Смотри, какой хитрый контур,- сказал я ему.
– Ну-ка покажи,- взялся он было за учебник, но сразу же отбросил его.- На частоту этого контура я не настроен.
Он лег на свою кровать, задрав на спинку ноги в сапогах, и долго лежал молча, то и дело закуривая папиросу.
В дни, когда Ольга по вечерам не работала, Мерцаев после занятий сразу ехал на вокзал. Ему нравилось ждать поезда в только что отстроенном после войны вокзальном здании, бродить по залам, пахнущим мокрыми опилками и наполненным гулким жужжанием голосов, отражающихся и перемешивающихся под высокими сводчатыми потолками. Любил он обедать в здешнем ресторане, и особенно любил угощать Ольгу, когда она встречалась с ним после работы. В ресторане с высоких потолков свешивались роскошные хрустальные люстры, на стене, за эстрадой, сияло огромное красочное панно с изображением той самой площади, на которой мы маршировали по утрам. Ольга никогда не бывала в ресторанах, но нисколько не робела и не смущалась, за столом сидела свободно, а ее постоянная полуспрятанная улыбка создавала впечатление, будто девушка относится с некоторым презрением и к ресторанной роскоши, и к угодливым официантам, и к эстрадному ансамблю, расположившемуся на фоне панно. Сюда перебрался известный всему городу певец с женой-пианисткой и с тем же скучным выражением на лице исполнял странный романс: «Шагай вперед, мой караван, огни сверкают сквозь туман…»
– Нравится тебе песня? - спрашивал Саша.
Ольга отвечала неопределенным хмыканием. Когда же Саша протягивал ей меню, отвергала его таким устало досадливым жестом, что можно было подумать, будто ей смертельно надоели все эти рестораны.
– Ой, возьми ж ты сам чего хочешь. Мяса какого-нибудь.
Названий блюд она не знала, а мясо дома ела очень редко. Постоянная еда у них с матерью состояла из постного борща и компота. Они говорили не «обедать», а «борща поесть» и компот называли: «звар». Иногда появлялось и что-нибудь из столовой.
– Мама, он меня всегда в ресторане кормит,- говорила Ольга матери.- Так ты ж ему не жалей борща. Побольше насыпай.
Мерцаева удивила простота, почти равнодушие, с которым Ольгина мать приняла его появление в доме. Усталая женщина, согнувшаяся под бременем долгих лет войны и нужды, она поздно приходила из столовой, ужинала и долго сидела молча в теплой половине хаты у печки, положив на кухонный стол корявые натруженные руки. Никаких разговоров здесь не велось. Только необходимые слова: «Есть будешь? Когда завтра будить?» Мерцаев попытался побеседовать с ней, но мать отвечала односложно, и не потому, что стеснялась или не находила слов, а просто не хотела попусту болтать.
Меня поражало, что капитан Мерцаев находил темы для разговоров с девушкой, которую во всех фильмах - будь то о Великой Отечественной войне или о Марии Стюарт, волновал один вопрос: кто красные и кто белые. Сашка сам рассказывал нам об этом, а потом добавил:
– Собственно говоря, девчонка не так уж не права. Твой-то поэт ведь тоже считает, что мир разделен не на белых, желтых, черных, а на красных - нас, и белых - их.
Еще Ольгу волновало приобретение модной сумочки в форме книжки, такой, как у Катьки («Чорти шо! Где ж она достала? И грошей же надо много»). Саша предложил ей денег, но Ольга отказалась решительно: «Ты шо? Сам это придумал? Мне твои гроши не нужны…»
Мерцаев любил слушать ее рассказы о наиболее сильных впечатлениях детства: о картинах неудачного наступления весной сорок второго года. Как раз в этих местах происходила основная трагедия гибели окруженных войск. «Мы по садам прятались,- рассказывала Ольга,-а потом стало потише, перестали немцы из пушек бить - тот край поселка, что к озеру, весь пожгли. И я потихоньку от мамы вышла за калитку. Прямо на нашей улице смотрю: повозки стоят, и в них наши солдаты. Все побитые, поране-ные. Командир тоже раненый, без шапки - бинт окровавленный на голове, идет впереди. Вижу: больно ему, а он морщится, ругается и идет. Я стою у калитки, а к нему солдат подошел и говорит: «Хана, командир. Фрицы на станции». А командир увидел меня, солдату ничего не ответил и ко мне подошел. А я стою, плачу, заливаюсь, на них глядя. Он погладил меня по голове и говорит: «Не плачь, дочка. Мы их победим!» И еще оглянулся и помахал мне. А куда же им победить, когда побитые все и немцы на станции? Отца я так хорошо не помню, как того командира. Пошли они к станции, постреляли там недолго, и побили их всех до одного…»
– Дай-ка мне спичечку-то. Где-то у меня папиросы? Да не плачь ты, дурочка. Мы же их и вправду победили. Да… Изюм-Барвенковская операция. Май сорок второго года. Я тогда еще в училище заучивал наизусть правила стрельбы. На всю жизнь заучил: «Получив первый разрыв, выводят его на линию наблюдения, для чего, измерив отклонения от цели в делениях угломера…» Значит, говоришь, пошел и сказал: «Мы победим»? Да не плачь ты - мать разбудишь…
Ольга плакала редко, вернее, даже не плакала, а могла всплакнуть иногда и сразу же снова засиять улыбкой, слезы у нее высыхали мгновенно, как дождевые капли в саду под южным солнцем. Ее ничего, казалось, по-настоящему не тревожило. Если возникала размолвка с Сашкой или даже назревал разрыв, она расстраивалась, конечно, но внешне это выражалось легкой обидой. Казалось, что отсутствие сумочки-книжки ее волновало больше, чем разрыв с Сашкой, а может быть, так было и на самом деле: сумочка - реальная вещь, принадлежащая тебе, а капитан все равно когда-нибудь исчезнет навсегда. В этом отношении Ольга не строила иллюзий. «Он же академик»,- говорила она подругам. Сама же она не хотела ни одного шага сделать для своего духовного развития. Не говоря уже, например, об учебе в вечерней школе, Ольга даже книжку, даже газету не хотела раскрыть. «Ой, не заставляй меня, нехороший,- говорила она Мерцаеву и непритворно хныкала.- Голова у меня от книги болит. Я ж свою работу выполняю, а в институт меня все равно не возьмут…»
В ту осень, когда Мерцаев стал приезжать на занятия с портфелем, наполненным плодами «из тещиного сада», выдался небывалый урожай абрикосов. Матово-оранжевых, сверкающих на солнце шариков на деревьях было больше, чем листьев, их не успевали собирать, и падалица устилала землю в Ольгином садике, распространяя душновато-сладкий аромат. Капитан поднял сморщенный высыхающий плод, раздавил волокнистую ярко-оранжевую мякоть и вспомнил горячее Олино плечо, к которому приникал он ночами. В нежном запахе ее почти еще девчоночьего тела, в жалобном хныканье и бессильных морщинках на лбу, возникавших в ответ на любые мало-мальски серьезные слова, в наивно-многозначительной улыбке, сопровождавшейся сакраментальным «Чорти шо!», в странном сочетании всего этого с бесстыдно-жадными женскими ласками было, как я представлял себе, что-то от нехитрого невеликого плода, созревшего в садочке возле хаты и упавшего на землю, где завянет и засохнет он бесполезно, никого не обрадовав, никому не отдав свою мягкую сладость.
Тем временем появилась Лида - генеральская дочь, и когда на выпускном вечере Малков обрушился на Мерцаева с гневными обвинениями, мне они представились особым видом справедливого возмездия, которое - в это я верю до сих пор - постигает каждого, оставившего предназначенный ему путь. Я думал, что Сашке нечего ответить: Ольга была покинута, а женитьба на генеральской дочери казалась весьма реальной.
– Что же ты молчишь, Саша? -торжествуя, переспросил Малков.
– Чего-то я тебя не пойму,- ответил Мерцаев с притворным удивлением.- Ты Ольгу, что ли, хочешь видеть? Так вот она сзади тебя. Представляю: моя жена Ольга Николаевна Мерцаева.
Мы все потрясенно уставились на Ольгу, только что пробравшуюся сквозь толпу и стоявшую за спиной Малкова. Она насмешливо хмыкнула нам, и ее растянутые яркие губы и сморщенный в улыбке носик вызвали представление об игре в прятки, когда ищещь, ищещь какую-нибудь хитрую девчонку, а она, оказывается, давно уже выручилась и стоит ждет, когда ты закончишь тщетные поиски, и смеется над тобой. Что, мол? Перехитрила я тебя?
– А как же…- начал было я и сразу замолчал.
– А вот так,- сказал майор Мерцаев.
Оркестр заиграл вальс, Ольга сказала: «Чорти шо! Приглашай же меня, нехороший»,- и молодожены закружились, ничем не отличаясь от других пар.
– Вот и нашел пару по себе наш Саша,- сказал Тучинский.- Особенно интеллектом она ему подходит.
–Ты, Левка, как был, так и остался пошляком,- сказал Малков, после чего вдруг нелепо захохотал и быстро зашагал в буфет.
– Может, она его заставила? - предположил Тучинский, но сразу же отверг эту возможность.- Нет. Как его заставишь? Я от Светки и то смылся. Но как же Лида?
Удивление Левки можно было понять: поговаривали не только о визитах Мерцаева в генеральский дом, но и о свадьбе, об оставлении его в академии для научной работы и т. п.
Мы увидели Лиду: она стояла в толпе нетанцевавших и неотрывно смотрела на Сашу и Ольгу. Когда они в очередной раз прокружились мимо нее, Лида, не дождавшись окончания танца, устремилась к дверям, проталкиваясь сквозь кружащиеся пары.
– Теперь его упекут куда-нибудь подальше,- сказал Тучинский.
– Он к этому готов.
Послали их действительно далеко. В те дни разъездов и прощаний я лишь мельком мог поговорить с Мерцае-вым наедине и все же спросил о Лиде:
– Наверное, она страдает?
– Вероятно,- ответил майор.- Это, знаешь, страдания хищника, упустившего добычу.
– Лида - хищница?
– Как ни странно. Вместо зубов и когтей у нее папа, квартира, стихи о любви. Вроде бы можно заглотить кого захочется, а тут осечка. Она мне сразу была предельно ясна. Единственная дочь в генеральской семье. Она и не представляет реальной жизни. Как-то я сказал ей, где хочу служить, но она мне не поверила и нисколько не усомнилась, что я надеюсь на помощь ее папочки, чтобы остаться здесь или попасть в Москву. Точно как наш Левочка, который в искреннем недоумении округляет глаза и восклицает: «Не понимаю, зачем люди женятся!» Так и она: подняла брови и с тем же искренним недоумением спросила: «Зачем же уезжать куда-то далеко, если есть возможность остаться в большом городе?»
– Да, но если ради любви люди могли жить в шалаше, то вполне могут прожить и в большом городе.
– Мы договорились с тобой не произносить этого слога всуе. Здесь я могу поверить только в живого человека, а не в его тень, не в сказку, не в стихи. То, что я видел до сих пор, то, что испытал сам, было всегда лишь игрой самолюбия, желанием утвердиться или устроить свой быт. Лишь с Ольгой… Если есть истинная любовь, то она где-то близко от нее. Может быть, это и есть истинная… О себе скажу так: в отношении Ольги каждый мой шаг, каждое движение, каждое слово - лишь для одного: пусть она будет счастлива, пусть жизнь даст ей радость. В глубину ее сознания не могу я проникнуть, но думаю, что и она…
Я решил, что майор Мерцаев выбыл из той жизни, у начала которой стояли мы когда-то в жаркое майское утро. И оказалось то весеннее начало не настоящим, игрушечным, слишком праздничным для того, чтобы стать началом действительной жизни. Получив дипломы и назначения, мы вышли к истинному началу, будничному, суетливому, трудному, и из-за его будничной незаметности не воспринимаемому как начало. И жизнь вдруг изменилась: армию стали сокращать, многие офицеры, рассчитывавшие на вечную службу, сняли погоны, и главными героями будущего стали другие люди: целинники, поэты и космонавты.
Из моих однокурсников почти все продолжали служить, и я не любил встречаться с ними: было стыдно признаваться, что я, в сущности, никто; было стыдно называть свою маленькую должность; было стыдно мяться в своем дешевом пальто перед великолепием военной формы, без которой не так давно я не мыслил своего существования.
К тому времени, когда я обосновался в Москве, бывшие сослуживцы перестали меня узнавать, и лишь с Левкой Тучинским произошло несколько встреч. Он оказался единственным из старых приятелей, не вызывавшем у меня чувства неловкости: Левка всегда был слишком увлечен своими сложными личными проблемами, чтобы интересоваться жизнью кого-то другого, и не спросил у меня ни о работе, ни о зарплате. Сначала я встретил его в Малом театре, увидев сверху, с балкона, знакомый курносый профиль и пышные волны прически. Тучинский шел по проходу партера под руку с женщиной в темном вечернем платье. Женщину я издали не рассмотрел, а спустившись в антракте вниз и пробившись сквозь толпу к боковым дверям партера, я столкнулся с ними лицом к лицу и увидел, что Левкина спутница ростом ему по плечо, по-мужски широка в плечах, а лицо ее широкое, несимметричное, сонное, покрыто красными пятнами разных размеров. Раньше Левка, хоть и выбирал «которую похуже», но с такими дела не имел.
– Знакомься, моя жена,- сказал Тучинский и тяжело вздохнул.
– Очень рад,- произнес я с официальной бодростью.
– Чему уж тут радоваться,-горько сказал Левка.
Его жена лишь слегка шевельнула губами, я расценил это как мину презрения, а в целом ее лицо осталось таким же невыразительно-сонным. Они пошли к буфету, и пока Левкин мундир не скрылся в толпе, я смотрел в широкую бесформенную спину его жены и успел еще заметить, что у нее совсем нет шеи и, главное, в походке, движении рук, повороте головы чувствовалось вялое равнодушие, расслабленность, отсутствие живого горячего внутреннего импульса, с которым любая женщина становится привлекательной.
Потом я встретил его возле метро «Динамо» в конце дня - он вел сынишку из детского сада и познакомил мальчика со мной, а сам смотрел на ребенка (ему было около двух лет), не только с естественной отцовской любовью, но и с ироническим удивлением. Здесь же, возле метро, я встретил его как-то осенью в понедельник, и эта встреча вызвала у меня чувство, похожее на радость свидания с прошлым. Тучинский был уже майором, но осунувшееся лицо, воспаленные глаза с прячущимся взглядом- все это было мало похоже на того старшего лейтенанта, с которым мы сидели рядом на лекциях. Неизменным остался Левкин образ жизни. Он рассказал мне, что еще не был дома с тех пор, как в субботу уехал за грибами, что грибы собирал в Москве у одной знакомой, а теперь его ожидает домашняя конфронтация (это слово было уже в моде).
Работал Тучинский в некоем неведомом, незнакомом мне учебном заведении, и несколько лет назад я увидел в книжном магазине, в отделе технической литературы, популярную брошюру о полупроводниках, на обложке которой значилось, что ее автор - Л. Тучинский. Из аннотации я узнал, что Лев Михайлович Тучинский является кандидатом технических наук.
О Мерцаеве я ничего не слышал. Однажды в пасмурное сентябрьское воскресенье, когда у меня дома имелось несколько купленных впрок арбузов на балконе и грибы, тушенные в сметане, совершенно неожиданно появился подполковник Иван Семаков. Он принадлежал к тому типу людей, часто встречающихся среди военных и спортсменов-туристов, которые однажды, лет в тридцать, обзаводятся заскорузлыми морщинами на лице и на шее, смуглеют, подсыхают и больше уже не меняются до самой смерти. Иван даже показался мне помолодевшим. Он не мог усидеть на месте, вскакивал, суетился, рассказывал, понижая голос, с той же знакомой многозначительностью о поездках за границу, о материальных приобретениях. От него впервые я услышал слова «сертификат», «чеки», «желтополосые», «бесполосые». Лишь между прочим упомянул Семаков о том, что получил кафедру в Высшем военном училище. Рассказал и об однокурсниках. Пряжкин стал командиром одного из соединений, Вася Малков служил в какой-то части и будто бы развелся с женой. О судьбе Мерцаева Иван знал мало. «Слышал какие-то сплетни, но не буду повторять»,- сказал он. Однако после того, как мы выпили водки, съели грибы и арбуз,-вспомнили свою «жизнь на сцене», Иван все же кое-что рассказал. При этом он смотрел в стол перед собой, лишь изредка взглядывая на меня, и лицо его стало безулыбчиво-напряженным, как у человека, который говорит не совсем то, что нужно, хочет поскорее перескочить через эту неловкость и в то же время наблюдает за слушателем: не переборщил ли в рассказе, не выглядит ли клеветником и сплетником.
– Понимаешь? За что купил - за то и продаю,- говорил Иван.- Послали Сашку ты сам знаешь куда. Кругом- сосна, песок и военные. Ольга у него, сам знаешь, молодая и глупая, а там полно холостяков…
Иван, в сущности, человек очень добрый, никого никогда не пытался обидеть, ни о ком не хотел сказать дурного слова, но он был еще и сказочником, то есть в известном смысле литератором, и любил производить своими рассказами определенное впечатление на людей. Он нисколько не стремился опорочить Мерцаева, но очень ему хотелось удивить меня, потрясти, произвести эффект. И Семаков рассказал, что Саша будто бы запил, что его переводили из гарнизона в гарнизон; судили судом чести и, наконец, демобилизовали. Будто бы живет он теперь не то в Новороссийске, не то в Новосибирске в какой-то развалюхе и пьет запоем.
– А Ольга? - спросил я.
– С ним, наверное, а может быть, бросила,-неуверенно ответил Иван, и эта его осторожность вселила в меня твердую надежду, что все рассказанное далеко от истины. - Вань, а ты мне так и не рассказал, что же случилось с Сашкой на фронте. Я слышал, будто его расстреливали.
– Понимаешь, какое дело. В Венгрии во время контрнаступления немцев Сашка стоял на прямой наводке, и рядом с ним стояла батарея какого-то…
Подполковник употребил выражение жестоко-унизительное.
– Этот гад,- продолжал Иван,- так замандражировал, когда немцы поперли, что с испугу всадил снаряд в нашу самоходку - там, понимаешь, как раз отходили наши танки. Он, сволочь, увидел: башня показалась из-за гребня - и, не разобравшись, открыл огонь, а когда понял, что своих зажег: кумулятивный снаряд - сразу машина загорелась,-то бросил батарею и драпанул. Потом его трибуналом судили. А танкисты-то не знают, кто стрелял. Видят, что друзья ни за что погибли,- сели в «Виллис» и к батарее. «Кто комбат?»-спрашивают. И выехали-то на Сашкину батарею. Он спокойно отвечает: я, мол, комбат, чего надо? Они ему в зубы, пистолет отняли- и к сараю. «Становись, сука, к стенке!»-командуют. Ребята с батареи рассказывали, что Сашка держался твердо, слюни не пускал, только побледнел. Сами они настолько растерялись, что не успели сообразить, что происходит, не успели бы и спасти своего комбата. Мерцаев понял, что ничего не сделаешь, стал к стенке под автоматы и только спросил: «Скажите хоть, за что убиваете…»- «Сам знаешь», - сказали ему танкисты. Еще бы секунда, и не было б Сашки. Но один их офицер посмотрел на Сашку и сказал: «Не надо, ребята! Он парень молодой, смелый. Хорошую еще жизнь проживет, если немцы не убьют». Вот такое, понимаешь, дело было.
– Хорошая жизнь-то не получилась?
– Вроде бы и не получилась.
Семаков уехал, больше я с ним не встречался, и все мы оказались на разных дорогах далеко друг от друга. Если и осталось нечто роднящее всех нас: и тех, кто служит, и тех, кто ушел на гражданку,- так это неизменная преданность любимой команде «красных». Как бы ни были плохи ее дела, а посмотрите на трибуны: вот они сидят, капитаны и полковники, а еще больше пожилых мужчин в штатском, поседевших и усталых, оставивших на этот вечер дела и семьи, пришедших на стадион загодя, чтобы спокойно посидеть, покурить, вспомнить о старых временах, когда «разве такая была команда». И я прихожу на стадион заранее, усаживаюсь рядом с человеком в старом плаще и по особому сдержанному выражению лица, по твердости взгляда, по вспыхивающим глазам, когда выбегают наши в красных футболках со звездой на груди, узнаю старого солдата. Если во время игры, часто теперь неудачной, обмениваются впечатлениями, то говорят не об этих игроках, а о тех, которых давно нет на поле. Только и слышишь: «Гришку бы сюда… Ща бы Леха с правой саданул…»
На хоккее наших меньше: со времени побед шестидесятых годов Дворец спорта заполняет театральная публика, и на хороший матч билет не достанешь. Еще внизу, в метро, спрашивают лишний билетик, все три эскалатора работают на подъем, у дверей толпа назначивших встречу, вглядывающихся в выходящих. За Москвой-рекой- черной стеной Ленинские горы, покрытые колючей щетиной обнаженного леса, с запутавшимися в ней светляками фонарей, а во Дворце спорта лихорадочная кутерьма, программки, мороженое, буфеты, раскрытые входы на арену, из которых истекают отблески светящегося голубоватого льда.
В одном из ответственнейших матчей сезона встречались старые соперники. Наши проигрывали: ушел великий тренер, кончался золотой век команды. Я сидел в восьмом секторе и хорошо видел скамейки игроков напротив, у противоположного борта.
Никаких надежд на перелом в игре не оставалось. Белые уверились в своем превосходстве, играли раскованно и смело, на лицах их светилась радость победы. Наши же были угрюмы, перестали надеяться друг на друга, лучшие нападающие пытались пройти вперед в одиночку, это у них не получалось, и они в бессилии сникали, прекращая борьбу и отъезжая в сторону.
Вокруг меня на трибуне уныло молчали полковники и майоры, и я вспоминал Сашку Мерцаева, который тоже прекратил борьбу и отъехал в сторону.
После второго периода счет был в пользу белых, в перерыве я уныло курил внизу, а вокруг восторженно шумели болельщики «Спартака»: «Какую банку Зимин сделал!… Даже если ничья - все равно в нашу пользу… Еще Старшинов свою шайбу не забросил…»
– Мне все предельно ясно,- вдруг услышал я знакомый голос.-Это в силу слабости.
Я поднял взгляд и увидел перед собой Мерцаева в гражданском костюме, почти совершенно седого, со странным лицом, причем сначала мне никак не удавалось определить, в чем заключается его странность.
– В силу слабости? - переспросил я.
– Я берусь выиграть матч,- сказал Мерцаев, узнав меня.
– Ты считаешь, что нужно восстановить первую тройку в прежнем составе? - спросил я.
– Это - детали. Любое сражение, любое дело можно выиграть, если его ведет человек. Просто человек. Понял? Обыкновенный настоящий человек, который сознает свой долг и исполняет его. Долг человека на земле. Понял? Человек модулирует хаос полезным сигналом. Не забыл еще такую терминологию? Могу попроще: человек организовывает, создает и изменяет к лучшему. В этом смысле его существования. Если сейчас пришел бы великий тренер, наш старший тренер, он выиграл бы. Он - гений.
– А гениальность - это уверенность. Ты раньше так говорил.
– Ты помнишь? Это в те времена, когда нам казалось, что мы достигли всего…
И наконец мы стали вспоминать и спрашивать.
– Служу,- сказал Мерцаев и как бы в подтверждение кивнул своему спутнику.
По невероятно элегантному костюму Мерцаева я начал догадываться, что Сашка служит где-то очень далеко.
– Пойдем, пивка, что ли, попьем,- предложил Мерцаев.
– Очередь безнадежная.
– Там наш человек.
«Нашим человеком» оказался еще один франт. У обоих Сашкиных спутников были такие же странные лица, как и у него, и когда мы устроились за столиком с кружками пива и бутербродами, я понял, в чем их странность: загар. Удивил не просто несвоевременный загар, а его особый оттенок, нечто вроде смеси шоколада с розовым маслом: ни в Москве, ни в Юрмале в это время года так не загоришь.
– У тебя был диплом что-то о боевых действиях в условиях жаркого климата? - спросил я.
– Чего-то я уж и не помню,- ответил Мерцаев иронически.
– Ты, наверное, сам его выбрал, а мы думали, что тебе навязали тему.
– Чего-то я уж не помню.
– А где Ольга?
– В гостинице платья примеряет,- сказал один из полковников.- Она их купила десятка полтора.
– Два,- сказал Мерцаев.
– Ну вот,- обиженно согласился полковник…
– Ребят, пора на трибуну,- сказал Мерцаев. Мы заспешили, и я на ходу спросил:
– Саш, скажи: теперь ты не сомневаешься, что выбрал правильную дорогу?
– Ни на миллиметр. Ты же лучше меня знаешь, как там у твоего поэта: «Мир неделим на черных, желтых…»
– Знаю. «Мир неделим на черных, смуглых, желтых, а лишь на красных нас, и белых-их. На белых - тех, что, если приглядеться, их вид на всех материках знаком, на белых - тех, как мы их помним с детства, в том самом смысле. Больше ни в каком».
– Вот и мы так думаем,- сказал Мерцаев и подмигнул своим друзьям…
В начале третьего периода Старшинов забросил «свою шайбу», счет стал 5:3 в пользу белых, и тогда-то и произошло то, на что надеялся Мерцаев, то, что происходит в жизни лишь изредка, но составляет основной ее смысл, то, что позволяет человеку быть человеком, а не скопищем страха, желаний и болезней, то, без чего не было бы ни мечты, ни сказки, ни песни. Сначала я заметил какое-то новое движение на скамейке игроков: кто приподнялся, кто повернул голову, кто крикнул что-то. Это, оттолкнув тренера, к игрокам прошел Тарасов. Отцовски нежными и в то же время мужественно-спортивными умелыми руками он охватил сзади голову нападающего, только что получившего сильную травму, помассировал ему щеки, что-то сказал - и тот распрямился, улыбнулся, что-то ответил. Игрока, сидевшего рядом, Тарасов похлопал по плечу, перед защитниками-виновниками последней шайбы патетически вознес руки, и вот уже стоял перед всей командой, спиной к льду и горячо и кратко объяснял, как надо выигрывать.
Сейчас же на лед вышла первая тройка, еще молодая тогда, но уже знаменитая. Стремительный, неудержимый, выкладывающийся до конца в рывке, в схватке у борта, в кутерьме у ворот, правый крайний начал атаку, передал шайбу левому, восхищавшему зрителей двух континентов артистическими неразгадываемыми финтами, неожиданными передачами и бросками в самый, казалось бы неподходящий момент, а могучий центральный нападающий, с вечной обидой на широком светлом лице (будто говорит: «Так я и знал, что ни фига у вас не выйдет»), уже выкатывался к пятачку.
Наши выиграли 8:5, и к выходу я шел с расслабленно-упоительным ощущением победы. В толпе вокруг горячо радовались болельщики красных, я присоединился к ним, соглашался и поддакивал.
Мы договорились с Мерцаевым встретиться после матча, но, наверное, не поняли друг друга, и я не смог его разыскать. Меня это особенно не расстроило: я успел узнать все, что необходимо для того, чтобы продолжать жить и бороться.
Пронизывающий ветер, вовсю закручивающий у Окружной железной дороги, казался мне первым дыханием весны, легко угадывавшимся в детстве в самый крепкий мороз, когда мы бродили по московским дворам и переулкам и мечтали о том, как будем сражаться с фашистами, помогая народу Испании.
Мы еще любили много песен. У одной из них мне запомнилась лишь строчка припева: «И увидим всех созвездий свет над океаном!…»
И пальмы с долгими листьями, то стрелами устремленными вверх, то тяжело переламывающимися к земле.