Глава 23 НЕУДАЧНОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ И БЛАГОРОДНЫЙ ЖЕСТ

Паганини – это пылкая душа, на службе у которой скрипка.

Э. Гийом, 1839

Паганини весьма заботила одна проблема, которая уже несколько лет не давала ему покоя, – следовало оформить усыновление Акилле. Трудности, возникшие при этом, оказались очень велики, но он, решительно намереваясь добиться своего, отправился в Турин и при поддержке министра Вилламарина[190] получил у короля необходимое свидетельство.

Это произошло 21 февраля 1837 года, спустя восемь месяцев после отъезда из Пармы. А там за это время в комиссии, руководившей герцогским оркестром, его сменил граф Джузеппе Кантелли,[191] и скрипач Де Джованни, занявший место, которое Паганини предназначал Биньями,[192] дирижировал концертом 12 декабря – в день рождения Марии Луизы.

Таким образом завершился, как и многие другие, еще один этап его бурной жизни – «пармский» период гениальнейшей дирижерской деятельности Никколó Паганини. Теперь ему предстояло открыть новую главу своей жизни, и для этого следовало вновь отправиться в путь.

Однако силы уже покидали его, и их хватило ненадолго. Болезни вынудили окончательно отказаться от планов поехать в Россию и Америку и жениться на Шарлотте Уотсон. «Отказаться» – это слово стало своего рода ключевым в последние годы его жизни.

Едва приехав в Турин, Паганини отправился в театр «Кариньяно» на концерт гитариста Луиджи Леньяни. Он знал, что это известный исполнитель на его любимейшем, как и скрипка, инструменте – гитаре, и концерт очень интересовал его.

«Я получил огромное удовольствие, – писал он Джерми 17 июля. – Публика, увидев меня в ложе, разразилась аплодисментами и, когда уходил из театра, тоже».

В тот же день он побывал у Феличе Романи, знаменитого генуэзского писателя и либреттиста, и порадовался встрече с ним. Тот, как писал скрипач в письме к Джерми, тоже очень тепло встретил его и обещал помочь в деле об усыновлении Акилле.

В Турине, где музыкант прожил не больше месяца, он хотел вступить еще в какое-то коммерческое предприятие, но, к счастью, Джерми и Торриджани удержали его. Такое стремление Паганини безрассудно ввязываться в рискованные и сомнительные финансовые затеи тоже говорит о несвойственном ему прежде состоянии души.

На самом деле ему не нужно было умножать свое огромное состояние. Слепота, которой, дунув в лицо, наградила его Тоска, поддерживаемая сомнением и беспокойством, внушала ему, что он еще недостаточно богат, чтобы умереть спокойно, не тревожась за судьбу Акилле.

Мальчику исполнилось всего одиннадцать лет, и скрипач, когда чувствовал себя плохо, постоянно опасался неожиданной катастрофы: это и прежде беспокоило его больше всего, а теперь, когда он стал чувствовать себя намного хуже, тревога превратилась в постоянную пытку, не дававшую покоя.

Если бы не сын, ради самого себя он ни за что не стал бы ввязываться во всякие финансовые авантюры и затевать какие-то сомнительные предприятия. Но забота о будущем Акилле – это, по-видимому, единственное возможное обьяснение поступков скрипача в последние годы его жизни.

В конце октября он снова вернулся в Турин.

В это время в его жизнь вошел новый человек, который сыграл значительную роль, когда музыкант жил в Ницце. Это князь Иларионе Спитальери из Чессоле, председатель королевского сената в этом городе. Он пригласил скрипача в Ниццу с просьбой дать три концерта. Никколó согласился и назначил выступление на начало декабря. Затем он намеревался поехать в Марсель и выступить там. 23 декабря он писал Джерми из Ниццы:

«Друг мой, прошу тебя приписать мое вынужденное молчание (в письмах, поскольку мысленно я никогда не перестаю разговаривать с тобой) моим трем концертам в местном театре 15, 17 и 20-го… Я, как всегда, счастлив видеть твое приятнейшее письмо от 16-го текущего. Надеюсь, что наш дорогой и уважаемый синьор Джордано уже поправился. Я попросил бы его снять Королевский театр в Турине на последнюю пятницу карнавала, которая приходится, если не ошибаюсь, на 3 февраля. И в надежде, что это получится, завтра в три часа дня уеду в Марсель.

Я непременно вернусь в Геную, чтобы обнять тебя и отправиться сразу в столицу – выполнить свою обязанность и порадовать свою душу. Моя скрипка еще немного сердится на меня, но после шести или восьми концертов, которые дам в Марселе, она уже почти отойдет.

У меня больше мужества, чем сил. Но я рад, что снова взялся за инструмент и предстал перед публикой, потому что подобная встряска немало отразилась на моем здоровье».

Контакт с публикой придал ему немного энергии. Он уже чувствовал, как иссякает в нем жизнь, а вместе с нею и его искусство, его волшебство. Паганини печально смотрел на свою скрипку, и ему казалось, что инструмент этот, верный товарищ стольких занятий, стольких сражений и побед, сердится на него – злится, как написал он, самоучка в родном языке, умевший, однако, образно и неповторимо передать свои мысли.

Его письма из Марселя, относящиеся к этому времени, пожалуй, самое печальное и грустное объяснение конца его концертной деятельности, в которой он, «имеющий больше мужества, чем сил», пытался реагировать на злую судьбу, побороть болезнь и вновь завоевать публику.

«Марсель, 22 января 1837 года.

Друг мой, отвечая на твое славное письмо от 31 декабря, мы должны признать, что следующие годы будут как никогда счастливыми, если нам удастся оставаться в хорошем настроении; так что надо набраться мужества. Будь у меня больше сил, чем мужества, я остался бы более доволен своими скрипичными исполнениями на трех концертах в Ницце, а также на двух, которые дал в большом театре… Здесь же больше не буду выступать, после того как объявил, что второй концерт станет последним, твердо решив, прежде чем вновь браться за скрипку, поправить свое здоровье с помощью одного известного немецкого врача, который гарантирует мне полное выздоровление».

Вновь потянулась печальная череда врачей и лекарств. И новые физические страдания, вызванные болезнью простаты, оказались мучительнее других, перенесенных ранее. Это угнетало музыканта, изнуряло, лишало сил. Можно представить, на какой риск и на какие мучения шел этот несчастный человек, соглашаясь на сложнейшие лечебные процедуры без всякой асептики.

Но он тем не менее снова и снова верил оптимистическим заверениям врача и вынашивал в душе мысль отправиться в Америку.

Увы, и на этот раз его надежды развеялись как дым – и путешествие в Америку, и концерт в Турине.

«Друг мой, – безутешно писал он Джерми 31 января, – я так же, как ты, бесконечно опечален, что не могу сделать то, чего так желал, то есть дать в Турине столь желанную академию вечером 3 февраля. Но кто бы мог подумать!.. Ведь я дал здесь всего два концерта вместо двенадцати, как хотел город, лишь бы поскорее приехать в столицу… Кто бы мог подумать, что свалюсь теперь в нервной лихорадке?! Врач уверяет, что я совершенно поправлюсь, нужно только немного терпения и немного времени».

Немного терпения и немного времени… Горькая ирония! Нет, он не хотел отчаиваться, но уже чувствовал, что погибает. Теперь ему хотелось только одного – вернуться в Геную. Он просил Джерми приготовить ему бланк завещания. Но, едва выехав в Ниццу, он снова заболел и не смог продолжать путь.

«Друг мой, – писал он 6 марта из Марселя, – я выехал в субботу и все воскресенье в сопровождении ужасного ветра добирался до Ниццы, где пришлось после обеда прилечь, потому что совсем замучился от ревматизма и простуды».

Перечислив лекарства, диету и разные процедуры, которые ему приходится применять, он печально заключает:

«Так что, вконец расстроенный, не могу даже объяснить тебе, что же больше – мое огорчение из-за того, что не смог добраться до Турина, дабы отвести душу, или страдание от физической боли, которую приходится терпеть. Помоги мне вместе с Джордано и Его Превосходительством министром Вилламарина. Не забывай меня. Во всех этих несчастьях есть одна хорошая сторона – я неплохо устроен и за мной хорошо ухаживают. Мой сын, которого люблю как никогда крепко, целует тебя, а я в ожидании твоих писем обнимаю. Прощай.

Твой любящий друг Паганини.

Отель дю Норд.

Р. S. Получив твои новые письма, отвечу. Пока же извини за почерк».

Простуда, ревматизм, воспаление, кровотечение, катаральный бронхит… Печальная череда болезней, собравшихся у постели больного… Ах да, что касается кашля, тут есть хорошее средство и надо сразу же написать о нем Джерми, вдруг он тоже простудится:

«Прекраснейший способ от катарального кашля и гриппа: возьми белую луковицу, очисти ее, разрежь на четыре части и положи в чугунок, влей туда два стакана воды и поставь на огонь. Когда половина воды выкипит, достань лук, положи в отвар две или три унции сахара, и пусть еще немного покипит. Затем пей горячим, потому что такое питье полезно и целебно для легких. Я пью его утром и вечером и чувствую себя хорошо; дышать становится легче, и кашель проходит».

Можно ли еще рассчитывать на поездку в Америку? Можно. С этой надеждой он снова возобновил переписку с отцом Шарлотты и велел ему заказать билеты на пароход.

«Я ответил на вложенное тобою письмо Уотсона, – сообщал он Джерми, – написал ему, что сейчас не вижу возможности соблюсти наш уговор по причине плохого самочувствия и что, если он посоветует, то смогу предпринять путешествие в конце июня. Отправил также записку господам в Гавр, чтобы они не относили на счет Уотсона два заказанных им места на пароход».

21 марта в письме к другу появился луч надежды:

«Вчера поднялся с постели, день стоял очень жаркий; а сегодня очень холодно. Мне немного лучше, медленно гуляю».

Он надеялся, что сможет «сесть в карету недели через две». Но весна, появившаяся на несколько дней, ушла; снова пошел снег, стало холодно, а этого он очень боялся…

Наконец солнце засияло в полную силу и он смог двинуться в путь. На пароходе (врач рекомендовал ему поездку морем, чтобы избежать тряски в карете) 3 апреля[193] он прибыл в Геную. Родной воздух, радость встречи с Джерми и другими друзьями настолько способствовали улучшению его здоровья, что 3 июня он смог поехать в Турин и поблагодарить Карла Альберта, разрешившего ему усыновить Акилле.

9 и 16 июня он чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы выступить с концертами в пользу бедных, и «Гадзетта ди Пьемонте» так писала 10 июня о первом из этих двух концертов:

«Этот изумительнейший вечер превзошел все ожидания. Театр не мог вместить всех желающих. Благородное стремление, побудившее Паганини снова выйти на сцену, похоже, достигло предела в неповторимом и высшем проявлении вдохновения. Его слушали со вниманием и сосредоточенностью, какие особенно контрастировали с поистине неописуемыми взрывами аплодисментов».

Концерт этот вдохновил Феличе Романи на сочинение оды,[194] в которой он перечислил и исполненные скрипачом произведения. Второй концерт тоже прошел с огромным успехом, и «Гадзетта ди Пьемонте» 19 июня рассказывала о нем:

«Вторая академия, которую знаменитый Паганини дал в пользу бедных, состоялась в пятницу в театре „Кариньяно“. Она прошла блистательно, как и первая, и явилась еще одним свидетельством высшего мастерства этого несравненного артиста, играющего на самом трудном и в то же время самом совершенном из всех инструментов.

Многочисленная аудитория горячо аплодировала ему не только за удивительное исполнение, но и за достоинства, присущие его собственным сочинениям. Известно, что Паганини – выдающийся композитор и один из лучших учеников знаменитого Паэра.

Впечатление от столь поразительной игры усиливалось при мысли о том, с какой благородной целью выступал скрипач в Турине… Таким образом, академии уважаемого Паганини оставят у нас яркое впечатление и о таланте артиста, и о его благородном сердце».

Так прошли два последних публичных концерта Никколб Паганини. Его карьера длилась ровно сорок лет, если считать от первого концертного турне по Ломбардии и Тоскане, которое он совершил вместе с отцом в 1797 году.

В Турин он приехал вместе с коммерсантом Ребиццо, который хотел поговорить с ним о проекте одного музыкального учреждения в Париже.

Ребиццо убедил скрипача, поначалу колебавшегося, приобрести несколько акций одного общества, которое задумало открыть в Париже некое музыкальное заведение. Всегда такой осторожный и недоверчивый, подозрительный и сомневающийся, на этот раз Паганини дал втянуть себя в крайне неудачную спекуляцию, которая лишила его покоя до конца жизни. Вовсю старалась Слепота, которой наградила его Тоска.

21 июня скрипач вернулся во французскую столицу.

«Вы ведь хорошо представляете, насколько важнее дела, призывающие меня в иные края, чем те, какие я должен оставить в Италии», – писал он адвокату Луиджи Торриджани.

А тот в письме к Джерми 14 апреля произнес пророческие слова:

«Вообще мне кажется, немало жадных или нуждающихся в деньгах людей видят в состоянии Паганини способ нажиться. Они окружают его, предлагают ему разные проекты, соблазняют большой прибылью, им неважно, чем кончится затея, важно лишь получить свою выгоду, использовав его состояние. Но мы с вами, мой дорогой уважаемый друг, чувствуем необходимость уберечь его от подобных заклинаний и не содействовать этим гнусным операциям».

К сожалению, не все придерживались такого мнения, и в Париже он оказался буквально в плену миража, которым не слишком щепетильные и недостаточно умные люди сумели ослепить его. Речь шла о создании некоего «Казино Паганини» – большого музыкального центра под его руководством.

«Скорее тоска по искусству, – справедливо пишет Кодиньола, – чем желание заработать деньги, заставила его сделать этот неверный шаг. Он хотел убедить самого себя в том, что в божественном искусстве звуков он, как и прежде, всемогущ. После того как пришлось отложить планы издания своих сочинений, как расстроился проект создания образцового оркестра в Парме и растаяла мечта обрести покой на вилле „Гайоне“, он увидел в предложении, сделанном Ребиццо, еще одну благородную цель своей жизни».

Ребиццо, как пишет Кодиньола, это весьма состоятельный генуэзец знатного происхождения, друг детства музыканта, очень честный и благородный человек, патриот, знаток литературы. Он сочинял стихи, писал оперные либретто, дружил со многими знаменитыми итальянскими и зарубежными писателями и деятелями искусств.

Ребиццо позволил вовлечь себя в это предприятие, затеянное беззастенчивыми авантюристами, намеревавшимися в своих не очень честных целях воспользоваться именем и состоянием Паганини.

Поначалу музыкант, отвечая желанию друга, просто лишь бы доставить ему удовольствие, подписал незначительное число акций, а потом запутался в этом деле еще больше самого Ребиццо и оказался в весьма неприятной ситуации, когда после провала первоначального проекта возникло новое дело, начатое другими людьми или, быть может, теми же, но под другими именами.

Инициатором первого дела оказался Беттони, второго – Флера. Оба преследовали одну и ту же цель, которой Джерми, естественно, воспротивился, не сумев, однако, на этот раз настоять на своем.

Таким образом, едва приехав в Париж, Паганини сразу взял на себя серьезнейшие обязательства, о которых не сказал ни Джерми, ни Ребиццо. В своем письме к Джерми от 16 сентября он только пожаловался на здоровье:

«Все время страдаю, однако держусь. Гомеопатическое лечение бросил, но показался доктору Мадженди, президенту академии. Он остался доволен, что не обнаружил язвы в кишечнике, в чем весьма сомневался. И уверяет, что я полностью вылечусь. Будем надеяться! Поживу пока в Париже, но не поеду в этом году в Россию, отложу на будущий год».

Жене Ребиццо он, однако, прислал письмо, в котором рассказывал о «Казино Паганини» и роскошной квартире, которую снял, чтобы жить в том же доме, где разместилось заведение.

«Казино, 15 октября 1837 года.

Все сделано. Мой дорогой друг Ребиццо включен в число основателей „Казино Паганини“… В его распоряжении тридцать акций – по тысяче франков каждая, и он назначен распорядителем этого казино. Мне остается только утешение обнять его».

Так ответил скрипач на письмо Бьянки Ребиццо от 28 сентября, в котором она высказывала ему все свое беспокойство по поводу некоторых сведений, полученных из газет, и добавляла:

«Представляю, кто вас окружает, но знаю, что у вас твердый характер и вы дорожите своей честью… Надеюсь, вы не подписали контракты; если собираетесь сделать это, посоветуйтесь с друзьями-адвокатами…»

И она умоляла его позвать к себе Ребиццо, по крайней мере рядом с ним будет «надежный честный человек, чтобы посоветовать, как лучше поступить, потому что, несмотря на красивые слова прожектёров и их планы, подобного рода начинания всегда проваливаются».

Эти слова тоже оказались пророческими. Компания «Казино Паганини» действительно не замедлила обанкротиться.

Открытие заведения назначили на середину октября с весьма привлекательной программой:

«Компания имеет своей целью эксплуатацию музыкального и литературного учреждения под названием „Казино“. Она предлагает сосредоточить в нем все удовольствия, какие можно предложить публике и многочисленным иностранцам, приезжающим в Париж, – музыку, танцы, изящные искусства, беседы, чтение, прогулки и в то же время предоставляет возможность получить другие, самые разнообразные увеселения».

И разумеется, главной приманкой для публики должен был служить прославленный скрипач. А он опять заболел.

«Друг мой, – писал он 2 ноября Ребиццо, – открытие казино не состоялось из-за моей непредвиденной болезни горла. Но в любом случае не заставляй себя больше ждать, потому что твое присутствие слишком необходимо, чтобы поправить дела».

Когда Ребиццо прочитал в какой-то французской газете о свободной продаже акций компании «Казино Паганини», его охватила паника. Он еще не вернул затраченные деньги и, испугавшись такого оборота дел, решил остаться в Генуе вместо того, чтобы ехать в Париж и спасать друга от худших бед, хотя понимал, что его окружают мошенники и скрипач серьезно болен, и это очень усложняет дело.

«Друг мой, – писал Никколó Джерми 17 ноября, – вот уже полтора месяца как я страдаю от паралича голосовых связок – совершенно лишен голоса. Врач, очень известный синьор Мадженди, говорит, что со временем голос вернется. Пока же, не имея возможности говорить, я вынужден объясняться с помощью пера и бумаги по множеству разных вопросов, поскольку мне поручено организовать все необходимое для счастливого открытия казино, которое состоится в четверг, потому что я так того желаю».

Действительно, 25 ноября «Казино Паганини» открылось, но музыкант при этом не присутствовал. Ни в этот день, ни в другие вечера он не мог исполнить взятых на себя обязательств.

Опасная затея не преминула провалиться, и не слишком щепетильные спекулянты обвинили в этом скрипача. Ответственность, говорили они, целиком лежит на нем, потому что он не выполнял своих обязательств – не выступал с концертами в казино, носящем его имя.

Оказавшись в одиночку среди банды мошенников, музыкант окончательно потерял покой и надежду, совсем обессилел и физически, и духовно. Он лежал в постели, совершенно лишенный голоса и крайне изможденный. Если б рядом с ним находился хотя бы Ребиццо! Он не смог бы, конечно, отвести беду, но мог бы хоть что-то предпринять, чтобы защитить себя и друга с помощью честного и надежного адвоката… Но…

Так плачевно Паганини протянул зиму. И в первые же теплые мартовские дни, когда у него нашлись наконец силы взять в руки перо, неудачливый и неосторожный Никколó написал письмо Джерми, изливая душу, открывая свое вконец измученное сердце:

«Друг мой, вот уже четыре месяца, как не пишу тебе. Не могу передать, сколько я выстрадал. Я не писал об этом, чтобы ты не пустился в путь и не нашел меня здесь уже угасшим. Но благодаря небу я вроде бы поправляюсь и чувствую себя лучше. Компания „Казино“, состоящая из воров и бандитов, вот-вот обанкротится. Ребиццо рано или поздно пожалеет, что так варварски обошелся со мной. Он – причина всех моих бед. 60 тысяч франков, вложенных в тридцать его и тридцать моих акций, потеряны. Ребиццо обещал, что сразу же приедет в Париж, и, ожидая его, я не позаботился о том, чтобы мне помог в делах кто-нибудь другой из друзей. Утешь меня, о мой дорогой Джерми. Мне так нужна твоя поддержка. И хотя я потерял голос, сердце мое по-прежнему принадлежит тебе».

Жестокая, неприкрытая истина заключалась в следующем. Спекулянтам этого литературно-музыкального псевдозаведения скрипач служил лишь приманкой для любителей азартной игры. Именно это могло принести наибольший доход.

Хозяева «Казино» не могли, конечно, питать слишком больших иллюзий относительно здоровья музыканта. Им требовалось нечто большее, чем отдельные его концерты, чтобы покрыть огромные расходы, связанные с созданием этого элегантнейшего заведения. Только азартная игра могла поддержать подобное начинание. Знал ли об этом музыкант? Трудно допустить, что не знал. Но если знал, то его участие, его причастность к этому грязному делу заслуживают порицания.

Но, может быть, мошенники обманули скрипача, уверив, что достаточно только его имени, и золото можно будет грести лопатами…

Однако лицензию на азартные игры «Казино Паганини» не получило, и это привело к краху предприятия спустя полгода после его основания.

Скрипача обвинили в несоблюдении условий контракта и вовлекли в целую череду судебных дел, которые, утопив, как пишет Эскюдье, его в море гербовых бумаг, окончательно подорвали здоровье и, несомненно, ускорили его конец.

Туберкулез горла, полностью лишив его речи, прогрессировал из-за парижского климата. Музыкант надеялся, что весной, в марте, ему станет лучше, он сможет отправиться в Лондон и выступить там с концертами, и предпринял уже бог знает какую по счету бесплодную попытку вылечиться. Но 19 мая он писал другу:

«В этом дурацком климате мне не поправиться. Не знаю, поеду ли в Лондон.[195] Возможно, к осени уеду в Италию и проведу зиму там».

Тем временем, словно по роковому велению судьбы, заболела и скрипка Паганини – она тоже потеряла голос.[196]

Однажды утром Никколó, взяв в руки инструмент, заметил, что с ним что-то случилось: великолепный Гварнери дель Джезу заболел, как и его хозяин, – тоже молчал, издавая лишь глухой, жалкий звук… Что же случилось?

Невероятно встревоженный, он поспешил к Вильому, тот внимательно и тщательно осмотрел инструмент и, не обнаружив никакой видимой причины, сказал, что речь идет, должно быть, о какой-то внутренней болезни. Надо открыть скрипку.

Музыкант заволновался, но согласился при условии, что эта тонкая операция будет произведена у него дома. На другой день Вильом приехал к нему. Паганини вручил мастеру инструмент, сел в углу и стал с волнением наблюдать за его действиями. Чтобы вскрыть скрипку, следовало вставить в нее специальный нож и, действуя им как рычагом, открыть корпус. При этом неизбежно раздается сухой, страшный треск. Для проведения этой операции требуется большое мастерство. Беда, если будет допущено хоть одно неосторожное движение!

Вильом взял нож и решительно ввел его в спинку великолепной скрипки… Паганини так и подскочил на стуле. И затем, несчастный, нервно вздрагивал при каждом звуке. Нож, казалось, резал по-живому его самого, а не инструмент… Наконец со скрипучим звуком спинка отделилась от боковин… Операция удалась!

Вильом осмотрел часть Гварнери изнутри и сказал, что необходимо лечение, которое потребует нескольких дней. Для Паганини расставание с другом казалось трагедией, но ему не оставалось ничего другого, и он отдал скрипку на лечение Вильому.

Спустя несколько дней тот приехал к нему и вернул инструмент в прекрасном состоянии. Оказалось, гораздо легче вылечить скрипку, чем скрипача!

Вильом воспользовался случаем, чтобы сделать чудеснейшую во всех деталях копию скрипки – совершенный двойник Гварнери – и показал ее музыканту.

– Великолепно! – воскликнул тот, попробовав звук, и купил ее за 500 франков. Инструмент был действительно очень хороший. После смерти музыканта он перешел по завещанию к Сивори, который всегда играл только на нем, с любовью называя его «мой Вильом».

Некоторое время спустя Вильом снова пришел к Паганини и поинтересовался, как поживает Гварнери.

– Очень хорошо, – ответил тот, – совершенно здоров. – И достал из письменного стола золотую шкатулку, украшенную бриллиантами. – Я велел сделать две такие шкатулки, – продолжал он, протягивая Вильому коробочку, – одну для моего врача, другую для врача моей скрипки. Моя признательность одинакова, и память о ней тоже будет одинакова.

Вильом очень обрадовался такому великолепному подарку. Но его друзья усомнились в том, что шкатулка золотая, а бриллианты – настоящие. Вильом отнес шкатулку к ювелиру в Пале-Ройяль, и тот оценил ее, назвав сумму от 1500 до 1800 франков.

Слухи о скупости музыканта распространились так широко, что даже когда он делал широкий жест, никто не верил в него. Так случилось и некоторое время спустя, когда он помог бедствовавшему, больному и отчаявшемуся Берлиозу.

Это произошло тогда же, в декабре 1838 года. Паганини не мог уехать из Парижа, как собирался, потому что не хотел прерывать курс лечения, начатый в Нео-Термес, который, впрочем, не давал особых результатов, тем не менее он продолжал его и надеялся на успех.

«Все время приходится поститься, сижу на диете, и просто слюнки текут, когда вспоминаю те изумительные равиоли, которые с таким удовольствием вкушал у тебя. Но последней исчезает надежда, мой дорогой Джерми!» – печально писал он другу 25 мая.

Чтобы отвлечься и забыть о своих бедах и мучениях, он сочинял музыку.

«Я написал две огромнейшие сонаты с вариациями, – сообщал он Джерми 11 июня, – сочиняю третью. Потом сделаю инструментовку. Это верно, что сейчас не выступаю с концертами, но эти сочинения сделают мне честь и принесут деньги. Здесь, в Париже, встречаются очень большие негодяи. Потом расскажу тебе такое, что будешь потрясен».

Негодяи водились не только в «Казино Паганини». Негодяем оказался и некий господин Дуглас Лавдей, по вине которого скрипач снова попал в центр газетной шумихи. С Лавдеем, юристом, англичанином по происхождению, Никколб познакомился в связи с делами «Казино» и некоторое время – в течение трех зимних месяцев – жил у него в доме на улице Сен-Лазар.

Лавдей познакомил скрипача со своим другом врачом-гомеопатом Крозерио. Возможно, тот давал ему какие-нибудь советы. Когда же музыкант переехал на другую квартиру, то получил от Лавдея письмо, в котором адвокат выставил ему огромный счет: 18 тысяч франков – за юридическую консультацию, 10 тысяч франков – за уроки фортепиано, которые синьорина Лавдей давала Акилле, 9 800 франков – за врачебную консультацию. Всего 37 800 франков.

Паганини ответил ему ироническим письмом, в свою очередь выставив фантастический счет: 26 400 франков – за уроки, которые он дал мадемуазель Лавдей, за музыкальные вечера и так далее.

По неосторожности и глупости, не поняв шутки, Лавдей опубликовал письмо скрипача в «Газетт мюзикаль», представив его как образец скупости, что, однако, не принесло ему никакой пользы, так как музыкант ответил через ту же газету презрительным письмом, высмеивая в нем суммы, которые Лавдей, очевидно, «в связи с приближением летней жары» намеревался получить от него для себя, сына и своего приятеля доктора.

Нетрудно представить, как развлекались читатели «Газетт мюзикаль», следя за перепалкой двух скряг. Естественно, что после такой полемики слава скупца укрепилась за музыкантом еще больше.

O последнем печальном периоде пребывания Паганини в Париже сохранилось очень живое описание в «Воспоминаниях» сэра Чарлза Галле,[197] который в то время был молодым пианистом:

«…Возвращаясь к 1838 году, с которым у меня связано очень много воспоминаний, должен сказать несколько слов об одном необычайно известном в то время человеке – о Паганини. Это было одно из чудес света, во всяком случае для меня. Я столько читал и слышал о нем и так сожалел, что он больше не выступает перед публикой и, как говорили, выбрал квартиру, откуда звуки его скрипки не слышны.

Паганини, похожего на призрак, с его впечатлявшей, внушавшей почтение внешностью, почти каждый день можно было встретить в послеобеденное время в музыкальном магазине Барнарда Латте в Оперном пассаже, где он сидел примерно час, закутавшись в длинный плащ, не обращая ни на кого внимания, почти не поднимая ни на кого своих черных глаз. Он представлял собой одну из достопримечательностей Парижа, и я нередко заходил в магазин специально, чтобы посмотреть на него, пока один мой друг не представил меня ему, и тот не пригласил навестить его, отчего я пришел в восторг.

Я часто бывал у него, но вряд ли могу передать хотя бы один наш разговор. Он сидел выпрямившись, молча, лицо недвижное, не дрогнет ни один мускул, а я чувствовал себя словно завороженный и вздрагивал всякий раз, когда его пронзительный взгляд останавливался на мне. Он нередко просил меня играть и делал это чаще всего, не произнося ни слова, а только указывая своей костлявой рукой на рояль.

Он никогда ни единым словом не выражал своего удовлетворения, и что игра моя нравилась ему, я мог догадаться лишь по тому, как повторял он свой жест.

Как мне хотелось услышать его игру, я передать не в силах, это, наверное, и вообразить невозможно. С самого раннего детства я слышал разговоры о Паганини и его искусстве как о чем-то совершенно сверхъестественном, и вот я сижу теперь перед этим человеком, но могу только смотреть на эти руки, творившие столько чудес.

Однажды – и я никогда не забуду этот день – после того, как я играл ему, а потом мы долго наслаждались молчанием, Паганини вдруг поднялся и подошел к скрипичному футляру.

Невозможно вообразить, что творилось со мной: я весь затрепетал, и сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Думаю, ни один влюбленный, отправляясь на первое в жизни свидание с любимой, не испытывал волнения сильнее.

Паганини открыл футляр, извлек скрипку и начал настраивать ее пальцами, без смычка. Мое волнение сделалось почти невыносимым. Когда он настроил инструмент и я решил: „Вот сейчас – сейчас возьмет смычок!“ – он аккуратно положил скрипку в футляр и закрыл его. И все это произвело на меня такое же неизгладимое впечатление, как если бы я послушал его игру».

К многочисленным бедам и несчастьям этого проклятого 1838 года добавилось еще одно – скончался адвокат П. Эскюдье, который принял близко к сердцу его дело с «Казино», вел дело в суде и занимался акциями Ребиццо. Никколó, несмотря ни на что, готов был все простить Ребиццо, лишь бы не терять старого и дорогого друга. Он писал Джерми в это время:

«Здесь адская погода. От ревматизма очень болят ноги, мучаюсь каждую ночь от кашля и температуры. Мечтаю об итальянском климате. Врачи нисколько не помогают мне».

Но, отпустив одного врача, он тут же призывал другого. Несколько дней спустя после этого письма в Генуе прошел слух, будто состояние его безнадежно, но потом стало известно, что какой-то новый врач спас его.

«Друг мой, – писал он Джерми 16 августа, – остаюсь бесконечно признательным тебе за любезное приглашение. Хочу сообщить, что сейчас придется отложить поездку в Италию, и ты согласишься со мной, когда узнаешь, в чем дело.

Покинутый всеми парижскими и немецкими врачами, я решил узнать мнение одного медика, которого мне рекомендовал синьор маркиз Джанлукино Дураццо. Это доктор Бенек из Бордо, который лечил здесь людей поразительно успешно. Он посетил меня вчера вечером и оставил некоторую надежду на выздоровление. На другой день он прислал указания, какие следует выполнять. Они сводятся к тому, что я должен есть понемногу, но часто, а между приемами пищи принимать настой, а также утром и вечером обливать с помощью мочалки ноги от колена вниз очень горячей водой, едва ли не кипятком.

Через три дня он снова навестил меня и, несколько раз пощупав пульс, нашел, что есть некоторое улучшение. „Вы спасены, – сказал он мне. – Я вылечу все ваши болезни. Никакого воспаления легких у вас нет… Обещаю вернуть вас Европе живым и здоровым, крепким и сильным…“

Этот врач не берет плату за визит, а только за лечение в целом. Если бы его обещание сбылось, я отдал бы ему даже мою скрипку!»

Даже мою скрипку! Самое для него дорогое на свете. Но лишь бы вылечиться… К сожалению, и на этот раз улучшение оказалось совсем незначительным. К тому же начался судебный процесс, не менее неумолимый, чем болезни.

28 ноября скрипач писал Джерми:

«Мой дорогой друг, твое справедливое молчание убеждает меня в том, что ты получил мое письмо, в котором я просил тебя не писать мне, так как вот-вот выеду в Марсель. До сих пор я занимался судами, но на днях освобожусь и непременно уеду отсюда, потому что хочу увидеть солнце, столь редкого гостя в Париже. И причиной этой задержки оказался все тот же разнесчастный Ребиццо. Дай мне боже терпения! – И дальше снова звучит безутешный призыв: – Сердцу моему нужно утешение…»

Порой он, должно быть, чувствовал себя погружающимся в какую-то пучину. И тогда искал убежища в музыке – сочинял сам или изучал произведения Бетховена, открывавшие ему бескрайние просторы того невыразимого и высшего, что видел величайший композитор и что передавал своей музыкой.

В письме к Джерми 3 августа 1838 года он писал: «Жду не дождусь отъезда в Геную. Это произойдет в конце месяца. Возьму с собой последние квартеты Бетховена, которые хотел бы сыграть тебе».

И 7 сентября Паганини писал Джерми из Марселя: «Надеюсь, тебе бесконечно понравятся последние квартеты Бетховена, когда будут исполнены под моим управлением».

Многие ли в те годы понимали эту музыку, которая переходила границы своего времени и оставалась недоступна сознанию современников?

В последнем общении смертельно больного музыканта с достигшим вершины в своем искусстве Бетховеном скрипач понял послание того, кто перешел в бессмертие. И эта бессмертная музыка стала, несомненно, самым большим и подлинным утешением для страдающей души генуэзца.

* * *

Однажды вечером он нашел в себе силы прийти в концертный зал. Это случилось 16 декабря, когда Берлиоз дирижировал в консерватории своими двумя симфониями Фантастической и Гарольд в Италии, которая впервые исполнялась в Париже с тех пор, как Паганини приехал туда. Скрипач оказался в некотором роде крестным отцом этого произведения, так как оно родилось из незаконченного сочинения для альта, которое Берлиоз написал для него. Паганини очень хотелось послушать эту симфонию. Личность Берлиоза и его музыка глубоко поразили его еще на концерте в декабре 1833 года.

Несколькими месяцами раньше, 11 сентября, последнюю работу французского композитора – оперу Бенвенуто Челлини, если употребить выражение ее автора, «зарезали» в «Гранд-опера».

Паганини присутствовал при этом убийстве и, уходя расстроенным из театра, сказал:

– Будь я директором «Гранд-опера», сегодня же подписал бы контракт с этим молодым человеком, чтобы он принес мне еще три партитуры, заплатил бы ему за них вперед и сделал бы весьма выгодное дело.

Берлиоз после шумного провала заболел от огорчения, у него началось еще и воспаление легких. Он мог бы ничего больше не делать, не писать, но нужно было жить хотя бы ради своих близких. И композитор предпринял еще одну попытку – дал два концерта в консерватории. На втором из них он и включил в программу симфонию Гарольд в Италии.

Предоставим слово Берлиозу:

«Я уже говорил, что Паганини перед отъездом из Парижа побудил меня сочинить Гарольда. Эта симфония исполнялась несколько раз во время его отсутствия, но еще ни разу не фигурировала в моих концертах после его приезда; таким образом, он ее не знал и в тот день слушал впервые.

Концерт только что окончился. Вконец обессиленный, я обливался потом и весь дрожал, когда в дверях появился Паганини в сопровождении Акилле. Он подошел ко мне, сильно жестикулируя. Из-за болезни горла, которая позже свела его в могилу, он уже тогда совсем лишился голоса, и потому только сын мог слышать или, вернее, угадывать его слова. Паганини сделал знак ребенку, и тот, встав на стул, приблизил ухо к губам отца и стал внимательно его слушать. Потом Акилле соскочил со стула и сказал мне:

– Мой отец велел, сударь, уверить вас, что он еще никогда в жизни не испытывал от концерта подобного впечатления, ваша музыка его потрясла, и он готов опуститься перед вами на колени, чтобы поблагодарить.

При этих странных словах я сделал невольный жест недоверия и замешательства; тогда Паганини схватил меня за руку и, хрипя остатком голоса: „Да, да!“ – потащил за собой на сцену, где еще оставалось много моих музыкантов, опустился на колени и поцеловал мне руку. Нет надобности говорить, как это потрясло меня.

Выйдя весьма разгоряченным на холодный воздух, я встретил на бульваре Армана Бертена и остановился, чтобы рассказать ему о том, что только что произошло. Я очень замерз и, вернувшись домой, снова слег, совсем разболевшись.

На следующий день у меня в комнате вдруг появился маленький Акилле.

– Мой отец очень огорчится, – сказал он, – когда узнает, что вы все еще нездоровы, он бы и сам навестил вас, не будь так болен. Вот письмо, которое он поручил передать вам.

Я хотел было распечатать конверт, но мальчик остановил меня:

– Ответа не нужно, отец сказал, чтобы вы прочли, когда я уйду.

И быстро удалился.

Предполагая, что письмо содержит в себе поздравления и приветствия, я распечатал его и прочел:

„Мой дорогой друг, после того, как угас Бетховен, только Берлиоз мог воскресить его. И насладившись вашими божественными произведениями, достойными такого гения, каким являетесь вы, считаю своим долгом просить вас соблаговолить принять в знак моего уважения 20 тысяч франков, которые будут выданы вам месье бароном де Ротшильдом по предъявлении прилагаемого распоряжения. Прошу вас всегда считать меня вашим преданнейшим другом

Никколó Паганини.

Париж, 18 декабря 1838 года“».

Берлиоз достаточно хорошо знал итальянский язык, чтобы понять письмо, но от невероятного изумления мысли его смешались, и он решил, что понял что-то не так. Тогда он взял записку, лежавшую в конверте и адресованную Ротшильду, и прочитал на этот раз по-французски:

«Месье барон, прошу вас передать месье Берлиозу те 20 тысяч франков, которые я вчера положил на свой счет в вашем банке».

Не в силах подняться с постели и лично поблагодарить скрипача, композитор сразу же отправил щедрому благодетелю благодарственное письмо:

«О достойный и великий артист, как выразить вам мою признательность? Я небогат, но, поверьте мне, помощь такого гениального человека, как вы, бесконечно взволновала меня, как восхитила и щедрость вашего дара. У меня не хватает слов, чтобы выразить вам свои чувства, и я примчусь обнять вас, как только смогу подняться с постели, к которой пока еще прикован. Берлиоз».

Слух о подарке Паганини в один миг облетел весь Париж, и в течение двух дней квартира Берлиоза стала местом паломничества целой толпы артистов, которые своими глазами хотели прочитать письмо «скупца».

Затем последовали комментарии, и Жюль Жанен в «Журналь де деба» от 24 декабря 1838 года публично отрекся от всех своих яростных упреков, заявив, что ошибся по поводу Паганини и глубоко сожалеет обо всем написанном в минуту гнева и огорчения.

Через неделю Берлиоз почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы отправиться к Паганини. Ему сказали, что скрипач в бильярдном зале.

«Я вошел, мы обнялись и от волнения не могли произнести ни слова. Потом я стал бормотать что-то несвязное, стараясь выразить свою благодарность. Паганини остановил меня словами (тишина в зале позволила мне расслышать его шепот):

– Не надо больше ничего говорить! Не надо! Это самое глубокое удовлетворение, какое я когда-либо испытал в жизни. Вам никогда не узнать, как взволновала меня ваша музыка; уже столько лет я не слышал ничего подобного!.. Но теперь, – добавил он, с силой ударив кулаком по столу, – все, кто ополчился против вас, не осмелятся больше ничего сказать, так как им известно, что я знаю толк в этом деле и не очень податлив!

Что подразумевал он под этими словами? Хотел ли он сказать: „Не так-то легко меня взволновать музыкой“ или: „Я не так-то легко раздаю свои деньги“ или же: „Я небогат“?

Насмешливый тон, каким он произнес эти слова, делает, на мой взгляд, неприемлемым последнее толкование».

По поводу скупости Паганини у Берлиоза имелось свое мнение, и совершенно здравое.

«Многие не хотят верить в это, – писал он своей сестре Адели 20 декабря, рассказывая о поступке скрипача, – но дело в том, что многие просто не могут понять такого артиста, как он. Паганини выражает бесконечное презрение ко всем материальным нуждам и ко всей мишуре жизни и сожалеет поэтому даже о самых скромных расходах, какие вынужден делать на это, но в том, что касается искусства, его душа благороднее и выше любой другой. Вчера он дал тому доказательство».

Далее следовало описание сцены у Паганини, очень похожее на то, что дано в «Мемуарах». В письме к отцу 18 декабря Берлиоз тоже повторил все примерно так же, как рассказывал в автобиографии. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что оба письма написаны сразу же после этого события.

Сам Паганини, отвечая на вопрос «Журналь де Деба», так объяснил свой поступок:

«Я сделал это для Берлиоза и для себя. Для Берлиоза, ибо я понимал, что молодой человек, наделенный мужеством и гениальностью, может быть раздавлен в этой тяжелой борьбе с завистливой посредственностью и бездушным невежеством, и я сказал себе: „Надо помочь ему“. Для себя же потому, что впоследствии мне воздадут за это должное, и, когда станут перечислять почетные заслуги, какие могут составить мою музыкальную славу, не самой скромной среди них будет и тот факт, что я первым распознал гения и указал на него, чтобы все восхищались им».

Как все артисты, Никколó оставался в глубине души наивен. Но и злопыхателей нашлось немало. И сразу же пошли самые разные слухи о том, будто эти 20 тысяч франков не принадлежали ему. Называли имя Бертена, владельца «Журналь де Деба». Другие уверяли, будто скрипач дал эти деньги только для того, чтобы умилостивить парижскую публику, которую безжалостная статья Жанена настроила против него еще в 1834 году.

Но могли ли знать эти жалкие люди, что Паганини, ставший тенью самого себя, уже не надеялся, что сможет выступать в Париже, и думал лишь о том, как бы уехать в теплые края?.. Что касается остальных, пусть придумывают что угодно. Но тот, кто изучает, исследует и узнает ближе жизнь музыканта, не может даже в какой-то мере допустить, что он способен на подобную комедию.

Нет, Паганини помог Берлиозу по естественному и братскому порыву души. Больной, выглядевший намного старше своих лет, изнуренный беспокойной жизнью, будучи уже на краю могилы, он протянул руку помощи молодому артисту, которого злая судьба готовилась погубить раньше времени. Он услышал в его музыке трепет сильных крыльев гения, чья музыка глубоко взволновала его, и в час крайней горечи и высшего отчаяния поднял его над человеческой ничтожностью, вывел из темного круга физических и душевных страданий, мстивших, давивших, губивших его самого.

Благородный жест и великодушный подарок всего лишь выражали восхищение и благодарность уходящего гения гению восходящему. И результатом явился шедевр – драматическая симфония Ромео и Джульетта. Берлиоз начал писать ее сразу после этого события, посвятил Паганини и пометил на партитуре:

«Эта симфония начата 24 января 1839 года, закончена 8 сентября того же года и впервые исполнена в консерватории под управлением автора 24 ноября следующего года».

А в письме Гумберту Феррану 31 января 1840 года, сообщая об успехе, который имела его новая работа, Берлиоз отмечал:

«Паганини в Ницце, на днях получил от него письмо; он в восторге от „своей работы“! Это действительно его работа, она ему обязана своим существованием».

И каждый раз, с волнением слушая небесные, очаровательные мелодии этой симфонии, которые, к сожалению, Паганини так и не довелось услышать, и страстную любовную песнь двух веронских влюбленных, не будем забывать, что рождением этих шедевров мы обязаны Паганини.

Загрузка...