Какой человек, какая скрипка, какой артист! Боже, сколько страданий, сколько горя и сколько мучений в этих четырех струнах!
Два концерта Паганини в Страсбурге, 14 и 17 февраля 1831 года, вызвали невероятный восторг слушателей, и он убедился, что французская публика может быть не менее горячей, чем итальянская, венская и немецкая.
Во время первой академии музыкант страдал от острого приступа кишечного заболевания. Но, как пишет Андерс, это лишь «увеличило престиж его несравненного смычка»: он казался действительно необыкновенным, поскольку не имелось совершенно ничего невозможного для такого исключительно впечатлительного человека, как Паганини.
«Не могу передать тебе, – писал Никколó Джерми 19 февраля, – с какой сердечностью встретили меня любители музыки в Страсбурге. И на первом, и на втором концерте меня увенчали на сцене лавровым венком. Один из них, сделанный двумя милейшими девушками, превосходно играющими на арфе, я храню, чтобы возложить его на голову моего дорогого друга Джерми, когда мне дано будет обнять его».
Вскоре после того, как отправил это письмо, Паганини уехал и через Вогезы – снова зимнее путешествие по ослепительной белизны первозданным снегам – направился в Париж.
Еще в 1828 году генерал Фонтана Пино пытался подействовать на самолюбие скрипача.
«Когда поправишься, – писал он ему, – чего желаю тебе, ты должен немедленно отправиться в Париж, чтобы удивить и изумить всех музыкантов, которые не верят в твое существование. В связи с этим хочу рассказать тебе одну забавную историю. На днях я встретился с одним французом, который недавно приехал из Парижа, и речь зашла о бессмертии Паганини.
Ты только послушай, что мне пришлось выслушать от этой бестии! Он сказал, будто в одной из множества газет, которые выходят в Париже, опубликовано сообщение о твоем прибытии и немедленном отъезде.
Газета писала так: „Столь превозносимый повсюду Паганини пробыл в столице Франции восемь дней и за это время послушал лучших скрипачей. Убедившись в их превосходстве, сразу же уехал, не желая потерпеть поражение в соревновании с ними“.
Вот дуралеи! Несись туда, лети, чтобы переубедить неверящих в твое неизменное превосходство. Не хватает и этого листика в твоем лавровом венке».
Очевидно, еще с тех пор скрипачу весьма не терпелось продемонстрировать парижской публике, что он не боится никаких сравнений.
В Париже он нашел одного издателя – Антонио Пачини, который еще до его приезда опубликовал 24 каприччи. Музыканты сразу же раскупили ноты, но нашли их настолько трудными, что заявили – это, мол, неисполнимые загадки.
Феличе Бланджини, со своей стороны, как мы видели, тоже подготовил почву, написав своим парижским друзьям восторженные строки и охарактеризовав Паганини как «чудо времени».
Кроме того, писатель Энбер де Лафалек в 1830 году опубликовал «Сведения об известном скрипаче Никколó Паганини». Возможно, пишет Кодиньола, он «получил эти сведения от Ладзаро Ребиццо, друга детства Паганини, который находился в тесных дружеских связях с артистами, писателями и музыкальными критиками французской столицы». Утверждая, что он «в состоянии сказать правду о нем как о человеке и о его таланте», биограф дал сверхромантическое толкование личности великого музыканта.
Когда музыкант приехал во Францию, на горизонте появился еще один биограф – Г. Э. Андерс, опубликовавший книгу под названием «Никколó Паганини, его жизнь, личность и несколько слов о его секрете». Однако и он, несмотря на самые лучшие намерения, не смог избежать многих неточностей и только способствовал распространению тех легенд и тех выдумок, которые доставили музыканту столько неприятностей сначала во Франции, а затем и в Англии.[145]
Паганини приехал в Париж 24 февраля и в тот же вечер появился в обществе – на спектакле в Итальянском театре, где шла опера Россини Отелло с Марией Малибран в роли Дездемоны. Соблазн послушать этот спектакль оказался настолько велик, что заставил музыканта забыть дорожную усталость и найти силы сразу же отправиться в театр.
Опера эта – не лучшее творение Россини. Она написана на слабое и бесцветное либретто маркиза Берио, в котором с трудом можно различить основные контуры драмы и характеры шекспировских героев. Но оказался в ней один эпизод, который стоил всего остального. Это волнующая сцена последнего акта – Дездемоны и Эмилии. Страдающая супруга Отелло слышит песнь проплывающего под окнами гондольера и вздыхает: «О, счастливец! Ведь он возвращается после трудов на грудь той, которую любит. Я же никогда больше не смогу, нет, не смогу обнять любимого…»
Затем она подходит к арфе и начинает петь Песнь об иве. И здесь музыка Россини поднимается до высочайших вершин вдохновения: звучит нежнейшая мелодия, которая мягко колышется, словно ветви ивы под дуновением ветра, мелодия, льющаяся естественно, со всей свежестью и чистотой народной песни и бесконечно трогающая сердце слушателя.
Малибран исполнилось в это время двадцать два года. Необычайно красивая, обладающая чарующим, волшебным голосом, она бесподобно исполняла Песнь об иве. На портрете Луиджи Педрацци, который хранится в музее театра «Ла Скала», художник изобразил ее в костюме Дездемоны. У нее мягко очерченное выразительное лицо, обрамленное гладко причесанными волосами, большие задумчивые глаза, пухлый и свежий рот, прекрасные плечи, выступающие из декольте бархатного платья.
Но еще больше, чем этот портрет, говорят нам о ней печальные строки Альфреда де Мюссе: «…Ces pleurs sur tes bras nus quand tu chantais le Saule, n'etais-ce' par hier, б pale Desdemone?..»[146]
Да, вчера и никогда больше. Шесть лет спустя Малибран скончалась, и с ней навсегда исчез бархатный металл ее голоса, пламя ее интеллекта, свет ее красоты. Счастливы те, кто видел и слышал ее, как Мюссе, как Паганини.
Малибран околдовала скрипача, и он был счастлив вновь увидеть ее на другой день в доме музыкального издателя и мецената Эжена Трупена. Настолько счастлив и околдован, что певице удалось уговорить его сделать то, на что прежде он никогда или почти никогда не соглашался: сыграть в частном собрании. Малибран спела арию и бросила ему вызов в соревновании.
– Синьора, – пытался защититься Паганини, – посмею ли я когда-нибудь при всех тех преимуществах, какие есть у вас – красота и несравненный голос, – поднять вашу перчатку?
И все же вызов этот задел его самолюбие. Он послал слугу в гостиницу за своей волшебной скрипкой. И получив ее, он так талантливо исполнил импровизацию на тему арии, которую пела Малибран, что та признала себя побежденной и сделала ему тысячу комплиментов, хотя в зале присутствовал и другой скрипач – де Берио. Потом она вышла замуж именно за него, а не за очарованного ею Паганини, не за влюбленного в нее Беллини.
На вечере у Трупена скрипач очень обрадовался встрече со своим старым другом Россини. Снова оказались рядом эти две контрастирующие фигуры – длинный и тощий Никколб и полненький Джоаккино – такими они предстают на картине Данхейзера, изображающей вечер в доме другого молодого волшебника, с которым скоро увидимся, – Ференца Листа.
Кроме Россини и Малибран, Паганини встретился в тот вечер с выдающимися артистами – певцами Тамбурини, Лаблашем, Рубини и с другими представителями романтического Парижа, где именно в 1830 году словно сговорились собраться столько больших талантов, чтобы обозначить и освятить рождение нового стиля, новой эпохи в литературе и искусстве. Музыкант вдруг почувствовал себя в своей среде par inter pares[147] и поэтому не пожалел, что прежде времени, раньше, чем в концерте, предложил избранным слушателям в частном собрании свое выступление.
Прошло еще несколько дней, прежде чем скрипач предстал перед парижской публикой. Он хотел заполучить для выступления хороший зал и не торопился. 27 февраля он снова появился в обществе, в зале консерватории, на симфоническом концерте под управлением Хабенека. В программе значилось великое произведение его кумира – Пятая симфония Бетховена.
Днем Никколó гулял по городу, держа за руку Акилле и показывая ему улицы, площади, памятники. Люди с любопытством смотрели на высокую тощую фигуру, рядом с которой семенил мальчик, пытавшийся поспеть за большими шагами отца.
В Париже Паганини встретил еще одного старого друга – Фердинанда Паэра, с которым познакомился еще в Парме в 1796 году. Паэр бесконечно обрадовался встрече со знаменитым музыкантом и сразу заявил, что представит его при дворе.
Концерт назначили на 2 марта, но скрипачу нездоровилось – он «сильно кашлял», – и академия не состоялась.
Россини между тем не терял времени и приложил немало усилий, чтобы помочь другу.
«Россини действительно верный друг, – писал Никколó Джерми, – и благодаря его дружбе я получил хороший контракт на концерт, который дал в большом оперном театре».
Парижская «Опера» за несколько дней до этого, а точнее с 1 марта, перешла под управление доктора Верона. Это был очень интересный человек, врач-меломан, который однажды, еще студентом, продал за 25 франков великолепный скелет, лишь бы пригласить на обед компанию друзей, поэтов и артистов.
Позднее, в 1829 году, разбогатев на каком-то эмпирическом лекарстве, совладельцем которого он являлся, Верон основал «Ревю де Пари» – литературный журнал, предоставивший свои страницы молодым романтическим поэтам и писателям Сент-Беву, Мериме, Гофману, Скрибу, Бальзаку.
Луи Филипп, сменивший Карла X после Июльской революции 1830 года, жестко урезал дотации театрам. И руководство Королевской музыкальной академии, которая называлась просто «Опера», передали доктору Верону как импресарио-директору с правом эксплуатировать ее в течение шести лет на свой страх и риск.
Нелегко оказалось новому импресарио-директору завоевать симпатии буржуазной публики, оказавшейся в тот момент хозяйкой положения, и снова привлечь иностранцев в крупнейший парижский театр. Тем не менее он не растерялся и сразу принялся за работу. Он включил в репертуар оперу, исполненную, как того требовала мода, сатанинской привлекательности, – Роберт-дьявол (либретто Скриба, музыка Мейербера), а также несколько балетов, тоже на адский сюжет.
Роберт-дьявол должен был превзойти по постановке фантасмагорический спектакль Вольный стрелок[148] Вебера, который шел в «Одеоне», с его адским Самюэлем и затмить шабаш ведьм в Фантастической симфонии Берлиоза. Однако, чтобы осуществить постановку оперы Мейербера, требовались месяцы и месяцы репетиций, а как же получить сбор?
Россини, предлагая доктору Верону устроить концерт Паганини, тем самым бросил ему искру надежды. Ведь в скрипаче-волшебнике, словно в фокусе, соединилась вся та самая неодолимая, адски дьявольская привлекательность.
Идея выступить в «Опера» понравилась и Паганини: огромный, роскошный зал как нельзя более подходил для grand coup,[149] который он уже давно собирался нанести парижской публике. И все же он колебался, нервы натянуты, и здоровье оставляло желать лучшего. 5 марта он еще не назначил дату первого концерта.
Но вот однажды утром Бальзак, приехав в театр к Верону, застал его в самом разгаре репетиции музыканта и услышал обнадеживающие слова: скрипач будет играть 9 марта. А 8 марта «Курье де театре» напечатал следующее объявление:
«Завтра выступит знаменитый Паганини. По случаю этого торжественного события ожидается необыкновенное стечение публики. Вечер для гурманов».
Возбуждение, вызванное этим известием, описать невозможно. Вечером перед началом концерта «Опера» представляла собой совершенно необыкновенное и незабываемое зрелище. В зале собрался весь музыкальный, литературный и художественный мир Парижа, все самые видные представители аристократии и буржуазии, словом, самый блистательный tout Paris,[150] который впервые после политических бурь оказался вместе.
Теофиль Готье вскидывал свою длинную шевелюру; Альфонс Карр и супруги Гюго беседовали с критиком в белом рединготе, известным своим острым языком, – Жюлем Жаненом. Шарль Нодье и Эжен Делакруа представляли гильдию живописцев. Наверное, и Жорж Санд спустилась из своей мансарды, где писала романы, чтобы послушать генуэзца, и еще не обратила внимание на рокового Мюссе, который нашептывал дамам на ушко: «Je ne suis pas tendre, je suis excessif».[151] Конечно же Россини, Пачини, Трупена, поэт Альфред де Виньи, критик Сент-Бев и писатель Эмиль де Жирарден, композиторы Керубини, Обер, Адан, Галеви, скрипач Байо, семнадцатилетняя актриса Рашель со своей матерью – все конечно же пришли послушать Паганини в этот вечер.
Но кто внимал ему с особенным волнением, трепетом и возбуждением, так это молодой венгр с темно-русой шевелюрой, отличавшийся несравненной красотой своих двадцати лет, – Ференц Лист.
После увертюры Эгмонт Бетховена в исполнении оркестра Королевской академии под управлением Хабенека и после арии, великолепно исполненной тенором Адольфом Нурри, на сцене появился Паганини – один, со скрипкой в руке.[152] Зал встретил его бурной овацией и криками, многие вскочили с мест, а музыканты оркестра подняли свои инструменты, чтобы приветствовать того, кто уже покорил их на репетициях.
Первых десяти тактов хватило, чтобы все поняли, кто такой Паганини: его смычок уже держал публику в своей власти. Концерт ре мажор встретили безудержными, поистине безумными аплодисментами. Вторым номером в программе концерта стояла Военная соната на тему из оперы Моцарта Свадьба Фигаро. И тут он показал все свое искусство игры на четвертой струне. Одна молодая дама воскликнула:
– Как? Только на одной струне? Но я же отчетливо слышу все четыре!
И Байо шепнул Малибран:
– Ах, синьора, это изумительно! Немыслимо, но в его манере играть есть что-то такое, что может свести с ума!
И концерт, и соната исполнялись в сопровождении оркестра. Но третье произведение – вариации на тему Паизиелло Как сердце замирает – Паганини исполнил соло. Его невероятная виртуозность проявилась тут во всем блеске, и под конец публика разразилась сумасшедшими аплодисментами, без конца вызывая артиста.
На следующий день газеты с единодушным восторгом писали об успехе скрипача. В «Журналь де Деба» КастильБлаз разразился восторженной прозой.
«Будем же радоваться, – писал он, – что этот волшебник – наш современник! И пусть он тоже поздравит себя с этим, потому что, играй он подобным образом на скрипке сто лет назад, его сожгли бы как колдуна… – И в качестве заключительного дифирамба: – Продадим, все продадим, чтобы пойти послушать Паганини, говорил один провинциальный музыкант-любитель, пародируя старую народную песенку. Пусть же те, кто никогда не бывал в концерте, пойдут туда первыми, пусть женщины понесут туда своих грудных детей, чтобы те через шестьдесят лет могли гордиться тем, что слышали его…»
Братья Эскюдье оказались не менее лиричны и нашли в Паганини «…иронию Байрона и фантастичность рассказов Гофмана; мечтательную меланхолию Ламартина и пламенный ад Данте».
«Ревю де пари» писала:
«Паганини не играет на скрипке: это артист в самом широком смысле слова – человек, который создает, который изобретает свой инструмент, свою манеру, свою выразительность и все, вплоть до самих трудностей, подчиняет себе. Невозможно проводить какое-либо сравнение между ним и теми, кто играл на скрипке до него».
Точно так думал и Ференц Лист. Примерно то же писали потом о нем самом в апогее его славы фортепианного виртуоза. Когда скрипач приехал в Париж, Лист только что пережил мучительный кризис: несчастная любовь к юной аристократке сбросила его в пропасть отчаяния, вызвала глубокую физическую и духовную депрессию, заставившую опасаться за его жизнь. Он, как и Паганини, известен как необыкновенный, исключительно впечатлительный человек.
Июльская революция 1830 года вернула Листа к жизни, и грохот пушек вдохновил на Революционную симфонию. Он вновь начал концертную деятельность, стал писать музыку, давать уроки, пережил новые любовные увлечения, стал появляться в обществе, в салонах, в концертах. Присутствовал он, конечно, и в «Опера» вечером 9 марта. Паганини так взволновал его, что вызвал настоящую душевную бурю. Вскоре после концерта Лист писал своему другу Пьеру Вольфу:
«Вот уже две недели как мой дух и мои пальцы работают как проклятые; Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Гюго, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер – все вокруг меня. Я изучаю их, размышляю над ними, пожираю их с пылом; кроме того по четыре-пять часов в день упражняюсь (терции, секстеты, октавы, тремоло, каденции и т. д.). Ах, если только не сойду с ума, – ты вновь найдешь во мне артиста! Да, артиста, как ты этого хочешь, как сегодня это необходимо. „И я тоже художник!“ – воскликнул Микеланджело, когда впервые увидел шедевр… И хотя твой друг мал и скромен, он тоже не перестанет повторять эти слова великого мастера, побывав на последнем концерте Паганини. Какой человек, какой скрипач, какой артист! Боже, сколько муки, сколько горя и сколько страдания выражают эти четыре струны!..» И несколько дней спустя:
«Мой дорогой друг, эти последние свои строки я написал тебе в приступе безумия: чрезмерная работа, бессонные ночи и власть желания (которая тебе известна) воспламенили мою бедную голову: я ходил взад и вперед по комнате (словно часовой, мерзнущий зимой на посту), я пел, декламировал стихи, жестикулировал, что-то кричал: одним словом, сходил с ума. Сегодня и то и другое – и душа и зверь немного успокоились, но вулкан сердца не угас, а продолжает подспудно работать… до каких пор?»
До тех пор, пока он не достигнет в искусстве игры на рояле такого же мастерства, какого достиг в игре на скрипке Паганини: в этом Лист поклялся самому себе. И благодаря упорству, несокрушимой воле, неустанным занятиям он добился своего.
Однако великий венгерский музыкант стремился постичь не только секрет виртуозности скрипача, но хотел глубже понять его и как композитора. Лист сделал переложение для фортепиано Кампанеллы, а затем и пяти Каприччи,[153] полных самых невероятных трудностей. Можно сказать, что он начал таким образом новую эру пианистической техники: Паганини – композитор и исполнитель – открыл перед ним новые горизонты.
Не следует преувеличивать влияние Паганини на Листа. Но важность иных встреч, особенно если они происходят в юности, когда ум способен легко, словно нетронутый воск, запечатлеть все самое яркое и волнующее, конечно, очень велика. И встреча двух музыкантов оказалась для того, кто моложе, чрезвычайно плодотворной и полезной.
За первым концертом музыканта последовало еще шесть в течение короткого промежутка времени, и все с прекрасным исходом,[154] настолько, что 6 апреля он в изумлении писал Джерми:
«Совершенно невозможно дать тебе какое-либо представление о моем неслыханном, поистине грандиозном успехе. Просто удивителен такой ошеломляющий успех концертов, следовавших один за другим в столь печальное время, как сейчас».
На втором концерте, 13 марта, Никколó включил в программу Кампанеллу, вариации на тему молитвы из оперы Моисей Россини и четвертый концерт ре минор, который исполнил впервые.
Кастиль-Блаз так оценил его:
«Эта работа представляет весьма оригинальную форму и содержит некоторые чрезвычайно живописные эффекты».
Первые семь концертов скрипача в Париже сопровождались неизменным грандиозным успехом. Восьмой концерт состоялся в Итальянском театре, куда ему пришлось перейти, потому что Национальная гвардия сняла «Опера» для благотворительного бала. Паганини попросили принять участие в этом вечере, но он отказался, и его сурово осудили за это. Справедливо пишет Кодиньола:
«Нужно иметь в виду, что для Парижа это оказался исключительно сложный момент – ведь не прошло еще и шести месяцев после „славных июльских дней“, сохранялась угроза контрреволюции со стороны приверженцев старой монархии. Все это надо иметь в виду, чтобы понять всю тяжесть выдвинутого против него обвинения, причем обвинение это присоединилось к другому, тоже имеющему политическое значение: непонятно, каким образом стало известно, что на другой день после эпилога карбонарской революции 1831 года Паганини отказался послужить своим искусством в пользу итальянских беженцев».
На самом же деле речь шла не о скупости скрипача или его злой воле – в чем его упрекали, – но только о достоинстве: он не мог играть на балу.
Конестабиле[155] понял это очень хорошо и убедительно показал, что те, кто просил скрипача исполнить какие-нибудь произведения на этом благотворительном празднестве, и «не подумали о том, что такой артист, как Паганини, не желая принижать достоинство своего искусства, никогда не согласится играть на балу, где люди собираются только для того, чтобы потанцевать». И «честь своего искусства он оберегал настолько, что отказывался от любого приглашения, где его скрипке отводилась лишь вспомогательная, а не главная роль».
Паганини сам написал об этом в письме для «Монитор универсель», заявляя также, что готов дать концерт «целиком в пользу бедняков французской столицы».
Этот благотворительный концерт состоялся 7 апреля. На нем не наблюдалось особого скопления публики, и сумма, полученная в пользу бедняков, составляла примерно 3 тысячи лир, в то время как некоторые другие концерты музыканта давали значительно больший сбор.[156]
16 марта он играл при дворе. «Гадзетта ди Дженова» так рассказывала об этом событии:
«Во вторник министры имели честь обедать с королем и королевской семьей. Вечером в Королевском дворце состоялся концерт скрипача Паганини».
А болонская «Фарфалла», сообщая о концерте в присутствии Луи Филиппа, его семьи и лучших артистов итальянского театра, напечатала забавную историю, которую потом повторил Кодиньола, но выяснить, насколько она достоверна, не представляется воможным. Вот она:
«Надобно сказать, что Паганини держал свой знаменитый инструмент Гварнери в небольшом футляре, который одновременно служил ему для хранения денег, разных мелких драгоценностей и тонкого белья, потому что обычно он брал с собой в дорогу только картонку для шляп и спальный мешок.
Говорят, он шутя называл этот ящичек своим несессером. Во время концерта ему случалось так сильно потеть, что приходилось два или три раза менять рубашку. Так и на этот раз, когда понадобилось переодеться, он обратился к тенору-солисту с вопросом, где он может это сделать. Тот немало сконфузился, услышав столь странную просьбу, и пробормотал:
– Что вы?.. При дворе!.. В зале… Тут то и дело появляются дамы…
На что Паганини возразил:
– Пусть появляются, но я больше не могу, мне совершенно необходимо поменять рубашку. Иначе не смогу продолжать концерт.
И тут же сам принялся искать поблизости какое-нибудь укромное местечко, как вдруг обнаружил за одной шторой просторный балкон. Обрадовавшись, он воскликнул:
– Я спасен! – И немедля отправился со своим футляром за эту благословенную штору, чтобы сделать то, что ему было крайне необходимо.
Артисты Итальянского театра собрались поблизости от этого места, которое стало для великого скрипача уборной, необычайно волнуясь и тревожась, что затея раскроется и придется выслушать от придворных массу нелицеприятных упреков.
Но все завершилось благополучно. Паганини вскоре вышел из своего укрытия веселый и улыбающийся, со свойственной ему приветливостью поблагодарил изумленных помощников и, нисколько не смутившись, снова предстал перед избраннейшей публикой».
Последний концерт Паганини в Париже состоялся 12 апреля, и пятая часть сбора от него предназначалась сиротам. Среди публики, собравшейся на этот концерт, находился один необыкновенный слушатель – молодой норвежский скрипач Уле Булль, который оставил такое яркое описание этого концерта, что мы воспроизведем его здесь полностью:
«Паганини играл, насколько припоминаю, свой Концерт си минор с Кампанеллой, а также две вариации из знаменитого Национального австрийского гимна Гайдна и завершил концерт Вечным движением.
Публика привыкла аплодировать (вся сцена так и стоит у меня перед глазами, будто это происходило сегодня) при появлении Паганини из-за кулис. Увидев его приближающуюся тень, зрители начали, как обычно, аплодировать, но, к их великому изумлению, на сцену вышел не скрипач, а какойто человек в черном костюме с пюпитром. Он поставил его на подиум рядом с дирижерским пультом.
На стене сбоку снова появилась тень, публика опять зааплодировала. Но на этот раз появился слуга в ливрее. Он принес две свечи, укрепил их на пюпитре, зажег и ушел, сопровождаемый смешками. Затем снова явился человек в черном костюме, на этот раз с нотами в руках. И зал снова ошибся, приняв его за скрипача!
Наконец появилась еще одна тень – теперь уже сам Паганини. Но аплодисменты тут же стихли – публика не узнала его, потому что он не вышел к самой рампе, на освещенную часть сцены. Артист принужденно поклонился, при этом лицо его как-то сильно передернулось, и показалось, будто он явно расстроился из-за такого холодного приема.
Ведь он не знал о смешной сцене, которая произошла перед его появлением.
Как только музыкант вышел на сцену, Хабенек сразу же поднял свою палочку, собираясь дать вступление оркестру, но Паганини покачал головой. Он переложил смычок в левую руку и, засунув другую в какой-то тайник своего фрака, извлек пару темно-зеленых перчаток и тоже переложил их в левую руку. Снова покачал головой и снова еще глубже залез в карман. На этот раз вытащил из него большой белый носовой платок, тоже переложил в другую руку, но лицо его неизменно выражало при этом явное недовольство.
После следующего, еще более глубокого погружения в карман он достал какую-то коричневую коробочку, посмотрел на нее, покачал головой и с улыбкой присоединил к вещам, которые держал в левой руке вместе со скрипкой. Затем положил в карман платок и перчатки, достал из коробочки очки, помедлил немного, как бы обдумывая, что делать дальше, и наконец, взяв смычок в правую руку, надел очки и осмотрелся вокруг с явным удовлетворением. Но как он изменился! Светло-синие очки на его костлявом, словно череп, лице казались двумя огромными дырами. Решительно притопнув ногой, Паганини дал сигнал вступления.
Все знали, что это его последний в сезоне парижский концерт, и слушатели словно догадывались, что никогда не увидят больше этого худого, угловатого человека с усталым лицом и никогда больше не услышат необыкновенное волшебство его скрипки.
Невозможно, – продолжал Уле Булль, – в полной мере оценить манеру игры Паганини, не зная искусства итальянского бельканто. Современник Пасты, Тамбурини, Рубини, Малибран, он соперничал с ними, исполняя на скрипке мелодии, которые пели эти певцы, и, слушая игру Паганини, они восхищались еще больше, чем публика. По правде говоря, его стиль оказался настолько неповторимым, а музыка так богата новыми эпизодами необычайной красоты и столь необыкновенного своеобразия, что скрипачи – его современники – нескончаемо изумлялись».
До отъезда из Парижа с Паганини случилась еще одна, на этот раз неприятная история. Как-то, проходя мимо лавки эстампов, он увидел выставленную в витрине литографию, изображавшую его в тюрьме. Он остановился, с улыбкой рассматривая рисунок. Вокруг него тотчас собралось несколько человек, которые стали сравнивать его с изображением молодого скрипача на гравюре и отмечать, насколько изменился оригинал со времени своего заключения.
Весьма недовольный этим, он разыскал Фетиса, который и помог ему написать длинное письмо в «Ревю мюзикаль». Скрипач рассказал в нем об этом случае и заявил, что подобная клевета преследует его уже пятнадцать лет. Одни выдумали, будто он, застав соперника в доме своей возлюбленной, убил его. Другие, напротив, утверждали, что он убил какую-то женщину.
Однажды в Падуе, когда он сидел в гостинице за табльдотом, где собралось еще человек шестьдесят постояльцев, кто-то принялся рассказывать, будто искусство Паганини – это результат упражнений в течение восьми лет тюремного заключения за убийство соперника. Тогда скрипач прервал докучливого рассказчика вопросом, не может ли тот сказать, где это происходило. Все взгляды обратились к нему, и все узнали его… Рассказчик, смутившись, пробормотал, что не знает… что, возможно, он ошибся…
В другой раз, в Вене, один слушатель с бледным лицом и вдохновенным взглядом заявил после того, как Паганини исполнил вариации Ведьмы, что он нисколько не удивляется его игре, поскольку отчетливо видел дьявола в красном плаще, с рогами и хвостом, который стоял за скрипачом и водил его рукой. Сходство между ними оказалось такое, что не оставляло никакого сомнения относительно происхождения скрипача…
Рассказав эти истории и заметив, что они тут же могут составить неплохие сюжеты для литографий, музыкант опроверг все эти обвинения, уточнив, что он шестнадцать лет (на самом деле только одиннадцать – с 1801 по 1812 год – и с разными перерывами, как мы видели) служил в качестве дирижера оркестра в Тоскане и что, если бы провел восемь лет в тюрьме за убийство своей любовницы, то должен был бы совершить это преступление в детском возрасте. Завершил он свое письмо так:
«Один скрипач по имени Д… и (Паганини намекал на некоего Дурановски), живший в Милане в 1798 году, связался с какими-то темными личностями и согласился отправиться с ними ночью в село, чтобы убить там богатого приходского священника. Но один из преступников в последний момент выдал сообщников. Полиция отправилась на место преступления и застала там Д…и и его приятеля. Их осудили на двадцать лет каторги. Но генерал Мену, ставший губернатором Милана, через два года выпустил скрипача на свободу.
И можете себе представить, что вся эта история послужила основой для выдумок обо мне. Речь шла о скрипаче, чье имя тоже оканчивалось на „и“, и он стал Паганини. Убитым оказался не священник, а моя любовница или мой соперник, и меня же еще заключили в тюрьму. А поскольку требовалось еще как-то объяснить, где я научился так играть, меня освободили от наручников, которые мешали заниматься. Еще раз, чтобы уж дошло до полного сходства, надо, чтобы я уступил. Но я все же лелею надежду, что после моей смерти клевета покинет, наконец, свою жертву и те, кто так жестоко мстит за мои успехи, оставят в покое мой прах».[157]
Художник Буланже, автор литографии «Паганини в тюрьме», ответил на это заявление Паганини письмом в «Ревю мюзикаль», в котором объяснил: слушая игру скрипача, он понял, что это оказался «один из самых прекрасных моментов» в его жизни и что «прекрасная голова Паганини, одухотворенная божественным огнем искусства», глубоко поразила его. Облик музыканта навел его на мысль о трагической судьбе, о том, что, возможно, легенда о тюрьме не выдумка, и, вспомнив о заключении Тассо, он вдохновился и нарисовал Паганини, играющего на скрипке в тюрьме. Но он сделал это не злонамеренно, и никто не подстрекал его к этому, уверял он и добавлял: «Нелепо нападать на человека, которым восхищается весь мир».
После всего этого, разумеется, очень многие только еще больше поверили, будто скрипач бог весть сколько времени провел в тюрьме и подписал там договор с дьяволом.
Паганини между тем покинул Париж 28 апреля и отправился покорять Англию.