И. ЕРМАКОВ Кузнецы

Веселое заведение — кузница! Веселое и до зарезу необходимое. Поищи-ка такую деревню, где не дымила бы, не искрила бы она, кузница, малая индустрия державы, крохотные Уралы, разбросанные на тысячи километров окрест по колхозно-совхозной земле?!

Был бы металл да уголек, нашлась бы бычья кожа для меха да звонкая наковальня — железная лечебница будет. Без нее сироты… Без нее захромает конь, рассыплется телега, изоржавеет плуг, без нее сам «дядюшка» трактор пардону запросит. Трудно перечислить все беды-злосчастья, угрожающие деревне, не стой там на отшибе прокопченная амбарушка, созывающая к себе бойким заутренним звоном народ честной.

Пронзительно голосит забияка-молоток, басит пудовая матушка-кувалда, взбивает прострельную искорку горн, кряхтит и плющится жаркая поковка, а посреди этого огненного бой-дела — Он, Мастер, Умелец, Работяга-кузнец, чей инструмент-молот пролег с угла на угол по державному гербу Родины.

Слышал я про один иноземный обычай, по которому путь героя усыпается лепестками роз. Познакомившись с кузнецом Кузурманычем, я задумался: не драгоценнее ли и не щедрее ли наш советский обычай, при котором путь — нет, не героя — просто честного мастеровитого человека украшают добрые и мастеровитые же слова. Розы вянут, доброе слово из неподкупных уст народа-труженика не исцветает. Это о нем, о Кузурманыче, записал я неофициальные живые речения, почти в пословицы скованные, сиюминутную молвь:

«Конь сам ему копыто протягивает».

«Седьмой разряд… Ежа без чертежа может…»

«К святому дню кулич откует».

Вот так в словесности… Густо, щедро, с «наваром», «присадисто»! Тоже — ежа без чертежа… А послушайте, как говорит о своем мастерстве Кузурманыч. Скромно. Скупо. И тоже «наваристо»:

— У кузнеца рука легка — была бы шея крепка…

— Ну и как она, шея? — спрашиваю.

— Дюжим пока, — отвечает.

Кузнец высок, жилист, крут в движениях. Немногословен и вдумчив при разговоре. Выслушивая собеседника, вздымает лохматую правую бровь. В коже лица прижились синеватые звездочки охладевшей окалины. Постоянное горячее соседство горна и раскаленных тяжелых поковок наложило на подбородок и скулы льготный круглогодичный загар. Серые, как железо в изломе, глаза. Улыбается редко, зато уж не через кривую губу. Весь твой.

Девятилетним пошел Кузурманыч к отцовскому горну, допущен был раздувать-веселить огонь. На тятьку люди смотрели почтительно и с уважением. Невелик богач — три пуда железа и в наличности, а первыми торопились картуз приподнять: Мастер идет.

Кузнец и кузнечонок любили, во страсть, голубей. Идут от огня, чумазые, углем и железом от них навевает-попахивает, а пестрые, сизые, белокипенные — из-под всех застрех над кормильцами… Мелко-трепетно бьют крылышками над картузами, спешат занять местечко на плечах, на протянутый палец лепятся.

— Васька, — спросил однажды кузнец кузнечонка, — ты чуешь ли, когда тебя голубь когтем по ладошке скребнет?

— Чую, тятя.

— А я ни рожна. Кожа вся отбронела.

Вскоре «отбронела» кожа и у Василия. Полюбилось, взгордило тятькино крутоплечее мастерство. На всю жизнь унаследовал.

— Василий Константинович! А кем был ваш дед?

— Тоже кузнецом.

— А прадед?

— Кузнецом.

— А прапрадед?

— Вот тут затрудняюсь… Не могу точно сказать.

Общая наша беда. Дальше прадедов корня не помним. А ведь возможно, пращур кузнеца Кузурманыча, того самого, что рубашку цилиндра на наковальне сейчас выворачивает, возможно, что пращур еще вещему Олегу коня ковал, меч закалял? Не бережем родословную — не княжеского рода. Впрочем, у Кузурманыча лично все на виду. В трудовой книжке, в грамотах…

Горы железа за сорок пять лет перебрал, вагоны угля ссыпал малым совочком в жаркие солнышки горнов.

По пенсионному законодательству люди «огненной» профессии уходят на пенсию в пятьдесят лет. Испытал и это. Три месяца выдюжил, а на четвертый открыл он в себе две болезни: «печаль плеч», называл он одну, а вторую — «закись всех мускулов». Пришел в родной механический, попросил «на полчасика» передника и… «У кузнеца рука легка…»

Люди, которым по каким-либо причинам не довелось воевать или удалось не воевать, одинаково равно не любят об этом распространяться, нести информацию. Кузурманыч же, с приметною даже гордостью, заявляет: не воевал.

— Броневой кузнец. На брони был. Однажды, правда, призвали, но вскорости возвратили. Армия, говорят, по генералу плачет, деревня — по кузнецу. Всю войну трактора ремонтировал…

…Из толстого круглого железа выгибал Кузурманыч какой-то замысловатый вал для трансмиссии. Молотобойцем у него новичок. Штрафник. Не поладил парень с автоинспектором — и вот на шесть месяцев… Кувалдой наградили. Он потеет еще и одышечка, Кузурманыч же знай утешает:

— Ничего, парень. Поначалу у меня все штрафники потеют. Это после вольготной жизни. Вот побалуешься с месяц, — указывает он на кувалду, — спружинишь, собьешь тело — сушей будешь. И животик уйдет.

На порожке сидит, пригорюнившись, еще один молодой шофер. Вчера он так «нежно» разъехался со встречным цельнокузовным самосвалом, что крючки бокового борта с заводскими корнями повыдрало. С надеждой и тихою робостью поглядывает парень на Кузурманыча. Томится. Вздыхает. Рядом с ним восседает дедок с потной бородкой. Этот принес в кузницу диковинных размеров лосиный рог. На широком, словно лопата, материке с дюжину могучих отростков.

— Ежели вот здесь дыру, да здесь, да здесь, — размечает дедок находку, — да ввинтить в дыру по железной ножке, знаешь какое сиденьице будет! — громко втолковывает он «свое разумение» шоферу, следя глазом: слыхал ли кузнец? — А на этот отростель руку складывать, — переходит на выкрики дед. — Что ты, брат! Я сразу увидел — кресло мне получается!

— На стульях тебе не сидится, — недобро буркает молодой шофер.

— На стульях — всяк дурак… А тут сиди в лосином рогу и покуривай! Не на гниль его зверь отращивал… В дело произведу.

Дедок — не исключение. Одолевают кузнеца ширпотребовские заказы. Кочергу хозяюшке негде купить. Тому скребница для обуви перед крылечком понадобилась, этому — пилу окоротить, третьему — крюк для люльки загнать… Да мало ли мелконькой деревенской нужды, которая ни в одном ГОСТе не значится?! Но это все после работы. А сейчас срочно потребовалось сцеп для автомобильной тележки поправить.

Огромная, похожая на рельс, железяка ложится в горн. Кузурманыч усиливает дутье, подсыпает угля, шурует жигалом. Ни одного лишнего движения. Инструмент он берет не глядя, из-за спины. Железяка на наковальне. Дерзай, пока горячо! Навесь!!!

Молоток Кузурманыча к поковке пока не притрагивается. По соседству пока «дирижирует». Бочком эдак, резвым железным бесиком по наковальне позвякивает, боевые места указывает, молотобойца затравливает.

— Дай-дай-дай! — кувалду науськивает.

— Нна!! Нна-ах!!! — крякает кувалда.

— Бог мой! Ох! Ах! — вздыхает наковальня.

Поковка орет, визжит, стонет, всхлипывает: попробуйте-ка между молотом и наковальней… Как хотят ее, так и бьют, куда хотят, туда и гнут. Вот на нее опускается еще и молоток самого Кузурманыча. Молоток — кувалда, молоток — кувалда, молоток — кувалда…

— Ох! Ах! Бог мой! — частит наковальня.

Красивая, сильная, затравчатая работа!

Поковка снова ложится в горн. Кузурманыч проворно шурует жигалом уголь.

— Да покури ты, парнишко, иди, покури! — зовет кузнеца дедок. — Не грешников, чай, поджариваешь!..

— А некоторых бы поджарил, — кивает кузнец на шофера. — На ползарплаты эдак поджарил бы…

Молодой грешник не знает, куда упрятать глаза.

— Зачем пожаловал? — спрашивает кузнец дедка-рогоносца.

Тот с готовностью указывает на лесную находку:

— Ежели вот тут дыру… Да вот тут…

— Только волк из сказки ко мне не приходил еще… не просил, чтобы я ему голос козлиный сковал, — разводит руками кузнец.

— А то не сковал бы? — льстит открыто дедок. — Саньке Уланову шпынь в протез вставил — как Конек-Горбунок бегает…

Пора. Поковка искрит. Снова в молоты.

— Строговат? — спрашиваю я шофера.

— Кузурманыч-то? — вскидывает пушистые, как одуванчик, ресницы шофер. — Конечно. А как еще с нами?.. — покаянно вздыхает «грешник».

— Ему сделает, — подключается к разговору дедок. — Машина же стоит. Хоть после работы, а сделает. Это знаете что за человек? — кивает на Кузурманыча дед. — Свое право выковал! Кувалду ему на плечо — и иди в коммунизм… Кувалда вместо пропуска!

Гудит горн, плюется горячей окалиной железо, сладкой гарькой пахнет удалой, жизнерадостный воздух кузницы…

— Дай-дай-дай!.. — науськивает молоток.

— Нна-ах-х!.. Нна-ах-х!! — ахает кувалда.

Дед с осторожностью допрашивает: «Быть или не быть лосиному креслу?» От кузнеца ни привета заметного, ни отказа конкретного. А тут еще, кроме шофера, дюжая молодица с ломом в руках к наковальне протискивается.

— Что у тебя? — спрашивает ее на коротком досуге кузнец.

— Затупился. Все жало помялось. Лед колю в молоканку — одни только брызги…

— Это моментом.

Нагревали. Плющили алые острия. Двугранное. Четырехгранное. Потом, по-горячему, мелкосечкой — слесарной пилой доводил и ровнял им рабочие «жала» кузнец Кузурманыч. Потом закалял. Утопит на мгновение в бадейку с водой и на воздух: «Чтоб железо не задохнулось». Напоследок совсем утопил. Забулькотала бадейка, заворчала по-кошачьи. Двугранный конец… Четырехгранный… Охлажденный и закаленный лом снова ложится на наковальню. Зачем? Ага! Василий Константинович берет напильник и с силой, с надавом проводит им по остриям. Скоргочет сталь о сталь. Размахнувшись, кузнец ударяет двугранным оттягом в кирпич. Кирпич — вдребезги, а рыжие искры!.. На острие лома ни блесточки, цела синева закалки.

— На! — легкой рукой протягивает он румяной молоканщице железное свое произведение.

— Творец! Ну, скажи, не творец?! — восхищается не без умысла дед-рогоносец. — Богу звезды, пра слово, ковать!..

Дедкин выкрик заставил меня усмехнуться. Вспомнил я еще одного кузнеца. Если Кузурманыч воистину только творец, то псковский коллега его был еще, в придачу, и критиком. «Куда целишь, тетеря!» — послышался мне из далекой, далекой военной весны возмущенный его тенорок.

* * *

Разоренная, сожженная Псковщина.

По ее земле шла на передовую маршевая стрелковая рота. Чуткое к голосам войны, бдительное солдатское ухо издалека, за двадцать почти километров, улавливало глуховатый бас фронтовой канонады, угадывало ее утробное, густое рычание. Окрест лепетали звонкие болтунишки-ручьи, захлебывались прибылой водой захмелевшие лесные речушки, свистела, чирикала вешняя птаха в вершинах дерев, но не чуяли птичек солдатские уши. Дальний гул, прикоснувшийся к ним, подминал и обесценивал прочие легкие, пустяковые звуки. По неласковой апрельской дорожке шла навстречу канонаде стрелковая маршевая.

Лес кончился. Завиднелись печи и трубы сожженной дотла деревеньки. В свежевырытых землянках развели военные погорельцы свои камельки, и синеватые свитки дыма метались над остывшими пепелищами.

И здесь повстречал нашу роту какой-то неожиданный, несогласный с войною и канонадой, праздный, ухарский звук.

— Журавль, — предположил кто-то из солдат.

— Какой те журавль! Ишак так ревет.

— Откуда бы тут ишак взялся? Кавказ тоже нашли…

Звук доносился отчетливей, громче, и вскоре рота увидела… кузницу.

И настолько диковинной была эта кузница, что сопровождавший маршевую роту лейтенант неожиданно для себя скомандовал:

— Привал.

Случись это в другой обстановке — выбрал бы солдат бугорочек посуше, положил бы под сапоги вещмешок (кровь бы от ног «откатила») и, блаженно сомкнув глаза, отдыхал, отдыхал бы… Сейчас же, окружив плотным кольцом небывалую кузницу, глазели сюда рядовые, усиленно крякал сержантско-старшинский состав, а лейтенант, расстегнув планшетку, что-то торопливо записывал в походный дневник. А может, и зарисовывал…

На подстиле из кирпичей стояла чугунная печка-буржуйка. Она заменяла горн. А мехи… мехами служил здесь трофейный немецкий… аккордеон. В перламутровой его душе была просверлена дыра, в которую башковитый псковитянин втиснул резиновый шланг. На втором, на «горячем» конце шланг соединялся с обрезком змеевика от самогонного аппарата. Выпрямленная трубка змеевика соседствовала с огнем. Она наглухо была замурована в поддувало печурки. В метре от печурки на охапке сосновых веток сидел мальчуган лет двенадцати. Он нагнетал воздух, вел дутье. Парнишка вспотел… Растягивая аккордеон, малый нажимал сразу до десятка клавишей. Вернее, столько, сколько помещалось под его ребячьими пальцами. Инструмент ревел, выл, вопил всеми немыслимыми голосами, до тех пор вопил, пока его блестящая утроба предельно не заполнялась воздухом. После этого мальчуган попускал клавиши и потихоньку сводил мехи. Нагнетенный воздух высвистывал, бил струей через шланг, через змеевик и в печурку. Березовое уголье жарко, яростно вспыхивало. Малиновели у печурки бока.

— Ну и… артисты! — восхищенно выдохнул пожилой солдат. — Действительно, голь на выдумку…

Возле наковальни, закрепленной на комлеватом стояке-чураке, хлопотал расторопный старикашка в дореволюционном еще картузе. На роту он не обращал никакого внимания, словно не две сотни глаз жадно следили за каждым его движением, а просто… ну… прилетела любопытная трясогузка… Повертится и улетит. Он деловито совал через крышку печурки в огненное ее жерло заготовки, подсыпал угольков, пробовал ногтем скудненький инструмент, подправлял сползающий на глаза козырек картуза.

Зато молотобоец потупился.

Это была девушка лет семнадцати. Прядка волос выбилась из-под солдатской ушанки, трепетал и разметывал ее апрельский молодой ветерок. Природа ли наградила девушку несмываемым ярким румянцем, молодые ли парни из стрелковой роты смутили ее… Она горела. Пылала. Пальцы ее слепо и торопливо перебирали шершавый заструг рукоятки кувалды. Над верхней губою росинками выступил пот.

Дедка же как ни в чем не бывало добыл клещами из печки заготовку боронного зуба, уложил ее на наковальню и бодреньким петушком кукарекнул, скомандовал:

— Ну-ка, Сонюшка, уважь… Припечатай.

Девушка отшвырнула вдруг рукоятку кувалды, слепо и немо протиснулась через плотное кольцо рядовых, без оглядки помчала к землянкам.

Рота смотрела ей вслед.

— Совестится, — хихикнул дедок. — Удару у нее еще настоящего нет — вот и совестится.

— Тяжело ей с кувалдой-то, — укоризненно пробурчал пожилой солдат. — Мужиковское дело — и то по выбору… Не на всякого…

— Зна-а-а-ю!.. Зна-а-а-ю… — пропел дедок. — Да ведь весна! Она ведь не два раза в году. Умирать собирайся, а нивку паши! Сеять, чего-ничего, надо — вот и куем под господней крышей. Три скомороха — четвертый кардион, — подмигнул псковитянин пожилому солдату.

Мальчуган фыркнул.

— Над прозвищем моим насмехается, — пояснил роте дед. — Меня в партизанском отряде за эту кузню Кардионом прозвали. Смейся, смейся, глупый, — повернулся дед к мальчугану. — Одна нам с тобой слава. Я — Кардион, ты — Кардиненок, хе-хе-хе… Дуй знай!

Инструмент заревел с новой силой.

— А ну-ка, граждане солдаты! У кого рука не отсохла…

И дедок указал на кувалду.

Рота ковала боронные зубья. Мастер ловко выуживал из буржуйки раскаленные заготовки, лихо наигрывал молотком по наковальне и на каждый замах кувалды пел-приговаривал:

— В горрр-ряченькое! В горр-ряченькое!

Стреляла искрами буржуйка, ухала кувалда, подвывал аккордеон, приплясывал мастер.

— Серьга, — крикнул он через плечо мальчугану, — бросай дуть! Беги, тащи эту железу от вашего турника. Сошников нет. С Сонюшкой мне ее не оттянуть…

Дед командовал ротой.

Рота оттягивала сошники.

Кувалдой завладел длиннорукий солдат Вася Хиря, по прозванию «Художественный Свист». После очередного нагрева дед насторожил на наковальне неразмятый еще конец турника и скоренько бормотнул:

— Давай, парень!

Кувалда с грохотом, со звоном сыграла по клюву наковальни.

— Те-те-ря-я!

Мастер поднес к Васиному носу свой молоток и свирепо, досадливо покрутил им перед его изумленными ноздрями:

— Куда целишь, те-те-ря? В железо бей! В горяче… А не для звону…

* * *

У меня материал — слово.

Несогретое в горне души, оно — как холодное железо: шершавое, упрямое, неподатливое. Не тронь холодное — один звон.

Но, если вдруг… слово засветится, если почувствуешь, что оно горячее, обжигается — не медли! Укладывай его скорее на «наковальню» и бей, заостряй, закаливай, доводи!

Если ты отковал лом, даже лом, — опробуй, по Кузурманычу, дробит ли он кирпич, не мнется ли у него «жало», годен ли он колоть лед, долбить мерзлоту?

Вырастил розу — просмотри лепестки: не затаилась ли в них тля?

Дерешь больные зубы — не оставляй гнилого корня и… береги здоровые.

А если не получается, брось немудрящий свой инструмент и беги. Беги, как Сонюшка… Народ незлобиво скажет в твой след: «Совестится. Удара у него еще настоящего нет».

А совеститься, брат, надо. Не то поднесут тебе трудовые, мозолистые руки молоток, клещи ли, под самодовольные ноздри и уже не тенорком, а доподлинным басом скажут: «Куда целишь, тетеря!»

…Учите, учите меня, кузнецы! Куда бить. Во что целить. Как горячим выхватывать слово из «горна»…

Загрузка...