и сказке конец. А ты слушай и на ус мотай: всякий человек родится, да не всякий в люди годится.
Бывал ли ты, дружок, на Миусфронте, где земля красна от крови шахтерской? В тех местах, на вершине Донецкого кряжа, проходила линия фронта. Две геройские шахтерские дивизии стояли там несокрушимой стеной целых 255 дней! Мало сказать, что вся земля там пулями перепахана, а каждый камешек ранен. Если не бывал, то поезжай, особенно в мае, когда зацветает знаменитый шахтерский сад, выращенный на склонах балки. Тот сад люди называют шахтерским, потому что не знают, от какого имени пошел сад. А речь пойдет о мальчике Феде — шахтерском сыне.
Рос мальчишка розбишакой: отец на фронте погиб, как раз в этих местах, на Миусфронте. Мать осталась с четырьмя детьми. Федя старший. Он и верховодил рудничной детворой, по чужим садам лазал, ветер в поле гонял. А что с мальчишки взять? Безотцовщина, воспитывать было некому. Вот и озорничал, и один раз попался в колхозном саду. Сделали ему внушение, да что толку. Так бы и сгинул хлопец от безалаберной жизни, не случись с ним одной таинственной истории. Однажды пошел Федя в степь собирать осколки бомб и пули: их там было видимо-невидимо. Вдруг слышит: зовет его кто-то, явственно так слышит: «Здравствуй, Федя». Обернулся мальчишка на голос — никого нигде нет. «Кто меня зовет?» — спрашивает он. «Это я, твой отец». — «Я тебя не вижу», — говорит Федя с испугом. «Я в земле лежу, и ты меня скорее всего не найдешь. Слушай, сынок, что я тебе посоветую: собери своих ребят, и посадите вы на этой геройской и печальной земле яблоневый сад. А когда яблоки созреют, чтобы ни одного не загубили, не съели, а детишкам-сиротам раздайте, кто без отца остался».
Стоит Федя, верит и не верит, что с отцом разговаривает. «А почему сад?» — спрашивает Федя. И слышит в ответ: «Чтобы яблоки дружбы росли на земле, не раздора, а дружбы».
Помчался Федя к себе в рудничный поселок, собрал ребят, взяли они саженцы и отправились с ними на Миусфронт. Посадили десять деревцев, потом еще десять. А когда разнесся по всей округе слух про ребячий сад, шахтеры заволновались. «Как же так, — сказали они, — почему мы, ветераны-старожилы этих мест, не догадались, а дети оказались разумнее нас и на земле, пропитанной кровью наших боевых товарищей, сад посадили?» Всколыхнулась шахтерская гвардия, собрались горняки с духовым оркестром, с красными бантами на груди. Тысячи тысяч пришли в День Победы на Миусфронт, и каждый принес с собой деревце.
И произошло чудо: будто сама земля разволновалась душевным порывом шахтеров, и такой урожай вышел потом, что всех людей, сколько их собралось на Миусфронте, угостили свежим урожаем. И первое яблоко дали Феде. Только он не стал есть, а отдал в общий котел для детей-сирот, чтобы крепче росла смена отцам-героям.
Можешь и ты, друг мой, увидеть ту несказанную красоту. От горизонта до горизонта раскинулся наш весенний сад. Только, когда будешь любоваться им, не шибко горюй, что цвет на яблонях розово-красный. Это кровь погибших героев проступает в цветах, это погибшие воскресают из мертвых, потому что живет в народе предание: душа человека после смерти превращается в дерево.
Какое счастье — колесить по стране, замечать новое, размышлять над увиденным! Много интересного, необыкновенного, неожиданного для писателя таят в себе дороги жизни.
Всякий раз с сердечной радостью еду в родимый край, в Донбасс, а там — дышу не надышусь ароматами степными, не налюбуюсь закатами вечерними — они у нас фантастически красивые.
На руднике сразу иду в шахтерскую нарядную. В просторных залах, где горняки получают наряды на работу, в этих своеобразных шахтерских клубах так много встретишь ярких характеров, столькому там научишься, столкнешься лицом к лицу с таким обилием фактов невыдуманной жизни, что потом листаешь исписанные, потрепанные от долгого ношения в карманах блокноты и словно заново все переживаешь. Картины с натуры, схваченные на ходу сцены, портреты оживают, привлекая свежестью первого впечатления. И кажется, будто читаешь не торопливые, часто неразборчивые свои записи, а самую главную, самую чудесную книгу на свете — книгу жизни.
Встретился я с ним у моря в один из редких для августа ненастных дней.
Над городом пронесся ураган. Море стонало от шторма. Пляж на всей протяженности — от порта до Слободки — был пустынным. Волны бросались на берег, падали на песок и растекались далеко, до самых разноцветных грибков купальни.
С моря дул сильный ветер, сгибая в дугу тонкие прибрежные тополя. Рыбачьи баркасы, стоявшие на якорях, кланялись морю, покачивая мачтами.
Купанье в такую пору, безусловно, запрещалось, да и трудно было представить себе отчаянную голову, рискнувшую купаться в такое время. Но вдруг я увидел среди мутно-зеленых волн человека, мелькнула та самая отчаянная голова, что отважилась кинуться в разгневанное море.
С тревогой и удивлением следил я за тем, как человек то взлетал на вершину пенистого вала, то скрывался за нею. В море он подплыл к баркасу, вскарабкался на корму и некоторое время отдыхал, держась за мачту и раскачиваясь вместе с баркасом. Темное море от ярости грозно шумело.
Потом он снова кинулся в воду. Бурлящие волны, казалось, поглотили его. Но он вскоре появился вблизи берега. Огромная волна подняла его на себе, сейчас ударит о берег, а встречная смоет обратно в море. Пенистый вал, изогнувшись, рухнул на берег, завертел пловца, но тот вскочил и, отчаянно работая руками, пошел по грудь в воде вперед. Новая волна толкнула его в спину и выбросила на берег. Усталой походкой пловец вышел на сухое место, отряхнул руки и опустился на песок рядом со своей одеждой.
— Зачем рискуешь жизнью? Могло ведь разбить о камень, — сказал я.
Черные влажные глаза паренька смотрели на меня задиристо.
— Могло. Зато кидает на волнах, как на качелях.
— Ничего себе... качели! Отчаянная у тебя голова, моряк.
— Шахтер я, — сказал он, и я почувствовал в его голосе мальчишескую гордость. Он помолчал и сказал почти сердито: — Со злости я купаюсь.
Мы разговорились. Молодой горняк, машинист угольного комбайна, был, как он выразился, «сослан» в шахтерский санаторий своим начальством.
— Они хотели комбайн мой на штрек выдать, а я боролся.
— Почему же хотели выбросить комбайн?
— У нас всегда так: пришлют новую машину, начинают испытывать. Если сразу не пошла — выкидывай из лавы. Начальству надо план гнать. Вот они и стараются избавиться от испытаний, передать машину на другую шахту. А там тоже отказываются. Поэтому у нас медленно рождаются новые машины. Я понимаю, что комбайн этот еще не совсем готов, есть в нем недостатки — не берет крепких углей, трудно крепить, — нужна устойчивая кровля. Ну а кто сказал, что новая машина сразу должна пойти? Какое изобретение с места в карьер удавалось? Механизм нужно доводить, шлифовать узлы, и если ради этого потеряем сто-двести тонн угля, не беда, зато машина получится хорошая. Вот я и боролся, а начальник меня вызвал, всучил путевку и говорит: «Поезжай в санаторий, отдохни». Потому я и злюсь, знаю, что они выкинули комбайн и рубают отбойными молотками.
— Что-то не верится, что есть такие консерваторы, — сказал я.
— Консерваторы, а себя героями выставляют. Они говорили мне, когда я запрещал комбайн выбрасывать: «Ты что, хочешь аварию устроить, хочешь, чтобы жертвы были?» Что возразишь против такого обвинения? Авария действительно могла случиться. Но какая борьба обходится без жертв, какие открытия давались легко? Вы про Джордано Бруно слыхали? Сожгли его на костре, предали великим мукам за его открытие! Но... я еще приеду, у меня крепкий характер — и машина будет работать в лаве! Будет!
Море билось в берегах, волны почернели. И мне уже не казалось удивительным, что эта грозная стихия не устрашила горняка.
Велика была сила духа в шахтерском сердце.
В шахтерском доме отдыха, в красном уголке, стоят у окна на полу старинные часы, медленные и мудрые. Огромный маятник под стеклом качается неторопливо, веско, задумчиво. Невольно приходишь к мысли: эти часы все видели в жизни, все знают. «Не спеши, — как бы говорят они, — не спеши, но и не медли. Время идет! В юности думай вширь, в зрелости — в глубину. Главное — думай. Истина никогда не лежит сверху. Как всякая ценность, она спрятана глубоко. Ищи ее там, думай и ищи».
Газета «Кочегарка» принесла грустную весть: погиб в шахте знаменитый забойщик, прославленный мастер угля А. А. Коньков.
Этот забойщик вместе с Иваном Валигурой и Александром Тюренковым возглавлял славное движение за коллективный труд. Они давали такие рекорды вырубки угля отбойными молотками, о каких раньше и мечтать не могли. Коньков выполнил четыре или пять пятилеток, нарубил угля на двадцать лет вперед. Он будто хотел жить с людьми и после своей смерти. Да он и поныне живет с нами и еще долго будет жить.
Светлая мысль пришла кому-то из коммунистов шахты каждый день на доске соревнования записывать первой фамилию Конькова. Ведь именно так в воинской части, где служил Александр Матросов, ежедневно во время поверки называют первым имя Героя Советского Союза Матросова, отдавшего жизнь за Родину.
Еду в Лисичанск — через Алчевск, Кадиевку, Первомайку на север. Солнечный ветреный день. Всюду, куда ни погляди, знойная пыль, жужелица, раскаленный асфальт. Казенные шахтерские дома старинной кладки тянутся вдоль избитой ухабистой дороги. Жара, сушь, некуда укрыться от палящих лучей солнца. Лохматый пес перебегает дорогу, хвост опущен, розовый язык свисает из оскаленной пасти. Ветер закрутил жгутом рыжую пыль пополам с окурками, обдал бродячую собаку и помчался напрямик через крыши шахтерских домов.
И только стоит у края дороги одинокая и прекрасная в эту пору раннего лета, гордая и красивая среди камня и зноя белая акация. Она растет на иссушенной земле, скованная горячим асфальтом, и радостно, молодо, пышно цветет, украшая собою скудный пейзаж старого поселка.
Белая акация, верный друг шахтерский! Даришь ты людям благодатную тень и цветы, ничего не требуя взамен, довольствуясь тем, что дала тебе скупая на влагу твердая земля.
Если бы так всегда и всюду в жизни люди отдавали больше, чем требовали...
Старая коммунистка Бобкова, председатель женсовета, сорок лет проработала в шахте. Характер у нее упрямый, неуемный. Если шахта работает плохо, Бобкова приходит к начальнику в кабинет без стука и приглашения, как в собственный дом, приходит и спрашивает строго, как мать провинившегося сына:
— Почему план не выполняешь? Надо чаще в шахту спускаться, а не сидеть в кабинете!
Никто на нее не обижался, не упрекал, все уважали и слушались.
Помню одно из ее выступлений на партийном собрании, где она раскрылась во всей своей преданности и чистоте. Она стояла на трибуне со сбившимся набок платком и горячо говорила:
— Мы, коммунисты, люди особенные. Член партии не должен поднимать руки в гору, обязан во всем стоять насмерть!
Послышалась робкая реплика из зала:
— Умираем один раз...
— Нет! Сто раз умри и сто раз выживи. Коммунист не имеет права умирать. Если коммунист умер, значит, его не было!
В край, оставленный нашими войсками и занятый немцами, прилетели весной птицы. Они с грустью увидели обгоревшие родные деревья, торчащие трубы печей. И тицы тревожно кружились над знакомыми местами, где были гнезда, и не находили их, садились на обугленные сваи и долго молча глядели вдаль, будто звали мирное прошлое, звали бойцов, чтобы те вернулись и вступились за разоренные гнезда.
Двухэтажная у шахтеров жизнь. Первый этаж — сама шахта, подземные ходы. Второй — на земле под солнышком. А если вы спросите, на каком этаже главная жизнь, отвечу — на первом. Мы спускаемся во тьму, чтобы дать людям свет. Превращаем тьму в свет. Такая наша профессия.
Приговоренный гитлеровцами к смертной казни артист-партизан пел, глядя сквозь решетку на безоблачное родное небо:
Дывлюсь я на небо, та й думку гадаю,
Чому я не сокiл, чому не летаю?
Чому менi, боже, ты крыла не дав,
Я б землю покинув, та й в небо злiтав...
В соседних камерах слушали затаив дыхание. Голос певца звучал так вдохновенно, что даже немцы заслушались. Это была его последняя песня. И он знал, что никогда еще не поднимался в своем творчестве до такой вершины, до такого совершенства, когда красота голоса сочетается с волнением, страдание — с мечтой. Он словно забыл о смерти, но и не был артистом в эту минуту. Он пел последнюю песню, прощаясь с миром. Все было в этой песне: и тоска по жизни, и гордость непобежденного, и прощание с матерью.
Один начальник шахты рассказывал:
«А вы знаете, как премируют за плохую работу? Послушайте. Звонит мне однажды управляющий трестом: «Иван Митрофанович, горим с планом, выручай». Спрашиваю: «Как же я могу вас выручить?» — «Жимани сегодня». Что ж, просят помочь, надо. Жиманул я. По плану полагалось двадцать семь метров продвигания лав, а я дал сорок пять метров! А на четвертом участке Восточной лавы — тридцать один цикл в месяц! Результат налицо, шахта дала сверх плана пять тысяч четыреста пятьдесят тонн! Это, конечно, за счет штурма.
Звонит управляющий трестом: «Спасибо, Иван Митрофанович, выручил трест, мы это отметим». И отметили: премировали меня месячным окладом и золотыми часами с надписью: «За выполнение особого задания».
На другой месяц горькое похмелье: в Восточной лаве поломало крепь из-за того, что в дни штурма мы не могли вести планово-предупредительный ремонт. Завал разбирали пять смен, и лава задолжала за это время больше, чем дали в предыдущем месяце сверх плана всей шахтой.
Теперь я звоню управляющему, говорю: «Видите, что получается, а ведь предупреждал».
Управляющий успокаивает: «Да, понимаешь, плоховато дело, но ничего, выкручивайся помаленьку, ругать тебя пока не будем». А почему? Потому что в эти дни в тресте план был выполнен, кто-то постарался за меня. Управляющий позвонил на другую шахту и сказал: «Выручай, Иван Иванович, жимани». А если бы не жиманули где-то, управляющий разнес бы меня в щепы. Вот она, цена штурмовщины.
Когда я думаю о скромности, мне вспоминается старый шахтер Власенко и встреча с ним в памятный день, когда в нашей стране впервые праздновали День шахтера.
Помню, было многолюдно в шахтерской нарядной: первая смена собиралась на работу, ночная выезжала на‑гора́. Молодежь плясала под баян. Пришли поздравить шахтеров пионеры, домохозяйки в ярких платьях.
В минуту веселой сутолоки в нарядную вошел старик Власенко — рядовой и незаметный герой подземного труда, забойщик. На нем грязная шахтерская спецовка, лицо черно от угольной пыли. Он только что выехал из шахты, у него в руках еще горел аккумулятор. Старый горняк зашел сюда по какому-то неотложному делу, он даже не успел помыться в душевой. И хотя весь он был черный, лишь поблескивали белки глаз, его тотчас узнала внучка-школьница. Она ждала его и, легкая, словно бабочка, вылетела к нему из толпы.
— Иди скорее, тебя бабушка зовет.
— Какая бабушка? — озабоченно думая о чем-то своем, спросил шахтер.
— Наша.
— Зачем она здесь?
В это время к ним подошла старушка, повязанная ослепительно белым платочком. На ней была новая синяя кофта, а в руках она держала букет цветов, еще влажных от росы. Подходя к мужу, она громко, чтобы слышно было всем, стала говорить:
— Дорогой мой дедушка, поздравляю тебя с великим праздником шахтеров и желаю...
Старик смущен до крайности. Всю жизнь он трудился, был не последним среди других, но и не слишком заметным, а сейчас растерялся. Окруженный всеобщим вниманием, он пятился от жены, не зная, куда деть цветы, которые держал в грязных руках, не зная, куда деться. Он вернул букет старушке и сердито шептал:
— Забери цветы, что ты срамишь меня?..
А старушка рада празднику. Она обращается ко всем шахтерам. и говорит, сияя от счастья:
— Молодежь, берите пример с моего деда, работайте как он — сорок лет в шахте уголек добывает!..
Ее слова тонут в аплодисментах, в одобрительных возгласах, в звуках оркестра, грянувшего туш.
Стояли прозрачные дни ранней осени, когда воздух чист, как горный родник, а желтые листья, срываясь и трепеща, медленно падают на землю. Пышным шуршащим ковром мягко устилают они зеленую траву, пыльные дороги. В воздухе тихо, пустынно, улетели птицы. Лишь изредка каркнет ворона, торопясь куда-то, и снова тихо. Медленно, задумчиво падают листья. Кончилось лето, кончилась любовь, материнство. Кончились ссоры, увлечения, радости и печали, природа совершила еще один круг.
До следующей весны.
На шахте имени Калинина я познакомился с машинистом лебедки механической откатки. Оригинален до чрезвычайности, шутник, балагур, пишет стихи. Очень любит читать классиков: одних одобряет, с другими не согласен. О Тургеневе говорит так: «Плохо сводит концы в романах, получается трагически, а я оптимист душой. Мне пессимизм никак не подходит».
Комично рассказывает об одном из своих «недостатков» — громком смехе. Из-за него не раз попадал в трудное положение и даже... в милицию.
— Был я как-то в клубе, шел спектакль «Барышня-крестьянка». Сижу в зале тихо-мирно, смотрю, слушаю. По ходу действия в одном месте спектакля служанка должна рассмеяться. Ну, думаю, пропал я... Сижу терплю, а самому так хочется смеяться, а нельзя: если засмеюсь — беда. Терплю, кусаю губы, чтобы сдержать смех. А служанка опять: «Хи-хи-хи..» Ну я и не удержался, как расхохочусь! В зале включили свет, артисты перепугались, смотрят в зал, дескать, что там случилось? Я тоже верчу головой, вроде не я смеялся, а кто-то другой. Но милиция меня уже знала. Вижу, пробирается по рядам ко мне дежурный милиционер, берет за рукав: «Пройдемте, гражданин».
В отделении милиции стали составлять протокол. Сижу жду. Дежурный обмакнул перо в чернильницу и подает мне ручку: «Распишитесь». — «Позвольте, — говорю, — сначала прочитайте, в чем я обвиняюсь». Берет протокол, читает: «Неоднократно бывал предупрежден, хулиганит в общественных местах». Я человек вежливый, вернул ручку дежурному и говорю: «Такой протокол не подпишу». — «Почему?» Отвечаю: «Вы написали все не так. Пишите то, что я буду диктовать: Я — советский гражданин, живу в жизнерадостной стране, где смех не запрещен, поэтому я и смеюсь. А если смеюсь громко, то у меня диафрагма такая».
Долго мы не имели от сына вестей с фронта. А когда освободили Донбасс, вдруг получаем письмо: «Мама, папа. Я жив, лежу в госпитале, в Константиновке». Мы с матерью — к директору завода. Просим машину. Едем, не знаем, что с ним, куда ранен, может, без рук, без ног. Приехали, сердце заныло. Спрашиваем у сестры-нянечки. Отвечает: «Ушел рвать яблоки». Мы немного успокоились — значит, с руками, если пошел рвать яблоки. Идет врач и просит: «Не волнуйтесь, и его не волнуйте». Входим в палату. Сидит наш сын на койке, подняв лицо и смотрит на нас. По лицу видно, что глаза не видят. Врач говорит ему: «Евгений Николаевич, вам телеграмма». — «От кого? Прочитайте». Врач берет нашу телеграмму и читает вслух: «Женя, целуем тебя, жди письма. Папа, мама».
Тогда сын помолчал и говорит тихо, будто сам себе: «Да, папа мой добрый. Хотя я и слепой, а он меня не бросит». Тут я не выдержал и говорю сквозь слезы: «Не брошу, сынок, не брошу». Сказал, а сам еле сдерживаюсь, чтобы не разрыдаться. Сын услышал мой голос, вздрогнул, привстал с постели, лицо его зарумянилось от волнения. «Папа, ты здесь? Я тебя не вижу». Я молчу, сжал губы. Жена закрыла лицо платком, и плечи у нее трясутся. А сын говорит: «Здравствуй, папа, видишь, я теперь слепой... Боюсь, что будет с мамой, когда она узнает». У жены текут слезы по щекам, дрожит вся, но молчит: врач велел молчать. Но она тоже не сдержалась и шепчет сквозь слезы: «И я тебя не брошу, сынок». — «Мама! И ты здесь?» А тут и дочь моя подала голос: «И я здесь, Женя, сестра твоя Аня».
Вижу — рад сын, а горе его душу терзает. И горе перебороло в нем все чувства, и он вдруг сказал упавшим голосом: «Неужели вы все приехали, чтобы увидеть мое несчастье и спасти меня... Только спасти уже невозможно: немец мне глаза выжег». — «Мы будем твоими глазами, сынок», — говорю я, а жена хочет сказать, а слезы мешают, и она только головой мотает, дескать, правильно, спасем и вылечим! Ведь мать — она будет верить в чудо и жить, чтобы оно совершилось.
Вот она, война, с ее жуткой правдой...
В одном из крутых забоев работал молодой горняк. Он недавно приехал на шахту, только что окончил период ученичества и первый раз спустился в лаву, чтобы работать самостоятельно. У него еще не было ни опыта, ни достаточных навыков в нелегком горняцком труде. И на беду случилось так, что в первый же день он оказался под завалом. Рухнула кровля, и в угольной лаве намертво отрезало три уступа. Опытные забойщики успели выскочить, а паренька накрыло обрушением, отрезало от всего мира на глубине около километра. Он пробыл в подземном каменном мешке пятеро суток, пока к нему не пробились товарищи.
Начальник шахты, который привез молодого забойщика на своей машине в шахтерский дом отдыха, чтобы тот отдохнул и забылся после перенесенных потрясений, рассказывал мне:
— Паренек удивил всех нас выдержкой. Оказавшись в беде, он, несмотря на то, что был в шахте новичком, не растерялся. Он прижался в своем уступе к груди забоя, и его не задело обвалом. Крепь вокруг него выбило глыбами породы, но он нащупал свежую стойку и подкрепился, потом подбил вторую, третью. Через ту часть забоя, где привалило молодого горняка, к счастью, проходил шланг воздухопровода, не зажатый породами. Забойщик перерубил шланг и выдул сжатым воздухом газ метан из своего кутка. Он все делал так, как его учили старые шахтеры, даже свет экономил: выключил аккумулятор и сидел в полной темноте в своей глубокой «могиле» в полной неизвестности, без пищи, без воды. Говоря честно, мы и не думали найти его живым. Горноспасатели бросались в самые опасные места под завал, чтобы нащупать к нему подступы, но породы, чуть тронешь — с грохотом начинали рушиться. Пришлось сдерживать порыв людей. Только через пять дней пробились к нему. Смотрим: сидит в темноте. Спрашиваем: «Живой?» — «Живой». — «Сможешь сам вылезти?» — «Могу». Мы помогли ему выбраться из каменного плена. Шахтеры окружили паренька и не знают — не то обнимать его и качать, не то на носилки и в больницу. А он говорит: «На работу пойду». Ну, мы его насильно в дом отдыха привезли, пусть отдыхает, смелая душа, умная голова.
На пыльных тропинках далеких планет
Останутся наши следы.
На моих часах без десяти минут полночь. 13 сентября 1959 года. Шахтерская столица Донецк. Остались считанные мгновения до необычайной исторической минуты — приземления советской космической ракеты на Луне. Вот уже час, как она летит туда. Осталось десять минут... семь... пять... Притихли люди. Весь мир затаил дыхание. Прохожие толпами собираются на улице, и все смотрят на Луну. Кто шутит, что сейчас Луна столкнется с ракетой и взорвется, кто молчит задумчиво. Далеко Луна, и тем удивительнее: через миг руки человеческие обрушат на мертвую поверхность Луны космический корабль — поразительное творение ума. Бегут стрелки часов, мчится тень космического корабля по поверхности Луны. Первый раз за вечную жизнь этого небесного тела там упадет вестник Земли, чудо двадцатого века, советская ракета с вымпелом на борту.
Радио Москвы непрерывно ведет передачи о приближении ракеты к Луне. Звучит взволнованный, ликующий голос Левитана: «Внимание! Внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза. Дорогие товарищи! Слушайте Москву! Слушайте Красную площадь — специальное сообщение из Москвы!»
Я погасил свет в комнате, смотрю на Луну из окна — даже сердце замирает. Вдруг там на самом деле что-нибудь взорвется или пыль поднимется и я это увижу? Три минуты первого. Звучат торжественные звуки гимна из Москвы. И под этот гимн упал на Луну снаряд, посланный нашими учеными. Мысленно вижу, как на поверхность Луны медленно оседает облако мертвой пыли, находившейся века вечные в состоянии абсолютного покоя. А может быть, это чисто земное представление. Ведь там нет атмосферы, значит, и пыль будет вести себя иначе, чем на Земле. Во всяком случае, свершился и стал явью золотой сон человечества о полетах в космос. Сейчас весь мир не спит, весь мир в ожидании невероятных, неслыханных сообщений. Будто кончилась вдруг будничная жизнь и началась сказка. Наш снаряд на Луне! Ведь это самая великая сказка из всех человеческих сказок. Алый вымпел Страны Советов на Луне. Потрясающе!
Луна во время падения ракеты имела овальную форму и, несмотря на чистое небо, казалась покрытой неясной туманной пеленой — так иногда видно сквозь плохо протертые очки. Тишина. Прохожие на улице свернули газеты трубкой, смотрят на Луну. Давно пора спать, а не хочется в столь великий час! Вот когда жизнь оказалась богаче самой волшебной мечты!
В эту минуту на Земле родилось новое слово: прилунилась. Наша ракета, преодолев огромное космическое пространство, прилунилась, упала на Луну в районе Моря спокойствия и Моря ясности. Как скажет потом поэт — не в Море бурь, а в Море ясности.
Эта первая ракета, как первый шаг, как вздох новорожденного, как начало, исток, не забудется человечеством никогда!
Случилось мне как-то встречать рассвет в степи. Был тот тихий час, когда ночь уже миновала, но утро еще не наступило. Лишь на востоке чуть посветлело небо, и еще ничего не было видно в лиловом полумраке. Вдали по горизонту рассыпались электрические огни.
Мы сидели невдалеке от дороги на невысоком степном кургане, который, как мы после увидели, оказался небольшим терриконом давно заброшенного шахтного шурфа. Много их разбросано по донецкой земле.
В ожидании машины, которая должна была приехать за нами, мой приятель от нечего делать собрал вокруг кургана прошлогоднюю траву, сухой курай, пучки соломы, щепки и бумагу в придорожной канаве и разжег костер. Сверху он бросил несколько кусков каменного угля, найденные тут же, в куче шахтной породы.
Мы невольно залюбовались тем, как загорались от валежника черные блестящие куски. Сначала по ним скользнул воровато фиолетовый огонек и погас. Густо повалил дым. Потом сбоку мелькнуло легкое зеленоватое пламя, поколебалось над костром и тоже исчезло. Опять мелькнул фиолетовый, а за ним малиновый огонек. А снизу, в космах дыма, от которого потянуло запахом серы, вырвался оранжевый язык пламени. Он уже не угасал, постепенно накаляясь до ярко-желтого, а потом белого.
И вспомнились невольно слова первооткрывателя Донбасса Григория Капустина, слова, которые он писал в своем донесении Петру Первому: «...В казачьем городке Быстрянске, и в Туле, и в Москве пробы чинили. Делали кузнецы тем каменным однем угольем топоры и подковы новые, и они, кузнецы, то уголье похваляли и сказывали, что от него великий жар...»
Товарищ мой подбросил в костер пучки свежей полыни. Искры дружно взметнулись кверху, осыпая нас обоих. Повалил пепельно-желтый дым. Сырая трава, потрескивая, воспламенилась было, потом зашипела и стала гаснуть, но, подсохнув, снова ярко разгорелась.
Сколько знаменитых ученых работало над вопросами, связанными с горением угля!
Но сколько еще неразгаданного в этом удивительном блестящем камне!
Горение — чудо. В черном камне разбудили солнечное тепло, которое хранилось в нем миллионы лет с той поры, когда доисторическое дерево, живя на первобытной земле, вбирало в себя тепло тогдашнего солнца. Как таится взрыв в куске динамита, так энергия солнца дремлет в угле, пока горение не вызовет ее к жизни...
Небо на востоке покрылось нежными красками рассвета. В степи стало светлее. Взору открылась картина, которую можно увидеть только в Донбассе. Как потухшие вулканы, стояли в степи то здесь, то там островерхие пирамиды — терриконы шахт.
Но вот небосклон разгорелся, и в золотистом его сиянии полыхало полнеба.
Скоро взойдет солнце. Мы невольно притихли в ожидании торжественной минуты. И тогда, точно по волшебству, выглянул из-за горизонта огненный краешек солнца. Он напоминал раскаленные угли в нашем невзыскательном степном костре. Медленно поднимался, вырастал из-под земли багровый полукруг, и наконец, весь пламенея, величаво всплыл над степью пылающий солнечный шар.
Как зачарованные глядели мы на восход солнца.
— Правда, красиво? — спросил мой товарищ. — Сколько раз вижу в жизни восход солнца и всегда волнуюсь. Это чудо, и скромный камень — уголь, сын солнца, — тоже чудо!
Уголь — предок алмаза,
Уголь — Родины клад,
Уголь — сила народа,
Солнца пламенный брат!