4

Об отношении Ванды к вере и суевериям и о том, почему ее отец мочился на автомобильные покрышки. О страсти Радомира к карнавалу и его эпизодических всплесках любви к простому народу

– Так в чем же суть проклятия Палаццо Дарио? – спросила Ванда.

Она стояла в гардеробной Радомира и наблюдала его приготовления к карнавалу. День ее приезда в Венецию и первый рабочий день в Восточном музее разделяли два выходных. Два дня, чтобы освоиться. Что же касается дяди – если и в обычные дни наряды и туалеты заполняли его жизнь, то в дни карнавала они с головой поглощали его. Он стоял у окна с зеркалом в руке, поправляя макияж при дневном свете. Ванда вспомнила, что в ее детстве Радомир часто казался ей бесполым – припудренной фиалковым тальком фарфоровой куклой. Подойдя к нему ближе, она увидела, что он смотрел из окна на всемирно известный Большой канал, пристально вглядываясь в гондолу со светловолосым гондольером в ней. На его подбородке красовалась наклеенная мушка.

– Ванда, прошу тебя! Я знаю, ты приехала из Неаполя, где суеверия превратились в народную веру, perdti prego!21

Радомир сказал это таким тоном, будто Ванда призналась ему в каком-то своем физическом недостатке.

А она лишь рассказала ему о встрече в поезде по пути в Венецию и о том, что господин с впалыми щеками говорил о перспективе скончаться в Ка Дарио не своей смертью. И еще о том, что она позвонила отцу, чтобы посоветоваться с ним, зная его способность трезво оценивать и взвешивать все, что «бросало тень на наше земное существование», как он любил выражаться. Когда Ванда сказала ему о том, что почти все обитатели дворца умерли не своей смертью или их постигли несчастья, отец ни секунды не сомневался в истинности ее рассказа. Для него не имело значения, идет ли речь о проклятии или о чем-то другом, его волновало только то, что человеку предстояло пережить встречу с этим неизвестным.

– Дорогая моя Ванда, – сказал Радомир, – твой отец чересчур романтичен, как все итальянцы с юга. Я люблю говорить с ним о его работе, о тициановских портретах пап и о том, почему он не воспрепятствовал этой жуткой выставке Ансельма Кифера в Музее Каподимонте. Но я не думаю, что он мог бы достойно поддержать в разговоре тему суеверий.

– Можно подумать, что все остальные итальянцы – воплощенное ratio!22 – воскликнула Ванда. – Миланцы, например, все, кого я знаю, поголовно верят в чудеса. Ты что, не читаешь газет?

Совсем недавно одна дама из миланского общества наняла киллера для своего экс-супруга только потому, что ей это порекомендовала ее астролог.

В душе, однако, Ванда признавала, что ее отец действительно был самым суеверным в семье. Конечно, она никогда не сказала бы об этом Радомиру, но и ей самой отцовское суеверие подчас казалось преувеличенным, как некая слегка утомительная странность. Ее оценка совпадала с мнением матери, для которой даже после нескольких десятков лет жизни в Италии дверь в сверхъестественное оставалась закрытой. Чтобы как-то сохранить гармонию в семье, Ванда старалась уравновесить крайне противоположные взгляды на мистику своих родителей. Она выработала такое же отношение к суевериям, как к витаминным таблеткам: мало кто знает, чем именно они полезны, но все признают, что навредить они не могут. Поэтому она никогда не проходила под прислоненной к стене лестницей или стремянкой, но и согпо23, амулет против сглаза, ни на шее, ни в сумке, ни из коралла, ни из золота или серебра не носила. Она не верила, что горбун приносит счастье, а горбунья – неудачи, но при этом она никогда не стала бы дарить шарфы или платки, потому что они предвещают слезы. Она опасалась смыкать руки в замок на затылке или скрещивать пальцы за головой, хотя не могла объяснить почему. Она смеялась, когда отец настаивал, чтобы деньги никогда не клали на постель, потому что это приносит несчастье – деньги, положенные на постель, будут потрачены на лекарства и лечение! Но она следила за тем, чтобы прежде чем раздеться, не забыть выложить мелочь из карманов на ночной столик. И уж, конечно, не класть на кровать головной убор! Ванда не могла забыть, как однажды, войдя в комнату, лихо бросила на кровать свою новую летнюю шляпу, широкополую флорентийку, точно такую же, какую носила Сильвана Мангано в «Occhi neri»24, и как лицо отца мгновенно стало мертвенно-бледным. Он пулей подскочил к кровати и сбросил шляпу на пол a mano cornuta – переплетенными пальцами – «рожками», которые считались молниеотводами от сглаза. «La morte!»25 – закричал он.

С вытянутыми перед собой обеими руками, с козой рогатой из указательного пальца и мизинца он выглядел маленьким взбешенным быком. «Шляпа на постели приносит верную смерть». Казалось, он вот-вот упадет в обморок. Сумки тоже нельзя было класть на кровать. Почему, никто точно не знал, но вся семья подчинялась этой примете.

Отец Ванды унаследовал суеверия от своей матери Нунциатики, у которой, как говорили, был третий глаз. Ванда узнала об этом от булочника Маринелли, который рассказал ей чудесную историю ее бабушки.

– Во время войны партизаны узнали, что твоя бабушка Нунциатика прячет сбитого немецкого летчика. Скорее всего он ей нравился. Партизаны решили за это повесить Нунциатику. Она плакала, кричала, но они были непреклонны. Ее подвели к виселице и накинули веревку ей на шею. Ударом ноги кто-то из них вышиб ящик из-под ее ног. Все решили, что ей конец. Но не тут-то было. Веревка оборвалась, словно шпагат. И Нунциатика рухнула вниз, как спелая груша.

– Мадонна, – ахнула Ванда. – Чудеса!

– Именно так. Партизаны перекрестились и сказали: «Ну ее! Принесет нам одни несчастья!» С тех пор мы и думаем, что у твоей бабушки есть третий глаз.

Когда Нунциатика узнала, что булочник рассказал ее историю Ванде, она впала в ярость. Ее топазовый кулон, который до тех пор безмятежно покоился в ложбинке на ее груди, подпрыгивал от эмоций в ее декольте. Ванда хорошо помнила эту сцену. «Маринелли, сукин сын, он вообще что-нибудь понимает, что можно, а что нельзя?! Да как он посмел говорить такое восьмилетнему ребенку!»

Надо сказать, что бабушка узнала о болтливости синьора Маринелли от самой Ванды, которой очень захотелось узнать, где сидит ее третий глаз.

После чудесного спасения от виселицы бабушка Нунциатика поверила, что все возможно. И внушила это своему сыну. Поэтому отец Ванды полагал, что в жизни надо быть готовым ко всему, предупрежден – значит вооружен. При этом ему не была свойственна пораженческая позиция фаталиста, скорее он был оптимистом. И это характеризовало его жизненный настрой. Его суеверие происходило не из страха перед божественным или демоническим. Пожалуй, это был протест против бессмысленности существования. Если человек не в состоянии избавиться в жизни от таинственных явлений, он должен быть готов встретиться с ними лицом к лицу. Нельзя трястись от страха и наблюдать, как жизнь проносится мимо. Нужно уметь ее направлять. Поэтому у него была целая коллекция амулетов: золотое зернышко на шее, коралловое – в машине, металлическое – на связке ключей, серебряное – в кармане брюк, а также в кармане пиджака и в портмоне. Он и шагу не делал без своих согпо. Мир для него был полон знаков, которые вступали во взаимодействие с его амулетами. Он верил в чудо Святого Януария, когда кровь покровителя Неаполя вновь закипала в фиалах. Два раза в год он приходил в Неаполитанский собор за благословением – в день рождения святого 19 сентября и в первые майские выходные. Каждый неаполитанец знает, что если чудо Святого Януария не происходит, значит, случится катастрофа. В детстве Ванда вполне разделяла восторг отца перед чудом с кровью, потому что именно в этот день он покупал ей сахарную вату и кукурузные хлопья.

Кроме того, отец Ванды регулярно ездил в собор в Амальфи, где мироточили мощи Св. Андрея. Каплями омолаживающего миро он смачивал ватный тампон, привозил домой и помазывал лоб каждого члена семьи.

Никогда отец не положил бы на стол хлеб как не положено, потому что это неуважение к хлебу, который может в качестве отмщения принести беду. При переезде на новую квартиру в Вомеро он посыпал солью во всех комнатах и целый день жарил во фритюре рыбу, отказываясь прерваться, чтобы выпить чашку кофе, потому, что запах рыбы лучше всего отгоняет злых духов.

Однажды мать Ванды выронила у плиты бутылку с оливковым маслом и, поскользнувшись на нем, растянулась на полу. Отец при этом впал в истерику. Его глаза, казалось, выскочат из орбит. «Ci viole una vergine!»26 – отчаянно кричал он.

Несчастье можно предотвратить, повторял он, только упросив девственницу пописать на то место, где было пролито масло. Мать Ванды расхохоталась, и это чуть было опять не спровоцировало развод. «Ну хорошо, – сказала она, – попроси Ванду». Тогда-то отец и узнал, что его дочь давно не девственница. Подавленный, он рассеянно посыпал масляное пятно солью, что тоже должно было помочь. А когда несколько дней спустя Ванда увидела, как он мочится на колесо своего нового «фиата», она решила, что таким образом он хочет защитить их дом от проклятия, к которому могла привести потеря ею девственности. Помочиться на колесо, пояснил отец, это единственное стоящее средство защитить автомобиль от будущих испытаний. Это окончательно вывело мать из себя, несмотря на давно принятое ею решение не вступать с ним в споры об оккультизме. «Может, так ты и защитишь машину, Марчелло, – сказала она. – Но разве обязательно это делать днем?»

– Тосса ferro! – говорил отец каждый раз, когда кому-то хотелось чихнуть или высказать свое пожелание: «Подержись за железо!»

– Если бы ты была мальчиком, – однажды серьезно сказал он Ванде, – ты бы поступала иначе.

И ей очень захотелось узнать, в чем же у мужчин есть преимущество.

– Ну, – протянул отец, – мужчины могут подержаться здесь, за это место. Это отводит от них несчастье.

Ванда не сомневалась, что, переступая порог Палаццо Дарио, ее отец подержался бы за это место.


Микель вошел в комнату, чтобы подготовить Радомира к его вечернему выходу. В руке он держал тарелку с вымоченным в молоке куском говядины, главным секретом туго натянутой кожи на лице Радомира. Пять минут – и чудо готово! Радомир подставил лицо Микелю, и тот положил на него мясо. После процедуры мясо отдавали Марии, которая его отбивала. «Жить надо экономно!» – внушал всем Радомир.

С тех пор как Радомир поселился в Венеции, карнавал стал смыслом его жизни. Одиннадцать дней праздника означали для него тридцать три костюма, потому что он менял их по три раза в день. Карнавал был для него священен. Он наслаждался движением сквозь толпу, которая расступалась перед ним, как море перед Моисеем и израильтянами. Он, как живительный нектар, впитывал все, что слышал о своих нарядах. Он являлся на публике трижды в день: утром и после обеда он сидел в кафе «Флориан» на привычном месте у окна в первом зале справа от входа. Вечером он появлялся на приемах в Палаццо Ка Зенобио или Пизани-Моретта. Год назад в кафе «Флориан» его избрали «Королем карнавала», и с тех пор он получал там бесплатный эспрессо.

На вешалке рядом с креслом Радомира висели костюмы всех эпох. Шаровары, куртки и камзолы с прорезными рукавами, высокие жабо, набивные короткие штаны и трико. Костюмы китайских мандаринов и одеяния дожей. Бархатные панталоны и парчовые куртки цвета голубой гортензии и насыщенного желтка. В общей сложности шестьдесят два костюма, многие из которых он сшил сам. Он покупал лучшие ткани в Риме, недалеко от Пантеона, в магазине, обслуживающем Ватикан.

Микель снял говядину с лица Радомира. Тот скорчил несколько гримас, желая убедиться, хорошо ли натянулась кожа, и посмотрел на Ванду. Она улыбнулась.

– Ты плохо выглядишь, – сказал он. – Ты не пользуешься помадой?

Ее помада съелась, а это было для Радомира равносильно обкусанным ногтям. Он поднял свое дряблое лицо к Микелю, и тот сначала смазал его кремом, а затем припудрил. Ванда вспомнила совет отца набраться терпения с этим Радомиром. «Не перечь ему, – сказал отец, – он чокнутый». Поэтому она благоразумно сжала губы.

– У меня не хватает времени на тебя, сердечко мое. Постоянные переодевания, макияж и, наконец, интервью с прессой. Голова идет кругом. – Он глубоко вздохнул.

Для сегодняшнего своего вечернего выхода в кафе «Флориан» он выбрал костюм в стиле рококо. Микель приподнял подбородок Радомира, отступил от него на шаг, чтобы осмотреть плоды своего труда на расстоянии – эту манеру он наблюдал летом у акварелистов, писавших виды Венеции. Им овладело вдохновение, и потому он решил добавить к макияжу Радомира штрихи бирюзовой подводки для век, хотя, подумала Ванда, бирюза слишком уж контрастировала с розовым костюмом. Он вывел штрихом от уголков глаз четкие стрелки в форме ласточкиного хвоста, на щеки Радомира легли красные румяна, на сморщенные губы – карандашный силуэт, как лук купидона.

Микель чинно, как церемониймейстер, надел на голову Радомира парик и покрыл сверху сеточкой для волос. Затем помог хозяину надеть бархатную жилетку.

С утра до позднего вечера Радомир был источником премудростей и острот, афоризмов и парадоксов. Они облаком витали вокруг него, как и сейчас.

– В карнавальном костюме нельзя забывать об исторической точности и соответствии со временем. В восемнадцатом веке жилетки застегивали только на нижние пуговицы. На верхние пуговицы их застегивали только мещане, потому что у них не было камердинеров, которые могли бы их расстегивать, – пропыхтел он.

Микель помог ему надеть камзол поверх жилета.

– Костюм – это состояние души. Карнавал – пристанище духа. Уже тогда, когда я спускаюсь по лестнице Палаццо Дарио, я превращаюсь в того, чей костюм на мне надет, – продолжал Радомир.

Микель почистил его плечи щеткой.

– Карнавал вводит меня в транс. Стоит мне одеться Людовиком ХIV, и я легко иду чуть выворачивая стопы, так, как он сам это делал.

Микель подушил его парик.

– А из-под этой треуголки, которая принадлежала дворянину моего любимого восемнадцатого столетия, я смотрю на народ, естественно, с тем же высокомерием, которое было свойственно аристократам того века.

– Тебе удается, – сказала Ванда.

Он замолчал и наконец предстал перед ней в розовом шелке из столетия dixhuitieme27 с позументами и галунами, высоким крахмальным жабо и парчовой накидкой, черными туфлями с пряжками и на красных каблуках. Он оглядел платье Ванды. Это было черное платье от Сюзи Вонг. Ванда считала его очень элегантным. Радомир поцеловал воздух у ее щеки.

– Вечно голая! Вечно голая! – прошептал он и надел треуголку со страусовым пером.

– Я жду тебя через час! – сказал он и нырнул в темноту.

Ванда видела из окна, как он выходил из дома. Она пообещала встретиться с ним в кафе «Флориан», где его ожидало интервью для газеты. Ванда должна была сыграть роль его пресс-секретаря и завершить беседу.

– В конце концов, нет ничего хуже журналистов, которые думают обо мне: «Ah, celui-la a du temps a perdre!28», – сказал он.

Ванда села на вапоретто у церкви Сайта Мария делла Салюте, а затем пересела на линию, ведущую к Сан Марко. На ней была черная кожаная маска, через прорези которой она смотрела в окно вапоретто. На маске настоял Радомир. Надев ее и отступив от зеркала на шаг, Ванда увидела, что стала похожа на конокрада.

По площади Св. Марка публика в костюмах передвигалась, как фигурки на механических часах. Сквозь гул и крики толпы, зависавшие под сводами аркад, прорывался Вивальди. Вокруг щелкали и трещали фотоаппараты. «Ну давай же, снимай! – кричала женщина своему мужу, который старался поймать в объектив трех молоденьких мещанок. – Ты их сейчас опять упустишь!» К окнам кафе «Флориан» прилипли со своими камерами, словно улитки, видеолюбители.

Радомир сидел, как обычно, в восточном салоне, все остальное представлялось ему пустыней. В салоне арт-деко пастельного цвета и дальше в зале для некурящих слева впереди сидели только японцы и те, чья фантазия ни на что больше не была способна.

Ванда постучала снаружи по стеклу, стараясь привлечь к себе внимание Радомира. Он разговаривал с журналистом, похожим на администратора в отеле, когда тот получает заказ на очередное дополнительное обслуживание одного из номеров. Он изображал на лице удивление и царапал карандашом в блокноте, фиксируя каждое слово Радомира. Последний флиртовал. Молодые мальчики, задававшие ему вопросы, были для него образом воплощенного либидо.

После «Панорамы», приложения к «El Pais», и «International Herald Tribune» это интервью для «Figaro Magazine» было третьим за сезон, с гордостью сообщил Ванде Радомир. А кроме того, к нему еще напросилось японское телевидение.

– Я бы должен был выставить им астрономический счет за такой бесценный подарок, ведь Микелю пришлось ради них приводить в порядок весь piano nobile! – вздыхал он.

Ванда протиснулась в зал. Радомир вскользь представил ее журналисту. Обычно, сидя напротив молодого человека, он уже ничего не чувствовал, кроме себя самого. Ванда наблюдала, как он смазливо улыбался, лаская взглядом гладко выбритые щеки журналиста, и ей стало жаль его. Она понимала, что больше всего на свете ему хотелось в этот миг вырваться прочь из своего дряхлого, тяжелого тела, как из тесного кокона. Он ненавидел свое тело за то, что уже не мог противостоять его необратимому разрушению. Она попыталась представить дядю молодым блондином с яркими голубыми еще не выцветшими глазами. Но ей это не удалось.

Официант принес эспрессо.

– Вы впервые в Венеции? О, тогда вас ожидает масса открытий, – сказал Радомир. – А где именно в Париже вы живете? У парка Монсури? Правда? О, как я люблю этот район вокруг парка Монсури!

В его голосе было столько заинтересованности, будто он старался прямо сейчас постичь теорию относительности.

– Вы счастливчик, правда, правда! Такой симпатичный молодой человек, как вы, да еще с такой интересной профессией! Вы талантливы и многого добьетесь! Да, да, я чувствую! Вы задаете такие смелые вопросы! Но на чем мы остановились? Ах да, я помню, да, на костюме…

Он переменил интонацию.

– Итак, люди полагают, что достаточно всего лишь надеть костюм. Большинство же вообще понятия не имеет о том, как его носить. Нет смысла брать костюм напрокат за миллион лир, если боишься пустить за собой по полу бархатный шлейф.

Журналист кивнул и записал.

– Кроме того, например, так любимые венецианцами костюмы восемнадцатого века идут только таким, как я, голубоглазым. На человеке с карими глазами белый напудренный парик выглядит смешно.

– Конечно, – согласился журналист.

– Поэтому восемнадцатый век ничего не значит для итальянцев. Ренессанс – вот их эпоха. Особенно это касается итальянок. Вся красота того времени скрывается в женской груди.

– А, – произнес журналист.

Радомир помешал эспрессо, подняв мизинец.

– Венеция, по большому счету, это город всего трех эпох: Ренессанса, восточного господства и восемнадцатого столетия. Последний, как я уже сказал, касается только голубоглазых. Все остальное здесь лишнее.

– Конечно, – вновь согласился журналист.

Он постарался нахмурить свой гладкий лоб, и Ванда поняла – он формулировал про себя вопрос, который тут же и задал.

– Вам не докучает постоянное позирование перед объективом?

Радомир ласково взглянул на него.

– Я знал, что вы зададите такой вопрос! Но нет, мсье, нет, это мне не докучает. Для этого приходится выходить из дома, а я люблю гулять по здешним закоулкам и прислушиваться к тому, что говорят люди. Тягостно только отсутствие манер у некоторых из них. У южноамериканцев, к примеру. Бывало, что люди совершенно серьезно просили меня продать им мою шляпу.

Почувствовав одобрение Радомира, журналист доверительно сказал:

– Я приехал в Венецию со своей приятельницей, и сегодня вечером мы собираемся на бал в Палаццо Альбрицци, посвященный эпохе французского модерна.

Радомир скривился. Его интерес к молодому человеку начал угасать на глазах.

– Модерн! – вырвалось у него. – Как это не по-венециански! Как тривиально! Балы в стиле модерн хороши только на Лазурном берегу!

Он отвернулся и посмотрел в окно. Интервью было окончено. Ванда могла приберечь роль пресс-секретаря до следующего раза. Ее дядя поднял голову так, чтобы светотень на его лице играла эффектнее. За окном перед ним эстеты с видео– и фотокамерами нагибались к земле и тянулись вверх, загадочно двигаясь из стороны в сторону, как танцоры ритуала вуду. Радомир, казалось, всем своим существом старался притянуть фотовспышки. Будто подчиняясь указанию режиссера, он поворачивал голову то вправо, то влево. Потом он поприветствовал знакомых, которые проследовали в кафе «Флориан».

Журналист спрятал свой блокнот. Он все понял. Аудиенция завершилась. Он покинул ориентальный салон, пятясь по-крабьи полубоком.

– Господи, какой зануда, – сказал Радомир. – Он так и не придумал ни одного умного вопроса.

Его внимание привлекли костюмированные персонажи, сидевшие неподалеку: фрейлина эпохи Ренессанса в высоком декольтированном зашнурованном корсете, гречанка, одетая в пеплум29, и набеленная фигура в рубашке с летящими рукавами и розой в руке.

– А, сегодня мы – Пьерро! – оценивающе проговорил Радомир, обращаясь к крылатому белому существу. – Как оригинально! Действительно, очень оригинально!

Пришла пора покинуть кафе. Радомир поднялся, направился к двери, но, не пройдя и двух шагов, вдруг обернулся со смущенной улыбкой на лице.

– Ой… Ванда… еще одно: пожалуйста, не обижайся, но мне не хотелось бы, чтобы меня сопровождал человек без костюма. Это разрушает мой образ… понимаешь, о чем я…

Ванда кивнула. Что тут поделаешь? Ему восемьдесят два. Будь он помоложе, она бы свернула ему шею.

Наслаждаясь взглядами окружающих, Радомир пошел дальше уже не оборачиваясь, прокладывая себе дорогу в толпе. Однако он отправился не прямо к остановке вапоретто через Калле Валларессо, а прогулочным шагом пошел вдоль виа XXIl Марцо, благосклонно кивая всем, кто, оторопев, останавливался рассмотреть его. Ванда пожала плечами, не понимая его маневра, и пошла следом, держа дистанцию, как он просил. Правда, ей хотелось взять гондолу трачетто на Кампо Санта Мариа дель Джильо. Если нужно было перебраться с одного берега всемирно известного Большого канала на другой, не тратя сил и времени на переход по мосту Академии, можно было сесть на паром. Он курсировал от Палаццо Дарио между СанГрегорио и Кампо Санта Мариа дель Джильо. Трачетто – немного неуклюжая большая гондола с двумя гондольерами на носу и корме, которая дешевле, чем обычная гондола, перевозит пассажиров через всемирно известный Большой канал.

Радомир уверенно шагал через площадь. Ванда шла в двух шагах от него. Два гондольера в трачетто, скрестив руки, ждали своих пассажиров. Один был маленький и толстый, другой – поразительно высокий и худой с губами, так показалось Ванде, как у Брижит Бардо. Излишняя роскошь для мужчины иметь такой рот. Его светлые волосы были коротко острижены, а подбородок словно высечен мастером.

– О, Примо, – сказал Радомир, и Ванда сразу поняла, что эти губы Брижит Бардо и были причиной его необычного маршрута.

И еще она отметила, что Радомир собирал вокруг себя эдаких молодых людей-амфибий, облику которых явно не хватало ну хоть чуть-чуть одухотворенности. Но таким красивым, как этот, не был еще ни один, и Ванда поймала себя на том, что залюбовалась им. Он сдержанно улыбнулся, что очень нравилось ей в мужчинах. Тут она представила, как он поет серенады под аплодисменты японских туристок, и красота его чуть померкла.

Примо галантно подал ее дяде руку, помогая сесть в лодку. Радомир чуть было не свалился за борт и оттого всем телом повис у парня на руке. Примо помог ему выпрямиться, и Радомир нервно одернул свой костюм.

– Садитесь, синьор Радомир, – сказал гондольер.

Радомир отказался. В конце концов, он – не турист. Только туристы не способны удержаться в гондоле на ногах. Ванда незаметно заняла позицию сзади, чтобы в любую минуту удержать его. Маленький толстый гондольер остался на корме, а Примо работал веслом на носу. Было очень ветрено, и ему пришлось изо всей силы работать веслом, чтобы пересечь канал перед вапоретто. Его фигура излучала силу, а лицо – женственное обаяние.

– Bellissimo, – сказал Радомир и сжал руку Ванды. – Bellissimo.

Выбираясь из лодки, он ухватился за руку Примо и заглянул ему прямо в глаза, слегка споткнувшись.

– Завтра вы тоже будете, Примо? – спросил он таким голосом, будто от этого зависела его жизнь.

– Разумеется, синьор Радомир, завтра, и послезавтра, и всю неделю.

– Bellissimo, – выдохнул Радомир.

Ванду глубоко тронула эта сцена.

– Боже мой, Радомир, – сказала она, – ты так восхищаешься простолюдином, это поразительно.

Радомир мечтательно улыбнулся.

– Это же моя страсть – цивилизовывать простой народ.

Загрузка...