Ни семья, ни образование, ни природные склонности не подготовили меня к жизни за счет промышленности или в промышленности. Я все еще знаю о ней удивительно мало, хотя мои компании владеют примерно сорока заводами и фабриками по всей Европе и Империи. Я не слишком представляю себе, как варится лучшая сталь, и столь же мало разбираюсь в механизмах подводных лодок. Мой дар — понимание человеческой натуры и эволюции денег. Танец капитала, гармония бухгалтерского баланса и то, как эти абстракции взаимодействуют с людьми, их характерами и желаниями либо как индивидов, либо масс. Поймите, что одно — это одновременно и другое, что они — два разных способа выражения одного и того же, и вы постигнете природу бизнеса.
Пару месяцев назад я прочел книгу Карла Маркса о капитале. Элизабет дала мне ее с улыбкой. Странное ощущение, поскольку благоговение автора превосходит даже мое. Он первым понял сложность капитала и его тонкости. Его описания — это хвала влюбленного его возлюбленной, но, описав ее красоту и чувственность ее власти, он отворачивается от ее объятий и настаивает, что его любимую необходимо уничтожить. Он был способен ясно постичь природу капитала, но не собственный характер. Желание пронизывает каждую строку и абзац его книги, но он этого не видит.
Ну а я сдался, подчинился волнению, которое охватило меня, когда я увидел проблески редкостного процесса метаморфозы пищи в рабочую силу, в товары, в капитал. Это было как божественное видение, мгновение богоявления, тем более поразительное из-за своей внезапности. Это был странный процесс — преображение сына младшего священника в бизнесмена — и заслуживает более подробного рассказа, хотя бы потому, что он включает события, сейчас совершенно неизвестные.
Меня считают скрытным человеком, хотя сам я себя таким не нахожу. Я не оберегаю свое личное с какой-либо необычайной ревностностью, но не чувствую необходимости посвящать весь мир в мои дела. Только одно, имеющее важность, я утаил. Этот отчет, надеюсь, объяснит некоторые слагаемые моей жизни и может предоставить информацию, необходимую для выполнения некоторых условий моего завещания. Это памятка, и я изложу здесь все подробности, какие сумею вспомнить, пока буду продолжать поиски окончательного ответа.
Я пишу, сидя в своем кабинете на Сент-Джеймс-сквер, и кругом тишина. Внизу моя Элизабет свернулась клубочком перед огнем и читает книгу, как обычно по вечерам, прежде, чем лечь спать. Я словно вижу, как она позевывает, а ее озаренное огнем лицо безупречно красиво и безмятежно. Потому что там никого нет, на ней ее очки для чтения. Услышав, что я спускаюсь по лестнице, она мигом снимает и прячет их; повинно ее тщеславие; я бы сказал ей, что для меня это ничего не значит, но необходимость пользоваться ими так ей досаждает, что я не хочу вторгаться в ее маленький секрет. В остальном она пребывает в безмятежном покое; его подарил ей я, и это лучшее и самое достойное, что я когда-либо сделал; дороже для меня всех заводов, фабрик и денег, когда-либо мной приобретенных за годы и годы. И я не допущу, чтобы он был нарушен. Но с тем, другим делом я должен покончить раз и навсегда; оно давно уже гложет меня, а я не настолько молод, чтобы позволять себе отсрочки. Я выясню правду и приму решение. Я не боюсь, что это может потревожить Элизабет, скорее всего история завершилась давным-давно. Я хочу знать, только и всего.
Я буду писать по мере продвижения моих расследований; я начал розыски, рано или поздно они принесут плоды. Я, мне жаль сказать, не привык не получать того, что я хочу. Отсюда моя репутация надменности, и, полагаю, она заслуженна. Но это необходимо. Смиренный бизнесмен столь же неуместен, как и надменный священник, и если от природы вы не наделены уверенностью в себе, то все равно должны выглядеть самоуверенным, или потерпите неудачу. Это качество едва ли когда-нибудь воспоют поэты, но, подобно всякому мраку внутри нас, такие черты, как стыд, виноватость, отчаяние, лицемерие, по-своему полезны.
Моя меланхолия глупа, я знаю. Вызвала ее смерть Уильяма Корта; ему становилось все хуже, и он попросил меня приехать повидать его, и я отправился в Дорсет, где он прожил последние сорок лет. Печальная встреча, но он смирился со своим концом, и без особой горечи. Жизнь была для него обузой, и он предвкушал избавление от нее. Он сообщил мне то, что считал должным, то, что его угнетало. Я что-то сказал и переменил тему как мог быстрее. Затем я выбросил услышанное из памяти. Но оно не исчезло. Эта мысль возвращалась ко мне, угнездилась в глубине моего сознания, выскакивала из засады в самые неподходящие минуты.
И когда я сидел с Томом Барингом, стараясь найти такую подстраховку, которая обезопасила бы мои компании от несчастных случаев, эта мысль вновь вторглась в мое сознание. Уместным унижением, подумал я, было использовать мою тревогу столь цинично. Это блокирует доступ к документам в такой мере, чтобы огромная дыра в финансах не открылась держателям акций. Не стопроцентная гарантия, такой вообще не бывает, однако достаточная, чтобы изобретательный солиситер сумел запутать клубок на столько времени, на сколько потребуется.
Мои возлюбленные держатели акций перепугались бы и впали в панику, если бы все делалось открыто. Но ведь держатели акций — овцы, вот почему они вкладывают деньги в маленькие листы бумаги, а не во что-то реальное. Вот почему они визжат и стонут, если что-то не задается, но ни в коем случае не испробуют свое мужество в схватке с рынком. Вот почему они гордятся своей деловой проницательностью, если их бумажные листки повышаются в цене благодаря чужим трудам. Это величайшая неупоминаемая страсть всех бизнесменов: они могут воевать со своими рабочими, критиковать неумелые правительства, прилагать огромные усилия, чтобы банкротить и разорять конкурентов, но все они без исключения питают некоторое — пусть маленькое — уважение к вышеперечисленным. Однако держатели акций вызывают у них тошноту, и если бы они могли изыскать способ разорить их всех, они прибегли бы к нему с радостью и сладострастием. Управляющие открытых акционерных обществ подобны рабам не менее, чем рабочие, которых они, в свою очередь, нанимают. Они могут служить хорошо, быть заискивающими и добросовестными, но в глубине их сердец таится омерзение. Я ощущаю его в себе, и я вижу его в других. Я различаю его в Теодоре Ксантосе, когда им овладевают злость и алчность. Рано или поздно он померяется силами со мной. Я ожидаю этого уже годы и годы.
В данный момент я вложил все мое состояние в единственную экстраординарную операцию — в постройку военных кораблей, которые никто не заказывал, потому что правительству недостает смелости сказать правду, обезопасить народ, не желающий платить за них. По моим расчетам, они передумают, и я готов положиться на мое суждение. Если же нет, я могу погубить их всех. Это коррумпированные, алчные людишки, а их корыстная натура наделила меня властью подчинить их моей воле, если они попытаются мне воспрепятствовать. До чего волнующим становится бизнес, когда поднимается выше простого производства и устремляется к величию. Естественно, держатели акций перепугались бы, узнай они, что я предпринял, — впрочем, я давно уже пришел к убеждению, что людям, не готовым рисковать своими деньгами, не следует предоставлять возможность иметь их.
Итак, я защищу себя от держателей моих акций еще и с помощью этой докучной тревоги. Обращу ее себе на пользу. Пусть знает, кто хозяин. Я посетил Гендерсона, распорядился вставить в мое завещание фразу: «250 000 фунтов моему ребенку, которого прежде не признавал своим…». Сумму необходимо было назначить большую, чтобы она воздействовала на все остальные статьи завещания, сделала бы невозможным кому-либо вступить в права наследства. Не признавал, потому что он никогда не существовал.
Я не упомянул об этом даже Элизабет, которой рассказываю почти все, так как не видел необходимости. Умереть? Мне это не представлялось хотя бы отдаленной возможностью. Это было для других. Даже свидание с Кортом в последние его дни не заставило меня подумать, что рано или поздно я стану таким же, как он. Глядя на него в постели, такого исхудалого и слабого, еле способного говорить, я испытывал только абстрактный интерес. Сочувствие, немного грусти, но уподобить себя ему в его беде? Нет. Со временем нужда во вставке отпадет, завещание будет переписано, и вопрос исчерпается.
Однако записав эти слова, я не сделался хозяином над той мыслью.
Наоборот, я обнаружил, что вдохнул в нее жизнь. Она преследовала меня даже еще сильнее. Вернулись старые воспоминания, перемешанные, нечеткие, некоторые слишком реальные, другие, несомненно, плод воображения. Это отвлекало меня, а я не терплю отвлечений. Я никогда не сидел сложа руки, ожидая, что проблема разрешится сама собой. Я разослал инструкции, взялся за розыски и начал набрасывать эти заметки, чтобы привести в порядок прошлое, отсортировать то, что было реальным, от того, что им не было.
Источник моей озабоченности крылся в Венеции — таком городе в Европе, который тогда и теперь менее остальных как-либо интересовался индустрией и коммерцией в любых их проявлениях вопреки тому факту, что его богатство строилось на торговле точно так же, как его здания опираются на деревянные сваи, глубоко вбитые в илистое дно лагуны. Подобно знатному английскому семейству, для которого наступили тяжелые времена, она повернулась спиной к коммерции, предпочитая аристократичное угасание энергичному возрождению своих богатств. В то время, когда я посетил ее, я прямо-таки восхищался старой дамой (если город можно так описать, Венеция на исходе 1860-х годов заслуживала такой титул) за ее отказ пойти на компромисс с современным миром.
Я был там с туристической экскурсией — мои первые и единственные каникулы до тех пор, пока Элизабет не начала свои тщетные попытки приобщить меня к удовольствиям безделья. Примерно за год до этого мне выпала удача: мой дядя умер бездетным и неженатым, и лишь бы не оставлять свое скромное состояние моему отцу, которого он глубоко презирал, завещал его мне. Бесспорно, это указывало на желание с его стороны посеять раздор в нашей семье, поскольку мой отец жил только на маленькую ренту, а существование моих сестер он вообще проигнорировал. Ни пенни им, и вся сумма в 4426 фунтов — мне, со строжайшим условием, что я никоим образом не раздам, отдам или иначе отделю какую-либо часть указанной суммы в пользу кого-то из членов моей семьи. Гнусность с его стороны, и будь мой отец менее кротким, дядюшка Тобиас мог бы преуспеть и положить начало семейной вендетте. Обретение денег таким манером не доставило мне никакой радости, а потому я решил потратить их таким способом, который заставит старикана вертеться в могиле, скрипя зубами от ярости.
Почему он так люто презирал моего отца? Эта история подобно многим семейным ссорам уходила далеко в прошлое. Мой отец женился недостойно. Недостойно до скандала, собственно говоря, поскольку он выбрал жену без рода и племени и без богатства. Хуже того, она была дочерью семьи, которая прибыла на эти берега откуда-то из Испании всего лишь несколько десятилетий назад, а сама — так даже родилась в Аргентине. Она была (на мой взгляд) сказочно и экзотически красива и (на взгляд дядюшки Тобиаса) абсолютно неприемлема. Откуда он взял это, я не знаю, ведь они ни разу не встретились. Он остерегался оказаться даже поблизости от нее. А жаль, поскольку (хоть он и был старым мерзавцем) он бы не устоял перед ее очарованием.
Но англичанкой она не была вне всяких сомнений и до конца жизни говорила с заметным иностранным акцентом — хотя настолько смешанным, что невозможно было определить, с каким именно. Это делало ее еще более обаятельной для тех, кому она нравилась, и тем более отталкивающей для тех, кому она не нравилась. Я прекрасно сознаю, что воспоминания о ней предрасположили меня к Элизабет, едва мы только познакомились.
Кроме того, она передала мне тенденцию быть не таким, как другие. Я никогда не ощущал себя принадлежащим моей стране, как ни сильно я ее люблю. Полагаю, в ответ я бы мог стать образцом общепринятости, но искра пламенного вызова матери передалась сыну, и я сделался прямой противоположностью. В моей жизни я шел своим собственным путем, куда бы он ни вел. И таким образом оказался способен видеть шансы, которых другие даже не замечали.
Получив деньги дядюшки Тобиаса, я осознал, что обычный выбор занятий, доступных молодому человеку со скромным достатком, мне заказан.
Вино, женщины, азартные игры отпадали, так как дядюшка Тобиас в молодости промотал на них куда большее состояние и безоговорочно одобрил бы такое мое распутство. Это означало бы триумф его части семьи. О пожертвовании денег на достойную благотворительность речи тоже быть не могло, так как, хотя он не терпел кроткое христианство моего отца, сам он был неколебимым тори, приверженцем высокой Церкви, и заявил бы, что по крайней мере его деньги ушли на то, чтобы удерживать низшие классы на положенном им месте.
И вот однажды в Лондоне за ленчем с кем-то из знакомых я нашел идеальное решение. Если дядюшка Тобиас ненавидел кого-либо более жгуче, чем простых людей, то тех, кто занимался коммерцией. Торговцы, промышленники, фабриканты, банкиры, выскочки нового порядка, евреи с их настырностью и богатством, от которого дух захватывало, губящие страну своей пышной вульгарностью, своим пренебрежением ко всему респектабельному, приличному и упорядоченному. А теперь заграбаставшие еще и политику страны, и не только через деньги. Поражение, которое он претерпел на выборах 1862 года от лейбориста-фабриканта (пусть всего лишь перчаток), окончательно его доконало. Англия погублена, все, что было благого в стране, уничтожено; нет смысла продолжать.
Шесть месяцев спустя он скончался в разгар половых сношений с горничной на бильярдном столе в возрасте семидесяти девяти лет, и выяснилось, что его состояние после уплаты долгов куда меньше, чем кто-либо предвидел, и что я — единственный бенефициар.
После некоторых раздумий я отдал все его деньги как раз одному из этих выскочек, чтобы они могли продолжать и дальше обрекать Англию дядюшки Тобиаса на муки и гибель. Вкратце, очень рискованное и абсолютно безнадежное вторжение в имперское горное дело, которым заправлял знакомый семьи моей матери, не только еврей, но и с репутацией очень и очень сомнительной честности. Эта расхожая оценка была лишь частично верной. Джозеф Кардано (которого я успел хорошо узнать за четверть века до его смерти в 1894 году) действительно был евреем, но, кроме того, пожалуй, самым честным человеком из всех, кого мне довелось знать. Однако знай я тогда про его репутацию, то никогда бы не доверил ему денежки дядюшки Тобиаса.
В тот момент я считал, что деньги в надежных руках, и вернулся к своей жизни, какой она была прежде. Затем в начале 1867 года я получил письмо от мистера Кардано с сообщением о некоем важном изменении, касающемся моего капиталовложения. Оно в буквальном смысле оказалось золотым, и наследство дядюшки Тобиаса приумножилось во много раз. Собственно говоря, я теперь был довольно богат, а поскольку большая часть моих денег была заработана (в известном смысле) мною самим, я счел себя вправе вручить сумму, равную наследству, моим родителям и моим сестрам, таким образом понудив, я надеюсь, смертные останки дядюшки Тобиаса совершить еще несколько оборотов в гробу.
Тем временем я обратил свои мысли к распутству, но убедился, что оно не очень мне подходит. Родители слишком хорошо меня воспитали, к тому же мой ум для этого не предназначен. Я обнаружил, что жизнь, посвященная легкомысленным поискам удовольствий, невыносимо скучна. Я снова посетил Джозефа Кардано, на этот раз, чтобы поместить мои деньги наивыгоднейшим, но безопаснейшим образом, и приготовился покинуть Англию и совершить экскурсию по Континенту в надежде, что она подскажет, как заполнить мои дни наиболее подходящим мне образом.
На этом этапе я — с его помощью и часто у него в конторе — посвятил много времени изучению денег и их безграничного разнообразия. Начал я с «Таймс», но ежедневные сообщения о биржевых курсах и процентных ставках меня не слишком увлекли. А потому я стал чем-то вроде подмастерья мистера Кардано и в его обществе открыл великий секрет, что приумножать деньги поразительно легко, если иметь для начала некоторую их толику. Наиболее трудны первые пять тысяч, вторые поменьше и так далее. Поскольку дядюшка Тобиас избавил меня от самого трудного этапа, ничто уже не могло стать мне преградой. Единственным, чего я так никогда и не сумел понять, оставался вопрос, почему другие настолько слепы, что не видят этого очевидного факта. Хотя, полагаю, мне следует быть благодарным их слепоте.
В целом я твердо держался заключения, к которому пришел тогда. Биржа — всего лишь хитроумное средство, чтобы богатые извлекали деньги из менее богатых. Преуспевают не те, кто продает и покупает акции: богатеют те, кто втискивается между этими двумя сторонами. Едва я осознал это и (наставляемый мистером Кардано) постиг поэзию образования капитала, выпуска акций и учреждения компаний, умения сделать так, чтобы капитал находился в двух, трех или четырех местах одновременно и все прибыли доставались бы тебе, а все убытки кому-то другому, — лишь тогда во мне пробудился интерес. Тем не менее я находил все это слишком абстрактным. Накапливать деньги никогда не было моим желанием: обладание я нахожу скучным делом. Нет, моим желанием было сотворить что-то из этого. В Англии коммерция делится строго на три части: мир денег, мир промышленности и мир торговли. Еще рядом с мистером Кардано я начал прикидывать, как можно создать колоссальные состояния, слив эти три мира воедино.
Мне следует также упомянуть, что на том этапе я был женат. Моя жена была хорошей и доброй женщиной. Мы не любили друг друга ни тогда, ни прежде, но она исполняла свой долг, а я — свой, и я твердо придерживался убеждения, что ничего больше не требуется. Могу сказать, что ничем не причинял ей вреда, и потому, будь я строго рационален, сказал бы, что мое поведение не вызвало бы осуждения ни у кого, кроме религиозного моралиста. Однако я сознаю, что религиозный моралист может собрать доказательства своей правоты, и я соглашаюсь, что мое поведение оставляло желать лучшего.
Мы поженились, когда мне было двадцать, а ей восемнадцать: она умерла шесть лет спустя от пневмонии, вскоре после моего возвращения из путешествий. Не могу даже припомнить, почему я выбрал ее, разве что счел нужным поступить так. Моя мать не одобрила мой выбор, хотя не сказала этого. Возможно, ей претило, что я взял жену столь противоположную ей по натуре — тихую, кроткую, вежливую, заботливую, послушную. Вот Элизабет она бы одобрила, если бы им довелось встретиться. Но я-то считал, что Мэри была именно такой, какой должна быть жена. Да она и была такой, но, увы, она не была всем тем, чем может быть женщина. Очень скоро я обнаружил, что мне не о чем с ней говорить, и не находил ничего интересного в том, что говорила она. Впрочем, я ничего иного не ожидал, но не думаю, что я когда-либо дал ей это понять. Я больше времени проводил с приятелями, чем дома. Я вел две жизни, и мой дом для меня был практически лишь местом ночлега. Моя жена принимала это и не была недовольна.
Она не захотела сопровождать меня, когда я решил попутешествовать по Европе. Мысль о том, чтобы покинуть дом, Лондон, Англию, пугала ее. Она умоляла меня никуда не ездить, а когда увидела мое неудовольствие, начала упрашивать меня поехать одному. Как я в конце концов и поступил, хотя убеждая ее, сколько радостей и удовольствий ожидают нас, если мы поедем вместе. Я был вполне искренен. Не думаю, что ей не хватало меня хоть сколько-нибудь. Бесспорно, распорядок ее дня несколько нарушился, но мое место в нем было столь небольшим, что она без труда приспособилась.
В течение восьми месяцев моего отсутствия мы каждые две недели обменивались письмами, и ни я, ни она не писали ничего, кроме обязательных, приличных случаю и вежливых слов. Мы превосходно ладили, и я считал свой брак счастливым.
Я оказался не слишком хорошим туристом. Путешествие в одиночестве я нашел утомительно скучным, а когда одиночество скрашивают только статуя за статуей, картина за картиной, радость созерцания великих шедевров человеческого духа очень быстро сходит на нет. Я никогда не был анахоретом, нуждающимся только в обществе мистера Бедекера. Хотя, чтобы ощущать себя живым, мне не требуется быть окруженным людьми, я все же нуждаюсь в разговорах и некоторых отвлечениях. Иначе все слишком уподобляется штудированию, удовольствие становится обязанностью, и — посмею ли сказать это? — одна церковь начинает выглядеть как предыдущая. Таким манером я проехал по одному краю Италии, а затем назад по противоположному, на поездах, когда было возможно, и в конных экипажах, когда выбора не было. И получал удовольствие, хотя мои воспоминания не касаются великих, окруженных стенами городов или акров полотен, которые я осматривал, брал на заметку и зарисовывал в те краткие месяцы. Я не могу припомнить хотя бы одну картину, хотя прекрасно помню, как тогда изо всех сил тщился, чтобы они произвели на меня глубокое впечатление.
Венеция была иной, в немалой степени потому, что я познакомился там с Уильямом Кортом, чья печальная жизнь с тех пор временами пересекалась с моей. Я приехал из Флоренции на одном из мерзких поездов, которые прибывают перед зарей. Ночью я почти не спал, но ложиться спать было уже поздно, тем более что мне абсолютно расхотелось спать к тому времени, когда мой чемодан был обретен, погружен в лодку и отправлен в отель «Европа», где я заказал номер. Следует сказать, что на том этапе Венеция не произвела на меня почти никакого впечатления главным образом из-за погоды (необычно для сентября), пасмурной и унылой. В ней имелись каналы. Очень хорошо — я про них слышал, в Бирмингеме тоже есть каналы. Положенных изумления и потрясения я не ощутил. Единственное, чего я хотел, — это найти, где бы позавтракать. Венеция (во всяком случае, была тогда) очень бедна такими местами. Недавно завершилась австрийская ее оккупация, и город наконец стал частью новой Италии. В воздухе, без сомнения, веяло надеждой на новую зарю, однако следы более чем вековой оккупации оставались явными. Это было занудное место, и тлеющие остатки прошлых озлоблений все еще давали о себе знать. Многие привечали австрийцев и теперь подвергались остракизму; другие слишком сблизились с революционерами и пострадали за это. Общество было расколото, многие из лучших покинули город, другие обнищали. Торговля зачахла, легендарные богатства прошлого стали лишь воспоминанием. Таким оказалось место, куда я приехал по долгу туриста, думая больше об образах Каналетто, чем о современной реальности.
Я пошел совершенно не в том направлении и не задержался ни у одной из немногих едален, на какие натыкался, слишком ошалелый, чтобы сделать выбор и войти. Так я и брел, поворачивая то туда, то сюда, но ни лавчонки, или кофейни, или ресторана, или таверны теперь видно не было. Как и редких прохожих. Будто я был в призрачном городе.
В конце концов я обогнул какой-то угол и на небольшой, но красивой площади мне предстало непонятное зрелище. У старой деревянной двери высотой около двадцати футов в древней заросшей плющом стене я увидел молодого человека, одетого в хороший темный костюм и со шляпой в руке. Он ритмично и довольно крепко бился головой об эту дверь; иногда он добавлял почти музыкальный звук стакатто, хлопая вдобавок по ней ладонью. Одновременно я услышал срывающееся с его губ заклинание, в котором узнал такое знакомое английское чертыхание.
Англичанин!
Я остановился и поглядел на него издали, пытаясь найти разумное объяснение его поведению, отбросив предположение о сбежавшем умалишенном как одновременно и слишком простое, и недостаточно интересное.
Немного погодя, когда он обрел подобие душевного равновесия и всего лишь прижимал голову к двери и тяжело дышал, израсходовав весь пыл, я рискнул заговорить.
— С вами что-то случилось? Не могу ли я помочь?
Он посмотрел на меня, все еще упираясь головой в деревянную панель.
— А вы водопроводчик? — спросил он.
— Нет.
— Каменщик?
— Увы!
— Вы хоть что-нибудь понимаете в плотницком деле или укладке кирпичей?
— Все эти занятия обошли меня стороной. Только подумать, что в школе я попусту тратил время на Вергилия, когда мог бы готовиться к занятию выгодным ремеслом.
— Ну, так для меня вы бесполезны. — Он вздохнул еще раз, повернулся, соскользнул по двери на землю, чтобы замереть в безутешной позе. Затем он поднял голову.
— Строительные рабочие не явились, — сказал он. — В который раз. Мы отстаем на два месяца от плана. Приближается осень, крыша рухнет. Они невыносимы. Это кошмар. Время — понятие, которое они попросту не признают.
— Это ваш дом?
— Палаццо. И нет, он не мой. Я архитектор. Своего рода. Я надзираю за реставрацией. У меня был выбор. Это или постройка тюрьмы в Сэндерленде. Я думал, тут будет куда интереснее. Ошибка, ошибка и опять-таки ошибка. Вы когда-нибудь думали о самоубийстве?
Разговорчивый тип. Но я предпочел бы, чтобы он не сидел на земле. У меня не было желания присоединиться к нему в грязи, а разговаривать сверху вниз с его макушкой было неловко. У него были светлые рыжеватые волосы, уже заметно редеющие на этой макушке. Малорослый, щуплый, но с ловкими движениями и по-своему симпатичный, с широким ртом и мягкой, приятной улыбкой.
— И давно вы ждете?
— С час. Не знаю, почему я вообще торчу здесь. Сегодня они не явятся. С тем же успехом я могу вернуться домой.
— Если бы вы указали мне, где тут можно поесть, я был бы рад угостить вас завтраком, чтобы вы подкрепились.
Он мгновенно вскочил и протянул мне руку.
— Мой дорогой, беру назад слова, будто вы для меня бесполезны. Идемте, идемте. Да, кстати, Уильям Корт мое имя. Называйте меня Уильямом. Называйте меня Кортом. Называйте меня как хотите.
И он метнулся влево по темному проулку, в его конце вправо через маленькую площадь, двигаясь с быстротой хорька. Я едва успел назваться, как он снова заговорил.
— Беда в том, что я застрял здесь, пока работы не завершатся, а при таких темпах я вполне могу умереть от старости, прежде чем снова увижу Англию. По-моему, они понятия не имели, в каком состоянии дом, когда его покупали.
— Они? — спросил я, слегка запыхавшись от усилия держаться наравне с ним.
— Олбермарли. Вы знаете? «Олбермарл и Кромби»?
Я кивнул. Спроси он меня, я мог бы назвать ему величину капитала этого банка, имена и связи всех директоров. Он не был серьезным соперником Ротшильда или Барингов, однако имел репутацию надежного, солидного семейного банка старомодного типа. Абсолютно незаслуженную, как оказалось. Он прекратил платежи в восемьдесят втором, и семья полностью разорилась.
— Купили, даже не осмотрев, и отправили меня сделать то, что потребуется. Только Богу известно, зачем он им понадобился. Но клиент всегда прав. Мой дядя хотел бы построить их загородный дом, понимаете, а потому не мог раздражить их, объяснив, что эта работа не для нас. К тому же ее сочли полезной для меня. Мое первое соло. Вполне достаточно, чтобы я принял духовный сан.
— Я бы этого не порекомендовал, — ответил я. — По-моему, для него требуется больше терпения, чем вы проявляли до сих пор.
— Возможно. Но не важно в любом случае. Я умру тут, я знаю это.
— Так, значит, вы неизлечимый оптимист, а не просто архитектор. Но полагаю, это одно и то же.
Он не ответил, а свернул в негостеприимную промозгло сырую дверь, которую я никак не счел бы входом в едальню. Внутри — ровно два стола, одна скамья и ни единого человека.
— Элегантно, — высказал я мнение.
Он улыбнулся.
— И несравненно лучшее место во всем квартале, — сказал он. — Насколько я понимаю, вы тут недавно.
— Несколько часов.
— Ну, значит, скоро вы убедитесь, что великолепие города прячет полную деградацию его жителей. Ресторанов немного, а имеющиеся — очень скверные и безобразно дорогие. Вино обычно мало отличается от уксуса, официанты ленивы, а блюда непомерно дороги и неаппетитны. Иногда я просто изнываю по куску хорошего ростбифа.
— Венеция, видимо, завоевала местечко в вашем сердце.
Он засмеялся.
— Да. То есть я могу часами жаловаться на нее, с беспощадными подробностями перечислять ее недостатки, без конца ворчать на все тяготы жизни здесь, но, как вы заметили, я полюбил этот город.
— За что?
— А! Ему присуща магия! — В его глазах заблестели смешливые искорки. — Вот и все, что я могу сказать. Думаю, это как-то связано со светом. Его вы еще не видели, а потому нет смысла пытаться вас убеждать. Вскоре — завтра, когда погода улучшится, может быть, сегодня вечером — вы сами увидите.
— Не исключено. Ну, а пока мне хотелось бы позавтракать.
— Ах да! Посмотрю, что я сумею устроить. — И он исчез в заднем помещении, откуда через несколько минут донеслись лязг кастрюль и крики.
— Все в порядке, — весело сказал он, вернувшись. — Но у них не было ни малейшей охоты обслуживать нас. Приходится их упрашивать. К счастью, я часто сюда захожу, как и строительные рабочие. Когда соблаговолят явиться.
Упоминание о них опять ввергло его в меланхолию.
— И часто они так поступают с вами? — спросил я.
— О Господи, да! Вечером я встречаюсь с десятником, и, глядя мне в глаза, он клянется, что утром они все будут на месте ровно в восемь. Мы пожимаем друг другу руки, и до следующей недели я никого из них не увижу. А когда я жалуюсь, ответом обычно служит изумление, да как я мог ждать, чтобы кто-нибудь пришел в День святой Сильвии, или утром перед регатой, или еще чего-нибудь вроде. Через некоторое время свыкаешься.
— Нынче утром вы не выглядели таким уж свыкшимся.
— Да, но нынче особый случай, потому что дом сейчас без крыши, а я жду инженера, который даст консультацию по укреплению стен. Это одна из областей, в которой, боюсь, я не силен. Я умею проектировать здания. Но причины, почему они не падают, превосходят мое понимание.
Принесли кофе и хлеб, равно серые и неаппетитные. Я посмотрел на них с сомнением.
— Венеция не входит в число великих кулинарных столиц, — заметил мистер Корт, с энтузиазмом макая хлеб в чашку. — Найти приличную еду возможно, но вам придется долго искать и заплатить очень дорого. Предположительно тут имеется и свежий хлеб, но они пока еще не такого высокого мнения обо мне, чтобы отрезать ломоть для меня. Приберегают его для своих.
Он проглотил кусок хлеба, затем махнул рукой.
— Достаточно. А что здесь делаете вы? Проездом? Или поживете?
— Никаких планов у меня нет, — сказал я весело. — Еду куда глаза глядят.
— Счастливчик!
— То есть пока. Я думал остаться здесь по меньшей мере на несколько недель. Но не могу сказать, что с вашей подачи город выглядит хоть сколько-нибудь заманчивым. Десять минут с вами, и любой разумный человек упакует чемоданы и поспешит на вокзал.
Он засмеялся.
— Вы убедитесь, что мы предпочитаем приберегать его для себя.
— Мы?
— Сброд бездельников, перекати-поле и искателей приключений, которых выбрасывает сюда прибой. Они — те немногие иностранцы в Венеции. Железная дорога и конец оккупации начинают менять положение. Но поскольку мест, где могут остановиться приезжие, мало, существует предел числу, сколько их вообще может наехать.
Интересное наблюдение, которое я убрал в глубину памяти на будущее. Бродя по улицам в следующие недели, я убедился, что Корт был прав. Колоссальный рынок для гостиниц, которые обеспечат приезжим защиту от мерзостей венецианской жизни. Французы, я знал, ушли далеко вперед в этой области, настроив гигантские дворцы посреди городов, предлагающие всевозможную роскошь путешественникам, готовым хорошо платить, лишь бы избежать подлинного соприкосновения с местами, которые они посещают. Питаемый железными дорогами, дирижируемый Томасом Куком, любой отель, расположенный в конце линии к заманчивому месту назначения, никак не мог не преуспеть.
Даже на этом этапе я отверг идею заключить коммерческий союз с мистером Кортом в той или иной области. Я рано убедился, что испытывать симпатию к кому-то, доверять кому-то и использовать кого-то — три абсолютно разные вещи. Мистер Корт твердо принадлежал к первой категории. Я всегда имел тенденцию выбирать людей из самых разных мест. Мое суждение и мое состояние суть одно. Быть симпатичным и быть полезным — качества вполне совместимые, но они не идентичны.
Корт был приятным человеком, умным и забавным. К тому же честным и порядочным. Однако назначить его на ответственную должность было бы глупо. Он был слишком склонен отчаиваться, слишком легко терял присутствие духа. Он не умел справиться даже с десятком нерадивых работников. Он питал некоторое желание преуспеть, но оно не горело в нем настолько жарко, чтобы ради достижения успеха он был бы готов совладать со своим характером. Он куда больше желал покоя. Увы, он не обрел ни того ни другого.
Тем не менее мы провели вместе приятные полчаса, и его общество я нашел очень привлекательным. Он был превосходным рассказчиком и кладезем всевозможных сведений о Венеции. Настолько, что я пригласил его пообедать вечером — приглашение, которое он принял, но затем вспомнил, что это была среда.
— Среда?
— Дотторе Мараньони дома в кафе.
— Дома в кафе?
Он засмеялся.
— Венецианцы редко принимают гостей дома. За шесть месяцев я практически ни разу не переступал порог жилого венецианского дома. Когда они устраивают прием, то обычно в общественных местах. Сегодня приемный день Мараньони. А почему бы и вам не пойти? Я с радостью представлю вас моему ограниченному кругу знакомых, каков он ни есть.
Я согласился, а Корт виновато взглянул на часы.
— Господи, я опоздаю! — воскликнул он, спрыгивая со скамьи. — Макинтайр будет в ярости. Пойдемте, познакомьтесь с ним. Думаю, вы друг друга возненавидите с первого взгляда.
Он крикнул «всего хорошего» сквозь дверь, нахлобучил шляпу и рванулся прочь. Я последовал за ним, говоря:
— Но почему он мне не понравится? Или я ему? В нормальных обстоятельствах я считаю себя вполне сносным.
— Вы существо из плоти и крови, — ответил Корт. — А потому омерзительны. Будь вы сделаны из стали, будь вы чем-то, что можно довести до совершенства на токарном станке, поддавайся ваши движения измерениям с точностью до одной тысячной дюйма, тогда Макинтайр мог бы вас одобрить. А без этого, боюсь, нет. Он ненавидит все человечество, за исключением своей дочки, которую он создал сам из пушечного металла и шарикоподшипников.
— И тем не менее он помогает вам?
— Только потому, что есть требующая решения проблема. Предложил он, я бы никогда сам не попросил, хотя он единственный из всех, кого я знаю здесь, кто способен помочь. О Господи, он уже там.
Мы как раз повернули за угол в улочку со входом в палаццо, и перед тяжелыми деревянными дверями, которые примерно сорок пять минут назад обмолачивала отчаявшаяся голова Корта, стоял мужчина со свирепо нахмуренным багровым лицом.
Бесспорно, «дружелюбный» было не тем словом, которое приходило на ум. Он стоял, широко расставив ноги, тяжелые сапоги вдавливались в грязь, будто древесные стволы. Неимоверно широкие плечи — настолько, что он еле умещался в своем костюме. Руки глубоко засунуты в карманы. Он в злобной досаде топнул ногой и забарабанил кулаками в дверь. И тут увидел нас.
— Корт! Откройте дверь! По-вашему, мне сегодня больше нечем заняться?
Корт, пока мы подходили, нервно задышал.
— Так любезно с вашей стороны прийти сюда, — продолжал Макинтайр ядовито. — Так мило устроить для меня это утреннее развлечение. Заполнить часы моего ничегонеделанья.
— Простите, простите, — бормотал Корт. — Видите ли, рабочие опять не пришли.
— И это моя вина?
— Нет. Простите. Могу ли я представить вам мистера Стоуна? Я только что познакомился с ним.
Я протянул руку, Макинтайр проигнорировал ее, удостоил меня небрежного кивка и продолжал добивать бедного, совсем поникшего Корта.
— На сегодня утром я наметил важный опыт. И отложил его, чтобы помочь вам. По-моему, наименьшее, что вы могли бы сделать…
— Прекратите жаловаться, — внезапно вмешался я, — не то и остальное утро пропадет для вас впустую.
Очень грубо с моей стороны, но и вполовину не так оскорбительно, как поведение Макинтайра. Я прикинул, что ему попросту нравится тиранить людей, когда он в скверном настроении, и что отвечать ему грубостью на грубость будет в подобной ситуации лучшим выходом. Бедный Корт был слишком запуган, чтобы защищаться. Его выбор, но я не видел, с какой стати я должен это терпеть.
Поток красноречия Макинтайра мгновенно иссяк. Его рот захлопнулся, и он обратил взгляд (поразительные голубые глаза, заметил я, ясные и большие) на меня. Наступила тяжелая пауза, а затем он издал громкое «пфа!» и сунул руки назад в карманы.
— Ладно, — пробурчал он. — Пошли!
Все в нем указывало на сильного человека с несгибаемым характером. Бесспорно, он был неотесан, но Англии с избытком хватает благовоспитанных и учтивых. Макинтайр был человеком, в чьих руках дело спорится, а найти таких куда труднее. Он не тратил время на лесть или на маскировку неловкости умелой фразой. Человек, которого лучше избегать на раутах, но бесценный в сражении… или на заводе. Корт тем временем выудил из кармана массивный ключ и отпер огромную старинную дверь, которую отворил, навалившись на нее всем телом. Она поддалась со скрежетом, будто крик мертвеца в муках ада. Макинтайр и я вошли следом за ним.
На манер многих венецианских палаццо (как я убедился позднее) проход вел во внутренний дворик, предназначенный для домашних дел. Другой фасад, выходивший на рио ди Каннареджо, обладал положенным архитектурным великолепием, предназначенным впечатлять прохожих. Как он выглядел, я еще не знал, но из дворика смотрелся ужасающе. Только-только можно было различить, что перед тобой здание, но после того, как в него попало несколько пушечных снарядов. Повсюду кругом — обломки, груды кирпича и камней, куски бревен. К стенам пристроены шаткие деревянные леса, предположительно чтобы обеспечить доступ рабочим, но вряд ли способные выдержать вес более двух человек одновременно. С кучи бревен на нас подозрительно уставились десяток кошек, единственные признаки живой жизни.
Корт поглядел на этот хаос скорбно, я — с изумлением. Макинтайр не уделил ему и йоты внимания. Он направился прямиком к лесам, прихватил по дороге приставную лестницу и начал взбираться. Корт неохотно следовал за ним, а я смотрел снизу.
Макинтайр был поразительно ловок и бесстрашен: на высоте примерно шестидесяти — семидесяти футов перепрыгивал разрушенную кладку, иногда нагибаясь или отшвыривая ногой обломки кирпичей, каскадом слетавшие вниз. Я уже собрался взобраться к ним, но тут он спустился на твердую землю, выглядя лишь чуть-чуть менее нахмуренным, чем раньше. Корт последовал за ним, куда опасливее.
— Ну? — спросил он.
— Снесите все.
— Что?
— Все целиком. Сровняйте с землей. И стройте заново. В жизни не видел такой рухляди. Удивительно, как оно еще стоит.
Корт встревожился.
— Меня пригласили реставрировать его, а не сносить, — сказал он. — Владельцы приобрели палаццо шестнадцатого века, и вот что они рассчитывают получить, когда я закончу.
— Значит, они идиоты.
— Возможно. Но клиент всегда прав.
Макинтайр презрительно фыркнул.
— Клиент никогда не бывает прав. Игнорируйте их. Дайте им то, в чем они нуждаются, что бы там они себе ни воображали.
— Никто не нуждается в венецианском палаццо, — сказал Корт раздраженно. — И когда я буду тверже стоять на ногах, возможно, я последую вашему совету. А пока у меня всего один клиент, и мне никак нельзя его потерять, снеся его дом.
— Ну, так подождите. Он все равно рухнет. Или, если предпочтете, я могу вернуться вечером. — Он умолк и внимательно оглядел руину. — Один небольшой заряд вон в том углу, где смыкаются две несущие стены, — он указал, — и к утру вообще ничего не останется. И тогда вы сможете показать, какой вы архитектор.
Корт побелел при одной только мысли, затем внимательно посмотрел на него.
— Я не догадывался, что у вас есть чувство юмора.
— Его и нет. Это просто наиболее разумный выход, — буркнул Макинтайр, словно оскорбленный намеком, будто он способен шутить. — Но если вы решили тратить зря деньги ваших клиентов…
— Твердо решил.
— В таком случае вам необходимы каркасные крепления. Три на шесть будет достаточно. Дюймов, имею я в виду. Сужающиеся два с половиной на четыре для верхних этажей. Возможно, меньше. Мне надо сделать расчеты. Если надстроить заднюю и боковые стены для укрепления здания, вес крыши примет внутренний каркас, а не сами стены, слишком слабые, чтобы поддерживать ее. Вам придется устанавливать крепления и книзу, чтобы облегчить вес на уровне фундамента…
Он помолчал и задумался.
— Полагаю, фундамент имеется.
Корт покачал головой.
— Сомневаюсь, — ответил он. — Большинство этих зданий стоят на деревянных сваях и жидкой грязи. Вот почему стены такие тонкие. Будь они тяжелее, то утонули бы.
Макинтайр плотно сжал губы и, покачиваясь, задумался. Он явно испытывал немалое удовольствие.
— В таком случае некоторые вам придется утопить, но под углом, чтобы они приняли вес креплений и крыши, рассредоточив его ровнее. Иначе вы просто опрокинете стены. Понимаете, вам требуется внутренний крепежный каркас, так чтобы стены были всего лишь завесами, прячущими подлинное сооружение.
— Но будет ли он достаточно крепок?
— Конечно, будет. На надежном крепежном каркасе я мог бы сбалансировать броненосец.
— Этого не понадобится.
Макинтайр снова что-то буркнул и начал следовать собственному ходу мыслей, иногда бормоча какие-то слова, потом, выхватив из кармана блокнот, принялся строчить иероглифы.
— Поглядите! — сказал он, сунув блокнот под нос Корту. — Что скажете?
Архитектор внимательно вперился в листок, силясь понять, что предлагает пожилой инженер. Затем его лицо прояснилось, и он улыбнулся.
— Очень умно, — сказал он. — Вы хотите, чтобы я построил еще одно здание внутри существующего.
— Вот именно. Легкое, надежное и в пятьдесят раз более крепкое. Вам не придется сносить старое, но вы должны построить новое. Наилучший выход из положения.
— Расходы?
— Железо недорого даже здесь. Соттини в Местре его поставят. Но постройка обойдется недешево. И вы не можете полагаться на ваших нынешних придурков. Лучше избавьтесь от них и подберите новую команду. Опять-таки, я могу тут кое-кого посоветовать, если хотите.
Лицо Корта преисполнилось безграничной благодарностью. Макинтайр притворился, будто ничего не заметил.
— Подумал, что стоит предложить. В том-то и беда архитекторов. Знают всю подноготную готических окон и ничегошеньки про нагрузки на стены. Дальше некуда! Всего вам хорошего.
И он зашагал прочь, не откликаясь на наши слова прощания.
— Господи, — сказал я, — прямо-таки стихийная сила.
Корт не слушал. Он глядел то на ветхие стены, то на лист с заметками, который Макинтайр сунул ему перед уходом. Туда-сюда метались его глаза, прищуренные от прикидок.
— Очень умно, — сказал он. — Нет, правда, очень умно. Дешевле, надежнее и быстрее. В принципе. Боже мой!
— Что?
— Если бы это была моя идея! Вот тогда бы мой дядя переменил свое мнение обо мне.
Меня покоробили эти слова. Их тоскливость.
— По моему опыту, — отозвался я, — важнее найти хороший совет и воспользоваться им. Не обязательно придумывать все самому.
— Только не в архитектуре, — ответил он. — И не с моим дядей. — Он вздохнул. — Надеюсь только, что Макинтайр не остынет к своей идее. Стоит ему разрешить проблему в уме, и он утрачивает интерес. Кроме того, он чуть-чуть излишне пьет.
Он стремительно обретал выражение человека, который хотел бы остаться один, хотя было неясно, чем он мог бы заняться. Не желая навязываться, я поблагодарил его за то, что он составил мне компанию, и за то, что он показал мне Венецию в необычном ракурсе. Затем, спросив дорогу, я оставил его стоять среди развалин и направился к себе в отель.
Я проспал много часов, крепко, без сновидений, хотя отнюдь не в моих привычках было бездельничать днем. Я положил голову на подушку примерно в десять утра и проснулся в начале вечера, что меня сильно рассердило. Я пропустил весь день, а вдобавок обеспечил себе бессонную ночь. Приглашение Корта пообедать с ним и его друзьями совершенно стерлось из моей памяти, что большого значения не имело. Я ведь не позаботился спросить, где они будут обедать, и в любом случае у меня не было ни малейшего желания проводить вечер в чьей-либо компании. Я предпочитал осмотреть место, ради которого проехал такое расстояние, а пока не видел практически ничего, кроме железнодорожного вокзала, нескольких улиц и руины, притворяющейся домом.
А потому я отправился погулять. И был заворожен, как никогда в жизни ни прежде, ни после. Я по природе не романтичен — учитывая мою небольшую репутацию в мире, удивительно, что я вообще побеспокоился упомянуть про это. Я не потрачу вздоха при виде заката, каким бы великолепным он ни был. Я просто вижу свет звезды, таким-то и таким-то образом преломляющийся в атмосфере с предсказуемыми, пусть и приятными для глаз световыми эффектами. Города воздействуют на меня еще меньше. Они — машины для производства денег, и в этом их единственное назначение. Созданные для обмена товаров и рабочей силы, они функционируют либо хорошо, либо плохо. Лондон был и все еще остается самым идеальным городом, какой только видел мир, эффективным и направленным на одну эту цель, не отвлекая энергию или ресурсы на развлечение публики, как Париж. Хотя даже Лондон может вскоре уступить свой венец городу, еще более целеустремленному и беспощадному, если мои впечатления от Нью-Йорка верны.
Венеция, по контрасту, цели не имеет. Там нет ни обмена товарами, ни движения капитала. Осталась только шелуха производства, давным-давно устаревшего. Оно также было рождено торговлей, и теперь не более чем окаменевший капитал. Но сам капитал скрылся, оставив лишь труп, который покинула душа. Его и следовало покинуть, бросить сгнить в живописную руину, как сами венецианцы оставили остров Торчелло вместе с собором и всем прочим, едва в нем отпала нужда.
Так я верю, и я отстаивал свои взгляды в спорах со многими сентиментальными идеалистами, разражавшимися потоками красноречия о достославном прошлом и о том, как деградировала человеческая жизнь под гнетом современной эпохи. Чепуха. Мы живем на высочайшем уровне, которого когда-либо достигала человеческая цивилизация, и сотворили ее люди вроде меня.
И тем не менее моя венецианская проблема по-прежнему со мной. Все, что я говорю о Венеции, — правда, и в тот первый вечер я ходил почти семь часов, не останавливаясь, чтобы поесть, выпить или передохнуть, позабыв про мою карту, не заботясь о том, где я нахожусь или на что гляжу. Я был загипнотизирован, ошеломлен. И не понимал почему. Причина крылась не в том, что обычно очаровывает людей. Панорамы и дворцы, церкви и произведения искусства — все это я достаточно ценю, но не до страсти. Я бы назвал ее дух, рискнув выглядеть глупым, и, как я уже указал, наиболее очевидные проявления этого духа свидетельствовали о деградации и разложении. И причиной был не свет, поскольку почти все время я шел в темноте, и не звуки, поскольку это тишайшее из всех мест, какие мне довелось посетить. Средняя английская деревня с несколькими сотнями жителей куда шумнее. Я не могу предложить убедительного объяснения, хотя, когда я рассказал Элизабет про эту мою реакцию, она предположила, что я не хотел сопротивляться чарам Венеции, что, разочарованный Флоренцией и Неаполем, и прочими городами, где я побывал, я хотел быть соблазненным, что я покорился не тому, чем она была, а тому, чем я хотел, чтобы она была в тот особый момент. И что, возбудив во мне такое чувство, она навсегда осталась связанной с этим чувством. Я попытался быть распутным и потерпел неудачу, попытался быть эстетом и потерпел неудачу, а теперь я ничего не планировал и преуспел превыше всех моих ожиданий. Это объяснение не хуже всякого другого, однако, содержи мой рассказ больше подробностей, она могла бы найти другую интерпретацию.
Под конец я вернулся к Кампо-Сан-Стин, где находилось палаццо Корта, и там пережил нечто необычное. Я принял это за галлюцинацию, вызванную усталостью и пустым желудком. Я считаю нужным упомянуть про нее (рискуя вызвать улыбку у тех, кому доведется это читать), поскольку это повлияло на мое дальнейшее пребывание в городе.
Надеюсь, уже достаточно ясно, что я не истеричен, не поддаюсь иллюзиям и никогда не имел времени на мистику или сверхъестественное. Даже в данном конкретном случае я был уверен и до, и после, что это лишь плод воображения. Тем не менее я не мог категорически его опровергнуть; не мог найти доказательство, что это была лишь галлюцинация, вдруг возникшая передо мной.
Короче говоря, произошло это, я думаю, где-то после полуночи. Я был на мосту — как я узнал позднее — над рио ди Каннареджо. Красивый вид: канал, изгибающийся влево от меня, маячащие силуэты зданий, вздымающиеся над зеркальной поверхностью воды и отражающиеся в ней. Было очень темно из-за отсутствия какого-либо освещения, даже из окон домов, по большей части закрытых ставнями. Я остановился полюбоваться зрелищем и еще раз прикинуть, иду ли я в направлении моего отеля, — прямо наоборот, как оказалось. Прикидывая, опираясь на чугунные перила, я случайно посмотрел назад в сторону Большого Канала.
Вдруг я услышал шум, смех и в ту же секунду с необыкновенной силой ощутил, что я тут не один. Я молниеносно повернулся (Венеция на редкость безопасный город, но тогда я этого не знал) и увидел очень странное зрелище. Примерно в тридцати ярдах от меня в скобе на стене палаццо пылал факел, хотя, клянусь, раньше его там не было. А под ним — маленькая лодка, на середине которой стоял мужчина и пел. Разглядеть его в мерцающем свете было трудно, но он выглядел низкорослым, жилистым и почти эфемерным — словно бы сквозь его плащ и панталоны виделась штукатурка стены. Его песню я никогда раньше не слышал, но звучала она одновременно как колыбельная, плач и любовная песня, исполняемая мягким, но чуть надтреснутым голосом. Необыкновенно красивая и трогательная, хотя, быть может, впечатление это усугублялось тем, что нас окружало.
Я не знал, для кого он поет. Но теперь я заметил, что ставни одного окна распахнуты и оно приоткрыто, хотя света внутри не было, и мои глаза не различали никакой фигуры. Единственным человеком был только этот мужчина в одежде, более подходящей для восемнадцатого века, чем для нашего времени. Я видел это, но не ощущал чего-либо необычного или странного. Я сознавал только, что отчаянно хотел бы знать, что это за песня, кто этот певец и отзывается ли женщина, которой предназначена серенада (ведь это была именно серенада) на его песню. Кто она? Молода и красива? Конечно, да, раз в его голосе звучит такая тоска. Я решил подойти поближе, чтобы лучше видеть, и стук моих каблуков разнесся над водой. Мужчина умолк, но так, словно завершил свою песню, а не оборвал ее, и обернулся в мою сторону с легчайшим поклоном. Мое первое впечатление было верным. Красоты в нем не было. Его черты не были уродливыми, но они были ужасающе старыми. Он казался таким же старым, как сам город.
Я, застыв, смотрел, как он сел в лодке, взял весла и начал грести прочь от меня, и тут чары развеялись. Я пошел, побежал следом за ним по мосту и влево по проулку, тянущемуся параллельно каналу, надеясь нагнать его (он греб не очень быстро) и разглядеть получше. Примерно еще через сотню футов новый поворот вывел меня к маленькой пристани, я сбежал на нее и посмотрел по сторонам. Ничего! Лодочка исчезла. И пока я стоял там, недоумевая, куда он мог подеваться, я услышал негромкий смех, эхом разносящийся по воде.
Я был потрясен произошедшим, моей собственной реакцией не меньше, чем всем остальным, и повернулся, чтобы пойти назад. Когда я вернулся на мост, ставни на окнах палаццо были все плотно закрыты и, казалось, их не открывали много лет.
Мне оставалось только вернуться в отель, куда я добрался (после долгих блужданий) примерно час спустя. Я наконец уснул около четырех часов утра и спал до десяти. Но мой сон был неспокойным. Атмосфера этого места проникла в мое сознание, и, будто детская въедливая песенка, от которой невозможно отвязаться, образы тех нескольких минут всю ночь повторялись и повторялись у меня в голове.
Почему я пишу это? Я потратил много часов, много вечеров на эти заметки. Они не имеют подлинной цели, а я не привык делать что-то бесцельно. Только Элизабет умудряется заставлять меня тратить время зря, хотя с ней ничего не бывает зря. Любой вздор, любое легкомыслие, лишь бы сделать ее счастливой, увидеть ее улыбку, лишь бы она обернулась и сказала спасибо, что ты стерпел это. Ради нее я даже выучился танцевать, хотя довольно плохо, но я готов вести себя по-слоновьи, лишь бы видеть ее грациозность, ощущать, как движется ее тело в моих объятиях. Я даже не замечаю окружающих. Я могу честно сказать, что ни разу не подумал, как другие могут восхищаться ею и завидовать мне, хотя, конечно, так и есть.
Но мое счастье с ней было иным, чем то, которое я обретал в Венеции. Мы никогда не испытывали вместе того рода беззаботной безответственности, какую я испробовал в тот единственный раз. Иначе быть не могло, я уверен. Я познакомился с ней уже не в том возрасте, когда совершаются глупости, на какие способна только молодежь, а ее жизнь была слишком трудной, слишком исполненной борьбы, чтобы осталось место для беззаботности. Нет, мы создали совсем иной мир, безопасный и теплый. Мы совершали вместе великие дела, волнующие, приносящие удовлетворенность, но глупости — никогда. Они не в моем характере, а она слишком хорошо знает их опасность.
Хотя, пожалуй, чему-то в ней не хватает волнений, необходимости полагаться на свою находчивость. Она отказалась от чего-то, когда вышла за меня, и не так, как я. Мне все еще оставалось удовольствие риска, а она отказалась от части своего характера, и, возможно, это было большей утратой, чем сознавали я или она. Теперь она не слушается меня. Я категорически отверг ее предложение помочь мне узнать, куда попадают эти деньги, опознать людей, оплачиваемых через эти необъяснимые выплаты в Ньюкасле. Она указала, что я не могу использовать никого из служащих самой компании. Я сказал «нет». Абсурдная идея. Да так оно и было для жены такого человека, как я. Но не для женщины, какой была она, той, какую я считал давно умершей. Она все равно поступила по-своему, уехала в Германию, вновь полагаться на свою находчивость, вновь маскироваться под кого-то еще — вернулась к тому образу жизни, с которым, полагал я, было покончено навсегда.
Я был так рассержен, так разъярен, когда она сказала мне, что полностью утратил контроль над собой. И, как часто случалось, когда ее железная воля сталкивалась с моей не менее твердой решимостью, между нами вспыхнула ссора. Почему она не должна мне помогать? Она моя жена. Или я действительно думаю, будто кто-то способен выполнить это лучше? Могу я придумать способ лучше?
Но все это было побочным. Куда сильнее меня тревожил блеск ее глаз, пока она спорила со мной. Блеск возбуждения, блеск приключений. Прежняя ее часть, та, которой я всегда боялся, та, которая никак не могла удовольствоваться обществом старика. Она никогда не давала мне повода не доверять ей. У нее бывали случайные любовники, я в этом не сомневался. Но она никогда не причиняла мне боли. Они были всего лишь мимолетной забавой, способом немного отвлечься. А это было иным, щекотало ее любовь к опасностям, ее потребность в подлинном волнении. Она говорила, что это ради меня, но в равной степени это было ради нее самой.
Уступив, я совершил один из самых трудных поступков в моей жизни и один из самых лучших: угасил свою ревность, подавил свои страхи и позволил ей делать то, что она хотела. Я позволил ей помогать мне, хотя наша жизнь строилась на том, что я помогал ей. Но было это тяжело. Я понимал, вчуже чувствовал радость, которую она испытывала, поступая так. Ведь я сам когда-то был свободен делать что хотел, не заглядывая вперед более, чем на день, или назад более, чем на час. И вот почему я пишу о Венеции. Ведь проверив, насколько подробно я помню те дни, я смогу лучше судить, насколько властно собственное прошлое влечет ее сейчас.
Я был угрюм и раздражен, когда наконец спустился позавтракать после моей калейдоскопической ночи с видением, только чтобы обнаружить величайшее нежелание моего отеля обеспечить меня чем-нибудь съедобным вообще. В конце концов они расщедрились на жидкий кофе и черствый хлеб, напомнившие мне, что я почти полтора дня не ел ничего существенного. Это само по себе в достаточной мере объясняло мое дурное настроение, головную боль, а также дурацкую галлюцинацию несколько часов назад. Мне требовалась цель, а ее у меня не было, и я решил, что с тем же успехом могу заняться делом, посетить британского консула и забрать почту, которую он, возможно, хранит для меня.
Это, во всяком случае, было нетрудно. Фрэнсис Лонгмен жил в небольшой квартире с консульством при ней в нескольких улицах от Сан-Марко и приветствовал меня с энтузиазмом. Низенький толстяк с писклявым голосом, из-за которого казался постоянно возбужденным. Его подбородки эффектно тряслись всякий раз, когда он волновался, а, как я узнал в последовавшие недели, волновался он часто и по малейшему поводу. Его жилище не дышало солидностью, какую я ожидал от дипломатического представителя ее величества, будучи темным, неприбранным и заваленным книгами и деловыми бумагами. Положение его выглядело довольно печальным и, хотя я был польщен таким теплым приемом, я не мог не счесть его довольно-таки своеобразным.
— Мой дорогой сэр! — вскричал он. — Входите же, входите!
Я было подумал, что он принял меня за кого-то другого, но нет — Лонгмен всего лишь изнывал от скуки, а делать ему было почти нечего. Как он рассказал мне довольно-таки многословно, едва я расписался в регистрационной книге, подтверждая мое присутствие в городе и поручая себя официально его заботам и заботам ее британского величества.
— Тут, видите ли, нечего делать, — объяснил он, едва я без малейшей охоты расположился в изысканно резном кресле в его кабинете. — Это буквально существование отшельника.
Я осведомился о его обязанностях.
— Никаких, стоящих упоминания, — сказал он. — И жалованье в соответствии с ними. Я отечески приглядываю за находящимися здесь британскими подданными и раз в квартал составляю отчет о здешней экономической деятельности для министерства торговли. Но приезжие редки, а торговли мало.
— Полезное занятие, — сказал я сухо.
— О да. Венеция менее интересна, чем была.
— Я это заметил. А сколько их тут? Британцев?
— Больше сотни не бывает вообще. В данный момент, — он сделал паузу, сверяясь с регистрационной книгой, — в книге у меня шестьдесят три. Большинство — проездом; только примерно двадцать пробыли тут дольше пары месяцев. Включая женщин и детей.
— Вчера я познакомился с неким мистером Уильямом Кортом, — рискнул я. — И с мистером Макинтайром, который показался мне очень интересным.
Лонгмен усмехнулся.
— А, да. Макинтайр — один из самых трудных наших, кто живет тут постоянно. Северная грубость, знаете ли. По временам он бывает просто невыносим. Корт, напротив, очень милый человек. Вам следует познакомиться с его женой. Она сейчас на кухне, болтает с миссис Лонгмен. Я вас представлю, прежде чем вы уйдете.
Никакого желания знакомиться с ней у меня не было, но я вежливо кивнул.
— А Корт?
— Мистер Корт, да. Он здесь теперь примерно уже четыре месяца. Судя по его словам, пробудет он тут еще не меньше десяти лет. Он из Суффолка, из хорошей семьи, насколько мне известно, но его родители скончались, когда он был ребенком, и он рос под присмотром своего дяди. Спеллмен, архитектор, вы знаете?
Я покачал головой. Я не знал.
— Он проходит практику, чтобы в дальнейшем сменить дядю. У того нет прямых наследников. Но боюсь, это неудачная идея.
Я проявил надлежащий интерес, как от меня и требовалось.
— Ни малейшего делового чутья. Возможно, его проекты и хороши, но здешние рабочие из него веревки вьют. Неделю назад или около того я застал его в слезах — можете ли поверить? В слезах! Они помыкают им, а у него не хватает силы характера настоять на своем. Не совсем его вина, разумеется. Он слишком молод, чтобы брать на себя подобную задачу. Но это его губит, бедного мальчика. Его жена даже советовалась о нем с Мараньони, так она тревожится.
— Мараньони? Он врач, выбранный прозябающими тут британцами?
— Не совсем, но он охотно предлагает свое умение и хорошо говорит по-английски. Очаровательный человек. Очаровательный. Вы должны познакомиться с ним. Пожалуй, единственный итальянец, чье общество достаточно сносно. Он специалист по душевным болезням и прислан правительством привести в порядок приют для умалишенных. Он из Милана и тоже изгнанник. Но, как бы то ни было, миссис Корт осведомилась у него о душевном состоянии своего мужа.
— И?
— Увы, ответа не сумел понять никто. Эти доктора предпочитают выражаться непонятно. Тем не менее кое-что это дало. Мараньони предупрежден, а Корт находится под наблюдением, чтобы ничего дурного с ним не произошло.
— Меня удивляет, что в Венеции так мало людей. То есть из Англии.
Лонгмен пожал плечами.
— В сущности, не так уж и удивительно. Бешено дорого обходится, как вы вскоре убедитесь. И очень нездорово. Миазмы, поднимающиеся с каналов, ядовиты и подрывают жизненные силы. Мало кто хочет оставаться тут надолго. Благоразумные уезжают в Турин.
— А вы пробыли тут?..
— Слишком, слишком долго. — Он печально улыбнулся. — Полагаю, я теперь уже никогда отсюда не уеду.
В его голосе звучала нота разочарования, обманутых надежд человека, ожидавшего от жизни много больше.
— А теперь расскажите мне про себя, сэр. — Он поколебался. — Вы англичанин, насколько я понял?
— А вы сомневаетесь?
— Нет-нет, вовсе нет. Но иногда какой-нибудь обманщик и шарлатан пытается заручиться нашей поддержкой, знаете ли.
Полагаю, я не выгляжу англичанином. Я унаследовал куда больше от внешности моей матери, чем моего отца, и эта линия моего происхождения много очевиднее. Еще одна из тех особенностей, которые всегда отгораживали меня от моих соотечественников. Отличие всегда замечается: пусть даже бессознательно. Остальные всегда относились ко мне с легким подозрением.
Я уже определил мистера Лонгмена как неисправимого сплетника, и интуиция мне подсказывала, что все сказанное мною ему не только будет взято на заметку, но и со временем передано всякому, кто заинтересуется. Конечно, такие люди смазывают колеса общества, однако избыточному интересу к чужим делам, обнаруживал я, часто сопутствует злокозненность, а она опасна. И потому я ответил настолько коротко, насколько было совместимо с вежливостью.
— Так значит, вы богаты! Иначе и быть не может, — воскликнул он.
— Отнюдь.
— Все зависит от точки отсчета. Возможно, в трехстах ярдах от Английского банка вы нищий среди окружающих вас. Но здесь вы будете богачом. Мало у кого здесь есть деньги, а уж особенно среди венецианцев. Вот почему здешнее общество так убого. Но можно вести богатую жизнь и на малые деньги, вы согласны?
— Разумеется, — ответил я.
— Однако вам следует быть осторожным. Опасно иметь репутацию богатого человека. Вы поразитесь, сколько людей захотят занять у вас деньги или, обедая с вами, спохватятся, что забыли бумажники дома.
— В таком случае будет лучше, если у них не возникнет ложного впечатления, — ответил я с легким намеком на предостережение в тоне моего голоса. Но я не мог сказать, уловил ли он намек.
Я собрался уйти, и Лонгмен закружил между мной и дверью.
— Миссис Корт, — позвал он, — вы должны познакомиться с еще одним приезжим, прежде чем он уйдет. Он уже познакомился с вашим супругом, хотя находится здесь всего несколько часов.
Я повернулся, готовясь представиться этой женщине, и меня ожидал шок, какие редко испытывал в жизни, когда дверь маленькой гостиной отворилась. Луиза Корт была красавицей. Лет тридцати с небольшим, немного старше меня, с чудесной кожей и глазами и очаровательной, чуть полной фигурой. Такая противоположность ее мужу, какую только можно вообразить. Она посмотрела прямо на меня, и во мне что-то шевельнулось, когда наши глаза встретились. Пожимая мне руку, она не смотрела на Лонгмена, точно вовсе не замечая его присутствия.
Я поклонился ей, она кивнула мне. Я выразил мое удовольствие от знакомства с ней, она не ответила. Я сказал, что надеюсь снова ее увидеть.
— И моего мужа, — сказала она с легчайшей насмешкой в голосе.
— Разумеется, — сказал я.
В эту ночь мне приснился сон, который я запомнил. Такой странный, что он вывел меня из равновесия на несколько дней. Не то, что мне приснился сон, но что я его запомнил, что он вновь и вновь приходил мне на память. Собственно говоря, продолжает приходить и теперь. Иногда без всякой видимой причины этот обрывок воспоминаний вспыхивает в моем сознании. Не очень часто, пожалуй, раз в пару лет, хотя последнее время все чаще. Крайне загадочно. Великие события, свидетелем которых я был, в которых сам принимал участие — грандиозные, следовало бы мне сказать, — я едва могу припомнить. Но лихорадочные нереальные образы, лишенные всякой важности, все еще не покидают меня, образы, такие яркие, будто совсем новые.
Я стоял у открытого окна, я чувствовал, как ветер обдувает мне кожу. Снаружи было темно, а я ощущал ужас нерешительности. Я не знал, что мне делать. Но вот в связи с чем, я не знал; это было частью сна. Нерешительность была вне причин. Затем я услышал шаги позади себя и негромкий голос. «Тебе было сказано», — произнес он. Потом я ощутил нажим на мою спину, толчок.
Таким был этот сон. Ничего больше. О чем он был? Не знаю. Почему он был таким ярким, что запечатлелся в моем сознании? Ответа тоже нет. И ничего нельзя поделать: у снов нет ни оснований, ни объяснений, ни смысла. Странно то, что с тех пор я начал ощущать смутную боязнь высоты. Не выходящую из границ. Я не превратился в одного из тех бедняг, кому становится дурно, окажись они в нескольких футах над землей, или тех, кто, поднимаясь на Эйфелеву башню, на полпути вцепляется в перила, изнемогая от головокружения. Нет, я всего лишь испытывал смутную опасливость, когда, например, стоял на балконе или у открытого окна. Очень неприятная слабость, которой я старался не уступать, тем более что она была такой бесспорно глупой. Но избавиться от нее мне не удавалось, и кончил я тем, что просто следил, чтобы не оказаться в положении, когда она может проявиться.
Случай этот гармонировал с течением моей жизни в последующие недели. Я все больше поддавался интроспекции. Моя жизнь заметно застопорилась, потребность двигаться дальше, одолевавшая меня до сих пор, где бы я ни был, совершенно угасла. Я по-прежнему не понимал почему; думаю, это был гипнотический эффект солнца на воде, неотъемлемый от жизни в Венеции, одурманивавший мое сознание и подтачивавший мою волю. Трудно думать о нормальной жизни, когда взамен так легко наблюдать мерцание отраженного света. Поразительно легко потратить несколько секунд, затем минут, если не больше, наблюдая без всякой мысли или осознания за игрой светотени на осыпающейся штукатурке или слушая смешение звуков — люди, волны, птицы, — делающее Венецию самым странным городом в мире. Прошла неделя, затем две и еще, а я лишь иногда заставлял себя что-то делать.
В ретроспекции все совершенно ясно: я был не уверен в себе. Я хотел совершить в своей жизни нечто великое и хорошо подготовился к этому. Но дни ученичества под эгидой Кардано завершились. Ему больше нечему было меня учить, и теперь я оказался перед выбором. Я мог с легкостью нажить достаточно денег, чтобы содержать себя и моих в довольстве. Это, как я сказал, нетрудно. Но какой в этом был смысл? Подобный образ жизни был всего лишь заполнением пространства между колыбелью и могилой. Приятный и, без сомнения, со своими маленькими успехами, но в конечном счете бесцельный. Я не желал власти или богатства ради них самих, и меня совершенно не прельщала слава. Но я хотел в минуту моей смерти, испуская дух, сознавать, что мое существование сделало мир иным. Предпочтительно лучше. Но даже это в то время не было в моем сознании главным; я никогда не питал особого желания покончить с нищетой или спасать падших женщин. Я отношусь и всегда относился с глубоким подозрением к тем, кто желает совершать подобное. Они обычно причиняют больше вреда, чем приносят добра. И, судя по моему опыту, жажда власти, контроля над чужими судьбами у них куда сильнее, чем у любого бизнесмена.
Когда собственное общество начало мне приедаться, я решил принять предложение Лонгмена, высказанное, когда я уходил, отобедать с ним. Я не вполне понял, по какому случаю, но Лонгмен предлагал ввести меня в общество близких ему английских изгнанников, поскольку мужчины ели вместе почти каждый вечер. Таков обычай Венеции, где, по сути, обходятся одной едой в день — вечерней. Завтрак исчерпывается почти только хлебом с кофе, ленч — миской бульона, купленного в кулинарной лавке, а потому к обеденному времени все городское население и чрезвычайно голодно, и очень часто пребывает в сквернейшем расположении духа. Обычно люди едят каждый вечер в одном и том же месте, а затем отправляются в одну и ту же кофейню. Жизнь в Венеции обладает неменяющимся ритмом, которому все иностранцы там начинают следовать рано или поздно, если остаются тут достаточно долго. Стать постоянным клиентом имеет свои преимущества: вы получаете еду получше, всегда обслуживаетесь быстрее, и, что самое важное, владелец прибережет для вас столик, а потому вы не будете разочарованы и не уйдете голодным.
Лонгмен и его компания обедали «У Паолино», заведении поскромнее, чем расположенные на пьяцца Сан-Марко, и существовавшие главным образом за счет приезжих, как прежде за счет австрийских солдат, оккупировавших город. Простые деревянные стулья, дешевые столовые приборы и плохо выкрашенные стены свидетельствовали, что «У Паолино» обслуживает клиентов респектабельных, но в стесненных обстоятельствах, а друзья Лонгмена все принадлежали к этой категории. Я мог пообедать в дорогой обстановке или пообедать в компании — такой выбор предоставлял мне этот город.
Я любил — всегда любил — хорошо поесть, но в этом городе кулинарное искусство отсутствовало, во всяком случае, я про него не слышал, и я был готов к компромиссу. К тому же среди обедневших сотрапезников существует дух товарищества, часто отсутствующий среди богатых, так что особой жертвой это не было.
Когда я поздоровался с консулом, за столом, накрытом по крайней мере на шестерых, а то и больше, сидели еще только двое. Но мало-помалу подходили и другие. Собственно говоря, обедала там компания из десяти, а то и больше человек, но не каждый вечер, и всякий раз возникала новая комбинация, причем одни были друг другу симпатичны, другие — явно наоборот. Корт был один из присутствовавших в этот вечер, и он тепло со мной поздоровался, вторым был американец с мягким выговором. Он говорил с приятной оттяжкой уроженца юга его страны; своеобразный выговор и кажущийся иностранным, пока к нему не привыкаешь. Эта манера говорить отлично подходила к сухому с ленцой юмору, которым мистер Арнсли Дреннан обладал в немалой степени. Выглядел он закаленным, на несколько лет старше меня и говорил мало, пока не приготовился. А тогда он становился прекрасным собеседником, высказывая сочные наблюдения полусонным голосом, разыгрывая отсутствие интереса к собственным словам, что придавало его манере особую обаятельность. Разгадать его было нелегко; даже мистеру Лонгмену, куда более поднаторевшему в этом, не удавалось протаранить стены его скрытности и узнать про него побольше. Это, разумеется, добавляло ему таинственности, побуждало остальных искать его общества.
— Ваша супруга не присоединится к нам позднее? — спросил я Лонгмена.
— Боже мой, нет, — ответил он. — Она дома. Если вы оглядитесь, то заметите, что здесь вообще нет женщин. Вы редко их встретите в таких заведениях, кроме расположенных на Сан-Марко. Миссис Корт также кушает дома.
— Они, наверное, находят это очень скучным, — заметил я.
Лонгмен кивнул:
— Пожалуй. Но что делать?
Тут мне представился случай заметить, что и он мог бы ужинать дома или что общество его жены, быть может, предпочтительнее общества приятелей, но я ничего не сказал, и в тот момент это мне в голову вообще не пришло. Мужчине надо есть и мужчине надо иметь приятелей, или что человечного в нас останется? Дилемму Лонгмена я счел столь же неразрешимой, как и он сам. Но тем не менее я вдруг подумал, как, должно быть, его жене тоскливо без общества. А затем подумал и о жене Корта в таком же заточении. Однако не подумал, а как моей собственной жене живется без меня.
— Где вы живете, мистер Дреннан? Есть у вас одинокая жена, берегущая для вас ваш очаг?
Это был шутливый вопрос, но шутливого ответа не последовало.
— Я вдовец, — сказал он мягко. — Моя жена умерла несколько лет назад.
— Сочувствую вам, — сказал я, искренне раскаиваясь в своем faux pas.[14]
— И я живу в Джуддеке, примерно в получасе ходьбы отсюда.
— Мистер Дреннан нашел единственное недорогое жилье в Венеции, — добавил Лонгмен.
— Это всего одна комната без воды и уборки, — сказал он с улыбкой. — Я живу, как почти все венецианцы.
— Вы далеко от родины, — заметил я.
Он пристально посмотрел на меня.
— Совершенно верно, сэр.
Он как будто не находил эту тему разговора сколько-нибудь интересной, а потому перевел взгляд на окно и предоставил дальнейшее Лонгмену, дирижеру застольной беседы.
— Вы намерены жить в отеле до конца вашего пребывания здесь, мистер Стоун?
— Да, если ничего лучше не подвернется. Я бы с радостью перебрался в более просторное и удобное жилье, но не собираюсь тратить свое время здесь на его поиски.
Лонгмен хлопнул в ладоши, радуясь оказаться полезным.
— Имеется идеальный выход, — вскричал он. — Вы должны снять комнаты у маркизы д’Арпаньо!
— Да?
— Да-да! Восхитительная женщина, отчаянно нуждающаяся в наличных деньгах, с огромным ветшающим палаццо, просто умоляющим, чтобы в нем поселились. Она никогда не унизится до вульгарности искать жильцов. Но я знаю, она не рассердится, если ее спросить. Так удобно и очаровательно! Я буду счастлив отправить письмо, если вам нравится эта идея.
Почему бы и нет, подумал я. Оставаться долго я не планировал, но не планировал и отъезд. Мне следовало бы понять, что эта туманность намерений указывала на странную аберрацию сознания, но я об этом не подумал. Цена номера меня не смущала, но разница между тем, что я платил и что получал, меня задевала. А потому я сказал:
— Будет интересно взглянуть. Кто эта дама?
Я заметил, что остальных двоих упоминание ее имени в восторг не привело. Однако продолжить расспросы не смог, так как к столу тяжелым шагом направлялся Макинтайр, инженер.
У него явно была потребность в обществе, раз он намеревался обедать в компании, однако, совершенно очевидно, он считал излишним признавать этот факт. Он разрешил эту дилемму, выглядя на редкость раздраженным, и поздоровался бурчанием, лишь самую чуточку не переходящим в грубость. Его водворение за столом на несколько минут положило конец разговорам. Лонгмен выглядел слегка недовольным, Корт несколько испуганным, только Дреннан кивнул в знак приветствия, словно бы ничуть не выведенный из равновесия его появлением.
— Еду еще не подавали? — сказал Макинтайр, когда мы некоторое время просидели в неловком молчании. Он щелкнул пальцами официанту, требуя вина, и выпил залпом два стаканчика один за другим. — Что сегодня?
— Рыба, — сказал Корт.
Макинтайр хохотнул.
— Конечно, рыба. Каждый чертов вечер эта рыба. Какая рыба?
Корт пожал плечами.
— А есть разница?
— Пожалуй, никакой. Во всяком случае, вкус один и тот же. — Он яростно нахмурился на Корта, вытаскивая из-под пиджака сверток бумаг. — Вот. Велел моему чертежнику сделать по всем правилам. Расходы подсчитал сам. У Соттини есть на складе запас креплений нужной длины. Хорошие, шеффилдские, они вас не подведут. Я убедил его сбыть их вам по сходной цене. Но поторопитесь, не то он позабудет. Не давайте ему больше двадцати семи шиллингов за штуку. Но думаю, у вас будут проблемы со сваями. Я взглянул еще раз. Центральный столб ушел глубоко вниз, и его необходимо вытащить. Иначе все насмарку. Обойдется это дорого.
— Как дорого?
— Очень. Надо будет обеспечить поддержку всего здания, затем вытащить столб, чтобы обеспечить место для каркаса. Откровенно говоря, лучше всего было бы взорвать его.
— Что-о? Вы с ума сошли!
— Нет-нет. Все очень просто. Полностью безопасно, если уметь. Очень маленький заряд, помещенный пониже, просто чтобы сместить несколько больших камней. Тогда столб целиком свалится, оставив само здание стоять — если вы подперли его как следует.
— Я это обдумаю, — сказал Корт неуверенно.
— Единственный возможный способ. Взрывчатка есть у меня в мастерской. Когда убедитесь, что я прав, сообщите. — Затем Макинтайр повернулся ко мне со вновь наполненным стаканчиком в руке. — И вы. Что вы тут делаете?
Уж конечно, в излишней учтивости Макинтайра нельзя было обвинить. Его скучный северный выговор (я бы назвал его уроженцем Ланкашира, невзирая на шотландскую фамилию) только усиливал общее впечатление грубости, которую, по замечанию Лонгмена, северяне намеренно подчеркивают.
— Всего лишь путешественник из Лондона, где я прожил почти всю жизнь, — ответил я.
— А ваша профессия? Если она у вас есть.
В его тоне был намек на враждебность. Вероятно, я выглядел джентльменом, а Макинтайр, видимо, джентльменов недолюбливал.
— Полагаю, вы можете назвать меня деловым человеком. Если вы хотите знать, живу ли я на деньги моей семьи и провожу дни в безделье за счет чужого труда, ответом будет «нет». Хотя, признаюсь откровенно, с радостью заживу так, если представится случай.
— У вас не английская внешность.
— Моя мать по происхождению испанка, — сказал я ровным голосом. — С другой стороны, мой отец — приходской священник безупречнейшей англичанности.
— Значит, вы полукровка.
— Полагаю, можно сказать и так.
— Хм-м.
— Ну-ну, Макинтайр, — сказал Лонгмен благодушно. — Обойдитесь без вашей прямолинейности, будьте так добры. Пока мистер Стоун не попривыкнет к вам. Я только что рекомендовал ему маркизу как возможную квартирную хозяйку. Как вы думаете?
Реакция Макинтайра была неожиданной. Мне казалось, что фраза эта была проходной, предназначенной перевести разговор в более безопасное русло. Но эффект она произвела прямо противоположный. Макинтайр фыркнул.
— Чертова сумасшедшая, — сказал он. — И вы будете сумасшедшим, если свяжетесь с ней.
— Что все это значило? — спросил я Дреннана попозже, когда Макинтайр проглотил свою еду, бросил салфетку на стол и ушел. В целом он пробыл за столом меньше пятнадцати минут; он был человеком, не расходующим время на второстепенности.
— Понятия не имею, — ответил Дреннан. — Видимо, Макинтайру эта дама не нравится.
— Он попробовал снять там комнату. Она его не приняла, и он обиделся, — сказал Корт.
— Тогда понятно, — бодро отозвался Лонгмен. — Не представляю, как он вообще пересекся с ней. Не через меня, во всяком случае. Не думаю, что у него хватает времени спать. Он трудится над этой своей машиной от зари до зари.
— Машиной? — спросил я. — Какой машиной?
— Никто не знает, — сказал Дреннан с улыбкой. — Это тайная мания Макинтайра. Он говорит, что работает над ней много лет и вложил в нее все свое состояние.
— У него есть состояние?
— Больше нет.
— Он… то есть был, пока не поселился здесь несколько лет назад, инженером по найму. Брал клиента, предлагавшего больше всего. Верфь во Франции, железнодорожный проект в Турине, мост в Швейцарии. Большой специалист.
— Лично я предпочитаю жизнь духа, штудий и размышлений. И, как вы могли заметить, он не слишком умеет ладить с людьми. Он никогда не остается подолгу на одном месте, — заметил Лонгмен.
— Он женат?
— Его жена умерла, рожая. Бедняга! Так что он остался с дочерью, которой сейчас лет восемь. Совсем не женственное существо, — продолжал Лонгмен, хотя я ни о каких подробностях не спрашивал. — Совершенно необразованная, с внешностью отца. Он еще почти сносен, но что терпимо в мужчине…
Он не договорил, с успехом нарисовав картину будущего: одинокая старая дева, кое-как сводящая концы с концами, лишенная хорошего, да и вообще сколько-нибудь приличного общества. Он медленно покачал головой, показывая, как его это огорчает.
— По-моему, она очень милый ребенок, — сказал Дреннан. — Симпатичная улыбка. Хотя причин улыбаться немного.
Вот так продолжался разговор. Он обретал приятность в тоне и настроении, едва впечатление, оставленное Макинтайром, стерлось, и Корт, к моему изумлению, оказался очень занимательным собеседником. Он, пожалуй, был схож со мной по темпераменту, если не по характеру, и его остроумие очень мне пришлось по душе. В школе я знавал много таких: он расцветал, чувствуя мое одобрение, и пришел в на редкость отличное настроение, когда с едой было покончено и маленькое общество начало расходиться. Лонгмен и Дреннан решили посетить «Флориана» коньяка ради. Корт и я не соблазнились и стояли у двери, пока они не скрылись из вида.
Я повернулся поблагодарить его за приятное общество, и тут в нем произошла разительная перемена. Он весь напрягся, побледнел, стиснул зубы, словно в страхе, и ухватил меня за локоть, когда мы обменивались прощальным рукопожатием. Он словно бы в ужасе смотрел на что-то у меня за спиной, а потому я стремительно обернулся поглядеть, что завладело его вниманием.
Ничего! Улица с рестораном была темной, но абсолютно пустой. В конце ее пересекала более широкая улица, слабо освещенная мерцающим пламенем факела, но и там никого не было.
— Корт? В чем дело? — спросил я.
— Это он. Он опять здесь.
Я недоуменно посмотрел на него, но Корт не отозвался и только глядел перед собой, словно помешавшись от страха.
Я легонько похлопал его по плечу, чтобы привести в себя; он как будто не заметил, но затем его глаза оторвались от мертвой точки, в которую вперились, и он посмотрел на меня. Он выглядел ошеломленным и растерянным.
— В чем дело? — спросил я, испытывая искреннее сочувствие, а не только вполне реальное любопытство. Я вспомнил, как Лонгмен упомянул про его нервный припадок вследствие перенапряжения из-за неудач с палаццо. Было ли это проявлением его недуга? В подобных вещах я не имел никакого опыта.
— Прошу у вас прощения, — сказал он потом запинаясь. — Такая нелепость с моей стороны. Пожалуйста, забудьте. Ну, я пойду.
— Ни в коем случае, — ответил я. — Я не знаю, что вас тревожит, но оставить вас одного сейчас никак не могу. Послушайте, я прогуляюсь с вами. Никакого затруднения, и вообще я в настроении прогуляться. Если у вас нет желания разговаривать, мы будем мерить улицы в торжественном молчании и наслаждаться ночным воздухом. Не думайте, что я хочу узнать ваши секреты. Хотя, конечно, хочу.
Тут он улыбнулся и позволил мне повести его к концу улочки. Там он указал налево, в противоположную сторону от Сан-Марко, давая понять, что пойдем мы в этом направлении. Он молчал довольно долго. Мы миновали Риальто, прежде чем он застонал и обеими руками яростно зачесал у себя в голове.
— Вы должны простить этот спектакль, — сказал он, силясь вернуться к нормальности. — Я, должно быть, выглядел нелепо.
— Вовсе нет, — ответил я, надеюсь, успокаивающим тоном, — но действительно вы меня напугали. Хотите рассказать мне, чем вы были так расстроены?
— Хотел бы, если бы не боялся, что про это услышит Лонгмен. Он страшный сплетник, а я не хочу стать предметом насмешек.
— Не бойтесь, — ответил я. — Я вообще не собираюсь говорить мистеру Лонгмену ничего сколько-нибудь существенного. Если вы знали бы меня ближе, то убедились бы, что доверенному мне ничто не угрожает.
Что было чистой правдой. Естественная черта моего характера укрепилась благодаря моему опыту в Сити, где сведения — это все. Эксклюзивное обладание фактом стоит куда дороже денег. Деньги можно занять, цена сведений много выше. Скажем, например, вы услышали о компании, которая нашла золото в Южной Африке. Достаточно просто занять деньги и купить ее акции, пока они не подорожали, и получить прибыль. Никакие деньги в мире не помогут вам, если вы не узнаете этот факт раньше других. Я никогда в жизни не заключал сделок без предварительных сведений и не знаю никого, наделенного здравым смыслом, кто не поступал бы так же.
— Ну, так я буду рад рассказать про пережитое мной, если вы готовы слушать и обещаете перебить меня, если сочтете мою историю нелепой или скучной.
— Обещаю.
Он глубоко вздохнул и начал:
— Я упоминал, что меня сюда прислал мой дядя для исполнения контракта с семьей Олбермарлей. Я приехал около пяти месяцев назад с моей семьей и взялся за дело как мог лучше. Это было нелегко и оказалось бы тяжелой нагрузкой и для здешнего уроженца много опытнее меня. Дом был в гораздо худшем состоянии, чем мне давали понять, рабочие ненадежные, подыскивать необходимые материалы хлопотно и дорого. Моя жена не хотела ехать сюда и глубоко несчастна, бедняжка.
Возможно, вы не поверите после того, что видели, однако я продвинулся, хотя каждое продвижение вперед сопровождается какой-либо заминкой. Нарушения расписания по всем направлениям и огромное превышение бюджета, бесспорно, но причина в том, что семья не имела ни малейшего представления, какую обузу взвалила на себя.
Угнетает меня не это, хотя я и готов признать, в какой мере напряжение делает меня более впечатлительным. Я всегда был нервным. Не думаю, что человек вроде вас — вы выглядите таким разумным и уравновешенным, — не говоря уж о человеке вроде Макинтайра, испытывал бы муки, которые терзают меня последние недели. Короче говоря, я стал жертвой галлюцинаций самого ужасного рода. Но только я не могу полностью принять, что они вполне то, чем считаются. Они слишком реальны для плода воображения и все же слишком странны, чтобы быть реальными.
Вам следует знать, что я сирота. Моя мать умерла, рожая меня, а вскоре умер и мой отец. Вот почему меня вырастили сестра моей матери и ее муж, архитектор. Моя мать умерла в Венеции. Они путешествовали по Европе, продляя медовый месяц, и задержались здесь на несколько месяцев, готовясь к моему рождению.
Я остался жить, она умерла. Прибавить тут нечего, но сердце моего отца было разбито. Я был отправлен в Англию к моей тетке, а он продолжал путешествовать, чтобы справиться с горем. Увы, на обратном пути в Англию, в Париже, он заразился лихорадкой и тоже умер. Мне тогда было два года. Я ничего о них не помню и знаю только то, что мне говорили.
Пожалуйста, не думайте, будто я отклоняюсь от темы, говоря это. Я был абсолютно здоров душой и телом, пока не приехал сюда. Меня воспитывали надлежащим образом и хорошо. Не уверен, что я предназначался в архитекторы, но со временем я могу стать вполне компетентным. В моем прошлом нет ничего, что предсказывало бы происходящее со мной здесь, в городе, где умерла моя мать.
Все началось, когда я шел по улице, направляясь к складу каменщика, насколько помню, и увидел идущего мне навстречу старика. Ничего в нем не возбуждало интереса, и все же я поймал себя на том, что гляжу на него так, как смотрят, когда видят нечто завораживающее, зная, что смотреть нельзя. Вы отводите взгляд и обнаруживаете, что ваши глаза вновь и вновь устремляются назад.
Приближаясь, он поклонился, а затем мы прошли мимо друг друга, продолжая каждый свой путь. Я оглянулся, чтобы еще раз поглядеть на него, но он исчез из виду.
— И все? — спросил я с некоторым удивлением, поскольку он, казалось, полагал, что добавлять что-либо нет нужды.
— В первый раз — да. Судя по вашему тону, никаких поводов для озабоченности не было; неясно даже, почему я вообще обратил на него внимание. Тем не менее я был встревожен, и мои мысли невольно вновь и вновь возвращались к этому моменту. Затем это произошло снова.
На этот раз я шел вдоль набережной. Был разгар дня, так что бездельники и зеваки околачивались там — сидели на земле, заполняли ступеньки мостов, по обычаю коротая часы в ничегонеделанье. Я торопился, у меня была деловая встреча, и я опаздывал. Поднимаясь по ступенькам моста, я посмотрел вверх. Опять он! При виде его я замедлил шаг, самую чуточку, а он сунул руку в карман, вытащил часы и посмотрел на них. Затем улыбнулся мне, будто собираясь сказать: «А вы опаздываете».
Я торопливо прошел мимо, чувствуя себя почти задетым подразумевавшимся упреком, и с решимостью продолжал свой путь. На этот раз я не оглядывался. Понимаете, он знал, что я опаздываю. Он знал про меня. Он, должно быть, следил за мной.
— Но вы про него ничего не знаете?
— Нет.
— А тот, с кем вы собирались встретиться, он не мог что-то сказать? Вы не спросили?
— Никоим образом, — сказал он категорически.
— Опишите мне этого человека.
Мы шли медленно и, что до меня, никуда конкретно. Я полагал, что Корт знал, куда он направляется. Во всяком случае, он поворачивал направо и налево, будто следуя какому-то пути, а не бесцельно бродя, пока говорил, поглощенный своими мыслями. В безмолвных пустынных улицах наши шаги повторялись эхом между зданиями, сопровождаемые плеском воды, а порой отражением лунного света в каналах, когда облака редели, и все это создавало странную и волшебную атмосферу, которую повесть Корта усугубляла, а не развеивала.
— Он коротышка, одет старомодно, слегка сутулится. Его походка казалась обычной, хотя при желании он способен двигаться быстро и бесшумно. Внимание приковывает его лицо. Старое, но без намека на слабость или дряхлость. Скажите, что он стар, как город, и я поверю вам. Лицо многих поколений, бумажно-бледное, невероятно утомленное и исполненное печали. Стоит увидеть его, и уже нельзя оторвать взгляда. Дотторе Мараньони иногда пользует своих пациентов гипнозом. Он верит, что личность воздействующего важнее любых приемов, что он подчиняет испытуемого своей воле. Именно это я и почувствовал: что тот человек пытался овладеть моим сознанием.
Я некоторое время позволял его словам растворяться в ночном воздухе, взвешивая, не актерствует ли Корт, сознательно стараясь создать определенное впечатление для собственных целей. Бесспорно, я склонялся к выводу, что выслушиваю симптомы нервного срыва, который Лонгмен ожидал с минуты на минуту. Но я-то помнил о собственном видении вскоре после моего приезда в город, о старике и серенаде. Оно также оказало на меня странное воздействие. Либо мы оба сошли с ума, либо ни тот и ни другой, а я неколебимо верил в здравость моего рассудка.
— Слишком эффектный вывод на основании двух мимолетных встреч без какого-либо разговора, — сказал я умиротворяющим тоном.
— Они не были единственными, — ответил он, торопясь развеять мои подозрения. — В следующие несколько недель я видел его все чаще и чаще. Он следует за мной, куда бы я ни шел.
Его голос становился все более высоким и истеричным, а потому я попытался его успокоить.
— Он не пытается причинить вам вред? Не угрожает вам? Судя по вашему описанию, он был бы не в силах напасть на вас, даже если бы захотел.
— Нет. В этом смысле он на меня не покушается.
— Он когда-нибудь заговаривал с вами?
— Один раз. Только один. Я увидел его в толпе на прошлой неделе, когда возвращался домой с работы. Он шел мне навстречу и приветственно кивнул при моем приближении. Я не вынес и попытался схватить его за плечо, чтобы остановить. Но не сумел. Я протянул руку к его плечу, которого там не оказалось. Будто моя рука прошла сквозь него. Он продолжал идти, и я крикнул: «Кто вы?»
Он остановился, обернулся и ответил тоже по-английски. «Я Венеция», — сказал он. И только. Затем он поспешил дальше и через несколько секунд исчез.
— Он итальянец?
— Акцент был венецианским. Но, вы видите, он преследует меня ради каких-то собственных целей. Иначе зачем бы он сказал такое? Я чувствую, что схожу с ума, мистер Стоун.
Его голос вновь пронизывала нарастающая паника. Я крепко стиснул его плечо, надеясь болью привести его в чувство, прежде чем он полностью утратит контроль над собой. Сказать вслух, что, на мой взгляд, эти встречи скорее всего были еще одной галлюцинацией, что ему следует обратиться за медицинской помощью, прежде чем это превратится в полную истерию, я не рискнул. И собственное мое видение я тоже не упомянул. Не знаю почему. Думаю, мне было слегка противно свидетельство его слабости. Себя я видел сильным и трезвомыслящим и предпочитал держать его на расстоянии.
— Спокойствие, мой друг, спокойствие, — сказал я мягко, все еще не разжимая пальцы.
Напряжение понемногу отступило, и он как будто внял мне. Затем я осознал, что он затрясся от рыданий, так как его усилия овладеть собой, проявить достойную мужественность оказались тщетными. Я не нашел что сказать. Я был глубоко смущен этим спектаклем. Так унизительно, в людном месте, а я едва с ним знаком. Лучшее во мне указывало, что Корт должен быть в ужасном состоянии, раз открылся мне до такой степени, а все прочее лихорадочно предпочло бы, чтобы он воздержался.
— Я крайне сожалею, — сказал он в конце концов, когда овладел собой. — Это был кошмар, и я не знаю, где искать помощи.
— А что думает ваша жена?
— О, я не хочу тревожить Луизу, — сказал он колеблясь. — Бедняжка, у нее так много забот, ведь Генри еще так мал. А кроме того…
Он не договорил и погрузился в угрюмое молчание.
— Простите меня за вопрос, — сказал я со всей деликатностью, на какую был способен, — но уверены ли вы, что он реален?
— Вы думаете, что мне это представляется? — Мой вопрос его не рассердил. — Поверьте, я взвешивал это. Не схожу ли я с ума? Не плод ли моего воображения этот человек? Разумеется, я недоумеваю. Я почти надеюсь, что это так. Тогда я по крайней мере мог бы обратиться к Мараньони, и он бы мог… сделать то, что такие, как он, делают с безумцами. Однако его шаги четко отдаются на плитах тротуара. Он говорит и улыбается. Он пахнет. Очень четкий запах, будто старого шкафа, который не открывали много лет, чуть сыроватый, заплесневелый.
— Но вы же сказали, что не смогли прикоснуться к нему.
Он кивнул.
— Но я ощущал на себе его дыхание, когда он говорил. Он был для меня столь же реален, как вы теперь.
Он ухватил меня за локоть, будто проверял себя.
— Не знаю, что сказать, — ответил я. — Если этот старик существует, нам следует остановить его и принудить отвечать на вопросы. Если нет…
— Тогда я безумен.
— Тут вы выходите за пределы моих познаний. Я практичный человек. Пока я предполагаю, что у вас на губах пена не выступает.
Он засмеялся — в первый раз после обеда.
— Вы очень добры, — сказал он. — И могу я положиться, что…
— …я никому не проговорюсь? Даю вам честное слово. Полагаю, вы про это никому больше не говорили?
— Кому я мог бы рассказать?
Мы подошли к его жилищу, мрачному, обветшавшему, — как я узнал позднее, бывшему гетто, куда были согнаны венецианские евреи и заперты там, пока Наполеон их не освободил. Какую бы пользу новообретенная свобода ни принесла евреям, она мало что дала этой части города, столь же смрадной и гнетущей, как любой промышленный город в Англии. Даже хуже, следует мне сказать, так как обветшалые дома грозили вот-вот рухнуть — настоящий кроличий садок крохотных комнатушек, куда когда-то были втиснуты тысячи на жертву всяческим вредоносным миазмам, какие только могут породить огромные скопления людей и антисанитарные условия. Корт поселился там из-за дешевизны; это я мог легко себе представить. Я бы потребовал внушительного вознаграждения просто за то, чтобы войти в подобный дом. По-видимому, его дядя (хотя и скрупулезно исполнял свой долг, пока он рос и учился) отличался заметной скаредностью, порожденной верой, что всякое удовольствие оскорбляет Бога. Поэтому Корт оставался на коротком поводке, и ему едва хватало, чтобы как-то обеспечить свою семью и себя кровом и едой в самых стесненных условиях. Его жилище позволяло сэкономить на маленькие развлечения.
Он заметил выражение моего лица, когда мы остановились перед его дверью.
— Я живу не в роскоши, — сказал он виновато. — Но мои соседи — бедняки и даже беднее меня. По контрасту с ними я аристократ.
Меня бы это не устроило. Но его слова напомнили мне, что я обязался посетить маркизу Лонгмена. Я спросил у Корта про нее.
— Очаровательная женщина, — сказал он. — Пойдите непременно. С ней стоит познакомиться. Луиза ее знает и отзывается о ней самым лестным образом, они очень сблизились.
Он сообщил мне адрес, а затем потряс мою руку.
— Мои извинения за спектакль и благодарность за ваше общество, — сказал он.
Я сказал, чтобы он об этом забыл, и повернулся, чтобы возвратиться в отель. Ночной воздух смыл Корта и его беды даже прежде, чем он скрылся из виду.
К шести часам следующего вечера я водворился в мое новое жилище палаццо Боллани на рио ди Сан-Тровазо в Дорсодуро, собственность маркизы д’Арпаньо. Я послал свою карточку в десять часов этого утра и был немедля проведен к ней. Внутренним оком я уже видел старую даму, подобающе одетую, со свидетельствами былой красоты тут, там и повсюду. Немного полноватая, пожалуй, но в стесненных обстоятельствах, непрерывно грезящая о блеске своей юности. Приятное, хотя и меланхоличное видение, не оставлявшее меня до той секунды, пока я не вошел в салон.
Она была уродливой безоговорочно, но своеобразно. Под пятьдесят, заключил я по тонким линиям вокруг ее глаз и рта, еле различимым под толстым слоем пудры; высокая и царственная, с длинным носом и черными волосами, явно крашенными, толстой косой свисавшими ей на спину. На ней было платье с верхней юбкой из белого атласа с зеленой отделкой, слишком модное для женщины ее возраста. Шею обвивало ожерелье из изумрудов, привлекавшее внимание к ее необычайным глазам точно такого же оттенка. На ее костлявых пальцах было несколько излишне крупных колец, и она пользовалась духами, такими крепкими и всепроникающими, что даже и теперь, сорок лет спустя, я все еще ощущаю их запах.
Я не так уж часто теряю дар речи, но контраст между ожидаемым и реальным был в этом случае настолько разительным, что я не нашелся, что вообще сказать.
— Надеюсь, вы не против того, чтобы говорить по-французски, — сказала она, идя мне навстречу. — Мой английский ужасен, и, полагаю, ваш венецианский не лучше. Разве что вы предпочтете немецкий.
Голос у нее был грубый, а легкая улыбка — гротескной в своей девичьей кокетливости. Я ответил, что французский мне подойдет, а про себя поблагодарил мою мать за мудрость, подсказавшую ей столько лет тому назад нанять французскую гувернантку для меня и остальных детей. В то время родители не могли позволить себе лишних расходов, а с гувернантками вы получаете то, за что платите — в данном случае ленивую, грубую дрянь. Но она говорила по-французски и, раз оказавшись в нашем доме, выдворена была с большим трудом. Однако оставалась она достаточно долго, чтобы научить меня языку, хотя как следует я овладел им только с Элизабет. Она принадлежит к тем возмутительным людям, кто подхватывает языки на лету, просто слушая. Мне пришлось заниматься очень усердно, но Элизабет всегда предпочитала французский английскому. Вот я и занимался, чтобы угодить ей.
Маркиза села, жестом пригласив сесть и меня, предложила кофе и умолкла, глядя на меня с легкой улыбкой.
— Я понял от мистера Лонгмена, что вы иногда позволяете приезжим останавливаться в вашем доме, — начал я с некоторой нерешительностью. Я тут был для этого, и рано или поздно эта тема должна была всплыть.
— Совершенно верно. Мария сводит вас осмотреть комнаты немного погодя, если я решу, что могу стерпеть вас под моим кровом.
— А!
— Я делаю это не ради денег, вы понимаете.
— Вполне, вполне.
— Но я нахожу интересным иметь людей вокруг себя. Венецианцы так скучны, я просто изнемогаю от них.
— Вы сами не венецианка?
— Нет.
Дальнейшей информации она не предложила. И, как бы мне этого ни хотелось, продолжать расспросы я не мог.
Собеседницей она была не из легких. Вернее, она принадлежала к тем, кто молчанием вынуждает говорить других и лишь глядит с легкой улыбкой, которая мелькает на губах куда заметнее, чем в глазах, требуя, чтобы они заполнили пустоту.
И я рассказал ей о моем путешествии по Италии, моем пребывании в отеле «Европа», моем решении остаться и моей потребности в несколько более удобной обстановке.
— Понимаю. Многое в своем объяснении, я думаю, вы забыли упомянуть.
Меня удивило ее замечание.
— По-моему, нет.
Опять молчание. Я прихлебывал кофе, а она сидела неподвижно, вглядываясь в меня.
— И как вам Венеция, мистер Стоун?
Я ответил, что нахожу ее очень приятной, хотя видел мало.
— И вы поступили, как все здесь, наняли гондолу, чтобы предаваться в ней печальным мыслям?
— Пока еще нет.
— Вы меня удивляете. Разве вы не разочаровались в любви? Не чаете исцеления разбитому сердцу? Вот почему люди по большей части приезжают сюда. Они находят этот город наилучшим местом, чтобы предаваться жалости к себе.
Внезапная резкость ее тона, тем более странная из-за неожиданности. Я посмотрел на нее с любопытством, но ничего по ее лицу не прочел. Сказала она это как нечто само собой разумеющееся, возможно, как просто наблюдение.
— Не в моем случае, мадам, — ответил я. — Меня ничто не угнетает.
Если она хотела вызвать у меня неловкость, заставить обороняться, то преуспела. Я не привык к подобным разговорам. Она увидела это и наслаждалась моим смущением, что толкнуло меня дать отпор.
— Значит, вы здесь, чтобы ваше сердце было разбито. И станете таким же, как прочие.
— Какие прочие?
— Те, что не могут уехать. Их тут много. Город захлопывает слабых в капкан и не позволяет им уехать. Будьте осторожны, если останетесь тут надолго.
Я покачал головой. Я не мог понять, о чем она говорит.
— Иностранцы, особенно жители северных стран, делают ошибку, когда приезжают сюда. Они не принимают Венецию всерьез. Они приезжают из своих стран, полных всяких машин и денег, и испытывают к ней жалость. Они считают ее безобидным осколком прошлого, некогда прославленной, теперь лишенной надежды. Они гуляют и восхищаются, но ни на секунду не избавляются от чувства презрения и превосходства. Теперь господа вы, не так ли?
Вновь я ничего не сказал.
— А Венеция ждет, выбирает свой час. Большинство приезжают и осматривают и снова уезжают. Но слабые — ее добыча. Она высасывает из них жизнь каплю за каплей. Отнимает у них волю, их самостоятельность. Они остаются, они остаются еще на немного, а затем не могут и вообразить, что уедут. Тогда жизнь лишается своей цели, они становятся всего лишь тенями, бродят по улицам, каждый день едят в одном и том же заведении, ходят одним и тем же путем каждый день, но по какой причине, вспомнить не могут. Это опасное место, мистер Стоун, оно проклято. Берегитесь его. Оно живое, и дух его кормится слабыми и беззаботными.
— По-моему, маловероятно, что это станет моей участью.
Она негромко засмеялась. Чарующий смех, но тревожащий в контексте ее слов, в которых не было и намека на шутливость.
— Может быть, и нет. Но вы приехали на несколько дней, а сейчас снимаете комнаты для более долгого пребывания тут. Я чувствую, вы что-то ищете, мистер Стоун, хотя и не знаю что. Как вы и сами, я думаю. Но будьте осторожны, здесь вы найдете только печаль. Я это чувствую в вас; в тяжких обстоятельствах вы расцветаете. Вы считаете себя сильным, но самое слабое ваше место — ваше сердце. В один прекрасный день оно вас уничтожит. Вы это знаете, ведь так?
Эта мелодрама окончательно заставила меня молчать. Она, очевидно, пыталась заворожить меня, вывести из равновесия и, если хотите, подчинить разговор прихотливостью своих слов. И столь же очевидно, она добивалась своего. Я ощутил охватывающий меня туман дурных предчувствий и осознал, что это было тем же самым чувством, которое я испытал накануне. Чувство грусти, пока я шел по улицам, ощущение необъяснимости, охватившее меня в ту первую ночь, когда я смотрел на палаццо, — все это были слагаемые того чувства, которое она выразила в словах. Желание попробовать бесшабашность крайних эмоций, отбросить обычную осмотрительность, продуманный жизненный путь, какой я создал для себя. Вот ради чего я покинул Англию, разве нет? Отчего я три месяца странствовал по Италии в поисках именно этого? Но еще не нашел. В этот самый момент я поймал себя на том, что думаю о моем кратчайшем знакомстве с миссис Корт, о том, как ее глаза встретились с моими.
Это была всего лишь нелепость, соединение солнечного света и усталости, непривычность окружения, вода. Очень успокаивающие и расслабляющие по-своему. И тем более из-за их чуждости моей обычной жизни. Я посмотрел на маркизу и улыбнулся. Почти ухмыльнулся. Это был вызов ей. Безмолвное утверждение, что ее слова меня не обманут, как бы она ни старалась. Я орешек покрепче человека вроде Корта.
Она улыбнулась в ответ, принимая вызов, и хлопнула в ладоши.
— Мария! — позвала она. — Пожалуйста, покажи мистеру Стоуну комнаты.
— Значит, вы сможете стерпеть меня в вашем доме? Я польщен, — сказал я.
— Так и следует. Но у вас аура честного человека, хорошего человека, — ответила она очень серьезно.
— Прошу прощения?
— Ваша аура. Она лучится вокруг вас, раскрывая природу духа, питающего механизмы вашего тела. Ваша — мягкая, голубая и желтая. В духе вы разделены между желанием мира и желанием приключений. Власти и покоя. Вы желаете многого, но я чувствую в вас и волю к справедливости. Вы разделены между мужской линией и женской. Но атрибуты в вас распределены неверно. Приключений желает женское в вас, а мира — мужское. Вам будет трудно примирить их, мистер Стоун, но они делают вас интересным.
Создалось четкое впечатление, что она желает моего присутствия в ее доме, чтобы изучать меня, будто какой-то нелепый энтомолог; тем не менее битву между моей пламенной матерью и моим миролюбивым отцом она описала с поразительной точностью. Ошеломляющей точностью. И увидела, что на меня это произвело впечатление, хотя говорила только вздор.
Упаковка багажа задержалась из-за встречи, которая произошла у меня по возвращении в отель.
Когда я вошел в вестибюль и спросил свой ключ, я заметил, что какой-то коротышка вскочил с кресла и направился ко мне.
— Мой дорогой Стоун, — сказал этот субъект с густым итальянским акцентом, хватая мою руку и разворачивая меня лицом к себе. — Я никак не ожидал, что это окажется верным. Поразительно! Я так рад видеть вас!
Я смотрел на него в недоумении. А затем меня осенило, кто он. По-моему, я упомянул, что за несколько лет до того я попробовал пуститься в разгул. Я не стыжусь этого периода моей жизни. Я полагаю, такое неизбежно для молодых мужчин, чья энергия не истощается физическим трудом. И я, повторяю, убедился, что удовольствия такой жизни приедаются очень скоро, и никогда уже к ней не возвращался. Я не тратил мои более зрелые годы на прикидывание, какие ощущения мог бы я получить от того-то или того-то, и в среднем возрасте у меня не возникало ни малейшего соблазна попытаться вернуть молодость и тем превратить себя в посмешище.
В тот период я свел знакомство с компанией молодых людей. Некоторые были отпрысками знати далеко на пути к болезни и ранней смерти от эксцессов (тем самым ослабляя социальный класс и предотвращая вероятность революции — ведь зачем брать на себя труд свержения людей, которые преотлично сами себя обессиливают?). Другие были просто бездельниками и проматывали наследства, разыгрывая из себя поэтов и художников; и еще парочка-другая студентов-медиков, настолько необузданных, что я поостерегся бы лечиться у них. Один из них, однако, теперь личный врач его величества, из чего следует, что даже величайшие грешники способны на искупление. Из прочих один стал судьей Высокого суда, а другой застрелился вследствие Данберийского скандала — идиотского плана надуть публику, суля огромные доходы от железной дороги, построенной через двухсотмильное болото в России. Мой друг, к которому я продолжал питать привязанность до самого конца, влез в огромные долги, чтобы купить акции в надежде выбраться из тяжелейшей финансовой ситуации, и был окончательно разорен.
Остановил меня сейчас один из студентов-медиков. Я не обращал на него никакого внимания и даже не знал его имени — какое-то иностранное, но все называли его Джо, прозвище более оскорбительное, чем дружеское, так как оно несло в себе небрежность, адресованную четвероногому любимцу или туземному носильщику, а не равному.
Джо — или дотторе Джузеппе Мараньони, как он звался теперь, — сильно изменился за последние несколько лет, это было ясно. Прежде его личность никак не проявлялась, и вы попросту его не замечали — один из тех, кто ждет, чтобы с ним заговорили, и благодарен, если его включают в разговор. Только его глаза намекали, что он не так прост: он всегда наблюдал, всегда интересовался. Но с какой целью, оставалось неясным.
И вот этот человек теперь сиял на меня улыбкой, тряс мою руку и вел меня к столику в углу поболтать по душам. Совсем не весело встречать прежнего знакомого, которого не видел несколько лет. На той стадии шок был ограниченным, но вполне реальным. Теперь это надрыв сердца — встретиться с кем-то когда-то знакомым, с кем не встречался лет тридцать — сорок, и увидеть поредевшие волосы, сгорбленность, морщины, когда ожидаешь (не важно, сколько бы ясно ты ни осознавал, что этого быть не может) увидеть его или ее точно такими же, как при последнем расставании. И понять, что они так же потрясены твоим видом.
Сменив страны, мы обменялись ролями. Мое изумление из-за внезапного возвращения Мараньони в мою жизнь было столь велико, что я больше молчал. Он, по контрасту, не умолкал ни на секунду. И помнили мы все очень по-разному: он говорил о духе товарищества его дней в Лондоне, о чудесных друзьях, какими обзавелся там, спрашивал про членов той компании начинающих прожигателей жизни, а мне было нечего ему ответить, так как, за исключением Кэмпбелла, я порвал с ними всеми, когда оставил тот образ жизни, да и вообще я всегда не терпел пересудов. Затем он начал удивлять меня.
— Жалею, что Лондон не нравился мне сильнее, — сказал он. — Такой скучный город.
— В сравнении с Венецией?
Он застонал.
— Нет-нет. Профессионально Венеция интересна, но не блестяща, увы. Никакого сравнения с таким городом, как Париж, например. Англичане, простите меня, друг мой, чересчур респектабельны.
Я хотел было оскорбиться, но ограничился вопросительным взглядом.
— Возьмите моих соотечественников, студентов-медиков. В Париже они живут вместе и едят вместе, и у всех есть подружки-продавщицы для ведения хозяйства, пока они не получат диплом или не найдут подходящую жену. Их жизнь принадлежит им. В Лондоне каждый имеет квартирную хозяйку, ест каждый вечер какую-нибудь ее жуткую стряпню и ходит в церковь по воскресеньям. Буйные развлечения практически исчерпываются выпивкой.
— Сожалею, что вы были разочарованы.
— Я жил там не развлечений ради, а чтобы учиться и наблюдать. Что и получил сполна с большой для себя пользой.
— Учиться чему? Наблюдать что?
— Медицине, как вам известно. И особенно науке о психике. Я врачую рассудок, а потому мое дело изучать людей во всем их разнообразии. Я многому научился там, хотя и меньше, чем в Париже. Компания, к которой вы принадлежали, была очень поучительна.
Я, как легко представить, был несколько оскорблен такой фразой: подумать только, все время, пока мы его игнорировали, обходились как с ничего не значащей иностранной сошкой, он наблюдал и анализировал нас! Наподобие маркизы, только более научно, надеялся я. Он заметил мое расстройство и засмеялся.
— Не волнуйтесь, вы были наименее интересным среди них.
— Не вижу в этом ничего утешительного.
— Но кто знает, что таится под поверхностью? Я шучу. Вы были самым нормальным, куда нормальнее остальных моих товарищей. Они, учтите, были очень увлекательны, каждый по-своему. — Он назвал одного. — Явные дегенеративные наклонности, выпуклости, указывающие на сдавливание лобной части черепа. Бесспорно, тенденция к умопомешательству, разбросанность суждений и явная склонность к насилию.
— Он как раз утвержден королевским адвокатом, — заметил я сухо.
— Доказывает мои выводы, не так ли?
Я ничего не сказал. (Несколько недель назад мне стало известно, что мой былой приятель помещен в приют для умалишенных после зверского нападения на жену, с которой прожил тридцать лет. Случившееся держалось в секрете, чтобы мысль о сумасшедшем, решающем уголовные дела — как судья он стал знаменит обилием смертных приговоров, — не принизило грозное величие закона в глазах публики.)
— Увы, теперь мне редко выпадает удача заниматься такими сложными случаями, — сказал он почти тоскливо.
Меня это не очень интересовало, но я спросил, как шли его дела с нашей последней встречи. Оказалось, что Мараньони после завершения занятий в Париже вернулся в Милан, где недолго проработал в приюте для умалишенных, пытаясь вводить наилучшие французские методики. Он так преуспел (это его утверждения, не мои), что был переведен в Венецию, дабы воплощать тут новые идеи, как того требовало объединение с Италией. Он был эмиссаром государства, присланным реорганизовать приюты города и загнать в них буянов, убедить и усмирить сумасшедших, чтобы они выздоровели благодаря самым современным методам. Он не был излишне оптимистичен, хотя и доволен жалованьем, сопутствующим его новому посту.
— И чтобы вы не подумали, будто я несправедлив к Англии, заверяю вас, что в сравнении с Венецией она была раем. Здесь сумасшедшие все еще в руках священников, которые бормочут над ними свою абракадабру, и молятся об их выздоровлении, и бьют их, когда молитвы остаются без ответа. Как видите, на руках у меня огромная работа. Мне приходится одновременно бороться с сумасшедшими и с Церковью.
— И кто хуже?
Он махнул рукой.
— Знаете, иногда я их путаю. Дегенераты, — сказал он, прихлебывая из бокала. — Для них мало что можно сделать. Только определить, изолировать и ликвидировать. Этот город — жертва инбридинга. Поколения за поколениями не покидали лагуны. То, что вы видите как город несравненной красоты и неисчислимых богатств — воспаленный гнойник душевных заболеваний. Люди ослабленные, истощенные, неспособные сами о себе заботиться. Без сомнения, вы читали историю Венеции, о том, как она оказалась во власти Наполеона. Однако не Наполеон завоевал этот город. Непрерывное пожирание его населения дегенерацией лишило его какой-либо возможности сопротивляться.
— И что конкретно вы рекомендуете?
— Ну, если бы я мог поступить по-своему, то увез бы отсюда всех.
— Всех? Вы хотите сказать, весь город? — спросил я с сомнением.
Он кивнул.
— Если в доме чума, вы не довольствуетесь полумерами, верно? А Венеция как раз чумной город, заражающий всех, кто соприкоснется с ним. Наконец-то мы пытаемся создать нацию здесь, в Италии, и мы нуждаемся в энергичном здоровом населении, которое будет плодиться и преодолевать трудности современной жизни. Мы не можем рисковать, чтобы место, подобное этому, подорвало бы все наши усилия, подточило бы нашу жизненную силу зараженными семенами.
Он улыбнулся изумлению, которое вызвали у меня его слова.
— Я говорю так категорично, потому что знаю: никто не станет меня слушать. Ни у кого недостанет воли принять необходимые меры. Так что взамен я делаю, что могу и должен, от больного к больному.
— Мне неловко возражать против мнения ученого, но и в Лондоне, и в Париже я видел много бездельников. А здесь не заметил никаких тенденций к насилию.
Он умудренно кивнул.
— Дегенераты есть повсюду. Особенно в Европе, потихоньку рушащейся. Вы знаете, по оценке одного именитого врача, до трети всего населения, возможно, больны?
— И вы хотели бы избавиться от всех них?
— Невозможно, — ответил он, явно намекая, что не желал бы ничего лучшего. — Я пытаюсь опознавать их. Если бы можно было помешать им размножаться, тогда со временем проблема сошла бы на нет. А что до насилия, не давайте себя одурачить. Их природная вялость придает им внешнюю пассивность. Но когда что-то лопается, они ведут себя как дикие звери. Более того: этот город привлекает подобных людей. Они приезжают каждый день и убеждаются, что он в их вкусе. Например, человек по фамилии Корт…
— Я познакомился с мистером Кортом, — сказал я, без сомнения, с заметной сухостью. — И нахожу его очень приятным.
Мараньони улыбнулся с некоторым высокомерием.
— Вот почему существуют психиатры, — сказал он. — Чтобы замечать то, что недоступно нетренированному взгляду. Мистер Корт — человек на самом краю и может упасть в пропасть безумия в любой момент. Его никак не следовало посылать сюда. Что характерно для вас, англичан. Его отправили сюда, чтобы он закалился, если тут верно употребить это выражение. А результат может быть прямо противоположным и доконать его. У него, знаете ли, галлюцинации. Он думает, будто его преследует какой-то человек. И не просто какой-то человек, о Боже мой, нет, но сам город.
— Откуда вы это знаете?
— А! — сказал Мараньони, прикоснувшись к носу. — Тут мало секретов, как вам предстоит узнать.
— Вы считаете его сумасшедшим?
— Корта или призрачного венецианца?
— Обоих.
— Если этот венецианец вообще существует, то, естественно, обоих. Убеждение в своей бессмертности не такая уж редкость, а убедить себя, будто вы кто-то другой, вообще обычное дело. Я много раз сталкивался с Наполеоном, и с принцами, и с детьми папы, непременно похищенными во младенчестве. Убедить себя, что ты — город, вот это очень странно. Я никогда с подобным не сталкивался, и надеюсь, что он существует. Я был бы в восторге встретиться с ним.
— Ну а Корт?
— Чрезмерно чувствительный молодой человек, на мой взгляд. Он впитывает нездоровость города, но вместо разумного отношения к этому воплощает ее в свои фантазии. Венецианец — город-дегенерат, убивший свою мать, что вызывает в нем нездоровое влечение. Он должен немедленно уехать, я так ему и сказал, но он отказывается слушать. Говорит, что это было бы трусостью, что у него здесь работа, которую он должен выполнить. Но это будет стоить ему рассудка, если он не побережется. Особенно если и дальше будет держать свою жену при себе.
Мараньони не был джентльменом. Достаточно скверно, что доктор вот так говорит о своем пациенте. Но бросить тень на миссис Корт? Я счел это возмутительным. Думаю, он заметил выражение моего лица.
— Ах уж вы, рыцарственные англичане! — сказал он с легчайшим презрением. — Хорошо, мне не следовало говорить этого, но миссис Корт я нахожу…
— Потому что вы, без сомнения, не одобряете утонченности и характера в женщинах, — сказал я, — поскольку вы привыкли к итальянкам.
И все-таки невыносимый доктор не обиделся.
— Да, возможно. Бесспорно, они очень отличаются манерами. Хотя отнюдь не столько по природе. Вы знакомы с этой леди? Полагаю, что так.
— И нахожу ее очаровательной.
— Да, она такова. Она такова. Ну, я принимаю упрек. Несомненно, вы знаете ее лучше, чем я, всего лишь итальянец.
Меня этот разговор несколько встревожил. Теперь я привык, что капиталистов вроде меня не терпят за их безжалостную целеустремленность, их беспощадность в эксплуатации других. Может, мы и таковы, но должен сказать, что я ни разу не сталкивался с капиталистом и вполовину столь безжалостным, как любой из этих врачевателей рассудка. Если им когда-нибудь разрешат воплотить их идеи на практике, они будут страхолюдны. Убеждение, будто их метод делает их непогрешимыми, будто их заключения всегда верны, толкает их претендовать на поразительную власть над другими. Капиталист хочет денег своих заказчиков, рук своих рабочих. Психиатры хотят их души.
К счастью, Мараньони устал от этой темы, как и я, и из вежливости начал расспрашивать меня о моем путешествии.
— Вы уже познакомились с некоторыми людьми здесь, мне кажется. Вас мне упомянул мистер Лонгмен.
— Кое с кем, — ответил я. — И я как раз перебираюсь пожить в палаццо маркизы д’Арпаньо.
— Ого! — сказал он с улыбкой. — Значит, вы человек особенный. Она очень разборчива. Что вы сказали или сделали, чтобы понравиться ей?
— По-видимому, причина в моей ауре. Или в толщине моего бумажника.
Мараньони засмеялся.
— А, да! Я и забыл. Маркиза же провидица.
Я уставился на него.
— Нет, правда. Духи буквально становятся в очередь, чтобы побеседовать с ней. Ее гостиная должна временами превращаться в бедлам. Она обладает даром. Глазом. Это нечто спиритуалистическое и означает, что она… абсолютно помешана.
— Еще одна? Вы меня пугаете.
— О, она достаточно безобидна. На удивление. Естественно, я учуял клиентку, когда впервые встретился с ней. Но меня ждало разочарование. Вы увидите, что, за исключением некоторых категоричных высказываний, она совершенно нормальна.
— И это означает…
— Совершенно четко, что она сумасшедшая. Только вопрос времени, прежде чем безумие вырвется наружу и станет более очевидным. Пока же она совершенно нормальна в поведении. Не считая духов, конечно. Вас, полагаю, на каком-нибудь этапе пригласят участвовать в сеансе. Как всех. Но у вас не будет никакого предлога, чтобы не участвовать. Так что вам придется пойти. Вы верите в духов? В привидения? Ауры? В существа, которые стучат по ночам или под столом?
— Да нет, — сказал я.
— Жаль. Но она ничего против иметь не будет. Если вы выражаете сомнения, она только улыбается вам сочувственной улыбкой. Слепые глупцы, которые не верят очевидному, даже когда оно у них перед глазами. Это ваша потеря, а не ее, если вы отгораживаетесь от всех астральных наслаждений и высшей мудрости, которую они даруют.
— Немножко смахивает на психиатров, — сказал я с некоторым облегчением.
— Абсолютно на психиатров, — сказал он благодушно. — Более того, маркиза говорит не так, как некоторые шарлатаны. Это и делает ее такой завлекательной. Ее сумасшествие абсолютно логично и разумно. Настолько, что она очень убедительна. Например, миссис Корт как будто попала под ее чары. Слово «чары» я употребляю метафорически, вы понимаете.
— Вы считаете всех женщин сумасшедшими? Но вы же должны знать и не таких?
Мараньони взвесил вопрос, затем покачал головой.
— Учитывая всё, нет. Все женщины помешаны на том или ином уровне. Вопрос лишь в том, когда (или если) помешательство даст о себе знать.
— То есть если я встречу женщину абсолютно нормальную и уравновешенную…
— Значит, она всего лишь не проявила симптомы сумасшествия. Чем дольше она останется в состоянии видимой нормальности, тем более буйно скрытое безумие. У меня ими набиты палаты. Некоторые женщины, очевидно, прячут симптомы всю свою жизнь. И сумасшествие так и не выходит наружу. Но оно всегда латентно.
— Значит, здравый рассудок — признак помешательства? То есть у женщин, я имею в виду.
— Боюсь, что так, увы. Однако я не догматик в этом вопросе в отличие от некоторых моих коллег… Скажите мне, — потребовал он, внезапно сменив тему, — деньги все еще ваше главное занятие в жизни?
— Почему вы так говорите?
Он пожал плечами.
— С самого начала было очевидно, что вы не намерены быть одним из бедняков в этом мире, — ответил он с улыбкой. — Вы всегда настороже. Если бы я сказал «рассчитываете», вы приняли бы это за оскорбление, которого я вовсе не подразумевал. А потому давайте скажем: слишком чутки и слишком умны.
— Да. Давайте скажем так. У меня действительно есть некоторые финансовые интересы.
— Которыми здесь вы не заняты?
— Нет.
— Так-так. — Он снова улыбнулся, что меня уязвляло. Есть что-то крайне раздражающее в людях, чьи высказывания претендуют на всезнание, кто притворяется, будто способен читать чужие мысли. — Я никогда не видел вас как человека, ищущего праздников.
— Значит, пора поглядеть снова. Хотя в целом вы правы. Моя бездеятельность меня, правда, чуть угнетает.
— Однако вы остаетесь здесь.
Я кивнул.
— Возможно, в Венеции есть и другие занятия, кроме как глазеть на здания.
— Например?
Я пожал плечами. Я начинал находить его невыносимым.
— Строить их.
— Вижу, вы не склонны что-нибудь добавить, — сказал он после нескольких секунд вглядывания в мое лицо. — Вы предоставляете мне самому разобраться.
— Вот именно.
— Очень хорошо. Дайте мне неделю и несколько трапез вместе, и мы посмотрим. Если я угадаю вашу цель, вы угостите меня обедом. Если потерплю неудачу, угощаю я.
— Договорились, — сказал я с легкой улыбкой. — Теперь, если вы меня извините, мне надо упаковаться. Маркиза ожидает меня к шести.
— Охотно. Мне тоже пора. У меня новый пациент, которого доставили утром.
— Интересный?
Он вздохнул.
— Нисколько.
Пока я не съязвил Мараньони про строительство, я серьезно не задумывался о смутных идеях, мелькавших у меня в голове. И только из-за этого случайного разговора они превратились в конкретную цель, в маленький проект, который мог обеспечить мне занятие и покончить с бессмысленными блужданиями, которые начали меня тревожить.
Для начала требовалось найти подходящий участок. Предпочтительнее было бы купить землю в центре города и снести все строения там, расчистив место под современное и надежное здание. Однако я быстро выяснил, что подобный план вряд ли можно осуществить. Для любых работ такого характера требовалось разрешение совета, а местное правительство инстинктивно противилось всему, что отдавало современностью. Получить разрешение снести полдюжины дворцов на Большом Канале (каким великолепным ни сулил стать результат) вряд ли удалось бы, и в любом случае изначальная цена покупки была непомерной.
Тем не менее на следующее утро я нанял гондолу и распорядился, чтобы гребец плыл куда захочет. Достаточно приятное времяпрепровождение скользить по широким каналам и по узким, наблюдать, как водовозы наполняют колодцы, продавцы дров торгуют своим товаром — все странности деловой жизни, которые не могут не развиться в городе, тонущем в воде. Эхо голосов, отражающихся от высоких узких зданий, чуть более резких и смешанных благодаря эффекту воды, начало возвращать мне настроение странной умиротворенности, охватившее меня в мой первый вечер и прямо противоположное моему предполагаемому намерению.
Короче говоря, я предался всевозможным фантазиям. Время от времени такое со мной там случалось. Меня поражало не то, что граждане Венеции были теперь столь ленивыми, а наоборот, что когда-то у них хватило энергии выбраться из лагуны и превратить свои деревянные хибары среди болотистых низин в великий метрополис, некогда правивший всем Средиземноморьем. Походи старинные венецианцы на меня в том моем настроении, они бы и по сей день барахтались по колено в иле.
Я пишу, как мне помнится, и придаю некоторый смысл моему настроению в то солнечное сентябрьское утро, когда гондола медленно обогнула угол и я увидел миссис Корт, идущую вдоль канала, в котором мы оказались. Узнать ее было нетрудно: она держалась и шла так, что могла быть только англичанкой, — более прямо и более подтянуто, чем венецианки, которые не дисциплинируют свои фигуры.
Сверх того, одета она была так же, как когда я с ней познакомился, — отказавшись от мантильи по случаю прекрасной погоды и сохранив только шляпу, чтобы оберегать свою прекрасную белую кожу от солнца. Я окликнул ее и махнул гондольеру, чтобы он причалил к спускающимся к воде ступенькам.
— Я заходила к аптекарю за микстурой от кашля, — сказала она, когда мы поздоровались. То, о чем она говорила, ни малейшего значения не имело. Я заметил, что ее глаза были ясными и встречались с моими, пока мы разговаривали. Она стояла ближе ко мне, чем я ожидал бы от женщины, с которой был едва знаком.
— А это ваш сын? — спросил я, указывая на младенца на руках коренастой крестьянки, стоящей в нескольких шагах от нас. Ребенок выглядел больным и хныкал. Его сиделка или нянюшка покачивала его в своих объятиях и что-то напевала ему на ушко.
— Да, это Генри, — сказала она, почти не глядя. — Он очень похож на отца.
Разговор оборвался. Я обрадовался ей, но сказать мне было нечего. Непринужденная беседа, завязывающаяся между мужчинами или парами давних знакомых, была неуместной. Идти своей дорогой ни ей, ни мне не хотелось, но как продлить встречу мы не знали.
— Вы осматриваете достопримечательности? — сказала она наконец.
— Пожалуй, хотя я уверен, что видел этот канал по крайней мере три раза. А может быть, и нет. Они все вскоре начинают выглядеть одинаково.
Она засмеялась.
— Вижу, опыт мистера Лонгмена вас не обогатил. Не то вы знали бы, что дом на углу, — она указала на что-то у меня за спиной, я обернулся и увидел ничем не примечательное здание, давно заброшенное, — когда-то принадлежал даме с черепом.
Она улыбнулась, когда я опять оглянулся.
— Не хотите ли послушать историю, которую он мне рассказал?
— Очень.
— Не знаю, когда это произошло. Большинство венецианских историй не имеют дат. Но очень давно. Мужчина шел по проулку неподалеку отсюда. Он думал о своей невесте, но его радостные мысли потревожил нищий, клянчивший деньги. Он рассердился, ударил нищего ногой за его дерзость и угодил сапогом ему в голову. Нищий скатился в канал мертвый, а молодой человек убежал.
Настал день свадьбы, и в заключение новобрачных отвели в их опочивальню. В дверь постучали, молодой человек с проклятием открыл ее и увидел жуткое зрелище. Труп с лохмотьями плоти на костях. Глаза, выпучившиеся из глазниц. Зубы, торчащие там, где плоть объели рыбы.
Он завопил, как вы легко можете себе вообразить.
«Кто ты? Что тебе надо?» — кричал молодой человек.
«Я убитый тобой нищий. Я ищу погребения», — ответил призрак.
Вновь он остался глух к просьбе. Он захлопнул дверь и заложил засов. Достаточно оправившись, он вернулся наверх в опочивальню.
Но, войдя в комнату, он побелел и упал без чувств.
«Что случилось, любовь моя?» — вскричала новобрачная.
Она вскочила и пошла к нему, но, проходя мимо зеркала, обернулась взглянуть на себя.
Ее лицо было белым и черепоподобным, волосы вырваны, глаза выпучились из орбит, зубы торчали там, где плоть объели рыбы.
Она говорила все тише, и я поймал себя на том, что подхожу к ней все ближе, пока она рассказывала эту жуткую завораживающую сказочку. Когда она закончила, я оказался так близко, что ощущал на лице ее дыхание. Она смотрела на меня открыто и прямо.
— И мораль сей истории: никогда не будьте недобры к нищим, — сказал я.
— Нет, — ответила она тихо. — Не выходите замуж за человека жестокого и бессердечного.
Я пришел в себя и попятился. Что произошло сейчас? Я не знал. Но ощущение было такое, будто меня пронизал разряд тока. Я был в шоке. Не из-за истории, а из-за рассказчицы и того, как она рассказывала.
То, как ее глаза были устремлены на меня, вот в чем была истинная причина шока, лежавшая за гранью приличий, на которую я отозвался. Или нет. Может, я просто вообразил, а может, она отозвалась на меня.
— Я огорчен, что путешествую столь невежественно, — сказал я.
— Может быть, вы нуждаетесь в проводнике?
— Может быть, и так.
— Может быть, вам следует обратиться к моему мужу, — сказала она и заметила разочарование на моем лице. — Я уверена, он разрешит мне показать вам достопримечательности города.
Опять эти глаза.
— Надо ли мне спрашивать его разрешения?
— Нет, — сказала она с намеком на презрение в голосе.
— Я не хотел бы затруднять вас. Я уверен, вы очень заняты.
— Думаю, я могла бы уделить вам некоторое время. Мне это доставит большое удовольствие. Мой муж все время повторяет, что мне следует чаще выходить из дома. Он знает, насколько здесь все пусто для меня, хотя сам ничего не меняет, только извиняется.
Я не мог выкинуть эту встречу из головы ни сразу, ни потом. Она, как и мое чувство к городу, закреплялась во мне незаметно для меня. Но я осознавал, что то, что я видел и делал, сливалось с моими мыслями до той степени, когда я уже почти не отличал одного от другого. Хотя я желал развеять этот дурман, я также желал, чтобы это странное состояние продолжалось. Такая роскошь — подчиняться малейшему импульсу, позволять любой мысли приходить мне в голову, отбросить дисциплину, которую я тщательно культивировал. Не быть самим собой, собственно говоря.
Мне требовалось общество, чтобы отвлечься, а еще я хотел узнать побольше о Луизе Корт. Какова ее история, ее натура? Почему она так разговаривала со мной? Что она за человек?
К тому моменту у меня были всего две встречи с ней, и обе короткие. Недостаточно, чтобы объяснить ее место в моих мыслях. Бесспорно, ни одна другая женщина — а я уже познакомился со многими более обворожительными, более красивыми, более примечательными во всех отношениях — не воздействовала на меня столь быстро. Большинство я забывал сразу же, едва они исчезали с моих глаз.
Несколько дней спустя я отправился в ресторан, так как вновь нуждался в обществе, чтобы заполнить пустые часы. Маркиза была вполне счастлива кормить меня за экстравагантную дополнительную плату, но ее кухарка оказалась ужасной, а маркиза категорически настаивала на трапезах в старом столовом зале по всем правилам этикета. Только она и я на противоположных концах очень длинного стола. Разговаривать было по меньшей мере трудно, и главными звуками были позвякивания столовых приборов и производимые ею, поскольку ее вставные челюсти не были безупречно подогнаны и после каждого кусания их приходилось всасывать на место.
К тому же по крайней мере один раз в течение каждой трапезы ее лицо обретало грезящее выражение, которое, как я вскоре понял, было сигналом неминуемого Посещения из Потустороннего Мира. И сверх всего — отсутствие газового освещения, и с наступлением сумерек единственным источником света могли быть лишь свечи, а огромная многоцветная люстра в моей гостиной, хотя и вмещала несколько десятков свечей, не зажигалась, полагал я, еще задолго до того, как почила Серениссима. Она чернела копотью былого употребления и покрылась густой пылью от неупотребления. Света она не давала, и невозможно было читать после обеда.
Как ни странно, я хотел новой встречи с Макинтайром. Он пробудил во мне любопытство, и мой интерес подогревался желанием узнать точно, что, собственно, ланкаширский инженер делает в городе, таком далеком от любой промышленности. А потому я завязал с ним разговор, игнорируя Корта и Дреннана, единственных других посетителей, бывших там в этот вечер.
Непростая задача, поскольку искусством беседы Макинтайр не владел. Либо он вообще не отвечал, либо односложно, а так как ел он, запивая, разобрать его слова было трудно. Все мои старания выражать интерес, задавать осторожные вопросы встречались бурканьем или ничего не значащими ответами.
В конце концов он вывел меня из терпения.
— Что вы делаете в этом городе? — грубо спросил я.
Макинтайр посмотрел на меня и чуть улыбнулся.
— Так-то лучше, — сказал он. — Если хотите что-нибудь узнать, спрашивайте. Не выношу эту манеру кружить вокруг да около.
— Я не хотел быть грубым.
— Что грубого в любопытстве? Будь оно о вещах или людях? Если хотите что-то узнать, так спрашивайте. Если я не захочу ответить, я вам прямо скажу. Почему я должен считать это грубым?
Он вытащил из кармана трубку, не обращая внимания, что остальные еще едят, быстро набил ее и закурил, выпуская большие облака смрадного, удушливого дыма в воздух, будто локомотив, готовящийся к долгой поездке. Затем он отодвинул свою тарелку и положил оба локтя на стол.
— Так как же вы оказались тут?
— Случайно. Я работаю по найму, на верфях главным образом. Свое ученичество я прошел у «Лэрда» в Ливерпуле.
— Делая?
— Да все. Потом я работал в маленькой компании, занимавшейся разработкой разного вида корабельных винтов. К тому времени как я ушел, я был начальником конструкторского бюро.
Сказал он это с гордостью, почти с вызовом. Он, вероятно, привык к выражению безразличного равнодушия от того типа людей, с какими сталкивался в Венеции, смотрящих на разработку корабельного винта как на недостойный внимания пустяк.
Мне хотелось расспрашивать еще. «Лэрд» была солидная компания, ее корабли устанавливали стандарты для других судостроительных компаний. Но он уже встал.
— Слишком длинная история для этого вечера, — сказал он ворчливо. — Если вам интересно, могу и рассказать. Загляните ко мне в мастерскую, если у вас есть настроение слушать. А мне надо идти, заняться моей дочкой.
— Я буду очень рад, — сказал я. — Не могу ли я угостить вас ленчем?
— Там, где я работаю, ресторанов нет, — отрезал он, но говорил он теперь мягче, горечь обиды его отпустила. Попрощался он почти вежливо.
— Ну, вы человек привилегированный, — протянул Дреннан, когда мы оба надевали плащи. Погода оставалась прекрасной, но ночной воздух неуклонно становился все холоднее. — Что вы сделали, чтобы войти к нему в милость? Никто еще не допускался в эту его мастерскую.
— Может, я просто проявил интерес? Или, может, был столь же груб, и он почувствовал родственную душу?
Дреннан засмеялся — приятный смех, легкий и дружеский.
— Может, и так.
Мастерская Макинтайра ничуть меня не удивила, когда я добрался до нее, припоздав, так как не сразу ее отыскал. Та часть Венеции, где он обосновался, не только была немодной среди венецианцев, но, готов держать пари, ни единый турист из тысячи ни разу ее не посетил.
Он арендовал мастерскую на верфи возле Сан-Николо да Толетино, в квартале, где все претензии на элегантность давно исчезли. Это не беднейшая часть города, но одна из самых непотребных. Многие тамошние обитатели, как мне говорили, никогда не доходили даже до Сан-Марко, и живут в своем квартале, будто в особом мире, никак не зависящем от остального человечества. Насколько я понял (хотя мое слабое знание языка исключало проверку), они даже говорят иначе, чем их сограждане, а силы закона и порядка редко проникают туда, и всегда с трепетом.
Их специальность — судостроение, но не величавых кораблей, некогда составлявших гордость Венеции и строившихся в противоположном ее конце, а разнообразных лодок и лодчонок, от которых зависит жизнь всей лагуны. Потребность привела к возникновению разных видов лодок, притом в манере, вполне удовлетворившей бы Дарвина, — специализированных настолько, что они способны выполнять одну функцию, и только одну, абсолютно завися от условий окружающей среды, чтобы выживать, уязвимых для перемен, которые могут положить конец целому классу конструкций. Некоторые преуспевают, некоторые терпят неудачу — так оно в жизни, в бизнесе и в венецианском судостроении.
Галера исчезла, уступив паруснику, точно так же, как парусник становится неизбежной жертвой парохода. Многие исчезли на протяжении моей собственной жизни, но их названия продолжают жить. Гондола, но также гондолина, фрегатта, фелукка, трабакколо, констанца — все они еще живы, но их дни, без сомнения, сочтены. Их исчезновение будет потерей лишь для эстетического чувства тех, кому не приходится управлять ими, ведь насколько лучше пароход почти во всех отношениях!
Макинтайр работал и жил среди звуков и запахов бревен, теса, дегтя и был таким же чужаком в своих действиях, как по своему характеру и национальности. Потому что был человеком железа и стали; в его владениях визг металла сменил более мягкие звуки обработки дерева. Токарные станки вытеснили пилы, точно калиброванные инструменты покончили с работой «на глазок», расчеты смели накопленный опыт поколений.
Он меня не ждал. Он никогда никого не ждал. Ему всегда было надо что-то делать, и он использовал для этого каждую минуту. Я никогда не встречал человека, столь не умеющего расслабляться. Даже когда он вынужден был сидеть без дела, его пальцы барабанили по столу, подошвы постукивали по полу, он гримасничал и испускал странные звуки. Каким образом кто-то мог согласиться жить с ним, остается одной из маленьких загадок жизни.
А книги? Не верю, что он после школы прочел хотя бы одну книгу, помимо технических справочников. Он не видел в них смысла. Поэзию и прозу он находил в сочетаниях металла, смазки и хитрого взаимодействия тщательно сконструированных составных частей. Они были его искусством, его историческими хрониками, даже его религией.
Когда я вошел, он был максимально для себя неподвижен, поглощенный временными грезами, пока созерцал большую металлическую трубу, лежавшую на верстаке перед ним. Она была футов пятнадцати длиной, с одного конца закругленная, а из другого торчали трубки поменьше, нарушая гармоничность целого, которое превратили в бесформенную, спутанную массу. В конце всего этого находилась металлическая опора, к которой был прикреплен (даже я был способен его узнать) пропеллер из сверкающей латуни около фута в диаметре.
Мне не хотелось потревожить его: он столь очевидно пребывал в покое, почти с улыбкой на обычно хмуром лице. Годы, которые обычно проглядывали сквозь хмурость и угрюмые складки, сгладились, и по цвету лица он выглядел почти мальчиком. Он был человеком, наслаждавшимся упорядочиванием сложностей. Для него это скопище труб и проволоки было осмысленным, каждая часть имела свое предназначение, не была ненужной или излишней. Оно обладало собственной элегантностью, никак не заученной, академической элегантностью архитектуры, очищенной от прошлого. Если хотите, новый порядок, оправдываемый только самим собой и своим назначением.
В этом нагромождении латуни и стали, чем бы оно ни было, заключалась причина его презрения к Венеции, к таким людям, как Корт. Он чувствовал, что может сделать лучше. Он не ощущал необходимости жить в старых зданиях и поклоняться мертвым художникам, подражая, сохраняя. Он чувствовал, что может превзойти их всех. Этот неказистый ланкаширец был по-своему революционером.
По какой-то причине это меня смутило. Может быть, отозвалось эхо моего воспитания, те долгие часы, проведенные в церкви, назидания моего отца и прочих. Что-то прилипает, от этого не уйти. Человека искупает вера и послушание. Макинтайр ничего подобного не признавал и облекал свое несогласие в весомую форму. Человека искупают только его изобретательность и его машины, когда они выполняют то, для чего предназначены.
Не то чтобы я тогда думал или чувствовал что-либо подобное; я просто понимал, что не могу разделить его поглощенность, что я только наблюдатель, стоящий рядом, глядящий на сосредоточенность других. Но даже прежде, чем я мог определить это чувство, он удовлетворенно вздохнул, обернулся и увидел меня.
Мгновенно воскресла северная хмурость, ликующий мальчик был прогнан.
— Вы опоздали, не люблю людей, которые опаздывают. И на что вы уставились?
Он насупился. Я мог бы обидеться на его невежливость, но я же заглянул в него, выведал его тайну. Он больше не мог оскорбить меня, он мне нравился.
— Я восхищался вашим… э… — Я указал на штуковину на верстаке. — Вашим водопроводным приспособлением.
Он просверлил меня взглядом.
— Водопроводным приспособлением, подлец, сказал ты?
— Но оно же предназначено для нагревания воды в ванной комнате джентльмена, — продолжал я невозмутимо.
Было так просто довести его до апоплексии, но нечестно. Он стал пунцово-красным и нечленораздельно брызгал слюной, пока до него не дошло, что я над ним подшучиваю. Тогда он успокоился и улыбнулся, но это обошлось ему в большое усилие.
— Ну так объясните, что это, — продолжал я. — Обязательно. Потому что я в полном тупике.
— Может быть, — сказал он. — Может, и объясню.
Я едва расслышал его. Шум в мастерской стоял оглушительный, поднимаемый тремя, видимо, его помощниками. Все, судя по одежде, были итальянцами, все молодые, все сосредоточенные на своей работе. За исключением девочки, несомненно, его дочери. Ей было, надо думать, лет восемь, и она обещала в женском облике повторить своего отца. Широкие плечи, квадратное лицо и могучий подбородок. Ее короткие светлые волосы кудрявились и могли бы украсить ее, если бы за ними был хоть какой-нибудь уход, но так они больше всего напоминали разросшийся ежевичный куст. Одета она была также совсем не к лицу: в мужскую фуфайку, и распознать в ней девочку было непросто. Однако лицо у нее было открытое, взгляд умный, и она казалась симпатичным существом, хотя насупленность, пока она в своем уголке сосредоточивалась на каком-то чертеже, лишала ее всякой детской прелести.
Макинтайр, казалось, полностью ее игнорировал, но только, пока наш разговор продолжался, его взгляд каждую пару минут обращался на тот угол, где она с головой ушла в свое занятие. Его слабость, единственное живое существо, которое он любил.
— Идите осмотритесь, — сказал он внезапно, когда заметил, что я гляжу на нее, и повел меня через открытое пространство к станкам.
Меня удивляет, что кто-то способен смотреть на отличные машины без восхищения. Машины, созданные нашим веком, внушают мне благоговейный трепет, сходный с тем, какой другим людям внушает религия. Опять-таки, возможно, что это следствие моего воспитания, и природное благочестие, исказившись, повернуло в иное русло. Но я нахожу, что смотрю на все подобное, как средневековый крестьянин мог бы смотреть на величавую громаду собора, ввергнутый в почитание, не зная и не думая почему.
В огромных цехах есть зримые чудеса. Поезжайте на сталелитейные заводы Шеффилда и осмотрите их или новые стальные прессы, которые появились вокруг Бирмингема, посмотрите на гигантских чудовищ, которые могут расплющить и согнуть многие тонны металла одним опусканием молота, машины настолько колоссальные, что кажется высокомерием даже увидеть их во сне. Или на огромные цеха, где турбины превращают воду в пар, в электричество, в залах таких огромных, что под их сводами образуются облака.
И везде смотрите на работающих там людей. Чисты ли полы, хорошо ли одеты люди, горды ли своей внешностью? Трудятся ли они с охотой, есть ли сосредоточенность в их глазах? Ищут ли наниматели самых лучших или самых дешевых? Пяти минут достаточно, чтобы я понял, будет ли это предприятие расти или потерпит крах, будет процветать или хиреть. Все это есть в глазах рабочих.
Предприятие Макинтайра было куда меньшего масштаба, но принципы были те же. И признаки хорошие. Хотя и обветшавшая снаружи, внутри мастерская отличалась безупречной чистотой. Все инструменты содержатся в порядке, полы подметены. Верстаки расположены продуманно. Латунь на инструментах поблескивала, сталь была хорошо смазана. О каждом станке усердно заботились, и каждому было найдено наивыгоднейшее положение. Все было продумано до мелочей. А те, кого он нанял, занимались своим делом со спокойной уверенностью, редко разговаривая, причем негромко. Они знали, что делают.
— Я находил их, — ответил он на мой вопрос, — там и тут. Джакомо, вон тот, обучался строить лодки, но его отец умер, а найти нанимателя он не сумел. Я заметил, как он покрывал резьбой выловленную из воды деревяшку, чтобы продать ее прохожим. Он так чудесно владел руками, и я понял, что он умен. Меньше чем за неделю он стал незаменим. Он способен наладить станок быстрее и надежнее, чем кто-либо еще, кого я знаю. Если бы вдобавок к сноровке он обладал техническими знаниями, то был бы первоклассным.
Он указал на другого.
— Луиджи не хуже. Он более обучен. Я нашел его в мастерской художника, где он учился на реставратора. Способностей к живописи у него нет, и никакой карьеры он не сделал бы. Его талант — черчение. Чертежник он выдающийся. Берет мои наброски и превращает их в планы. И может вместе с Джакомо точно настроить любые машины.
— А этот?
— Синьор Бартоли, умелец на все руки. Делает все, что требуется. Он помогает остальным двоим и безупречно выполняет порученные инструкции. Если требуется что-то сделать, он это сделает быстрее и лучше, чем можно надеяться.
— Значит, вы более удачливы в выборе рабочих, чем мистер Корт.
— Скорее я лучше умею судить о людях. И более способен ими руководить. Когда я вижу мистера Корта на стройке, мне хочется схватить его за шиворот и хорошенько встряхнуть.
Он фыркнул с отвращением, которое говорило о многом. Макинтайр думал, чего достиг бы, обладай он преимуществами и возможностями, которые предоставило Корту его рождение.
В нашей промышленности есть много таких людей, и я поставил себе задачей находить их и предоставлять им шанс.
— Однако на той неделе вы помогли ему?
— А, это! Пустяк. Времени у меня не отняло, и меня тошнило выслушивать хныканье от отчаяния. Во всяком случае, он решил последовать моему совету. Он даже взвешивает, не выворотить ли опорный столб с помощью взрывчатки. Может, в нем все-таки кроется разумный человек. Беда его в том, что его обучали, как выполняются работы, а не тому, как их надо выполнять.
— Так вы мне объясните, что это за штуковина? — окликнул я его.
Он уже отошел к Луиджи и обсуждал какую-то проблему, полностью забыв про меня. Манера разговора у него тоже была особенной. Жаргон вроде того, на каком в колониях объясняются с туземцами, но с вкраплениями итальянского. Lingua franca[15] мастерской, где разговоры велись наполовину словами, наполовину жестами и мимикой. Все технические термины были английскими, что, пожалуй, неудивительно, поскольку ни один из трех итальянцев не знал их до поступления к Макинтайру, а он не знал их итальянских эквивалентов, даже если они существовали. Грамматика была итальянской, а прочее — смесью двух языков с большим количеством бурканья для заполнения пауз.
Мне пришлось подождать ответа. В чем бы ни заключалась проблема, она потребовала тщательного анализа, и в завершение Макинтайр, стоя на коленях перед машиной (сверлильным станком, насколько я понял), будто кающийся грешник, медленно поворачивал ручки для точнейшей настройки, измерял зазоры штангенциркулем и повторил всю процедуру несколько раз, прежде чем взрыв бурканий не подтвердил, что с проблемой покончено.
— Так что? — спросил он, когда вернулся ко мне.
— Ваше водопроводное устройство.
— Ха! — Он повернулся и повел меня назад к одинокой машине, закрепленной горизонтально на верстаке, отданном только ей.
— Что это, по-вашему?
Я внимательно оглядел устройство передо мной. Оно обладало некоторым изяществом. Стальная труба с подобием лопастей по всей ее длине сужалась к концу, завершаясь маленьким трехлопастным пропеллером, сверкающим латунью. У другого конца она вдруг открывалась воздуху, но чуть дальше следовало продолжение, очевидно, привинченное для придания закругленной формы.
— Явно предназначена для движения по воде, — сказал я, обошел и заглянул в нос конструкции. Она была пуста. — И явно должна что-то содержать. Большая часть ее длины занята механизмами, полагаю, двигателем, хотя нет ни трубы, ни котла. Эта пустая оболочка должна нести груз. — Я покачал головой. — Она слегка смахивает на очень большой снаряд с прикрепленным к нему пропеллером.
Макинтайр засмеялся.
— Отлично! Отлично! Снаряд с пропеллером. Именно он. Торпеда, если быть точным.
Я был озадачен. Торпедой, я знал, назывался длинный шест, который выдвигался с носа корабля, чтобы всадить во вражеское судно и взорвать его. Едва ли практично в дни броненосцев и десятидюймовых орудий.
— Конечно, — продолжал он, — я просто заимствовал это слово, ничего лучше не придумав. Это самодвижущаяся торпеда. Заряд взрывчатки здесь, — он указал на нос, — а двигатель, способный направлять ее по прямой, здесь. Нацельте ее на вражеский корабль, запустите, и дело с концом.
— Значит, нос будет набит порохом.
— Ну нет. Черный порох слишком легко отсыревает. А то, что погружается под поверхность воды, не может не намокнуть, как бы хорошо ни было изготовлено. А потому я буду использовать пороховату. И разумеется, я могу изготавливать ее сам. Одна часть хлопковой ваты в пятнадцати частях серной и азотной кислот. Затем промываете ее, высушиваете. Вот взгляните.
Он указал на ряд ящиков в углу, поставленных на чаны.
— Это пороховата?
— Да. За последние месяцы я изготовил несколько сотен фунтов этой ватки.
— А соседство с ней не опасно?
— Нет-нет. Она совершенно безопасна при правильном изготовлении. Если ее не очистить и не просушить должным образом, она легко может взорваться сама собой. Но эта абсолютно безопасна. Чтобы она взорвалась, ее необходимо спрессовать и снабдить детонатором из соли гремучей ртути. Пока же вы можете прыгать на ней весь день без всякого вреда для себя. Опасная дрянь вон там. — Он кивнул на другой угол.
— И что это?
— Черный порох. Я купил его прежде, чем понял, что он не подойдет. Сейчас он бесполезен. Пригодится для столба Корта, если он решится.
— Значит, взрывчатка спереди. Она ударяет в корабль, и… бу-ум!
— Бу-ум! Именно так, — сказал он одобрительно.
— Какой силы бу-ум? То есть какое количество взрывчатки потребуется, чтобы утопить броненосец?
— Это будет определено экспериментально.
— Вы намерены пускать торпеды в проходящие броненосцы, пока один не утонет?
— Не думаю, что это потребуется, — сказал он с таким видом, будто ничего лучше не пожелал бы. — Достаточно будет опробовать взрывчатку на бронированных плитах.
— Я почти разочарован, — сказал я. — Но разве орудия не более надежны? Меньше риска, шансов, что не случится непредвиденное? И меньше шансов, что корабль противника сманеврирует? И дешевле?
— Возможно. Но чтобы послать снаряд равной мощи, вам понадобится орудие весом тонн в шестьдесят. А для него понадобится очень большой корабль. В броне и с большой командой. А несколькими торпедами корвет водоизмещением в триста тонн и с командой из шестидесяти человек потягается с самым большим броненосцем в мире.
— Королевский военно-морской флот, я уверен, поблагодарит вас за это, — сказал я с иронией.
Макинтайр засмеялся.
— Ну нет. Это же нейтрализует все военные флоты в мире. Никто не посмеет отправить свои боевые корабли в море из опасения лишиться их. Войны исчерпают себя.
Его оптимизм показался мне трогательным, хотя и беспочвенным.
— Но это уничтожит спрос на ваше изобретение, верно? Сколько их вы сумеете продать?
— Понятия не имею.
В отличие от меня. Если они станут реальностью и он сумеет убедить один флот купить их, то будет продавать их всем флотам мира. Адмиралы разборчивы, как домохозяйки в универсальном магазине. Обязательно иметь, что приобретают все остальные.
— Она работает?
— Конечно. По крайней мере будет работать, когда одна-две проблемы будут разрешены.
— Какие, например?
— Она должна двигаться по прямой, как я уже сказал. Это очевидно. Но к тому же она должна двигаться на постоянной глубине, а не всплывать и погружаться. Сквозь воду, а не по поверхности.
— Почему?
— Потому что броней корабли защищены выше ватерлинии, а ниже ее — не такой толстой. Снаряды взрываются, ударяясь о воду. Поэтому прямое попадание ниже уровня моря крайне редко, и нет нужды предохранять кили так далеко внизу.
— Во что обойдется изготовление их?
— Понятия не имею.
— И за сколько вы попытаетесь их продавать?
— Я об этом не думал.
— Где вы будете их производить? Тут это вряд ли возможно.
— Не знаю.
— Сколько вы уже потратили на ее разработку?
Внезапно мальчишеский энтузиазм, озарявший его лицо, пока он говорил о своем изобретении, угас. Он опять выглядел на свой возраст и старше, измученным заботами и тревогами.
— Все, что у меня есть и было. И больше.
— Вы в долгах?
Он утверждал, что предпочитает прямые вопросы. В отличие от меня, если речь не о деньгах, но вот тогда мне требуется абсолютная, без уверток точность.
Он кивнул.
— Сколько?
— Триста фунтов, кажется.
— Под какие проценты?
— Не знаю.
Я ужаснулся. Каким бы искусным Макинтайр ни был инженером, бизнесменом он был никаким. В этой области он был наивен, как новорожденный младенец. И кто-то, я догадывался, использовал это.
Я не осуждаю подобные приемы. Макинтайр был взрослым мужчиной и далеко не глупым. Он заключил соглашение, вполне сознавая, что делает. Если он поступил так, виноват был он, а не тот, кто использовал его наивность. Как он объяснил мне, ему требовались деньги и чтобы платить своим рабочим, и чтобы покупать материалы для своей торпеды, и он полагал, что сумеет расплатиться в счет работы, которую подрядился выполнить — чертежи металлических частей моста, который предполагалось перебросить через Большой Канал. Однако этот проект сгинул, так что никакого платежа не предвиделось, а долги росли.
— Я приехал в Венецию с деньгами, достаточными, я полагал, чтобы оставаться там сколько вздумается. Однако этот механизм сулил больше трудностей, чем я мог вообразить. Проблемы, которые предстояло решить! Даже не верится! Изготовление оболочки и обеспечение ее герметизации. Разработка двигателя, детонатора, изобретение совершенно нового механизма для контролирования глубины погружения. Это требовало времени и денег. Больше денег, чем у меня имелось.
— Значит, вы увязли в долгах, без какого-либо имущества, платя, думаю, высокие проценты. Сколько времени у вас в запасе?
— Мало. Мои кредиторы давят на меня. Требуют, чтобы торпеда была испытана, и скоро, иначе они подадут ко взысканию.
— Вы можете это сделать?
— Я намерен устроить демонстрацию в ближайшее время. Если она себя оправдает, мне будет позволено занять еще. Но это рано. Слишком рано.
Он не продолжал, да это было и не нужно.
— Думаю, вам требуется бухгалтер. Не меньше чем чертежник или механик, — сказал я. — Деньги — компонент не менее важный, чем сталь.
Он пожал плечами без всякого интереса.
— Они воры, — сказал он. — Они украдут мое изобретение и оставят меня ни с чем, если я не поостерегусь.
— Мне неприятно это говорить, но вы не остерегаетесь.
— На следующей неделе все будет в порядке. После испытания.
— Вы уверены?
Он устало вздохнул.
— Я могу произвести любые инженерные расчеты, но покажите мне контракт или страницу бухгалтерской книги…
— Со мной как раз наоборот. Послушайте! Если хотите, я мог бы проверить эту сторону ситуации, определить, какова она конкретно, и сообщить вам — словами, понятными инженеру, — в каком вы положении на данный момент. Но только если вы хотите. У меня нет никакого желания вмешиваться.
Предложил я это с большой неохотой, поскольку крайне неразумно давать непрошеные финансовые советы. Но безнадежность на его лице, пока он говорил о долгах, трогала сердце. А моя мысль бешено работала. Совершенно новый вид оружия мог оказаться на редкость доходным, чему примером скорострельный пулемет мистера Максима, который после скромного начала скоро стал обязателен для всех армий мира.
Красота изобретения Макинтайра была в расточительности. В отличие от пушки, являющейся (так сказать) фиксированным капиталовложением с малыми расходами при использовании — только сумма, требующаяся на покупку снаряда и пороха, — торпеда используется лишь один раз. После выстрела ее требуется заменить всю целиком. Потенциал заказов был внушителен, а в бою (если я знал моих моряков) пускать их они будут почаще, чем ракеты в Ночь Гая Фокса.
Регулярные заказы от организаций с бездонными карманами. Перспектива соблазнительная. И не только потому, что, по моему глубокому убеждению, цель Макинтайра уничтожить войны, сделав катастрофу неизбежной, была столь же нереальна, как и благородна. Никакое оружие не устраняло вероятность войны, но лишь ускоряло ее течение, убивая людей с большей быстротой. До тех пор пока ум человеческий не изобретет нечто убивающее разом всех, изменений тут не предвидится.
Но казалось, что шансы Макинтайра преуспеть со своей торпедой практически равнялись нулю. У него недоставало ресурсов, чтобы изготовить одну, так какой шанс был у него выполнять целые заказы? Кто даст средства на постройку завода, наймет рабочую силу? Кто будет управлять заводом, следить, чтобы торпеды были без брака, проданы и доставлены? Макинтайр ни о чем таком понятия не имел и не знал, как найти тех, кто имеет.
Ситуация сулила множество возможностей. Если торпеда сработает.
Он не угостил меня ленчем и даже не разделил со мной трапезу, но я был очень доволен, когда шел назад в свою квартиру, сворачивая то туда, то сюда, так что уже наступил ранний вечер, когда я наконец вернулся. День был крайне интересным, и мое настроение еще улучшили три дожидавшихся меня весточки. Одна от маркизы с приглашением отобедать у нее на следующей неделе, так как она приготовила для меня нечто восхитительное; следующая от мистера Макинтайра — пачка бумаг и краткая записка, что это его счета, если я желаю взглянуть на них. А последняя была от миссис Корт, сообщавшей, что ее муж дал ей разрешение показать мне город. Мы можем начать завтра, если я хочу.
Мое пребывание в Венеции становилось удивительно приятным — и в немалой степени благодаря окружающей обстановке. Ее мирность на редкость чарующа, если вы восприимчивы к ней, тем более что она неприметна. Эффект света также невозможно выразить словами. Это не мирность английского воскресенья, например, когда покой почти всеобъемлющ, но помнишь, что было прежде и что произойдет на следующий день. В Венеции легчайшая дымка всегда намекает сознанию, что это мгновение продлится вечно, что никакого завтра не будет. Трудно заниматься мирскими заботами, потому что заботы всегда о том, что произойдет в будущем, а в Венеции будущее никогда не придет, а прошлое никогда не исчезнет. Я обнаружил, что в памяти у меня почти ничего не сохранилось о зданиях и пейзажах того времени; у меня нет ярких воспоминаний о панорамах и перспективах. Я достиг тогда той стадии, когда почти не замечал их; величайшие шедевры искусства и архитектуры не оставляли у меня ни малейшего впечатления. Эффект, однако, был тотальным и потрясающим. Будто находишься в ином мире, где все соединено воедино. Старуха, сидящая на ступеньках, дворец, официант, накрывающий столики, белье на веревке, лодки, бороздящие лагуну, острова в утренней дымке, чайки в небе — все они были частью этого целого, в совершенной гармонии друг с другом и с моим настроением, быстро и без швов переходящим от грез к целеустремленной деятельности.
В тот полдень я стал венецианцем, направляющимся с книгой к местечку на Рива. Я намеревался осмотреть что-то, но я даже не помню, что именно, так как не дошел туда. Я сел на ступеньки какого-то моста и смотрел на проплывающие лодки. Миловидная девушка продавала груши только что с дерева. Я хотел купить одну, но при мне не было денег. Однако они были такие аппетитные, такие крупные и сочные на вид! Некоторые, уже помятые, источали в корзину сладкий липкий сок. В конце концов я нагнулся, схватил одну и вгрызся в нее прежде, чем девушка заметила, что я сделал. Затем она повернулась, и я покачал головой. «Я не удержался», — сказал мой взгляд. Девушка, темноволосая и ясноглазая, улыбнулась моему наслаждению, затем засмеялась и протянула мне еще одну.
— Возьми, возьми! — сказала она. — Возьми что хочешь.
И я взял. Я взял еще одну грушу, поклонившись в знак благодарности и не чувствуя ни малейшего смущения, что ничего не предлагаю взамен. Впрочем, она помахала рукой. «Не тревожься, заплатишь потом» — таков был смысл ее улыбки. Все в конце концов оплачивается.
Вечером я устроился читать бумаги мистера Макинтайра. Некоторые могут счесть это скучным времяпрепровождением, даже холодным душем после дня, который я провел с таким упоением. Я знаю, удовольствие это не из обычных и что счетные книги стали присловьем для обозначения бездуховной механической серости. Но так говорят те, кто их не понимает. На самом же деле подшивка счетов может быть исполнена драматизма и страсти не хуже любого романа. Целый год или более человеческих дерзаний сокращен, спрессован в одну страницу иероглифов. Добавьте понимание — и повесть обретет сочность, как сухой плод, если его опустить в воду.
Счета Макинтайра ставили особенно интересную задачу, поскольку отличались неряшливостью и не соответствовали правилам ведения счетных книг ни единой известной мне системы. То, что итальянцы считают расходами или доходами, выглядит по-иному. Для некоторых статей, например, словно бы вообще не имеется точных определений. Если они были нарочно придуманы, чтобы сбивать с толку, то отвечали этому назначению как нельзя лучше.
Но мало-помалу я вышелушил их секреты. Макинтайр истратил все деньги около года назад и должен был составить примерный отчет об операциях в предыдущие несколько лет, чтобы подкрепить свою просьбу о займе. Из отчета следовало, что он начал с 1300 фунтов и истратил их примерно по 500 фунтов в год. После получения займа он истратил еще 300 фунтов, и они вкупе с накопившимися (и не уплачиваемыми) процентами означали, что теперь он должен 427 фунтов. То есть в год он должен был теперь выплачивать 37 процентов. Вполне достаточно, чтобы утопить любой проект.
Большая часть денег была потрачена на механизмы (и часть их в случае необходимости можно было вернуть), заработную плату и материалы для его торпеды. В целом его положение было менее скверным, чем выглядело на первый взгляд: если все механизмы и станки продать за разумную цену, он сможет уплатить почти все свои долги. Но не все; и он после стольких трудов останется ни с чем, кроме своего изобретения.
С этого момента мы вступили в область фантазий. Макинтайр высказал предположение о начале производства своих торпед. Но оно настолько было далеко от здравого смысла и понимания обстановки, что выглядело прямо-таки смехотворным. Я быстро произвел собственные расчеты. Приобретение подходящего помещения обойдется в 700 фунтов; необходимые станки и инструменты около 6000 фунтов; рабочие — поначалу примерно сорок — доведут текущие расходы до примерно 7000 фунтов в год, каковые лягут на исходные капиталовложения, поскольку ни на какой доход за этот срок надеяться было нельзя. Плюс стоимость материалов примерно 30 фунтов для каждого экземпляра. Скажем, еще 3000 фунтов на первый год. Следовательно, первоначальное капиталовложение составит 10 700 фунтов, прежде чем одна торпеда будет доставлена на ее первый корабль или послано первое требование об уплате.
А Макинтайр не сумел управиться с долгом в 300 фунтов, доведя себя почти до банкротства! И хуже того: он был вынужден предложить залог за заем, не располагая никакой недвижимостью. Взамен он фактически отдал патент. И не в обмен на наличные деньги, но всего лишь за разрешение занять. Пожалуй, самая необдуманная, глупейшая сделка, какую когда-либо кто-либо заключал. Он больше не был владельцем собственного изобретения.
Потребовалось какое-то время, чтобы одолеть эту часть бумаг, поскольку она содержала значительное количество юридического жаргона, который был мне незнаком. Кроме того, поначалу я не мог поверить, даже когда разобрался. Но ошибки быть не могло. Если торпеда не сработает, Макинтайр пострадает, так как его долг подадут ко взысканию. Если испытание пройдет успешно, он ничего не выгадает, ведь устройство ему не принадлежит.
Я мог только заключить, что ему все равно, что он был настолько не от мира сего, что хотел лишь усовершенствовать свое изобретение, показать миру свой талант. Макинтайр не хотел изготавливать свои торпеды или наживаться на них. Едва торпеда будет завершена, он скорее всего утратит к ней интерес. Судя по тому, как он говорил, что покончит с войной, не исключалось, что он будет почти рад не иметь к ней больше никакого отношения. Он хотел доказать, что это достижимо. Только и всего.
Но почему? Почему он настолько одержим, почему так небрежен? Тут в игру входит неряшливость его счетов. Они могут рассказать о действиях людей, об их деньгах, но очень редко — об их побуждениях, хотя фанатизм Макинтайра запечатлелся в каждом столбце выплат. Он покупал только самое лучшее, самого высшего качества, самое дорогое. Немецкие измерительные инструменты. Материалы он выписывал из Швеции или Англии, хотя, я уверен, тут подошли бы и местные за ничтожную долю того, что он платил. Счета оплачивались без промедления, когда у него были деньги. Он не затруднял себя экономией, которую могла бы дать отсрочка на неделю или месяц.
Я сидел на стуле у себя на балконе, созерцая мирность канала внизу, тихо грезя. Я вел стремительные подсчеты: это я умею без необходимости, собственно, думать. Цифры, деньги обретают форму у меня в голове, преобразуются в новые формы без моего сколько-нибудь активного участия. Женщина медленно вела лодку по каналу, громко разговаривая с маленькой девочкой, примостившейся на носу. Они были веселы, хотя, вероятно, для них завершился долгий день утомительного труда. Она не торопилась, делала гребок, чтобы послать лодку вперед, а потом отдыхала, пока лодка почти не останавливалась, и тогда делала новый гребок. К тому времени, когда она свернула в узкий боковой канал, которого я прежде не замечал, в голове у меня сложился весь план целиком.
Макинтайра следовало спасти от него самого. По сути, его неразумие оказало мне большую услугу. Я никогда бы даже взвешивать не стал возможность вырвать у него контроль над его изобретением, навязывать ему мою помощь против его воли или без его ведома. Но оно больше ему не принадлежало, он его продал. А взяться за его банкиров я мог с чистой совестью. Они были противниками, к каким, одержав победу над ними, никакой жалости не испытываешь.
В помощи Кардано я был уверен. Он сумеет устроить частный заем, так что я сохраню абсолютный контроль и смогу уплатить долг, когда прибыль начнет расти. Я точно знал человека, который поможет мне создать предприятие, свяжет меня с земельными агентами, чтобы найти подходящий участок. Я вложу мои собственные шесть — может быть, пять — тысяч, в зависимости от условий, которые сможет выговорить Кардано. Компания с ограниченной ответственностью, чтобы оградить себя. Тщательно не оплачивая счета, пока меня не вынудят, будет так просто, по сути, заставить поставщиков оплачивать мой долг. В конце концов они получат свои деньги, или мы все пойдем на дно вместе с торпедой.
Отдохновительное занятие! Хотя я понимал, что назавтра мне придется проверить мои расчеты, убедиться, что они действительно практичны, или же я создал чересчур оптимистическую перспективу, недооценил расходы, переоценил возможные доходы. И я прогуляюсь в библиотеку для иностранцев вблизи Сан-Марко проверить, какую информацию можно найти там — если она вообще существует — о военных флотах во всем мире.
На следующий день я вышел из библиотеки даже в еще более веселом настроении. Главные военно-морские флоты мира включали Королевский военно-морской флот (это знал каждый), с французским на втором месте. Далее следовали Австрия, Италия, Соединенные Штаты, Россия, несколько южноамериканских стран, нянчащих честолюбивые идеи и замыслы; а также Япония. В целом мир мог похвастать — если это подходящее слово — примерно семьюстами больших боевых кораблей, одной тысячей четырехстами средних судов, могущих принимать участие в боевых действиях, и еще четырьмя тысячами, используемыми для береговой охраны, и так далее. Скажем, по пятнадцать торпед для первой категории, по пять для второй, по одной для третьей. Возможный мировой рынок для более чем двадцати тысяч торпед, а я прикинул, что смогу запрашивать за каждую по 300 фунтов. Возможные прибыли — более чем шесть миллионов фунтов. Предположим, осуществится только половина потенциальных заказов в течение десяти лет и заказы на замещение израсходованных, равные одной двадцатой всех за год. То есть повторные заказы примерно 1000 в год. И когда дело развернется, более 300 000 фунтов. Возможная годовая прибыль около 100 000 фунтов при исходном капитале в 5000 фунтов. Предположим стоимость, равную пятнадцатилетнему годовому доходу, и получаем предприятие примерно в полтора миллиона фунтов.
Флоты будут заказывать, если торпеда будет работать. Но будет ли? Макинтайр не сомневался, а я был уверен, что его интуиция инженера далеко превосходила его интуицию бизнесмена. Но тем не менее одержимость — а он, несомненно, был одержим своей идеей — затуманивает способность судить здраво.
Затем вопрос, как вырвать контроль у его кредиторов, которые, я не сомневался, имели куда лучшее представление о финансовом потенциале его изобретения, чем он сам. Они не откажутся от торпеды за пустячную сумму, а у меня не было желания платить дорого. Вся соль игры — заключить выгодную сделку. Заплатить полную цену может кто угодно.
Так как же это устроить? Во-первых, узнай своего противника, и тут, к моему изумлению, моя квартирная хозяйка оказалась кладезем полезнейшей информации. Амброзиан, глава банка, предоставившего заем, крайне уважаем, сообщила она мне, как человек, который оставался в Венеции во время австрийской оккупации, но отказывался вести дела с Веной. Но он вел их с венецианцами и устанавливал контакты с банкирскими семьями в Италии, Франции — где угодно, кроме Австрии. Подобно большинству своих сограждан-патриотов он отказывался от всех приглашений на официальные приемы, но посещал театр и оперу, отказывался сидеть в кафе, где сидел австриец, и (так говорили) субсидировал запрещенные группы националистов, чтобы они досаждали чужеземным угнетателям. Он был своего рода героем, из чего совсем не следовало, что от него есть толк как от банкира. Сведения, которые я извлек из газет, указывали на надежно обеспеченные, но консервативные операции, что было хорошо. Такие люди не любят риска. Однако газеты часто ошибаются.
Я от души желал, чтобы почтовое сообщение было лучше. Вскоре после приезда я отправил письмо Кардано и упомянул Макинтайра, а также Корта, но не получил ответа: письму, даже отправленному экспрессом, требовалась неделя, чтобы достичь Лондона, неделя для получения ответа. Без сомнения, быстрее, чем несколько лет назад, но в Лондоне я мог бы найти всю требующуюся мне информацию за одно утро. Теперь телеграфные линии накрыли мир сеткой, в обиход входят телефоны, и люди воспринимают мгновенную связь как само собой разумеющуюся. Пусть-ка попробуют вообразить мир, в котором письмо — в Калифорнию, в Австралию или в Индию — шло бы около месяца даже ускоренным темпом.
Следующий день был таким грезовым совершенством, какого я и представить себе не мог. Все это, разумеется, было иллюзией, но мне нравится думать о нем в отграничении от произошедшего потом — как о чистейшем блаженстве, одном из тех дней, когда ты уже не просто ты, но становишься сильнее и лучше, способным стряхнуть обычные житейские заботы и дышать более вольно.
Если кто-то, читающий это, знает меня только по моей репутации, не сомневаюсь, что этот рассказ о бездеятельности и грезах вызовет только недоверие. Если бизнес и романтика не сочетаются, насколько более несовместимы финансы и страсть? Первые требуют личности абсолютно холодной и рациональной, вторая — уступать порывам. Такие чувства не могут сосуществовать в одном индивиде.
На это мне приходится ответить, что всякий думающий так, понятия не имеет о деньгах. Финансы не меньшее искусство, чем живопись или музыка. Они удивительно сходны с музыкальным исполнением, поскольку, хотя многое зависит от умения (музыкант, не умеющий играть, не музыкант, а финансист, не способный понять годовой баланс, скоро станет нищим), умение имеет пределы. А дальше — поэзия. Многие не верят этому. Некоторые люди настолько глубоко чувствуют рынки, что им не требуется манипулировать курсами акций или нарушать законы ради прибыли. Они способны ощущать приливы и отливы капитала, как наездник понимает своего коня и может управлять им, не пуская в ход хлыст или шпоры.
Деньги — всего лишь синоним людей, выражение их желаний и личностей. Если вы не понимаете первого, то не можете надеяться понять второе. Возьмите момент задабривания, чтобы выиграть контракт. На это смотрят неодобрительно, называют подкупом, а в некоторых случаях считают криминальным. Но это область, в которой рациональная расчетливость и эмоциональная эмпатия образуют совершеннейший сплав. Это форма искусства. Русский ждет конверта, набитого деньгами; английского чиновника такая идея шокирует, но подкупен и алчен он не менее. Ему требуется должность для племянника, а это часто более щедрый подарок. Дипломатия, перенесенная в деловой мир, причем и она, и он требуют тонкости и верности суждений. В этом искусстве я не признаю равных себе — даже мистера Ксантоса, так как он слишком циничен, слишком склонен презирать того, кого убеждает. Пока я пишу, передо мной лежит лист с перечислением акций моих компаний, акций, принадлежащих некоторым из виднейших политиков Англии. Я устроил все это лет шесть назад из предосторожности и никогда ничего не просил взамен. И не попрошу. Однако эти люди со временем сами сделают все необходимое ради своих интересов и моих. И не то чтобы кто-либо еще знал об этом. Вот почему мои управляющие начинают нервничать и не могут понять мою спокойную уверенность в том, что все образуется. Они боятся, что я утратил свое чутье.
Моя Венеция в тот день была городом, полным трепетных предвкушений. Я хотел провести его с миссис Корт даже больше, чем скользить в гондоле по каналам. Мы встретились у пристани неподалеку от Риальто, где уже ждали гондола, гондольер и корзинка с припасами. Было восемь утра, ослепительно искрящегося. Уже тепло с обещанием знойности. Искрился сам город, и миссис Корт (надеюсь, я не выдам лишнего, если с этого момента начну называть ее Луизой) стояла, ожидая меня, и улыбнулась при моем приближении улыбкой такой теплоты и обещания, что у меня на миг замерло сердце.
Гондолы не подходят для интимных разговоров, хотя мы сидели бок о бок, а не напротив друг друга. Эти лодки устроены так (для тех, кто не знает), что гондольер стоит сзади и прекрасно видит не только воду впереди, но и своих пассажиров. Он ничего не упускает, а хрупкое подобие балдахинчика над нашими головами обеспечивает лишь очень относительную уединенность. Рука, чуть гладящая руку, легкое нажатие тел, соприкасающихся в тесном пространстве между бортами. Это было почти невыносимо, и я чувствовал в ней такое же напряжение, ощущал, как оно томится, ища выхода.
Вот так утро и проходило в восхитительной недостижимости, разговор приближался к интимности, затем пятился и вновь приближался.
— Как давно вы живете в Венеции? — спросил я.
Пример разговора, который продвигался, перемежаясь длительными молчаниями по мере того, как нас успокаивал тихий плеск воды о борта.
— Около пяти месяцев, — ответила она.
— Вы познакомились с мистером Кортом в Англии?
— Да. В Лондоне, где я служила. Гувернанткой.
Это она сказала с легким вызовом, словно проверяя, не изменится ли мое отношение к ней, чуть я узнаю о положении, в каком она находилась.
— Почему?
— Мой отец умер, когда я была еще совсем юной, оставив нас на руках нашей матери — двух мальчиков и двух девочек. Я была старшей. Когда мне исполнилось четырнадцать, моя мать заболела. И мне пришлось зарабатывать. Со временем меня наняла семья в Челси. Не слишком богатая по общепринятым меркам, но достаточно обеспеченная, чтобы позволить себе меня. Я присматривала за их двумя детьми, пока не ушла, чтобы выйти замуж. Дети были чудесные. Я все еще скучаю по ним.
— Истинная любовь?
— Нет. Ему требовалась жена, чтобы ухаживать за ним, а я жаждала определенности, какую обеспечивает брак. Договоренность, устраивавшая нас обоих.
Она вздохнула и перевела взгляд на лагуну, на медленно приближающееся Лидо. Я не хотел вторгаться, а потому перестал задавать вопросы, но я безоговорочно понял, что она живет в браке без любви, лишенная того душевного тепла, которое необходимо всем людям. В таком положении находятся многие, и она не жаловалась на контракт, заключенный добровольно. Но не в нашей природе помнить, насколько хуже могло бы все быть, мы только грезим о лучшем, ускользающем сквозь наши пальцы.
— И он привез вас сюда.
— Да. Но я нахожу такой разговор слишком скучным для подобного дня. Лучше расскажите мне о себе. Вы ведь вели более интересную жизнь, чем до сих пор была моя.
— Сомневаюсь. Что я могу сказать?
— Вы женаты?
— Да.
— Счастливо?
Вот и момент, когда я шагнул ближе к краю. Да, счастливо. Моя обожаемая жена. Мне так ее не хватает. Слова, как неприступная крепость, способные удержать ее снаружи, меня внутри, разлученными навсегда. Я ничего не сказал, и она поняла, что я подразумевал.
— Но ваша жена не с вами. Почему?
— Ей не нравится путешествовать.
— У нее есть имя?
Она прощупывала, дразнила меня. Предательство взгромоздилось на предательство, когда я отвернулся и снова не ответил, а потом повернулся и встретил ее глаза, спокойно смотрящие прямо в мои, неисчерпаемо говорящие — целые тома о нас с ней.
— Чем вы занимаетесь?
— Трачу время на изучение денег ради прибыли. Это отбирает большую часть моей жизни.
Она проявила любопытство.
— Я ничего в деньгах не понимаю.
— Сейчас не время для них, — сказал я. — Меня это увлекает, и я могу рассуждать о них часами, но, полагаю, найдутся другие темы для разговора на борту гондолы в прелестное утро наедине с красивой женщиной.
Она чуть улыбнулась и посмотрела в сторону. Я прикинул, как давно никто не говорил с ней так, если вообще говорил.
— Мне это нравится, — сказала она негромко.
И последовало самое длинное молчание в этот день; наша близость уже была столь велика, что не требовала слов. Мы просто мирно сидели и смотрели, как плоский островок вырастает при приближении. Я так остро ощутил ее, что это почти граничило с болью.
Лидо с той поры сильно изменилось; теперь отели, которые я рисовал в воображении, выросли по всей его длине. Тогда оно было почти необитаемым; главная дорога, по сути тропа, вела к крохотному поселку на краю полоски суши обращенной к городу; через несколько сотен ярдов все признаки человеческого обитания пропадали, и только коровы да несколько овец занимали остров длиной почти в пятнадцать миль и в милю шириной.
Тогда я был несколько разочарован; я предвкушал плавание во внутреннюю лагуну, осмотр достопримечательностей, обязательный для каждого приезжего: Мурано, Торчелло и прочие. До сих пор я мало что видел, даже самый город, не говоря уж о прилегающих к нему районах, а потому совсем не обрадовался, оказавшись в месте практически необитаемом и ничем не примечательном.
— Почему вы привезли меня сюда? — спросил я почти сердито.
— Подождите и увидите, — сказала она. — Я люблю это место, единственное, где можно побыть одной. Идемте.
Она распорядилась, чтобы гондольер взял корзинку и отнес ее через весь остров на противоположный берег. Позже она рассказала мне, как открыла это местечко много недель назад и хранила его в полном секрете, лелея его как приют, о котором во всем мире знала только она одна. Показать его мне было величайшим комплиментом.
Идти до противоположного берега оказалось недалеко. Хотя у своего конца Лидо шириной около мили, но по длине оно сужается до нескольких сотен ярдов. Оно не единый остров, а скорее целая цепочка островков, искусственно соединенных на протяжении столетий, чтобы создать барьер, защищающий город от Адриатики. Оно оставалось пустыней, не предлагая горожанам ничего, кроме неустойчивой погоды зимой и места для прогулок летом.
И для плавания… А плавать я научился еще мальчишкой, когда проводил лето в доме нашего родственника в Гемпшире. У этой семьи был большой сад с прудом, окруженным камышами. Стоило прошлепать между ними, и ты оказывался в идеальном месте для плавания с чистой пресной водой, приятно нагретой солнцем. Там мои кузены научили меня плавать, и хотя пловцом я был не ахти каким, но полюбил ощущение воды. И зрелище волн Адриатики, катящихся в солнечных лучах позднего лета, вызвало у меня только одно желание: войти в воду как можно скорее.
И еще одна мысль. До тринадцати лет я учился в пансионе в Брайтоне и видел купальни и женщин, неуклюже входящих в ледяную воду (здоровья ради, я полагаю, не удовольствия же) одетыми в костюмы столь тяжелой пышности, что, попытайся они поплыть, то неминуемо канули бы на дно. Еще я помнил свинцовое небо и тот озноб, который пробирает тебя, когда ты, мокрый, выходишь из воды, чтобы тебя заморозили леденящие ветры английского лета.
А тут было что-то близкое земному раю. Люди теперь отправляются в Южные моря, ища такую нетронутую природу; в 1867 году ее можно было найти гораздо ближе к дому: всего лишь прокатившись в лодке от Сан-Марко.
— Красиво, — сказал я, когда мы пошли по тропе, которая вела к рощице.
Она улыбнулась.
— Вслушайтесь, — сказала она, останавливаясь и поднимая палец.
Я вслушался.
— Во что?
— В ничего, — ответила она. — Совершенно в ничего. Только звуки, море и птицы. Вот почему мне это так нравится.
Мы пришли в ее заповедный приют — на полянку в рощице, с трех сторон укрытую густой листвой, помешавшей бы случайному прохожему увидеть нас, и распахнутую морю с четвертой, будто самая великолепная театральная декорация в мире. В тени было темно и прохладно. Я расстелил наше одеяло на земле, а Луиза открыла корзинку и достала приготовленную ею простую еду — холодную курицу, хлеб и бутылку воды.
— Как вам нравится архитектура Палладио? — спросила она лукаво, когда мы покончили с едой (при всей ее простоте восхитительной).
— Она мне очень нравится. То есть, конечно, понравилась бы, если бы я ее видел. А почему вы спросили?
— Потому что вот чем вы восхищаетесь сейчас.
— Неужели?
— Да. Мистер Корт разрешил мне провести день, показывая вам город. По-моему, он полагал, что иначе мне неприлично быть с вами. В центре Венеции это скандала не вызовет.
— А вы его не послушались.
Она кивнула.
— Вы шокированы?
— Ужасно.
Тут я нагнулся и поцеловал ее. Очень неуклюже, даже агрессивно, но я был больше не в силах выдерживать напряжение. Я прекрасно сознавал, что она могла отпрянуть, что мое поведение могло сгубить это мгновение, но мне было все равно. Я был венецианцем. Я мог брать все, чего желал. Я должен был узнать, должен был показать мои намерения, какими бесчестными они ни были бы и как бы я ни рисковал потерять ее уважение, если бы ошибся. Это было возмутительнейшее поведение — посягнуть на замужнюю женщину в уединенном месте, куда она меня доверчиво привела. Могу только сказать, что я пребывал во власти своего рода безумия, порывистости, возникающей от пребывания в чужой стране, где общепринятые правила поведения не так строги, и вдобавок особая магия этого места провоцировала взрывы эмоций, обычно укрытых от посторонних глаз.
Она не отпрянула. Наоборот, она откликнулась на мое нападение со свирепостью, поощрившей меня на еще большее. И мы лежали на земле, сплетясь телами в неутоляемой жажде друг друга, и стоны были единственным средством общения, не считая красноречивого разговора наших тел.
Как это случилось, я не знаю; не могу вспомнить, кому принадлежала инициатива, но я ощущал, как ее руки исследуют мое тело с таким упорством, что я достиг высоты возбуждения, не сравнимой ни с чем, испытанным мною прежде, и я тщетно дергал ее одежду — одежду той эпохи, уподобление средневековым замкам, предназначенным отражать все штурмы, — пока она не отстранилась.
Вновь я был поражен, поскольку ожидал, что она опомнилась, осознала гибельность своего положения, но нет! Она сказала только; «Не так», — и начала медленно расстегивать блузку, затем юбки, пока не открылась мне во всей своей красоте и не легла вновь на одеяло, протягивая ко мне руки с выражением томления и отчаянности на лице.
Он не был хорош, этот первый раз, и, возможно, иначе и не может быть между людьми — настолько не уверенными друг в друге, настолько не знающими желаний и потребностей друг друга. Однако к концу она вскрикнула почти как от боли, и я чувствовал расслабляющуюся напряженность ее тела, как медленно расслаблялось и мое. Потом мы лежали вместе, и я неторопливо ласкал ее живот, все еще не в силах поверить, что подобное произошло. Кем была эта женщина? Какого рода женщина отдается таким образом? Но, опять-таки, мне было все равно. Подобные мысли у меня возникали и прежде с другими, и всякий раз результатом было своего рода отвращение, отделение похоти от уважения и невозможность примирить эти два чувства. Такой трудности теперь не возникло. Я испытывал только блаженную удовлетворенность и не желал ничего, кроме того, чтобы обнимать ее вечно. Впервые в жизни я ощутил себя целым.
Но когда я повернулся, чтобы взглянуть на ее лицо, то увидел слезы, медленно ползущие по ее щекам, и от неожиданности приподнялся и сел.
— Моя милая, я так сожалею, так безумно сожалею, — сказал я искренне, в убеждении, что она наконец осознала всю легкомысленность своего неразумия.
Она засмеялась сквозь слезы и покачала головой.
— Нет, я плачу не из-за этого, — сказала она.
— Так из-за чего?
Она промолчала, только протянула руку, нашла свою блузку и накинула ее прямо на голые плечи.
— Скажи мне, — не отступал я.
— Не знаю, смогу ли, — сказала она. — Сказать это нелегко.
— Попробуй.
Она долго смотрела на море, собираясь с мыслями.
— Мне было двадцать семь, когда я вышла замуж за мистера Корта. Старая дева. Я уже оставила всякую надежду на брак и полагала, что мне кое-как придется перебиваться самой. Затем появился он и сделал мне предложение. Я приняла, хотя знала, что любви между нами не будет никогда. Он не давал мне никаких обещаний, как и я ему. Ему требовалась экономка. О любви или романтике он ни малейшего понятия не имел. К тому же я ничем не жертвовала и думала, что мы поладим. У меня будут дети, а с ними и нежность.
Вскоре я узнала, что и это было лишь мечтой. Он не способен на то… на что способны вы.
— О чем вы?
— У нас отсутствует интимность того рода, какая обычна между мужем и женой, — продолжала она сдержанно. — И у него вообще нет к женщинам подобного интереса. Поначалу я думала, что причина всего лишь в неловкости завзятого холостяка, однако скоро поняла, что тут совсем другое… Нет, мне не следует говорить про это.
— Как вам угодно. Но не молчите из-за меня.
Я видел, почему она сказала, что это будет нелегко: даже слушать было тяжело. Но раз начав, она уже не могла остановиться, будто слова копились в ней годами и при первом же подходящем случае вырвались наружу навстречу первому сочувствующему слушателю. Я ничего не говорил, только слушал, закрепляя нашу интимность, теснее соединяя наши жизни, превращая нас в любовников духом, а не просто телом.
— У него иные вкусы. Ужасные, извращенные, омерзительные. Он исполнил свой долг, и у нас родился сын, но и все. Когда я обнаружила, что он такое, я больше не могла приближаться к нему. Я бы не допустила, чтобы он прикасался ко мне, будь у меня выбор. Вы понимаете?
Я кивнул, но нерешительно.
— Вот почему ему нравится Венеция. Тут есть возможности для таких, как он. Вы считаете его мягким, кротким человеком, верно? Глуповатым неумехой, но с добрым сердцем.
— Пожалуй, таково мое общее впечатление. Да.
— Вы его не знаете. Вы не знаете, каков он на самом деле.
— Мне трудно поверить этому.
— Знаю. Большую часть времени он такой, каким вы его считаете. Затем просыпается безумие, и он меняется. Готов на насилие, жесток. Хотите, чтобы я рассказала вам, что он делает? Когда я не успеваю убежать или запереться, чтобы он не мог войти ко мне, он и люди, которых он находит? Ему нравится боль, вот в чем суть. Она возбуждает его. Только она. В свете он не мужествен и вымещает это на мне.
Я покачал головой.
— Не говорите мне.
Я наклонился и взял ее за руку, ужасаясь ее словам, как мог кто-то обходиться с женщиной — любой женщиной — в манере, на которую намекала она? Это превосходило всякое понимание.
— Но по вашему виду не скажешь, что вы подвергались подобным надругательствам, — заметил я.
— В данную минуту на мне нет синяков и порезов, — сказала она. — Вы сомневаетесь в моих словах? Погодите немного, и вскоре на мне будет достаточно знаков, чтобы удовлетворить вас.
— Ничего подобного я в виду не имел, — ответил я поспешно. — Я указал, что вы не выглядите женщиной, подвергающейся дурному обращению. Ну может быть, пренебрегаемой, нелюбимой.
— Я привыкла, — сказала она. — Так было не всегда. Вначале я решила положить этому конец. Но как я могла преуспеть? У меня нет ни своих денег, ни положения. Он мой муж. Убежать? Но куда? Он меня разыщет, или я умру с голода. Однажды я попыталась, но была застигнута, не успев уйти.
И я выучила свой урок. Думаю про себя, что, может быть, не все мужчины такие. Твержу себе, что это минует. Едва безумие проходит, как он на недели становится вполне сносен, пока оно вновь не возвратится. Он разрешил мне показывать вам город. Разве это поведение монстра? Человек, с которым вы познакомились, разве он жесток и склонен к насилию? Нет. Для внешнего мира он кроток и уступчив. Только я знаю правду о том, каков он на самом деле. Но кто мне поверит? Скажи я что-нибудь, в сумасшествии обвинят меня, а не его.
Тут она совсем надломилась и беззвучно зарыдала, зажав голову в ладонях. Она не могла продолжать и даже повернулась спиной ко мне, когда я попытался утешить ее. Но я не отступил, и в конце концов она сдалась, кинулась в мои объятия и заплакала не сдерживаясь.
Я еще не представлял плана моих действий и знал только, что сложится он обязательно.
— Вы должны уехать, — сказал я. — Покинуть Венецию и вашего мужа.
— Не могу, — сказала она с презрительной насмешкой. — Как могу я так поступить? Куда уехать?
— Я мог бы…
— Нет! — сказала она, теперь действительно с испугом. — Нет, вы не должны ничего говорить! Обещайте мне!
— Но я должен что-то сделать.
— Нет, не должны. Вы видите себя рыцарем в сверкающих доспехах, спасающим девицу в беде? Мы живем не в том веке, когда подобное случалось. У него есть права. Я его собственность. Что произойдет? Он, конечно, будет все отрицать. Заявит, что я все сочиняю. Найдет кого-нибудь вроде Мараньони объявить, что я завзятая лгунья, что я сумасшедшая. По-вашему, если я скажу правду, объясню, что он бьет меня возбуждения ради…
Она умолкла, ужаснувшись тому, что сказала, что выдала о своем адском существовании больше, чем хотела.
— Пожалуйста, — сказала она, умоляя меня, — пожалуйста, не берите дело в свои руки. Не вмешивайтесь. Вы ничего не можете для меня сделать. Только чуточку любить меня, показывая, что не все мужчины монстры, что любовь это не только боль и слезы.
Я растерянно затряс головой.
— Чего вы хотите?
— Мне необходимо подумать. Привести мысли в порядок. Встреча с вами была… не могу описать чем. Едва увидев вас, я ощутила нечто, прежде мне не известное. Я не прошу вас о помощи. Ничего сделать для меня вы не можете. Я просто прошу вас быть рядом. Немножко. Это успокаивает и утешает больше, чем все, что вы можете сказать или сделать.
— Вы просите слишком малого.
— Я прошу большего, чем кто-либо когда-либо давал мне, — сказала она, поглаживая меня по щеке. — А если я попрошу большего, то могу его не получить.
— Вы сомневаетесь во мне?
Она не ответила, но вновь бросилась на меня.
— Довольно слов, — сказала она. — То есть сейчас.
Она была свирепой, словно, облегчив свою душу в признаниях мне, обнажив передо мной свои тайны, она уже не нуждалась в скромности или осторожности. Она была неудержимой со мной, как другие были неудержимы в своей ненависти к ней; это было ее защитой, подумал я, так отплатить своим мучителям. Потом она вновь распростерлась на земле без намека на осторожность или опасения.
— Я хотела бы умереть сейчас, — сказала она, пропуская сквозь пальцы мои волосы. — Вы не согласны? Покончить с жизнью тут, под звуки моря и деревьев, в лучах солнца, пробивающихся между ветвями. Вы меня не убили бы? Знаете, это сделало бы меня счастливой. Пожалуйста, убейте меня сейчас. Мне хотелось бы умереть от вашей руки.
Я засмеялся, но ее лицо оставалось серьезным.
— Тогда бы я больше вас не увидел, не разговаривал с вами, не обнимал бы вас, — сказал я. — Но я эгоист-мужчина. Теперь я владею вами и не позволю вам ускользнуть с такой легкостью, чего бы вы ни хотели.
— Ах, знай я, что существуют мужчины вроде вас, я бы выбирала иначе.
— Послушайте, — сказал я, начиная одеваться. Время проходило куда быстрее, чем мне хотелось бы, и кому-то из нас следовало вспомнить, что внешний мир продолжает существовать. — Как вы представляете себе дальнейшее? Мне едва ли надо говорить, что я хочу продолжения этого дня. А вы? Если нет, скажите мне теперь же, потому что я не стерплю, если меня отвергнут.
— Что вы сделали бы, если бы я вам отказала?
— Я бы уехал, и скоро. Существенных причин оставаться здесь у меня нет.
— Не уезжайте, не то я правда умру.
— Но что мы будем делать теперь? Мы ведь не можем каждый день ездить на Лидо. И не можем встречаться у вас на квартире или у меня дома.
— У меня нет опыта в устройстве тайных встреч с любовником, — сказала она, и я услышал в ее голосе мягкий трепет волнения, будто самая мысль об этом возвращала ей силу духа.
— Как и у меня, — ответил я правду. — Но по-моему, в таких обстоятельствах снимают комнату, обычно в бедных кварталах. Она не будет элегантной и не предложит никаких удобств, кроме уединенности. Нормально это для женщин низкого разбора, и я не решаюсь…
— Нет! Давайте поступим именно так. Ведь я такая, и буду такой для вас с радостью.
Я внимательно поглядел на нее. Она говорила серьезно.
Все было обговорено самым деловым образом. Смягчать выражения не требовалось. Мы уже перешли границу притворства. Секретность любой ценой. Я обзаведусь комнатой для наших встреч. Несомненно, мы окажемся заметными для кое-кого, но не для тех, кого можем заинтересовать. Если мы обезопасимся от подглядывающих глаз иностранцев, мы будем в безопасности. Венецианцы видят все и не говорят ничего.
И мы отправились назад, когда на город начал опускаться вечерний свет. Гондольер греб равномерно, и мы ощущали себя в безопасности под эгидой его всеосведомленного безмолвия. Мы сидели вместе, бок о бок, почти до пристани, не говоря друг другу ни слова. Вечерние тени были нашим разговором, мягкость света и безмятежность воды — нашими чувствами, обретшими осязаемость. Венеция — тишайшая в сравнении с любым большим городом, и все-таки моим ушам она показалась шумной и галдящей, когда мы причалили. Люди шли слишком быстро, имели слишком много причин для того, что делали и говорили, в отличие от меня, поскольку у меня не было ни причин, ни желания вообще делать что-либо.
К ней я прикоснулся только, когда помог ей выйти из гондолы, и наши глаза кратко встретились, прежде чем помешали сговор и притворство жизни, предстоявшей нам теперь. Это была электрическая секунда, когда мы одновременно осознали, насколько мы теперь повязаны друг с другом, заговорщики, ведущие тайную жизнь лжи и обмана.
Я считаю себя нравственным человеком, соблюдающим, насколько возможно, законы Божии и человеческие. Я был женат и все это время после заключения брака ни разу не обманул или предал мою жену. Я соблюдаю условия контрактов и держу данное слово. Я полагал, что Луиза была освобождена от всех данных ею клятв обхождением, которому подвергалась. Она сказала слишком много и сожалела о своих словах, но теперь у меня было некоторое представление об адских муках, каким муж подвергал ее. Никто не обязан лояльностью такому субъекту.
У меня подобного извинения не было, и я не пытаюсь его придумать. Скажу только, что возбуждение — это наркотик, а Венеция — трясина, засасывающая людей. Я хотел Луизу, и впервые в жизни никакие доводы и причины, весомые прежде, не имели власти надо мной. Я даже не думал о том, как поступаю, и ни на секунду не ощущал себя виноватым. Любые возражения я отметал. Венеция завладела мной, и я бросился в ее объятия с той же охотой, как и в объятия Луизы.
Остальной мир, разумеется, не посмотрел бы на это столь снисходительно. Я соблазнил чужую жену, и то, что возникло в пылу страсти, намеревался продлить расчетливо. С этой секунды началась жизнь лжи.
— Я должен поблагодарить вас, миссис Корт, за вашу помощь мне сегодня. Надеюсь, вы не слишком скучали.
— Напротив, — ответила она. — И если вы пожелаете, чтобы я снова составила вам компанию, пожалуйста, не стесняйтесь сказать о том. Я уверена, мистер Корт не будет возражать.
И мы попрощались чопорно и сдержанно. Я повернулся, чтобы уйти, а мое сердце колотилось от возбуждения.
Моя связь требовала тайны, а есть ли для этого способ лучше, чем вести себя нормально? Я ведь бродил по этим улицам, впитывая их атмосферу, уже обволакивавшую мое существо. Венеция — самое опасное место на земле — или была тогда, пока туристы не нахлынули туда и не разжижили воздух угрозы, пропитавший самые ее камни, глупой фривольностью зевак и не превратили ее жителей в поклонников преходящего.
«Откуда такая угрюмость?» — таким мог бы быть вопрос, повстречайся мне какой-нибудь знакомый, а было еще слишком рано, чтобы так рисковать, и потому я решил отгородиться от этого хода моих мыслей, сосредоточить внимание на других вещах. Была во мне часть — правда, непрерывно слабеющая часть, — которая восставала против соблазнов города, хотя и неохотно.
Я направился в контору «Банко ди Санто-Спирито» и оставил мою визитную карточку синьору Амброзиану. Я хотел встретиться с человеком, знающим город — то есть знающим, как он живет, а не про его здания, что всегда узнать проще всего. А также знающего Макинтайра. Мне всегда казалось странным, что люди, готовые отправиться в такое-то место и тратящие на это немалую энергию, тем не менее покидают его, ничего не узнав о жизни его обитателей и без какого-либо интереса к ней.
Несколько лет назад один мой старый друг предпринял путешествие по Балканам и провел несколько месяцев в тамошних странах, однако вернулся, обогатившись знаниями только о пейзажах да архитектуре православных монастырей. Как накапливались там капиталы? Как управлялись города? Эффективна ли система налогообложения или нет? Каких уровней грамотности и дисциплинированности можно ожидать от населения? Иными словами, чем определяется их жизнь? Он не только ничего не знал об этих вещах, но они не вызывали у него ни малейшего интереса. Видимо, он полагал, что монастыри за ночь вылезают из земли подобно грибам, без какого-либо участия денег и рабочей силы, и что города эти возникли исключительно для того, чтобы радовать взоры туристов.
То же относится и к Венеции, но в большем масштабе. Что делали эти люди, живя посреди моря? Почему в дни своего величия они не мигрировали на сушу? Как теперь, когда дни величия ушли в прошлое, намерены они приспособиться к новому миру? Синьор Амброзиан, казалось, лучше всех подходил для ответов на эти вопросы. Только он среди всех, с кем я успел познакомиться.
Я написал на моей визитной карточке просьбу прислать ответ на мою квартиру, а затем вернулся туда отдохнуть перед обедом. Я был голоден, день был долгим, еда же далеко не обильной, а возбуждение пробудило во мне немалый аппетит. Я предвкушал обед в моем собственном обществе, так как решил, что есть в этот вечер я буду в одиночестве. Естественно, даже необходимо было показаться на глаза кружку англичан, однако в этот вечер у меня не было охоты разговаривать с такими, как Лонгмен, в манере веселого застольного собеседника — а я знал, что такая манера жизненно необходима, если я хочу преуспеть в моем обмане. Кроме того, я еще не был готов снова встретиться с Кортом.
В следующие несколько дней на меня снизошла некая настороженная умиротворенность. Все мысли о том, чтобы отправиться в новые места к новым зрелищам рассеялись так полегоньку, что я даже не заметил их исчезновения. Я даже не мог сосредоточиться на реальности с помощью бизнеса, когда получил письмо от секретаря синьора Амброзиана с извещением, что банкир пробудет в отъезде несколько дней, но будет счастлив познакомиться со мной, когда вернется.
Я был влюблен впервые в жизни, так я думал. Взяв ее, я отбросил мою осмотрительность и любые сомнения. Она была неотразима, а я и не думал о сопротивлении. Ее уязвимость, которая так удачно маскировала жутчайшую животность, завораживала меня; я был не способен видеть что-либо, кроме совершенства. Я хотел ее больше чего-либо еще на протяжении всей моей жизни. Я не был страстным в моих привычках или романтичным в поведении. Полагаю, уже очевидно, что я дисциплинировал себя тщательно и досконально. Однако природа берет свое: Венеция и Луиза Корт прорвали плотину, и все сметающий поток эмоций вырвался наружу. Чем больше я обладал ею, тем больше был готов растворяться в этом великолепном, ни с чем не сравнимым чувстве и доказывать его бесшабашностью.
Я думал, что влюблен, поскольку знал так мало. Я думал, будто люблю мою жену, но Луиза доказала мне, что это была лишь привязанность, даже не подкрепленная подлинным уважением. Затем я думал, будто люблю Луизу, хотя это была всего лишь страсть, не сдерживаемая опытом. Только когда я обрел Элизабет, я наконец понял, но к тому времени на меня надвигалась старость, и было уже почти слишком поздно. Она спасла меня от сухой и пустой жизни. Я искал совершенства, но лишь тогда осознал, что суть не в этом. Только когда знаешь каждый недостаток, недочет и слабость, но для тебя они никакого значения не имеют, ты по-настоящему понимаешь, что такое любовь.
У Элизабет, бесспорно, есть недостатки, и каждый из них вызывает у меня улыбку нежности или грусть из-за ее страданий. Теперь я знаю ее почти два десятилетия, и каждый день узнаю ее все лучше, люблю ее все сильнее. Она моя любовь и даже больше.
Но тогда Луиза Корт, ее образ и мысли о ней заполняли мои дни и мое сознание. И окрашивали город, который я ежедневно узнавал все ближе. Я стал любовником и спасителем. Мои гордость и тщеславие росли по мере того, как моя связь с ней все сильнее подчеркивала разницу между моей натурой и натурой Корта. Практическая сторона была налажена легко. В отеле, где я первоначально остановился, служил полезный человек. Синьор Фандзано говорил по-английски и показался мне крепким и здравомыслящим субъектом, знающим свет и умеющим молчать.
— Мне кое-что требуется, — сказал я, найдя его возле кухни отеля. — Мне нужны комнаты, удобные, но уединенные.
Он не спросил, зачем они мне требуются, а просто приступил к делу.
— Я верно понял, что вы не желаете, чтобы кто-либо знал про эти комнаты? — спросил он.
— Да. Это главное.
— Значит, не в центре, не в Сан-Марко, но предположительно и не очень далеко.
— Именно.
— У вас есть какие-либо требования к оплате?
— Никаких.
— И как надолго они вам потребуются?
— Не знаю. Для начала я буду рад заплатить за три месяца. Они должны быть обмеблированными и чистыми.
Он кивнул.
— Предоставьте это мне, мистер Стоун. Я сообщу вам, когда найду что-либо подходящее.
Два дня спустя мне было предложено обратиться к синьоре Муртано в улочке неподалеку от Сан-Джованни-э-Паоло вблизи Фондамента-Нуова. Она оказалась родственницей Фандзано (впрочем, в Венеции как будто все состоят в родстве со всеми остальными), готовой сдать гостиную и спальню в замызганном доме, давно пережившем дни своей славы, если они у него когда-либо были. Однако там имелся камин (дрова за дополнительную сумму, как обычно), отдельный вход, и только жесточайшая насмешка судьбы могла столкнуть меня с кем-либо из моих знакомых, когда я приходил и уходил. Плата была чрезмерная, во многом потому, что я решил щедро вознаградить Фандзано за его расторопность и молчание. Сделка была удачной, как оказалось: она обеспечила мне лояльность человека, который хорошо служил мне на протяжении трех следующих десятилетий, но тем не менее тогда я чувствовал, что цена любви в Венеции была великоватой.
Однако комнаты были сняты, и на следующий день я договорился, что Луиза вновь поведет меня осматривать город. Мы посетили Сан-Джованни, а затем я показал ей мою находку.
Она совершенно точно поняла мои намерения, когда я подвел ее к входной двери, и я опасался, как бы такая практичность не повлияла на ее эмоции.
И повлияла, но только усилила ее необузданность и страстность.
— Не открывай ставни, — сказала она, когда я хотел впустить немного света, чтобы она могла осмотреть комнату получше.
Следующие два часа мы провели за исследованием новой страны, куда более экзотичной, чем всего лишь город из кирпича и мрамора, пусть даже он плавает в океане наподобие какого-то вянущего цветка.
Она была самой волнующей женщиной, каких я только знавал. Она пробуждала во мне бесшабашность, о которой я прежде и не подозревал. Лишь крайне редко что-то не задавалось между нами, но и тогда, и всякий раз затем она находила случай ускользнуть на день, на час, а однажды — так и на торопливую отчаянную встречу, менее чем на пятнадцать минут, когда она накинулась на меня, пока ее муж ждал внизу.
Это возбуждало меня — мысль о ее возвращении к обязанностям жены: одежда в безупречном порядке, лицо спокойно и ничем не выдает то, как лишь несколько минут назад я прижал ее к стене и задрал ей платье, чтобы заставить ее кричать от наслаждения. Он этого сделать не мог. Я почти хотел, чтобы он узнал.
Однажды она отпрянула, когда я потянулся к ней. Я схватил ее за плечо, и она гневно отвернулась, но не прежде, чем я увидел багровый рубец поперек ее предплечья.
— Что это? Как это случилось?
Она мотнула головой и не хотела отвечать.
— Скажи мне, — настаивал я.
— Мой муж, — сказала она негромко. — Он подумал, что я дурно себя вела.
— Он подозревает, что…
— О нет! Он слишком глуп. Я ничего не сделала, но это не имеет значения. Он хочет причинить боль. Только и всего.
— Только и всего? — взбешенно повторил я. — Только? Что он с тобой сделал, скажи мне!
Вновь покачивание головы.
— Я не могу сказать тебе.
— Почему?
Наступила долгая пауза.
— Потому что я боюсь, что ты захочешь поступить так же.
И вот так это продолжалось. Мы находили время встречаться все чаще и чаще, иногда каждый день; она достигла большого искусства в умении ускользать незаметно. Мы почти не разговаривали: она сразу становилась печальной, да и в любом случае сказать нам было очень мало. Тогда я не думал, что это имеет какое-то значение.
Я забыл про салон маркизы и застонал от досады, когда вспомнил. Тем не менее свой долг я исполнил и явился туда вечером в следующую пятницу в семь. Я вымылся, насколько это возможно в доме без текущей воды и без приспособлений нагреть ту, что имелась, побрился, переоделся и в целом одобрил свою внешность.
Я рисовал себе вечер на манер лондонского или парижского, но, увы, он оказался совсем не похожим, поразительно скучным в первую половину и крайне тяжелым — во вторую. Суаре в Венеции — утомительное, сводящее скулы времяпрепровождение, примерно столь же приятное, как шотландские похороны, и с заметно меньшим количеством напитков. Дух карнавала настолько покинул город, что больших усилий стоит вспомнить, что когда-то он славился распущенностью нравов и беззаботной преданностью наслаждениям. Наслаждения эти нынче сильно разбавлены водицей, а радости строго рационированы, будто запас их очень невелик.
В дни моего пребывания в городе я редко посещал подобные вечера и уходил с ощущением, будто просидел там несколько часов, хотя мои часы всякий раз показывали, что миновало менее тридцати минут.
Вы входили, снабжались сухой галетой и очень малым количеством вина. Затем сидели в почтительном кольце вокруг гостеприимной хозяйки, пока правила приличия не подсказывали, что пора уходить. Должен признаться, я практически не понимал разговора — пусть и на возвышенные темы, но на диалекте, — однако серьезность лиц, отсутствие намека на смех, тяжеловесность тона — все указывало, что я ничего не теряю.
И было холодно. Всегда. Даже если в дальнем углу мужественно приплясывал огонь, его слабое тепло только дразнило, но не грело. Женщинам разрешалось прижимать к телу глиняные горшочки с горячей золой, чтобы хоть как-то согреваться, но мужчинам ничего подобного не дозволялось. Им приходилось мерзнуть и пытаться игнорировать ледяное онемение, медленно всползающее вверх по пальцам и рукам. Упадок изгнал веселость, спутницу величия. Чем больше Венеция слабела, тем больше ее жители утрачивали юмор. Быть может, они пребывали в трауре.
Маркиза была венецианкой всего лишь через брак, но приняла скуку с энтузиазмом новообращенной. Для таких вечеров она надевала все черное с акрами кружев и головной убор, почти полностью закрывавший ее лицо, затем садилась на кушетку и чинно приветствовала входящих, коротко переговариваясь с ними и, насколько я мог судить, подчеркнуто ждала, пока они не вставали, откланивались и уходили.
Ну во всяком случае, я приобщился к венецианскому свету, хотя позже я узнал, что наиболее уважаемые его члены уже давно отказывались переступить ее порог и она столь же давно перестала приглашать их. По причине некоторого скандала. Как я упомянул, она не была венецианкой и, хуже того, была почти нищей, когда выходила за своего мужа.
Против воли его семьи, что и стало источником скандала. Особенно когда почтенный джентльмен, старше ее на много лет, вскоре скончался, так и не обзаведясь наследником. Это было такой безответственностью, что виновной каким-то образом сочли маркизу: ведь кто-то же должен быть виноват в подобном промахе, раз род этот вопреки безденежью последних лет успешно выдерживал болезни, войны, прочие невзгоды, сохраняя нерушимую преемственность семь столетий.
Теперь все было кончено; великое имя на грани исчезновения — уже исчезло, по мнению многих. Со временем все семьи подстерегает злая судьба. Сама Англия постоянно наблюдает, как гаснут великие имена; меня это нисколько не трогает и не огорчит, если они исчезнут все. Хотя я признаю пользу аристократии как держательницы земли. Нестабильность тут означает нестабильность страны. Но по большей части трех поколений вполне достаточно, чтобы обеспечить крах любой потомственности. Одно поколение, чтобы создать богатство, второе, чтобы им насладиться, и третье, чтобы его промотать. Что до меня, разумеется — если только мои нынешние розыски не дадут результата, которого я не ожидаю, — мне даже это не предназначено. У меня нет наследника. Нам это не было дано. Все хотят оставить после себя что-то, и огромной, созданной мной организации недостаточно. Я бы хотел иметь ребенка, чтобы, как я своего отца, он бы похоронил меня и заботился бы об Элизабет, когда я умру. Это наш единственный шанс на какое ни есть бессмертие. Я ведь не обманываю себя, будто мои творения переживут меня надолго; жизнь компаний гораздо короче жизни фамилий.
Это, сказать правду, было величайшей печалью нашей совместной жизни; и ведь мы были так близки… Элизабет преобразилась от радости, когда сказала мне, что ждет ребенка, и впервые в жизни она вкусила истинное, ничем не омраченное счастье. Но оно было отнято самым ужасным образом… Ребенок был чудовищем. Я могу сказать это теперь, хотя много лет прогонял всякую мысль о нем. Он должен был умереть в любом случае. Она его не увидела, не узнала, что произошло на самом деле, но ее горе все равно было безграничным. Мы похоронили его, оплакали и его, и то, что могло бы быть. Это не было ее виной, разумеется, нет. Но она взяла вину на себя, думала, что причиной каким-то образом была ее жизнь, что унижения, которые она испытала, до такой степени въелись в ее существо, что даже плод ее тела был загублен. Некоторое время я думал, что ей уже не оправиться, боялся, что она может опять обратиться к тем страшным наркотикам, к которым с такой легкостью когда-то прибегала, чуть только напряжение и нервность грозили взять верх. Ее жизнь была тяжелой и опасной; шприц с раствором помогал ей забыться настолько, чтобы продержаться.
Она, конечно, выдержала; она же так мужественна. Но о детях больше речи не было. Врачи сказали, что новая беременность может ее убить. Думаю, она приняла бы такую смерть с радостью. Она бесценнее любых наследников, бесценнее всех детей на свете. Пусть все обратится в прах, развеется ветрами, но пусть она остается рядом со мной до конца. Если она покинет меня, я тоже умру.
— Надеюсь, мой маленький вечер доставил вам удовольствие, — сказала маркиза, когда все наконец кончилось.
— Он был чудесен, мадам, — ответил я. — Очень интересен.
Она засмеялась. Первый веселый звук, огласивший комнату за весь вечер.
— Ужасен, подразумеваете вы, — сказала она. — Вы, англичане, вежливы до смешного.
Я неуверенно улыбнулся.
— Тем не менее вели вы себя достойно и произвели хорошее впечатление. Благодарю вас за это. Вы укрепили репутацию вашей страны как оплота серьезности и достоинства, просидев так долго, ничего не говоря. Вы можете даже получить приглашение на вечер от одного-двух моих гостей.
Она заметила расстроенное выражение, мелькнувшее на моем лице.
— Не тревожьтесь. Они относятся к этому легко и будут вполне счастливы, если вы не придете.
Она поднялась с кушетки в пене кружев, я тоже встал.
— А теперь, — сказала она, — мы можем начать более интересную часть этого вечера.
Мое настроение сразу улучшилось.
— Прежде поужинаем, а потом…
— Потом что?
— Подождите и увидите. Но при этом будут люди, которых вы знаете, и одиноким вы себя не почувствуете. Например, вы знакомы с миссис Корт?
Надеюсь, я не выдал себя, но в некоторых отношениях она была чересчур проницательной. Я сказал, что знаком с миссис Корт.
— Бедная женщина!
— Почему вы так говорите?
— Нетрудно заметить, что она несчастна, — сказала маркиза негромко. — Мы в каком-то смысле подружились, и она много рассказывала мне о своей жизни. О жестоком обращении с ней ее нанимателей в Англии, о недостатках ее мужа… — Она прижала накрашенный ноготь к накрашенным губам, подчеркивая необходимость в сдержанности. — Ее влечет Та Сторона.
Я мог бы сказать, что, по моему опыту, ее интерес к более земному куда заметнее и что нет нужды напоминать мне о сдержанности, но не сказал ничего.
— Однако эта жизнь мало что ей предлагает, — продолжала она.
— У нее есть муж и ребенок.
Маркиза театрально покачала головой.
— Если бы вы знали то, что знаю я… — сказала она. — Но я не должна сплетничать. Так идемте, поздороваемся с гостями.
Она позволила взять ее под руку, и мы наконец покинули холодный, полный сквозняков салон. Меня слегка задело, что своими тайнами, которые, думал я, она доверила только мне, Луиза поделилась и с маркизой, но смирился с тем, что отчаяние побуждает женщин делиться секретами друг с другом. Я вычеркнул это из мыслей и заметил, что мое настроение улучшается с каждым нашим шагом в направлении столовой: ведь движения было достаточно, чтобы размораживать мое тело, хотя ощущать маркизу так близко было несколько неприятно. От нее пахло ее излюбленными крепкими духами, и она прижималась к моей руке, пожалуй, более интимно, чем допускал ее возраст.
В столовой горели свечи и пылал огонь, чтобы одолеть вечерний холод — снаружи было тепло, но дома, настолько постоянно сырые, никогда не бывают комфортными с наступлением темноты, — и блюда ждали, когда за них примутся. Мы начали есть, и, пока мы ели, подходили остальные. Мараньони самым первым, затем мистер и миссис Корт. Сердце у меня ёкнуло, когда я увидел ее, и мы обменялись быстрым взглядом заговорщиков. Она задержала свой взгляд на мне ничтожную долю секунды. И никто не успел бы его увидеть, но этого было достаточно. «Я хотела бы быть с тобой, — сказала она яснее ясного. — Не с ним». Я поздоровался с Кортом как мог обычнее, но мое отношение к нему переменилось полностью. Теперь, насколько было возможно, я избегал мест, где мог натолкнуться на него; я не был уверен, что сумею сдержаться и не выдать своего презрения. Ведь я теперь был не способен думать о нем, не вспоминая слова Луизы, каков он на самом деле. Он, я уверен, заметил перемену во мне и был сбит с толку, как и следовало ожидать. И во мне вспыхнуло желание объяснить ему. Я взял себя в руки только ради нее и некоторое время поддерживал вежливый разговор, хотя он отвечал медленно и неопределенно. Макинтайр тут, конечно, не присутствовал. Он был слишком рациональным человеком, чтобы согласиться прийти на подобное собрание, даже не будь он оскорблен отказом маркизы сдать ему комнаты, чтобы его дочке жилось лучше. Лонгмен и Дреннан довершили общество, и к концу ужина нас собралось семеро — ни единого венецианца, отметил я.
Затем маркиза начала говорить, исключительно об аурах и переселениях, душах и духах, Этой Стороне и Той Стороне. В комнате потемнело, атмосфера стала напряженнее, хотя все гости относились к происходящему скептически. Кроме, может быть, Луизы — она словно бы сильно нервничала. Про Корта не знаю: он был как бы почти пьян и совершенно не реагировал на происходившее вокруг него.
Нам предстояло уплатить за наш ужин посещением Той Стороны. Полная нелепость, конечно, однако в сравнении с вечером у традиционного венецианца даже заманчивая. Бесспорно, нечто новое, и мне было любопытно узнать, во что это выльется. Какие сценические трюки будут использованы, насколько убедительным будет все это выглядеть. Для начала было трудно удержаться от смеха. Я заметил, что даже Дреннан, человек далекий от комических развлечений, прилагает титанические усилия, чтобы не дать губам дрогнуть в усмешке. Маркиза придала своему голосу надмирный тон и взмахивала руками, заставляя колыхаться широкие рукава.
— Кто-нибудь ждет там? Ты ищешь общения с кем-нибудь здесь?
Она прижала ладони ко лбу в знак сосредоточенности, возвела ошеломленный взгляд к потолку, намекая на грозное величие происходящего, тяжело вздохнула, демонстрируя спиритуальное разочарование, тихо застонала, подчеркивая, как мучителен ее труд.
— Не страшись, о дух! Явись и передай свою весть.
Правду сказать, все это сильно смахивало на пародию спиритуалистического сеанса, и было трудно удержаться и не брыкнуть стол, просто чтобы посмотреть, как она среагирует.
Но затем атмосфера изменилась.
— Весть для американца среди нас? — тихо простонала она. — Да, говори!
И мы все посмотрели на Дреннана, который словно бы не очень обрадовался такой чести.
— Вы знаете кого-нибудь по имени Роза? Это весть от кого-то по имени Роза, — произнесла она совсем по-деловому, говоря нормальным голосом, куда более пугающим, чем надмирный тон, к которому она прибегала прежде. — Она хочет поговорить с вами. Она говорит, что все еще любит вас.
Вот тут улыбки зрителей по-настоящему исчезли, и воцарилась полная тишина. Ведь мы все увидели, каким пепельным стало лицо Дреннана, как он застыл в своем кресле, будто от страшного шока. Но мы хранили молчание.
— Она говорит, что прощает вас.
— Неужели? За что же? — спросил Лонгмен.
Его сочный голос — ироничный и нормальный — прозвучал абсолютно неуместно и почти шокирующе. Увы, дух говорил сам с собой, не снисходя до диалога. Мы не получили ответа на его вопрос. Крылся ли здесь какой-либо смысл для Дреннана, оставалось неясно. Его лицо оледенело, и он так крепко вцепился в подлокотники кресла, что костяшки пальцев побелели.
— Ах, она исчезла, — сказала маркиза. — Она не могла остаться.
Затем глубокий вздох и возвращение театральности. Мы получили еще пять минут легких улыбок, хмурящихся бровей вместе с «О!» и «Ах!». Затем опять вздор «Приди ко мне, о дух!», прежде чем она вновь перешла к делу. На этот раз для контакта был избран Корт, и, едва она начала, я понял, что быть беде. Дреннан — волевой, не склонный к эмоциям, рассудочный, но даже он был выбит из колеи. Было легко предсказать, как среагирует Корт, куда более уязвимый. Еще за ужином лицо его выглядело бледным, глаза остекленевшими, он жаловался на головную боль и почти не прикоснулся к еде. Однако он в огромных количествах пил воду.
Маркиза закрутила это отлично: духи появлялись и исчезали, начинали говорить, затем колебались, вынуждая улещивать себя, чтобы они сообщили свою весть. Нарастание напряжения было подстроено с поразительным мастерством, и Корт, теперь сидящий, выпрямившись и лоснясь от пота, явно находился на грани серьезного нервного срыва.
— Есть ли здесь кто-нибудь по имени Уильям? — вопросила маркиза, не произведя на меня особого впечатления, ведь она прекрасно знала, что есть. — Тут кто-то хочет поговорить с ним.
Корт, бледный, но пытаясь сохранять выражение бравого скептицизма, поднял руку.
— Ее имя Анабель, — сказала маркиза, вновь включая свой обычный голос. — Она глубоко несчастна.
Корт ничего не сказал, но маркиза приняла молчание за знак согласия.
— Это та, что любит вас, — сказала она. — Она несчастна и в глубокой печали. Она говорит, что вы прекрасно знаете, в чем причина.
Корт вновь ничего не сказал, но дышал тяжело и обливался потом. А маркиза заговорила не своим голосом, почти писклявым, девичьим, и слушать его было страшно даже мне. Воздействие на Корта было неописуемо.
— Уильям, ты жесток. Ты бесчестишь свое имя. Перестань, не то он заберет твою душу. Я та, что отдала жизнь, чтобы мог жить ты.
При этом утверждении из горла Корта вырвался дикий вопль. Он завизжал, вскочив, опрокинул кресло и с безумным взглядом попятился к стене. Шум вывел маркизу из транса, и она растерянно оглянулась по сторонам — очень убедительно, должен я признать. Я не думал, что она притворялась; она действительно впала в какое-то забытье. Даже я при всем моем скептицизме был готов это признать.
Затем она сфокусировалась на сцене, какую сотворили ее слова, испуганно щурясь на устроенный ею бедлам. Корт, вжавшийся в стену, рыдающий и стонущий; кресла, опрокинувшиеся, когда он отбивался от воображаемых призраков; Дреннан, единственный из нас сохранивший подобие самообладания, шагнувший поднять канделябр, упавший на пол, угрожая сжечь дом; Луиза, отпрыгнувшая от стола и замершая, глядя на мужа.
— Корт, дорогой мой, — начал Лонгмен, направляясь к нему.
Корт посмотрел на него с ужасом, бросился к столику со сластями и коньяком и схватил острый ножик для чистки фруктов.
— Не подходи! Убирайся! Оставь меня в покое! — По его щекам катились слезы, но за слезами крылась ярость.
Даже хотя он, несомненно, никогда прежде не пользовался ножом для подобной цели, Корт выглядел опасным, и я приготовился исполнять его требования. Лонгмен был более храбр — или глуп. Хотя Дреннан предостерегающе окликнул его, он продолжал с протянутыми руками идти к молодому человеку.
— Успокойтесь, милый мальчик, — сказал он ласковым тоном, — нет ничего…
Он не закончил. Корт попятился и, очутившись возле жены, начал яростно замахиваться ножом. По его выражению было видно, что он не притворяется. Луиза отскочила как раз вовремя — рукав ее зеленого платья располосовала длинная красная царапина. Она упала на колени с пронзительным криком, сжимая раненую руку.
«Бог мой!», «Остановите его!», «Вы с ума сошли?» — все эти клише срывались с разных губ, а Корт повернулся, уронил нож и кинулся к двери, как раз когда Дреннан бросился наперерез и повалил его на пол. Борьбы не последовало; Корт не сопротивлялся, но, совсем сломленный, рыдал на полу, а все вокруг смотрели на эту сцену в ужасе, с возмущением, отвращением, неловкостью, согласно своему темпераменту.
Затем каждый стал самим собой. Лонгмен застонал, будто нож полоснул его, а не Луизу; Мараньони преобразился в медика и принялся оказывать ей помощь, осматривая ее рану с поразительной бережностью. Маркиза забилась в истерике, а Дреннан, убедившись, что припадок ярости миновал, помог Корту встать, подвел его к креслу и усадил. Только я — не жертва, не целитель, не охотник — не имел привычной роли, чтобы вернуться к ней. Я было подошел к Луизе, чтобы помочь, но Мараньони меня оттолкнул, и при этом я заметил его заинтересованный, многозначительный взгляд. А потому я притворился, оглядел комнату, подвел маркизу к креслу и налил ей — и себе — большую рюмку коньяка. Луиза все еще стояла на коленях, содрогаясь от ужаса и шока. Но ее глаза поставили меня в тупик: они были широко раскрыты, однако не от страха или ужаса из-за происшедшего.
Рана была несерьезной. Нож задел кожу, но повреждение было более эффектным, чем реальным. Мараньони быстро забинтовал руку салфеткой и усадил Луизу тоже с рюмкой коньяка. Его объявление, что она будет жить — это было очевидно, однако мнение эксперта всегда полезно, — значительно разрядило атмосферу. Затем он занялся Кортом, который, совсем обессилев, сидел на полу у стены, обхватив колени и поникнув на них головой. В эту минуту я испытывал к нему безграничное отвращение.
— Ему требуется успокоительное, — сказал Мараньони. — И сон. Потом мы решим, как поступить с ним. Полагаю, никто не хочет обращаться к властям?
Все хором согласились, что делать этого никак не стоит. Мараньони почти сиял, что его заключения о Корте получили столь наглядное подтверждение. Но по крайней мере он знал, что предпринять, мог предложить какой-то план действий. Внезапно он взял руководство, и я впервые понял, почему ему доверили пост, облеченный полномочиями и властью. Он это умел.
Он отдал распоряжения. Корт будет доставлен на ночь в его клинику; Дреннан будет сопровождать его туда и позаботится, чтобы не возникло никаких новых проблем. Утром он произведет доскональный осмотр.
— А миссис Корт? Кто-то должен проводить ее домой.
— Ни в коем случае. Вы должны погостить у нас, дорогая миссис Корт, — сердечно сказал Лонгмен.
— Или здесь. У меня просторнее, — перебила маркиза, словно бы слегка раздосадованная предложением Логмена.
Луиза кивнула.
— Благодарю вас, — прошептала она. — Вы все очень добры.
Все принялись утешать ее. Только Мараньони ничего не сказал, внимательно за ней наблюдая; я заметил, как его глаза переметнулись и на меня. Даже в подобную минуту он мог только диагностировать, наблюдать и истолковывать.
— А ваш сын? — сказал он затем.
Луиза посмотрела на него в секундном колебании.
— Он дома с няней. Ничего плохого с ним не случится, — сказала она.
Вот так все было устроено. Лонгмен обещал вернуться, если потребуется какая-либо помощь, и распрощался. Я также сослался на что-то и ушел к себе в комнаты.
Час спустя Луиза пришла ко мне. Я ее ждал. К той минуте, когда она ускользнула на заре, я сказал ей, что никогда с ней не расстанусь, что хочу быть с ней навеки. Что я люблю ее, буду ее защищать.
Я встретился с синьором Амброзианом по его возвращении; встреча была назначена без промедлений, и я пришел в его банк близ пьяцца Сан-Марко, совсем не похожий на лондонские дворцы, в которых Ротшильды и Баринги распахивают двери Европе и всему миру. Банко ди Санто-Спирито (очаровательное название, подумал я, подразумевающее, что все это ростовщичество предназначено наилучшему служению Богу, а не обогащению нескольких семейств) не шел ни в какое сравнение с каким-либо из великих лондонских домов. Однако его амбиции воплотились в том, как он выскреб дворец эпохи Возрождения и отделал его темным деревом и мрамором в прожилках, необходимым индикатором солидности в каждом серьезном финансовом центре.
Амброзиан был под стать своему зданию. Из всех итальянцев венецианцы самые непроницаемые: свои эмоции они умеют прятать. Жизнь для них — серьезное дело, а многим присуща природная меланхолия, сильно затрудняющая общение с ними. Амброзиан был крайне сдержан, безупречно вежлив, но без намека на открытость или приветливость. Красивый мужчина, безупречно одетый, с пышной серебристо-серой шевелюрой в тон серому галстуку и (иностранный штрих) запонкам с крупными жемчужинами, а также вазе серебристых цветов на его столе. Отличный индивид, ушлый бизнесмен, всегда нацеленный использовать доверчивость других людей, как и надлежит человеку его положения. Я горячо надеялся, что в переговорах со мной он будет беспощаден. От этого зависело очень многое.
Я выразил удовольствие от знакомства с ним и объяснил мое положение:
— Я нашел несколько перспектив для капиталовложений в Венеции и хотел бы проконсультироваться с вами об их практичности, — сказал я, когда с любезностями было покончено. Самыми обычными: вопросы и ответы, чтобы он мог определить, стоит ли отнестись ко мне серьезно. Тут мне хорошо послужило имя Джозефа Кардано. Он был известен финансистам почти по всей Европе, пусть только по имени или репутации. Но не вне этого круга. Самый факт, что я сообразил назвать его имя, заставил Амброзиана поверить в мою целеустремленность. Он мало-помалу стал более внимательным, более осторожным в выборе слов. В данную минуту именно этого я и хотел. Он был слишком тщеславен, чтобы поверить, что говорит с ним равный, но достаточно умен, чтобы понять необходимость взвешивания. А именно это мне в тот момент и требовалось. Его триумф, если он использует меня, будет тем больше, и потому неодолимо соблазнительным.
В течение часа мы обсуждали перспективы постройки гранд-отеля в Венеции: я излагал мои идеи, он объяснял все трудности. Найти подходящий земельный участок, найти рабочую силу, управляющих, получить необходимый капитал под подходящие проценты для подобной затеи — в конце-то концов, кто захочет приехать в Венецию?
Для каждой проблемы я находил ответ: строить на Лидо, а не в центре Венеции; привезти архитекторов, инженеров, землемеров из Франции и Англии, если понадобится. Использовать мои умения (тут я слегка преувеличил) и связи Кардано для создания компании, которая сможет получить деньги в Лондоне. Я все продумал, и мои ответы были взвешенными и исчерпывающими.
— Так зачем вам понадобился я? — спросил он с улыбкой.
— Затем, что без вас это неосуществимо, — сказал я чистую правду. — Деньги должны поступать в Венецию и выплаты производиться здесь. Для этого требуются банковские услуги. Я пробыл здесь достаточно долго, чтобы прийти к выводу, что обратиться к властям — значит провалиться в трясину. Найти подходящую землю невозможно без местной осведомленности и влияния. А я убедился, что вы — самый почитаемый финансист в здешних местах.
Он принял мое объяснение. И был искренне заинтересован; достаточно заинтересован, чтобы начать задавать вопросы, какую именно прибыль сулит этот проект ему. Это, указал я, зависит главным образом от того, сколько денег готов вложить его банк. Обойдется все это достаточно дорого, и ожидать прибыли в ближайшие годы не приходится.
— О, вы, англичане! — сказал он. — Вам ведь нравится мыслить масштабно, не правда ли? Ну а мы, венецианцы, естественно, подумаем о нескольких десятках маленьких гостиниц с тем, чтобы каждая строилась после того, как предыдущая окупится. Интересная идея. Даже еще более интересно, что я могу заняться этим без вас. Вы во мне нуждаетесь, но нуждаюсь ли я в вас?
— Строить что-либо в таком масштабе, не заручившись финансовой поддержкой Лондона? Подобрать квалифицированную рабочую силу, разбросанную по всей Европе? Убедить компании вроде Кука организовать экскурсии в Венецию с остановкой в вашем отеле?
— Справедливо. Если, конечно, вы способны обеспечить все это. Я по опыту знаю, что англичане иногда обещают больше, чем исполняют.
— Например?
— Мы одолжили значительную сумму англичанину, — сказал он, — который подобно вам обещал всякие чудеса. Но до сих пор ни единого не сотворил.
— Я знаком с мистером Макинтайром, — сказал я. — Если вы подразумеваете его.
— Он мошенник и негодяй.
— Неужели? Я нахожу его прямодушным.
— Отнюдь. Мы узнали, но лишь после того, как он прикарманил наши деньги, что в Венеции он только потому, что будет брошен в тюрьму, если у него хватит дерзости вернуться в Англию.
— Вы меня удивляете. — И сказал я это искренне. Мне было трудно поверить, что мы говорим об одном и том же человеке. Я побился бы об заклад на солидную сумму, что Макинтайр абсолютно честен.
— Видимо, он растратил большие деньги своих нанимателей и сбежал. Не будь он у нас в долгу, мы быстро отправили бы его восвояси.
— Вы в этом уверены?
— Совершенно уверен. Естественно, едва мы узнали об этом, то отказали ему в новых займах, и теперь я серьезно сомневаюсь, что мы когда-либо получим свои деньги обратно. Как видите, предложение незнакомого англичанина…
— Я понимаю. Естественно, сотрудничество между нами потребует полного доверия. Однако я убежден, что без труда сумею рассеять ваши сомнения. А теперь, поскольку речь идет о патриотической гордости, я охотно предлагаю свою помощь в вопросе с Макинтайром. Сколько он вам должен?
— Что-то около пятисот фунтов стерлингов, если не ошибаюсь.
Интересно, подумал я про себя. Я прекрасно знал, что вложил он значительно меньше. Это очень обнадеживало.
— Тут требовалось истинное воображение, должен сказать, — продолжал я. — Мало кто готов пойти на подобный риск.
Он помахал рукой.
— Если его машина будет работать, откроются очевидные возможности. Если же нет, тогда, естественно, ситуация меняется. А постоянные отсрочки и проволочки меня настораживают. И потому…
— …другое предложение другого англичанина не преисполняет ваше сердце радостью.
Он улыбнулся.
— В таком случае, — продолжал я, — я прибегну к наличным, чтобы заслужить ваше доверие. Разрешите мне выкупить долг мистера Макинтайра. Уплатить его от его имени. Если после мы придем к соглашению о проекте с отелем, мы, убежден, сможем тогда обсудить частности. Я не могу допустить, чтобы вы думали, будто все англичане — мошенники и негодяи. Хотя, без сомнения, есть и такие. Если желаете, я мог бы составить соглашение теперь же.
Амброзиан был слишком осторожен, чтобы согласиться. Он выглядел почти шокированным. Ну, не совсем, но у него таки был вид человека, оскорбившегося, что его принимают за простака. Конечно, он не ставил мне в упрек мою попытку; и он прекрасно знал, что я знаю, что моего предложения он не примет.
— Ну, я не могу вас винить, — сказал я с улыбкой, указывающей, что я все прекрасно понимаю. — Тем не менее я заинтересован, и если ваше решение изменится…
Я ушел, глубоко задумавшись. Мое предложение выкупить долг Макинтайра произвело желаемый эффект, размышлял я. Амброзиан был готов отнестись ко мне серьезно. Другое дело, если бы он внезапно его принял. Меньше всего я хотел тратить деньги на машину, которая вполне могла бы оказаться бесполезной. Если так, пусть держится за нее на здоровье. Но если все-таки она заработает, держаться за нее он будет. Если испытания пройдут удачно, он, конечно, откажется вложить новые деньги, подаст на взыскание долга и станет единственным держателем патента. Макинтайр больше не будет иметь к нему никакого отношения, разве что в роли служащего, официального банкрота, вынужденного работать за жалкие гроши.
Жаль, что машина не оказалась полностью безнадежной, думал я. Для Макинтайра это было бы плохо, но по крайней мере у него было бы удовольствие сознавать, что Амброзиан тоже лишился своих денег. Малая компенсация, и я не думал, что она доставит ему особую радость. Так думают только финансисты. Однако…
Это все-таки заставило меня задуматься, и, пока я шел через пьяцца Сан-Марко, я мысленно перебирал все возможности.
Я остановился, улыбаясь ватаге уличных мальчишек, бросавших камешки в воробья на веревке с бельем. Вот именно. Вопрос только в том, как это устроить.
Всякий читающий это может удивиться, почему меня не слишком озаботили настояния Амброзиана, что Макинтайр какого-то рода мошенник. Достаточно часто подобные характеристики оборачиваются помехами для хорошего бизнеса. Однако не всегда; тем более если негодяй не в том положении, чтобы причинить вред лично вам. У меня не было ни малейшего намерения снабдить Макинтайра деньгами, если у меня не будет полного контроля. Он не мог сбежать с тем, чего у него не было. К тому же такие люди бывают очень полезны, если они работают на вас, а не против вас. Прошлая жизнь Ксантоса, например, это совсем не то, о чем бы я хотел знать побольше, хотя, когда он постучал в мою дверь, я потрудился установить, что было бы неразумно отправить его в области, находящиеся под властью султана, поскольку прошло бы долгое время, прежде чем его бы выпустили из тюрьмы. Но теперь его хитрые приемы работают на меня, и он был хорошим и лояльным служащим — до недавнего времени.
Вот почему мнение Амброзиана о Макинтайре меня не слишком встревожило. Однако было бы неверным сказать, будто я не был заинтригован, и я досадовал, что все еще не получил ответа от моего дорогого друга Кардано, которому написал уже довольно давно. До получения его ответа я не мог предпринять ничего существенного. В Венеции я мог найти старые газетные подшивки, кое-какие справочники, и ничего больше. Того сорта информацию, какая мне требовалась, приобрести было можно только в столовых залах и кабинетах лондонского Сити, причем доступна она была только тем, кто знал, как спросить.
А потому мне пришлось ждать, и я раз в жизни стал подлинным туристом и предавался моей все возрастающей страсти. Собственно говоря, еще четыре дня, прежде чем письмо наконец добралось до меня, — четыре сказочных дня, проведенных в осеннем тепле и достаточно часто с Луизой — ведь чем больше свиданий было у меня с ней, тем больше я их жаждал. После происшедшего в салоне маркизы мы отбросили всякую осторожность и скрытность. Я начал покупать ей подарки, мы рука об руку гуляли по городу, нас видели вместе. Это преисполняло меня гордостью и одновременно тревогой. Мне даже как-то пришлось сказать ей, чтобы она была осторожнее с мужем.
— Я теперь уйду от него ради тебя. Теперь, когда я знаю, что значит любить кого-то, я не могу остаться. Мы можем быть вместе вечно, — сказала она и повернулась посмотреть мне в глаза. — Мы можем быть вот так вечно. Только ты и я.
— А твой сын?
Жест отвращения.
— Он может его забрать. Он не мой ребенок. Я просто его родила. В нем нет ничего от меня. Он будет таким же, как его отец, слабым, никчемным.
— Ему же всего четыре.
Она говорила с беспощадностью, какой раньше я в ней не замечал. В ее словах была подлинная жестокость, и они меня встревожили.
Видимо, я среагировал, так как она мгновенно переменилась.
— О, я его люблю, конечно. Но ему от меня нет проку. Я его не понимаю.
Затем она снова обняла меня, и на час мы полностью сменили тему. Однако в тот день я ушел из наших комнат с нехорошим чувством; оно быстро сошло на нет, но полностью не изгладилось.
День этот изменил что-то в нашем общении. Луиза больше не говорила, что оставит мужа, но все чаще и чаще разговор возвращался к ее желанию быть со мной. Я мог понять, почему ее жизнь была адом и почему она так отчаянно искала способа спастись. Я думал о рубцах и порезах, о поведении Корта на сеансе, его галлюцинациях, об унижениях и издевательствах, которые она терпела, когда никто не мог этого видеть. Неудивительно, что она льнула ко мне.
А я был ею одержим. Так почему же я не ухватился за шанс завладеть ею навсегда? Это было осуществимо. То или иное расторжение моего брака было достижимо, пусть хлопотное и грязное. Но Луиза и Венеция были связаны слишком неразрывно. Любовь и город переплелись, я не мог вообразить их друг без друга, и, думаю, мои колебания и сомнения родились из смутного осознания моей нарастающей оцепенелости. Маркиза не ошиблась: Венеция походила на осьминога, который медленно, украдкой опутывал беспечные жертвы своими щупальцами, пока из них уже не вырваться. Лонгмен никогда не уедет; Корт, возможно, тоже. В других англичанах, которых я встречал в тот период, я научился распознавать чуть заметную пустоту выражения зачарованных людей, загипнотизированных светом, потерявших силу воли, покорно отказавшихся от нее, будто спутники Одиссея на острове лотофагов.
Они не обретали блаженства: Венеция не предлагает счастья в обмен на служение. Как раз наоборот. Меланхолия и печаль — вот ее дары; она позволяет страдальцам в полную меру сознавать их апатию и неспособность уехать. Она упрекает их за слабость и все-таки не отпускает.
Одни оставались невосприимчивы: Дреннана, например, она как будто никак не затронула. И она никак не действовала на Макинтайра, потому что он как будто вообще не сознавал, где живет. Для него Венеция была лишь местом, где находилась его мастерская, а свою волю он уже принес в жертву своим механизмам. И городу нечего было забрать.
А другие доводились до сумасшествия. После вспышки на сеансе состояние Корта стремительно ухудшалось; видел я его мало, старался избегать встреч с ним, но не мог не замечать, как он хиреет с каждым днем, или слышать, что его фантом является ему все чаще. Он работал исступленно, но топтался на месте. А перед тем он заметно продвигался. Внутренние укрепления Макинтайра были почти завершены. Но теперь рабочие в большинстве ушли от него: его поведение стало столь сумасбродным, что они вообще не желали иметь с ним дело. И он работал в одиночку, неистово делая чертежи, которые никто в жизнь не воплотит, заказывая материалы, остававшиеся лежать во дворе, пока он не отправил их обратно и не ввязался в свару с поставщиком.
— Корт сошел с ума? — спросил я Мараньони, не сомневаясь в ответе, и был поставлен в тупик тем, что услышал.
— Знаете ли, — начал доктор со своим густым акцентом, и складывая кончики пальцев, чтобы выглядеть более профессионально, — я так не думаю. Неуравновешен, бесспорно, однако не думаю, что он безумен. Его мать звали Анабель, — продолжал он с полным пренебрежением к врачебной тайне. — Она умерла, рожая его, и он преклоняется перед ее памятью. И мысль, что она им недовольна, потрясла его до мозга костей. Так он мне сказал пару дней назад.
— Вы все еще наблюдаете его?
— О да. Это жизненно необходимо, учитывая его психическое состояние. Он провел в клинике большую часть недели, и я счел необходимым, чтобы он регулярно приходил побеседовать. Он находит умиротворение в том, чтобы просто посидеть на солнышке, глядя на лагуну, никем не тревожимый. Уходит он успокоенный и довольный. Обычно. Иногда мы находим ему постель здесь. У нас, знаете ли, имеется гостиничка. Странновато, но монахи были очень гостеприимны, и волей-неволей мы поддерживаем традицию.
— Вы пришли к заключению, что именно произошло на сеансе? Вы полагаете, маркиза устроила это нарочно?
— Я уверен, что она абсолютно искренна в своих верованиях, — сказал он с улыбкой снисхождения к глупости женщин, не привыкших к строгим требованиям научного метода. — Беда в том, что во многих отношениях она очень глупая женщина. Она что-нибудь услышит, затем прочно забудет. Память у нее очень скверная. Но этот факт хранится в глубине ее сознания, и когда он внезапно выскакивает на поверхность, она верит, будто ей его поведал дух. Я уверен, ей упомянули, что мать Корта звали Анабель, а она позабыла. А затем припомнила.
— По-видимому, вы считаете, что он выздоровеет.
Мараньони пожал плечами.
— Это, разумеется, зависит от того, что считать выздоровлением. Если бы убрать все раздражители, то, рискну сказать, он пошел бы на поправку. Беда в том, что такой вариант маловероятен. Ему следовало бы немедленно вернуться в Англию. Если он останется здесь, шансов почти нет.
— Но не опасен ли он? Его поведение…
— …это поведение сумасшедшего, не спорю. Но значит ли это, что он душевнобольной? Я уже говорил вам, сколько людей — и в первую очередь женщин — сумасшедшие, однако без явных симптомов сумасшествия. А потому мы можем с равным правом предположить, что кто-то ведущий себя как сумасшедший на самом деле таковым не является.
Я уставился на него в полном недоумении.
— Может быть, его поведение является абсолютно логичной реакцией на его нынешнюю ситуацию, — предположил Мараньони негромко. Я прекрасно понял, что именно он подразумевал.
— Он ударил свою жену ножом. Вы говорите мне, что она этого заслуживала?
— О нет! Сильно сомневаюсь, что кто-либо заслуживает быть заколотым. Он мог — в тот момент — считать, что она это заслужила, что, ударяя ее ножом, он предотвращал муки, которые испытывал. Разумеется, это усугублялось наркотиками.
— Что-что?
— Ах, люди, люди! — сказал он раздраженно. — Вы действительно ничего не видите, верно? Разве вы не заметили остекленелый взгляд, испарину, бормотание, то, как его движения все больше выходили из-под контроля и преувеличивались?
— Я думал, он пьет.
— Он не пьет ничего, кроме воды. Опиум, мой дорогой Стоун. Классическая симптоматика.
— Корт привержен опиуму?
— Боже мой, нет. Но он, несомненно, принял большую дозу незадолго до того, как пришел. Приобрести опиум несложно. Его можно купить в большинстве аптек.
— Он вам это сказал?
— Нет. Категорически отрицал. Тем не менее он, бесспорно, принял дозу.
— Значит, он лжет. Возможно, стыдится.
— Возможно, он не знал, — рассеянно сказал Мараньони. — Не то чтобы это имело значение. Пока он под моей опекой, он его не получит.
— Что ты думаешь о Мараньони? — спросил я, когда в следующий раз увидел Луизу.
— Фу! Омерзителен! — был ее ответ. — Знаешь, он пытался соблазнить меня, этот грязный человечишко. Мне было так стыдно! Я не сказала ни одной живой душе. Но тебе сказать могу. Я знаю, ты не поставишь это мне в вину. Только не слушай, что он говорит обо мне. Уверена, это будет мерзко и жестоко.
— Конечно, нет, — сказал я. — С какой стати, если я сам тебя соблазнил?
— Но с тобой я хотела быть соблазненной, — сказала она. — Я пожертвовала бы ради тебя чем угодно. Я даже смирилась, — добавила она дрожащим голосом, — что ты ради меня ничем не пожертвуешь.
— Но ты же знаешь…
— Не важно, — сказала она со вздохом, глядя в сторону. — Я буду твоей любовницей, и однажды ты меня бросишь. И довольно.
— Не говори так.
— Но это правда. И ты это знаешь. А когда ты меня бросишь, я покончу с собой. — Она сказала это серьезно, не спуская с меня взгляда, пока говорила. — Разве я захочу жить без тебя? Провести остаток моей жизни с отвратительным мужем и хнычущим ребенком, чтобы они мучили меня день и ночь? Если бы я могла освободиться от них! Все, что у меня есть стоящего, — это ты.
— Это не может быть правдой.
— Ну, думай так, — сказала она, отворачиваясь. — Думай так, и ты сможешь бросить меня с чистой совестью. Я не хочу, чтобы и ты страдал. Ты не любишь меня, я знаю. Не по-настоящему.
— Но я люблю тебя!
«Так докажи!» — Этих слов она не произнесла. В них не было нужды.
Два дня спустя после этой стычки пришло письмо Кардано — его первое письмо, следует отметить, — и последняя часть моего плана обрела форму. Его информация многое прояснила, когда после положенных сплетен о состоянии рынков он перешел к теме мистера Макинтайра. Тут она стала поразительной. Я спросил, известно ли ему что-либо о репутации Макинтайра. Не тот род сведений, которые занимают человека вроде Кардано, однако навести справки ему не составило труда. Я ожидал получить в ответ, что Макинтайр — приличный, компетентный и уважаемый инженер. До моего разговора с Амброзианом я ничего иного не предполагал.
Однако письмо Кардано содержало куда больше сведений.
«К счастью, ежегодное собрание „Лэрда“ состоялось вчера днем, и я отправился туда, поскольку у меня есть их акции (как и у тебя, если ты не позабыл). Хотя обычно собрания эти пустая трата времени, иногда показываться там все же следует. Я спросил мистера Джозефа Бенсона, генерального управляющего, про твоего мистера Макинтайра — с самым неожиданным результатом. Он словно бы испытал шок и был встревожен, что я упомянул это имя. Почему я спрашиваю? Что я слышал? Словом, он перепугался.
Меня это, разумеется, заинтриговало, и я не отступал, пока он не поуспокоился и не рассказал мне всю историю — ее тебе бы лучше не разглашать.
Макинтайр был чрезвычайно талантлив и на редкость упрям, как кажется. Советов не принимал, затевал споры с теми, кто ему возражал, то есть работать с ним никакой возможности не было. Видимо, у него все время возникали новые идеи, и он занимался ими в часы, оплачиваемые компанией, расходуя материалы и ресурсы, предназначенные совсем для других целей.
Но это в сторону. Суть же в том, что он был способен справиться с любой технической проблемой. Если что-то оказывалось не по зубам всем остальным, призывали Макинтайра, и он находил решение. Иными словами, он был и невыносим, и незаменим. Не знаю, помнишь ли ты „Алабаму“? Корабль „Лэрда“, оказавшийся в руках конфедератов. Поскольку он причинял большой вред судоходству северян, янки разъярились и до сих пор возлагают вину на „Лэрда“ и британское правительство. „Лэрд“ утверждает, что к ним эти претензии не относятся. Корабль они продали совершенно законно и не могли предполагать, что покупатели вооружат его, а затем продадут конфедератам.
Да только разработал способ вооружить корабль твой мистер Макинтайр, который — пока не исчез с лица земли — был живым доказательством причастности „Лэрда“. Или мне следовало бы сказать „двуличия“? Но это не важно. Чтобы избежать обвинений, ему вручили кругленькую сумму и приказали никому на глаза не попадаться. Теперь, отвечая на вопросы, „Лэрд“ официально заявляет, что он несколько лет назад скрылся, предварительно украв деньги. Они негодуют на него не меньше всех остальных и публично требуют его ареста и экстрадиции».
Все это было очень увлекательным, и я, во всяком случае, узнал подоплеку истории о мошенничестве, чернящем репутацию Макинтайра. Эпизод с «Алабамой» сейчас подзабыт, но в свое время был у всех на слуху. Барк водоизмещением в тысячу тонн и с деревянным корпусом был заказан Конфедерацией в 1861 году. Юнионисты прознали о покупке и постарались помешать ей. «Лэрд» оказался зажат между своим заказчиком и желанием — каким бы вынужденным оно ни было — британского правительства сохранять строжайший нейтралитет в этой страшной Гражданской войне.
Строжайший, но, по моему мнению, глупейший, поскольку отказ Британии разрешить своим промышленникам снабжать обе стороны привел к тому, что американцы принялись сами себя снабжать и таким образом создавать собственные отрасли промышленности, теперь бросающие вызов нам. Более просвещенной политикой было бы снабжать поровну обе стороны, таким способом забирая у Соединенных Штатов их золото и сковывая их промышленность: щепотка мудрости и беспощадности — и Британия могла бы легко восстановить свое господство на этом континенте и была бы готова поздравить ту сторону, которая одержала бы победу.
Но победили моралисты, и эта победа со временем приведет к закату индустриальной мощи Британии. Как бы то ни было, «Лэрд» (нуждавшийся в заказах) нашел способ обойти проблему, используя другие компании в качестве посредников. «Как могли бы мы воспрепятствовать нашему клиенту переоборудовать судно и продать его? — спрашивали они, когда вопрос был поднят в парламенте. — Мы строим суда, но не контролируем их использование».
Умный ход, однако победившие юнионисты не купились: они потребовали от Британии возмещения убытков, причиненных указанным судном, и дело уладилось уже после моего возвращения в Англию из Венеции. Правительство и страховые компании в конце концов заплатили что-то около четырех миллионов фунтов, поскольку судно уже было захвачено у берегов Франции в 1864 году. «Алабама» утопила устрашающее число юнионистских судов. Но в 1867 году американцы (как народ склонные к экстравагантностям и на словах, и на деле) настаивали, что сумма менее двух тысяч миллионов фунтов будет оскорблением их национальной гордости, и угрожали всякими ответными мерами, если они их не получат.
Я вновь оказался в обществе Макинтайра через несколько дней после того, как получил эти интересные, но побочные сведения о его прошлой жизни, так как он пригласил меня на первое настоящее испытание его торпеды. Я был польщен: никого из англичан даже не поставили в известность о великом событии, но я порекомендовал, чтобы он сначала испытал ее тайно, без банкиров. «Что, если обнаружится какая-нибудь мелкая неполадка? Это все погубит, — указал я. — Лучше провести испытание вдали от любопытных глаз. Если все пройдет хорошо, вы можете повторить эксперимент перед банкирами». Добрый совет, и он это понял. Дата была назначена, и я был — довольно застенчиво — приглашен. Меня этот жест растрогал.
И вот в холодное утро несколько дней спустя я оказался на деревянной барке, тепло укутавшись из-за тумана, повисшего над лагуной, будто гнетущий саван. Мы были далеко от суши к северу от города кое с кем из его рабочих для компании. Накануне хозяина барки предупредили, что вечером он не потребуется, и торпеда была тайно погружена на палубу и укрыта брезентом.
Барка была парусной, и мы тревожились, что ветер окажется недостаточно крепким, но в конце концов в половине пятого утра барочник сказал, что можно отправляться, и мы поплыли — на редкость медленно, так что час спустя все еще были напротив Салюте. К шести мы оказались в мертвой воде севернее Мурано, где лагуна мелеет, и лишь плоскодонки рискуют туда заплывать. По-своему это было нечто волшебное: сидеть на носу суденышка, куря сигару, пока солнце встает над горизонтом, а дикие утки низко кружат над болотами, смотреть на Торчелло в отдалении с его величественной разрушенной башней и порой видеть, совсем уж вдали, парус — красный или желтый — одной из тех лодчонок, что постоянно бороздят лагуну туда-сюда.
Макинтайр был не лучшим из спутников: непрерывно возился со своим изобретением, отвинчивал панели, заглядывал внутрь, а Бартоли светил ему старой керосиновой лампой, чтобы он видел, что делает. Добавлял чуточку смазки там, подкручивал болт здесь, простукивал что-то каким-то инструментом и ворчал себе под нос.
— Почти готова? — спросил я, когда вдоволь насмотрелся на птиц, встал и вернулся назад на середину барки.
Он нечленораздельно буркнул.
— Полагаю, это означает: «Нет. Ее необходимо разобрать и собрать заново», — сказал я. — Макинтайр, эта чертова штука либо сработает, либо нет. Швырните ее в воду и поглядите, что произойдет.
Макинтайр одарил меня свирепым взглядом.
— Но это же правда, — запротестовал я. — Я наблюдал за вами. Вы ничего существенного не сделали. Ничего не поправляете. Она готова и более готовой не станет.
Бартоли у него за спиной кивнул и горестно возвел глаза к небу. И тут Макинтайр поник, смирившись с тем, что наконец он больше ничего сделать не в силах и настало время рискнуть машиной в воде. Более того — рискнуть своей жизнью, ведь все, что делало его тем, чем он был, он воплотил в механизме своей торпеды. Если она себя не оправдает, значит, не оправдал себя он.
— А как она движется? — спросил я. — Не вижу трубы и ничего вроде.
Глупое замечание было лучшим средством его взбодрить. Он мгновенно выпрямился и уставился на меня с испепеляющим презрением.
— Трубы? — рявкнул он. — Трубы? По-вашему, я уместил в ней котел и запас угля? Или, по-вашему, мне следовало бы вдобавок снабдить ее мачтой и парусом?
— Я же только спросил, — сказал я. — В ней же есть пропеллер. Что заставляет его вращаться?
— Воздух, — ответил он. — Сжатый воздух. Резервуар с воздухом под давлением в триста семьдесят фунтов на квадратный дюйм. Вот тут. — Он постучал по середине торпеды. — Два эксцентриситетных цилиндра со скользящей лопаткой для разделения объема на две части. Таким образом давление воздуха вызывает вращение внешнего цилиндра; а он соединен с пропеллером, вы понимаете? В результате она может двигаться под водой и быть готовой к запуску в любой момент.
— Если сработает, — добавил я.
— Конечно, сработает, — сказал он уничижительно. — Я десятки раз запускал ее в мастерской. Она сработает, без всяких сомнений.
— Да? Так покажите мне, — сказал я. — Швырните ее за борт и покажите мне.
Макинтайр выпрямился.
— Очень хорошо. Смотрите!
Он подозвал Бартоли с остальными, и они начали обвязывать веревками корпус торпеды, а затем бережно перекатили ее к борту и осторожно опустили на воду. Веревки затем были сняты, и торпеда повисла в воде, погруженная на три четверти, иногда мягко стукаясь о барку. Только единственная тонкая бечевка удерживала ее рядом, прикрепленная в заднем конце к маленькому штырю. Он, видимо, обеспечивал выстрел.
Макинтайр принялся тревожно потирать подбородок.
— Нет, — сказал он, — она не в порядке. Пожалуй, надо вытащить ее и еще раз осмотреть. Просто для верности.
Бартоли в отчаянии замотал головой.
— Проверять больше нечего, синьор Макинтайр! Все в полнейшем порядке!
— Нет, просто для верности. Уйдет не больше часа или…
Тут я решил вмешаться.
— Если я могу помочь… — сказал я.
Макинтайр оглянулся на меня. Я схватил тонкую бечевку в его руке и резко дернул.
— Какого черта! — вскричал он пораженно, но было уже поздно. С негромким «пинг!» штырь выскочил из торпеды, и она зажужжала, забулькала, так как пропеллер начал вращаться с огромной скоростью.
— Ух ты! — сказал я. — Извините. Поглядите, а она движется!
И правда. Торпеда набирала впечатляющую скорость по прямой линии под небольшим углом к барке.
— Чертов дурень, — буркнул Макинтайр, вытаскивая часы и следя за торпедой, становящейся в воде все меньше и меньше. — Господи! Она же работает! Правда, работает! Смотрите, как она мчится!
Так и было. Макинтайр сказал мне позже (почти всю дорогу назад он корпел над листком бумаги, проверяя свои расчеты), что его торпеда достигла скорости почти в семь узлов менее чем за минуту, что двигалась она всего лишь с пятипроцентным отклонением от абсолютно прямой линии и что она могла покрыть по меньшей мере тысячу четыреста ярдов до того, как исчерпается энергия.
По меньшей мере? Да, я немножко поторопился в своем желании вынудить Макинтайра приступить к испытанию, не убедившись прежде, что путь свободен.
— О Господи! — пробормотал Бартоли в ужасе. Торпеда, все еще четко видимая, достигла теперь максимальной скорости, и все ее пятьсот фунтов, двигаясь в нескольких дюймах под водой, устремлялись прямо к фелукке, одному из суденышек, часто используемых для ловли рыбы или доставки припасов. Ее экипаж был ясно виден: кто сидел на корме у руля, кто опирался на поручни, любуясь видом, а легкий ветер надувал над ними парус.
Мирная сцена, одна из тех, ради которых художники проезжали сотни миль, чтобы запечатлеть ее на холсте и продать склонным к романтике северянам, жаждущим кусочка Венеции на своих стенах.
— Берегитесь! — завопил Макинтайр, и мы все присоединились к нему, подпрыгивая и размахивая руками. Моряки фелукки глядели на нас, ухмыляясь и махая нам. Помешанные иностранцы! Ну, а утро такое приятное, так почему бы и не отозваться по-дружески?
— Сколько пороха в этой штуке? — спросил я, подпрыгивая.
— Его вообще нет. Я положил пятьдесят четыре фунта глины в головку. И вообще порох тут ни при чем. Там будет пороховата.
— Да, вы мне говорили.
— Ну, так помните. И в любом случае я не могу тратить попусту пороховату.
— К счастью.
Фелукка продолжала плыть, торпеда тоже. Дело секунд. Четверть узла, и суденышко разминется с курсом торпеды, и она промахнется. Все будет хорошо. Вот только бы фелукка поплыла быстрее или торпеда потеряла бы скорость.
Ни та ни другая такого одолжения не сделала. Могло быть и хуже, заверил я Макинтайра позднее. Ударь торпеда в среднюю часть, она при такой скорости и таком весе, несомненно, пробила бы тонкие доски насквозь, и было бы трудно сделать вид, будто бы четырнадцатифутовая стальная труба, застрявшая в их скорлупке, не имеет к нам никакого отношения.
Но нам повезло. Фелукка уже почти прошла мимо торпеды, почти, но не совсем. Изобретение Макинтайра задело ее корму: даже с расстояния в четыреста ярдов мы услышали треск разломанного рулевого весла. Фелукка накренилась от удара, паруса потеряли ветер и дико захлопали, а морячки, секунду назад махавшие нам и приятно бездельничавшие, ошеломленно пытались совладать со своим суденышком и понять, что произошло. Торпеда меж тем бесшумно продолжала свой путь, и было ясно, что никто на фелукке ее не увидел.
Бартоли, должен признать, был великолепен. Естественно, мы направились к пострадавшему суденышку, и он быстро обменялся парой слов с экипажем.
— Никогда в жизни ничего подобного не видел! — крикнул он на венецианском наречии. — Поразительно!
— Что это было? Что произошло?
— Акула, — ответил он умудренно. — Огромная, и плыла очень быстро. Я разглядел ее совершенно ясно. Она, видно, зацепила вашу корму, откусила руль. Никогда прежде я такое чудовище в лагуне не видел.
Экипаж пришел в восторг. Куда лучшее объяснение, чем прогнившее дерево или обычный несчастный случай. Они на недели были обеспечены жадными слушателями. Бартоли, выразив удивление, как это они не заметили плавника, торчавшего из воды, предложил помощь, рассердив Макинтайра. Он желал отправиться за своей торпедой. Он точно не знал радиуса ее действия, и к этому времени она могла оказаться где угодно. Она была его бесценным сокровищем, и он не хотел, чтобы она попала в руки какого-нибудь шпиона или конкурента. Ведь он был убежден, что все правительства и компании мира отчаянно пытаются украсть его секреты.
Он мог бы не тревожиться: Бартоли знал, что делает. Какой венецианский мореход согласится, чтобы его позорно отбуксировала в порт кучка иностранцев? Они выразили положенную благодарность, но отказались. Затем они соорудили подобие руля из весла, опустив его с кормы, будто на гондоле, и через полчаса приятных разговоров отправились в путь.
Мы все — и особенно Макинтайр — вздохнули с облегчением, когда фелукка скрылась в раннем утреннем тумане, а затем приступили к поискам его изобретения. Я счел, что пора извиниться.
— Думаю, я должен изыскать какой-нибудь способ компенсировать морякам ущерб, — докончил я. — Полагаю, починка их руля потребует денег.
Но в сущности, извинения не требовались: Макинтайр преобразился. Из замученного тревогами брюзги, каким он был час назад, он превратился в человека, которого известили, что он унаследовал огромное состояние. Он буквально просиял, глаза его искрились радостным волнением.
— Вы ее видели? — воскликнул он. — Видели? Прямо будто стрела! Она работает, Стоун! Работает, как я и говорил. Будь в носу какая-нибудь взрывчатка, я бы отправил эту лодчонку к праотцам. Я бы утопил броненосец.
— Вот это было бы трудно списать на акулу, — указал я, но Макинтайр отмахнулся от моего возражения и бросился на нос, поднося к глазам полевой бинокль.
Искали мы примерно час, поскольку вопреки убеждению Макинтайра, что она двигалась прямо, как стрела, на самом деле она чуть-чуть отклонялась влево, самую чуточку. Но за несколько сот ярдов это составило значительную разницу. К тому же она была почти погружена в воду, едва-едва видимая на поверхности, и это тоже мешало поискам.
Однако в конце концов мы ее обнаружили, увязшую в иле на таком мелководье, что добраться до нее на судне было невозможно.
Мы потратили полчаса, бросая привязанный к веревке крюк, в надежде зацепить эту штуковину и подтянуть поближе к нам. Ничего не получилось. Ждать прилива смысла не имело, они ведь там отсутствуют.
— Кто-нибудь умеет плавать? — спросил я.
Ответом мне стало общее мотание головами, что я счел поразительным. Что Макинтайр не умел, меня не удивило. Но вот его рабочие, выросшие в окружении воды? Я прикинул, сколько же венецианцев тонет ежегодно, если они, как правило, плавать не умеют.
— А что?
— Ну, — сказал я с внезапной неохотой, — я подумал, просто в голову пришло, вы понимаете, что кто-нибудь из нас мог бы доплыть до нее. Вода вроде бы достаточно глубокая.
— Если вы увязнете в иле, то уже не выберетесь, — сказал Бартоли. Мне не понравилось это «вы».
— В точку, — сказал я.
Однако Макинтайр счел мою безвременную кончину вполне подходящей ценой.
— Возьмите две веревки, — сказал он. — Одну для торпеды, а второй обвяжетесь сами. Чтобы мы вытащили вас тоже. Вы ведь умеете плавать, верно?
— Я? — сказал я, прикидывая, счел бы мой отец ложь допустимой при подобных обстоятельствах. В целом он такую практику не одобрял. — Ну, немножко.
— Прекрасно, — сказал Макинтайр, вполне успокоенный. — И я глубоко вам благодарен, дорогой сэр. Глубоко благодарен. Хотя торпеда там оказалась по вашей вине.
Понятно. Очень неохотно я начал раздеваться, поглядывая за борт. Спускаться надо будет очень медленно, не то я ухну на дно и увязну в иле, еще не начав плыть. Было холодно, а вода выглядела еще более холодной.
Бартоли завязал две веревки вокруг моей талии и ухмыльнулся мне.
— Не беспокойтесь, — сказал он, — мы вас там не бросим.
И тогда я осторожно опустился в воду. Она оказалась даже холоднее, чем я боялся, и меня сразу же пробрала дрожь. Но делать нечего, и я легким брассом поплыл к торпеде, стараясь держать ноги как можно выше в воде.
Единственная опасность возникла, когда я приблизился к торпеде и вынужден был остановиться. Глубина воды там была около трех футов, и мои ступни несколько раз задевали ил, пока я маневрировал, чтобы занять нужную позицию. Мне требовалось опуститься, и я ощутил, как они погрузились в ил по-настоящему. Когда я уцепился за торпеду и попытался выдернуть их, я понял, что они увязли накрепко.
— Я не могу двигаться, — закричал я в сторону барки.
— Привяжите веревку к торпеде. Прекратите загонять ее глубже, — крикнул Макинтайр в ответ.
— А как же я?
— Вас мы вытащим… потом.
Ну, спасибо, подумал я с горечью. Тем не менее он был прав. Я же находился тут ради этого. Я уже так замерз, что едва сумел развязать узел, не говоря уж о том, чтобы просунуть веревку под панель пропеллера и надежно закрепить.
— Прекрасно — крикнул Макинтайр. — Тащите!
Потребовались немалые усилия людей в барке, но вот торпеда задвигалась и, едва высвободилась, как проскользнула мимо меня в глубокую воду. Макинтайр буквально плясал от радости.
— Теперь меня! — закричал я.
— А, ну хорошо, — донесся ответ, и я почувствовал, как веревка сдавила мне грудь, едва они потянули. Ничего не произошло. Я продвинулся на несколько дюймов, но едва тяга ослабла, как меня вновь засосало, и даже глубже, чем прежде. Теперь меня охватил настоящий страх.
— Не останавливайтесь! — закричал я. — Меня засасывает! Вытащите меня отсюда!
Ничего не произошло. Я огляделся и увидел, что Макинтайр смотрит на меня и поглаживает подбородок. Затем он заговорил с Бартоли. Долю секунды я не сомневался, что он решил бросить меня тут.
Но нет. Хотя то, что он придумал, было едва ли не хуже. Как он объяснил потом, вязкость ила оказалась барке не по зубам. Наоборот, они подтягивали ее к опасному месту. Им требовалась добавочная сила.
Я увидел, что Бартоли поднимает паруса, Макинтайр поднимает якорь, а один из работников стоит с веслом, чтобы повернуть барку. В диком ужасе я понял, что они затевают: ставят паруса в надежде, что сила ветра и вес барки выдернут меня из ила.
— Вы разорвете меня на части! — взвыл я. — Не надо!
Но Макинтайр только ободряюще помахал мне. Барка задвигалась, и я ощутил, как веревка вновь затянулась, пока не стала тугой, как тетива, а давление на грудь, карябанье грубых волокон оборачивались немыслимой болью. Я только-только удержался от визга и ясно помню, как подумал, что если в результате этого эксперимента я все-таки уцелею нерасполовиненным, то расквашу Макинтайру нос.
Боль росла и росла, я чувствовал, как мое туловище растягивается. Ил не желал меня отпускать, и продолжалось это словно бы целую вечность. Затем с отвратительнейшим хлюпаньем он меня выплюнул, мои ноги и ступни были изрыгнуты в вонючем буруне, и я, освобожденный, лежал на воде, буксируемый баркой на пути обратно в Венецию.
Потребовалось еще пять минут, чтобы втащить меня на борт, и к тому времени я не мог уже пошевелить конечностями. Меня колотил такой озноб, что я не мог управлять ни руками, ни ногами. Поперек моей груди набухал багряный рубец, позвоночник словно бы стал на несколько дюймов длиннее, а от ног все еще разило мерзейшей вонью.
Макинтайр не удостоил меня и секундой внимания. Он увлеченно кудахтал над своей железякой, пока Бартоли укутывал меня в одеяло, а затем принес мне граппы. Я выпил ее прямо из бутылки, потом натянул одеяло покрепче, понемногу приходя в себя.
— Она в порядке, — сказал Макинтайр, явно не сомневаясь, что его торпеда занимает все мои мысли. — Никаких повреждений, хотя корпус чуть прогнулся из-за того, как вы затянули веревку.
Я его проигнорировал. Он этого не заметил.
— Но не важно. Это легко выправить. А в остальном — в безупречном состоянии. Мне достаточно вычистить ее, просушить, кое-что подкорректировать, и она будет готова к полноценному испытанию на следующей неделе.
— Могу ли я сказать, что мне было бы плевать, если бы эта чертова штуковина ушла на дно лагуны навсегда?
Макинтайр изумленно посмотрел на меня.
— Но, мой дорогой Стоун, — вскричал он, — как же так? Простите, я не поблагодарил вас в полную меру. То, что вы сейчас совершили, было великодушно. Великодушно и свидетельствует об истинной доброте. Благодарю вас от всего сердца.
Его слова меня несколько умиротворили, но лишь несколько. Я продолжал пить граппу и мало-помалу начал ощущать, что согреваюсь. Все хлопотали вокруг меня, повторяли, каким я был героем. Это помогало. Если мужественно жертвуешь собой, приятно, когда это признают. Я нежился в одеялах и комплиментах всю дорогу домой и грезил, что рядом со мной лежит Луиза. Я даже чувствовал себя почти довольным, когда три часа спустя барка наконец причалила возле мастерской. Но я не помогал выгружать торпеду. С меня было довольно. Я предоставил это им. Макинтайр кричал, остальные работали, а я шел в свое жилище. Там я потребовал ванну с горячей водой без ограничений, немедленно, и не слушал никаких возражений. Мне пришлось дожидаться час, прежде чем она была готова, а к тому времени все в доме уже знали, что идиот англичанин свалился в лагуну. Ну, да чего еще ждать от иностранцев?
На следующее утро мне в комнату принесли записку. От Мараньони. Подумать только! «Должен признать, что ошибался, — писал он, и, читая, я почти видел улыбку на его лице. — Оказывается, венецианец мистера Корта действительно существует. Загляните познакомиться с ним, если хотите. Редкостный субъект».
Я позавтракал настолько неторопливо, насколько позволяют венецианские обычаи, и решил, раз уж занять мне утро нечем, принять это приглашение и отправиться на Сан-Серволо. Остров этот расположен между Сан-Марко и Лидо, достаточно живописный на расстоянии, и вы бы никогда не догадались, что это приют для умалишенных. Ничего похожего на угрюмые тюрьмы, которые Англия настроила повсюду, чтобы запирать сумасшедших, которых все слои общества плодят в изобилии. Мараньони не терпел это место и предпочел бы современное научное учреждение, но, думаю, на самом деле его возражения коренились в решимости оградить свою профессию от какой-либо тени религиозности. В остальном старинный бенедиктинский монастырь был бы для него чудесным приютом, если бы не былые обитатели: в безумии есть нечто бросающее отблеск угрюмости на самые великолепные здания; над такими местами словно бы всегда нависают тучи, как бы ярко ни светило солнце. И разумеется, никто не расходует деньги на сумасшедших. Им достаются объедки после того, как более разумные и быстрые заберут все, что пожелают. Сан-Серволо был в жутчайшем состоянии: обветшалым, заросшим и гнетущим. Такого рода местом, откуда торопишься уехать. Такого рода местом, которое способно нормального человека превратить в помешанного.
Мараньони конфисковал лучшую часть для себя — апартаменты аббата с замечательной росписью на потолках и большими окнами, обращенными к лагуне, он превратил в свою приемную. Эти комнаты могли причастить вас добродетелям созерцательной жизни, но не жизни надзирателя за помешанными. Мараньони присвоил чужую собственность и выглядел здесь вором. Он не мог обрести той необходимой внушительности, благодаря которой смотрелся бы тут на своем месте. Он был бюрократом в темном костюме. Комната ненавидела его, а он ненавидел ее в ответ.
— Достаточно приятно сейчас, — сказал он, когда я выразил свое восхищение фресками, — но побывали бы вы тут в январе! Холод пробирает до костей. Сырость. Сколько ни топить, разницы никакой. Я научился писать в перчатках. Когда наступает ноябрь, я начинаю мечтать о том, чтобы попросить о переводе на Сицилию.
— Но тогда вы будете зажариваться летом.
— Справедливо. Не говоря уж о работе здесь, которую никто другой не выполнит.
— Расскажите мне про этого человека.
Он улыбнулся.
— Несколько дней назад его арестовали полицейские, а вчера передали мне.
— Что он натворил?
— В сущности, ничего, но его остановили просто для проверки. Спросили его имя. А затем арестовали за оскорбление полицейского насмешками.
— Какими же?
— Он настаивал и продолжает настаивать, что его имя Джованни Джакомо Казанова.
Я фыркнул. Мараньони, храня серьезность, читал полицейский протокол.
— Родился, так он говорит, в Венеции в тысяча семьсот двадцать пятом году. Из чего следует, что сейчас ему… сколько? Сто сорок два года. Солидный возраст. Должен сказать, что с учетом всего выглядит он очень неплохо. Лично я дал бы ему не больше семидесяти. Возможно даже, шестьдесят с чем-то.
— Понятно. И вы сказали ему, что не верите этому?
— Разумеется, нет. Не очень разумный подход. Если вы скажете такое, пациент будет настаивать на своем, и вы втянетесь в детскую игру. «А вот да». — «А вот нет». Десять раз «вот да». Сто раз «вот нет». Вы понимаете, что это такое? И вообще, суть в том, чтобы завоевать их доверие, а это невозможно, если они чувствуют, что вы им не верите. Вам необходимо установить здоровый режим — хорошая еда, холодный душ, физические упражнения — и внушить им ощущение, что о них заботятся, что они в безопасности. И одновременно вы слушаете их, подмечаете дыры и противоречия в их историях. В конце концов вы указываете им на эти несуразицы и просите объяснить. Если повезет, подрываете их убежденность.
— Если повезет? Как часто это дает результаты?
— Иногда. Но эффективное воздействие этот метод может оказать только на тех, кто помешан логично. Буйные безумцы или склонные к кататонии требуют других методов.
— А синьор… Казанова?
— Абсолютно последователен. Правду сказать, лечить его будет одно удовольствие. Мне не терпится приступить. Он превосходный рассказчик, очень занимателен, и я пока не поймал его ни на едином противоречии. Он не удружил нас хотя бы намеком на то, кто он на самом деле.
— Кроме того, что назвал свое имя и возраст.
— Да, кроме этого. Но если принять это, то все остальное до сих пор абсолютно логично.
— Вы спрашивали его про Корта?
Он покачал головой:
— Еще нет. Но можете сами спросить, если захотите. Если пожелаете его увидеть.
— А Корта вы про него спрашивали?
— Нет. Он еще слишком неуравновешен, но, несомненно, ему пойдет только на пользу узнать, что его галлюцинации вовсе таковыми не были.
— Этот человек не опасен?
— Нисколько. Очень милый старичок. Но он не смог бы причинить вам вреда, если бы и попытался напасть на вас. Он слишком дряхл.
— Он говорит на каком-либо другом языке, кроме венецианского?
— О да. Казанова был настоящим полиглотом и остался им, если сформулировать это так. Он говорит на безупречном итальянском, хорошем французском и английском.
— В таком случае я хотел бы с ним встретиться. Не знаю в точности, для чего. Но, так или иначе, это будет любопытное знакомство.
— Я отведу вас к нему сам. Но пожалуйста, ничем не дайте ему понять, что вы ему не верите. Это крайне важно.
Он повел меня во двор и мимо помещений для обитателей приюта.
— Вот эти для буйных, — сказал он, пока мы неторопливо шли под теплым солнцем. — Более трудных типов мы содержим вон в той пристройке. Увы, условия их далеко не так хороши. У нас слишком мало денег, чтобы расходовать их на безнадежных. Да и смысла нет. Мы можем лишь не допускать, чтобы они вредили друг другу или себе. Вот сюда.
Такой приятный сюрприз! Я ожидал чего-то вроде офорта Пиранези или Хогарта, в его самом неизбывном настроении, а комната оказалась светлой, ничуть не душной, обставленной просто, но уютно. Лишь силуэт большого креста на стене, где прежде висело распятие, напоминал, чем здание это было прежде. В комнате находился только один человек.
Синьор Казанова — другого имени называть его нет, Мараньони так и не выяснил, кто он был такой, — сидел в углу у большого окна, выходившего на Лидо. Он читал книгу, низко наклонив голову, но никаких сомнений не возникло: это был тот мужчина, который пел в лодке на канале в мою первую венецианскую ночь. Только одежда была другой. Надзиратели забрали его старинный костюм и обрядили в унылую бесцветную приютскую форму. Это рубище унижало, умаляло его, делало, бесспорно, более обычным.
— Синьор Казанова! — окликнул Мараньони. — К вам гость.
— Прошу садитесь, сударь, — сказал он, будто предлагая бокал вина в своей гостиной. — Как видите, у меня достаточно свободного времени, чтобы провести его с вами.
— Я очень этому рад, — ответил я столь же учтиво. Я уже вступил в мир грез; и только потом показалось странным, что я так почтительно разговаривал с человеком, который был сумасшедшим, нищим, не имеющим даже собственного имени. Тон разговору задал он, а я вторил ему.
Он ждал, чтобы я начал, и благодушно улыбался мне, пока я усаживался напротив него.
— Как поживаете? — спросил я.
— Отлично, учитывая мои обстоятельства. Мне не нравится, что меня держат под замком, но ведь не в первый раз. Однажды я был узником в казематах дожа, и я оттуда бежал. Не сомневаюсь, довольно скоро я покину и это место тоже.
— Вот как? И когда это было?
— В тысяча семьсот пятьдесят шестом, — сказал он, — меня обвинили в оккультных познаниях и шпионаже. Странное сочетание, думал я. Впрочем, власти не терпят, чтобы что-то было от них скрыто. Единственно достойное знание — то, которым владеют они, и никто больше. — Он ласково улыбнулся мне.
— И вы были виновны?
— О Боже, да! Разумеется, у меня было много связей с иностранцами, и многие занимали самое высокое положение, а мои исследования оккультизма далеко продвинулись еще тогда. Вот почему я сейчас здесь.
— Прошу прощения?
— Мне более ста сорока лет. И все-таки, как видите, я отличаюсь завидным здоровьем. Жаль только, что я не завершил мои штудии, не то я мог бы выглядеть помоложе. Но ведь все существа предпочитают какую-никакую жизнь никакой. Никто не хочет умирать. Вот вы, например?
Странная фраза, полуутверждение-полувопрос.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что вы умрете. Но вы еще слишком молоды, чтобы осознать это. Придет день, вы проснетесь и поймете. И вся ваша дальнейшая жизнь станет подготовкой к этой минуте. И вы будете тратить время, пытаясь исправить ваши ошибки. Ошибки, которые совершаете сейчас.
— И какие же это ошибки?
Он загадочно улыбнулся.
— Ошибки, которые вас убьют, разумеется. Мне нет нужды называть их вам. Вы достаточно хорошо знаете их сами.
— Я совершенно уверен, что нет.
Он равнодушно пожал плечами.
— Почему вы преследуете мистера Корта?
— Кто такой мистер Корт? — спросил он с недоумением.
— Думаю, вы прекрасно знаете сами. Молодой английский архитектор. Палаццо.
— Ах он! Я его не преследую. Он призывает меня. Большая докука, должен сказать. У меня есть дела поважнее, чем плясать под его дудку.
— Вздор! — сказал я с сердцем. — Он, конечно же, вас не призывает.
— Нет, призывает, — невозмутимо возразил Казанова. — Это сущая правда. Он раздираем многими противоречиями. Он хочет познать этот город и наложить на него свой отпечаток. Он хочет быть здесь и вдали отсюда. Он любит женщину жестокую и бессердечную, грезящую о его погибели. Все это зовет меня к нему, как призвало его мать ко мне, когда она лежала на смертном одре. О любви и жестокости, понимаете, я знаю все в любых их проявлениях. И я — Венеция. Он хочет узнать меня, и его желание влечет меня к нему.
Я еле сдерживался, чтобы не обрушиться на вздор, который он нес с такой спокойной невозмутимостью. Казанова — видите, я называю его так — слегка вздохнул.
— Я знаю женщин, вы понимаете. Их природу. Я могу заглянуть в их души, увидеть, что прячется за изъявлениями любви. Всю ложь, сладкое очарование. Никакой другой человек за всю историю не изучил их так, как я. Я способен зреть ее мысли. Она думает об охоте или о том, чтобы стать целью охоты. В ней нет доброты, и она думает только о себе, никогда о других.
— Замолчите! — приказал я. — Приказываю вам замолчать. Вы сумасшедший.
— Знаете, мне безразлично, верите ли вы мне или нет, — сказал он. — Вы сами убедитесь, и скоро. Я не просил вас прийти сюда. Мои исследования оккультизма подвигли меня испить душу Венеции, стать этим городом. Ее дух продлил мою жизнь. Пока Венеция будет существовать, буду существовать и я, бродя по ее улицам, вспоминая ее славу. Мы умрем вместе, она и я. И я вижу все, что происходит здесь, даже в комнатушках, снимаемых помесячно, или в рощице на Лидо.
— Вы не бродите по улицам сейчас, — сказал я со злобным удовлетворением, крайне взволнованный и потрясенный тем, что он говорил.
— Да. Я пока немного отдыхаю. И почему бы мне желать сбежать отсюда? — Он улыбнулся и посмотрел по сторонам с легкой усмешкой. — Добрый доктор, как кажется, всецело предан заботам о благополучии своих бедных подопечных. Меня отлично кормят, а в уплату за стол и кров я должен лишь позволять, чтобы меня измеряли и фотографировали, да отвечать на вопросы о моей жизни, но вот как, я еще не решил.
— Что это значит?
— Очень интересные вопросы, — продолжал он в пояснение. — Они силятся отыскать противоречия, несовместимости в том, что я говорю. Превосходная забава, ведь они отправляются читать мои мемуары и возвращаются допрашивать меня о них. Но их же написал я! Разумеется, я знаю ответы лучше, чем они. Каждую правду и каждую маленькую придумку. Вопрос в том, говорить ли правду или удружить им тем, чего они хотят? Они так страстно жаждут доказать, что я безумен и не тот, кем называюсь, что мне страшно жаль разочаровывать их. Быть может, мне следует допускать кое-какие намеки и противоречия в моих разговорах, чтобы они могли сделать вывод, будто я кто-то совсем другой. Они были бы так счастливы и благодарны, а я люблю делать приятное людям. Как вы полагаете?
— Я думаю, вам следует говорить правду во всех случаях.
— Бр-р, сударь, вы докучны. Полагаю, вы всегда молитесь на сон грядущий и просите Бога хранить вас в добродетельности. И вы лицемер. Вы все время лжете и даже не замечаете этого. Боже мой, что за скучные времена!
Он наклонился, приблизив лицо к моему.
— Кто вы в своих мечтаниях, когда никого нет рядом? Что вы делаете в этом городе, убедив себя, будто он лишь сон? Скольким людям вы лжете сейчас?
Я свирепо уставился на него, и он засмеялся.
— Вы забываете, мой друг, что и я присутствую в ваших снах.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказал я чопорно, обнаружив, что мне не удается отвечать ему, как следовало бы.
— Стоя у окна? Вы не поняли. Так почему вы не обернулись и не спросили? Я бы мог ответить, знаете ли. Я был там, вы знаете. Я мог бы сказать вам все.
— Откуда вам известно про это?
— Я же сказал вам. Я вижу все.
— Это был просто сон.
Он покачал головой.
— Снов не существует. Хотите узнать больше? Спросите, если желаете. Я могу спасти вас, но вы должны спросить. Иначе вы причините страшный вред другим.
— Нет! — сказал я настолько резко, что мой страх не мог не стать явным.
Он кивнул и мягко улыбнулся.
— Вы можете передумать, — сказал он ласково. — И благодаря доброму доктору вы будете знать, где меня можно найти — пока. Но поторопитесь, я недолго тут останусь.
Я встал, чтобы уйти, не сказав больше ни слова. А он расположился поудобнее в своем маленьком кресле и взял книгу. Закрыв дверь, я прислонился к ней спиной и закрыл глаза.
— Не в разговорчивом настроении? Или вы передумали? — спросил Мараньони, стоящий там же, где я его оставил.
— Что? Нет, мы долго разговаривали.
— Но вы же пробыли там минуту или две.
Я уставился на него.
Он указал на часы. Две минуты четвертого. Я пробыл в этой комнате немногим больше минуты.
Тем вечером у меня был первый настоящий разговор с Арнсли Дреннаном. Разумеется, я разговаривал с ним и прежде, но никогда с глазу на глаз, и говорил он очень мало. Странный человек! Казалось, он ни в ком не нуждался, однако часто обедал с нами. Быть может, и его самодостаточности порой требовалась передышка. Для меня в тот момент он был очевидным выбором. Мне необходимо было поговорить с кем-то нормальным, разумным и спокойным, кто подтвердил бы, что мое общение с синьором Казановой было полным вздором. Можно было положиться, что Дреннан, выглядевший воплощением солидности и здравого смысла, не станет потом сплетничать.
Я не планировал разговора с ним, произошло это случайно. Просто он и я были единственными, кто в этот вечер пришел пообедать. Лонгмену надо было написать один из его редких консульских отчетов, Корт, к счастью, теперь вообще практически не появлялся. Мараньони и Макинтайр также отсутствовали. Мы ели нашу рыбу (Макинтайр не преувеличивал: всегда рыба, и мне она порядком надоела) более или менее в молчании, затем он предложил выпить кофе в более располагающей обстановке.
— Вы давно видели Корта? — спросил я. — Я его что-то совсем не вижу.
— Я повстречал его вчера, беднягу. Он в скверном состоянии. Ему действительно следует вернуться в Англию. И ему было бы очень легко это сделать. Но боюсь, у него это стало манией. Он считает делом чести завершить свою работу здесь.
Затем мало-помалу, пока мы прихлебывали коньяк, я рассказал ему про синьора Казанову. Он заинтересовался, во всяком случае, мне так показалось. Дреннан принадлежал к тем людям, чьи лица хранят непроницаемое выражение, но слушал он внимательно.
— Не скажу, что я так уж много знаю о сумасшествии, — сказал он. — Мне доводилось видеть людей, помешавшихся от страха или в припадке ужаса. Но это иной вид безумия.
— Как так?
— Современные методы ведения войны, — ответил он. — Как вы, возможно, догадались, я был военным, солдатом. И видел много такого, чего не хотел видеть, и забыть то, что я видел, будет трудно.
— Вы сражались на стороне конфедератов?
— Да, и мы проиграли. — Он пожал плечами, отгоняя воспоминания.
— То есть вы изгнанник. Странный приют, если можно так выразиться.
Он взглянул на меня и чуть улыбнулся.
— Так было бы, окажись я здесь по этой причине. Ну, — продолжал он, — пожалуй, можно объяснить вам. Почему бы и нет? Теперь все это уже в прошлом. Вы слышали про «Алабаму»?
Я посмотрел на него.
— Военный корабль? Конечно, слышал… Имеет это какое-нибудь отношение к Макинтайру?
Теперь настал его черед удивиться.
— Откуда вы знаете?
— Навел справки.
— Это впечатляет. Нет, правда. Что еще вы знаете о мистере Макинтайре?
— Что в данный момент Англия для него заказана.
Он в изумлении уставился на меня. Я впервые увидел, как его лицо отразило какое-то сильное чувство. И поздравил себя.
— И кто еще знает об этом?
— В Венеции, имеете вы в виду? Никто. Синьор Амброзиан из «Банко ди Санто-Спирито», кажется, считает, что он здесь, поскольку украл кучу денег. А почему вы спрашиваете?
— Потому что моя работа — оберегать его.
— От кого?
— Главным образом от адвокатов янки. Он — живое доказательство виновности «Лэрда». Великобритания настаивает, что никак не могла контролировать переоборудование «Алабамы». Все знают, что это фикция, но пока нет доказательств, ее достаточно. А Макинтайр как раз доказательство, и есть много людей, которым очень бы хотелось побеседовать с ним. И подозреваю, они щедро заплатили бы за такую возможность. От него откупились, приказав ему затаиться, пока дело не будет улажено. А меня наняли следить, чтобы он это условие выполнял. Вот почему я здесь.
— А кто вас нанял?
— Ну, на это я ответить не могу. Ваше правительство, «Лэрд». «Ллойд» в Лондоне. Если иск будет выигран, это обойдется очень дорого в смысле и денег, и репутации. И поскольку я в тот момент был без работы…
— Не понимаю.
Он пожал плечами.
— У меня нет своей страны, и жить среди моих победителей я не хочу. Я же — вернее, был — солдат. Чем мне было заняться? Пасти коров в Техасе до конца моих дней? Нет. Когда все было потеряно, я приехал в Англию искать работы. И это то, что я нашел. Не самая лучшая, но пока сойдет и она.
— Понимаю. Вы очень интересный человек, мистер Дреннан.
— Нет. Но моя жизнь была интересной, если угодно.
— И Макинтайр не может вернуться в Англию?
— Нет, до тех пор, пока вопрос не будет решен. Я хотел, чтобы он уехал в Грецию, сменил бы имя. Но Венеция — его предел.
— Вы можете быть уверены, что я и мой лондонский друг будем абсолютно немы.
— Благодарю вас.
— И он не хочет покинуть Венецию?
— Пока еще нет.
— А если он все-таки решит вернуться в Англию?
— Тогда моим делом будет помешать ему.
— Каким способом?
Дреннан пожал плечами.
— Там видно будет. Пока же он как будто совершенно счастлив тут. Что очень приятно в отличие от Кортов.
— Неуравновешенная натура, — заметил я.
— Да. Но будь я женат на подобной женщине, то был бы не в лучшем состоянии.
— Прошу прощения? — Вопрос был беспричинно оскорбительным.
Я вперился в него гневным взглядом. Он ответил невозмутимым. Он точно знал, что говорит, и говорил это обдуманно.
— Я отправился прокатиться с ней на лодке, она меня пригласила. Мы поплыли на Лидо, хотя мне хотелось объехать внутреннюю лагуну. Я счел ее поведение неуместным.
— Да?
— Да. А теперь мне пора. Как вы знаете, мне предстоит получасовая прогулка до моего жилища. Позвольте пожелать вам доброго утра.
Расставшись с ним, я направился в мастерскую Макинтайра. Я мог бы дойти туда гораздо быстрее, если бы поторопился, но мне требовалось подумать о многом. Дреннан очень рассчитанно предостерег меня. Будь это кто-нибудь вроде Лонгмена или Мараньони, я бы просто отмахнулся, как от вульгарной сплетни. Но к Дреннану я относился серьезно. Он не принадлежал к сплетникам или к сочинителям сплетен. То, что он сказал, никак не могло быть правдой, в этом я был уверен. Но что им двигало? Очевидного ответа я не находил, но теперь у меня возникли другие вопросы.
В мастерской я застал только Бартоли и поздоровался с ним. Мы немного поговорили, и я выразил абсолютно неискреннее сожаление, что не застал Макинтайра.
— Он пошел покормить свою дочку, — объяснил Бартоли по-английски с сильнейшим акцентом.
— Вы хорошо говорите, — заметил я. — Где вы научились?
— Там и сям, — ответил он. — Некоторое время я жил в Англии, а потом познакомился с мистером Макинтайром в Тулоне. Я многому от него научился.
— Но это ведь редкость, вот так путешествовать, верно? Почему вы странствовали?
Он пожал плечами.
— Хотел учиться. А тут для этого никакой возможности нет.
— Вы венецианец?
— Нет, — сказал он презрительно. — Я из Падуи. Тут меня с души воротит.
— Почему?
— Они лентяи. И хотят только жить и умирать.
Говорил он короткими отрывистыми фразами. Сообщал, что считал нужным, и умолкал. В его словах не было ни малейшего украшательства, что освежало, но и слегка обескураживало.
— А второе испытание пройдет столь же удачно, как и первое? — спросил я внезапно.
— Конечно. Почему вы спрашиваете?
— Потому что мистер Макинтайр попросил меня проверить его счета. Как у него с деньгами. А с ними положение скверное. Я тревожусь за него.
Он кивнул.
— Я тоже, — сказал он. — Очень тревожусь. Он хороший человек. Прекрасный инженер. Но он не очень разумен. Вы меня понимаете?
— Да. И его положение очень опасно. Ваше тоже, я полагаю. Ведь от этого зависит ваша работа.
Он пожал плечами.
— Есть и другие работы. Но я желаю успеха мистеру Макинтайру. Разочарование его убьет. Но все будет хорошо. Она сработает в следующем испытании не хуже, чем в первом. Я в этом уверен.
— Очень жаль, — сказал я негромко.
Бартоли посмотрел на меня с недоумением.
— Почему вы говорите так?
Я перевел дух.
— Вам я объясню, — сказал я. — Но вы должны дать мне слово, что никому ничего не скажете.
— Даю.
— Отлично. Так слушайте внимательно. Мистер Макинтайр назанимал деньги очень необдуманно. Если этот его механизм на следующей неделе не сработает, больше денег он не получит. Он обанкротится и не сможет продолжать свою работу здесь. Вы поняли?
— Я это знаю.
— Но будет только хуже, если все пройдет удачно. Он продал патент на механизм ради займа. Не знаю, понимал ли он, что подписывает, но такова правда. Он трудится над тем, что ему больше не принадлежит. Если механизм сработает, он и пенни не получит. Вы понимаете?
Бартоли медленно кивнул.
— Если механизм не сработает, это будет печальной неудачей. Но если сработает, это будет катастрофа.
Бартоли покачал головой.
— Мистер Стоун, какая глупость! Мистер Стоун, мы должны ему помочь. Бедняга! Он слишком простодушен, чтобы противостоять этим людям.
— Согласен. К тому же он слишком прямолинеен, чтобы самому выбраться из этой переделки. Он никогда не унизится до хитрости или обмана, какими бы оправданными они ни были.
Бартоли вопросительно поглядел на меня.
— О чем вы?
— Положение можно исправить, — сказал я негромко.
— Каким образом?
— Я готов уплатить его долги и купить патент. Но если испытание пройдет успешно, нет никаких шансов, что они согласятся продать. Единственная надежда мистера Макинтайра — неудача испытания. Тогда бы я мог уломать кредиторов и обезопасить его изобретение. Но, повторяю, только если испытание завершится неудачей, а мистер Макинтайр, полагаю, твердо решил, что пройдет оно удачно. Он гордый и глупый человек.
Бартоли кивнул, видимо, что-то обдумывая.
— Вы твердо уверены?
Я кивнул.
— Вопрос в том, как его спасти?
— Это просто, — сказал я без обиняков.
— Но как?
— Торпеда не должна выдержать испытания.
Бартоли смотрел на меня и молчал.
— Я намерен посетить банкиров завтра по другому делу. Я повторю мое предложение уплатить его долги, но так, будто про испытания я ничего не знаю. Они, конечно, откажутся продать. Но если она испытания не выдержит, они быстро свяжутся со мной в надежде вернуть свои деньги от глупого англичанина, не подозревающего, что он покупает железный лом.
— И вы позаботитесь о мистере Макинтайре? Вы мне это обещаете?
— Ну, я вряд ли сумею сам собрать торпеду. Я ничего не смыслю в инженерном деле. Он будет изготовлять торпеды, я буду заниматься деньгами. Он, возможно, такого решения не выбрал бы, но его надо спасать от него самого.
Бартоли кивнул.
— Мне надо работать, — сказал он негромко.
Я ушел. «Я выиграл», — думал я. Но только время покажет.
Процедура была точно такой же, как на прошлой неделе, только на этот раз с торпедой обращались так, будто она была сделана из чистейшего и самого дорогого фарфора. Меня ни в коем случае не должны были увидеть поблизости, но я отправился к мастерской, чтобы издали понаблюдать за приготовлениями и удостовериться, что все меры приняты.
Нужды в этом не было: при моем приближении Бартоли кивнул мне, словно говоря: «Не беспокойтесь, все будет хорошо». А потому я быстро ретировался, увидев, что Амброзиан и еще двое мужчин — предположительно из банка — подходят и принимаются следить за происходящим. Когда барка отчалила, я увидел Макинтайра, в величайшем возбуждении поглаживающего гладкую оболочку торпеды, любовно указывая то на одну ее часть, то на другую. До меня даже доносились едва различимые звуки его голоса, необычно воодушевленного. Он подробно рассказывал, как работает его торпеда, что она покажет, ее революционный потенциал. Я знал, что в подобном настроении он, вероятно, продолжал бы часами говорить без передышки, и я посочувствовал венецианским ушам.
Затем они уплыли, и мне оставалось только отправиться на свидание с Луизой, которое я назначил на одиннадцать часов, — в это утро я и сам был в нервном возбуждении, а она уловила мое настроение: в течение следующего часа мы и двух слов не сказали, но пожирали друг друга так, будто это была наша последняя еда. Потом мы, переплетясь, лежали на кровати, пока я не вспомнил про Макинтайра.
— Не уходи, — сказала она. — Останься со мной.
— Крайне важное дело, — сказал я. — Мне нужно увидеться с Макинтайром. Это великий день. Но скажи мне, прежде чем я уйду, скажи мне, что нового?
Она покачала головой:
— Я не могу сказать ничего, что тебе было бы приятно.
— Почему? Что случилось?
— Мой муж. Он становится все хуже и хуже, даже исступленнее, чем ты, но в отличие от тебя не для того, чтобы дать мне радость.
— По его виду этого не скажешь.
— Ты мне не веришь? Считаешь меня лгуньей?
— Конечно, нет. Я же просто сказал…
— Ты видел рубцы? Раны? Если он сломает мне ногу, поставит синяк под глазом, ты будешь счастливее? Это лишь вопрос времени, знаешь ли. Я уверена, в конце концов ты будешь удовлетворен.
— Ничего подобного я в виду не имел.
— Ты его не знаешь, — сказала она уже в ярости. — Я боюсь, страшно боюсь, до чего он может дойти в очередном припадке. Если бы я только могла убежать куда-нибудь! Но это несбыточно, теперь я это знаю. Для меня нет спасения.
Я снова сел на кровать и обнял ее. Уютно пристроив голову к моей шее, она поглаживала мои волосы.
— Просто быть с тобой придает мне мужества, — сказала она нежно. — Но оно исчезает, когда тебя нет рядом. Знаешь, я грежу о том, чтобы быть с тобой все время. Едва я встретила тебя, я поняла, что ты — все, чего я желала, все, чего я когда-либо желала в мире. Но ты не чувствуешь ко мне того же, я знаю.
— Нет, чувствую!
— Значит, мы должны быть вместе! — вскричала она, глядя мне в глаза. — Так или иначе, но должны! Это наша судьба, я знаю. Пожалуйста, скажи мне, что ты согласен. Скажи сейчас!
— Я не могу. Ты знаешь, я не могу.
— Ты не хочешь.
— Ты оставишь своего мужа, свою жизнь…
— Это не жизнь, — сказала она брезгливо. — Что это за жизнь, как ты думаешь? Ютиться в лачуге с хнычущим ребенком и таким человеком? Что это за жизнь в сравнении с тем, что мы могли бы обрести вместе, только ты и я, вдвоем и совсем одни?
— Легко мечтать, пока ты здесь, в Венеции, вдали от суждений общества, — сказал я. — Когда вернешься в Англию, ты можешь решить, что сделала неверный выбор.
— Ты думаешь только о себе, — сказала она с горечью. — Ты рад встречаться со мной здесь в этой комнатенке, пока никто про это не знает. Но я не стою и одного неодобрительного взгляда в свете. Ты берешь все, чего хочешь, я же даю. И я счастлива этим. Я бы умерла ради тебя. Очень хорошо. Я буду твоей шлюхой, чтобы ты получал свое удовольствие, когда захочешь. Для меня этого достаточно, это приносит мне единственную радость, возможную для меня в мире. Я не хочу ничего, чего ты не хочешь дать мне.
Она умолкла, но я ничего не сказал.
— Обещай, что ты увезешь меня от него навсегда. Обещай сейчас.
Опять долгое молчание. Потом я сказал:
— Нет.
Я хорошо помню. Стояла полная тишина, нарушаемая чуть слышными звуками — люди внизу катили бочки. Она лежала на кровати, я рядом с ней. Внезапно мы отдалились: она свернулась калачиком, а я приподнялся, сел — и пропасть стала колоссальной и непреодолимой.
— Ты такой же, как другие, — сказала она коротко и холодно. — Ты хочешь избавиться от меня и нашел предлоги. Я чувствовала, как это зреет в тебе: я ждала этого и только гадала, какие причины ты подберешь для себя. Почему не сказать просто и прямо? Почему? Зачем притворяться, будто это для моего же блага?
— Какие «другие»? Дреннан, например? — спросил я, все еще удивительно спокойный.
Она засмеялась.
— Почему ты смеешься?
Она пожала плечами.
— Ты дала мужу опиум перед сеансом? Подготовила маркизу, сообщив ей сведения, какие, ты знала, она использует, впав в транс?
Легкая удовлетворенная улыбка и никакого ответа.
Я ждал какой-нибудь истории, в какую мог бы поверить, чего-то, что успокоило бы меня, убедило бы, как глуп я был, усомнившись в ней. Но не получил от нее ничего.
— Ты хочешь оставить меня, — сказала она. — Я знаю, что да. Почему не сказать прямо? Отдохнул — и назад к женушке в Англии.
Она секунду смотрела на меня, затем сказала лукаво и вкрадчиво:
— А ты не думаешь, что она заслуживает узнать, как ты проводил свое время?
— Что ты сказала?
— Дорогая миссис Стоун, я была любовницей вашего мужа, пока не наскучила ему. Он соблазнил меня на пляже, пока вы сидели дома. Я…
— Замолчи!
— Ты же на самом деле не думаешь, что можешь бросить меня здесь и вернуться в Англию, будто ничего не было? Или думаешь? Я никогда тебя не оставлю. Буду следовать за тобой до дня твоей смерти. Ты удивлен? Я — нет. Мне все равно, кто знает про тебя, или что они думают обо мне.
— Довольно, говорят тебе!
— Почему? В чем дело? Ты расстроился? О! — сказала она с насмешливым сочувствием. — Ты считаешь себя обманутым. Как грустно. Я и забыла. Ты же единственный, кому дозволено обманывать друзей и врать.
— Думаю, мне пора уйти. Будет лучше, если я больше тебя не увижу.
— Для тебя, может быть. Но не для меня.
Я направился к дверям, а она начала одеваться.
— Знаешь, что я собираюсь сделать сейчас? — сказала она с улыбкой.
— Что?
— Думаю, пора Уильяму узнать правду обо всем, согласен? Просто предвкушаю рассказать ему, как мы занимались любовью, пока он ждал снаружи. И как тебе это доставляло особенное удовольствие. Это может окончательно его доконать, как по-твоему? А когда я освобожусь от мальчишки, настанет твой черед. — Она бросила на меня такой взгляд, что у меня по спине пробежала дрожь.
— Ты ничего подобного не сделаешь.
— И ты намерен остановить меня… как именно?
Я молчал.
— Сколько?
Это сказала она, а не я. Это была ошибка, полнейший просчет. Она вернула ситуацию в область, мне понятную. До этого момента управляла она, я всего лишь шел на поводу.
— И что это подразумевает?
— Словечко моему мужу, письмо твоей жене. Сколько?
— А по-твоему?
— Думаю, сто фунтов будет в самый раз.
— Сто фунтов?
— В год.
И тут рассмеялся я.
— Знаешь, пока ты этого не сказала, во мне оставалась жалость к тебе. Ты правда думаешь, что я буду содержать тебя до конца твоих дней? Я не делал ничего такого, чего не делала бы ты сама. Должен я тебе не больше, чем ты должна мне. Позволь сказать, сколько стоит твое молчание. Ровнехонько ничего. Ни пенни. Ты ничего не сделаешь в обмен на ничего. Честная уплата с обеих сторон. Иначе ты пожалеешь, что угрожала мне. Больше всего ты пожалеешь об этом.
Она улыбнулась:
— Посмотрим.
Меня трясло, когда я ушел. Я шагал как мог быстрее, чтобы поскорее уйти от этой треклятой комнаты. Переход от соучастия к антагонизму, от любви к ненависти был таким мгновенным, таким непредвиденным, что я дрожал от шока. Я настолько ошибался? Как я мог совершить такую ужасную ошибку? Как я не рассмотрел? Я, гордившийся своим умением судить о людях? Урок на будущее. Но в те минуты я был слишком ошеломлен, чтобы сохранить ясность мысли.
Особенно сильно меня поразила ее бесчувственность. Если бы она бесилась и визжала, вела бы себя будто фурия или истеричка… Набросся она на меня с кулаками, рухни, рыдая, на пол, это было бы более понятно. Но она вела себя будто деловой мужчина, она пустила в ход все свои козыри, это не сработало, и пришлось подсчитать потери. Собственно говоря, она вела себя будто я. Я же был потрясен, содрогался, оказался во власти эмоций. Спасла меня только ее неуклюжая попытка шантажа. Если бы она вообще ничего не сказала, я мог бы предложить ей что-нибудь. Но угроз я никогда не любил. И это изменило все.
Однако я запомнил выражение ее глаз, ее угрозы. Способна ли она их выполнить? Я подумал — да. Вернее, я в этом не сомневался. Но меня это не особенно тревожило. В худшем случае я на время попаду в неловкое положение. Неприятно, конечно, но ничего такого, от чего нельзя было бы отряхнуться достаточно скоро. То, что она могла навлечь на меня, нисколько меня не пугало.
Другое дело Корт, и тут я не знал, как поступить. Я оправдывал свое поведение тем, что его обращение с ней было чудовищным и такое наказание он вполне заслужил. Теперь я увидел еще одну ее темную сторону, ту, с которой не хотел соприкасаться. Но эти порезы, эти рубцы и синяки были реальными. То, что теперь я отшатнулся от Луизы, вовсе не означало, будто я проникся большей симпатией к ее мужу. Возможно, они заслуживали друг друга?
А потому я ничего не предпринял и нашел веские причины для моей пассивности. Однако я себя не извинял, пожалуйста, не думайте так. Я никого не винил, не твердил про воздействие Венеции, или странных умалишенных, или света, или моря, принудивших меня к столь бесшабашному поведению. Отвечал за него только я, и я один. И мне крайне повезло, что я еще так легко отделался. Если бы не намеки и предостережения Мараньони и Дреннана — и синьора Казановы, чьи слова, пожалуй, произвели наибольший эффект, — меня могла бы легко захлестнуть волна страсти и я бы поклялся любить ее вечно, сделал бы ее своей. А тогда бы мне пришлось жить с моей ошибкой, которая, не сомневаюсь, скоро стала бы явной.
Прошло много времени, прежде чем я опомнился, бродя по задним улочкам, глядя на лагуну, виды которой, недавно чаровавшие меня, теперь я начинал находить унижающими. Я стремительно пробуждался от своих грез. Настала минута двигаться дальше. Я хотел покинуть Венецию побыстрее. Пригрезившийся мне мирок с Луизой — то есть с той, кем я ее считал, — и мир Венеции были слиты воедино, и настало время стряхнуть их. Ни та ни другая больше не имела власти над моими мыслями. Решение это возникло быстро и бессознательно. Совсем недавно такого вопроса даже не вставало, а сейчас я уже думал, как упакую свои вещи и закончу приготовления к отъезду. Настало время отправиться дальше.
Бартоли застал меня в спокойном, сосредоточенном настроении, когда вошел в кофейню, где мы договорились встретиться, и мне потребовалось немалое усилие, чтобы отнестись к его рассказу с должным вниманием. Но он того стоил. Чем дольше мы говорили, тем больше Луиза стиралась из моей памяти, превращаясь в проблему, которую нужно определить и уточнить, только и всего. А ему требовалось особое внимание, так как задним числом он горько сожалел о том, что только что сделал. Макинтайр был вне себя, почти помешался от разочарования, оставался неутешен.
По его словам, все начиналось, как в прошлый раз. Барка медленно выплыла в северную часть лагуны, где можно было не опасаться шпионящих глаз. Торпеда снова была приготовлена и опущена за борт. С той только разницей, что Макинтайр вынул штырек из носа торпеды и поднял его, чтобы все могли хорошо рассмотреть.
«Предохранительный штырь! — возвестил он. — Торпеда теперь вооружена пятьюдесятью четырьмя фунтами пороховаты, готовой взорваться, чуть болт в носу вдавится при ударе. Ударе о корабельный борт».
Макинтайр бережно потянул за бечевку, чтобы нацелить торпеду на силуэт обломка корпуса старой рыбачьей шаланды, выброшенной на берег много лет назад и там забытой. Он полагал, что превратить его в щепки будет впечатляющей демонстрацией мощи его изобретения. Когда все было готово, он глубоко вздохнул и выдернул штырь, открыв доступ сжатому воздуху по трубам к маленькой турбинке, вращавшей пропеллер.
И вот тут дало о себе знать вмешательство Бартоли. Сперва все шло хорошо: пропеллер завращался, торпеда задвигалась. Но вместо того чтобы мчаться по прямой к шаланде, она круто свернула вправо на скорости примерно двух миль в час, выпрыгивая из воды и ныряя в нее, будто ополоумевший дельфин. Банкиры уже переглядывались, а Макинтайр погружался в отчаяние.
Но худшее было еще впереди. Стало очевидным, что торпеда — чего Бартоли отнюдь не предполагал — описывает прихотливый круг, который приведет ее более или менее точно к месту, откуда она была запущена. Что она ударит в барку пятьюдесятью четырьмя фунтами хваленой пороховаты, готовой взорваться при ударе.
Возникло что-то вроде паники. Все старались определить, куда ударит торпеда, и отойти от этого места как можно дальше. Только Макинтайр стоял над самым вероятным местом, пока она, подпрыгивая, приближалась к ним.
Затем мотор заглох. Вместо предполагаемого радиуса действия в тысячу четыреста ярдов она булькнула и остановилась, покрыв чуть более трехсот. Что было к лучшему — еще пять ярдов, и она отправила бы к праотцам барку со всеми, кто на ней находился. Наступило мгновение полной тишины, затем с громким извиняющимся бульк-бульк она канула на дно.
К счастью, они находились в относительно глубокой части лагуны, поскольку торпеда утонула носом вниз и взорвалась, едва коснулась дна. Мне не довелось быть очевидцем ничего подобного, но, видимо, пятьдесят четыре фунта взрывчатки дают невообразимый грохот. Да и как же иначе, если она предназначена топить броненосцы? Раздался приглушенный рев, вода взметнулась вверх примерно на сорок футов, приливная волна чуть не перевернула барку и окатила всех на ней. Демонстрация подошла к своему эффектнейшему завершению.
На кредиторов Макинтайра она, мягко выражаясь, благоприятного впечатления не произвела. Они наблюдали, как торпеда кружила, были промочены до костей и до смерти перепугались. Возвращение в Венецию прошло в гробовом молчании.
Я посмотрел на Бартоли, когда он договорил.
— Что вы с ней сделали? — спросил я.
— Почти ничего, — ответил он тоном, яснее слов говорившим, каким виноватым он себя чувствует. — Ослабление винта здесь и неправильное подключение там. Небольшое утяжеление, чтобы вывести гироскоп из строя. Мелочи, которые Макинтайр заметить не мог.
— И уже не сможет заметить, раз она разлетелась вдребезги. Ну, а банкиры?
Он пожал плечами.
— Они не сказали ни слова. Даже «до свидания». Просто промаршировали с барки, когда она причалила, и ушли. Макинтайр пытался поговорить с ними, объяснить, что она на самом деле действует безупречно, только они не хотели слушать. Послушайте, мне надо вернуться к нему. Он по-настоящему расстроен, и он пьет. Он может натворить глупостей, если за ним не проследить. Вы уверены, что мы поступили правильно?
— Абсолютно уверен, — сказал я бодро. — Я жду письма от Амброзиана в самом ближайшем времени. С их точки зрения, единственный способ вернуть свои деньги — это убедить меня уплатить его долги прежде, чем я узнаю, что торпеда ни на что не пригодна. Новости в этом городе распространяются быстро, а потому им придется поторопиться, чтобы не опоздать. Если я что-нибудь услышу, то сообщу вам немедленно. А пока идите отыщите Макинтайра. Убедите его, что отчаиваться не нужно, что все образуется. Говорите что хотите, но подбодрите его.
Я был прав. Когда я вернулся домой, меня ждало письмо. Пышным официальным итальянским, принятым для подобных случаев, оно извещало благороднейшего синьора — меня, — что мое предложение касательно проекта Макинтайра было представлено правлению и рассмотрено благоприятно. Если я желаю продолжить дело, мне следует указать, что я желаю приобрести векселя.
Формальную бумагу сопровождало написанное от руки послание Амброзиана. Он прилагал ради меня все усилия, писал он, но сумел убедить совет дать согласие лишь потому, что один член правления отсутствовал. Он должен вернуться завтра и, без сомнения, попытается добиться отмены решения, едва узнает про него. Если возможно, мне следует прийти и заключить сделку елико возможно быстрее, иначе будет уже поздно.
Меня восхитила наглость этого человека, убедительность и логичность, какие он сумел придать такой колоссальной лжи. Отличный субъект, ничего не скажешь — проницательный, расчетливый, беспощадный, лживый. Меня это очень подбодрило.
Я поспешил в банк со всей быстротой, а затем помедлил, чтобы он понервничал. В шесть двадцать вечера, точно за десять минут до закрытия, я вошел в банк и спросил синьора Амброзиана.
Возможно, вы полагаете, что я должен был заняться другими делами, самому пойти и объяснить Макинтайру, что происходит, должен был пойти повидать Корта. Согласен. Я должен был бы сделать и то и другое. Если я этого не сделал, то не потому, что не думал о них. Но я полагал, что Бартоли приглядит за Макинтайром, — ну а Корт? Что я могу сказать? Я еще не был готов к встрече с ним.
— Я так рад, что мы сумели прийти к соглашению по этому делу, — сказал я, когда сел и принял бокал холодного вина.
— Как и я, — ответил он с теплой улыбкой. — Хотя, как я сказал в моем письме, устроить это было нелегко. Но я почувствовал, что нам не стоит связываться с постройкой заводов. Сколь ни превосходна машина мистера Макинтайра, любые прибыли, которые она может принести, слишком задерживаются. А мы, венецианцы, подобным теперь не занимаемся; предпочитаем предоставлять это более предприимчивым англичанам, а сами ищем более скорых прибылей от менее значительных предприятий. Без сомнения, Англия поэтому владеет империей, а Венеция своей лишилась.
— Возможно. Бесспорно, у вас, я полагаю, нет достаточного числа инженеров, управляющих и квалифицированных рабочих, необходимых для создания подобных заводов здесь. В Англии найти таких людей много проще.
— Вы будете производить их там?
— Думаю, да. Наиболее вероятный заказчик ведь Королевский военно-морской флот. Если он будет покупать, все остальные флоты мира вынуждены будут последовать его инициативе. А это патриотическая организация и не покупает иностранную продукцию, если этого можно избежать.
— В таком случае я с живейшим интересом буду следить за вашими успехами, — сказал он. — А теперь, может быть, мы покончим с делом, и я буду счастлив, если вы пообедаете со мной.
— Вы очень любезны, — ответил я. — Но по-моему, мне следует отыскать Макинтайра и сообщить ему нашу новость. Собственно, я как раз собирался навестить его, когда получил ваше письмо.
Амброзиан сложил в пачку бумаги на своем столе, повернул ее и придвинул ко мне.
— Вам, конечно, надо будет многое обсудить с ним, когда вы его увидите. Может быть, вы хотели бы прочесть их? То есть я предполагаю, что вы читаете по-итальянски? Если нет, я буду счастлив позвать кого-нибудь, кто будет переводить.
Я сказал, что справлюсь, и потратил двадцать минут, прихлебывая вино и кое-как продираясь сквозь строки на случай какого-нибудь подвоха. Язык был юридический, но суть достаточно ясной, да и почему было ждать скрытых ловушек? Это ведь была купчая, составленная в спешке с целью избавиться от бесполезной собственности настолько быстро и чисто и настолько абсолютно, насколько возможно.
— Да, — сказал я, завершив чтение. — А теперь о цене…
— Мне казалось… — начал он, чуть нахмурясь.
— Я, очевидно, покупаю долг в пятьсот фунтов. И теперь мы должны прийти к согласию, какую цену я уплачу.
Амброзиан прямо-таки просиял на меня и, взяв бутылку, вновь наполнил бокалы, а затем вновь расположился в кресле поудобнее. Разумеется, этого он и хотел: нет ничего более подозрительного, чем готовность уплатить полную цену. К тому же где радость обмишуливания при заключении такой жалкой прямолинейной сделки?
— Ввиду длительного риска и неизбежной необходимости вложения дополнительного капитала, без чего машина эта останется бесполезной и для вас, и для кого-либо еще, я полагал, что небольшая скидка была бы уместной, учитывая выгоду, которую получает ваш банк, избавляясь от этого займа.
— Но вы же сами упомянули потенциал этого изобретения.
— Так и есть. Но в данный момент оно ничего не стоит. Вы не хотите и дальше заниматься им, и, подозреваю, никто больше во всем мире не захочет приобрести его за какую-либо сумму. Вопрос в том, чтобы установить справедливую цену за избавление вашего банка от нежелательной обузы.
И так далее. Добрый час чистого развлечения, которое мы оба равно разделяли и в котором лично я очень нуждался. Обман был откровенным и понятным, эмоции полностью контролировались. Отличное противоядие моим бедам и заботам. Я указал, что пятьдесят процентов скидки — наименьшее, на что я могу согласиться. Он выразил удивление, что я не предложил суммы сверх номинальной, учитывая убытки, которые понес банк. Я возразил, что убытки эти более чем покрыты процентами, уже полученными банком.
Но с самого начала и до конца я знал, что он понимает: стоит мне поговорить с Макинтайром, и цена его займа немедленно упадет до нуля. Либо он договорится со мной сейчас же, либо потеряет все вложенные деньги. Я предложил ему добавочные двадцать три фунта, и мы ударили по рукам. За двести восемьдесят три фунта я купил полные и исключительные права на самое грозное новое оружие, какое видел наш век.
Мир тогда был попроще. Слово джентльмена — особенно английского джентльмена — было равно золоту, причем буквально. Для уплаты я черкнул пару строчек моим банкирам в Лондоне с просьбой выплатить двести восемьдесят три фунта представителю «Банко ди Санто-Спирито» в Сити. И выплата эта была бы произведена, даже если бы я оказался аферистом, не имеющим в банке достаточно денег для покрытия этой суммы. «Куттс» счел бы необходимым уплатить, и Амброзиан прекрасно это знал — я не сомневался, что он уже навел обо мне справки. Он уложил документы в большую толстую папку и запечатал ее массивной печаткой, не пожалев сургуча, а затем с рукопожатием вручил ее мне.
— Мои поздравления, дорогой сэр, — сказал он с улыбкой. — И дозволено ли мне будет сказать, как меня восхищает ваше доверие к соотечественнику? Я бы сам никогда не рискнул сделать подобное приобретение, не убедившись предварительно, что оно таково, как изображает изобретатель.
— Боже мой, но я так и поступил, — сказал я, обернувшись от двери. — Она великолепно показала себя на прошлой неделе. Насколько я понял, сегодня что-то не заладилось, но это легко поправимо. Нет, я не сомневаюсь, торпеду ожидает великое будущее.
Я изящно поклонился, сдержав улыбку торжества, и ушел. К его чести, на лице у него не мелькнуло и намека на злость. Мне кажется, я даже заметил легкую улыбку одобрения.
Я подумал, что пора положить конец мучениям Макинтайра, объяснить ему, что его будущее обеспечено, во всяком случае, насколько это зависит от меня. За последние несколько дней я уточнил свои расчеты, и то, что я планировал, вполне укладывалось в мои финансовые возможности, хотя я не сомневался, что на разных этапах мне придется прибегать к помощи друзей, таких, как мистер Кардано. Я был увлечен, более увлечен, чем когда-либо, и это желанно заслоняло Луизу. Чем больше я думал о торпедах, о банках и о заводах, тем меньше я думал о ней.
Мой взгляд на будущее прояснялся с каждой минутой. Тратить время, как я тратил его последние несколько лет, было вполне нормально. Тем не менее продажа и покупка акций и ценных бумаг — это операции второго порядка, далекие от подлинного источника богатства. И перспектива создания предприятия завораживала меня. Я не собирался, хочу я подчеркнуть, управлять им самолично. Я знал себя, и будничный надзор над заводом очень скоро мне приелся бы. Однако мысль разработать систему, при которой управляющие работают в изящно сбалансированной, эффективной организации, созданной мной одним, преисполняла меня приятным предвкушением, заставляла смотреть вперед, а не назад. Мой взгляд обратился к Англии, и свет Адриатики меня больше не ослеплял.
Теперь я торопился. Этот прекрасный, нелепый обломок старины — не то место, где делаются деньги, где делается вообще что-либо. Всего лишь развлечение, пауза, место, где время тратится зря, жизни губятся. Необходимо было поставить в известность Макинтайра, упаковать в ящики оборудование мастерской и обеспечить доставку всех и вся в Англию. Куда-нибудь на южный берег, думал я, поближе к воде, абсолютно необходимой для испытаний, не слишком далеко от важнейших военно-морских баз и достаточно близко к источникам квалифицированной рабочей силы. И туда, где земля относительно дешева, чтобы без хлопот приобрести достаточно большой участок.
А потому меня преисполняла уверенность. Но недолго. Когда я вновь подошел к мастерской Макинтайра, она была темной и пустой. Я окликал, барабанил в двери, напрягал слух. Но тщетно. Не нашел я его и в комнатушках, которые он и его дочь называли своим «домом» — ветхой обшарпанной хибаре в нескольких сотнях ярдов от мастерской. Там оказалась только девочка, совсем одна.
— Где твой отец?
Она мотнула головой.
— Ты не знаешь?
— Нет. Он ушел. Я не знаю куда.
— Ты долго была здесь одна?
— Весь день, — сказала она с вызовом, будто ничего нормальнее и быть не могло.
— Я должен найти его поскорее. У меня для него хорошие новости. Ты ему скажешь? Это важно. У меня для него очень хорошие новости.
Она поколебалась и посмотрела на меня с подозрением. В ее головенке под всклокоченными волосами шла какая-то борьба.
— Ты знаешь, где он, верно?
Она кивнула.
— Тут?
Она снова кивнула.
— Пожалуйста, впусти меня. Я тебя не выдам.
Она сильно нахмурилась, закусила губу и посторонилась. Маленькая гостиная и кухня были грязными, пропахшими давней стряпней и нестираной одеждой. Темная и замызганная колченогая мебель. Бедный ребенок, подумал я. Расти в такой обстановке! Она больше ничего не сказала, а только смотрела на меня серьезно и неодобрительно.
— Макинтайр! — позвал я. — Где вы? Это Стоун. Мне нужно поговорить с вами.
Из комнаты рядом донесся стук, точно что-то тяжелое упало на пол. И наконец появился Макинтайр. Он был пьян, мертвецки пьян. Лицо краснее обычного, одежда измята. Он споткнулся и прислонился к дверному косяку, чтобы удержаться на ногах.
— Празднуете свою удачу?
Он даже не сумел сдвинуть брови.
— Вы способны разговаривать?
— Конечно, могу, — сказал он, медленно подошел к столу и кое-как сел. — Чего вам надо?
— Я говорил с Бартоли. Я знаю про испытание. Вы потому в таком виде?
Он не ответил. И я рассказал ему просто и ясно, то и дело прерываясь проверить, что он понимает мои слова.
— Как видите, — закончил я, — все хорошо. Вы избавлены от когтей итальянских банкиров, торпеда в безопасности, и, по моей прикидке, примерно через девять месяцев мы сможем начать производство. Единственное, что нам осталось сделать, — это переправить все назад в Англию.
Я слишком углубился в подробности и где-то его потерял. Он уставился на меня, втянув голову в плечи, смахивая на ошалелого тупого вола. Я видел, как шевелятся его губы, — он пытался осознать, что я говорю. Не знаю, что он извлек из моей маленькой речи, но ни намека на благодарность я не заметил.
— Вы все это проделали у меня за спиной?
— Мой дорогой Макинтайр! — воскликнул я с удивлением и некоторой досадой. — Я бы сказал вам, нет, правда. Но у меня была встреча с синьором Амброзианом совсем по другому делу, и тема вашего механизма возникла случайно. Я упомянул, что очень бы хотел вложить в него кое-какие деньги, а он отказал мне наотрез. Об этом и речи быть не может, объявил он мне. И я не упоминал про это, потому что упоминать было нечего. И только сегодня днем я получил письмо, что он передумал. Но что я должен принять решение безотлагательно. И мне пришлось действовать сразу же, не то все было бы потеряно.
— Вы украли у меня мое изобретение.
— Я не крал его у вас, поскольку из-за вашей глупости оно вашим уже не было.
— Тогда позвольте мне выкупить его у вас. Если вы человек чести. Оно мое, вы это знаете. И пока я жив, оно будет моим.
— У вас нет денег.
— Найду.
Я покачал головой:
— Не найдете.
К счастью, мне не пришлось сделать то, что я сделал бы, сумей он раздобыть их.
— И чьим будет это предприятие? — спросил он угрюмо. — Что, если я захочу вступить в партнерство с кем-нибудь другим?
— Вы будете вольны сделать это, — сказал я ровным голосом, — если сможете найти достаточно денег, чтобы выкупить свой патент. Затем найдите партнера, согласного работать с вами. Но, по чести, вы можете представить себе, с кем вам было бы сотрудничать лучше? В денежных делах вы ничего не смыслите, и знаете это. Предоставьте их мне.
— Но вы мне ничего не сказали!
Он зациклился на этом. Единственный факт, который проник сквозь алкогольный туман и застрял в его сознании.
— Ну, я прошу прощения, если это вас оскорбило. Однако будьте же разумны. Я ни к чему вас не принуждаю. Вы можете остаться тут в долгах, если действительно это вас устроит. Но должны вы будете мне, а не Амброзиану. Есть ли у вас возражения против того, чтобы вступить в партнерство со мной?
— Да.
— И какие же?
— Не хочу.
— Почему?
— Потому что вы меня обманули.
Сохранять терпение с ним было трудно. Я просто не понимал, почему он не пляшет от радости. Почему не видит, насколько ему это выгодно?
— Послушайте, Макинтайр, — сказал я твердо и спокойно, пытаясь подчинить его. — Вы пьяны. Сейчас я оставлю вас в покое. Когда вы протрезвеете, мы можем снова поговорить. Но запомните, пока не допьетесь до еще большего одурения, я могу вложить тысячи фунтов в эту вашу машину. В вашем распоряжении будет мастерская с наилучшим оборудованием во всем мире. Ваша машина будет усовершенствоваться и производиться, не требуя от вас никаких других хлопот. Все это я предлагаю вам. Если вы считаете таким уж предательством, что я не успел посоветоваться с вами, оскорблением, достаточным, чтобы отвергнуть мое предложение, отвергайте. Я в вас не нуждаюсь. Я могу производить торпеды без вашей помощи, и буду, если иначе нельзя.
Он взревел от бешенства и ринулся на меня, но был слишком пьян, чтобы причинить мне вред. Я посторонился, и он рухнул на пол. Его дочка вбежала в комнату, пронзив меня взглядом такой озабоченности и тревоги, каких я никогда еще не видел на детском лице. Я заколебался, чувствуя, что по меньшей мере должен помочь ей, пусть в эту минуту и не испытываю симпатии к ее отцу. Но она ясно показала, что я тут лишний. Она обняла голову отца и начала нежно поглаживать, успокаивая его, будто младенца. Макинтайр перехватил мой взгляд. «Уходи, оставь меня в покое», — казалось, твердил он. Я так и поступил.
Но не вполне. Я отправил записку Лонгмену с просьбой, не окажет ли мне его жена большое одолжение: не навестит ли инженера, чтобы убедиться, все ли там в порядке. Меня прогнали, но из этого не следовало, что девочка способна справиться сама, а миссис Лонгмен практичная женщина и сумеет помочь перепуганному ребенку и убедить пьяного ожесточенного мужчину лечь в постель. Так, во всяком случае, я думал.
Затем я вернулся к себе и лег спать. Я был в очень скверном настроении: день, который должен был быть днем триумфа, обернулся полной противоположностью, и меня душила ярость, что он погублен. Знаю, знаю, Макинтайр очень горд, он испытал мучительное разочарование, был унижен. Он оберегал свою независимость, а я отнял ее у него, поставил перед свершившимся фактом. Разумеется, его обуял гнев. Я все это понимал. Но чего он хотел? Разорения? Он образумится и признает, что ему очень повезло, раз у него есть я, чтобы присмотреть за его интересами. Либо сопьется до смерти. Единственные открытые ему пути. И мне, в сущности, было все равно, какой он выберет.
Полагаю, я ожидал признательности, благодарности, улыбки облегчения. Такая наивность с моей стороны! В бизнесе редко получаешь благодарность, спасая людей от них самих.
На следующий день предстояло сделать очень много. Но начался он скверно. Вместе с моим утренним кофе меня ожидали два письма. Длинное, закапанное слезами и бурное письмо от Луизы. И оно выбило меня из колеи. Она испрашивала прощения, винила себя, умоляла еще раз дать ей возможность все объяснить. Ей стыдно того, что она наговорила. Только любовь ко мне, страх потерять меня толкнули ее настолько утратить власть над собой. Она ведь впервые в жизни была счастлива. Она умоляла меня встретиться с ней, выслушать ее, хотя бы ради того, чтобы мы могли расстаться друзьями. Не приду ли я? Если да, то она будет ждать меня в палаццо Корта в одиннадцать. Она больше не хочет бывать в нашей квартирке, она этого не вынесет, но палаццо будет пустым, и мы сможем поговорить там.
Я чуть было не смял письмо и не швырнул в камин, чтобы изгнать его из моих мыслей вместе с писавшей. Но лучшее во мне взяло верх. Ведь она по меньшей мере имела право на это, иначе все будет запачкано последними горькими словами. Я не собирался менять свое решение, но было бы подло и жестоко не исполнить ее просьбу. Она заслуживала этого. Да, я приду туда. И это будет конец.
Таким было мое решение, пока я не взял второе письмо. Оно было от Кардано.
«Дорогой Стоун, — начиналось оно. — После письма про Макинтайра пишу вам снова с кое-какой информацией, без сомнения пустяковой, но ничего больше я для вас узнать не сумел, и это единственная дополнительная новость, какой я могу вас снабдить.
Примерно день спустя после собрания „Лэрда“ я обедал у Джона Дилейна, редактора „Таймс“, и сидел рядом с миссис Джейн Невисон, очаровательной женщиной и супругой одного из его корреспондентов. Очень милая дама, которая доблестно старалась изображать интерес к финансовым проблемам, лишь бы поддерживать разговор. Я, в свою очередь, пытался найти, что сказать интересного для нее, а потому начал рассказывать ей о вашем пребывании в Венеции — она сказала о своем желании побывать в этом городе — и о ваших тамошних впечатлениях. Я упомянул, что даже есть люди, покупающие там недвижимость, и сослался на Олбермарлей и вашего друга, которому они поручили ремонт своего приобретения. Однако я едва успел начать, как ее лицо потемнело, а голос стал совсем ледяным.
Ей знаком этот мистер Корт, спросил я, заметив, как она отнеслась к моим словам. Я упомянул, что он произвел на вас благоприятное впечатление. Она ответила, что с ним не знакома, но одно время у нее служила женщина, на которой он женился. Крайне необычная история, и я изложу ее вам без приукрашиваний.
Когда мисс Луиза Чарлтон поступила к ним гувернанткой, сказала миссис Невисон, то казалась скромной и кроткой, доброй и заботливой с их двумя детьми. Они восхищались ее стойкостью, поскольку предыдущий ее наниматель обходился с ней ужасно. Она даже показала им багровые рубцы у локтей, оставленные веревкой, которой он исхлестал ее, когда она заявила о своем уходе. Однако произошло следующее. Мало-помалу семейный лад сменился злобными сварами. Супруги нападали друг на друга, потому что эта женщина роняла намеки на то, что они говорили за спиной друг друга. Дети, прежде горячо привязанные друг к другу, теперь ревниво ссорились. Родители ничего не понимали, пока не выяснилось, что их преданная гувернантка твердила девочке, что родители любят не ее, а только мальчика. И наоборот. К тому же обращалась она с ними предельно жестоко, но таким образом, что это долго оставалось незамеченным. Мальчик боялся темноты и тесных пространств, а потому, стоило ему досадить ей, в наказание он на часы запирался в гардеробе. Девочка подвергалась насмешкам, ей говорилось, что она уродлива, что никто никогда не будет ее любить. Дети были запуганы и не осмеливались пожаловаться родителям. Родители же опасались, что дети расстроятся, если потеряют гувернантку, которую так любят. Кончилось все это, когда она начала строить глазки молодому коллеге Невисона и принялась рассказывать ему, как жестоки и невыносимы ее наниматели. Как они бьют ее, морят голодом… Это было ошибкой, поскольку молодой человек был предан их семье и рассказал им о ее утверждениях. Тут все выплыло наружу, и она была сразу же уволена, однако продержалась она у них почти год, и, по-видимому, им всем понадобилось время, чтобы оправиться от пережитого. Последнее дошедшее до них известие о ней было, что она женила на себе этого вашего Корта. Как она сумела его поймать, миссис Невисон не знала, хотя и подозревала, что тут сыграли свою роль красочные рассказы об их зверствах. Она сказала, что, по ее мнению, Корт очень скоро раскается в своей глупости».
Жаль, что он не написал об этом раньше, подумал я. Помню, я испытывал полное спокойствие, даже облегчение. Я навсегда выкинул ее из моих мыслей, аккуратно сложил письма и позавтракал, думая только о Макинтайре и его торпеде. Закончив, я приготовился отправиться в мастерскую, где намеревался провести весь день.
Тут в дверь постучали, и вошел Лонгмен.
— Вы получили мою записку? — спросил я.
— Да. Миссис Лонгмен провела там ночь и была счастлива помочь. Бедная девочка! Такая милая и всецело преданная своему отцу. Так прискорбно!
— А Макинтайр протрезвел?
— Да. И отправился на встречу с Кортом. Как он туда доберется, когда он так пьян, ума не приложу. Конституция у него как у слона. Остановить его не удалось. Заявил, что обещал, что в отличие от некоторых он свое слово держит. Отчасти из-за этого я и пришел к вам. Боюсь, у меня только что произошел крайне тягостный разговор с мистером Кортом.
— Из-за чего?
— Я столкнулся с ним сегодня утром, с Кортом то есть. И он был в ужасном состоянии. Выглядел вне себя от ярости. Никогда не видел его таким взбешенным. И вел он себя оскорбительнее некуда. Я спросил, как он поживает. Просто поздоровался, вы понимаете…
— Да-да, — сказал я. — Пожалуйста, продолжайте. Нынче утром я немного занят.
— Ах так! Разумеется. Понимаете, он накинулся на меня и потребовал, чтобы я оставил его в покое. Ему все про меня известно. И пусть я радуюсь, что он не ударил меня здесь на улице. Кричал, вы понимаете. Устроил безобразнейшую сцену.
— Но из-за чего?
— Понятия не имею. Я был слишком оскорблен, чтобы спрашивать. Я был крайне рассержен и ушел, а он стоял посреди улицы и выкрикивал мерзкие оскорбления мне в спину. Что я гнусный, злобный сплетник и еще куда хуже, можете мне поверить. Я был крайне потрясен его поведением.
Это было видно: при одном воспоминании он побелел и затрясся.
— И он никак не дал понять, о чем он, собственно, говорит?
— Нет. Но он был особенно груб, когда упоминал вас.
— А!
— Сказал, что если увидит вас еще раз, то убьет на месте. Потому я и подумал, что мне следует вас предупредить.
— Ну, уверен, это были только слова.
— Будем надеяться. Однако выглядел он вполне на это способным. Мы знаем про его припадки ярости, и если бы вы видели выражение его лица…
Она сделала это, я знал. Рассказала ему. Нетрудно было вообразить, с каким наслаждением. Я ощутил прилив непомерной вины при мысли об этом несчастном, замученном человеке и о том, как я не только усугублял его страдания, но наслаждался этим, видя себя прямо-таки творящим справедливую кару. Я был орудием Луизы, но я и уподобился ей. Мной овладело ледяное онемение, я попытался стряхнуть его неуместной, оскорбительной озабоченностью судьбой человека, которого так ранил.
— Вы не попытались остановить его, урезонить?
— Разумеется. Но он полностью помешался. Если бы вы его видели…
— Да, вы говорили.
— Он меня просто напугал, скажу вам откровенно.
— Так что же нам делать? Пожалуй, стоит снова обратиться к доктору Мараньони.
— Я это уже сделал! Естественно, это было первым, что пришло мне в голову. Я попросил его встретиться с нами в палаццо. Я практически уверен, что Корт направлялся туда.
— Правда?
— Да. Может быть, нам тоже следует пойти. И еще я послал записку Дреннану. Мне кажется, он человек полезный в критические моменты. Возможно, Корта надо будет связать. Помешать ему причинить вред себе.
И мы пошли, как только я успел приготовиться. Я захватил с собой увесистую трость — думаю, из-за фразы Лонгмена, что Корт готов убить меня тут же на месте. Мы шли через лабиринт улиц и проулков. Я был бы рад сказать, что мы бежали во всю прыть, но Лонгмен был совершенно на это не способен. Меня устраивало, что он был со мной, хотя его плохо скрываемое предвкушение какой-нибудь скандальной сцены раздражало. Он прожил в Венеции много лет и знал каждую улицу. Впервые за все мое пребывание там я добрался до цели не заблудившись. Двое рабочих стояли перед воротами, которые были заперты. Там был и Дреннан, пытавшийся открыть дверь. Он выглядел слегка озабоченным, и это тревожило — Дреннан никогда не выглядел озабоченным чем бы то ни было.
— Что происходит?
— Не знаю. По-видимому, пару дней назад Корт попросил Макинтайра прийти помочь ему повалить какой-то столп. Макинтайр явился примерно час назад и вошел внутрь. Завязался какой-то спор, и Корт начал кричать на него. Затем вытолкал всех рабочих вон и запер двери.
— Но почему?
— Они толком не поняли. Но кажется, Корт сказал что-то о людях, которые хотят забрать заодно и его здание.
— Заодно?
Дреннан пожал плечами.
— Поглядите.
Он кивнул на одного из рабочих Корта. Глаз у него покраснел и распух, а лицо кривилось от ярости.
— Неужели Корт? — сказал я недоверчиво.
— Видимо. Макинтайр вошел в здание, и Корт совершенно обезумел. Начал кричать на рабочих, выталкивать их, а когда один запротестовал, ударил его. Затем схватил кувалду и кинулся на них, обзывая ворами и предателями. Ну, они и ретировались, что неудивительно. Но они встревожены. Они хорошие люди, а он им нравится, хотя они и считают его слегка помешанным.
— Макинтайр может постоять за себя, — сказал Лонгмен неуверенно.
— Возможно. Но вот Корт? — возразил Дреннан.
— Не попробовать ли нам покричать через стену? — предложил Лонгмен.
И мы попробовали. Но это было бесполезно. Вход в здание находился по ту сторону двора во многих ярдах от нас. Стена была высокой, дверь массивной. Если либо Макинтайр, либо Корт был бы снаружи, он бы услышал, но не внутри здания.
Мы с Дреннаном переглянулись.
— Что вы думаете?
Дреннан пожал плечами.
— На мой взгляд, ничего по-настоящему скверного произойти не может. Не представляю, чтобы Корт действительно затеял драку с Макинтайром. Он же вполовину его меньше.
— Там есть ящики со взрывчаткой, — сказал рабочий. — Большой англичанин привез их два дня назад. Нам сказали, что они опасны и запретили подходить к ним.
Дреннан взял руководство на себя. Он поговорил с рабочими. Один повернулся и ушел, второй поманил нас следом за собой.
— У него есть лодка. Мы можем подгрести к фасаду дворца по каналу и проверить, не удастся ли войти через парадную дверь. Но она может быть заперта.
— А второй?
— Я послал его поторопить Мараньони.
Мы прошли по проулку к каналу, и несколько минут спустя появилась лодка с одним из рабочих на веслах. Он выглядел на редкость спокойным, учитывая, как взволнованы были мы. Он оказался хорошим гребцом и молчаливым. Он жестом пригласил нас сойти в его лодку, начал грести быстро и безмолвно по узкому проливчику, а затем по каналу к парадному входу в палаццо.
Я сразу же узнал его: то самое здание, перед которым пел старик: я видел окно, в котором мигнул свет, а оглянувшись, увидел мост, на котором стоял тогда. При нормальных обстоятельствах палаццо произвело бы на меня большое впечатление. С воды оно выглядело огромным. Четыре этажа с замысловатыми готическими окнами на главном уровне. Обветшалое, но внушительное даже в этой своей заброшенности. Штукатурка, некогда выкрашенная в сочно-красный цвет, давно пошла блеклыми пятнами, а из щелей между выщербленными кирпичами свисали водоросли. Здание нависало над водой, будто огромный многоцветный монолит. Парадная дверь была большая и забранная толстой железной решеткой, которая, хотя и заржавела, для нас оставалась непреодолимым препятствием. Чтобы открыть ее, потребовались бы специальные инструменты или опытный слесарь.
Дреннан указал на проем в боковой стене — футов пять в высоту, не больше: по этой узкой канавке когда-то доставляли припасы. Темный проем, угрожающий, лишь чуть выше наших голов в утлой лодке. Гребец послушно опустил весла в воду еще раз и направил нас к проему.
Потолок коридора, тянувшегося по левой стороне здания, был знобяще сырым и покрытым слизью, а тьма непроницаемой, пока наши глаза не свыклись с ней. Но вскоре мы различили справа маленькую пристань. А за ней смутно маячили очертания двери. Мы кое-как выбрались из лодки на осклизлый камень. Дреннан впереди, я за ним. Он первым оказался у двери и принялся нащупывать засов. Визгливый царапающий звук сказал мне, что он его нашел. Затем я услышал, как Дреннан крякнул — и треск старого дерева, когда он прижал плечо к двери и нажал.
Полоска света. Совсем не яркого, по обычным меркам, но почти ослепившего наши глаза. Ну, и огромное облегчение. Мы были внутри! Дреннан пошел вперед, я за ним, натыкаясь на его спину, когда он останавливался прислушаться. Стояла полная тишина. Ни единого звука. Даже плеска воды о пристань позади нас.
— Корт! — крикнул я. — Макинтайр! Где вы?
Никакого ответа. Дреннан опять двинулся вперед. Его ноги ступали по плитам пола совершенно беззвучно, и, следуя за ним, я встревожился из-за громкого стука моих сапог. Дреннан словно бы знал, что он делает. Он прошел несколько шагов и остановился, наклонив голову, вслушиваясь. Затем прошел чуть дальше. После одной более долгой паузы он обернулся ко мне. Мы прокрались вверх по короткой каменной лестнице в огромную комнату, примерно тех же размеров, что и парадная зала над ней. И нам открылось жуткое зрелище.
Макинтайр лежал на полу, закинув руку над головой. Из раны на затылке сочилась кровь. Пожалуй, не слишком серьезной раны, ведь крови было мало. Но удар был достаточно силен, чтобы он потерял сознание. Корт сидел возле него на колченогом деревянном стуле со спичкой в одной руке, подпирая подбородок другой. Между нами высился каменный столп, вздымаясь к потолку примерно на пятнадцать футов. А вокруг него — полдюжины свертков. Их обвивала тонкая бечевка, аккуратными кольцами лежавшая на полу.
— Корт! — окликнул я. — Что тут, черт дери, происходит?
Он обернулся и посмотрел на меня.
— А, Стоун! — сказал он абсолютно нормальным голосом. — Давно пора. Я вас ждал.
— Что вы делаете?
Он не ответил.
— Что случилось с Макинтайром?
— Раскомандовался. Сказал, будто я не знаю, что делаю. С меня довольно его опеки.
— Вы не выйдете на улицу? По-моему, нам следует поговорить.
— Мне нечего сказать вам, Стоун. Я больше не желаю с вами разговаривать. Никогда. Я знаю, что произошло. Луиза рассказала мне. Как вы могли? Как вы могли поступать так с кроткой, доброй женщиной?
— Поступать как?
— Я знаю все. Вы думали, стыд не позволит ей рассказать мне. Так почти и было. Она обливалась слезами, выплакала глаза, пока рассказывала, что вы проделывали с ней.
— О чем вы говорите?
— Она показала мне синяки, рубцы от веревки. Все. Сказала мне, как вы обошлись с ней. Мне следует убить вас за это. Вы чудовище. Гнусное животное, если хотя бы помыслили так поступить с женщиной…
— Она лгала вам.
— Она сказала, что вы так скажете. Но она рассказала мне про вас, Стоун. Как вы набросились на нее, изнасиловали. Бедную, беззащитную, кроткую женщину. И это все моя вина! Если бы я не привез ее сюда, если бы мог обеспечить ей жизнь, которую она хотела. Но все будет в порядке. Теперь я буду по-настоящему заботиться о ней. Я так ее люблю! Я полюбил ее с той минуты, когда увидел. Я должен заботиться о ней.
— Корт, не глупите! — сказал я. — Все это вздор. То же самое она говорила мне про вас. Она лгунья, Корт. Она говорит подобное…
— А, мистер Дреннан! — сказал Корт, вновь перейдя на жуткий разговорный тон. Пока я говорил, Дреннан украдкой обходил столп. — Будьте добры, встаньте так, чтобы я мог вас видеть, иначе я поднесу спичку к пороху вот тут. Это потребует меньше секунды. Не будете ли вы так любезны встать рядом с мистером Стоуном?
Дреннан подчинился.
— Послушайте, Корт, — сказал я настойчиво, собрав все свое хладнокровие. — Это неправда, понимаете? Это неправда. Она сама наносит себе синяки и рубцы. Я это знаю. У меня есть доказательство. У меня дома. Хотите его увидеть? Никто никогда не бил ее, не порол или еще что-нибудь. Она уже много лет утверждает такое. Чистые выдумки.
— Кто стал бы выдумывать подобное? — крикнул он, мгновенно перейдя в иное, безумное состояние. — Вы объявляете мою жену лгуньей? Или вам мало того, что вы уже сделали?
— Поглядите на меня.
И он поглядел, внезапно, но лишь на секунду подчинившись. Остекленевшие, широко открытые глаза. И такие же темные, как вечером на сеансе маркизы.
— Корт, вы приняли опиум.
— Ничего подобного, разумеется.
— Она пичкает вас им. Что она дала вам съесть или выпить?
— Вы лжете. Я всегда знаю, когда кто-нибудь лжет. Вот и он лгал, — сказал он, указывая на по-прежнему неподвижного Макинтайра. — Он сказал, будто только хочет помочь. «Только хочет помочь! Только хочет помочь!» — сказал он с визгливым детским передразниванием, совершенно не похожим на манеру говорить Макинтайра.
— И вы его ударили.
Он кивнул.
— А эта взрывчатка, — продолжал я, стараясь сосредоточить его внимание на разговоре. — Кто ее там разложил?
— Макинтайр. Привез ее несколько дней назад. Когда она подготовлена, остальное просто. Я только добавил прочие ящики, которые он не тронул. Я в помощи не нуждаюсь. Я сам могу все сделать. Вот погодите и увидите.
— Но, Корт, вы использовали ее всю. А это слишком много, — с тревогой сказал Дреннан. — Послушайте, я разбираюсь во взрывчатых веществах. Тут хватит, чтобы разнести половину Венеции.
— Нет-нет. Ровно столько, чтобы обрушить этот столп. Посмотрите, я покажу вам.
Его лицо прояснилось. Он наклонился и поджег запал, который заплевался искрами.
— Макинтайр сказал мне, что это потребует минуты полторы. Не приближайтесь. Я ведь могу запалить все сразу. Я останусь здесь, чтобы проследить. Я буду в полной безопасности. Макинтайр поможет.
— Я не уйду без Макинтайра. И вас, — сказал Дреннан.
Я понял, что и он теперь очень встревожен.
— Нет. — Корт шагнул к взрывчатке. Пламя уже было гибельно близко.
— Какой смысл вам убивать себя? Как вы сможете заботиться о ней, если тоже погибнете?
— Со мной все будет хорошо, обо мне не беспокойтесь. Я знаю, что делаю. Затем я займусь Стоуном.
Я поглядел на Дреннана. Я не знал, что делать, но надеялся на него. Он же воевал, разве нет? Я видел, как его глаза мечутся от Корта к Макинтайру, к взрывчатке и обратно. Измеряя, рассчитывая. И я увидел, что он сдается. Мы были ярдах в четырех от Корта. Слишком далеко, чтобы схватить его и повалить прежде, чем он угадает наше намерение. Ему было достаточно только подвинуть руку на пару дюймов.
— Осталась примерно минута, — сказал Корт задумчиво.
— Позвольте нам унести Макинтайра. На всякий случай.
— Э, нет. Он должен надзирать. Он настаивал. Сказал, что не доверит мне и пробку из бутылки вытащить.
Дреннан взял меня за локоть.
— Идемте, — сказал он тихо. — Надо выбираться отсюда.
— Мы не можем. Мы должны что-то сделать.
— Что вы предлагаете?
— Макинтайр погибнет.
— Как и Корт. И мы тоже, если вы и не сдвинетесь с места.
Жалею, что я не был более героичен. Жалею, что не усмотрел возможности прыгнуть вперед и схватить руку Корта. Жалею, что не нашел слов, чтобы образумить его или хотя бы отвлечь на секунду и дать шанс Дреннану. Теперь я жалею о многом, из чего следует, что я не сделал ровно ничего. Дреннану пришлось волочить меня наружу не из-за моей решимости остаться, но потому что я окаменел и не мог шевельнуться. Он подтащил меня к двери — оставалось около тридцати пяти секунд, и сволок вниз по лестнице. Только когда я растянулся на скользком полу, я наконец ожил, и меня захлестнула паника. Я вскочил, споткнулся (я все это помню) и бросился во мрак, не представляя, куда бегу. Просто двигался за топотом ног Дреннана.
Мы вернулись к лодке. Дреннан заорал на ждавшего нас гребца. Двадцать секунд. Рухнул в нее, чуть не перевернув. В тот же момент американец потянулся высвободить носовую чалку и одновременно оттолкнулся от пристани. Пятнадцать секунд. Начал грести бешено на дневной свет снаружи, ближе, ближе. Десять секунд. Покрыл полпути к нормальности канала снаружи, к лодкам, груженным фруктами, одеждой, дровами. Люди перекликаются. Некоторые поют. Пять секунд. Затем мы оказались снаружи, но все еще двигаясь поперек канала. Дреннан вопит как сумасшедший всем, кто в ближайших лодках, чтобы они убирались подальше, опустили головы пониже. Две секунды. Я оглядываюсь назад и вверх и вижу Корта у окна, того окна, которое прежде я видел открытым, когда старик пел под ним. Он оперся локтем о подоконник, подпирая подбородок. Он выглядел довольным.
Оглушительный взрыв. Еще и еще, когда начали рваться другие заряды вокруг столпа. Кладка, штукатурка, черепица крыши взлетели в воздух, а внутренность здания внезапно озарил ярко-алый и оранжевый свет. Гигантская волна взметнулась поперек канала. Наша лодка перевернулась, как и многие другие, оказавшиеся с той же стороны дворца, что и мы. Фрукты и овощи, сушившееся белье и люди были сброшены в воду, и когда я, задыхаясь, всплыл на поверхность и оглянулся, то увидел, что крыша и верхние этажи здания исчезли, тонкие стены сложились, как бумажные, и упали внутрь с оглушительным грохотом, а вверх вздымалось огромное облако пыли, поднятой взрывной волной.
Дреннан и я сумели добраться до нашей лодки, которая умудрилась совершить полный оборот вокруг своей оси и теперь выпрямилась, хотя и была наполовину полна воды. Затем обломки, взлетевшие к небу, начали сыпаться в канал, будто бомбы. Повсюду взметались огромные фонтаны воды. Одну лодку утопило что-то смахивающее на печную трубу. В окрестных домах окна разлетались вдребезги, рушилась кирпичная кладка стен. Люди кричали, бегали, лежали на земле, зажимая головы руками. Наш гребец подплыл к другому берегу, и я увидел, как он выбрался из воды, бледный, но, по-видимому, не пострадавший. Затем я огляделся. В воде плавали обломки и люди, выброшенные из лодок; мужчины и женщины равно панически барахтались в канале. Их вытаскивали. Я ухватил женщину, которая тонула, и заставил ее держаться за борт нашей лодки. Дреннан и я пытались втащить ее к нам, но она оказалась слишком толстой, а ее одежда слишком отяжелела от воды. Она принялась вопить и молотить нас кулаками, поэтому мы ограничились тем, что подтолкнули ее к берегу. Там собралась толпа; некоторые прыгали в канал помогать, другие, разинув рты, просто таращились на разворачивающуюся катастрофу.
Мы ничего не говорили. Слишком трудно было дышать, слишком велик был шок, чтобы вымолвить хоть слово. Но наша лодка продрейфовала к противоположному берегу, и Дреннан заработал ногами, чтобы подогнать ее вплотную. Я помог, затем мы описали полукруг, пока не оказались возле рук, протянутых, чтобы выудить нас и положить на теплый камень, и мы лежали, задыхаясь от ужаса и усталости.
Дреннан оправился значительно быстрее меня, пошатываясь, встал и принял толстое одеяло, чтобы закутать плечи. Мне потребовалось больше времени, но в конце концов и я встал, однако ноги у меня подгибались так, что я чуть было не упал снова.
По крайней мере никто из прохожих как будто не пострадал. Они испытали сильнейшее потрясение, промокли до костей, но этим, казалось, все и ограничилось. Однако я знал, что для тех двоих надежды нет. Остаться в живых было невозможно, внутри любой погиб бы.
Тут Дреннан тронул меня за плечо и указал. Из воды извлекли тело, и люди звали на помощь. Корт! Он был смертельно бледен, рукав его черного сюртука пропитался кровью, волосы слиплись от крови, но он как будто был жив — во всяком случае, так полагали люди вокруг него. Они кричали, что нужен доктор, и незамедлительно. Положили они его с трогательной бережностью, держа его руку.
— Его, вероятно, выбросило в окно, — сказал Дреннан негромко.
— А Макинтайр? Вы не думаете…
— Надежды нет. Никакой.
Больше он ничего не сказал, но я знал, что он прав. Инженер лежал всего в двух футах от главного заряда. Одно это должно было убить его мгновенно, без падающих обломков и огня.
— Нас будут допрашивать власти, — вполголоса сказал Дреннан. — Надо решить, что мы скажем.
— Правду, я думаю.
Но Дреннан кивнул в сторону Корта.
— А он?
Я посмотрел на жалкое бледное лицо Корта, и меня вдруг неистово затошнило. Я вновь опустился на колени и прижал лоб к камню, отчаянно пытаясь совладать с судорогами моего желудка.
Дреннан рывком поднял меня и свирепо встряхнул.
— Возьмите себя в руки! — зашипел он мне в ухо. — Мы должны уйти, пока не появилась полиция. Мы можем явиться в участок, когда будем знать, что, собственно, делаем. Быстро идите за мной.
Никто не обратил на нас особого внимания, когда мы свернули в проулок и поспешили прочь. Я отвел Дреннана в дом маркизы, где приказал служанке подать горячей воды и потребовал, чтобы ее принесли немедленно. Затем мы прошли в мои комнаты, разделись и в ожидании завернулись в полотенца. Мы оба молчали; я поник в кресле, осознавая только вонь ила в моих ноздрях, моих волосах и по всему моему телу. Дреннан нетерпеливо расхаживал взад-вперед, но говорить был способен не более меня. Я налил итальянское бренди в две большие стопки — неприятное пойло, но крепкое и эффективное — и мы выпили его за неимением лучшего. Затем еще по стопке, пока слуги не принесли воду и мы не вылили ее в ванну.
Потом мы вымылись и оделись. Дреннан выглядел чуть мешковато в одолженном костюме: он ведь был ниже меня и не таким широкоплечим.
— Послушайте, Дреннан, я должен вам кое-что сказать.
— Давайте.
— Я не думаю, что то, чему мы были свидетелями сегодня, было убийство Макинтайра Кортом.
— Нет?
— Я верю, мы были свидетелями того, как Луиза Корт пыталась убить своего мужа.
Я сел и рассказал ему подробно и честно все, что произошло. Он не выразил ни малейшего удивления, вообще никак не отреагировал. В заключение я дал ему два письма, которые пришли утром. Он проглядел их и вернул мне.
— Понимаю. Так что вы боитесь…
— Нет, в данный момент я ее не боюсь. Я боюсь за мальчика. Последний раз, когда я говорил с ней, она сказала, что ей надо лишь освободиться от мужа и мальчика, а тогда она займется мной. В ту минуту я не отнесся к этому серьезно, но теперь это меня тревожит.
Дреннан встал.
— Хотите, чтобы я побывал у него на квартире и посмотрел?
— Если вы в силах, я был бы очень благодарен. Более благодарен, чем могу выразить. Не думаю, что от моего там появления была бы польза.
— Я тоже так считаю.
Он ушел, а я направился к маркизе узнать, не уделит ли она мне несколько минут.
Она выслушала меня с непроницаемым видом, затем печально вздохнула.
— Несчастный человек. Конечно, я знала, что подобное должно случиться. Его аура…
— Хватит чуши про духов и ауры! — перебил я. — У нас нет времени. Корт убил человека. Возможно, он помешан, но если так, то с ума он сошел из-за вашего дурацкого сеанса. Как это будет выглядеть, когда об этом узнает весь город, э?
Духи ретировались туда, откуда пришли, едва маркиза поняла всю опасность своего положения. Скандалы убивали не меньше людей, чем ножи или пули.
— Будь дело только в вашей репутации, мне было бы все равно. Но у Макинтайра осталась дочка. У Корта есть сын. Да и сам Корт, который теперь, вероятно, остаток жизни проведет в приюте для умалишенных, — если ему повезет.
— Ну, его следует немедленно отправить в Англию, — сказала она небрежно. — А что до страшной случайности, которая унесла жизнь бедного Макинтайра…
— Это не было случайностью.
— Страшной случайности, — повторила она. — Так они неизбежны, когда люди играют со взрывчатыми веществами.
— Неужели вы правда думаете, что кто-нибудь поверит…
— Я думаю, что люди предпочитают верить простейшим объяснениям. — Она встала. — Я должна поговорить с синьором Амброзианом. Он друг и достаточно влиятелен, чтобы указать полиции, чем заняться.
— Я не хочу…
— Ваши желания никакого значения не имеют, мистер Стоун. Вы не знаете ни этого города, ни как он живет. А я знаю. И насколько понимаю, вы уже натворили достаточно бед. Так предоставьте мне улаживать все, как я сочту нужным. Идите отдохните и ничего не делайте, пока я не вернусь.
Я оставался в одиночестве до позднего вечера. Уже стемнело, когда вернулась маркиза. При любых других обстоятельствах я был бы поражен ее внезапным преображением из эфирной духовидицы в политическую манипуляторшу, но в тот день уже ничто не способно было меня поразить. С ней пришел Мараньони. С Кортом все хорошо, сообщил он.
— Несколько ожогов, порезы, синяки и сломанная ключица — вот и все. Ему чрезвычайно повезло.
— То есть физически, — продолжал он. — Чего нельзя сказать о его психическом состоянии. Боюсь, он окончательно сломался. Не неожиданно, но тем не менее прискорбно. Ну, поглядим, как он поведет себя в ближайшие дни. Хорошо, что он в больнице и не столкнется с женой.
— То есть как?
— Ее доставили ко мне несколько часов назад. Знаете ли, мне начинает надоедать, что меня используют для затушевывания английских скандалов.
— Из-за чего?
— Из-за поджога дома, где они жили. Когда там еще оставался ее ребенок. Обнаружив, что они горят, все жильцы в панике бросились на улицу, и никто не подумал заглянуть в квартиру Кортов. В отличие от Дреннана, когда он появился там, почти опоздав. Он выбил дверь — с большим мужеством, должен сказать, пожар был опаснейший — подхватил малыша на руки и сбежал с ним по лестнице. У ребенка ожог на левой руке, а Дреннану рассек левую щеку осколок стекла. Но в остальном оба чувствуют себя нормально. Однако многие люди лишились квартир и имущества. Крайне скверное дело.
В ту минуту моя благодарность Дреннану не имела границ. Ведь он спас и меня.
— Почему вы полагаете, что пожар устроила она?
— Ее видели, — сказал он. — А позже задержали на вокзале, когда она садилась в вагон швейцарского поезда. При ней были все ее деньги, драгоценности и паспорт. Короче говоря, все, кроме ее мужа и сына. И ее реакция, когда она услышала, что ее сына спасли из огня, отнюдь не была реакцией любящей матери. Когда же я вдобавок сообщил ей, что и ее муж, и вы с трудом, но спаслись, она впала в такое неистовство, что ее пришлось связать.
— И что с ней произойдет?
— Это, разумеется, вне моей компетенции. Все зависит от того, как оценят случившееся власти.
— Они сочтут случившееся страшным несчастьем, — сказала маркиза твердо.
— Да?
— Да. Вы счастливый человек, мистер Стоун, — продолжала она, поворачиваясь ко мне. — У вас есть влиятельные друзья. Синьор Амброзиан был очень огорчен вашей бедой и приложит необходимые усилия. Взрыв, бесспорно, произошел случайно, видимо, из-за небрежности мистера Макинтайра. Что до миссис Корт, тут потребуется большая тактичность.
— А именно?
— Ну разумеется, вопрос о дочери Макинтайра и сыне Корта. Я не знаю. Полагаю, нам следует спросить мистера Лонгмена, что тут можно сделать. Это его обязанность.
Сент-Джеймс-сквер
Лондон
15 марта 1909
10 часов вечера
Дорогой Корт, приложенной к этому письму вы найдете пачку документов, которые я прошу сохранить в полной конфиденциальности. Они объяснят мои нынешние действия, а это вам требуется больше, чем кому бы то ни было. В пакете вы найдете все документы, касающиеся броненосцев, и указания, как вам поступать в ближайшие месяцы. Кроме того, вы найдете памятную записку, представляющую, на мой взгляд, величайшую важность.
Из этих страниц вы узнаете, как начался мой путь к успеху, и они также поведают вам о моих отношениях с вашей матерью много долгих лет тому назад. Вы наконец узнаете обстоятельства нервного срыва вашего отца и почему вы были брошены. Причиной был я. Ваша мать была страшной женщиной, говорю это прямо. У меня нет к ней никакого сочувствия, но если она была сумасшедшей, кто распалил это безумие и превратил мелочную жестокость в нечто куда более опасное? Мараньони имел обыкновение повторять, что помешательство дегенератов латентно и требуются только соответствующие условия, чтобы его пробудить. Возможно, так и есть; возможно, подобное бешенство накапливается поколениями, пока не прорвется, точно лопнувший гнойник. Быть может, я был всего лишь толчком, а не побудительной причиной. Не знаю. Я не оправдываю себя подобными аргументами. Ее наказание было суровым, но в то время я воспринял его с облегчением, как удовлетворительное решение проблемы, позволившее мне позабыть про все это. Я не претендую на то, будто был лучше ее, просто более удачливым.
После этих событий ваш отец сломался окончательно и по-настоящему так и не оправился. Он всегда отличался чрезмерной впечатлительностью, а обязанности, возложенные на него в Венеции, были слишком тяжелы. Он был легкой добычей для таких, как Луиза, которая не просто его терзала, но и наслаждалась его муками. Дреннан сопроводил его в Англию, а я позаботился, чтобы в финансовом смысле он ни в чем не нуждался. Он был кротким, добрым человеком и заслуживал лучшей участи. Я также принял необходимые меры, чтобы мистер и миссис Лонгмен могли заботиться об Эстер Макинтайр, и продолжал выплачивать ей пособие, когда она вышла замуж.
Я поступал так потому, что хотя мое право на торпеду Макинтайра было юридически законно, на самом деле я практически украл ее с помощью хитрости. Оно стоило несравненно больше суммы, которую я заплатил за нее, и более честный человек признал бы этот факт и постарался бы искупить его. Из-за честолюбия я уклонялся от такого признания и цеплялся за веру в мою безупречность по законам бизнеса. Настало время покончить с этой иллюзией. Я обеспечил синьору Винкотти в моем завещании, но я не хочу, чтобы она узнала причины, стоящие за этим.
Теперь я должен перейти к более важным вопросам. А именно, о другом условии в моем завещании, добавленном, сказал я вам, для того лишь, чтобы воспрепятствовать нежелательному любопытству в случае моей смерти. Причина была не в том, а в последнем моем разговоре с вашим отцом незадолго до того, как он умер. Ему было крайне необходимо увидеть меня в этот последний раз. Я не знал почему. Рад сказать, от прежней горечи не осталось и следа, хотя он был более чем вправе ненавидеть меня. Луиза сказала ему, что ждет моего ребенка. Она сказала это ему в их последнем разговоре, когда ее издевки и жестокость ввергли его в безумие от отчаяния. Ее особый способ довести его до исступления, способ подчеркнуть его слабость и полный крах; продемонстрировать, как исчерпывающе я отнял ее у него.
Я не отнесся к этому серьезно. Она была отпетой лгуньей, готовой утверждать все, что угодно, лишь бы получить желаемый эффект. Но когда он рассказал мне, отмахнуться я уже не мог. И начал наводить справки.
Потребовалось значительное время, чтобы добиться ответа от приюта умалишенных в Венеции, и мне пришлось прибегнуть к значительному нажиму, чтобы проломить стену конфиденциальности, окружающую подобные заведения. Все было бы проще, будь жив Мараньони, но он умер в 1889 году в возрасте всего лишь сорока восьми лет. Однако его архив продолжает жить. Он выполнил то, что ему было велено, хотя и с большой неохотой. Луиза была объявлена умалишенной и заключена в приюте без судебного разбирательства или предъявления обвинения только по административному распоряжению. Простое разрешение щекотливой проблемы. Как сказала маркиза, на моей стороне были влиятельные люди. У Луизы их не было. Пока Мараньони был жив, она оставалась в заключении и содержалась в крыле, отведенном для опасных, буйных и неизлечимых. Для таких не существует пересмотров или апелляций. И это действительно свело ее с ума. Но когда он умер, она сумела обрести свободу. Как кажется, она вела себя тихо, а приют был переполнен. Связаться со мной она не пыталась. Полагаю, она прекрасно знала, каким будет мой отклик, попробуй она дать знать о себе.
Вместо этого она стала медиумом, мадам Бонинской, и использовала то, чего набралась от маркизы, как единственный доступный ей способ зарабатывать на жизнь. Она странствовала по Континенту, проделывая кунштуки с Потусторонним Миром, наскребая на жалкое существование, одурачивая глупых, добавляя малую толику шантажа и эмоциональных пыток. Получалось у нее все это хорошо. Природное призвание, могли бы вы сказать.
Но ребенок… Против обыкновения она сказала вашему отцу правду, пусть из жестокости и желания ранить. Его забрали у нее сразу после рождения, как принято. Ей не позволили прикоснуться к нему или хотя бы взглянуть на него. Мараньони обо всем позаботился. К тому времени он уже хорошо ее знал. Он знал, на что она была способна. Понимал, что значило быть ребенком такой ведьмы. Дитя было осквернено дурной кровью, родилось дегенератом. Неблагоприятные обстоятельства могли выявить это в следующем поколении и повторить весь цикл. Только абсолютно безопасная среда могла противостоять такой тенденции. Но полагаю, даже в таком случае он особых надежд не питал.
А потому ребенок был укрыт от своей матери в бюрократических чащобах без имени и без личности, без свидетельства о рождении, без чего-либо. И он уничтожил все записи о его судьбе. Отдан в семью в соседнем городке? В архиве нет ничего, сообщили мне. Его преемники сообщили мне правду. Я почувствовал это по их письму. Им было незачем отказывать мне в сведениях или лгать. Они просто ничего не знали.
Но Луиза искала. Это следовало из документов. Она покинула приют, и документы зафиксировали ее намерения. Не относительно вас — за двадцать три года, проведенные в этом месте, она ни разу про вас не спросила. В ее глазах вы были ребенком вашего отца, но не ее. Но другой, тот, кому она дала жизнь в приюте, этого она хотела отыскать; этот был ее, она знала это, ощущала в своей крови.
Поскольку я больше не получал от нее никаких вестей, то заключил, что она не преуспела либо ребенок умер. Но обнаружил, что хочу узнать про судьбу этого младенца, моего ребенка, а она была единственной, кто мог бы что-то мне сообщить. Для меня это стало почти манией. Бизнес никогда ничего подобного во мне не вызывал. Тут вы меня знаете достаточно хорошо; величайшие проблемы, колоссальнейшие проекты — к ним я отношусь спокойно. Даже катастрофы и непоправимые неудачи не лишают меня сна. А вот это лишило. Поглотило мои мысли. Элизабет увидела это и встревожилась, но стыд мешал мне рассказать ей, что меня заботит. О ее жизни я знал все, знал, каким было ее прошлое. Но она ни разу не совершила жестокости. Я не хотел признавать, насколько она была лучше, чем я.
А потому в глубокой тайне, когда мне следовало бы сосредоточиваться совсем на другом, я разыскивал Луизу Корт, мой единственный шанс узнать правду. В конце концов я получил верную подсказку из Германии и поручил Ксантосу отправиться туда и удостовериться, что это действительно она. Поехать туда сам я не хотел. Мысль снова увидеть ее меня страшила. Что он сказал ей? Что ответила она? Не знаю. Я не видел его с тех пор: он всегда находит предлог не возвращаться, строя свои козни за границей, думая, что я не догадываюсь о его махинациях.
Но что бы там ни произошло между ними, это привело ее в Лондон. И породило несколько плаксивых писем с клянченьем денег. Угрожающих, намекающих, но пустых. Она знала, что мне что-то нужно, но и только. Что именно, она не знала. Несколько дней назад я побывал у нее. Еще раз сегодня днем.
Она понятия не имела о значении того, что сказала мне. Отголоски симпатии или жалости к ней развеялись при этой встрече. Она сеяла в мире только зло, а теперь она — еще и мой конец. Она обретет свой финальный триумф. А мой — в том, что она никогда не узнает про него.
О, она была гнусной, зловонной, клянчащей, омерзительной. Я еле терпел разговор с ней. Не мог сидеть в одной с ней комнате.
— Почему мы не можем поговорить о прошлом? Ты когда-то любил меня.
Нет. Никогда. Не больше, чем она когда-либо любила меня. Она даже не понимала смысла этого слова, как и я, пока не встретил Элизабет. Мы заслуживали друг друга, не сомневаюсь, но ни ваш отец, ни Макинтайр не заслуживали ни ее, ни меня.
Мозги у нее слишком протухли, чтобы понять, к чему я клоню, собрать кусочки мозаики воедино. Хотела она только денег и могла бы заполучить их все, дай она мне иной ответ. Получи она деньги, много ли толку ей от них было бы? О, ее прелестное дитятко! Столь жестоко вырванное из материнских объятий! Но материнская любовь неутолима. Она выследила его… почти. Нашла женщину, которая забрала его, убедила ее рассказать. Так далеко они его отослали, чтобы она не догадалась. Она перехитрила их. Как она была умна! Но судьба жестока, она вновь потерпела поражение. К тому времени, когда она добралась туда, ребенок исчез. Он работал поблизости. Она отправилась посмотреть. Ребенок уже сбежал. О, она искала. Как она искала! Ребенку в беде нужна материнская любовь. Но с тех пор ни единого знака, ни единого следа.
Оставалось задать еще несколько вопросов. Я ждал только банальных ответов, неинтересных. Закругление перед тем, как уйти. Я был абсолютно спокоен, почти расслабился. Просто небольшое уточнение. Я чуть было вообще его не задал.
— Это был мальчик или девочка?
— Девочка.
— И где?
— В Лозанне.
— Как фамилия семьи?
— Штауффер.
— А ее имя?
— Элизабет.
Я ошибался. Я полагал, что раз и навсегда распрощался с Венецией, когда вернулся в Англию с оборудованием мастерской Макинтайра, но она оставалась со мной всю мою жизнь. Я сделал все необходимые приготовления быстро и, несомненно, с огрехами, но они сойдут. Я должен осуществить мои планы, прежде чем моя воля даст слабину. Физически я трус. Я хорошо себя знаю. Будет нелегко предпринять необходимые шаги и так легко подыскать причину изменить мое намерение. Но мне нельзя поддаваться слабости. Это единственный выход, во всех отношениях удовлетворительный. То, что я собираюсь сделать, причинит неудобства многим людям. Мне все равно. Поступи я иначе, Элизабет ждут страдания, а этого я не снесу.
Остаться с ней я не могу. Не могу увидеть ее хотя бы последний раз из страха, что выдам ужасную правду, которую узнал сегодня днем. Я не могу даже попрощаться. Ничто не должно вызвать и тени сомнения в том, что произошел несчастный случай. Она начнет действовать, чтобы узнать правду. Она очень умная, решительная женщина, как вы знаете. Вопреки моим усилиям оградить ее она может преуспеть.
Корт, вам следует узнать вот что. Вы мне ничем не обязаны; поступай я иначе, быть может, хрупкого здоровья вашего отца достало бы, чтобы дольше быть вам настоящим родителем. Я не прошу извинения, что использовал вас в деле «Барингса» в Париже, и, полагаю, вы такого извинения и не ждете. Подобное случается в политике и в бизнесе. Моя единственная ошибка тут сводилась к предположению, что вы достаточно умудрены житейским опытом, чтобы это понимать. Равным образом я не считаю, что помощь вам на протяжении многих лет в какой-то мере уплачивает мой долг вам. Сложись все иначе, вы не нуждались бы во мне.
Но у Элизабет вы в долгу. С того момента, когда в Париже были готовы принести ее в жертву ради горстки золота. Вы были ее другом, она доверяла вам, а вы ее предали, дав волю своему гневу на меня. Тогда я этого не понял, но, боюсь, жестокость вашей матери продолжает жить в вас. Слишком уж вы наслаждались тогда тем, что совершили в тот вечер. Я прочел это в ваших глазах, и я знаю, что с тех пор вы находили себе оправдание, думая, будто я был готов сделать то же самое, если бы понадобилось. Вы ошиблись, сочтя, будто я поручил Дреннану завладеть ее дневниками, чтобы самому их использовать. Даже тогда я позволил бы Империи рухнуть, лишь бы оберечь ее. И вы убили человека, который спас вас из огня.
Вексель, который вы выдали тогда, крайне велик, и я предъявляю его к уплате. Это ваш единственный шанс навсегда покончить с таящейся в вас наследственностью. Вы должны скрыть или уничтожить эту мою памятную записку, обеспечить, чтобы Луиза Корт никогда не докопалась до правды, и оберегать свою сводную сестру до конца вашей жизни, терпя ее ненависть к вам, не проронив ни слова. Ваш отец ведь тоже ваша часть, и вы исполните мои желания.
Я люблю Элизабет больше чего-либо в моей жизни. Я с радостью и охотой отдал бы все, что у меня еще есть, до последнего пенни, ради нее. Она могла бы попросить что угодно, и я бы сделал это. Она моя любовь. Видеть, как она спит, видеть ее улыбку, видеть, как она подпирает голову ладонью, когда читает, сидя на кушетке, — это все, что мне когда-либо было нужно. Это моя жена, и каждую секунду прошлых двадцати лет я любил ее как жену. Она лучшая из всех, кого я знал. Почему это так, я не понимаю. Быть может, жестокость и коварство ее родителей каким-то чудом создали женщину, свободную от них. Не знаю. Я знаю только, что отдал бы свою жизнь ради нее. И теперь отдам.
Мои грехи, грехи Венеции запятнали ту единственную, кого я любил. Женщину, которую я был предназначен лелеять и растить. Я женат на собственной дочери, ребенке, которого должен был бы держать в объятиях и любить как отец. Дочери, которую должен был бы вырастить, взлелеять, увидеть, как она держит в объятиях собственных детей. Вместо того я обрек ее на нестерпимое детство, а затем и страшную судьбу. Я своими глазами увидел, что совершил, когда мне показали отвратительный плод нашего союза, но до этой минуты я не воспринимал его так. Это слишком тяжко, чтобы снести. Я больше не могу жить с ней, и я не могу жить без нее.
Пока она ничего не знает, она будет оплакивать меня и сожалеть о моей смерти, и сможет построить новую жизнь. Счастливую. Ее муж, удрученный годами, споткнулся о ковер и выпал в окно. Прискорбно. Он был любящим мужем, но всегда боялся высоты. Она будет скорбеть и, я надеюсь, забудет. Она достаточно молода, чтобы выйти замуж, и будет богата настолько, чтобы ни о чем не заботиться. Я мечтал встретить с ней старость — более глубокую старость, следовало бы мне сказать, — но это теперь невозможно. Зато она будет хранить светлые воспоминания обо мне вместо гадливого отвращения, каким прониклась бы, узнай она правду.
За всю свою жизнь она не совершила ничего дурного, если не считать того, что полюбила меня. Вы думали, будто я не знал про ее прошлое. Я знал практически все, но не сумел что-либо выяснить о ее происхождении. Ее история началась с того приюта в Лозанне. Ничего о ее матери или отце; ничего о том, где она родилась или даже когда. Я искал, но не нашел ничего. Она была сиротой, так какое значение имело, кем или чем были ее родители? Я любил ее слишком сильно, чтобы придавать значение ее образу жизни, так какое значение могло иметь что-то, никак от нее не зависевшее? Почему должен был я связать ее с бредом чудовищной матери в Венеции, много лет назад сочинившей сказочку, чтобы подчинить мужчину своей воле?
Через несколько минут я открою окно, которое дожидалось меня почти полвека. Я не боюсь его — старый венецианец был терпелив и подождет еще несколько минут. Все, чем я так гордился, что давало мне такое удовлетворение, стерлось из моей памяти, будто никогда не существовало.
Все эти предприятия, все коловращения денег распутаются после моей смерти. Предоставляю вам спасти то, что удастся, если вы пожелаете. Через несколько коротких лет все сделанное мною сотрется и будет забыто. Как и я сам, вполне заслуженно.
Очень хорошо. Да будет так.