Дубравницы умели свистеть, только свист у них получался толстый и короткий, как через патронную гильзу. Они вообще-то некрасивы из-за мешковатости своей да еще из-за странного геометрического рисунка на спинах — черные ломкие линии будто вычерчены с помощью туши и линейки. Рисунок этот никак не радовал, он какой-то неживой, но вот глаза у них хороши: грустные, голубовато-рыжие, под тонкими складочками-бровями.
Совсем иное племя обитало в том месте, где впадал в озеро Панютин ручей. Эти лягушечки махонькие, с ноготок мизинца, паслись на деревьях — там осинник. Они очень ловко прыгали с листа на лист и как бы приклеивались: прыгнут, мгновенно приклеются — и листик тотчас перевернется светлой стороной вверх; прыгнут — и опять перевернутся, спрячутся под зонтиком-листом от солнца. Подойдет Семён к осинке, а на ней сидят-покачиваются семейства «ноготков», маленьких, будто лягушата. Они двух мастей: красные, как божьи коровки, — это, должно быть, барышни, потому как очень ярки, красивы; и зеленые с черными крапинками по хребту — это кавалеры. Впрочем, может, и наоборот, кто ж их различит!
Еще одно необычное поселение заняло Рябухину заводь — эти величиной со спичечный коробок и носили замечательные реснички: на веках и на лапках, там и тут одинаковые. Некоторые были с хвостами, но таких мало, остальные без хвостов — должно быть, он у них отваливался, как у ящериц. Эти лягушки имели ужасно хитроватый вид, хотя в общем-то все, как одна, простодушные простачки. Вся ихняя хитрость — больше других любили овсяные хлопья, размоченные в сладкой воде. Опустит Семён ладонь с лакомством к самой осоке — хитрецы и лезут, отпихивая локтями друг дружку. По вечерам они устраивали концерты: высовывались все из воды, одна поет «брр-кок, брр-кок» — другие слушали. Потом она нырьк в воду, и тотчас запевала следующая: «брр-кок, брр-кок». Сконфузится и тоже — нырьк на дно.
Вот теперь как раз эти концерты и начались. Заслушаешься! Семён сажал деревца, слушал лягушек, и лицо у него в эти минуты имело выражение довольно глупое — он был счастлив.
Вообще-то пастьба у него в этот год началась хорошо. Если, конечно, не считать распри со Сторожком. Самое главное, что радовало в стаде, — подрос бык Митя. Прошлым летом был он так себе, грустный бычок, а теперь настоящий хозяин, грозный и взыскательный на все сто процентов. Рога — ухватом на трехведерный чугун, в глазах-яблоках этакая блажь, гневная муть… голос подаст — мороз по коже. На само-то деле добродушен, как теленок, но об этом известно только пастуху. Все прочие — и доярки, и деревенские старушки — убеждены: зазеваешься — задавит или пырнет рогом в бок.
А Митя — свой в доску, вырос на глазах Семёна, и взаимопонимание у них было налажено еще в прошлом году. Теперь есть с кем потолковать, посоветоваться; и насчет коров и вообще. Семён Мите уже объяснил подробно, к чему тот призван, в чем его обязанности. Митрий долго думал, но суть разъяснений понял и на второй или третий день пастьбы успешно сдал экзамены на сообразительность.
— Вера Антоновна, — сказал Семён своей соседке вечером, когда пригнал стадо, — запиши нынешнее число, твоя Малинка обгулялась.
Значит, не следует сомневаться, корова будет не ялова, и даже можно подсчитать, когда теленочек появится.
Старушка пастуху на радостях стопарик, хотя он-то тут при чем! Это все Митя. Впрочем, как сказать… Кто вдохновитель и организатор?
За день стадо обходило озеро кругом, и следом выстраивалась череда березок, лип, рябин, черемух, тополей. Они выпускали нежные, младенческие листочки, а те росли и матерели, трепыхались на ветру, радуя пастуха.
«Да я тут целые леса теперь посажу!.. — воодушевленно мечтал Семён. — И ни одна собака не подступится к моему озеру».
Коровы поглядывали с интересом: их верховный правитель таскал комлистые деревца, копал ямы, выкладывал их навозом, сажал, поливал озерной водой. Что с ним?
Отдыхать пастух садился непременно на бережку, размышляя, и ему всякий раз вспоминалось… вернее, грезилось что-нибудь, как воспоминание или сон, или как только что случившееся происшествие.
У него на глазах озеро затягивало прозрачным ледком, на котором распускались диковинные цветы, папоротники, пальмы… легкая снежная позёмка мела — это колючий ветерок чистил лёд, будто веником… и отступала вода вниз, в каменную грудь земли, а морозец крепчал, потому невидимо намерзал под верхним слоем нижний слой льда, образуя плоскую полость от берега до берега. Толстые сосули подпирали верхний слой, пар от Семёнова дыхания оседал невесомыми кристалликами, когда он полз, влекомый непонятным азартом…
Ха! На него, путешествующего, набрела баба Вера, остановилась, вскрикнула и ударилась бежать. Да неладом — шлёпнулась, вскочила, опять побежала, голося. Он засмеялся, и от смеха его отламывались и звенели тоненько ледяные ломкие кристаллы.
Под вечер она ему же, соседу, расскажет, как пошла на островок за вереском для бани и увидела подо льдом утопленника, к себе манил.
Смеясь, он перевернулся на спину, и тут набежала на него лиса, остановилась — он явственно видел красные, как цветы с крупными лепестками, лапы ее; патрикеевна покружилась-покружилась над ним, метя рыжим хвостом, да и ткнулась носом к его носу. Семён погрозил ей кулаком, она подпрыгнула, будто мышкуя, и исчезла.
И уж совсем ни к чему случилось: наехала лошадь с дровнями — это Осип Кострикин отправился краем озера за сухостоем; приспичило ему, вишь, не запасся вовремя. Конское подкованное копыто ступило прямо на грудь Семёну, и он не на шутку перепугался: а ну как проломится лёд под такой-то тяжестью! Ковбой, слышно, коротко всхрапнул и заржал, стук подков сдвоился: поскакал, значит, галопом. Интересно, видел Осип что-нибудь или нет? Если нет, Ковбой ему не скажет. А если и видел человеческую фигуру подо льдом, то наверняка не поверил собственным глазам.
Семён, сидевший на берегу, следил рассеянным, чуть притуманенным взором, как спустилась с берега корова, потянула ноздрями воздух, как ударила копытом по льду, будто лошадка, и стала пить из образовавшейся полыньи. Семён не удивился этому ничуть, зато корова посмотрела на него удивлённо и вернулась к стаду.
Он же оглянулся на деревню и смотрел долго и сострадательно: жалел людей — они так заняты каждодневной суетой и не знают, не ведают, что если долго смотреть на озеро, если пожелаешь, его даже в самый жаркий день затянет льдом, а вода уйдёт, оставив ледяную крышу, и под нею обнажатся подводные холмы, откроются глазам сумеречные пространства, так похожие на залы огромного дворца, где в малых бассейнах плещутся краснопёрые рыбы… и катаются по яро-песчаным полам красные яблочки-снегири.
Семён прибирался в нише под берегом и увидел вдруг, как сверху, из окошка в земле, спустилось на цепи знакомое ведро, упало на промёрзлый грунт, громыхая, подёргалось. Он догадался: это Маня пытается зачерпнуть воды, не зная, что колодец-то сухой. Размахай выхватил из ближней ямы здоровенного леща и вворотил его под ведерную дужку. Маня стала поднимать, потом вдруг вскрикнула — и ведро с лещём брякнулось обратно.
Семён хохотал, сидя и на дне… и на берегу озера. Не хочет баба рыбы! В кои-то веки поймала леща в колодце ведром, ей бы радоваться, а она перепугалась.
Радость его была устойчивой, и, казалось, ничто не может смутить ее.
Но вот при ласковой-то погодке наступил субботний день, а с ним пришла нежданная беда: на новенькой асфальтовой дороге — а это можно было видеть издали — вдруг стали появляться и притормаживать то одна легковушечка, то другая; постояв в нерешительности, они осторожно съезжали на проселок, ведущий в сторону Архиполовки, и этак совершенно подло, крадучись, подползали к перелеску, высматривали, что, мол, там впереди. Перелесок скрывал от них озеро, но они, собаки, словно чуяли его по запаху. Вот одна завиляла между деревьями, другая. Семён озадачился, оставив работу по пересадке березок и лип, и стоял, разинув рот.
Когда первые машины высунулись на берег и из них вышли веселые туристы, он почувствовал, как сердце его уронило себя в пустоту, что всегда бывало в отчаянные минуты жизни. Далее Семён Размахаев только растерянно следил, как прибывающие занимали самые выгодные, самые живописные позиции на берегу, и как то тут, то там возникала палатка, а то и две, начинал дымить костер. Семён чувствовал свое полное бессилие, он не мог предотвратить все это, как не мог остановить надвигающуюся тучу. А что ничего хорошего ждать не приходилось от нашествия туристов, было для него очевидным. Он вспомнил свое ликование по поводу построенной дороги, по которой можно уехать хоть на край света, и решил так: скорая радость — не от большого ума.
Размахаев Семён Степанович никогда не мог понять зачем, зачем продают в личное пользование автомашины, а ещё и лодочные моторы. То и другое приносит только вред человеческому обществу и природе: одни пакостят на земле, другие на воде. Вон Сверкалов ездит на легковушке-«каблучке» — это еще туда-сюда, терпеть можно: он председатель колхоза, следовательно, ему необходимо. Да и то: хватило бы ему велосипеда. А остальным на что? Только для баловства. И это ради баловства понастроили столько автомобильных заводов и наделали столько машин?! И только ради баловства жрут столько бензину, отравляя атмосферу?! Это безрассудно. Это преступление! Если еще придумают персональные самолеты и будут летать на них за грибами и на рыбалку — а ведь к тому идет! — тогда все, гроб, ложись и помирай.
Вечером по берегам озера загорелись костры, какие-то фигуры устроили вокруг них людоедские пляски, слышался стук топоров, песенные вопли на разных языках мира — словно объединенная рать татаро-монголов, печенегов и половцев вьяве подступила к его озеру и начала планомерно осаду, предавая окрестности огню и мечу. Слышно было, как с треском повалили дерево; как вколачивают в заливе сваи — сооружают мосточки, чтоб удобней было удить; как поливают свои легковухи озерной водой, и можно представить себе, как эта грязная вода стекает обратно в озеро.
Семён сидел на берегу перед своим домом, который тоже пришибленно созерцал нашествие: в окнах Размахаева жилища взблескивали, как слезки, отсветы костров. Всю ночь оба они — дом и его хозяин — прислушивались к воровскому плеску, к приглушенным голосам людей, явно занятых браконьерским промыслом, и зябко поеживались.
Эта ночь была самой худшей в жизни Семёна. После нее он пал духом и даже похудел.
На другой день, когда туристская рать откатилась и растаяла, Семён обошел озеро, прикидывая размеры опустошения: остались кострища, пустые бутылки, полиэтиленовые пакеты, смятые обрывки бумаги. Там вырублен куст, тут выволокли на берег тину и осоку, в одном месте зачем-то вырыли яму, в другом вбили колья, кое-где попросту выдернули с корнями или сломали недавно посаженные деревца.
В том месте, где Векшина протока вытекает из озера, бобры еще в прошлом году подгрызли большую ветлу, она упала с берега в воду; Семён никогда не тревожил место, любимое бобрами, наведывался сюда редко и коров не подпускал тут к водопою. Теперь легко было представить себе, что за люди приезжали, если они здесь с упавшего дерева удили рыбу, тут же причаливала ихняя лодка, осока и тростник были примяты.
Семён перебрался через протоку, прошел чуть дальше, и ухо его уловило вдруг встревоженное, одиночное «кря». Он замер, подошел ближе к воде и не так уж далеко от берега в густой осоке за кустами разглядел острым своим глазом сидящую на гнезде утку.
Надо сказать, что утки и раньше здесь селились, до тех пор, пока два года назад Валера Сторожков не побаловался тут с ружьишком. Да и не один, а вдвоем со своим приятелем, участковым милиционером Юрой Сбитневым. Побаловались они в законное время, на законных основаниях, в разрешенный для утиной охоты срок, но тогда же Размахай имел с ними обоими разговор, который едва не закончился драматически, то есть дракой. С тех пор облюбованное утками место пустовало. А теперь вот Семён чуть не прослезился на радостях: вернулись утки на озеро! Однако же — что это? — неподалеку от утиного гнездовья вчера кто-то вырубал ивовое удилище или рогулину для костра.
— Вот собака! — пробормотал Семён.
Напуганная вчерашними событиями утка была встревожена настолько, что вот даже выдала себя нечаянным «кря», когда пастух шел мимо. Сохранила ли она кладку вчера?
— Не бойсь, не бойсь! — сказал ей Семён вполголоса. — Свои люди.
Она не выдержала и взлетела.
— Ах ты, бедолага! — пожалел Семён и, любопытствуя, издали заглянул в гнездо — насчитал в нём двенадцать крупных зеленоватых яиц и поспешил уйти.
«Колючей проволоки, что ли, достать? — размышлял он. — Так ведь всё озеро не опутаешь. Что ж делать-то?»
Ясно было одно: надо сопротивляться. Нельзя так, чтоб чужие люди приезжали, пакостили озеро, а его хозяин и хранитель молча, смиренно сносил такое издевательство.
— Своих подлецов хватает, — бормотал он, — а тут ещё варяги.
И тем, и другим надо давать жесткий отпор.
— Будем держать круговую оборону, — сказал Семён кошке Барыне, придя домой. — Придётся стоять насмерть, ни шагу назад. И если понадобится, то не пожалеем наших жизней, верно?
Приняв такое решение, он повеселел, и дом тоже повеселел. Вот только Барыня смотрела недоверчиво.
В течение последовавшей затем недели он предпринял некоторые охранительные меры. Прежде всего перекопал глубокими канавами проселок, ведущий к озеру, а у съезда с асфальтовой дороги на грунтовую соорудил шлагбаум из не оструганных жердей. Хотел даже покрасить поперечину чернобелыми полосами, как на железнодорожном переезде, но краски не нашлось.
У этого шлагбаума, кстати сказать, застиг его персональный «каблучок» Витьки Сверкалова. Председатель сразу уразумел, что к чему и кто виновник.
— Не поел ли ты чего-нибудь такого, а? — ядовито поинтересовался он. — Не вступили ли тебе в голову продукты полураспада пищевых веществ? Соображаешь хоть, что творишь?
— Я объявляю район озера заповедной зоной, — сказал Семён твёрдо, почти торжественно.
Сверкалов с минуту, не меньше, изучал его взглядом, потом приступил:
— А кто ты такой? Кто тебя уполномочил? Чьи интересы ты представляешь? И чью волю выражаешь? Известно ли тебе, что бывает за своевольство и самоуправство в социалистическом государстве, где нет частной собственности на землю, воду и воздух?
Вопросов у него оказалось много, на все и не ответишь. От этого Семён стал сердиться и в повышенных тонах объяснил Сверкалову, что человечество правильно изобрело паровоз; самолеты тоже, туда-сюда, дело вроде нужное — правда, надо еще присмотреться повнимательнее и разобраться; ну и космические корабли, судить не будем, не нашего ума дело, они, говорят, погоду предсказывают; а вот что легковушки и лодочные моторы есть дурацкие выдумки — это и ежу понятно.
— Ты потому так говоришь, что у тебя нет ни того, ни другого.
Сверкалов, дразня, показал раздвоенный, как у змеи, язык.
— И не будет! — пылко отвечал Размахаев. — Не потому, что денег нет.
— Именно потому.
— Не из-за денег, а из-за принципа.
— При чем тут принципы, когда ты просто завидуешь! Люди приехали отдыхать, они заслужили этот отдых самоотверженным трудом, а ты им препятствуешь. Ты завистник! Тебя бесит, что они, вишь ли, рыбку ловят, купаются, а ты при стаде, как привязанный. Разве не так?
Вот этих дурацких объяснений Размахай не мог выносить спокойно и готов был хоть врукопашную.
— Ладно, ладно, не кипятись, — отступил немного Сверкалов. — Пусть не из-за зависти, но все-таки.
— Виктор Петрович, с ними надо бороться всеми доступными средствами, — убеждал Семён. — Иначе они нас задушат. Нас — это, значит, всех людей, а «они» — это, значит, автомобили и прочие механизмы. И дело не только в том, что у них выхлопные газы, нет! Машины заставляют себе служить, люди рядом с ними перерождаются, становятся рабами… Понимаешь?
Председатель взирал на своего бывшего школьного друга весьма озадаченно: откуда такая ненависть, такая страсть! И с аргументами Размахая спорить как?
— Но ты хоть уважай Уголовный-то Кодекс!
— Я уважаю, — заверил его пастух. — А иначе крестил бы всех этих «жигулят» и «москвичат» оглоблей вдоль и поперек.
— И трактора?
— И трактора тоже.
— А как землю пахать?
— На лошадках.
Вид у Семёна Размахая был столь решителен, что ясно как день: колеса повыдергает, фары выбьет, радиаторы проломит — и не охнет!
— Не-ет, — Сверкалов мотал головой, — я не понимаю: откуда в тебе такая ненависть ко всему передовому и прогрессивному?
— Чего тут не понять! Сам посуди: стадо пройдет — на этом месте потом цветы цветут; а твоя техника след оставит — как по живому телу ржавой щеткой или головешкой горячей.
— Ну, не всегда так, Сёма.
— А что твой Сторожок творит у нас в Архиполовке? Вокруг деревни на полях, а? По лугу едет — обязательно надо дерновину дыбом всколготить. Мимо дерева едет — обязательно надо задеть, если не повалить, то кору содрать. В лес за дровами отправится — молодые сосенки да ёлочки затопчет гусеницами. Это — человек?
— Сторожков — передовой механизатор, не тебе чета. Технику любит, работает от зари до зари, безотказен.
— А ты такой же передовой председатель колхоза, так что вы — два сапога, и оба на одну ногу. Нечего с тобой и толковать.
Далее последовало у них краткое, но напористое объяснение, после чего Сверкалов загородку, которая вроде шлагбаума, повалил и поперечину, поднатужившись, сломал, на что услышал: сколько он, Витька, будет ломать, столько Размахаев Семён Степаныч будет делать заново. Каждому, мол, свое: один создает — другой разрушает, один строит — другой ломает.
Председатель слегка опешил, послал пастуха Размахаева к стаду, а тот в свою очередь послал его, Сверкалова, еще дальше. На том и расстались, враждебно горя глазами.
Председатель, уезжая, пообещал:
— Не-ет, я твое озеро осушу! Вот посмотришь, мелиораторы пророют канаву по руслу Векшиной протоки, утробу ему выпустят… и заровняем, и посеем клеверок, и устроим загон пастбищный для скота. А тебя, голубчика, пересадим на трактор.
Вот собака! Недаром, недаром стал сниться Размахаю один и тот же сон: будто лежит он — в изголовье берег, а озеро ему вместо живота. И вот пересохло оно, средоточие жизненных сил, до того, что брюшина прилипла к позвоночнику — стало сплошное впалое место, и одна-единственная лягушка кричит в нем жалобно, надрывается.
Жуткий сон, вещий сон. Только бы он не сбылся!
В тот же день Семён восстановил загородку, но уже в другом качестве: столбы приволок более толстые, вкопал их в землю глубже, а поперечиной стала служить не жердь, а бревно, которое прибил намертво железными скобами. Такое поди-ка, сломай! Закончив с этим делом, возле перелеска поставил, страховки ради, дорожный указатель «Объезд» — это для тех, что все-таки как-то одолеют заградительное сооружение из бревен: широкая, издалека видная стрела указывала на травянистый проселок, который шел под уклон и в кустах терялся. Таким образом Размахай направил поток легковушек в болото; при этом тешил себя отрадными картинами того, как медленно и неотвратимо погружаются в трясину столь совершенные создания науки и техники; даже отчаянные вопли тонущих туристов-кочевников не умилостивили Семёна.
— Я объявляю здесь заповедник! — сказал он этим несчастным, и те, оставив в болоте свои машины и закаявшись впредь шастать там, куда их никто не приглашал, удалялись теперь пешим порядком через заросли таволги да багульника к асфальтовой дороге.
— Скажите всем: здесь заповедник и заказник, — напутствовал их Семён. — Запретная зона! Вы слышите?
Чем отличается заповедник от заказника, он не знал, но так полагал, что одно должно дополнять другое, чтобы сделать его запрет нерушимым.
Следующей субботы, дня им проклятого, он ждал, как начала битвы. Был сосредоточен, серьезен, копил силы. Он знал теперь чувство полководца, готового к набегу с дикого поля: сторожа выставлена, главные силы во всеоружии бодрствуют, сердце полно веры в победный исход. И главная мысль бодрит: «Наше дело правое… кто с мечом к нам придет…»
Но как раз накануне выходных дней разразился дождь с сильным ветром, грунтовые дороги развезло — нечего и думать, что кто-то доберется до озера! Семён понял, что получил отсрочку, может еще раз продумать систему обороны и укрепить ее.
В середине недели погода немного разведрилась, но к выходным — вот удача! — опять пошел дождь, правда, небольшой.
Собственно, подступов к озеру было два: во-первых, прямая дорога от Вяхирева — но там хилый мосток через Панютин ручей, трактора ходят вброд, а на легковушке не одолеть и в хорошую погоду; во-вторых — от новой асфальтовой напрямик через перелесок. Со всех прочих сторон — и леса, и болота, и холмы да буераки. Край земли, чего говорить!
Значит, если перекрыть надежно перелесок, озеро можно спасти. Вот тут и надо обдумать все возможные варианты обороны.
Лучше всего заминировать. Но не разрешат, да и мин нет.
Хорошо бы наставить «ежей», какими в войну оборонялись от танков. Но нужно рельсовое или швеллерное железо, а его у Семёна не было.
Можно вырыть траншеи, насыпать поперечный вал, поставить частокол из бревен, наворотить выкорчеванных пней — вот это ему по силам, но работы много. На технику надёжи нет… в том смысле, что не даст Сверкалов для такой цели.
И тут осенило:
«А-а! Вот что: я засажу этот проселок деревьями! Прямо посреди дороги — тополя, березы, липы. Никто не посмеет выдирать или ломать их — это преступление. А за посадку деревьев наказания не полагается — такой статьи нет в уголовном законе».
Мысль эта показалась Семёну спасительной, и он в эту ночь спал счастливо.
Снилось ему, что опять он путешествует по озёрному дну и набрел вдруг на какое-то кольцо, вделанное в камень. Долго стоял перед ним Семён в недоумении: не кольцо даже, что-то вроде петли, и обросло ракушками — не разобрать, из чего сделано. Неужели железное? Камень, в который вделана петля-кольцо, похож вроде бы на крышку четырехугольную, как у сундука. А есть ли под крышкой каменный сундук — не разобрать.
Что, если ее ломиком поддеть, а? Что там? Тайник или подземный ход? Вдруг откроется что-нибудь этакое… золото в виде кирпичей с печатями, например.
Попробовал приподнять камень, ухватясь за петлю, — нет уж, где там! И не шелохнулся. Трактор нужен или хотя бы лебёдка. Без техники не обойтись.
«Задача не в том, как поднять крышку, — сообразил он, проснувшись утром, — а в том, куда потом девать золотые кирпичи. Сразу сдать государству — неинтересно. И понаедут милиционеры с водолазами, вытопчут всё, выпотрошат, выгребут. Станет святое место проходным двором».
В общем, получалось некрасиво, если предположить, что там золото. А другого ничего не придумывалось. Дурацкий сон!
Но он приснился и в следующую ночь, потому Семён на всякий случай привязал к уродине-петле поплавок на шнуре: чтоб летом можно было отыскать, если подъехать, к примеру, на плотике. А то кто его знает: вдруг вода перестанет уходить из озера! Ведь раньше она не уходила, когда ещё в школе учились с Витькой Сверкаловым: ловили рыбу на мормышку всю зиму, от ледостава до того времени, когда можно покататься на льдинах в весеннее половодье.
Так чтоб не пропадала находка, надо ее обозначить. Теперь-то не потеряется, всегда можно поднять. Например, использовать для этой цели пять-шесть автомобильных камер… привязать из пустыми к кольцу ещё зимой, а летом надувать через шланг… всплывёт сундучок, как миленький!
«В общем, можно считать, что это у меня в кармане, — проснувшись, решил Семён. — Не тушуйся, товарищ Сверкалов, сиди и не возникай. Жди, когда позовут. Понял? Ты себе персональную пенсию заслужишь, а я уж как-нибудь…»
В следующую ночь он опять шастал по озёрному дну и увидел ту самую лису, что столкнулась с ним носом к носу через лёд. Он узнал ее, да и она его узнала! Лисица у него на виду очень ловко выудила рыбину из ямы и уволокла, оглядываясь на подходившего Семёна: словно рыжий огонь, легко скользя, прополз по обрыву и исчез в голубом льду.
Пошёл Семён дальше и — возмутился, разозлился: показалось, что какая-то широкозадая баба в шубе то ли полощет бельё, то ли черпает рыбу из ямы. Баба обернулась на его шаги, рявкнула и побежала в сторону на четырех. Медведь!
То-то встречались иногда на дне обгрызенные рыбьи головы! То-то боялись забираться сюда деревенские псы: пугали грозные следы.
«Ишь, не хочет мишка спать в берлоге, наладился кормиться рыбкой среди зимы. — соображала сонная голова Размахая. — Известное дело: спишь, — не живёшь».
И приснилось дальше — медведь тот… нет, большая медведица!.. выломилась из озерного льда и взошла по ночному небосклону, раздвигая звезды лапами, и улеглась там, под Полярной звездой, будто в берлоге.
Две недели прошло — немного успокоился Семён.
Да и озеро поупокоилось. Затоптанная береговая трава поднялась, кувшинки разостлали по воде широкие листья, и бутоны их готовились распуститься — самые таинственные, самые красивые цветы на свете! Лягушки посвистывали и напевали по ночам; серая утка мирно насиживала яйца — вот-вот у нее должны были появиться утята: сверчок Касьян давно уже перекочевал из подпечка на волю. Барыня привела откуда-то шестерых котят, уже зрячих, — где она успела их вырастить?! Кошачье семейство гуляло целыми днями, а вечерами располагалось на диване смотреть телевизор.
В общем, жизнь шла своим чередом. Семён не заметил, как накатилась очередная суббота.
Он, вернувшись домой с работы, смолол лукошко овса на ручных жерновах, замочил на завтра десять горстей, а из замоченного вчера принялся варить свой любимый кисель. У Семёна было тревожное настроение; прогноз погоды на выходные дни был неопределенный: местами, мол, осадки. А будет дождь над Архиполовкой и озером или нет — как понять?
Руки работу выполняли привычно, то есть ложкой в киселе болтали, а вот голова была столь занята размышлениями, что это не замедлило сказаться: в избе запахло вдруг очень знакомо. Семён, матюгавшийся очень редко, тут просто не мог удержаться, потом как был голоден, вследствие чего выразился чересчур увесисто — кошка Барыня оглянулась на него с изумлением и лапой прикрыла уши котятам. Вылив кисель в миску, Семён поскреб немного ложкой и страдающе заглянул в кастрюлю — на дне обнажилась угольная чернота.
«Ничего, — решил он хмуро, — годится. Не такой едали!»
Барыня посмотрела на него презрительно — совсем, между прочим, перестала уважать хозяина: рыбой сыта, паскуда (загоняет плотву под берег и очень ловко таскает когтистой лапой), и привычно уставилась в телевизор; котята спали, уткнувшись носами ей в живот.
Что бы ни происходило в телевизоре, все Барыне интересно, а более всего прочего кошку привлекали игровые виды спорта — футбол, хоккей, теннис — тогда она вся напрягалась, как перед прыжком, глаза становились большими, кончик хвоста не знал покоя, а когти в лапах не убирались вовсе: того и гляди, сцапает с экрана футбольный мяч, игрока или даже судью.
Сегодня Барыня настроена была мирно: в телевизоре драматически повествовали о ракетах среднего радиуса действия, о военно-промышленном комплексе зарубежных стран, о космическом вооружении — вести были плохие, но это мало тревожило кошку; она сидела в уверенности: разберутся, мол, как-нибудь без меня; наши, мол, не дадут себя съесть. А вообще-то, до чего бестолковы люди! Она и о хозяине своем по той же причине была невысокого мнения, как сам он догадывался; во всяком случае, частенько ловил на себе ее ухмылку и презрительный взгляд.
За окном разгулялся ветер, в избе же было уютней обычного, только свет иногда мигал, и это тревожило: должно быть, где-то столб вот-вот повалится — небось тот, что за скотным двором, он уже похилился от старости, или другой, у Панютина ручья, там подмыло, упадет — сидеть без электричества сутки-двое, а то и трое.
Семён посолил щедро щепотью — овсяный кисель соль любит! — налил поверху лужицу подсолнечного масла, прижимая отверстие бутылки большим пальцем, и сел перед телевизором с миской киселя и горбухой черного хлеба, намереваясь коротать вечер в приятном одиночестве.
И вот тут постучали в окно:
— Эй, хозяин! Пусти переночевать.
Семён слегка опешил: за стеклом маячила незнакомая голова в кепочке с длинным-предлинным козырьком — такие кепочки носят только иностранцы.
Кого это черти принесли? Неужели туристы? В такую-то пору! И где же они, собаки, пробрались? Ведь полоса обороны непреодолима для ихнего транспорта. Или они самым верным способом — пёхом?
На крыльце по-хозяйски затопотали — так нахально, незваными могут впереться в дом только туристы, и никакие не иностранцы. В избу вошли двое, остановились у двери — молодой рослый мужчина лет не более тридцати и хрупкая, болезненного вида женщина в неопределенном возрасте, можно и двадцать дать, можно и в два раза больше. Странная пара, вот что подумалось Семёну: он-то высокий, статный, с решительным волевым подбородком и твердыми, красивыми губами, со взглядом смелым и даже нахальным, а она худенькая, невидненькая… кисти рук выглядывают из рукавов плаща — тонкие, слабые, как лягушиные лапки… длинные пальцы словно с перепонками. Она стояла не рядом со спутником своим, а чуть позади, как бы за его плечом, молчаливо, будто тень. Однако именно на нее уставилась Барыня, и шерсть на кошкином загривке поднялась дыбом, а зрачки расширились и стали прямо-таки во все глаза.
— Здравствуй, хозяин! — сказал турист так весело, словно их тут ждали-ждали, аж ногами семенили. — Сбились мы, что делать нам? В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам.
— Не балагурь, Рома, — тихо сказала ему спутница.
Вот чем решительно не понравилась хозяину гостья: плащ был у нее какой-то… какого-то линялого, неприятного цвета, а уж как скроено… наверно, что-то сверхмодное: этакими складками свободными и непонятно где сшито. То ли из-за этого плаща, то ли еще из-за чего — все в ней казалось совсем-совсем чужим, даже ветерок веял от нее холодный.
Топорщиться, как кошка Барыня, Семён не стал, а просто оглядел гостью без церемоний.
«Страшнее атомной войны, — определил Семён и пожалел не ее, а бравого туриста: — Эх, ты, недопёка! Не мог уж получше подыскать. Или у вас в городе и эта за хорошую сходит?»
— Не исключено, что нас сейчас вытолкают в шею, — опять тихо сказала эта особа и отступила за спину спутника, исчезла.
Барыня между тем проворно перетаскала свой выводок под диван.
— Огонёк твоего дома, хозяин, служил нам путеводной звездой, — продолжал гость. — Если б не он — пропасть бы нам в нощи, окаянным.
Уж больно весело он это говорил, и спутница, по-видимому, опять урезонила его. Что именно она еще сказала, Семён не разобрал, долетела только часть фразы:
— …не вписываешься в эмоциональный фон. Мы явились не вовремя.
— Позволь в этом усомниться, умница моя. Законы гостеприимства одинаковы для всех, и для ласковых, и для сердитых. И они, между прочим, обязывают. Разве не должны мы этим воспользоваться?
Где-то вроде бы видел его Семён, этого деятеля по имени Рома. Голос знаком, да и личность… особенно когда снял кепочку. Волосы у него зачесаны обыкновенно, прямо назад, смешной вихорек топорщился надо лбом с правой стороны — Рома пригладил его знакомым жестом. Погоди-ка, кто же это? Или просто на кого-то похож?
— А что ж в гостиницу-то? — Семён с сожалением отодвинул миску: ну не дают человеку поесть! Целый день на ногах, а пришел домой — и тут покою нет. — Налево за углом в вишеннике — люкс для интуристов, а если пару остановок проехать на метро, а потом на трамвае — будет высотная, для особо важных персон.
Гость улыбнулся, а за его спиной раздался вроде бы смех. Нет, не смех, а какие-то странные звуки, похожие на те, что бывают, когда стекло керосиновой лампы протираешь сухой газетой. А что, собственно, смешного в его словах, если не знать, что за кабинетик налево за углом и почему он не похож на гостиничный номер люкс?
Не дождавшись хозяйского приглашения, гости сели на лавку. Тут как раз свет мигнул и погас. Зажглись из-под дивана два зеленых кошкиных глаза — они почему-то были прямо-таки яростными.
— Ну вот, — сказал Семён удовлетворенно. — Теперь сидеть при лучине до понедельника.
Он не спеша встал, уверенно прошел по темной избе, чиркнул спичку и зажег не лучину, а керосиновую лампу. Стекло потер сухой газеткой — ну да, звук похож на странный смех этой особы. Сверчок Касьян вдруг запел в кухонном чулане — чего это он прихромал с улицы сюда? А-а, от дождя спасается! Или на гостей решил полюбопытствовать? А чего он распелся-то?
— Хорошо, да? — сказал гость своей спутнице.
— Ради этого я сюда и ехала, — тихонько отозвалась она.
Все-таки до чего знакомый у него голос! А вот заколодило — никак не вспомнишь, кто это, где видел. Семён установил стекло в лампе, покрутил фитилек, прибавляя свету, и осведомился:
— И куда же, извините за выражение, путь держите?
Ему хотелось так ядовито выразиться, чтоб им стало тошно и они поняли бы, отчего в старину говаривали: незваный гость хуже татарина.
— Озеро ищем, — объяснил турист. — Тут где-то замечательное озеро есть.
Лицо его при скудном свете керосиновой лампы выглядело особенно мужественным: резче обозначились — прямые линии бровей, губ.
Вишь чего им занадобилось! А нужны ли вы озеру, подумали?
— Что ж, погода подходящая, — сказал Семён, ожесточаясь.
— В эту пору хороший хозяин собаку со двора не прогонит, а вы, значит, порыбачить или позагорать?
— Просто полюбоваться, чистым воздухом подышать.
— М-да. Под дождичком да ночью, оно конечно, отчего не полюбоваться. А дорога досюда одно удовольствие. Вы пешим порядком?
— Нет, на автомобиле.
«Ха! В болоте утопили. А мужик то ли из военных, то ли их спортсменов».
— А где ж он, ваш автомобиль?
— Да тут… у крыльца.
Что-то не слышно было, как они подъехали. Однако гости не выказывали тревоги, значит, не завязли. Почему?
Хозяин чуть увял: пробрались. Как им удалось? Неясно. Теперь они как охотники перед медвежьей берлогой: не уйдут, пока не затравят. Из дома можно выгнать, а от озера как?
Кошка Барыня, спрятавшись под диван, всё никак не могла успокоиться: сидела в позе тигра, готового броситься на врага, хвост ее напряженно барабанил по полу. Семён наклонился и погладил кошку, успокаивая.
А гостья внимательно, будто изучая, оглядывала внутреннее убранство и устройство Размахаева жилища, переводя взгляд с одного на другое; больше всего ей понравилась, видимо, печная занавеска, сделанная, кстати сказать, из Маниной юбки. На занавеске сохранился карман от юбки той. С нее эта женщина перевела взгляд на голбец, заваленный всяческой одежной и подушками; потом на западню в подпол, в которую был вкручен бурак с кольцом; с западни на вешалку, где висел мокрый брезентовый плащ хозяина; потом повернулась к божнице с книгами. Даже щели в полу и потолке ее, по-видимому, интересовали.
Она сидела почти невидимой, только лицо бледно проступало в темноте а вот глаза — глаза были видны Семёну отчётливо, они немного светились, как у кошки. Кстати, на Барыню она не обращала никакого внимания, а когда, наконец, посмотрела, та дёрнулась, как от удара электрическим током.
— По-моему, пахнет овсяным киселём, — заметил тихонько турист, — причем подгорелым. А по-твоему как, умница моя?
— Ты ошибаешься, — ответила ему умница так же тихо. — В этом доме пахнет рыбой, причем очень большой рыбой. Тут некогда варили сома, да и не один раз.
Услышав про сома, Семён немного смутился.
Они же продолжали разговаривать мед собой вполголоса:
— Неужели в здешнем озере водится большая рыба?
— Не сомневайтесь, Роман Иваныч, оно не простое, а Царь-озеро. Средоточие жизни и самое уязвимое ее место, как Ахиллесова пята.
— Так-так-так… а сом — это вот такой с усами, да? Похож на кита, верно?
— На рояль. Среди них попадаются великаны — на каждом можно построить деревню, распахать поле, вырастить лес. Но на здешнем Царь-озере живут только маленькие сомы — так себе, пуда на два, на три, не больше.
— Ого! Я готов выловить и совсем маленького, килов на десять.
Семён не выдержал и, чтоб повернуть беседу в иное русло, сообщил гостям, то, во-первых, колхоз у них недаром называется «Партизанский край»: здесь некогда шли упорные бои — и местность до сих пор не разминирована; сапёры недавно наведались, заявили, что мины проржавели, снять их уже нет возможности, так что ходить по берегам озера запрещено. Кстати, на прошлой неделе корова наступила на противотанковую — рога до сих пор висят на елке, любопытные могут посмотреть. А во-вторых, по распоряжению Сверкалова, председателя местного колхоза, в озеро сбрасывают ядохимикаты, чтоб не травить ими поля; в отчетности по внесению химии полный порядок, а вся рыба передохла, даже лягушки не живут; зато расплодились желтые змеи без глаз, они выползают по ночам и жалят до смертельного исхода; на прошлой неделе укусили заезжего уполномоченного сквозь резиновый сапог — теперь лежит в реанимации, никак не могут выходить.
Гости слушали со вниманием, во всяком случае, не перебивали его, и это подогревало Семёна. Он хотел уже рассказать про озерные испарения, которые столь вредны, что у женщин, приезжающих сюда, выпадают волосы, а у мужиков зубы. Но его опередил голосок со странненьким смехом:
— А по ночам над озером поднимается туман, от которого люди лысеют и у них выпадают зубы.
— Ну да, — отозвался Семён озадаченно и замолчал.
Как она могла знать то, что известно было одному лишь Размахаеву Семёну?
Тут как раз порывом ветра где-то, небось у Панютина ручья, качнуло столб в нужную сторону, разрыв в электросети замкнулся, в доме вспыхнул свет. Телевизор мягко загудел и, секунду спустя, экран трепетно полыхнул синей зарницей: появилась дикторша, она извещала интересующихся о событиях в мире. Где-то горели леса, стадо китов выбросилось на берег, поселок горняков провалился в шахтные выработки, два пассажирских поезда столкнулись лоб в лоб в туннеле под горным хребтом.
Барыня не обращала никакого внимания на любимый экран, она не сводила глаз с незнакомых ей людей, а вернее, с женщины в плаще; куда кошка заховала котят, неведомо — они не показывались. А уж Касьяшка распелся — не унять. Чему-то он ужасно радовался, раз так напевал.
Вот теперь можно было хорошо разглядеть обоих гостей. Но Семён невольно, как и Барыня, смотрел только на женщину. Что-то настораживало в ней и в то же время властно притягивало. При явных недостатках эта особа странным образом была ужасно интересна и даже привлекательна: лицо узкое, умное, уши прозрачные (или так кажется?), волосы… рыжие, или, вернее оранжевые? А впрочем, при различном освещении они разные, давеча при керосиновой лампе показались черными. А что до всего прочего, то и не разглядишь ничего.
Надо же, бывают такие бабы, а? И на что только польстился этот хахаль! Вон Маня Осоргина — что рука, что нога, что все прочее — все основательное, надежное, есть на что глаз положить. А тут какая отрада?.. Но все ничто по сравнению с глазами гостьи! О каких недостатках можно толковать, когда такие, прямо-таки неземные глаза!
Гости негромко переговаривались, и хозяин уловил отрывок их разговора.
— Нет-нет, — тихонько убеждала своего спутника женщина, — здесь самое заветное место. На всей земле другого такого не сыскать!
— Но ты слышала, что он утверждает?
— У него есть основания так говорить, Рома.
— Вот видишь!
— Ты не понял меня. Тут чистейшее озеро, незамутненное, как око земное. Вода исключительно чиста, животворна, волшебна. Леса по берегам не знают больших бед, разве что маленькие обиды, но они не в счет.
— Но ты здесь не была раньше, потому и заблуждаешься.
— Того я и сама не знаю, Рома, была ли, не была ли.
— …а наш хозяин — человек здешний, абориген, можно сказать. Так что он владеет полной информацией. По-моему, он механизатор.
— Нет, у него иное призвание. А пока что он пастух.
— Что, судьба к нему несправедлива?
— Я у судьбы в резерве, — сказал Семён пересохшим голосом, однако довольно дерзко, и повторил: — Она держит меня про запас… для особо важного дела.
С минуту, не меньше, длилось молчание. Или так показалось Семёну?
— Переночуем здесь, — решил Роман. — Мне лично нравится и дом, и его хозяин.
Она ему прошелестела:
— Зато мы с тобой не нравимся хозяину!
— Вот как… Жаль. Но уже поздно нам искать что-нибудь другое!
— Который час? — спросила женщина в телевизор, спросила твёрдо и властно.
Дикторша озадаченно ответила ей:
— Половина двенадцатого.
Ответила!.. Семён обомлел. Под сердцем у него испуганно ворохнулось.
— Вы обещали на завтра по Москве дождь, а откуда ж он возьмется, если тучи иссякают, не доходя при северо-западном ветре до Волоколамска и Талдома?
— Я не виновата, — пролепетала дикторша. Сводку не мы составляем.
— Ну, так сообщите им! Кто там сочиняет сводки погоды? Зачем же вводить людей в заблуждение!
О, каким тоном она может разговаривать, эта слабенькая, хилая женщина!
Растерянную дикторшу в телевизоре сменил какой-то испуганный тип — наверно, кто-то из осветителей или операторов; у них там начался явный переполох — телевизор мягко щёлкнул и выключился сам собой.
— А всё-таки пахнет овсяным киселём, — сказал Роман, вставая. — Меня таким угощали в Полесье; правда, не подгорелым.
Женщина опустила в карман плаща тонкую руку, вынула какоё-то прутик, разломила его несколько раз и бросила на пол — слышно было, как просеялся по половицам этот мусор — тотчас ветерком опахнуло Семёна, и в избе густо запахло рыбным ароматом — да, вареной сомятиной, не иначе; будто на шесток вытащили ведерный чугун, откинули прикрывавшую его сверху сковородку, и пар от разваренной рыбы ударил в потолок, растекаясь по избе. Барыня порскнула из-под дивана в подпечек.
Семён ничего не ответил на «до свидания» своих гостей, сидел, как онемевший. А они вышли с самыми невинными лицами.
Утром проснулся, как и полагается пастуху, на рассвете. О вчерашних своих гостях вспомнил, как о странном сне. Именно как о сне, и ни секунды не сомневался, что они ему пригрезились: задремал возле телевизора, вот и. Надо же, какая чепуха: даже будто бы дикторша разговаривала напрямую с гостьей — это анекдот для психически ненормальных, а не для Размахаева Семёна Степаныча. Ну, и насчет того, что догадались про сома, быть не могло — это ему приснилось. Да и разве можно было добраться вчера до Архиполовки на машине! Тут нужно тягач запрягать.
Но, выйдя на крыльцо, он онемел: рядом с его палисадником на луговине стояла маленькая легковушечка, ужасно похожая на божью коровку не только окраской своей, но и телосложением; под низкими бортами колес не было видно, того и гляди, высунутся оттуда черные лапки. Рядом растопырилась оранжевая палатка, высокая, со слюдяным окошком и с крылечком, как у настоящего домика, все честь честью. Ни звука не слышалось оттуда, и мокрая трава на луговине была нетронута, будто и машина, и палатка спустились с неба.
Семён стоял, как перед наваждением, разглядывал и не верил своим глазам: на полотняных стенах домика-палатки нарисованы какие-то знаки, а на двери — огромный, с локоть, усатый рак. Ну да, обыкновенный рак, такие водятся и в озере. Особенно много их возле Векшиной протоки и в ней самой.
«Цыганский балаган», — с опаской выразился Семён и обошел поселение стороной. Остановился посреди улицы, хотел по обыкновению хлопнуть кнутом, но передумал, а, оглянувшись, ужасно расстроился: нарисованный рак почему-то переполз с двери на крышу палатки, а усы выставил антеннами вверх.
«Издеваются… фокусы устраивают. Ничего, меня за рубль двадцать не купишь. Нашли кого удивить! Да я и не такое видывал!»
Впрочем, что именно из «такого» он видывал, не назвал бы. Еще раз оглянувшись на палатку, осторожно постучал в соседское окно:
— Баб Вера! Выгоняй Малинку.
Вера Антоновна открыла калитку, уперла руки в боки, глядя на машину с палаткой, сказала:
— Ишь ты! Нашли место. Скоро нам на загорбок сядут.
А утро начиналось ясное, тихое; на небе ни облачка, словно и не было низких туч вчера вечером, словно и не дул резкий холодный ветер. Озеро лежало незамутненным зеркалом, теплынь была разлита в воздухе от земли до неба.
Все это никак не порадовало Семёна Размахаева, а совсем даже напротив: омрачило. Пока собирал деревенских коров, да пока сгонял колхозных со скотного двора — оглядывался на озеро: того и гляди, выскочат палатки на берегу, как грибы после дождя. Как та, что у его собственного палисадника.
Солнце двинулось в обход озера издавна заведенным порядком, тут бы и Семёну со стадом следовать за ним, но он остановил свое воинство неподалеку от Хлыновского лога: отсюда и деревня видна, и шоссе; остановил и увидел то, что можно было ожидать. На берегу за кустами стояла молчаливая палатка самого обычного вида, а рядом еще одна и виднелся зад обыкновенной легковушки со столичным номерным знаком.
Пробрались-таки. По-видимому, еще вчера. Вот прохиндейская порода!
Семён огорчился, но не очень; может быть, потому, что палатки эти были молчаливы, никакого нарушения общего порядка с их стороны не наблюдалось. Гораздо более занимало теперь другое: он оглядывался в сторону деревни и видел, что возле его дома на зелени палисадника будто дразнился оранжевый лоскут, и рядом с ним красное солнышко вставало.
«Так что же, — снова и снова размышлял пастух, — все вчерашнее было на самом деле? Как с телевизором… и как она про сома угадала. Чепуха какая, а!»
Он был просто сам не свой: расщепилось всё пополам, и где жизненное, а где придуманное, теперь уж не разобрать. Он впервые столкнулся с такой неправдоподобицей, как с несомненной очевидностью. Хотя, если разобраться.
И тут воодушевление постепенно овладело пастухом.
«Жалко, не пустил я их переночевать. — посожалел Размахай запоздало. — Интересно же, о чем бы они говорили. Чего я вчера так перепугался-то!»
Тут он отвлекся маленько от этих размышлений: сразу четыре автомашины остановились у съезда с новой дороги у его шлагбаума. Постояли и, воровато вильнув, объехали это препятствие, поползли к лесу. Одна, слава богу, ухнула в ров, выкопанный Размахаем; другая проехала по ней, как по мосточку, но попала в другой ров; а третья проехала по ним обеим и возле указателя «Объезд» свернула в болото, откуда уже не вернулась; зато следующая оказалась хитрей всех — она не обратила внимания на указатель, а проехала прямо через перелесок, ловко виляя между недавно посаженными березками. Семён плюнул с досады.
Немного погодя, он увидел, как у шлагбаума две «Волги» повернули было в обратный путь, но подумав, стали съезжать с асфальтового полотна и покатили вдруг безо всякой дороги, по лугу.
Легковушки выползали на берег, глядели стеклянными глазами на деревню Архиполовку и занимали, занимали самые выгодные позиции. Запестрели шатры. Послышался чей-то задавленный хрип — нет, не преступление там совершалось, это такая песня. Пьяного мужика тащат за руки, за ноги в вытрезвитель, а он орет благим матом — у Холеры подобной музыки много.
Семён с выражением полного бессилия глядел на все это и слушал. Вон уже плавают резиновые лодки, две из них навесили по мотору и устроили гонки вокруг срединного острова. Этого пастух не вынес, посгрудил стадо свое и двинул по берегу, как было задумано им еще вчера.
«Вперед!.. Наше дело правое».
Первое попавшееся на пути формирование чужеземной рати, прибывшее, должно быть ночью, еще дрыхло. Две машины, три палатки. Слышался победный храп, означавший полное удовлетворение физиологических потребностей. Лениво дымил костер, валялись обглоданные кости, в железных кожухах дремали табуны лошадиных сил, полотна шатров слегка огрузли от утренней сырости.
Два-три хлопка кнутом — деловито шагающее стадо, сопящее, жующее, навалилось на этот первый стан: загремел котелок, зазвенели кружки, зашуршал коровий бок по одежке автомобиля; рогатая морда заглянула в зеркальце заднего обзора и облизала его; костер был растоптан в считанные секунды.
У входа в шатер-палатку самая старательная корова наложила хорошую лепёху, раздался испуганный женский вскрик. Из этого полотняного жилья выскочил встрепанный бородатый детина, закричал:
— Ты! Мужик! Ослеп, что ли?
Семён широко размахнулся, оглушительно хлопнул кнутом, отчего задние коровы стали напирать на передних — и все вместе они повалили напролом. Детина озадаченно отступил.
Стадо прошло, оставив площадку, облюбованную гостями, растерзанной.
— Вот так, Митрий, — сказал Размахай быку. — А то: чти, говорит, Уголовный Кодекс. Я чту!
Митя на ходу покивал согласно тяжелой головой, а сказать ничего не сказал: умный, собака, до невозможности!
Стадо подступило к следующим палаткам: здесь машина «скорой помощи» и вокруг нее три развеселых шалаша, а трава вокруг была так выбита, словно топталось тут вчера весь вечер стадо коров голов на полсотни. Так притомились топтуны, что и закуски за собой не убрали.
— Здесь постоим, — сказал Семён Мите и помахал рукой передним коровам, останавливая свое рогатое воинство, а потом и забежал вперед, закручивая его в карусель. Коровы быстро разобрались в остатках вчерашнего пиршества, причем ели все подряд: хлеб с колбасой, свежие огурчики и сыр с плесенью, зеленый горошек из банок стеклянных и шпроты из банок жестяных; жевали селедку, поплевывая костями, сноровисто вытряхивали из красивой упаковки сушки и баранки; Митя задумчиво сжевал батон белого, понюхал початую бутылку, но пить не стал. Малинка съела плитку шоколада с фольгой. Милашка разобралась с грецкими орехами — давила их копытом и очень ловко выбирала съедобное своим толстым языком.
Покончив с деликатесами, коровы принялись выщипывать примятую травку, в особенности из-под шалашиков. Опять послышалось женское «Ой!» Не очень картинно, на карачках задом наперед вылез человек в спортивных штанах с белыми лампасами, и с брюшком.
— Эй, товарищ! — окликнул он Семёна, хоть и хмурясь, но жестикулируя вежливо.
Наверняка с высшим образованием мужик.
Пастух подвинул на него коров, и он отступил к воде, а отступая, споткнулся. Ему на помощь вылез сосед — этот сразу заорал:
— Куда ты, морда, лезешь!
При этом поддел корову ногой. Кнут полоснул с ним рядышком, впритирку, так что этот воитель даже подпрыгнул.
— Только тронь у меня еще раз животину! — пригрозил Семён. — Я тебя исполосую.
Воитель остановился, разинув рот, слова застряли в горле.
— Ты ей под вымя, собака! — поднажал на голос Семён. — Она ж кровью доить будет!
Оба, и вежливый и невежливый, стали оправдываться, что-де они ничего такого, а пастух посгрудил коров, приговаривая:
— Ишь, сколько вас тут понаехало! Стадо пасти негде.
Вылезла женщина — вот ей бы быть мужиком! Она подняла откуда-то взявшийся кол, огрела одну корову, другую, а Семёну навстречу выразилась так круто, что настала его очередь озадачиться: ай да «скорая помощь»! Она и на Митю тоже подняла кол, а тот не сразу сообразил, что это действие угрожает его безопасности, и весело шагнул ей навстречу. Женщина взвизгнула и задом упятилась в шалаш.
— Молодец Митя! — похвалил его Семён. — Слабый пол уважает силу.
Отсюда рогатое воинство удалилось с большим почетом, с полной победой.
Так и двигались, разоряя одно становище за другим.
Но вот встретили такое, на котором оказались люди с иной планеты — с Марса или как там еще. Машина у них, правда черная, а вот палатка и резиновая лодка — красные-красные. Митя, как увидел эту красоту, налился яростью и освирепел. Не очень, а больше для виду, однако грозное мычание вырвалось у него.
Марсиане были одеты в резиновые костюмы со стеклянными масками. Митя не обращал на них внимания, поскольку ихний цвет его не раздражал. Один из этих людей как раз выбирался из воды, держа в руках диковинное ружье со стрелой, другой стоял по колено в воде и объяснялся с первым знаками.
Рядом с костром на травке лежал сомёнок килограмма на четыре с гаком, возле жаберной крышки у него зияла глубокая рана. Семён нахмурился и двинул Митю на неприятеля. Митя грозно заревел, пуская слюни, угнув голову к лодке, которую не успели еще спустить на воду, и поддел ее рогом. Лодка тотчас мягко опала, как опадает на землю парашют. Это сразу удовлетворило и утихомирило Митрия, зато марсиане заревели примерно так же, как он секунды две-три назад. Один из них прицелился из ружья в Митю, но Семён резко, оглушительно хлопнул — этот выстрел раздался как раз рядом с ружьем.
Парни не испугались, они посбрасывали с себя резину, вылезли, словно стрекозы из старых шкур, и оказались двумя рослыми парнями вполне земной внешности. На виду у всего стада, как-то очень проворно, сноровисто надавали они оплеух Семёну с двух сторон, засветили фонарь под левым глазом и сшибли с ног. Но самое горестное — лишили его ещё одного зуба, Ну, Семён тоже им кое-что засветил, они могли им быть довольны, но силы всё-таки оказались явно неравны: их было двое, к тому же они очень упористо действовали и ногами — того и гляди пяткой выбьют ребро.
Пришлось отступить: как говорится, лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь мертвецом. Семён сказал им, однако, что это ничего, сейчас он вернётся с брательниками и можно будет поговорить ещё. Никаких брательников у Размахая никогда не бывало, но не все же об этом знают!
— Вы только не уезжайте, собаки! — говорил своим врагам Семён, умываясь озёрной водой. — Сейчас мы вам поднакидаем, погодите маленько. Вы меня запомните, да и не одного меня.
При этом он поглядывал на Митю нелицеприятно: мог бы поддержать своего человека! Но бык вёл себя прискорбно: моя-де хата с краю, мы-де так не договаривались, чтоб браться с туристами, и это-де не мои проблемы. А моё, мол, дело не оставлять без внимания Малинку, Сестричку, Белянку, Красотку, Милашку. Отвернулся, морда, и пошёл вслед за ними. Вот и понадейся на такого.
— Ладно-ладно, — обещающе сказал пастух этим самым самбистам-каратистам, покидая место сражения. — Ещё не вечер.
Какое там вечер, когда и до полудня было далеко!
Отойдя же от них на некоторое расстояние, Семён вырвал выбитый зуб, болтавшийся на кожице, сплюнул кровь и забился в чащу леса, чтоб не видела ни одна живая душа, сел прямо на землю, на мох, и заплакал. От обиды, только что ему нанесенной, от чувства одиночества, охватившего его в эти минуты с особенной властью, а главное от бессилья, что не может предотвратить нашествие, а, следовательно, — он в этом был теперь убеждён! — и погубления озера. Он плакал, как это бывало с ним только в детстве, и от солёных слёз нестерпимо щипало ссадину под глазом; вытирал лицо рукавом разорванной рубахи, и в этом была тоже мера обиды и унижения. Как хорошо, что никто не видел его в эту минуту! Никто никогда не узнает о его минутной слабости, и это немного утешало.
Когда он, таясь за кустами, вернулся на берег, то увидел, что угроза его возымела действие: эти двое, что обошлись с ним столь немилосердно, спешно подбирали с луговины раскиданные вещи и таскали к машине. Они явно собирались уносить ноги — заопасались, значит: а ну как этот мужик брательников приведет! Вот и «скорая помощь», прощально огласив озеро своей сиреной, удалилась в сторону асфальтовой дороги. За ней увязалась голубая «Волга», и еще одна. Надо думать, они сюда больше не приедут. Возможно и кое-кому посоветуют не ездить, а то, мол, там пастух гоняет коровью рать по берегу, разоряя туристические становища, вольготной жизни нет.
«Наш скорбный труд не пропадет, — приободрился Размахай, трогая разбитое подглазье. — Чем это он меня саданул, каратист этот? Не может быть, чтоб голым кулаком! Что-то в руку взял, собака. Ну ничего, зато они седлают коней, укладывают шатры в кибитки и откочевывают отсюда».
— Не пропадет наш скорбный труд и дум высокое стремленье! — сказал Семён уже вслух и расправил ноющие плечи.
Конечно, когда драться человек непривычен, такая встряска совсем ни к чему, но как быть иначе! Иначе никак не получалось.
Он собрал разбредшихся коров и погнал их дальше, на разгром и разгон следующих вражеских становищ. И вот тут случилось то, чего он меньше всего ожидал: коровы остановились, со всех сторон тесня… уже знакомую ему «божью коровку» и оранжевую палатку-шатер с загадочными письменами и нарисованным раком, который сидел опять на двери, но уже вниз головой, будто собирался переползти на траву. Это был именно нарисованный рак, а не какой-нибудь другой — тут не могло быть сомнений — но почему он ползал-то? И как перебрались сюда ночные гости, если посолонь он шел со стадом и миновать его они не могли, а если против солнца по берегу озера — там Векшина протока и клюквенное болотце. И на тракторе не проедешь. Однако же они вот здесь и даже этак обжились.
Губа у них не дура: тут самое живописное место на всем озере, потому его и выбрали эти двое — залив с кувшинками, ивы свесили ветки до самой воды, крутой травянистый скат берега.
Женщина, одетая в кофточку-распахаечку и что-то вроде штаников, и то, и другое ярко-алое, стояла у палатки и живо говорила столпившимся вокруг нее коровам неведомо что. Они ее слушали, как слушают школьники наставления учительницы. Пастух успел отметить, что на этот раз голос ее звучит иначе, нежели вчера вечером, — не шелестит, будто сухая бумага по стеклу, а вполне мелодичен и ласков.
Вдруг из-за кустов горой выдвинулся Митя, алый цвет мгновенно взъярил его, и он, коротко мыкнув, пошел на женщину, пригибая голову самым угрожающим образом, — а рога у Мити острые, как веретёна или ухват с заточенными концами.
— Митрий! — Семён рванулся наперерез, а туристка эта легкомысленно шагнула навстречу быку.
— Гляди, рогом пырнет! — закричал пастух, сознавая, что не успеет, и как бы в самом деле… не взбрело бы что-нибудь в шальную бычью башку! — За дерево, за дерево встань!
Женщина его не послушалась, легким жестом вскинула руку навстречу Мите, ладонью вперед, и бык тотчас замер, будто наткнувшись на невидимую стену. Более того, она подошла к Мите, погладила буйный чубчик меж рогов, — какая у нее тонкая, какая слабая рука! — и бык покорно рухнул на согнутые передние ноги, будто поклонился.
И Семён остановился, тяжело дыша, переводил взгляд с женщины на своего приятеля Митю и обратно. Только теперь заметил он Романа — тот сидел на бережку и сохранял полное спокойствие.
Словно ничего особенного она и не совершила, женщина так же спокойно и молча подошла к Семёну, приложила зеленый листочек к разбитому подглазью.
— Вэ виктис, — непонятно сказала она и, сострадая, вздохнула. — Подержите так, скоро заживет.
Семён строптиво мотнул головой — пройдет, мол! — прохладный листочек отвалился, но заплывший глаз уже смотрел бодрее.
— Зачем, зачем вы все такие? — продолжала она. — Это же очень больно, и тебе, и им. Как же так можно!
— Ты о чем, умница? — спросил ее Роман. — Если не ошибаюсь, «вэ виктис» в переводе с латыни означает «горе побежденным». Кто победит его, если судьба к нему благосклонна?
Он был в рубашке с закатанными рукавами, мокрые волосы прилипли ко лбу, а вихорёк все равно топорщился, и это было очень смешно.
— Представь себе, у них там только что была драка. Я не успела вмешаться. Семёна Степановича били кулаками, ногами. А он был ничуть не лучше: тоже бил.
Роман вскочил как-то по-особенному пружинисто:
— Дрался? С кем? Из-за чего? Где?
— Но самое удивительное, — продолжала его подруга, — что делал он это очень сноровисто, будто привычную работу выполнял. Люди, где ваш разум?!
Роман не обратил внимания на ее горестный возглас. Он весь был мобилизован, будто сидел в окопе, а теперь прозвучала команда: к бою! Сейчас выпрыгнет на бруствер и побежит с винтовкой наперевес, с азартным, злым взглядом, весь собранный, сжатый, как пружина на взводе. Размахай готов был поклясться, что видел его где-то.
— Ты победил, Семён Степаныч, или потерпел поражение?
Ишь, откуда-то узнали имя-отчество. Это чрезвычайно польстило Размахаю, и он рассказал историю о самбистах-каратистах, которых только что отлупил за браконьерство и которые совершенно случайно умудрились заехать ему, Семёну Размахаеву, в глаз. Рассказал небрежно, как о деле пустяковом и привычном.
— Я перед тобой преклоняюсь, Семён Степаныч, — сказал Роман на это и даже сделал полупоклон. — Рукопашная схватка — высшее испытание человеческой доблести.
Но женщина печально покачала головой.
— Дикари, — проговорила она. — Это же глупо, и стыдно, и недостойно. Мало того, что вы бьёте друг друга, так еще и возводите это в степень, как героический подвиг. Очень стыдно.
Семён и сам чувствовал теперь, что получилось не лучшим образом, но признать это вот так сразу ему не хотелось.
— Здесь заповедник и заказник, — объяснил он. — А туристы безобразничают. Если дать им волю — испакостят все озеро: выловят рыбу сетями, вырубят кусты и деревья по берегам. А много ли ему и надо-то, озеру! Посмотрите, оно ж невелико. Никому его не жалко: жгут костры, на воду бензиновые моторы спускают, моют свои машины, пугают всю живность. Тут бобры живут — вон их дом возле Векшиной протоки. А чуть дальше утка яйца высиживает.
— У нее уже утята, — тихонько сказала женщина. — Одиннадцать штук. Одного, к сожалению, вчера поутру утащила щука.
Размахай замолчал, будто запнувшись: откуда у нее такие сведения? Тем более, что приехала-то не ранее, как вчера вечером.
— Нет-нет, — поспешила женщина рассеять его недоумение, — я не видела… просто знаю, что утята появились позавчера.
Семён кивнул и, ничего не поняв, как бы отодвинул сообщение об утятах, чтоб потом его взвесить в размышлении, а пока продолжал:
— А что творится в мире? Волна качает берега!.. На Онежском озере — вы читали? — два корыта столкнулись, одно с нефтью: берег на два десятка километров запакостили, я вчера по телевизору смотрел, как лопатами собирают эту нефть. Ладогу целлюлозный комбинат задушил — уж и пить из нее нельзя!.. Финский залив — вот собаки! — дамбой перегородили, так он уже загнивать начал. И некому такое безобразие остановить! На Рыбинском водохранилище — читали? — древесина лежит на дне. Заилилось все, рыбий мор идет. И вот какое озеро ни возьми — у нас ли в стране, за границей ли — все кричит и стонет!
Семёна слушали так, будто раньше ничего подобного не знали, и это подогревало его. С приложением любимой присказки «волна качает берега!» и любимого ругательства «собаки!» он рассказал, что вчера вычитал в газете: озеро возле Одессы отравили, называется Ялпуг — тысячи судаков валяются там на берегах. Судаки, а не какие-то окунишки! А раков погибших сто тыщ насчитали. Камыш на Ялпуге пожелтел, птицы снялись и улетели — а куда им деться? По мнению Семёна, единственное спасение птицам — это лететь сюда, на Царь-озеро… если, конечно, не займут его туристы.
— Я так думаю: пока мое озеро в целости — на что-то можно надеяться, а не уберегу — хана, конец всему.
Это прозвучало впервые: мое озеро. Турист Роман и его подруга переглянулись, что-то сказали друг другу глазами. Вид у них был виноватый, словно они сознавали свой грех, но не спешили оправдаться.
— Поэтому я объявил запретную зону, — твердо заключил Семён, — заказник и заповедник.
— Но вы мальчика обидели, Семён Степаныч, — тихо возразила женщина. — А чем он провинился?
— Какого мальчика?
— Который спал в палатке, когда случилось нашествие коровьего стада. Ему три годика. Представьте, он еще ни разу в жизни не видел леса, вот этого разнотравья — разве что на картинках. Озеро — только по телевизору! Птиц, стрекоз, муравьев — то же самое. И вот вчера привезли его сюда, а тут все настоящее: шмели гудят, птички поют, листва шелестит.
— Еще бы! — пробормотал Семён.
— Он вечером засыпал и радовался, что слышит, как рядом с палаткой плещется рыбка и как коростель скрипит. Для него все это такое чудо! А утром проснулся — рогатые чудовища около палатки, мычание, крики, хлопанье кнутом.
— Я не знал, что там мальчик, — покаянно сказал Семён, вспомнив Володьку. — А все равно, как было быть? Ждать, когда они натешутся, наиздеваются?
— Но, принимаясь делать что-то, разве можно не взвешивать последствий? Особенно, если это какие-то силовые поступки.
Семён оглянулся в ту сторону, где разорял туристские становища.
— Как его зовут?
— Ванечка.
— Душегуб теперь вырастет из этого младенца, — со вздохом сказал Роман. — Хулиган и бандит, осквернитель природы. А уж сколько он погубит фауны и флоры!
— Хоть ты и шутишь, Рома но, увы, недалек от истины. Что мы посеяли в душе этого маленького человека сегодня?
— Мальчика жалко, — пробормотал Семён и развел руками: а что, мол, было делать!
— Не слушай ее, Семён Степаныч, — дружески утешил Роман. — Хирургическая операция болезненна, но от иных болезней только она и спасает. У тебя с озером как раз тот случай. Гони всех в шею, и дело с концом! Это самый простой и самый эффективный способ, лучшего нет. По-моему, так надо смело и отважно ввязываться в драку, а потом уж смотреть, что из этого получится. Это только на первый взгляд кажется абсурдным, а по существу — самый краткий путь к победе. А если нюни разводить — толку не будет, поверь. Тогда Ванечка, уж точно, никогда не узнает, что такое Царь-озеро.
— Почему, делая добро, вы сеете тотчас и зло? — страдающе возражала женщина. — Как это у вас получается? Самое дурное — когда устанавливают законы, запреты без истинного знания. Должно быть наоборот: сначала знание, потом закон. И нельзя применять грубую силу! Это… это недостойно. Заповедник и заказник должен быть здесь, — она положила свою весомую руку на грудь Семёну, как раз напротив сердца, и сердце тотчас сделало сбой, того и гляди, остановится. — И не только у вас, Семён Степаныч, а у каждого из людей.
— Ведьмочка, не мучай человека раскаянием, — опять вступился Роман. — Это совсем ни к чему: если обратить его в твою веру, он не сможет жить — его распнут, как Христа. За смирение. Ты пойми, мы живем по другим законам. У нас другие измерения, свои представления о добре и зле. А ты в наш монастырь со своим уставом.
Ладонь женщины опахнула лицо Семёна и чуть тронула рану под глазом — боль совсем исчезла, как будто ее и не было.
— Так нельзя, — повторила она тихо.
— И можно, и нужно! — убежденно возразил Роман. — Я не знаю, прав ты или не прав, Семён Степаныч, со своим запретом на озеро, но мне нравится, что ты сражался сразу с двоими. Пошли с ними поговорим еще раз, по-мужски, двое на двое. Вот они, вот мы, между нами нейтралка. Вперед, Семён! Наше дело правое, победа будет за нами.
И тут Размахая осенило: он узнал его! Как это вчера не смог?.. Это лицо столько вечеров маячило на экране телевизора и столько же звучал этот голос. Уверенный прищур глаз, прямой взгляд… но нет шрама через верхнюю губу и щеку! Шрама нет — вот что сбило вчера с толку.
Этот человек снялся в главной роли многосерийного фильма о бывшем солдате-разведчике по имени Иван, который по прошествии многих лет, будучи старым уже, никак не мог забыть войну, был болен ею. Раз в четыре-пять лет с этим контуженным что-то происходило: в назначенный им самим срок инвалид превращался в солдата. В полночь выходил он из дому, шел скрытно, отсиживался в укромных местах; варил в солдатском котелке кашу, зорко следя, чтоб дым костра не выдал его; считал автомобили на дорогах и трактора в полях; закапывал бумажный сверток под железнодорожное полотно и жадно смотрел, как невредимыми проходят поезда… кидался ничком в траву, в грязь, если показывался высоко вверху самолет… Время от времени короткими пробежками, залегая и вновь поднимаясь, с деревянной палкой наперевес, «брал» очередную высотку, а взяв, долго просиживал в безмолвии и плакал. Ему слышались родные голоса, виделись знакомые лица, чудилось и то, и это.
Усталый, измученный, он продолжал путь далее. Иногда стучался в окно знакомого ему дома, хозяйка которого ахала в изумлении, узнав его. Иван тайно жил у нее день или два и так же тайно покидал гостеприимный кров. Снова шел, таясь от людей, переплывая реки с риском для жизни, переползая поля, проходил неслышно и невидимо через малые селения и большие города.
Непостижимым образом этот бывший фронтовик-разведчик пересекал государственную границу и шел уже по польской земле; пожилая полячка обнимала его, появившегося перед нею неведомо как и откуда. Он выслушивал ее исповедь о житье-бытье и отправлялся дальше: пробирался по тоннелям метро, по фермам железнодорожного моста… спрыгивал на крышу идущего на полной скорости поезда, вскакивал в мчащийся грузовик.
В очередной раз, перехитрив бдительных пограничников, оказывался уже в нашей зоне Германии. Немецкая семья — две седые женщины, старик и мальчик — при свечах угощали Ивана непременно скудными кушаньями военной поры, а иного он ничего не ел. Этот чудак не знал ни польского, ни немецкого языков, но умудрялся поговорить душевно со всеми.
Наконец, в Берлине его, пляшущего на улице, ликующего, «брали в плен». Следовало выяснение личности, его узнавали знакомые и журналисты, он публично давал обещание, что никогда больше не будет нарушать границ, после чего присмиревшего, печального солдата при орденах и медалях с почётом отправляли домой.
Именно такого, калеченного и страдающего, любил его Семён Размахаев, тем более, что в этих странствиях у Ивана было множество приключений смешных и трогательных, героических и страшных; впрочем, любил он его и молодого, в начале великих испытаний, вот такого красивого, каким ныне — просто невероятно! никто не поверит! — увидел на берегу своего озера.
— Уймись, Рома, — тихо урезонила его спутница. — Тебе только бы сражаться! Ваши враги уже уехали.
— Прекрасно! — актёр так же легко отказался от намерения подраться, как легко и принял это решение. — Ты победил их один, Семён Степаныч. А жаль, я б тоже повоевал с этими каратистами.
— Как вы все любите воевать! — страдала женщина, и глаза ее были такими печальными, что Семён огорчился. — Зачем вам это?
— Воинская доблесть, умница моя, — высшее проявление человеческого духа. Отважные воины — элитарная часть человечества. Подвиг в бою всегда был предметом преклонения и восхищения. И ты не права, утверждая, что война — это болезнь. Войны бывают и священными. Они есть необходимый путь, который надо пройти, чтоб достигнуть нравственного совершенства, да и новой ступени цивилизации тоже. Разве у вас не так?
— Нет, нет, нет, — качала головой женщина, глядя на него, как на неразумное дитя.
— А у нас это ясно каждому. Вот в Архиполовке наверняка пели во дни былые такую частушку.
Запевай, товарищ Сёма,
И не бойся критики:
Все хорошие на фронте,
А в тылу — рахитики.
— Слышишь суть? Хорошие те, что на фронте, в бою, они защищают родину. Таков глас народа. Человек должен пройти закалку в огне и воде, равно как и все человечество в целом.
— Ты совсем не похож на своего Ивана, — решительно сказала женщина. — Он — не воин, а хлебопашец по сути своей. Воинский подвиг был для него вынужденной необходимостью, которая его тяжко угнетала. А ты болтун, как все твои друзья-актёры.
— Ну вот, ты уже сердишься, умница моя. Значит, чувствуешь, что не права.
— Тут надо подумать, — сказал сам себе Семён, и на него оглянулись. — Надо подумать.
Удивительным было в эту минуту лицо Размахая! Он, по обыкновению своему, остолбенел, то есть охвачен был весь размышлением. Вот так, да: весь был охвачен и весь направлен, нацелен на работу мысли. Жаль, Роман не оценил, очень уж расположен был к веселости.
— Он мой поклонник, а не твой, — тихо сказал актёр подруге, — следовательно, я прав, а не ты.
— Я тебе его не уступлю, — так же тихо, однако же слышно для Семёна отвечала она, искоса и этак сострадательно наблюдая за ним. — И не корысти ради, а во имя торжества истины.
Взгляд ее, ласковый и спокойный, заставил Семёна оглянуться, он почему-то смутился совсем по-детски.
— А ну, пошли отсюда! — закричал он вдруг на коров, стоявших вокруг них кольцом. — Ишь, вылупились! Интересно им. А ты чего встал? — это коленопреклонённому Мите. — Очень тебя просили!
Стыдно признаться, а как утаить: вдруг испытал приступ ревности к Мите, который так рыцарски рухнул перед женщиной на колени.
Теперь стадо паслось в сторонке, и когда одна из коров вознамерилась было нарушить мирный быт обитателей оранжевой палатки и направилась к ним, Семён примерно наказал ее, после чего Митины подруги вели себя благонравно.
Сам же пастух держался в почтительном отдалении от гостей и выискивал в уме своем предлог еще раз подойти, поговорить.
«Она считает, что главная беда от нашего невежества, — размышлял Размахай. — А что? Это верно: невежества в нас очень много. Нужно, мол, убеждение и только оно. А Иван за то, чтоб убеждать самым коротким и сильным способом. Вроде, оба заодно, однако какое между ними несогласие! А я как? Не знаю…»
Он ощущал необыкновенный подъем сил и готов был услужить своим новым знакомым во всем, прикажи они только. Однако, боясь показаться назойливым, удалился ровно настолько, чтоб не мешать им, а в то же время не мог отойти далеко — взгляд его будто магнитом тянуло к этим людям. Пастух следил боковым зрением, как расхаживает по берегу залива с кувшинками актёр — все ему нравилось в этом человеке! — как он мягко, упруго ступает, какие у него крупные красивые руки, а уж голос — тот, Иванов, голос!
Вот — по звуку можно определить — взялся чистить песком сковородку.
«Да я б ему почистил! — вскинулся Семён. — Мне ж это в удовольствие».
Вот закинул поплавочную удочку.
«Господи! — взмолился Размахай. — Пошли ему рыбу. Пусть сомёнок польстится на его червяка… у нас же тут и голавлей пропасть. Что ж вы, собаки, не клюёте!»
И бог послал «солдату» двух окунишек и подлещика — все в младенческом возрасте. Этот улов вызвал столько радости у него, что Семён чуть не прослезился: надо же, вот человек — как ребенок! — радуется такому пустяку.
«Ивану понравится здесь, — вздыхал Семён, не замечая, что называет актёра именем солдата. — А вот я расскажу ему про наши места! Ого! Тут же партизанский край. И он ещё не знает, что такое наше озеро, а это же, это же. Ну ничего, узнает. Пусть всегда приезжает сюда. Тут не какое-нибудь море, где жара, многолюдье. А у него ж бессонница от контузии, ему покой нужен, чистый воздух, хорошее питание…»
Жажда добрых дел томила Семёна, и он собрался-таки с духом и явился предложить свои услуги:
— Давайте какую-нибудь посудину, я вам молока принесу, свежего, парного.
— Ведьмочка! — крикнул актёр. — Ты хочешь парного молока?
Та не отозвалась. Может, обиделась, что так ее назвал?
«А-а, наверно, они поругались!» — догадался Семён.
— Она не понимает, о чем мы ее спрашиваем, — объяснил ему Роман. — Представь себе, она насчет парного молока совсем без понятия.
Пастух озадачился: эта горожанка никогда не пробовала теплого, только что от коровы молока? Он даже испугался этой мысли: неужели такое бывает? Неужели до такой степени человек может быть беден и несчастен?
Актёр этак затруднялся объяснить, не сразу подыскивал слова:
— Видишь ли… боюсь, ты не поймешь… в общем, всякая наша пища ей или незнакома, или непривычна.
Семён сказанное будто на язык попробовал, стараясь угадать по вкусу смысл каждого слова. Хотелось определить, как степень солености, меру шутки.
— Где же она живет? В какой местности? Или она иностранка?
— Как тебе сказать… живет-то она рядом с нами, но… — актёр опять замялся.
Семён взглядом подталкивал его: ну, же! говори!
— Есть такое понятие: искажение пространства. Мы с тобой находимся в мире, где есть длина, ширина, высота — все эти понятия линейные, прямые; они характёризуют наш мир. А если представить себе, что они искривлены, то в пространстве рядом с нами образуются… большие объемы, в которые мы не можем попасть и откуда нам ничего: ни звука, ни пылинки. Так вот, она и ее сограждане живут там. Они рядом, но по ту сторону, за плоскостью. Рядом, но не с нами и не по-нашему.
«Чего он мне мозги пудрит! — подумал Размахай, крайне озадаченный этим „искажением пространства“. — Да еще на полном серьёзе. Или думает, он умный, а я дурак?»
А на сердце даже похолодело от присутствия желанной тайны. Сердцем он чувствовал, что тут дело особое, нельзя вот так сразу, с кондачка, отвергать, да и лицо актёра было настолько серьёзным… что не поверить просто грех.
— И там их много?
— Целый народ. Большой заселенный мир, с городами, дорогами, полями.
Ничего себе! Как же они там помещаются, если даже и поля, и города? Что-то тут не так.
— А реки-озера у них есть?
— Да, и их очень берегут.
— Значит, умный народ. Почему же, к примеру, их не слышно? Ни голосов, ни звуков всяких.
— Но иногда ведь бывает, вроде бы как и чудится! Может, это как раз они?
— Почему мы их не видим?
— Ну вот, ты не понимаешь. Впрочем, я сам только делаю вид, что понимаю… не видим, и все тут! Они рядом, но бесконечно далеко от нас, потому что разделяющие нас плоскости непреодолимы.
— Но раз она здесь, значит.
— Да, иногда залетают. В том-то и загадка! Она говорит, что выпала к нам случайно, как из самолета. Случилась нелепая катастрофа, вот и оказалась здесь. Она ничего не рассказывает о том мире, откуда появилась, только улыбается, если спросишь: все равно, мол, не поймёте. Тут какая-то тайна… и не одна. Постигнуть их нам просто не дано.
Помолчали, и то была для Размахая минута напряженного раздумья.
— Как ее зовут? — спросил он.
— Там обходятся без имен, они им не нужны. Я ж говорю: у них все иначе.
— Но ведь когда обращаешься к кому-нибудь, вот хоть бы я к тебе, надо назвать. Как же они?
— Там не говорят — там читают мысли. И когда так, то имена не нужны.
— А нам-то неудобно без имени, верно?
Актёр пожал плечами: я-то, мол, с тобой согласен, но что делать!
— Ведьма она, так и надо ее называть. Видал, какие фокусы выкидывает! Быка твоего поставила на колени. Цирк, верно? Погоди, еще увидишь. Она вообще-то старается этим особенно не злоупотреблять, а то мы с тобой и вовсе остолбенеем, верно? Ум за разум зайдет.
— А как ты с нею познакомился, Иван?
Семён опять не заметил, что назвал актёра именем солдата.
— Если это можно назвать знакомством! Ехал по плохо освещенной улице… и сбил ее… правым бампером.
— Ох, ты…
— Не заметил! Вдруг сильный удар и — смотрю, женщину отбросило от моей машины на обочину, на газон.
— В ней и так-то чуть душа держится!
— Не скажи. Если б вместо нее был ты, мы с тобой сейчас не разговаривали бы: лежал бы ты под холмиком, и травка зеленела бы, а я в местах не столь отдаленных вкалывал бы.
— А машина была вот эта?
— Нет. Эта ее, а у меня своя.
После каждого ответа актёра наступала пауза — пастух размышлял.
— В больницу сразу повез или «скорую» вызвал?
— Вызвал бы, да запретила. Так что я привез ее к себе домой, выхаживал… служу вот теперь у нее на посылках.
— Как золотая рыбка, — пробормотал Семён. — Все мы у кого-то служим. Я вот у озера.
— А что ты всё расспрашиваешь? Понравилась, что ли? Брось, не бери в голову: пустое это! Ты ей не поддавайся, слышь. Мало ли что будет внушать! Она не женщина, — так, видимость одна. Да и чего хорошего! Похожа на лягушку, верно?
Семён не ответил, он смотрел на шатёр и глазам своим не верил: нарисованный рак пошевелил усами и стал передвигать ближние к нему письмена. То были головастенькие запятые парочками — хвост у каждой загнут к голове подружки, и ещё одна с хвостом длинным, изогнутым подобно лебединой шее; были скобочки, соединённые штрихом или двумя, и стрелка с поперечинкой, и просто буквы-знаки нерусские.
Нарисованный рак отпихнул от себя кружок с точкой посредине, будто мячик, пригрёб скобочку, похожую на молодой месяц, поймал неуклюжей клешнёй, поднёс к усатому страшному рту и схрумкал этот месяц, будто половинку баранки-сушки, даже сухой звук послышался. На этот звук актёр обернулся, поймал недоумённый и озадаченный взгляд пастуха и усмехнулся.
— Вот такая чертовщина каждый день, — шепнул Роман. — Я уж привык и ничему не удивляюсь.
А из-за куста вышла та, о которой они только что говорили, и была задумчива, даже огорчена. Семён подумал, что это она недовольна им, хозяином Царь-озера; как-никак устроил тут шум, даже скандал, драку… нехорошо, некрасиво.
— Вот, — сказала она, держа что-то на ладони, — даже камни умирают. Знали бы вы, каким он был лет двадцать назад! Сокровище. А теперь мертвец, труп.
Она бросила камень в траву. Семён подобрал: да, обыкновенный булыжничек величиной в два спичечных коробка. Таких много.
— Но этот был с огнём! — сказала женщина. — В нём солнце опускалось в пурпурные облака, и бирюзовое море было. И чёрный утёс, и даже чайки на фоне этого утёса. В нём хранились удивительные краски, понимаете? А теперь нет ничего. Умерло.
— Всё умирает и все умирают, — философски заметил Роман.
— Да, но смерть должна быть в свой срок, тогда всё естественно, безобидно. В противном случае — несчастье, трагедия. Этот должен был жить.
— И в чём причина его трагедии? — улыбнулся актёр. — Корова наступила на него копытом или капнула птичка?
— На землю постоянно оседает космическая пыль, она вступает в общий хоровод. Вам только кажется, что земная твердь неподвижна, — нет, это бурлящий котёл. Тут у каждой пылинки свой интерес и свой закон, каждая вступает в своё братство и ведёт свою борьбу. Камни растут, притягивая комическую пыль, а этот притягивал не всё подряд, а избирательно — такова была в нём основа. Он так и рос благородным, но некоторое время назад атмосфера стала меняться — там свои превращения — появилось слишком много омертвляющих включений. Благородные частицы из космоса, пробиваясь сквозь вашу загрязненную атмосферу, умирали, не долетев до поверхности Земли. Каждая пылинка становилась мёртвой перед тем, как воссоединиться с камнем. В итоге в нём произошло необратимое — он тоже умер. Вот так. Я понятно объяснила?
— Более или менее, — кивнул актёр.
Сказанное о камнях кануло Семёну в душу, будто заветное признание, и он готов был остолбенеть, как давеча, но жажда услышать от этой необыкновенно женщины что-то ещё удержала его. Ему уже бесконечно нравились и ее руки, похожие на славные лягушиные лапки… весь ее светлый, неземной лик, на котором сияли страшные, прекрасные глаза. И разве не хороши были прозрачные раковинки ее ушей, что прятались в пепельных волосах? А какой у нее голос! Он не из горла, он из груди, от сути ее существа, потому так задушевен.
— Я принесу вам молока, — поспешно сказал он. — Давайте какую-нибудь посудину.
Актёр подал ему котелок, хоть и закоптелый снаружи, но чистый внутри.
Семён обомлел: это был «тот» котелок, мятый, простреленный, клёпаный, побывавший вол всех военных передрягах и сам ставший героем, наравне с Иваном. Словно током пронзило восхищённого телезрителя Размахая. Понёс его в обеих руках, словно посудина эта была уже полной.
Пока шёл к стаду, актёр и его подруга смотрели ему вслед.
— Ты что-то там изменнически внушал ему обо мне, — тихо сказала она и благодушно усмехнулась. — Ай-я-яй, нехорошо. Запрещённый приём.
— Я предупредил его, как мужчина мужчину, чтоб он не очень-то доверялся тебе, чтоб он учитывал власть твоего лицемерия. Я сказал, что ты и не женщина вовсе, что ты только тень, иллюзия, а вернее, непонятно что, и не из-за чего ему хлопотать, пусть не беспокоится. Мы люди земные, устроены сама знаешь как.
— Знаю. Но мне ли состязаться с тобой в лицемерии! Ведь это твоя профессия — ты актёр, а не я.
— Верно. Только у тебя другие, более сильные средства — ты ведьма, колдунья, искусительница судеб.
— Семён Степанович нравится мне. Я испытываю уважение к этому человеку.
— Но позволь спросить, чем он так тебя привлек?
— Чем? Не знаю. Впрочем, попробую сформулировать, — она задумалась на мгновение. — Он книжный человек с самым крестьянским обликом. Как этот камень: в нем угадывается внутренний свет и волшебные краски. Да-да, не улыбайся так коварно. В нем благородство и фантазия, детская наивность и способность к душевной боли там, где другие равнодушны. Он мне интересен, я беру его под свою владетельную руку. И ты мне помешать не можешь.
— Я покоряюсь, твое царское величество.
Роман картинно встал на одно колено и поцеловал подол алой-алой кофточки-распахаечки.
«Книжный человек» между тем позвал корову:
— Светка! Светка!
Не потому, что это была своя собственная, он мог бы и чужую подоить — эко дело! — а потому, что у нее все-таки самое вкусное молоко, всем известно. Светка пришла к нему, он погладил ее по спине, присел сбоку на корточки, зажал котелок в коленях.
Митя посматривал вопросительно и остался в недоумении: таким взволнованным и воодушевленным своего пастуха он не видывал.
— Тебе не понять, — говорил ему Семён, и белые струи молока из-под его рук устремлялись одна за другой в котелок. — Во-первых, ты телевизор не смотришь, а я четырнадцать вечеров подряд смотрел, как Иван воевал, как страдал в плену и в госпиталях. Как, вернувшись домой, искал свою дочку… и как жену нашел, а она, собака, уже с другим. И как он раз в пять лет бросает все и идет по дорогам, что прошел за войну.
Митя слушал внимательно, примеряя на свой ум, как домовитый мужик примеряет мудреную вещь или рассуждение к своему хозяйству.
— А подруга у него! Ну, я думаю, ты кое-что уразумел, раз на колени перед ней рухнул.
— Му, — кратко сказал Митя, будто вздохнул.
— Во какая баба! Что только не вытворяет! Не знаю, чему верить, чему нет. Я глазам своим не верю! У меня ум за разум. Ведь она читает меня, будто книжку, что ни подумаю — уж знает, мне даже страшно.
Митя отвернулся и стал щипать траву: подумаешь, мол, диво!
А звенящий отзвук котелка под ловкими руками Семёна сменился ритмическим бархатным шорохом — это пена пышно поднималась над парным молоком.
— Что тебе объяснять! — сказал пастух. — Все равно не поймешь. До тебя, Митрий, не докричишься, ты в другом измерении. Ты передо мной — совсем как я перед нею.
Пошел, неся перед собой котелок бережно, как хрустальный кубок. И оттого, что боялся расплескать, и оттого, что котелок был «тот».
Актёр встретил его взглядом испытующим, словно спросить хотел: а ты, мужик, ради кого из нас стараешься? Он принял котелок и передал женщине. Она примерилась так и этак, вернула:
— Я не умею. Давай сначала ты, Рома.
Актёр взялся за котелок сноровисто, привычно, сдул немного пену, стал пить — его подруга следила за ним с улыбкой. Потом она приняла котелок — удивительным было в эту минуту выражение ее лица! Будто она молилась.
Так хорошо было Семёну в эту минуту, что он отошел в сторонку, совершенно растроганный. Они же пили по очереди, смеялись и опять пили. Котелок опустел.
— Ещё? — спросил Семён с готовностью.
— Это опосля, — ответил важно актёр голосом Ивана.
«Опосля. Будто из телевизора!» — радостно всколыхнулся Семён.
Вот скажи ему сейчас «солдат»: прыгай, мол, Семён, в озеро. Да что там в озеро! Хоть в колодец… даже когда тот совсем без воды. Прыгнул бы!
— Я все спросить хочу, — он нерешительно потоптался, испытующе посматривая на «Ивана».
— Ну! — подбодрил тот.
— Вот скажи: когда ты в плен попал… тебя допрашивали, измывались, истязали, ты в беспамятстве слышал голос дочки своей двухлетней. Как же это могло быть? Ведь она родилась без тебя! Ты ушел на фронт, когда жена твоя была только беременна. Так?
— Верно.
— Но ты же ушел, ещё голоса ее ни разу не услышав!
Актёр оглянулся на свою «царевну-лягушку», приглашал и ее улыбнуться. Та смотрела серьезно.
— И вот она же встала перед тобой, словно наяву. И ты сразу догадался, что это твоя дочка. А самое главное: когда домой с войны вернулся — узнал ее, ту, что являлась к тебе, избитому, в бреду. Это же прям чудо какое-то! И ты ее в самом деле узнал?
Вид пастуха был простодушен донельзя. Просто сказать, до глупости.
— Семён Степаныч, — сказал актёр осторожно, — у меня нет никакой дочки.
— А как же… Ведь ее показывали в кино, я видел.
Актёр оглянулся на свою спутницу, словно спрашивая, кто, мол, кому мозги пудрит? Та серьезно и внимательно смотрела на Семёна. А тому было не до того, чтоб кого-то разыгрывать, он жаждал ответа.
— Я ведь просто играл, — напомнил актёр. — Другого человека, в иных обстоятельствах. Когда шла война, меня и на свете-то не было!
— Да я понимаю! — с жаром сказал Семён. — И все-таки удивительно-то как: никогда не видел, а узнал. Значит, сердце подсказало. Так?
Актёр кивнул, тоже немного недоумевая.
— И еще я хочу спросить, — продолжал Семён. — Как же ты все-таки через границу-то, а? Уж в мирное время, можно сказать, в наши дни. Ведь там вспаханная полоса, приборы ночного видения, пограничники с собаками, вышки и на них часовые. И ты все-таки перешел незамеченным. Как это тебе удалось? Расскажи.
Актёр опять некоторое время смотрел на него, соображая: как, мол, это понимать — всерьез спрашивает пастух или разыгрывает его?
— Семён Степаныч, я же… границу переходил не взаправду.
— Да это я понимаю! — радостно вскинулся Размахай. — А все-таки… не шуточное дело. Ты ведь полз тогда, а двое наших пограничников прошли совсем рядом — они ж на тебя чуть не наступили оба! Лопухи.
Он засмеялся совсем по-детски и тотчас, вспомнив о недостающих зубах, пресек смех.
— Конечно, — сказал он, нахмурясь, — им с тобой не тягаться, ты ж все-таки фронтовик. И вот как это тебе удалось, а? Ох, ловкий ты мужик!
— Я границы пересек на поезде или на самолете, — объяснил Роман, как бы возвращая пастуха на исходные позиции; он не хотел попасться на розыгрыше.
— Не надо, — тихонько сказала ему подруга и тронула за локоть. — Не разочаровывай его. Семён Степаныч не любит раздвоения образа, не разделяет вымысла и жизненной правды. Я думаю, это прекрасно.
Опять она смотрела на Размахая очень ласково и улыбалась. Как славно, как чарующе умела она улыбаться! То улыбка не от желания понравиться кому-то, а лишь спутница мыслей, будто царевна-лягушка удивлялась тому, что говорила. И при всем при этом так нравилась Семёну, хоть, может быть, и не стремилась к тому. Ведь всего только улыбка — много ли!
Пастух был полон радости от этой встречи — просто невтерпеж. Восторг владел душой Семёна Размахаева!
В этом воодушевленном состоянии он обходил свое стадо, уже не интересуясь, приезжают ли на озеро туристы и как они себя при этом ведут. Он разговаривал с Митей, потому что молчать в таком состоянии было просто непосильно, и всё оглядывался в сторону оранжевой палатки с нарисованным на ней и все же ползающим раком: не позовут ли, не нужна ли его помощь?
«Эх, надоем я им, — страдал пастух. — Люди отдохнуть приехали, а я к ним привязываюсь. Нехорошо…»
— На домишке ихнем, думаешь, что нарисовано? — спрашивал он флегматичного Митю. — Не просто так, не от глупости, а со смыслом: это обозначения планет и созвездий. Например, кружок и у него крестик внизу — это Венера, пастушеская звезда. Моя, значит. Ее можно видеть при заходе солнца или при восходе. А вот кружок с рожками обозначает созвездие Быка. Да-да, Митрий, это твое созвездие на небе. Я тебе и его покажу, если хочешь. Сейчас-то не видно, а вот ночью.
Разговаривая этак с Митей, он все время думал не о знаках на палатке и не о созвездиях на небе, нет. А вот как там Роман, ловится ли у него что-нибудь на удочку? И, самое главное, чем занята эта женщина?.. Неодолимое желание быть с нею рядом боролось в нем со смущением: не помешать бы!
Выйдя к озеру в некотором отдалении от палатки, Семён вдруг увидел ее: «царевна-лягушка» сидела в одиночестве на берегу и тихо, неудержимо смеялась. Семён замер и уже хотел было отступить назад, но она оглянулась и заговорила с ним так, словно они только что беседовали, и она продолжала прерванный разговор.
— Представь себе: стайка плотвы подошла к щуке с хвоста и очень отважно теребит: то ли принимает хвост за водоросли, то ли нарочно дразнит?
— Где это?
— Там, — она показала рукой, детски улыбаясь. — В той осоке под ивой. А щука никак не поймет. Очень смешно.
Она опять засмеялась, и Семён тоже. Он почувствовал необыкновенное облегчение и… смело сел рядом.
Совершенно собой не владея, весь во власти неземного чувства, Семён пустился рассказывать про своё озеро, подчиняясь неудержимой потребности; он спешил поделиться самым дорогим. Начал с того, как из его колодца уходит на зиму вода… как намерзает поэтажно лед… как остаются на дне рыбные ямы, исходящие паром… и о соме…
Женщина внимала Семёну, и в глазах у нее было столько неподдельного интереса, восторга, лукавства, удивления, смеха!.. Никогда еще за всю сорокалетнюю жизнь не было у него такой слушательницы, такой собеседницы!
— Что это! — вдруг воскликнула она, остановив его поднятую в жесте руку.
Повернула ее так, чтоб видеть россыпь из семи родинок ниже локтя.
— Что это значит? — спросила она и, кажется, побледнела. — Ведь это же Большая Медведица!
Да нет, не могла она побледнеть, а просто как бы встревожилась.
Семён сказал после паузы:
— Ну, не сам же я этот знак поставил! Наверно, кому-то нужно было.
— У меня тот же самый знак.
Она подняла крылышко-рукав — у нее на плече семь родинок тоже образовали ковшик, только он был не так глубок, как на звёздной карте или на руке Размахая; водицы таким ковшиком много не зачерпнешь — он мельче, и ручка словно бы сломана — крайняя родинка ушла вниз.
— Непохоже, — усомнился Семён. — Совсем другое расположение.
— Это созвездие Большой Медведицы, каким оно будет видеться с Земли через тысячи лет.
То была минута прекрасного единения между ними.
— Мы брат и сестра, — сказала она. — Ты мой брат.
А Семён ничего не смог сказать.
В эту минуту в нём произошло великое озарение: если раньше душа его просто замерла, как замирает природа перед наступлением дня; если потом он уже сознавал, что начинается волшебный рассвет, но не мог понять, зачем это, к чему это, то теперь вот происшедшее в нём самом можно было уподобить восходу солнца. Всё в Семёне Размахаеве осветилось новым светом, границы души его раздвинулись, вмещая в себя весь мир, запели птицы.
Солнце взошло! Боже мой, как это хорошо.
Солнце взошло! Как счастливо жить на свете.
Солнце взошло!
Или это можно сравнить с наступлением весны: теплынь вокруг объяла всё, хлынули вешние воды, жаворонки запели, распустились цветы и камни.
Да ни с чем не надо сравнивать! Это прекрасно настолько, что ни с чем не сравнимо.
Это была просто любовью.
— Квод эрат дэмонстрандум, — невнятно сказала она.
— Что? — не понял Семён.
— Прости меня, я нечаянно. Приплыло откуда-то выражение. Оно означает: что и требовалось доказать. Мы брат и сестра, квод эрат дэмонстрандум.
Он повторил эти слова, как ребёнок, который учится говорить.
И тут тяжёлая рука опустилась на плечо Размахая:
— А ну, мужик, — сказал суровый голос Романа, — давай отойдём.
— Чего это? — не понял тот.
— Давай отойдём, говорю! Потолковать надо.
Роман был прямо-таки неузнаваем.
Лицо любимой женщины показалось Семёну встревоженным.
— Пойдём-пойдём. Не бойся, живой останешься, за остальное не ручаюсь.
Пастух разом понял всё: актёр приревновал его. Ха! Его, Семёна, приревновал! К этой удивительной, к этой непостижимой женщине. И кто!? Красавец, в которого влюбились, небось, тысячи баб и девок по всей стране.
— Что ж, это можно, — Семён, вставая, почувствовал в себе молодую силу.
— Мы на пару минут, — заверил свою подругу актёр: по-видимому, она хотела остановить его.
Отошли за ветлу.
— Ты как-то странно себя ведёшь, мужик, — напористо сказал актёр, играя желваками на скулах.
Сейчас он совсем не походил на того Ивана, который был прежде всего воином, как бы ни складывались обстоятельства. Сейчас он походил… на Митю, ревниво оберегающего Милашку: тот же тяжёлый взгляд, та же готовая сокрушить глыба мускулов. Иван не стал бы так… тот как-то иначе поступил бы, если б рядом с его любимой появился кто-то, с кем ей было бы интереснее, чем с ним.
— То есть? — голос Семёна стал жестким.
— Ты что, не понял? Это моя женщина. Моя, понимаешь?
— Ну, такое не нам с тобой решать, — Размахай молодецки пошевелил плечами. — Пусть она сама.
— Я никому не уступлю и готов за нее умереть. Ты понял?
Умереть! Ничего себе. Значит, уж в крайней степени человек, долго терпел. А Семёну-то казалось, что он просто удит рыбу.
— У тебя есть ружье? — спросило Роман и, кажется, скрипнул зубами.
— Нету.
— Найди. Есть же у кого-нибудь в деревне двухстволка! Попроси, тебе дадут на время.
— Зачем?
— А чтоб всё было по-честному. Не на кулаках же нам: я сильнее тебя. А вот с ружьями в тот лесок, ты с одного края. Я с другого — и кто кого положит, понял? Или ты меня, или я тебя. Пусть судьба рассудит, кому женщина будет принадлежать.
— Она не может никому принадлежать, — тотчас отверг Размахай. — Она сама по себе.
— Но при ком-то должна же быть!
— Вот пусть и решает.
— Позволь-позволь! Ну и порядки! — возмутился Роман. — У вас в деревне, я гляжу, многоженство: своя баба есть, так ему мало, ещё и на чужую глаз кладёт. Насчёт особоё судьбы намекает, красивые речи говорит, и всё затем, чтоб впечатленьице произвести. Ну, ты и гусь!
«Да он совсем дурак! Как же так можно!»
Семён закипел, и будь сейчас два ружья, ни минуты не промедлил бы, пошёл бы с этим вахлаком в лесок, и там уж кто кого, как судьба рассудит.
— Будет вам, — сказала та, из-за которой они спорили, подходя к ним. — Как дети: нашли чем развлекаться! И очень, между прочим, глупо развлекаетесь!
— Ну вот, ведьмочка, — сказал актёр огорчённо, — ты помешала нам. У нас получалось славное драматическое действо. Что бы тебе постоять в сторонке! Не утерпела, видите ли. Как же так можно! Ты всё испортила.
Она протягивала им камешек величиной с яйцо, но не круглый, угловатый; он был удивителен — с искрами, и эти искры создавали внутри какое-то текучее, неверное изображение. Вроде бы чье-то лицо появлялось и пропадало, как в телевизоре.
— А утром попался голубой топазик и рядом с ним цвели опять-таки безымянные травки. Почему — вот странности! — рядом с камнем вырастает свой цветок? Что, разве у вас тут камни дружат с цветами? Это закономерность или случайность?
Но Роман был полон только что происходившим. Он так вошёл в роль, так разгорячился, будто при настоящей драке. Что касается Размахая, то он и вовсе. Так что они не ответили ей.
— Семён Степаныч, между прочим, мог бы прекрасно сыграть в кино, — сказал актёр. — У меня, знаешь, ведьмочка, прямо-таки озноб по коже, когда он… Прямо-таки бешеный темперамент! У него явное драматическое дарование, уверяю тебя.
Семён, медленно остывая, отступил; признаться, он был разочарован неожиданной развязкой. И даже более того: почувствовал себя одураченным. Теперь главное: как бы удалиться незаметно и немного отдышаться, собраться с мыслями.
— Послушай, Роман Иваныч, а если б и в самом деле вы из-за меня или из-за какой-нибудь женщины… то разрешили бы спор именно таким образом? На кулаках?
— Да, моя умница! Только так. Это по-мужски. Победа должна достигаться самым простым путём. По-твоему, неразумно?
— И вы, Семён Степаныч, так считаете.
Размахай смутился и не ответил.
На полдни стадо он поставил возле деревни и отправился домой поесть овсяного киселька, хотя бы и подгорелого, вчерашнего. У него только запах будет чуть-чуть с дымком, с горечью, а на вкус-то так же хорош.
«Как меня разыграли! — качал головой Семён, шагая к дому. — Я-то, дурак, всерьёз».
Вообще-то было немного обидно, а как было не простить актёру его шутки!
«Такая уж у него профессия, — оправдывал Романа пастух.
— Он без этого не может. Ну и не велик я барин! Шутки надо понимать».
Таким образом он понял шутку-розыгрыш, а поняв, простил. После чего и вовсе забыл свою обиду, словно ее и не было.
Дома у него хозяйничала Маня: она распахнула окна и двери, мыла и чистила, одновременно с этим топила печь, что-то там у нее варилось.
Первой мыслью Семёна было: не отнести ли новым знакомым чугунок со щами? Чего они там с голоду маются! Сидят, небось, на чаю с бутербродами. А тут говяжья мостолыга вворочена в чугун стараниями Мани! Глянешь — урчать хочется, как волку над свежатиной. И неплохо бы отнести им и чугунок с тушеной картошкой — картошка опять же с мясом — дух такой, что хоть танцуй с радости!
«Ну уж! Больно нужны им щи да картошка, — одёрнул себя Семён. — Сиди уж, деревня! Да они, небось, такого с собой привезли, чего ты и не едал никогда! Обрадуешь их щами с картошкой, как же! Небось, в ресторанах сиживали не раз, жареных медуз ели в горчичном соусе».
Этак ядовито о себе самом подумал и даже головой покрутил: эх, чучело ты гороховое! Но подумав так, тотчас же себя и оправдал: в Москве свои деликатесы, а в Архиполовке свои. И если разобраться, здешние ничуть не хуже столичных.
«А вечером наверняка будут пироги… и что-нибудь еще…»
Тут Семёна осенила идея, от которой он и есть не мог, а отдав Мане необходимые распоряжения, заспешил назад, к оранжевой палатке.
— Тут, это самое, вот какое дело: хочу пригласить вас в гости, — сказал он с отвагой в голосе. — Нынче вечером приходите, а? Не ради чего-либо, а просто посидим, поговорим. У меня овсяные блины будут — вы таких никогда не едали. Ради интересу, а? Вам таких ни в одном ресторане не подадут.
Сказал и со страхом смотрел на них: вдруг откажутся? Что им его угощение! Что им его беседа! Возомнил о себе.
«Вон Касьяшка знает свой шесток, и ты знай», — это запаниковавший Семён себя успел упрекнуть. А актёр переглянулся со своей подругой и отозвался простецки:
— Семён Степаныч, в гости на блины — это не бревна грузить, мы согласны. Верно, ведьмочка?
Та молчала. Кстати сказать, она была уже в новом наряде: в голубом платье с белыми звездами, длинном, до пят — сидела в соломенном креслице полулежа; может, и не соломенное то креслице, но похоже. Актёр возился с рыболовной снастью.
— Придёте? — с замиранием сердца спросил у нее Семён.
— Конечно, — ответила она и улыбнулась, поняв его страх.
— Вот это самое… спасибо. У меня там нынче хозяйка, она уже готовится. Я сказал, что будут гости…
— Непоследовательно и как-то даже непринципиально ведешь себя, Семён Степаныч, — добродушно укорил Роман, откусывая конец лески. — Вместо того чтоб вытеснить с берега, как вчера из своего дома, ты за нами ухаживаешь, молоком поишь и вот даже в гости зовешь. Как это понимать? Не от слабости ли характёра, а?
— Вы меня за вчерашнее простите, — жарко повинился Размахай. — Не разобравшись, что за люди, я вот так вот… У меня к вам претензий нет: вы и ходите-то, травку не приминая, уважительно. Если б все были, как вы, разве я возражал бы! Да ради бога, живите тут хоть круглый год, дышите воздухом, рыбку удочками таскайте — на всех хватит! Но люди всякие попадаются, многие обижают озеро… я и о вас плохо подумал. Дурак, чего говорить!
— Не, мы хорошие! — бодро подхватил Роман. — Лучше-то нас и нет никого на свете.
Подруга только головой покачала на его самохвальство. Он даже не обратил на это внимания.
— Но вы тоже меня поймите, — продолжал Семён. — Озеро — оно как яблоня при дороге. Никто ему не добавит ничего, но всякий норовит себе урвать. Все обижают, и свои, и чужие. Признаться, я никому не был рад. А что делать, чтоб сберечь? Ну, вот вы посоветуйте, как нам местным быть. Жалобы, что ли, в Москву писать? Не поможет. Сейчас, оглянитесь вокруг, вся земля стонет. Во всех газетах в колокола бьют: там кедрачи сводят, там реку отравили, там в озеро нефть спустили. Рыба мрет, зверье мрет, птицы мрут — даже мелкой живности спасенья нету: жукам, паукам и прочим. Надо же как-то защищаться! Я маленький человек, но что же мне терпеть? Ведь этак-то мне самому на горло наступают! Я так думаю: каждый должен в это великое дело свою кроху вложить, иначе пропадем! Но знать бы только, что делать, как поступать.
— Семён Степаныч, испокон веку свою родную землю обороняли, не щадя сил, — заявил актёр торжественно. — Я целиком и полностью одобряю твои любые действия по охране озера, вплоть до рукопашной.
Неплохо сказал, но то не нравилось Семёну, что он все время этак шутя говорил, не всерьез. Всё у него — игра: рыбу ли ловил, молоко ли пил, беседовал ли.
А женщина больше отмалчивалась.
— А по-вашему как? — спросил Размахай напрямик.
И уж так было отрадно ему видеть ее: сквозь платье ножки худенькие проступают, головка на тонкой шее, рука поднялась и опустилась на подлокотник невесомо — всё было любо Размахаеву Семёну! Смущали и повергали в остолбенение только глаза ее — они излучали силу и твердость, в них виден крепкий характёр и ум, способный царствовать и повелевать.
— Не знаю, — произнесла царевна-лягушка. — Я не привыкла к такому и просто не в состоянии все осмыслить. — Не нахожу этому разумного объяснения.
— У вас там все иначе? — спросил Семён осторожно.
— Да.
— Но у вас есть что беречь?
— Есть. Мы только тем и живы, что у нас есть что беречь. Поэтому я и удивляюсь, глядя на вас, на все это устройство вашей жизни. Нелепостей много.
— В чем же наша вина или беда?
— Думаю, вот в чем… в силу каких-то причин, боюсь, что они глубоки, вы не чувствуете друг друга. Вот хоть бы вы, Семён Степаныч, и Роман. Но я имею в виду не вас двоих, а всех здесь живущих. У вас отсутствуют душевные связи, нет средств ко взаимному пониманию, между вами пропасть или стена. Не чувствуете, не понимаете, превратно истолковываете, и в вас слишком сильные злые инстинкты. Вы отчуждены друг от друга. Я не знаю, как вам быть. Я затрудняюсь сказать.
Она порывисто встала, явно волнуясь, прошлась по траве — актёр обеспокоенно следил за ней. Эта вспышка ее волнения явно насторожила его.
— В одном только уверена, — сказала она, как заклинание, с непонятной страстью, — надо изо всех сил трудиться и очень любить друг друга, тогда наступит желанный мир, то есть мир, в котором все будет жить полнокровно: и человек в труде, и природа в своем творчестве.
Размахай выслушал эту речь и сказал горестно:
— Любить. Вы поговорите хотя бы с Валерой Сторожковым, он кромсает поля, дороги, опушки; он всегда готов повалить дерево, разорить гнездо или родник, убить зверя, птицу, и его ничем не проймешь. Вы не видели, что остается на этих берегах после туристов — хочется дрын в руки взять и лупить крест-накрест и правых, и виноватых. Какие слова нужны, чтоб их пронять? Нету у меня таких слов. Вы не знаете, что в голове у Сверкалова — он в любой день может подогнать технику, прорыть канаву и выпустить воду из озера — это называется мелиорацией.
— Увы, таких людей много у вас, — согласилась она. — И что самое плохое — именно они наступают, у них в руках инициатива, именно они забирают власть. Если такая тенденция сохранится, цивилизация обречена на самоуничтожение.
— Ну, этого мы не допустим! — бодро заявил Роман и закинул крючок с наживкой в озеро с таким видом, словно он этим самым что-то решал. — Как хотите, а я оптимист. Не сокрушай сердца, умница моя. И ты, Семён Степаныч, не кручинься. Утро вечера мудренее! Мы победим!..
— Если овсяных блинов поедим, — буркнул Размахай.
— О! — воскликнул актёр, обрадовавшись, что с серьёзного разговора вроде бы как свернули к шутке. — Я всегда говорил, что все сельские пастухи — поэты. Сознайся, Семён, ведь ты пишешь стихи.
— Я? Нет.
— По-моему, иначе быть не может. Он что-то скрывает, верно, ведьмочка?
Та опять села в свое креслице и со всепонимающей своей улыбкой оглянулась на пастуха.
— Я не пишу, — растерянно признался он. — Они сами сочиняются. Приплывают откуда-то, а потом я их забываю.
— Ах, вот в чем дело! «Не пишу» в смысле «не записываю», а сочинять — он тут ни при чем, они сами собой. Прочитай что-нибудь, Семён Степаныч, а?
— А чего не прочитать! Можно, — согласился тот и усмехнулся. — Вот, пожалуйста.
Звезды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается…
— Э-э, нет, — запротестовал актёр. — Это мы знаем. Давай свое, свое.
Но Семён вместе с чтением стихов уже слегка затуманился ликом, что ясно указывало на то, что он сейчас впадает в свойственное ему остолбенение. Он продолжал:
— Люблю дорожкою лесною,
Не зная сам куда брести;
Двойной глубокой колеею
Идешь — и нет конца пути…
— Не трогай его, — остановила женщина актёра. — Пусть он читает, что хочет. Он это очень славно.
Кругом пестреет лес зеленый;
Уже румянит осень клены.
А ельник зелен и тенист;
Осинник желтый бьет тревогу;
Осыпался с березы лист.
И как ковер, устлал дорогу…
— Но я хочу услышать его собственные стихи, — упрямился актёр. — Я уверен, что они не хуже.
— Не перебивай его.
— А если хотите моих, — сказал Семён просто, — то вот как раз к нашему разговору.
Пропадает чистая вода.
Все грязней, все задымленней воздух…
Может, повернуть еще не поздно?
Мы идем куда-то не туда.
Погибают птицы и цветы,
Рыбы мрут, редеет мир растений —
Растворились их следы и тени
Среди нашей подлой суеты…
Он замолчал.
— Все? — спросил Роман. — Или забыл?
— Может, завтра сочинятся другие, а эти уплывут, забуду их.