Жаркий печной дух обволакивает нежной ласковой дремой, внизу тихонько поскрипывают половицы — это Надежда Тимофеевна, «бабуленька», на ночь обходит со свечой все комнаты, шепча что-то. В кабинете у Ильи Петровича горит лампа, загадочно и маняще поблескивают золотые буквы на толстых корешках книг в угловом шкафу. За этими переплетами волшебная жизнь: в мрачных замках на берегах Рейна и Дуная томятся златокудрые красавицы, к которым спешат на выручку благородные рыцари, храбро восходит на костер французская крестьянка Жанна д’Арк, мечется под звездным куполом неба злобный волшебник Черномор, настигнутый отважным Русланом, тужит об уехавшем на подвиг богатыре девица-краса.
Петя сладко жмурится. В книгах столько интересного. Их герои живут удивительно, непостижимо. Если любят, то до конца жизни, если верят, идут за веру на смерть. В жизни что, тоже так? Спросить, может, у няньки Каролины? Лучше не надо — она уже крепко спит на своих кружевных пуховых подушках, их у нее на кровати целая горка. Ну, Каролина непременно потреплет его по щеке, покачает головой и скажет притворно строгим голосом: «Такой маленький мальчик должен гулять, кушать, слушать нянька и родители. И конечно же, спать. Книжки пишут для взрослые. Вырастешь — сам все узнает».
Лучше, конечно, спросить у матушки, вот вернется из Петербурга и все-все расскажет. Как же долго ее нет… Когда уезжала, на дворе было тепло и солнечно, пахло медом, зрелыми яблоками, в палисаднике тихонько покачивали пушистыми ярко-красными головками красавцы георгины. А бабы и девушки бегали босиком и в пестрых сарафанах. Матушку и брата Колю провожали все, от мала до велика. Тетушка Наталья Васильевна всплакнула, папаша отвернул лицо, пряча непрошеные слезы, а он, Петя, Стойко держался, хотя в горле застрял противный горький комок. Лишь прижался щекой к матушкиной руке и долго-долго не хотел ее отпускать. Пока Каролина силой не оттащила. Вот уже зима на дворе, леса и поля оделись снежной пеленой, за окном шуршит сухая поземка, а ее все нет и нет. Правда, до Петербурга дорога длинная, утомительная — и степью, и лесом, и болотами. Кучер Халит рассказывал, разбойники водятся в лесах. Нет, на матушку не посмеют они напасть. Она глянет на них ласковыми, немного грустными глазами, и у разбойников выпадут из рук топоры и ружья. Они еще пригласят ее с Колей к себе в лесную хижину, накормят ужином, напоят чаем. А после проводят до самых городских ворот.
Тихонько, чтобы не разбудить Каролину, Петя выскальзывает из-под теплого одеяла и идет на цыпочках к двери. На лестнице темно и чуть-чуть страшно, но он все равно должен попасть в гостиную, где стоит этот чудный, удивительно чуткий к его настроению черный лакированный ящик — рояль. Вдруг матушка с Колей приедут завтра утром, а у него еще не совсем готова песенка. Начало не выходит. Нужно, чтобы сперва, когда уехали, было грустно, а потом, чем ближе к их приезду, — весело, радостно, раздольно на душе. Ведь мелодией можно сказать куда больше, чем словами. Он будет играть совсем тихонечко, чтобы не разбудить домашних. И свет зажигать не придется: он давно знает, в какой стороне рояля прячутся нужные ему звуки. Только бы удалось открыть эту тяжелую крышку…
Илья Петрович неслышно подходит сзади и берет сына на руки. Мальчик весь дрожит, наверно, от окон дует. Надо бы сказать Халиту, чтоб лучше подогнал вторые рамы. Петечка все время вертится возле рояля, другой раз к столу не дозовешься, а на дворе ветер, стужа. Отец ласково гладит сынишку по голове, пытаясь усмирить непокорные вихры на макушке. Надо же, как без матери истосковался: похудел, плохо спит. Да что греха таить, он тоже скучает без Сашеньки, еще как скучает. Вроде и сыты все, и заботой неусыпной окружены, и жизненный уклад такой же, как при ней, а все равно не хватает чего-то… Даже запах в доме теперь другой, почти как в заводской конторе. Из всех детей Петечка больше всего на мать похож — и лицом, и душой. Такой же чуткий, ранимый, добрый ко всем и вся на свете. А к музыке как тянется — это тоже от матери. Помнится, в первый год их совместной жизни Сашенька каждый день за рояль садилась, по ее желанию Илья Петрович выписал из Петербурга оркестрину, замысловатый механический орган, который проигрывает отрывки из опер Моцарта, Россини, Доницетти. Петечка впитывает музыку, словно губка. Вчера Илья Петрович слышал, как малыш мурлыкал арию Церлины из «Дон Жуана» Моцарта.
Илья Петрович тихонько поднимается наверх, в мезонин, со спящим Петей на руках. Заботливо укутав ребенка одеялом, прислушивается несколько минут к его ровному спокойному дыханию.
Спит весь дом, спит заметенный снегом Воткинск, небольшой городок в Вятской губернии, затерянный среди необъятных, дорогих сердцу русских просторов.
«Приехали!» — радостно раздается во всем доме. Весело топают по половицам ноги, заливаются визгливым радостным лаем собаки.
Петя с лету попадает в родные заботливые объятья, пахнущие пармской фиалкой, уютом, счастьем, Петя жадно целует раскрасневшиеся от мороза щеки, шепчет горячо и самозабвенно: «Мамашенька, мамашенька, ах, как я вас обожаю!» Потом кто-то, кажется Коля, обращает его внимание на худощавую темноволосую девушку в меховом капоре и пелерине.
— Я хочу представить вам мадемуазель Фанни Дюрбах, нашу милую гувернантку, — говорит Александра Андреевна Чайковская, ласково обнимая девушку за плечи. — Право же, она стала мне родной за время нашего путешествия. Мы все будем любить ее, верно?
— Добро пожаловать, доченька, — говорит Илья Петрович, церемонно склоняясь над ручкой новой гувернантки, а потом, не удержавшись, трижды расцеловывает ее по русскому обычаю в щеки. — Мы все глаза проглядели, вас выжидаючи. Петечка уже собрался было пешком навстречу идти — насилу Каролина отговорила. Вон Акулина самовар несет и пироги горячие. Наконец-то, наконец заживем мы снова настоящей семьей. Сашенька, вы с Фанюшей садитесь поближе к камельку. Небось иззяблись, голубушки…
«Какие счастливые Лида с Колей, — думает Петя, притаившийся в сумерках возле окна в гостиной. — Они так громко смеялись утром. И Фанни вместе с ними. Лида уже успела выучить стишок на французском, Фанни так нахваливала ее за обедом. Ничего, я тоже что-нибудь на память выучу и посвящу Фанни. Нет, лучше сыграю ей эту песенку — она вчера напевала ее, когда мы на пруду гуляли. У нее было счастливое и в то же время такое задумчивое лицо…»
— Вы меня несказанно порадовали, Пьер. — Фанни разрумянилась, улыбается ему ласково, приветливо. — Только я прошу вас в другой раз не увиливать от прогулки на свежем воздухе. Пообещайте мне, Пьер, что больше не будете подолгу просиживать за роялем. Ну же, милый.
Петя хмурится, ерошит свои и без того всклокоченные волосы. Ему очень хочется сделать Фанни приятное. Только почему она требует невозможное? Сегодня ему было так хорошо, так радостно наедине с музыкой. В окно заглядывала задумчивая полная луна, торжественно и таинственно мерцал в ее волшебном свете свежевыпавший снег. Душа разрывалась от чего-то, к горлу подкатывались слезы. Спроси у него, в чем дело, и он наверняка не найдется, что ответить. Разумеется, все его любят, все готовы разделить с ним его радости и невзгоды, только поделись ими. Но часто, особенно в сумерках, что-то его томит, печалит…
Вчера девушки, управившись с делами, собрались на посиделки во флигельке, пели «Лучинушку», «Во поле береза стояла». Песня стлалась над притихшими завьюженными полями, уносилась куда-то вдаль, в ту дивную, далекую страну, где люди понимают друг друга без слов. Есть, есть такая страна: в ней всегда звучит негромкая, но удивительная, волшебная музыка.
Фанни молча наблюдает за ребенком, Фанни с первого дня души не чает в своем Пьере, который не только догнал в занятиях старших, Колю и Лиду, а уже успел кое в чем и обогнать. С ним нужно вести себя так осторожно: вот, к примеру, вчера она побранила его и Колю за небрежно сделанную задачу и, к слову, пожалела отца, который, как она выразилась, тратит на обучение детей большие деньги, а они так беспечно и спустя рукава относятся к занятиям. Коля, выслушав упреки, нисколько не расстроился, а, как обычно, шалил и бегал в тот вечер, Пьер же задумчиво бродил из угла в угол, а перед сном вдруг разрыдался, стал клясться, что любит отца, что не заслужил подобных упреков. Да он попросту стеклянный ребенок, необычно чуткий, хрупкий, ранимый.
А как любит живое: Халит хотел утопить только что родившихся котят, Пьер почти на коленях вымолил для них помилование. После всю ночь всхлипывал, бормотал во сне, чуть свет вскочил и побежал в теплый чулан, где поместили кошку Мурыску с новорожденными. Фанни очень опасается за здоровье мальчика, хочет, чтобы в свободное от занятий время он бегал и шалил с остальными детьми. Так нет же — спешит к роялю. Да, да, это необыкновенно одаренный ребенок, к тому же на редкость музыкальный, но ведь бывает, что его мучают головные боли, а по ночам дело доходит до бреда… Неделю назад после веселой музыкальной вечеринки убежал наверх и, спрятав под подушку голову, умолял избавить от музыки, хотя в доме давным-давно воцарилась тишина. Александра Андреевна, сама страстная любительница музыки, хочет взять мальчику учительницу. А вот она, Фанни, подождала бы с этим делом: Пьеру еще нет и пяти лет. Вполне возможно, в ней говорит ревность: ни одного ребенка Фанни не любила так горячо и беззаветно, как любит Пьера. Занятия музыкой наверняка отдалят их друг от друга, займут то самое драгоценное время, когда они «сумеречничают» наверху, в мезонине, поверяют мечты, читают вслух книжки или же просто фантазируют…
Хотя, может быть, Александра Андреевна все-таки права: ребенка на самом деле ждет блистательная музыкальная карьера. Фанни горестно вздыхает. Нелегко зарабатывать хлеб этим неблагодарным трудом. Тем более в России, где пока даже консерватории нет.
Фанни просит Александру Андреевну не спешить с началом музыкальных занятий, пускай, как и предполагалось, съездят сперва на Сергиевские воды, мальчик душой и телом окрепнет, а там, как говорят в России, чему быть, того не миновать…
Мрачные лесные чащобы сменяются солнечными ромашковыми полянами, вокруг которых застыли в величавом хороводе тонкоствольные березы, птичий гомон весело вторит звону бубенцов, медово дышат в лицо вешние травы, а высоко в небе, в безбрежном голубом просторе, звучит торжественный гимн всей этой благодати. Как будто невидимые колокола славят весну, жизнь, землю, людей.
В деревушках, где путники останавливаются попить студеной колодезной водицы, их встречают бабы в расшитых передниках, потчуют квасом, молоком, желают доброго пути. А вот уже дорога змеисто виляет среди бурых болотистых кочек, на которых в сумерках пляшут манящие своей неразрешимой тайной синеватые огоньки…
— Необъятна Русь-матушка, жизни человеческой не хватит, чтобы всю объехать, — рассказывает Александра Андреевна притихшему от обилия впечатлений Пете. — Для столичного жителя наша Вятская губерния кажется настоящей глухоманью. Еще бы: от Петербурга чуть ли не три недели пути, а людей днем с огнем не сыскать. Живут по большей части починками — отдельными дворами, которые друг от друга на многие десятки верст раскиданы. Нелегко живут, зато не унывают. Все до единого умельцы дивные: и оглобли гнут, и миски диковинные вытачивают, и бочонки делают. А песни поют — заслушаешься. Вот уж воистину богат, сказочно богат талантами наш русский народ.
…Усталые, проголодавшиеся путники въезжают под оглушительный лай собак на большой двор. Выбегают простоволосые бабы, девки, мужики в длинных холщовых рубахах. Тискают, целуют, ахают. Петя оказывается среди веселых хорошеньких девочек, дочек хозяйки поместья, которые тащат его в дом, кормят пряниками, брусничным вареньем, орехами.
Пете так хорошо и радостно слышать заливистый девичий смех, чувствовать прикосновение мягких ласковых ладошек.
Но вот снизу доносятся мелодичные аккорды фортепьяно: матушка села за рояль, запела «Соловья» Алябьева. Петя уже не слышит вопросы девочек, Петя отвечает им невпопад, вызывая целую бурю смеха. Петя там, в зале, где так дивно, так упоительно сплетается с роялем трепетно чистый, родной женский голос.
С нового учебного года в доме Чайковских стала частым гостем тихая, застенчивая Марья Марковна Пальчикова, учительница музыки. Держалась скромно, но с большим достоинством, при людях никогда не садилась за рояль, зато, подчиняясь желанию Петеньки, могла играть часами. Под руководством Марьи Марковны Петя мгновенно освоил нотную грамоту, научился хорошо читать ноты с листа, однако играть упражнения и гаммы ленился. Марья Марковна дивилась умению мальчика верно подбирать по слуху «взрослые» вещи, радовалась его безграничной любви к музыке, а подчас тяжко вздыхала, понимая своей доброй душой, какую нелегкую стезю избрал для себя этот славный смышленый ребенок. Уж кто-то, а она и минуты не сомневалась в том, что из Петечки Чайковского со временем вырастет большой русский музыкант. Марья Марковна тушевалась под пристальным ревнивым взглядом строгой, всегда подтянутой француженки Фанни Дюрбах, неукоснительно следившей за тем, чтобы ее воспитанник не переутомлялся за инструментом. Каждая из женщин по-своему горячо и самозабвенно любила этого не по годам понятливого, отзывчивого ребенка.
Напоследок Петя обежал все комнаты милого воткинского дома.
Наверху, в мезонине, грустно пахнет яблоками и медом. Безоблачно прозрачное небо, заглядывающее в окна сквозь хрупкие ветви берез. Тревожно на душе, беспокойно. Ожидание перемен теснит боль от разлуки с дорогим сердцу прошлым. А оно обступает со всех сторон, напоминает о себе. Вот на комоде забытая Фанни костяная шпилька, на стене выцветшая французская литография с кудрявыми овечками и нарядными пастушками посреди альпийского луга. Ах, Фанни, Фанни, где ты теперь?.. Еще вчера мы все вместе сидели в вашей с Лидой комнате, мечтали о будущем. Ты сказала, что я непременно стану «хорошим человеком». «Вы, Пьер, так деятельны, так сильны духом, — сказала ты. — Я очень верю в вас». Что это значит — стать «хорошим человеком»? Конечно же, прежде всего всем сердцем любить родную землю. И еще — не бояться смерти. Особенно если умираешь за Родину. Как Иван Сусанин… Я тоже готов, готов умереть за Родину. Да, Фанни, ты права — я непременно вырасту хорошим человеком.
Провожает чуть ли не весь заводской поселок. Илью Петровича здесь любят и уважают все, от мала до велика. Провожают с песнями, прибаутками, со слезами.
— Добром поминать будем, век не забудем, — говорят рабочие Камско-Воткинских заводов. — Отцом вы нам родным были. Вашей милостью и школу открыли, и дома для нас построили. А вы, Андреевна, доброй души человек. Дай-то бог всем вам и вашим деточкам во веки вечные в добром здравии пребывать.
Илья Петрович сам едва сдерживает слезы.
— Трогай! — с напускной суровостью велит он сидящему на козлах Халиту. — Путь не ближний, а уже скоро и смеркаться будет.
…Не близок путь в Москву. Тем более по раскисшей от осеннего дождя дороге. Тосклива песня ямщика, пронзительно печальны крики собирающихся в стаи перелетных птиц.
Уныл и печален расстилающийся за окнами экипажа пейзаж. Кому-то, наверное, он может однообразным показаться. А вот у него, у Пети, сердце восторгом полнится. Хочется бродить до изнеможения по этому нахохлившемуся в преддверии трескучих морозов лесу, вдыхать туман, пахнущий грибами и тоскливой прелью увядающих листьев. Хочется слушать без конца длинную и грустную, как осенняя дорога, песню ямщика, от которой слезы на глаза наворачиваются, а душа ликует. Отчего, отчего же она ликует?
Александра Андреевна тихонько читает строки из Пушкина:
Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
Вот ведь как Пушкин сумел выразить то, что, казалось бы, и словами не выразишь! — восклицает матушка. — Какое русское сердце не забьется горячо и благодарно от этих слов. Разве что с музыкой их сравнишь… Недаром же Глинка к Пушкину обратился, к его сказке «Руслан и Людмила», из которой волшебную оперу сделал. Вот, Петечка, подрастешь немного, в оперу тебя сведу, да непременно, чтобы Глинку давали, — то-то радость безмерная душу охватит…
Из Москвы семья Чайковских перекочевала в Петербург, но и там задержалась недолго. Илья Петрович получил вскоре место управляющего Алапаевскими и Нижне-Невянскими заводами, и в мае 1849 года Чайковские обосновались в маленьком уютном Алапаевске, затерянном среди лесов и гор.
Здесь все напоминало Воткинск и все-таки было совсем по-другому. В одноэтажном доме с мезонином, который Александра Андреевна обставила привезенными из Воткинска вещами, дышалось почти так же легко и привольно. Вот только не было Фанни, место которой в Петином сердце не занял никто. Зина, дочь Ильи Петровича от первого брака, окончившая институт и поселившаяся в доме Чайковских, с удовольствием взялась учить младших детей, однако у нее не хватало на это ни опыта, ни терпения. Петя тосковал о мудрой, все понимающей Фанни, в письмах к которой поверял все самое сокровенное.
«Никогда не покидаю фортепьяно, которое очень радует меня, когда я грустен», — напишет в письме князь Фанни Дюрбах десятилетний Петя.
А вообще-то жизнь в Алапаевске отнюдь не лишена прелестей: летом дети целые дни проводят в лесу, где тьма грибов, земляники, ежевики, купаются в студеной Нейве, ведут забавный разговор с эхом в скалистом ущелье, обрамленном строгим пихтовым лесом. Петя окреп, загорел, прочитал уйму книг из библиотеки отца и, конечно же, переиграл клавиры почти всех симфоний Моцарта, Бетховена, Шумана. Благодаря ему в доме Чайковских не умолкает рояль, в гостиной громоздятся кипы нот, на веселых детских праздниках, устраиваемых неутомимой Зиной, поют, играют на всех инструментах, показывают домашний театр. Родители изо всех сил оттягивают неминуемый час разлуки со старшими детьми, но как бы ни было хорошо домашнее образование, его по нынешним временам недостаточно.
В конце второго алапаевского лета Александра Андреевна отвезла в Петербург Петю и Лиду, для которых отныне начиналась иная, полная уже не детских забот и волнений жизнь. Модест Алексеевич Вакар, давнишний друг семьи Чайковских, посоветовал устроить мальчика в пользовавшееся солидной репутацией Училище Правоведения. Лиду определили в институт.
В Петербурге состоялась встреча с оперой великого Глинки «Иван Сусанин», называвшейся в ту пору «Жизнь за царя». Отныне и навсегда музыка гениального соотечественника станет для Чайковского яркой путеводной звездой. Именно благодаря Глинке он в конце концов убедится в том, что в русском фольклоре таятся неисчерпаемые духовные богатства, что на основе русского сюжета и русского мелоса, мелодии, можно и должно создавать произведения, равные и даже превосходящие лучшие образцы мировой музыкальной классики.
Пускай эта мысль в ту пору еще не совсем оформилась в сознании десятилетнего мальчика, однако зерно попало в добрую благодатную почву. Будущему композитору предстояло пройти через многие испытания, ибо путь гения никогда не бывает гладок.
В Училище Правоведения, когда-то прославившемся своими связями с кружком революционно настроенной молодежи Петрашевского, царила жестокая муштра. Здесь пуще всего на свете ценили угодничество, наушничество и, разумеется, слепое повиновение начальству. Здесь в корне пресекалось малейшее свободомыслие, дабы избегнуть «революционной заразы». Директор училища, бывший полицмейстер Языков, мало разбирался в вопросах воспитания, зато горел желанием по всем статьям угодить вышестоящему чину — принцу Ольденбургскому.
Александра Андреевна виделась с сыном по субботам и воскресеньям, и хотя он ей не жаловался, видела, как нелегко приходится Пете, с детства приученному к искренности и доброжелательности. Она знала, с каким нетерпением ожидает мальчик этих встреч, целовала его в макушку, стараясь запомнить, увезти с собой бесконечно родной запах его по-детски непокорных вихров.
Мать с сыном не говорили о надвигающейся разлуке, однако о ней напоминало все: и то, что короткая петербургская осень уже переходила в промозглое туманное предзимье, и разговоры об оставшихся в Алапаевске братьях-близнецах Модесте и Анатолии, которым еще и по полгода не сровнялось, — им, конечно же, очень не хватает материнской заботы и ласки, — и, наконец, Петины молчаливые вздохи и покрасневшие глаза… Если бы можно было вернуть безмятежную пору детства!
Это был один из «самых ужасных дней его жизни». По издавна заведенному обычаю, отъезжающих провожали за городскую черту. Возле Средней Рогатки экипажи встали.
Наступила минута прощания.
Брат Коля, как и подобает взрослому воспитанному мальчику, целует мать в обе щеки и спускается на землю. Петя прижимается к матушке всем телом, Петя ни за что не хочет отпускать от себя самого родного и близкого человека…
Что было потом, он не помнит. Спасибо, на помощь пришла Музыка.
Как-то, проникнув после занятий в рекреационный зал — место для отдыха в свободное время, он стал тихонько наигрывать на фортепьяно. Забыв про все на свете, дал волю чувствам, а когда пришел в себя, вокруг стояла толпа правоведов и громко аплодировала.
— Ну-ка сыграй арию из «Лючии ди Ламермур», — потребовал нескладный худенький мальчик, Александр (Леля) Апухтин.
— Нет, лучше марш Бетховена из «Афинских развалин», — крикнули из задних рядов.
Петя исполнил и то, и другое желание. Потом еще много играл Моцарта, Шопена, импровизировал на темы русских народных песен.
— Браво! Браво! — неслось со всех сторон. — Да ты, Чаинька, настоящее чудо. А на фисгармонии умеешь?
Перешли к старенькой певучей фисгармонии в дальнем конце зала. Пете вдруг вспомнилась заунывная песня ямщика по дороге из Алапаевска. Получилось очень похоже. Слушатели притихли, посерьезнели.
— Да здравствует наш литературно-музыкальный союз! — воскликнул Леля Апухтин, крепко обняв Чайковского за плечи. — Да скроется под его яростным натиском унылая тьма!
Дружба с Апухтиным значила для Чайковского очень много. Помимо книг Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, которые Леля прихватил из дома, он принес в училище дух свободомыслия и непокорности. Не по годам начитанный и развитой, Апухтин великолепно разбирался в литературе и политике, сочинял стихи, обожал музыку, мечтал в недалеком будущем вступить в единоборство с самодержавием. Его мечтам не суждено было осуществиться, впоследствии поэт Алексей Апухтин ушел от общественных проблем, замкнулся в рамках личных переживаний. Но сейчас благодаря Леле из рук в руки кочевал «Современник», объединявший поэтов и критиков передовых демократических взглядов — Белинского, Добролюбова, Чернышевского. А как-то на лекции по литературе Леля достал из ранца «Колокол», издававшийся за границей Герценом, и они с Петей на глазах у ничего не подозревающего педагога погрузились в чтение запрещенного цензурой журнала.
Но самыми счастливыми были часы, проведенные вдвоем. Апухтин впоследствии посвятит их возвышенной дружбе вдохновенные стихи:
Ты помнишь, как, забившись в «музыкальной»,
Забыв училище и мир,
Мечтали мы о славе идеальной,
Искусство было наш кумир,
И жизнь для нас была обвеяна мечтами…
Домой Петя пишет чуть ли не каждый день, захлебываясь воспоминаниями детства. Они так ясны, так живы, так заманчиво прекрасны…
Летними вечерами в вотки иском доме пахло теплым воском и цветущей сиренью, музыка выплескивалась в открытые окна, уносясь в звенящие вечерней тишиной дали. В звуках рояля были и буйные раскаты вешней грозы, и запахи росистого луга, и тихий шепот первых звезд. А по утрам под окнами щебетали птицы, с полей тянуло свежей прохладой — и тоже звучала музыка. Да, да, музыка всегда была с ним. Но случалось кому-то обидеть его ненароком, сказать грубое слово — музыка тут же умолкала.
Это была непереносимая, ни с чем не сравнимая мука.
Тем временем деятельность Ильи Петровича Чайковского, направленная на облегчение труда и быта рабочих, вызвала такое недовольство у заводовладельцев и местных властей, что он был вынужден подать прошение об отставке.
В мае 1852 года Чайковские переселились в Петербург, заняв довольно скромный дом по Сергиевской улице. Лето провели вместе с детьми на даче у Депрерадовичей, поблизости от Черной речки, того самого места, где был смертельно ранен Пушкин.
Кто мог подумать, что непоправимое горе ходит совсем рядом, что его холодная, бездушная тень уже нависла над этим упоенным счастьем безраздельной духовной близости семейством?..
Большую беду, как и счастье, не предвещает ничто. К ней приготовиться нельзя, нельзя и уберечься. Рок, судьба, фатум — те самые понятия, смысл которых не в состоянии постичь человеческий разум. С судьбой положено смиряться.
Но как, скажите, как смириться со смертью самого близкого, самого любимого существа?!
Александра Андреевна Чайковская скончалась в Петербурге 13 июня 1854 года от холеры. В 1856 году Чайковский напишет в письме к Фанни Дюрбах: «Наконец, я должен вам рассказать про ужасное несчастье, которое случилось два с половиной года тому назад».
И больше нигде ни строчки. Слишком глубоко и навсегда было задето сердце.
Летом 1855 года Илья Петрович Чайковский взял сыну Петру учителя музыки Рудольфа Васильевича Кюндингера.
Молодой аккуратный немец, любимец петербургских салонов, а впоследствии учитель музыки при Императорском дворе, появлялся в доме на Васильевском острове по воскресеньям до завтрака. Уроки кончались обычно музицированием в четыре руки, после чего учитель и ученик шли в столовую завтракать.
Немец галантно ухаживал за барышнями, нахваливал угощение, на вопросы Ильи Петровича относительно Петиных музыкальных способностей отвечал уклончиво, даже сухо. Да, разумеется, слух у молодого человека изумительно тонкий, прекрасная память, отличные руки. Наконец, в его импровизациях столько свежей мысли, чувства… Из него мог бы получиться недурной музыкант. Не гений, конечно. Только судьбе российского музыканта завидовать не приходится.
Позавтракав и напившись кофе, Кюндингер и Чайковский отправлялись в университетские концерты, гуляли по набережной.
— Кстати, молодой человек, я настоятельно рекомендую вам заняться генерал-басом с моим братом, Августом Васильевичем, превосходным скрипачом и композитором, — заметил во время одной из таких прогулок Кюндингер. — Если хотите, я сам переговорю с вашим папашей. Видите ли, молодой человек, музыка, быть может, не обеспечит вас куском насущного хлеба, зато благодаря ей на душе вашей всегда будет богатый праздник…
Итак, занятия в училище шли своим чередом, причем небезуспешно, ибо Чайковский всерьез интересовался российской словесностью, преуспевал по иностранным языкам.
Близнецы Толя и Модя, души не чаявшие в старшем брате, едва могли дождаться выходных, когда, приехав из училища и скинув ненавистный казенный мундир, Петя вдруг начинал кружиться по комнате, уморительно копируя какую-либо примадонну балета, а то, вдруг внезапно погрустнев, обнимал их за плечи, вспоминал сценки из далекого воткинского детства…
— Ну, ну, ну, не будем тужить. Ваш старший брат остроумен, очарователен, полон изящества и грации. Не так ли? — Петины глаза делались лукавыми и озорными, близнецы с удовольствием ему подыгрывали. — Вот он входит в итальянскую оперу, обращая на себя внимание светских дам и их блестящих кавалеров, небрежно лорнирует партер, слыша сзади взволнованный шепот. Одна дама, на которой его лорнет задерживается чуточку дольше, лишается чувств. Ах, как же изящно, как грациозно она падает в проходе! Прямо к его ногам. — Петя закатывает глаза, складывает на груди руки и соскальзывает с дивана на мягкий пушистый ковер. — Вот так. Но тут капельмейстер взмахивает палочкой, звучит чудесная музыка Беллини, и ваш брат — сердцеед забывает про все на свете. Ах, эта итальянская музыка когда-нибудь сведет меня с ума. — Чайковский вдруг делается серьезным, даже суровым. — Хотя, слушая ее, наслаждаясь ею, я ни на минуту не забываю про то, что одной красоты, певучести, мелодичности еще мало. Нужна глубина чувств, широта мысли… Милые Модинька и Антоша, знали бы вы, как хочется вашему старшему брату своей музыки. Подчас такое творится в душе, а излить невозможно. Как я завидую Моцарту, с детства освоившему все премудрости композиции. Для него было так естественно, так необходимо разговаривать с людьми языком музыки. Представляю, как это возвышало его над всем миром. Нет, не тем глупым, пустым чванством пресыщенного всеми житейскими благами барона или курфюрста, а мудростью творца, постигшего через звуки суть нашего бытия…
В мае 1859 года Чайковский заканчивает по первому разряду Училище Правоведения и после короткого отдыха приступает к службе в Департаменте Министерства Юстиции. Илья Петрович, к тому времени уже директор Технологического института, переехал в просторную казенную квартиру, где молодежь устраивает вечеринки, танцы, любительские спектакли, в которых непременно участвует молодой чиновник-правовед.
…Хороши, но очень коротки майские белые ночи. Свеж, чист и полон неги пьянящий воздух. Лодка бесшумно скользит по каналу, точно венецианская гондола. Нежны девичьи улыбки, ласковы слова. Есть от чего закружиться молодой впечатлительной голове…
Вскоре сестра Сашенька выходит замуж за Льва Васильевича, сына декабриста Давыдова, уезжает в его имение Каменка близ Киева, разлетаются кто куда двоюродные братья и сестры Шоберты. Близнецы Толя и Модя, предоставленные самим себе, слоняются точно неприкаянные из угла в угол огромной директорской квартиры, тщетно выглядывая в окна любимого б" рата. А тот, наскоро перекусив в буфетной, спешит либо к знакомым, либо в театр.
"Зачем он такие длинные волосы отрастил? — недоумевают близнецы. — Точно отец Никодим из собора. И все повторяет: "У меня хандра, я впал в хандру, я хандрю". Точно глагол спрягает. Что за диковинная болезнь, эта хандра? Наверно, заразная. Вот и Апухтин ею болен — сам вчера жаловался. Жалко Петечку, скорей бы выздоравливал…"
А он хандрил от службы, которая с самого начала оказалась в тягость. Нудно, бессмысленно писать все эти входящие и исходящие бумаги, противно видеть подобострастие, с каким молодые чиновники пытаются угодить начальству. Задумавшись, он начинает записывать витающую в голове мелодию, она ускользает от него, растворяется в пыльном и затхлом воздухе канцелярской залы. И снова бумаги, вызовы к начальству, сплетни, наушничество сослуживцев…
И так может быть всю жизнь: ненавистная служба, бесконечные вечеринки, друзья, готовые кутить хоть до рассвета. Какая пустота… Неужели человеку на роду написано вот так бездумно, бессмысленно прожить жизнь, не оставив после себя следа? Нет, так не должно быть. Пушкин же сумел возвыситься над окружающей пошлостью, противопоставив ей свои полные блеска, страсти и огня стихи. Поэзия, музыка возвышают душу, ибо им чужды суета, тщеславие, пустословие. Это — особый, недоступный погрязшим в житейских пустяках мир. Жить в нем упоительно, головокружительно прекрасно. И разумеется, нелегко — не так-то просто преодолеть всякие соблазны. Он бы смог, смог их преодолеть, если бы знал наверняка, что музыка — его призвание…
Чайковский засыпает уже под утро. Ему снятся огромные залы, полные аплодирующей публики, счастливое лицо матушки и дивная музыка, кажется знакомая с раннего детства, но такая же неуловимая, как свет луны, запахи степных просторов. Хотя нет, он успел ее записать — недаром же суровый, похожий на Гайдна капельмейстер нетерпеливо постукивает изящной палочкой, требуя внимания оркестрантов, с интересом листает партитуру. Вот она, вот эта музыка. Его Музыка.
Какое же это счастье слышать, как звучит твоя Музыка…
За ужином следующего дня Илья Петрович Чайковский тактично и ненавязчиво заводит разговор о том, что Пете, быть может, еще не поздно всерьез заняться музыкой, в чем он, Илья Петрович, готов ему всячески содействовать.
Дороги слова ободрения, сказанные в нужную минуту. Дороги вдвойне, если исходят от близкого человека. Конечно, службу он пока не бросит. Пока… Хотя не так-то просто совмещать ее с занятиями в Общедоступных музыкальных классах, организованных замечательным русским пианистом, композитором и дирижером Антоном Григорьевичем Рубинштейном. Но если рассчитать время по минутам, если избавиться от душевной лености — под силу становится все.
Дивились все, а пуще всего прежние веселые друзья. Бывало, Чайковский и в оперу поспевал, и к цыганам, теперь же в домоседы записался: весь стол закапан свечным воском, а бумаги нотной сколько перемарал — верно, добрая половина жалованья на нее уплывает…
Коляска с друзьями, теперь уже бывшими, неохотно отъезжает от дома, а Петя, нисколько не сожалея о том, что в который раз отказался от развлечений, принимается за новую задачку по гармонии, на которые не скупится добрейший Николай Иванович Заремба.
Сестра Сашенька, в ту пору, пожалуй, единственный поверенный Петиных тайн, не перестает дивиться его одержимости, целеустремленности. Совсем недавно брат каялся в том, что страдает "обломовщиной", а теперь вот поступил во вновь открывшуюся консерваторию, и, кажется, недалек тот час, когда он действительно променяет службу на музыку. Он и их с мужем заразил уверенностью, что сделается хорошим музыкантом. Они только и говорят о Петечкиных успехах в консерватории. Эх, хорошо бы уговорить его приехать на лето в Каменку, да непременно с близнецами, которые превратились в послушных, не по годам начитанных подростков. Петечка заменил им и мать, и отца. Да он души в них не чает. Вот уж порезвятся на воле — ягоды в нынешнем году на диво крупные уродились, и вообще лето благодатное, в меру жаркое, с бархатными, звездными ночами, полными пленительных ароматов степного украинского приволья.
Чайковский занялся всерьез музыкальным образованием в 22 года — случай, прямо сказать, беспримерный во всей мировой истории, чтобы композитор, ставший впоследствии гордостью всей нации, начинал так поздно. Тому во многом виной российская действительность середины прошлого столетия, отмеченная явным пренебрежением со стороны власть имущих к любому виду просветительства, в том числе и музыкального. До 1862 года в стране не было консерватории, хотя в среде русского дворянства не считалось зазорным сочинять музыку "между прочим". Иное дело, что ни Глинка, ни Даргомыжский, ни Серов не могли жить на доходы от своих сочинений.
Поступая в консерваторию, Чайковский имел за плечами курс гармонии по лекциям Зарембы плюс солидное знакомство с премудростями игры на фортепьяно, что, по свидетельству современников, дало основание Антону Рубинштейну, случайно услышавшему его игру, пригласить будущего композитора в свой фортепьянный класс. Чайковский вежливо, но твердо это предложение отклонил. Более того, поступив в консерваторию, стал пренебрегать своим исполнительским даром, сосредоточив все усилия на освоении тонкостей композиции, а также расширении и углублении музыкальной эрудиции.
Из друзей тех лет навсегда останется Герман Августович Ларош, с которым ходили в концерты музыкального общества, в оперу и в балет, а также с наслаждением играли в четыре руки Моцарта, Гайдна, Шумана, Россини, Верди… И хотя вкусы их расходились — Ларош смолоду имел склонность ко всему утонченному и изящному, в то время как Чайковский уже тогда в искусстве ценил прежде всего глубину мысли, предельную искренность чувства, — оба верили в большую музыкальную будущность России, вовсе не отгораживались от достижений европейской культуры, музыки в том числе, а, напротив, с удовольствием воспринимали все по-настоящему значительное и интересное.
Чайковский консерваторских времен много и с наслаждением читает, тяготится светскими знакомствами, пренебрегает своим внешним видом (разумеется, из-за отсутствия времени), отчего друзья подтрунивают над небрежностью его туалета, и все больше и больше склоняется к тому, что пора, давно пора проститься с казенной службой, отнимающей уйму времени и сил, и целиком вверить свою судьбу музыке.
Итак, 1 мая 1863 года Чайковский по его просьбе отчислен от штатного места и причислен к министерству, а значит, свободен, свободен, свободен. Вполне хватит тех 50 рублей, которые дают частные уроки, тем более что потребности у него самые непритязательные: был бы по утрам горячий чай с мягким хлебом, не промокали бы в промозглую погоду ноги и хватало бы времени на решение задачек по инструментовке, с которыми из всех учеников Антона Григорьевича Рубинштейна целиком справляется лишь один Чайковский.
Родные, верившие в его талант, тем не менее очень обеспокоены материальным неблагополучием бывшего государственного чиновника с твердым окладом, а нынче всего лишь подающего большие надежды бедного студента Петра Чайковского. Даже отец, когда-то приветствовавший музыкальное рвение сына, сомневается в том, что музыка сможет его прокормить.
"Похвальна твоя страсть к музыке, — пишет он, — но, друг мой, это скользкий путь: вознаграждение за гениальный труд бывает долго-долго спустя… Снова займись службой. Впрочем, у тебя свой царь в голове".
Другое написал Герман Ларош:
"Вы самый большой музыкальный талант современной России. Я вижу в вас самую большую или, лучше сказать, единственную надежду нашего музыкального будущего".
К тому времени музыка Чайковского уже звучала публично, а ее первым профессиональным исполнителем стал австрийский композитор и дирижер, "король венского вальса" Иоганн Штраус, дирижировавший в Павловске "Характерными танцами". В Михайловском дворце играли увертюру, основанную на народной песне "Исходила младенка".
Сам же композитор страдал от жесточайшей нужды и в минуты слабости подумывал о возвращении на государственную службу. Хотя в душе твердо знал, что для него "нет другой дороги, как музыка".
В Москве Чайковский появился в самом начале января 1866 года, вскоре после выпуска, по настоянию Николая Григорьевича Рубинштейна поселился в его квартире на Моховой, в первый же день занятий очаровал учащихся изяществом и мягкостью манер, хотя и предстал перед ними в стареньком, одолженном кем-то из друзей сюртуке.
— Судя по всему, шуба досталась тебе в наследство от самого покорителя Сибири Ермака Тимофеевича, к которому попала уже в поношенном состоянии. — Николай Григорьевич добродушно рассмеялся. — Ничего, не конфузься, подберем к ней и достойный сюртук. Агафон, тащи тот самый, с золотой искрой. Недурно, а?
Чайковский почти утонул в широком добротном сюртуке, который к тому же доходил ему чуть ли не до колен. Однако, узнав, что он принадлежал замечательному польскому композитору и скрипачу Генрику Венявскому, ни за что не пожелал с ним расстаться. Жизнь медленно, но верно входила в нормальную колею. Поначалу Чайковский очень конфузился на уроках, даже путался, но постепенно робость прошла, между учителем и его учениками установились сердечные отношения. Особенно ценил Петр Ильич людей одаренных, преданных музыке без оглядки. Среди них он выделял скрипача Иосифа Котека и, конечно же, талантливого композитора и блистательного пианиста Сергея Ивановича Танеева, отныне ставшего неизменным исполнителем почти всех фортепьянных творений Чайковского.
Николай Григорьевич Рубинштейн был не только превосходным пианистом и рьяным музыкальным просветителем, но еще и добрейшей души человеком. Он проявлял трогательную заботу о своем молодом коллеге, хвалил за трудолюбие и усидчивость, журил за невнимание к одежде.
— Ты ведь вращаешься среди громадного количества кринолинов, шиньонов и прочего. Неужели не хочется тебе, чтобы каждая из твоих барышень-учениц втайне сохла по молодому профессору, томилась бессонными ночами от неразделенной любви? Да ты в таком случае настоящий сухарь, черствый и заплесневелый. Тебя, батюшка, нужно размочить, размягчить. Агафон, барину одеваться — едем к Тарновским и будем всю ночь напролет ухаживать за прелестными Лизочкой и Муфочкой. А назавтра, уверяю тебя, увертюра пойдет как по маслу. Или же все-таки предпочтем настоящее искусство? — Взгляд Рубинштейна делается лукавым и многозначительным. — Агафон, где же ты? Мы с барином спешим в драматический театр. Да, да, не в оперу, а именно в драму. Уж где-где, а у нас в Москве в этом деле вкус знают. Опера же здесь безнадежно безвкусна. Итак, молодой человек, по коням.
Чайковский нехотя откладывает перо, осторожно ссаживает на пол большую пушистую кошку, уютно примостившуюся у него на коленях. Не может он последнее время отделаться от чувства, будто потратил уйму времени, что непременно должен наверстать упущенное. Кто знает, сколько ему отмерено судьбой…
Если честно, жизнь в Белокаменной ему по душе — неспешная, размеренная, полная художественных впечатлений. Третьего дня драматург Александр Николаевич Островский читал в Артистическом кружке свою великолепную "Пучину", Писемский — "Комика". Очень понравилась Чайковскому пьеса "Аллегри", превосходно разыгранная актерами Русского театра.
Он улыбается, вспомнив, какой конфуз случился неделю назад на представлении оперы Глинки "Жизнь за царя". Он, помнится, пришел в театр с партитурой, следил усердно по ней за каждым тактом, а вокруг разгорался шумок.
— Молодой человек, как вы можете в такое смутное время, когда совершено покушение на нашего государя, интересоваться музыкой?
Это произнес сидящий за его стулом господин и негодующе блеснул лорнетом. Его дама в фиолетовом шарфе злобно хихикнула. А потом и вовсе началось нечто невообразимое: по требованию публики раз двадцать сыграли государственный гимн, Сусанин — Демидов отколошматил под громкие аплодисменты хористов, изображавших польских воинов. Уже в гардеробе какой-то студент объяснил Чайковскому, что по Москве распустили слух, будто покушавшийся на царя Каракозов — поляк. Что называется, и смех и грех. Хотя было бы явно не до смеха, если бы сидевший справа молодой офицер пустил в ход свои похожие на кувалды кулачищи. Петр Ильич, кажется, вовремя вышел в фойе.
Нет, разумеется, все эти впечатления полезны для ума, для души, если хотите, как и чтение мудрого добродушного Диккенса. Его же давно гложет мысль написать произведение, где можно было бы выразить целую гамму переживаний, которое бы от начала до конца подчинялось единой мысли, настроению. Бывают такие чувства, такие ощущения, о которых рассказывать нужно без слов…
Склонный к поэтическим мечтаниям молодой человек едет бескрайними русскими просторами, а вокруг распушила, раскидала свои затейливые сокровища добрая волшебница-зима. То, что испытывает при этом человек, обязательно сливается в мелодию, которая постепенно захватывает все его существо.
Симфония "Зимние грезы" писалась нелегко, как, впрочем, почти все, вышедшее из-под пера композитора. Не будем обманываться той легкостью и кажущейся простотой, с какой воспринимается музыка Чайковского, — за всем этим стоит упорный, тяжкий труд. Тут же сказалось еще и отсутствие опыта, времени. Только углубишься в себя, погрузишься в то самое лирическое настроение, связанное с воспоминаниями детства, с ощущением необъятности природы, либо Ларош, либо Кашкин пришел. А то и целая компания во главе с Николаем Григорьевичем. Попробуй откажись от шампанского или не выслушай свежий анекдот — запишут в ханжи и зануды.
Петр Ильич нехотя одевается, идет в трактир "Великобритания", что близ Манежа, — по крайней мере в первой половине дня здесь спокойно. Половой Захар, зная привычку "тихого барина" пить много чаю, еще с порога завидев Чайковского, тащит два пузатых чайника с кипятком и заваркой, горячие бублики и свежее масло. Петр Ильич садится возле окна, раскладывает на столе нотную бумагу. На улице бесшумно хороводит январская метель, в печке потрескивают березовые поленья…
Он возвращается домой ранними зимними сумерками когда снег становится голубым и очень хрустким, на реке потрескивает от мороза лед, а звезды переливаются холодным мерцающим блеском. В детстве ему казалось, что зимой их свет превращается в иней, а летом — в росу. В детстве веришь в то, что окружающий тебя мир полон волшебства и радости. Удивительное это состояние души — возвышенное, полное волнующей поэтичности. Вот бы суметь передать его в музыке.
Чайковский работал ночами, доводя себя до полного изнурения. Зато чем труднее было в работе, тем большее удовлетворение получал он от сделанного. Ничего, отдохнет летом на даче под Петербургом вместе с родными, покажет симфонию Антону Григорьевичу Рубинштейну и Зарембе — все-таки Петербург как-никак музыкальный центр России.
Симфония "Зимние грезы" подверглась резкой критике со стороны бывших учителей и не была одобрена к исполнению. С первых шагов своей творческой деятельности Петру Ильичу Чайковскому сопутствовало неприятие его музыки некоторыми профессионалами, едкие и чаще всего необоснованные нападки прессы и большая сердечная любовь слушателей всех возрастов. С первых шагов в Большом Искусстве Чайковский понял, что у него своя дорога, с которой он не свернет никогда. Да, Антон Рубинштейн большой художник, однако по-разному представляют они задачи, стоящие перед русской музыкой, разным кумирам преклоняются. Кумир Чайковского — могучий Глинка, который навсегда останется корнем всей русской музыки. Сруби этот корень, зачахнет быстро набирающее силу молодое деревце. Его московские друзья это понимают. Непременно нужно показать симфонию Николаю Григорьевичу, бескомпромиссному и бескорыстному художнику, отдающему всего себя служению русской музыке.
…Москва устроила молодому композитору настоящую овацию. Симфония "Зимние грезы", первая русская лирическая симфония, исполненная в Восьмом симфоническом собрании Музыкального общества под управлением Николая Рубинштейна, встретила такой сердечный прием, что Чайковский поначалу растерялся.
Он выходил на сцену "небрежно одетый, с шапкой в руках, которую нервно мял, очень неловко и неизящно" раскланивался, вспоминал впоследствии кто-то из присутствовавших в концерте.
Однако в Петербурге знали и ценили творчество Чайковского. Прежде всего члены кружка "Могучая кучка", возглавляемого замечательным композитором и пианистом Милием Алексеевичем Балакиревым.
Творческое кредо "Могучей кучки" можно выразить словами Модеста Петровича Мусоргского, одного из самых ярких ее представителей: исследовать "тончайшие черты природы человека и человеческих масс… вот настоящее призвание художника". Эту заповедь Мусоргский сделает программой всего своего творчества.
Знакомство Чайковского с Балакиревым состоялось в год исполнения "Зимних грез". Не раз бродили они вдвоем по Москве, беседуя о музыке, о назначении художника, о великой и благородной миссии всего искусства, которую оба видели в служении народу. Уже тогда Балакирев понял, как подчас опрометчивы и резки суждения его соратника по "Могучей кучке" Цезаря Антоновича Кюи, обвинявшего Чайковского то в сухости, то в отсутствии вдохновения, то в неразборчивости в выборе тем.
"Да он же настоящий талантище, глубокий, самобытный, очень национальный, — думал Балакирев. — Правда, его нет-нет нужно подправлять, помогать идти правильной дорогой. Тем более что в Москве нет такого стойкого и единодушного в своих идеалах товарищества, как наша "Могучая кучка".
— Я вам очень советую попробовать ваши недюжинные способности в программной музыке, — в одну из прогулок осторожно заговорил Балакирев. — Не думайте, что программа будет сдерживать полет вашей фантазии. Напротив, она снабдит ее еще более крепкими и надежными крыльями.
— Но я отнюдь не против сюжета в музыке. Наверно, вы, Милий Алексеевич, поняли это, прослушав мою симфонию. Однако же жизнь человеческой души, вбирающей и пропускающей через себя весь наш мир, волнует меня еще сильней, — признался Чайковский.
— Очень хорошо, любезный друг. Однако отстранитесь немножко от себя, проникнитесь болью другой страждущей души, живописуйте, наконец, события, приведшие к катастрофе. Да ведь у меня, ей-богу, есть для вас просто великолепный сюжет. — Милий Алексеевич даже задохнулся от нахлынувшего восторга, распахнул полы своей медвежьей шубы. — Признайтесь, Петр Ильич, вы давно перечитывали "Ромео и Джульетту" Шекспира?..
В тот же день Чайковский купил в книжном магазине Улитиной томик трагедий Шекспира, с которым поспешил уединиться на своей новой квартире в Крестовоздвиженском переулке и всю ночь проплакал над судьбой несчастных Ромео и Джульетты, чья юная любовь была принесена в жертву давнишней вражды между двумя знатными веронскими семействами.
"И все равно истинная любовь сильней всего: сильней ненависти, сильней смерти, — думал Чайковский. — И я покажу, я обязательно покажу, что на свете существует именно такая любовь…"
Как только кончается жестокая кровопролитная битва между Монтекки и Капулетти, все вокруг заполняет нежная, страстная, целомудренная тема любви Ромео и Джульетты, которая убеждает слушателя в том, что никому не дано сокрушить, сломать такую любовь.
Увертюру-фантазию "Ромео и Джульетта" Чайковский написал стремительно быстро — за каких-нибудь два месяца — и посвятил Милию Алексеевичу Балакиреву, которому отправил в Петербург клавир.
И Мусоргский, и Римский-Корсаков, и Бородин, и могучий, словно из былины, богатырь Владимир Васильевич Стасов, великий русский критик, разделявший идеалы "Могучей кучки", с удовольствием слушали Балакирева, непременно проигрывавшего при каждом собрании кружка посвященную ему увертюру. Однако все они с нетерпением ждали приезда в Петербург автора, мечтая услышать "Ромео и Джульетту" в его исполнении.
Когда такой час настал, Чайковский так оробел и стушевался в присутствии новых друзей, что за рояль опять-таки пришлось сесть Милию Алексеевичу.
— Горжусь русской музыкой, горжусь вами, — гремел Стасов, в волнении расхаживая по комнате. — Скоро, скоро о нас заговорит вся Европа. Все-таки как ни верти, а матушке-России на роду написано стать передовой музыкальной державой…
Чайковского вдохновили искренние похвалы "кучкистов". Настоящий художник, он умел трезво оценивать свои способности, подчас бывал излишне требователен и даже суров к себе. Однако понимание со стороны друзей, тем более столь талантливых и чутких к настоящему искусству, значило очень много.
Тут еще новая радость: в январе 1873 года в концерте Русского музыкального общества под управлением Николая Рубинштейна была исполнена новая, Вторая, симфония композитора. Та самая, где в финале звучит народная украинская песня "Журавель", записанная в Каменке.
Автора вызывали после исполнения каждой части симфонии. В конце поднесли лавровый венок и серебряный кубок.
"Честь этого успеха я приписываю не себе, а настоящему композитору означенного произведения: Петру Герасимовичу (буфетчику Давыдовых в Каменке), — пишет Чайковский в шутливом послании к брату Модесту Ильичу, — который, в то время как я сочинял и наигрывал "Журавля", постоянно подходил ко мне и подпевал".
Несколько лет спустя Стасов напишет Чайковскому под впечатлением только что прослушанной Второй симфонии:
"Вы такой крупный русский композитор, что лучшие Ваши вещи должны храниться в оригиналах в нашем народном собрании, вместе с лучшими вещами Глинки и Даргомыжского…"
Ее звали Дезире Арто. Она приехала на гастроли в Москву с итальянской труппой Мерелли. У нее был теплый бархатный голос, дивные белокурые волосы и манящая тайной улыбка.
Чайковский слышал ее в "Отелло" Джузеппе Верди. В последней сцене он едва сдержал слезы, сраженный полным слиянием созданного Арто образом Дездемоны с тем, что звучало в музыке. Потом присутствовал на "Фаусте" Шарля Гуно, музыку которого до этого не принимал, — Маргарита была само воплощение нежности, чистоты, небесного очарования.
Их познакомил Антон Григорьевич Рубинштейн. Тряхнув своей львиной гривой, представил Чайковского как многообещающего российского музыканта, перед Арто восхищенно склонил голову.
Подперев рукой щеку, Дезире внимала каждому слову Чайковского, затаив дыхание слушала его импровизации. Он играл ей русские песни, чувствуя, как сливается с музыкой эта удивительная женщина, каким просветленным и возвышенным становится ее лицо.
…Они гуляли по устланным шуршащим ковром осенних листьев бульварам и переулкам, заходили в кондитерские выпить кофе или горячего шоколада, а то и до полуночи засиживались в номере у Арто в гостинице Шевалье, вызывая явное недовольство у практичной мамаши Дезире.
"И что только нашла дочка в этом безвестном российском музыканте? Небось гроша ломаного нет за душой, а какое самомнение, — недоумевала мадам Арто. — Неужели верит всей этой чепухе, о которой он ей толкует? Вчера вечером, когда они, точно голубки, ворковали у камина, этот голодранец, склонясь к самому уху девочки, прошептал: "Вы мой идеал. Позвольте мне писать для вас музыку и молиться на вас". А она улыбнулась ему и прошептала в ответ единственное, но такое многозначительное слово…"
Мадам Арто до сих пор считала, что у ее дочки трезвая и практичная голова. Вон солидные господа завалили ее артистическую уборную цветами, подарками, приглашениями на званые обеды. Мадам Арто интересовалась: есть среди них люди состоятельные, с серьезными намерениями. Пробовала поговорить об этом с Дезире, но та расхохоталась ей в лицо. А через минуту украдкой вытирала уж слишком блестевшие глаза…
Чайковский был настолько упоен внезапно нахлынувшей любовью, что нисколько не расстраивался из-за того, что репетиции его оперы "Воевода" велись очень небрежно, средства, отпущенные на постановку дирекцией Большого театра, были совсем ничтожны. И вообще все вокруг буквально помешались на итальянской музыке, словно нет и не было никогда русского искусства.
Зато друзья расстраивались. Нет, не пристало этому одаренному недюжинным талантом человеку быть вечной тенью капризной европейской примадонны. Да он попросту зачахнет среди бестолковой сутолоки кулис, превратится в полное ничтожество. Сказать ему об этом — рассвирепеет, окончательно сорвется с узды. Уж в ком, в ком, а в нем силен демон противоречия.
Николай Григорьевич грустно ухмылялся, когда у него спрашивали, где Чайковский, указывал длинным пальцем на запад, хотя гостиница Шевалье находилась в противоположной стороне.
Совсем иначе думал сам Петр Ильич. Рядом с Дезире ему было легко и покойно на душе. Да он ради нее горы своротит, он добьется всемирного успеха и славы. Лишь бы Желанная всегда была с ним.
Они порешили сочетаться браком летом и непременно на родине Дезире, во Франции. Такова была воля мадам Арто, питавшей тайную надежду, что время непременно расстроит этот донельзя неравный союз.
Илья Петрович Чайковский со своей стороны благословил сына и от души пожелал ему настоящего крепкого счастья.
…Он ходил точно в тумане, ежесекундно думая о Дезире, представляя ее милое, открытое лицо, манящую улыбку. Он написал для своей возлюбленной дивный фортепьянный романс, в котором излил нежность, надежду на большое светлое счастье, благодарность за возвышенное чувство…
Перед отъездом на гастроли в Варшаву Арто пела Чайковскому народные песни. Он аккомпанировал на рояле, с трудом смиряя в душе навеянную близкой разлукой боль.
Приближалась премьера "Воеводы", которую с нетерпением ждали занятые в постановке артисты, родные, друзья. Сам Чайковский все так же добросовестно посещал репетиции, глубоко страдая от несоответствия замысла режиссера с тем, что звучало в музыке. Еще больше страдал он, что от возлюбленной не было никаких вестей. Все его телеграммы с мольбой сообщить о здоровье, делах и прочем оставались без ответа. Своими горестными предчувствиями Петр Ильич не делился ни с кем, однако от друзей не утаить ни лихорадочного блеска горящих от бессонницы глаз, ни глубокого равнодушия ко всему, происходящему вокруг. Даже музыка, в которой раньше было и утешение, и надежда, и мечта о счастье, теперь причиняла одну лишь боль — она слишком отчетливо рисовала трепетный облик той, единственной…
А между тем опера "Воевода", написанная на сюжет пьесы великого русского драматурга Александра Николаевича Островского "Сон на Волге", была тепло встречена публикой, даже некоторые критики отозвались о ней с долей благожелательности, особенно отмечая тот факт, что молодой композитор использовал в ней народные русские напевы.
"Русская тональность господствует, — записал в своем дневнике большой знаток музыки князь Владимир Федорович Одоевский. — Эта опера — задаток огромной будущности для Чайковского".
Вестей из Варшавы все не было.
Однажды вечером, часов в семь, в комнату к Чайковскому бодрым шагом вошел Николай Рубинштейн, держа в руке какое-то письмо.
— Ну, Петруша, славное известие я получил, ничего не скажешь, — деланно веселым тоном начал Николай Григорьевич. — Ну и слава богу, слава богу! Арто твоя замуж вышла. И знаешь за кого? За того толстяка Падиллу, над которым вечно подтрунивала. Вот уж, как говорится, любовь зла… Зато мамаша на седьмом небе от счастья. Ведь у него кроме баритона еще и бриллианты на всех пальцах. Ну, шут с ними, с обоими. А ты нам нужен, России…
Чайковский не проронил ни слова. Он оделся и выскочил на улицу, чуть ли не до утра бродя все теми же, только теперь укутанными не осенними листьями, а мягким пушистым снегом переулками и бульварами.
"Смешная, смешная развязка. Жестокая, циничная. Никогда, никогда нельзя обнажать душу перед другим человеком. Только музыке можно довериться без остатка. Желанная… Нет, желанней моей музыки нет и не может быть для меня ничего не свете".
Время неумолимо отсчитывало минуты, месяцы, годы. Рано, очень рано посеребрила виски седина. После печальной истории с Дезире Арто Чайковский предпочитает уединение, дорожит свободными от занятий в консерватории часами, целиком отдавая их работе над новыми произведениями. Единственная у него радость — серьезный каждодневный труд. В нем смысл жизни, утешение, надежное укрытие от житейских бурь.
Большую непреходящую радость приносит общение с русской природой, в которой все мудро, все гармонично, не подвластно той пустой суете, какой подчас живут люди. Много можно почерпнуть, наблюдая, к примеру, золотой летний закат, полный веселого птичьего гомона, отдаваясь торжественной тишине ночи, музыке лунного света, душистой свежести полей и лесов. А вот уже ясное летнее утро неспешно и торжественно сменяется ликующим праздником солнечного света — иные краски, запахи, ощущения рождают в душе иные звуки.
Впечатления от общения с природой навсегда западают в душу, особенно если переживаешь их в полном уединении, где-нибудь в отдаленном российском захолустье.
Первый концерт для фортепьяно с оркестром, любимое детище Чайковского, был написан быстро, почти за месяц, однако его замысел рождался постепенно, исподволь, все больше и больше разрастаясь в живую многокрасочную картину, где главным действующим лицом стала достойная вечного восхищения, могучая и животворная русская природа.
Все свежо, стройно, гармонично в музыке концерта. Фортепьяно здесь не соперничает с оркестром, не противоборствует ему, а, напротив, сливаясь, усиливает его мощь, ширь, размах. Оно напоминает живой человеческий голос, повествующий о восторженной любви ко всему живому на земле.
…Это случилось в канун рождества 1874 года. Окна московских домов таинственно мерцали разноцветными огнями зажигающихся елок, в тесных двориках по-праздничному пахло пирогами и прочей снедью. Снег валил крупными пушистыми хлопьями, покрывая все вокруг первозданной белизной.
Чайковский пригласил ближайших друзей, двух Николаев, Рубинштейна и Губерта, прослушать только что завершенный им концерт для фортепьяно с оркестром, высказать свое мнение, а если потребуется, и замечания — в дружеских замечаниях Петр Ильич всегда чрезвычайно нуждался. Он очень торопился закончить работу к празднику, ибо хотел сделать Николаю Рубинштейну, которому посвятил концерт, рождественский подарок.
В тот вечер их ждали на елке у виолончелиста Карла Альбрехта. Рубинштейн предложил Чайковскому до елки поместиться в одном из классов консерватории и сыграть целиком концерт. Что и было сделано.
Итак, автор медленно встает из-за рояля и на негнущихся от чрезмерного напряжения и усталости ногах отходит к окну, за которым синеют холодные декабрьские сумерки.
— Так вот, друг мой Петя, — точно издалека доносится голос Николая Григорьевича. — На твоем концерте руки можно сломать. Ты будто не для простого смертного его сочинял, а для олимпийского бога. Кто, скажи на милость, из нынешних пианистов сыграет эти неуклюжие пассажи?
— Я рассчитывал в первую очередь на тебя, — глухо отозвался Чайковский.
— Премного благодарен и тронут. — В тоне Рубинштейна Чайковскому послышалась издевка. — Однако ж напрасный труд. Хотя нет, есть тут две, самое многое три страницы, достойные внимания, а остальное либо бросить, либо досконально переделать. Верно, Николай Альбертович?
Губерт согласно и чуть-чуть подобострастно кивает увенчанной огненно-рыжим париком головой.
— Я не стану переделывать ни единой ноты, — тихо, но решительно заявляет Чайковский. — Мне все здесь нравится. Слышите? Все!
Он хватает с пюпитра ноты и, ни с кем не попрощавшись, выскальзывает на улицу. Только бы никто не видел навернувшихся на глаза слез обиды.
"Остальное либо бросить, либо переделать… либо бросить…" — звучит в ушах.
Неужели, неужели не почувствовали друзья, что эти торжественные аккорды рояля в первой части как бы приглашают: оглядись вокруг, жизнь пленительно хороша. Да, она трудна, она полна борьбы, страданий, но тем упоительней мечта о счастье, тем сильнее вера в него. Проносятся над тобой ураганы, гремят грозы, а ты все равно веришь в то, что наступит миг, когда душа твоя сольется в единой гармонии с природой, со всем мирозданием…
И неужели их сердца не тронула прозрачная раздумчивая тема средней части, рожденная самими просторами полей, разомлевшими под звонким июльским зноем? Ну, а финал, где душа ликует под звуки "Веснянки", а потом замирает от восторга, уносясь в безоблачную высь неба? Неужели и финал мог оставить их равнодушными?..
Чайковский не замечает, что его голова и плечи покрылись пушистым мягким снегом. Он идет, не разбирая дороги, сперва по Моховой, потом сворачивает на Тверскую.
Из ресторанов и трактиров, разукрашенных яркими вывесками, вываливаются компании веселых смеющихся людей, возле огромной елки танцуют вприсядку мужик в атласной телогрейке и добродушный толстый медведь.
— Эй, Дед Мороз, поехали с нами! — приглашают Чайковского из проносящихся мимо саней. — Почему ты такой расстроенный, Дед Мороз? У тебя же сегодня праздник!..
Обида была тем более горькой, что Петр Ильич чувствовал несправедливость упреков Рубинштейна. Ночью он еще раз просмотрел клавир, внимательно прослеживая развитие каждой темы, и пришел к выводу, что нигде не погрешил против Истины, ни разу не покривил душой. Да, ему очень хотелось, чтобы первым исполнителем его фортепьянного концерта стал Рубинштейн — этому человеку сполна отпущены природой и мощь, и вдохновение, и нежная поэтичность. Но коль уж так случилось…
Чайковский с болью в сердце рвет страницу с посвящением и шлет уже готовую партитуру известному немецкому пианисту и дирижеру Гансу фон Бюлову, покорившему всех своим искусством во время недавних гастролей в России. Наверняка поймет, оценит. Случается, молчит пророк в своем отечестве…
И вот перед Чайковским письмо Бюлова, слезы радости застилают глаза, душа полнится благодарностью.
"Я горжусь честью, оказанною мне посвящением этого капитального творения, восхитительного во всех отношениях, — пишет Ганс фон Бюлов. — Ваш концерт опус 23… мне представляется самым сверкающим, самым совершенным из произведений Вашего творческого дара, каким Вы до сих пор обогатили музыкальный мир. Это так оригинально по мыслям… так благородно, так сильно, так интересно в деталях. Одним словом, это настоящий перл, и Вы заслуживаете благодарности всех пианистов".
Бюлов включил Первый концерт Чайковского в свои гастроли по городам Соединенных Штатов Америки. Успех был огромен. В Бостоне публика буквально неистовствовала от восторга, и финал пришлось повторить. Тот самый финал, где звучит, вплетаясь в мелодию оркестра, незамысловатая украинская песенка, подслушанная Чайковским в Каменке:
Выйди, выйди, ой, Иванку,
Заспивай нам веснянку,
Зимовали не спевали,
Весну дожидали.
Чайковский напишет в ответном письме Бюлову:
"Как бы я хотел присутствовать на одном из Ваших концертов и слышать исполнение моего концерта! Пока же я слышал его несколько дней тому назад, где он был отчаянно изувечен. Пьеса не имела никакого успеха".
21 ноября 1875 года Первый концерт Чайковского си бемоль минор для фортепьяно с оркестром прозвучал в Москве в блистательном исполнении Сергея Ивановича Танеева. За дирижерским пультом стоял Николай Рубинштейн. Публика, заполнившая зал Русского музыкального общества, бурно приветствовала и композитора и исполнителей. Особенный успех выпал на долю Танеева.
"Если б ты знал, как он великолепно играет мой концерт!" — напишет Петр Ильич в письме к брату Модесту.
С тех пор концерт входит в репертуар всех без исключения выдающихся русских и зарубежных пианистов. Сам Николай Рубинштейн включает его в свои зарубежные гастроли и, как бы желая загладить свою вину, рассказывает Чайковскому об успехе, всегда сопутствующем концерту.
Однако посвящение останется прежним — Гансу фон Бюлову, первому исполнителю, безошибочно распознавшему гениальность этого творения.
Гостя в Каменке у сестры Саши, Петр Ильич предпочитал жить отдельно, в маленькой хатке поодаль от дома, откуда было видно селение с небольшой колокольней, тихая неспешная речушка Тясмин. В двух крохотных комнатках пахло душистым горошком и ночной фиалкой, которые цвели под самыми окнами.
Он занимался на специально поставленном для него пианино, писал в саду под старой вишней, бродил по берегу реки. Тишина, одиночество, близость любимых людей — все это располагало к творчеству. Вечерами собирались на веранде, долго засиживались за самоваром, слушая рассказы матери Льва Васильевича, Александры Ивановны, вдовы декабриста Давыдова. Она помнила Александра Сергеевича Пушкина, не раз гостившего в Каменке. Он так вдохновенно, так страстно читал здесь, на этой самой веранде, свои дивные стихи. Был такой же теплый, пахнущий парным молоком вечер, в кустах стрекотали неумолчные цикады…
Нас было много на челне;
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчанья правил грузный челн;
А я — беспечной веры полн,
Пловцам я пел…
— А теперь пускай дядя Петя что-нибудь сыграет нам, а мы спляшем, — просили дети. — Или ты, мамочка, сыграй, а мы с дядей Петей станцуем балет.
Если за рояль садился Петр Ильич, музыка звучала до полуночи — Глинка, Шопен, Шуман, русские и украинские песни, а то и просто вдохновенные импровизации, навеянные красотой благоуханного июльского вечера, крупными южными звездами над головой, покоем и умиротворением, снисходящим на душу в такие светлые минуты.
Если же играла Саша, смеялись все, от мала до велика, ибо Петр Ильич такое выделывал, чего и в цирке не увидишь. Он подпрыгивал, крутился на одной ноге, привставал на цыпочки, копируя то одну, то другую примадонну балета.
— Еще, еще! — кричали дети.
А Володя, Боб, любимец композитора, от удовольствия надувал щеки и, прижав к губам оба кулака, аккомпанировал на воображаемой трубе.
— Тебе бы, Петечка, надо самому балет написать, — как-то между приступами смеха сказала Саша. — Вот бы потеха была: сам музыку написал, сам оркестром дирижировал и сам сплясал. Нет, Петечка, шутки шутками, а тебе положительно нужно заняться балетом. Во всех наших театрах всё иностранные спектакли идут — неужто публика не заслужила хорошего русского балета?
— А вот я и напишу его. Для этой самой публики. — Петр Ильич нежно прижал к себе обступивших его племянников и племянниц. — Сашенька, помнишь сказку про девушку, превращенную в лебедя злым волшебником? Кажется, ее рассказывала Каролина, а Фанни сказала, что и во Франции сочинили похожую сказку. У нас в России тоже есть сказка про царевну-лягушку, спасенную от колдовства силой любви и верности. Наверно, Сашенька, твой старший брат до смерти будет верить всем сказкам. Особенно тем, в которых воспевается любовь. Ладно, попробуем свои силы в балете.
Этим же летом младшие Давыдовы с удовольствием отплясывали под музыку дяди Пети "Озеро лебедей", к которой он сам и либретто сочинил. Радости и веселья было хоть отбавляй.
— И все-таки советую тебе подумать о серьезном балете, — шепнула при расставании сестра. — Увидишь, у тебя непременно получится.
Прошло несколько лет, прежде чем Петр Ильич принялся за сочинение большого балета, "Лебединое озеро", который ему заказала дирекция императорских театров за 800 рублей. (Итальянскому композитору Джузеппе Верди за оперу "Сила судьбы", написанную по заказу Петербурга, было заплачено 60 тысяч!) Принимаясь за эту работу, Чайковский думал прежде всего о танцевальных сценах в операх Глинки — вот где музыка живет сама по себе, нисколько не стесняемая ритмами танца. Новый балет нужно строить так, чтобы публика не только видела главных героев на сцене, а еще и слышала их в музыке.
…Волнующая "лебединая" тема заявляет о себе в самый разгар бала в честь совершеннолетия принца Зигфрида, когда в небе вдруг проплывает стая лебедей. Она звучит в оркестре, воссоздавая трепетный поэтичный образ прекрасной девушки Одетты, она не раз появится во время спектакля: тревожно и призывно — в сцене обольщения Зигфрида дочерью колдуна Ротбарта Одиллией, щемяще-грустно на берегу озера, где Одетта и ее подруги-лебеди ждут их спасителя Зигфрида.
Впервые на сцене императорского театра шел балет, музыка которого состояла не из простеньких мотивчиков, приспособленных для танца, а сама собой являла цельную симфоническую поэму, в звуках рассказывающую о любви, что оказалась сильней всех злых козней.
Когда в зале погасили свечи и на освещенную лунным светом сцену выплыла белоснежная стая девушек-лебедей, когда зазвучало ставшее отныне знаменитым Адажио, повествующее печальную историю Одетты, Чайковский, сидевший рядом с отцом в боковой ложе, вспомнил, как ходил с матушкой в Петербурге в зоологический сад и как она, указывая на стройную шеренгу неслышно скользящих по воде красавцев лебедей, сказала: "Видишь, Петечка, лебедушки-то точно красны девицы в танце плывут. Засмотришься. До чего же благородная и преданная птица. В народе легенда ходит, будто когда лебедь подругу теряет, он взмывает в самую высь неба и оттуда грудью кидается на скалы. Наверно, в каждой легенде есть доля правды…"
Счастливый Илья Петрович поглядывал на сына и потихоньку утирал слезы. Потом, наклонившись к самому его уху, сказал едва слышно:
— Весь вечер думаю о нашей несравненной матушке. То-то бы гордилась тобой. Спасибо, Петечка, что обессмертил род Чайковских.
Слава русского композитора Чайковского росла не по дням, а по часам, однако в кошельке, как правило, было пусто. Разумеется, он был крайне нерасчетлив, подчас бездумно расточителен. Правда, на себя расходовал совсем немного, зато любил щедро угощать друзей, к праздникам посылал отцу и любимым братьям, Модесту и Анатолию, дорогие подарки и, конечно же, помогал тем, кому была необходима помощь.
…Помнится, весной перед самыми экзаменами вдруг перестал посещать занятия талантливый мальчик, скрипач Сема Литвинов. Оказывается, ввиду материальных затруднений отец решил забрать сына из консерватории с тем, чтобы он выбрал для себя другую карьеру. Петр Ильич сам отправился на квартиру к ученику, которого застал в слезах и в обнимку со скрипкой. Каким счастьем, какой благодарностью светились глаза мальчика, когда он узнал о намерении учителя сделать его своим стипендиатом!
Если удавалось отвести чью-то беду, на душе воцарялись гармония и умиротворение. Петр Ильич ценил это состояние превыше всего. Если же рядом страдали — в душе умолкала музыка.
Узнав о крайней нужде первой учительницы музыки, Марьи Марковны Пальчиковой, Чайковский устанавливает ей ежемесячную пенсию, которую выплачивает до самой ее смерти.
"Деньги его гораздо меньше принадлежали ему, чем остальным людям, — писал о брате Модест Ильич. — Он сам шел навстречу беде других".
Иной раз из-за безденежья приходилось писать по заказу. Правда, по молодости лет он сочинял с легкостью, с возрастом же стал к себе придирчивей, требовательней, суровей. Разумеется, в принудительной работе есть и свои преимущества: поджимают сроки договоренности, так что садись за стол, дабы не прослыть обманщиком.
Так, по заказу, родился цикл фортепьянных пьес "Времена года", сочиненный для музыкального приложения журнала "Нувеллист". Издание выходило первого числа каждого месяца, в нем публиковались романсы Алябьева и Варламова, Глинки и Даргомыжского, фортепьянная музыка Листа, Шопена, Бетховена. Журнал был весьма популярен среди любителей домашнего музицирования, коих в середине прошлого столетия в России было великое множество.
"Времена года" печатались весь 1876 год, месяц за месяцем. Музыкальная публика с нетерпением ждала очередного номера, критика помалкивала, не снисходя до столь невинных "пустячков", а сам композитор чем дальше, тем больше понимал, что рано или поздно его новый фортепьянный цикл займет достойное место в истории русской музыкальной литературы.
Так оно и произошло. В этой незатейливой, сродни народному творчеству музыке бездна истинной поэзии. Пестрит шумный масленичный хоровод, мчатся наперегонки лихие тройки со звонкими заливистыми бубенцами, трубят поутру охотничьи рога, льются над безбрежным степным привольем песни жнецов и косарей. В жаркий июньский день хорошо брести пыльным полевым проселком, отдавшись во власть солнца, ветра, ароматов цветущих трав. Ну а в октябре хочется присесть в сумерки возле окна и под шорох дождевых капель погрустить о промелькнувшем лете. Да будет благословенна эта светлая мечтательная грусть!
Чайковский, как и многие его современники, был потрясен романом-эпопеей "Война и мир". Перечитывая на протяжении всей своей жизни Толстого, он каждый раз постигал что-то новое, умилялся и восхищался его безграничной любовью к человеку, разделял призыв к нравственному самоусовершенствованию.
Не только творчество, а и сама незаурядная личность великого русского писателя волновала умы и сердца передовой российской интеллигенции. Толстой затрагивал те самые общечеловеческие проблемы, которые касались буквально всех, Толстой открывал новые горизонты человеческих взаимоотношений, Толстой возвеличивал человека, сострадая в то же самое время к его слабостям. Толстой, наконец, проповедовал суд собственной совести и чести…
По просьбе Чайковского Николай Григорьевич Рубинштейн устроил в середине декабря 1876 года музыкальный вечер специально для Льва Николаевича Толстого.
Слушая Анданте из Первого струнного квартета, то самое, в основу которого легла дивная народная мелодия "Сидел Ваня на диване", великий писатель залился слезами.
Чайковский был безмерно счастлив и растроган до глубины души умением Толстого раствориться в музыке.
Они провели вместе два удивительнейших вечера. Говорили о музыке, литературе, богатой духовной культуре русского народа. Толстому музыка представлялась в виде волшебной горы, к вершине которой способны добраться лишь посвященные. Однако, по его мнению, основание музыки зиждется на народной песне. Как и Чайковский, Толстой знал, любил народную песню, считал ее вечным источником познания жизни.
"Как я рад, что вечер в консерватории оставил в Вас хорошее воспоминание! — восклицал Чайковский в одном из писем к Толстому. — Вы один из тех писателей, которые заставляют любить не только свои сочинения, но и самих себя".
Беседуя с Толстым, Чайковский получил подтверждение своей уверенности в том, что настоящий художник не должен насиловать талант с целью понравиться публике. Ибо труд такого художника непрочен, а успехи эфемерны.
Лев Николаевич в свою очередь увидел в Чайковском композитора, творящего не для кучки аристократов, а для всего народа. Великий писатель оценил и полюбил музыку Петра Ильича Чайковского.
"…Величайший из всех когда-либо и где-либо бывших писателей-художников — есть Л. Н. Толстой. Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают все великое, что дала человечеству Европа", — напишет позднее Чайковский в одном из писем.
Надежда Филаретовна фон Мекк была крайне близорука, однако разглядела, что в той же самой ложе через три кресла от нее сидит сам Чайковский, музыку которого она боготворила.
"Какое у него одухотворенное и в то же время меланхолическое выражение лица, — думала Надежда Филаретовна, то и дело чуть-чуть поворачивая в его сторону лорнет. — Наверняка он очень искренний человек и в музыке высказывает весь свой внутренний мир".
Когда кончился спектакль, Надежда Филаретовна еще долго сидела в кресле, не в силах подавить волнение, возникшее от близости обожаемого ею человека. Наконец в зале одну за другой погасили свечи, и она, сопровождаемая старшим сыном и невесткой, вышла в фойе.
Ей показалось, будто Чайковский, разговаривавший с Николаем Григорьевичем Рубинштейном и еще с кем-то из консерваторской профессуры, посмотрел на нее с нескрываемым любопытством. Надежда Филаретовна, покраснев точно гимназистка, поспешила спрятаться за спину сына.
"Ему всего тридцать шесть, он красив, изящен, полон сил и энергии, я уже почти старуха, — думала Надежда Филаретовна по дороге домой… — Однако ж, мне кажется, я бы могла сделать для него кое-что как друг. Я почему-то уверена, что у нас с ним вполне родственные души…"
Отныне Надежду Филаретовну интересовало буквально все, касавшееся Чайковского: где он находится в данный момент, с кем дружит, что пишет, какие читает книги… Она часто разговаривала о своем кумире с Николаем Григорьевичем Рубинштейном, который участвовал в устраиваемых в ее доме музыкальных вечерах, с Иосифом Котеком, учеником Чайковского, занимавшимся музыкой с младшими детьми фон Мекк. От них она узнала, что композитор постоянно испытывает сильные материальные затруднения.
Через общих знакомых она стала просить Чайковского сделать аранжировки, переложения для фортепьяно, простеньких вещичек для домашнего музицирования, щедро оплачивая эту нехитрую работу.
Петр Ильич, понявший со слов того же Котека, что в доме фон Мекк царит культ его музыки, был несказанно тронут и в свою очередь просил Котека рассказать об этой, как ему казалось, удивительной женщине.
Надежда Филаретовна недавно овдовела, была сказочно богата, имела 11 детей, выезжала только в театры и на концерты, а также недурно играла на фортепьяно.
Петр Ильич с благодарностью принял ее дружбу и ту материальную поддержку, которая наконец-то дала ему возможность покончить с преподаванием в консерватории, отбиравшим уйму времени и сил, и целиком отдаться творчеству.
"…Вы тот человек, которого я люблю всеми силами, потому что я не встречал в жизни еще ни одной души, которая бы так, как Ваша, была мне близка, родственна, которая бы так чутко отзывалась на всякую мою мысль, всякое биение моего сердца".
Так Чайковский писал своему "бесценному другу" в одном из писем. Так он думал на самом деле.
Оба договорились никогда не встречаться и оба ревностно оберегали этот священный уговор.
Однажды по желанию фон Мекк они оказались в одно и то же время в Флоренции, даже жили напротив — Чайковский в специально нанятой для него Надеждой Филаретовной виллой Бончиани, она с младшими детьми и гувернантками в вилле Оппенгейм. Письмами обменивались по нескольку раз в день. Каждое утро начиналось с того, что Надежда Филаретовна со своей свитой проходила под окнами Чайковского: ему казалось, что она специально замедляет шаги — в надежде увидеть его. Это и сковывало, и слегка раздражало, однако "милые умные и удивительно ласковые письма" все больше и больше располагали композитора к этой, по его словам, "непостижимой" женщине.
Со стороны Чайковского была дружба — возвышенная, благодарная, полная искреннего доверия.
Фон Мекк любила, в чем иной раз проговаривалась в письмах: "…люблю вас, как никто, ценю выше всего на свете". Или: "Мне случалось ревновать Вас самым непозволительным образом: как женщина — любимого человека".
Подобные "исповеди" Надежда Филаретовна считала недопустимой слабостью и, подавив в себе невольную вспышку чувства, снова превращалась во всепонимающего, отзывчивого друга, одаривая Чайковского ни с чем не сравнимым наслаждением глубокого и откровенного духовного общения.
Их переписка продолжалась тринадцать лет, с каждым новым письмом все больше разжигая в обоих чувство глубокой взаимной приязни. Они делились друг с другом всем на свете: пережитыми ощущениями, мечтами, впечатлениями внешней жизни. Подчас Петр Ильич ловил себя на том, что разговаривает мысленно с Надеждой Филаретовной, доверяя ей те самые чувства, которыми можно поделиться разве что с дневником.
Вот и сейчас, любуясь в галерее Уффици Рафаэлем, Тицианом, Рубенсом, знаменитыми мраморными скульптурами Джованни да Болонья в саду Боболи, дыша прозрачным, напоенным ароматами фиалок и ландышей воздухом ранней флорентийской весны, Чайковский обращал свои мысли к той, которая понимала и принимала каждый его душевный порыв, которой посвятил свою недавно завершенную Четвертую симфонию.
"Вы спрашиваете, есть ли определенная программа симфонии? Попытаюсь ответить, хотя все мое творчество — музыкальная исповедь души. Однако же в первой части явно слышна поступь фатума, той роковой силы, которая мешает порыву к счастью достичь цели".
…Чайковский задержался у картины Сандро Боттичелли "Рождение Венеры", очарованный живой красотой стройной белокурой женщины, рожденной природными стихиями.
"Воистину в человеке все должно быть прекрасно, и, как вы верно заметили, милая Надежда Филаретовна, к этому прекрасному, то есть доброму, нужно неустанно взывать, отвлекая от всего дурного. А для этого человеку должно представить как можно больше свободы — духовной, физической, какой угодно. Мне кажется, в музыке кроется великая сила раскрепощать людей… А вот эта дивная "Аллегория весны" того же Боттичелли чем-то неуловимым напоминает мне крестьянский праздник среди нашей милой русской природы. Кстати, в финале моей симфонии, как вы помните, звучит русская песня "Во поле береза стояла". Не правда, ли, безудержно радостное чувство, возбужденное этой бесхитростной народной мелодией? Есть, есть на свете простые сильные радости, и поэтому наша жизнь прекрасна… Признаюсь вам в одном — эта симфония от первой до последней ноты написана с любовью и искренним увлечением. И последнее признание: я ужасно люблю это свое детище и не боюсь в нем разочароваться".
На набережной Арно Чайковский купил букетик итальянских ландышей. Он не спеша брел домой, думая о том, что в российских лесах еще лежат глубокие снега, трещит на реках лед от крепких февральских морозов, здесь же блестит и переливается под солнцем водная рябь, девушки в легких накидках с фиалками в волосах стремительно, словно в танце, проносятся мимо. А в воздухе полновластно царит волшебная южная весна.
"И все-таки о России я думаю с огромным удовольствием, милая Надежда Филаретовна, ибо чем дальше, тем больше влюбляюсь в матушку-Русь… Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи…"
В открытое окно небольшого флигеля, притаившегося в самой гуще сада, влетают лепестки отцветающих яблонь, осыпая простой деревянный стол душистой метелью, на подоконнике сидит скворец-пересмешник и, склонив набок глянцевито-черную головку, следит с удивлением за человеком, вот уже в течение нескольких часов застывшим над раскрытой книгой.
— Как же изумительно прелестна Татьяна, запечатленная Пушкиным в светлый период девичества, — тихо разговаривает сам с собой человек. — Она находится в состоянии той самой возвышенной влюбленности, перед которой никнет все остальное в жизни. Именно музыка, подкрепленная пушкинским стихом, способна это состояние передать.
Татьяна, милая Татьяна!
С тобой теперь я слезы лью;
Ты в руки модного тирана
Уж отдала судьбу свою.
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде…
Как я понимаю тебя, дорогая Татьяна, как разделяю твое трепетное чувство, увы, обращенное к тому, кто не способен его разделить.
Петр Ильич встает из-за стола и только сейчас замечает, что повсюду, куда ни глянь, бушует и неистовствует пышная подмосковная весна. Возле порога большого дома под стройной кудрявой березой пьют чай хозяева усадьбы Глебово: талантливый артист, художник, поэт и драматург Костя Шиловский и его красавица жена Вера.
Костя — молодчина, очень тонко и верно почувствовал "Онегина", еще какой прелестный сценариум у них получился — все согласно Пушкину, все так и просится на музыку. А ведь поначалу Чайковский посчитал чуть ли не святотатством прикоснуться к этой "святой книге", но постепенно увлекся ею так, что совершенно спутал реальную повседневную жизнь с поэтическим вымыслом…
— Любезный Петр Ильич, только я сказал Вере, что наш отшельник вместе с Татьяной Лариной бродит теперь по цветущему лугу, весь погруженный в мечты о своем идеале, как вы действительно появились со стороны Осташкового луга. Ну и как мечтается в уединении?
— Превосходно. — Петр Ильич с удовольствием отхлебнул из предложенной хозяйкой чашки крепкого душистого чая, потянулся за свежими пирогами с вязи-гой. — Однако ж я изрядно проголодался. Как будто не музыку сочинял, а все утро сено на лугу косил…
— Кушайте на здоровье, — угощает Вера. — Музыку еще трудней сочинять. Даже вообразить себе не могу — из ничего вдруг рождаются восхитительные мелодии, живописуют собой чувство, настроение, целые образы. Нет, это волшебство какое-то. Петр Ильич, хоть вы объясните, как все это происходит?
— Веруша, дай человеку насытиться земной пищей, ибо духовной он вкусил с утра предостаточно. А как это происходит — поймешь, когда мы с Петром Ильичом оперу завершим. Ты говоришь из ничего, а про Пушкина забыла?
Вера улыбается, подкладывает на блюдце Петру Ильичу густого гречишного меда, в который раз наливает из самовара в мгновенно пустеющую чашку чая.
— Костя, а вы знаете, что наша с вами опера будет оперой не в том смысле, в каком мы привыкли видеть на казенной сцене, — говорит Чайковский, наконец-то отодвигая от себя и чай и пироги. — То есть никаких вставных арий, дуэтов — все вытекает одно из другого, все взаимосвязано, пронизано единым чувством. Сегодня я сочинил тему любви Татьяны… Нет, Верочка, не из ничего, как вы только что заметили — я вообразил себя Татьяной, я пережил вместе с ней и восторг, и унижение, и мечты об идеальном, ничем не омраченном счастье. Разве это ничего? Друг мой Костя, это будут лирические сцены, которые мы с вами поставим силами студентов консерватории. Я так боюсь рутины, условности большой сцены, ее сусальной роскоши. И потом — Татьяну там наверняка захочет спеть примадонна с двойным подбородком…
— И целым пудом грима на щеках, — подхватила Вера и рассмеялась. — Однако, Петр Ильич, насколько я понимаю, в вашей новой опере не будет ни фараонов, ни эфиопских принцесс, ни даже бравурных маршей, которые так боготворит наша публика. Одним словом, полная революция в оперном жанре. А вы не боитесь, милые мои, — Вера переводит взгляд с Чайковского на мужа, — что публика, воспитанная из поколения в поколение на обычной рутинной опере, не захочет понять простые человеческие чувства, испытываемые той же Татьяной?
— Мы ее заставим их понять. — Костя Шиловский, нагнувшись через стол к Чайковскому, говорит страстно, убежденно: — Верю, верю в успех нашей, верней, вашей оперы. Наконец-то появятся на сцене живые люди, а не поющие куклы. Ах же и умница эта Лавровская — какой сюжет подсказала! Он так подходит к вашему музыкальному характеру.
— Мне кажется, Пушкин — сама музыка. В его стихе, в его звуковой последовательности есть что-то, проникающее в самую глубь души. Это что-то, на мой взгляд, и есть музыка. А Елизавета Андреевна и певица прелестная и умница. Одним словом, спасибо ей за Пушкина, — говорит Чайковский, теребя край вышитой скатерти.
— Пушкин создал роман в стихах, а вы с Костей теперь создадите роман в музыке, — заключила Вера и громко хлопнула в ладоши. — Только, чур, пускай ваш Ленский не будет излишне сентиментальным. Давайте забудем некоторые пушкинские характеристики поэта: "…так он писал, темно и вяло". Мне всегда нравился Ленский мечтательностью, чистотой, юношеским максимализмом. Я считала иронией судьбы, что Татьяна Ларина полюбила не этого пылкого романтического юношу, а холодного денди Онегина, до мозга костей пропитанного светской бонтонностью, изысканностью.
— Случись иначе, Веруша, и не было бы никакого романа в стихах, а значит, и в музыке. Пушкин, помимо всего прочего, был величайшим реалистом. Уж кто-кто, а он знал, что в жизни нас всегда влечет к противоположностям. К тому же наверняка любовь Ленского к Татьяне закончилась бы их счастливым браком. Это же эффектно лишь в жизни, но не на сцене. Верно, Петр Ильич?
Чайковский задумчиво кивает.
Он вдруг вспоминает письма, получает последнее время чуть ли не каждый день. Они, как и письмо Татьяны к Онегину, дышит искренней любовью. Особенно последнее:
"Я умираю от страсти, меня мучит пламенное желание видеть Вас, быть подле Вас, беседовать с Вами, хотя и боюсь, что при встрече буду так смущена, что не смогу выговорить ни слова. Это не преходящее тяготение, это уже давно созревшая страсть. Этого чувства я не могу да и не хочу побороть".
То в вышнем суждено совете…
То воля неба: я твоя;
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой;
Я знаю, ты мне послан богом,
До гроба ты хранитель мой…
— Кстати, Петр Ильич, мне говорили, якобы вас настойчиво преследует одна особа, бывшая консерваторка, — услышал Чайковский точно издалека голос Веры. — Причем весьма симпатичная. Как ее… Нет, не Таня. Ах, да, Тоня, Антонина Милюкова. Изрядная музыкантша, и семья у нее будто приличная. Может, наконец, решитесь на этот раз создать свой очаг?
Что ответить? Да, безусловно ему очень хочется всегда иметь рядом с собой любящего, понимающего человека. И вообще надоело обедать в трактирах, самому заботиться о каждом пустяке, вплоть до оторвавшейся пуговицы. Семья дает покой, силы для творчества. Если, конечно, тебя в ней должным образом понимают.
— Она на самом деле влюблена в меня. Даже грозилась покончить с собой, если я не сделаю ей предложения. Мой отец тоже настаивает, чтобы я женился, распрощался наконец с бездомной жизнью. К сожалению, я совсем не люблю эту девушку, хотя считаю, что брак по разуму тоже может быть очень крепким и надежным. Думаю, Татьяну мне уже не встретить…
Однако ни сам композитор, ни близкие ему люди, искренне желавшие для него счастья, не могли знать о том, что Пушкин как бы начертал его судьбу в ответе Онегина Татьяне:
…Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства;
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
6 июля 1877 года Чайковский и Антонина Милюкова вступают в брак.
А потом… Несмотря на самые искренние старания новобрачного свыкнуться со многими издержками семейной жизни, между супругами с каждым днем все шире и шире разверзается пропасть. Как выяснилось, Антонина Ивановна, будучи довольно хорошей пианисткой, не знала ни единой ноты из произведений Чайковского, хотя утверждала, что любит его уже четыре года. К тому же она не проявляла ни малейшего интереса к занятиям мужа, не разделяла его увлечения искусством, литературой, предпочитая проводить целые дни в праздности и сплетнях с соседками. Более того — она ревновала Чайковского к музыке.
Слишком поздно понял он, что свое желание выйти замуж Антонина Ивановна приняла за любовь.
Петр Ильич бунтует против вторжения в его жизнь абсолютно чуждого ему во всем человека. Он не может творить в присутствии этой женщины, а значит — не может жить…
И снова, как и раньше, на помощь пришла Музыка.
"…От нравственного страдания никто не обеспечен, — рассуждал в письмах к близким композитор. — Что касается меня, то есть одно средство, могущее заглушить его: это — труд".
Клавир "Евгения Онегина" Чайковский высылает Надежде Филаретовне фон Мекк, а не Антонине Милюковой, с которой после трех недель совместного существования расстается навсегда. Ей, бесценному другу, он признается в том, что, несмотря на все невзгоды минувших дней, "Онегин", быть может, первое произведение, написанное в состоянии блаженной легкости, без мучительной борьбы и упреков самому себе.
Опера Чайковского "Евгений Онегин" была поставлена 17 марта 1879 года силами студентов Московской консерватории под управлением Николая Григорьевича Рубинштейна и имела значительный успех. Чайковский, тайно присутствовавший на всех репетициях, с невыразимым волнением слушал свое произведение. Его одолевали сомнения по поводу того, что пришлось "урезать" Пушкина, кое-где включить необходимые по законам оперной сцены номера. Однако дух Пушкина он сохранил — в этом не сомневается ни на мгновение.
Иван Сергеевич Тургенев, еще десять лет назад предрекший Чайковскому большое будущее, был очарован музыкой оперы. В письме к Льву Николаевичу Толстому он называет ее "несомненно замечательной", особенно выделяя "лирические, мелодические места".
Критику в адрес оперы заглушила волна восхищений широкой музыкальной публики. Выпущенный Юргенсоном клавир "Евгения Онегина" был мгновенно раскуплен. Оперу ставили в домашних спектаклях, разучивали в кружках целые сцены, делали фортепьянные обработки арий, дуэтов, танцевальных номеров. Великий венгерский композитор и блистательный пианист Ференц Лист сделал из звучащего в последнем действии оперы Полонеза великолепную концертную пьесу, обошедшую весь мир.
Долог был путь "Евгения Онегина" на большую сцену: автор до последнего противился постановке своей любимой оперы в казенных театрах, боясь их обычной рутины. Убедили друзья, артисты оперы, сразу же пылко полюбившие новое произведение Чайковского.
Кроме Москвы и Петербурга, оперу поставили в Тифлисе, Казани, Киеве, а также за границей: в Праге и в Гамбурге. Знаменитый чешский композитор Антонин Дворжак писал: "…музыка оперы "Евгений Онегин" — это музыка, манящая нас к себе и проникающая так глубоко в душу, что ее нельзя забыть".
В Гамбурге "Евгением Онегиным" дирижировал известный немецкий композитор и дирижер Густав Малер, чье исполнение оперы Чайковский счел гениальным.
В Кларане, небольшом курортном городке в Швейцарии, Петр Ильич вдруг почувствовал себя настолько хорошо, что обо всем пережитом полгода назад забыл или думал как о каком-то кошмарном сне.
Петра Ильича сопровождали в путешествии за границу брат Модест и его глухонемой воспитанник, мальчик Коля Конради, к которому братья Чайковские привязались, как к родному сыну. Частые и длительные прогулки, доверительные беседы о музыке, искусстве, прочитанных книгах — все это самым благотворным образом сказывалось на здоровье композитора, так что в конце концов он пришел в столь благоприятное расположение духа, что сочинение музыки сделалось "сплошным наслаждением".
Неожиданно захотелось написать большое произведение для скрипки с оркестром — в одночасье выкристаллизовалась в голове и в сердце пленительная тема в ре мажоре. Ноты ложились на бумагу уверенно и быстро, незаметно летело за работой время. Скрипач Иосиф Котек, приехавший ненадолго в Кларам, с удовольствием давал необходимые профессиональные советы, касавшиеся технических детален, проигрывал написанное, восхищался… Обычно вечер кончался музицированием — Чайковский охотно аккомпанировал Котеку и Моцарта, и Бетховена, и Паганини.
— Знаешь, Модичка, тот человек, который в мае задумал жениться, в июне как ни в чем не бывало написал целую оперу, в июле женился, в сентябре убежал от жены, был не я, а другой Петр Ильич, — как-то сказал Чайковский брату, когда они сидели втроем за ужином в маленьком ресторанчике. — Зато я — тот самый Петр Ильич, который завершил сегодня скрипичный концерт. Поздравь меня, Модя, с успехом, а остальное, то есть слава, меня, как ты знаешь, не волнует ни в коей мере. Тем более, что я не собираюсь ее добиваться посредством визитов к так называемым "тузам".
— Ты скромничаешь, брат, твоя музыка уже звучит почти во всей Европе, — возразил Модест Ильич. — Что касается славы, то тут ты прав, ибо настоящий артист действительно не должен смущаться недостаточностью оценки его современниками.
— Ну, насчет всей Европы ты, положим, хватил лишку… Моя музыка слишком русская, чтобы пользоваться успехом за границей. А русский элемент, как ты знаешь, еще не завоевал себе достаточно прочное место в умах и сердцах европейцев. Однако ж, как мне кажется, это дело недалекого будущего. Пока же "Ромео и Джульетту" ошикали в Париже. Чем я, признаться, нисколько не огорчен. Догадываешься почему?
Петр Ильич лукаво улыбнулся, потрепал по голове притихшего задумавшегося Колю.
— Вполне. Ты не желаешь идти навстречу своей славе. Потому что знаешь, что она придет к тебе сама. Скромник ты у нас, ничего не скажешь. — Модест Ильич весело посмотрел на брата.
— Я, Модичка, наверно, потому так равнодушно переношу свою скромную долю, что моя вера в справедливый суд будущего непоколебима. — Лицо Петра Ильича вдруг сделалось серьезным, сосредоточенным. — Я заранее, при жизни, вкушаю уже наслаждение той долей славы, которую уделит мне история русского искусства. К тому же слава, пришедшая тихо, прочнее той, которая является сразу и достигается легко. Тому в истории бесконечно много доказательств.
…И этот концерт, как и Первый фортепьянный, впервые был сыгран не в России, а за рубежом, ибо скрипач Леопольд Ауэр (композитор собирался посвятить ему концерт) откладывал исполнение в течение двух лет, считая концерт для себя слишком трудным. Тогда Чайковский посвятил это сочинение талантливому скрипачу Адольфу Бродскому, который и сыграл его осенью 1881 года в Вене.
"Странность сочинения многих озадачила, — писала после премьеры концерта одна венская газета. — Его черты носят очевидно национальный отпечаток его родины и русских степей".
"Первая часть со своей великолепной здоровой темой, таинственной, тихой средней частью (кто при этом не вспомнил женских фигур Тургенева!) и дикая мужицкая пляска составляет целое, которому мы отводим выдающееся место среди современных произведений", — было отмечено в другой венской газете.
Весна стояла на редкость теплая и благодатная. В Браилове цвела сирень, целое благоуханное море сирени, отчего и воздух, и небо, и даже свежая майская зелень, казалось, приобрели нежный сиреневый оттенок.
Чайковский был совсем один в огромном, похожем на дворец доме, принадлежавшем Надежде Филаретовне фон Мекк и любезно предоставленном в его распоряжение на неопределенное время.
Сейчас ему было просто необходимо это безусловное, никем не нарушаемое одиночество.
Дворецкий Марсель Карлович, вышколенный, любезный и, как правило, молчаливый, подавал ровно в девять утра чай с холодным кушаньем, кратко и точно отвечал на вопросы гостя и, поклонившись, удалялся к себе.
Чайковский видел его только по необходимости, хотя подчас слышал за дверью его предупреждающий кашель: Марселю тоже было велено не нарушать его одиночества.
В первый же день Петр Ильич влюбился в поля, леса, луга, окружавшие этот удивительно поместительный и удобный дом. Досыта нагулявшись в саду, он шел в комнаты, каждая из которых походила на настоящий музей. Книжные шкафы набиты редкими книгами и нотами, на столах альбомы с великолепными гравюрами и рисунками, рояли самых лучших фабрик — "Бехштейн", "Эрар", старый клавесин с инкрустацией и даже фисгармоника. Надежда Филаретовна, этот чуткий внимательный друг, позаботилась буквально обо всем: чувствует она, что для полного отдыха ему необходимо не только общение с природой, а еще и музыка, литература, живопись…
Редко выпадали Чайковскому минуты столь "сладкого безделья".
"Читаю, мечтаю, вспоминаю, думаю о милых сердцу людях", — признается он в письме к Надежде Филаретовне.
Все больше и больше тревожит мысль об отце. Мало-помалу превратился Илья Петрович в малолетнего ребенка, часто плачет, не то без причины, не то от собственного бессилия. И ничего из окружающего мира не волнует его, не радует, не огорчает. А ведь совсем недавно был бодр, жизнерадостен, отзывчив на чужие беды и радости. Как беспощадны годы к тем, кого мы любим…
В своих письмах Надежда Филаретовна просила своего дорогого гостя посетить ее любимые места: Владимирский лес и пасеку, беседку посреди пруда, где в хорошую погоду семейство фон Мекков собиралось за чайным столом, речку, таинственно бегущую меж двух скал. Он с удовольствием, даже с наслаждением выполнял просьбы друга, в ее заботливости чудилась ему и материнская ласка, и нежность любящей женщины (последнего ему особенно не хватало), и просто искренняя ненавязчивая забота во всем близкой человеческой души.
Его манит запущенный монастырский сад, некогда взращенный монахами-католиками. Теперь здесь православный женский монастырь, а потайной ход, называемый в народе "волчьей ямой", давно засыпан землей. Святой восторг охватывает при виде прозрачной березовой рощи, насквозь пронизанной розовыми лучами закатного солнца. Подчас общение с природой кажется Чайковскому наивысшим наслаждением, сравниться с которым может лишь разве музыка…
В один из таких майских вечеров, когда в окно задумчиво глядела полная янтарная луна, Чайковский сыграл чуть ли не всего "Евгения Онегина".
"Автор был и единственным слушателем, — напишет он в письме к Модесту Ильичу. — Совестно признаться, но, так и быть, тебе по секрету скажу. Слушатель до слез восхищался музыкой и наговорил автору тысячу любезностей".
Две недели промелькнули быстро, точно сон. Бра-илову Чайковский посвятил три пьесы для скрипки: "Размышление", "Скерцо" и "Песню без слов".
В день отъезда он поднялся раньше обычного, чтобы послушать за воскресной обедней монастырский хор, певший под руководством древней старушки-регентши. В церкви, особенно на хорах, куда его пустили, было невыносимо душно, поэтому Чайковский поспешил выйти во двор, где взор поразила яркая толпа в национальных костюмах: женщины в пышных крахмальных юбках и коралловых бусах, бритоголовые, на манер Тараса Бульбы, мужчины в широких шароварах. И куда ни кинь взор — слепые бродячие лирники все с той же заунывной мелодией, обработанной им в I части Первого фортепьянного концерта.
Лира — простой и незамысловатый инструмент, а звуки исторгает дивные, хватающие за душу. Удивительно: не может жить без музыки народ, сердца она размягчает, душу очищает. Вон белозубая молодая женщина в венке из полевых цветов вдруг всхлипнула, сунула в руку слепца только что купленный у лоточника горячий бублик, а потом еще и монетку из-за пояса достала…
Музыка, музыка, а ведь она неотъемлемая часть жизни любого народа, выразительница его души. Музыка, песня, помогает невзгоды перенести, бесправие, нищету. Что было бы с человечеством, если бы в один страшный момент исчезла с лица земли вся музыка?..
Чайковский медленно бредет полем, алеющим дикими маками. Вдали звонят монастырские колокола, щебечут над головой птахи, стрекочут в сочных зарослях майских трав кузнечики. Музыка живой бесхитростной жизни — непостижимая, удивительная, достойная вечного восхищения. Человек испокон веку наслаждается ею, вдохновляется на создание своей, которой поверяет все без исключения чувства.
Все-таки, что же такое музыка?
Чайковский останавливается посреди узкой полевой тропки, приложив к глазам ладонь, внимательно всматривается в бездонную высь неба.
Наверное, это прежде всего самый искренний, самый естественный способ общения человека с человеком, тот трепетный настрой души, когда все воспринимается с полуслова, полувзгляда…
Подобные отношения установились у них с Надеждой Филаретовной, потому что она, как никто другой, сумела постичь суть его музыки, а через нее и его душу. Когда-то ему казалось, что Дезире Арто, Желанная, тоже сумела проникнуть в самую глубь души. Он был тогда молод, доверчив, полон несбыточных желаний. Теперь ему нужно одно — свобода, свобода и еще раз свобода.
Кажется, Надежда Филаретовна не собирается ее стеснять. Кому-то наверняка их отношения могут показаться ненормальными: он пользуется материальной поддержкой любящей его женщины, берет без зазрения совести у нее деньги, большие деньги, а она лишь благодарит его за это. Впрочем, в их отношениях он и сам еще многого не понимает. Ясно одно — он должен, он просто обязан не разочаровать в себе эту женщину, возлагающую на его композиторский талант такие огромные надежды.
Чайковский сидел в прохладной полутемной гостиной просторного дома в Вербовке, имении Давыдовых, испытывая ни с чем не сравнимое чувство удовлетворения после удачно завершенного труда. Казалось бы — пустячок, детские пьесы для начинающих пианистов, а сколько светлых минут радости принесла работа над ними. Он никогда не думал, что так увлечется, так ярко и отчетливо сумеет представить свое давно минувшее детство. Племянники и племянницы, дети Саши и Льва Давыдовых, наверно, очень обрадуются, особенно младшие, — для начинающих музыкантов нет почти ничего в мировой фортепьянной литературе. Однако ж не будем предвосхищать события.
Сейчас в доме тихий час. Минут через пятнадцать — двадцать раздастся хлопанье дверей, топот детских ног, журчащий смех и веселые голоса. Как он подчас завидует детям, живущим в особом мире волшебных грез и упований.
…В гостиной раздвинули шторы, кто-то из старших детей поставил на пианино большой благоуханный букет полевых цветов. Саша, сама похожая на девочку в светлом муслиновом платьице с большим алым георгином на груди вместо брошки, рассадила младших на диване, успев шепнуть каждому на ухо ласковое словечко. Сашенька так похожа на матушку — и голосом, и манерами, и характером. Слушая пьесы, Саша, как и он, наверняка вспомнит их незабываемое детство.
…Петя открывает глаза и по привычке шепчет молитву, которой научила добрая Фанни: "Господи, сделай так, чтобы матушка с батюшкой, сестра и братья, а еще тетушки, няня и все-все остальные были живы, здоровы, счастливы". За окном искрится под утренним солнцем воздушный, точно взбитые сливки, снег. Вот пробежала следом за Халитом дворовая собачонка Жучка, чуть не утонув в наметенном возле забора сугробе. А вот ворона уселась на укутанную снегом ветку березы, смахнув целое облако блестящей под солнцем снежной пыли.
Однако же пора вставать, тем более что Николай с Ипполитом уже наверняка на ногах — Петя слышит их счастливые голоса, топот, смех. Ну, конечно, затеяли игру в лошадки, пока нет Фанни. Ах, как же весело скакать по мягкому пушистому ковру, похожему на весенний лужок!
Но вот в коридоре послышались знакомые шаги — конечно же, это матушка. Как всегда нарядная, пахнущая пармской фиалкой, с доброй улыбкой на милом задумчивом лице. Нет, она не станет бранить за шалости, она обязательно поцелует: кого в макушку, кого в лоб.
Она попросит их поскорей умыться и одеться, чтобы не расстраивать "милую Фанни".
После завтрака можно снова поиграть, теперь уже в деревянных солдатиков. Ишь как маршируют на параде — весь народ дивится, русской армией гордится. У девочек свои заботы: куклы в кружевных накидках и шелковых панталонах. Почему-то они вечно болеют, даже умирают. Вон у Сашеньки глаза заплаканы — оказывается, Мари долго болела и умерла. Та самая черноглазая, темноволосая Мари, которую ей подарила под рождество тетушка Настасья Васильевна. Грустно, когда близкие умирают, Каролина и та печальная ходит…