5

Я выяснил позже, что было с Зауэрманом вчера. Тахтарбай разнюхал, что у Зауэрмана есть деньги. Деньги эти были лесным налогом, который Зауэрман собрал по округе. Вероятно, кто-нибудь из киргизов сообщил о деньгах Тахтарбаю. Когда участь наша была решена, Гахтарбай не захотел отнимать их у Зауэрмана силой, вероятно, опасаясь, что, услышав шум и выяснив его причину, другие басмачи захотят получить толику и на свою долю. Тахтарбай пустился на хитрость: он шептал старику: "У тебя есть деньги, много денег, я знаю, другие не знают. Если другие узнают--отнимут. Я хороший человек, сосчитай деньги, дай мне, я сохраню их тебе". Тахтарбай правильно рассчитал. У Зауэрмана выбора не было. Зауэрман распрощался с деньгами. Он пересчитывал деньги, когда мне казалось, что он что-то пишет. Старик был слишком расстроен, чтобы объяснить что-либо мне.

6

Идем в густой арче, продираемся сквозь кусты. Идущий впереди басмач останавливает меня, развьючивает своего яка, потом--моего. Слева--обрыв. Басмач сбрасывает под обрыв вьюки, сам лезет за ними: там яма, прикрытая ветвями арчи, хворостом. В эту яму летят вьюки и с остальных яков.

С порожними яками возвращаемся вниз. Здесь догорают костры. Уже почти рассвело. Басмачи растаскивают барахло, закидывают его в кусты, прячут под камни, куда придется. Котлы, ленчики лишних седел, ведра, ребра юрт, посуда... Торопятся: некогда спрятать получше. А всего не поднять на оставшихся яках и лошадях. Люди тянутся, тянутся вверх верхом и пешком. Это уже пришедшие с той кочевки, где мы провели первую ночь, -- вся родня Закирбая и Суфи-бека.

А когда все ушли, мы оказались одни и поняли, чти нас не уводят с собой. Было непонятно, почему не уводят. С нами остались немногие: Закирбай, Тахтарбай, Умраллы, еще пять-шесть басмачей. На маленькой лужайке, как воспоминание об ушедшей кочевке,--зола костров, круги примятой исчезнувшими юртами травы, навоз и овечий помет да обрывки тряпок.

Мы остались одни и не знали, что лучше: попытаться бежать или довериться Закирбаю?

Трусливый и расчетливый Закирбай мог действительно прийти к решению передать нас невредимыми красноармейцам и тем обеспечить себе прощение. Есля так, бежать нам не следует: Закирбай немедленно разделался бы с нами. А на удачу рассчитывать не приходится. Зауэрман еле ходит, а бросить его мы не можем, конечно. Внизу--цепочка сторожевых всадников. По первому зову Закирбая басмачи кинутся за нами и пошлют нам вдогонку пули... Конечно, сейчас нам бежать нельзя. Но надежны ли обещания Закирбая? И не захотят ли другие басмачи, уходя от красноармейцев, прикончить нас?

Вокруг--беспредельная тишина, в которой тают весеннее чириканье птиц, звонкий шелест прозрачного, недремлющего ручья, жужжанье крупных полевых мух. Вокруг -- нежная зелень подснежных альпийских трав, вершины, утонувшие в небе зубцами, пиками, башнями; нагроможденные над нами скаты, блещущие гранями снега... И солнце -- еще скрытое за ближайшей стеной, но уже бросившее в мир лучи, как опаловые лепестки невиданных цветов. А внизу, по лощине, куда мы смотрим так напряженно, видна панорама хребтов. Вот первые--округлые, низкие, они пестры расцветкою тени-- красные, зеленые, фиолетовые. А дальше над ними нежнейшие розовые снега: это дальний Кичик-Алайский хребет.

7

Мы притаились, каждый за кустом. Мы ждем появления красноармейцев. Мы глядим вниз. Вот вдоль ручья--тропка по узкой лощине, она входит в кусты, вот дальше, ниже--выбирается, извиваясь, на рыжий холм и исчезает за поворотом. Оттуда появятся всадники. Если красноармейцы,--значит, мы спасены. Если не они, значит--смерть. Расчет у нас прост. Банда, главное ядро банды, побежит от приближающегося отряда. Большую дорогу банда не выберет--слишком легко было бы ее настичь. Значит, пойдет по неизвестным ущельям, вот по этому, где сейчас мы. Пусть даже по пятам банды мчится отряд, пусть в получасе дистанции, но, ворвавшись сюда и обнаружив нас, банда неминуемо нас искрошит.

Мы переползаем от куста к кусту. Мы делимся кусками лепешки, которую успели стянуть в юрте. Бежать нам кажется сейчас самым простым и легким. Трудно оставаться в неподвижности. Но Юдин все-таки уверен, что нужно еще выжидать. И мы остаемся на месте.

Глава девятая

ГДЕ ЖЕ КРАСНОАРМЕЙСКИЙ ОТРЯД?

1

Шесть пограничников под начальством узбека Касимова отстреливались до ночи. Семь мужчин и одна женщина отстояли заставу. Ночью прибыло подкрепление: пятьдесят сабель при двух пулеметах. Только три пулеметных диска понадобилось, чтобы басмачи разбежались. В этот день мы томились в юрте Тахтарбая. Тахтарбай соврал и нам и своим, что Суфи-Курган взят. А Закирбай прямо от заставы ночью примчался в свою кочевку, поднял панику, погнал родичей в Кашгарию.

Все это узнали мы позже. Позже узнали и о том, что прибывший на заставу отряд в погоню за басмачами не выходил, были на то причины. А мы в кустах арчи напрасно ждали его появления.

2

...Мы не знали, кто скачет, приближаясь к нам, надежней затаились в кустах. А когда различили: киргиз, -- Закирбай, согнувшись, прикрываясь кустами, пробежал на лужайку и развалился на траве так непринужденно, словно весь день только и наслаждался отдыхом. Всадник приблизился, и Закирбай, махнув рукой, что-то сдержанно крикнул Умраллы, обнимавшему куст неподалеку от нас. Видим сквозь ветви: всадник, спешившись, заводит разговор с Закирбаем. Умраллы зовет нас, манит рукой. Все трое, вместе с Умраллы, подходим к разговаривающим только для того, чтобы мгновенно понять: нам не следовало показываться -- так перекосилось лицо, так сузились черные фанатические зрачки приехавшего. Он отступил на два шага, и Закирбай встал, повинуясь повелительному жесту его руки. Сипло и не настолько тихо, чтоб мы не услышали, а Юдин не понял, спросил Закирбая:

-- Они еще живы? Почему они еще живы?..

Фраза медлительна, в ней удивление, осуждение, злоба.

Закирбай еще тише, в упор приближая к его уху лицо:

-- Живы... Да... Потому, что я сам буду их убивать... Это мое дело. Скажи всем--я сам кончу их.

-- Ну, смотри!..--угрожающе просипел басмач,-- Смотри!..

Вскочил на лошадь, остервенело хлестнул ее камчой и ускакал, не оглядываясь.

Через полчаса вся банда внизу будет знать, что взятые Закирбаем пленники живы!

Помрачневший Закирбай направился с нами в кусты.

Он обругал Умраллы за неверно понятое приказание--не показывать нас, обозвал приехавшего "дурным басмачом", долго объяснял нам, почему не мог дать. другого ответа... В этом мы поверили Закирбаю. Поверили и тому, что он, спасая свою шкуру, действительно хочет спасти нас. Но неизвестно еще, что решит Закирбай теперь.

-- Плохо!.. Очень плохо!.. -- несколько раз мрачно повторил Закирбай.

И нам стало еще бесприютней в солнечных проклятых кустах.

3

Фанатик? Нет. Сорвиголова? Тоже нет. В бабьем, курдючном лице Закирбая запечатлены алчность, хитрость, коварство и лицемерие торгаша.

Во время нападения на нас Закирбай не возил оружия сам,--свою винтовку он передавал молодежи. Ни одного приказания он не бросил в толпу, ни одного сигнала не подал: он командовал исподтишка, через других, через тех, кто не умеет рассчитывать. Он подзуживал самых фанатичных, легко возбудимых. Все видели: он даже в грабеже пытался соблюсти порядок, зная, конечно, что озверелую, им же спровоцированную молодежь уже ничто удержать не может. Он сразу взял Юдина на круп своей лошади, чтобы заложник был у него, а не у кого-либо другого. Все это--ради неясного будущего, на всякий случай... Чтобы при неудаче иметь оправданий больше, чем кто-либо другой из банды.

Он держал нас в своей кочевке, но в юрте брата, и через брата послал приказание зарезать нас, когда рассчитывал, что Суфи-Курган будет взят. Ложную, для разжигания басмаческого пыла, весть о взятии заставы он распространил устами своего брата... чтобы при случае гнев сородичей обрушился не на него.

Он первый струсил до пяток, когда затрещали пулеметы с заставы, первый погнал свою кочевку в Кашгарию и--возбудитель, организатор и главарь банды--первый изменил банде, тайно от всех решив сыграть на нашем спасении. Какая безмерная трусость мутила его глаза, когда он, виляя перед нами и перед своими, не зная еще, что ему выгоднее: спасти нас или прикончить, давал обещания приехавшему куртагатинцу и тут же обзывал его "дурным басмачом", желая показать, что сам он--душою чист и вовсе даже не басмач!

4

На рыжем холме синяя купа арчи. Из-за нее ежесекундно может вылететь банда. Глаза устали от сосредоточенного наблюдения за этим синим пятном. И когда от пятна отделилась точка--это был всадник, скачущий во весь опор к нам,--я подумал: "Ну, вот начинается!" Но за всадником не вылетела орда. Он к нам приближался один, пригибаясь и взмахивая локтями в такт взлетам копыт. Киргиз перешел на рысь у кустов, за которыми мы таились, и внимательно огляделся, повернувшись боком в седле. Увидев его круглое, как луна, лицо, мы внезапно, не сговариваясь, выскочили из кустов.

--:Джирон!.. Это Джирон!.. Джирон, это ты?

Громадная тяжесть гнетущего напряжения, накопившегося за эти дни, разом схлынула, и от одного вида радостно, во всю ширину рта, смеющегося Джирона стало так вольно, так спокойно, так хорошо... Если Джирон--значит, удача!..

Джирон скатился кубарем с лошади, волоча по траве полы халата, подскочил к нам и двумя руками тряс наперебой наши руки, и смеялся, и чуть не плакал, всем своим существом радуясь, что мы живы. Мы закидали его вопросами, и он не успевал нам ответить.

-- Отряда нет... но банда далеко... против Куртагата... Тут только отдельные кучки... По этой лощине--никого... В Ак-Босоге спокойно... туда басмачи не приходили... -- Он узнал о нас, он боялся, что мы уже убиты. Он приехал за нами.--Очень спешил: видишь, чуть лошадь не сдохла, вся в пене...--Он поведет нас к себе в Ак-Босогу, спрячет у себя, пока не придут аскеры... По большой дороге нельзя, опасно. Он поведет нас поверху, через арчу, он знает как. Если мы хотим...

Милый Джирон! Конечно, хотим и верим тебе до конца! И Закирбай вмешивается, прикрывая недовольство улыбкой... Он опять просит бумажку; кызыласкеры придут, будут убивать, а он нас спас, он "хороший человек", надо бумажку. Мы переглядываемся, смеемся. А! Дадим, а то он еще напакостит! Из-за пазухи Закирбай услужливо вытянул карандаш и измятый листок. Юдин расправляет его. На одной стороне -- настуканные пишущей машинкой лиловые строчки... Юдин передергивается, но молчит. Этот клочок из единственного экземпляра его отчета по экспедиции прошлого года. Закирбай подставляет спину, но карандаш все-таки продавливает бумагу.

"Свидетельствуем, что Закирбай вывез нас из банды, напавшей на экспедицию 22 мая и убившей топографа Бойе, держал нас у себя и передал на поруки Джирону из Ак-Босоги.

Записка составлена в момент отправления с Джироном в Ак-Босогу, от места кочевки Закирбая..."

Юдин размышляет.

-- Павел Николаевич, какое сегодня число? Двадцать пятое?

Я соображаю, перебираю в уме ночи и дни.

-- Нет, по-моему... двадцать четвертое... (Я не очень уверен в своих расчетах.)

-- Да нет же... вы путаете... двадцать пятое... Начинаем вместе высчитывать. Выходит--двадцать четвертое.

Только третий день, а мы уже путаем даты!.. Юдин дописывает:

"24 мая 1930 года. Начальник Памирской геологической партии Г. Юдин.

Сотрудник Памирской геологической партии..."

Подписываюсь. За мной выводит фамилию Зауэрман. Закирбай поспешно, словно опасаясь, что мы передумаем, прячет записку за пазуху.

...А если только по этой записке узнают о нашей судьбе?

5

В радости нашей мы. совсем забыли о наблюдении за лощиной. А оттуда--стремглав, совсем бешеной скачкой--появляется еще один всадник. Мы не успеваем шарахнуться по кустам, как он уже здесь: это Тахтарбай, потемневший от страха, возбужденный, задыхающийся. Он валится с лошади прямо на нас. Лошадь не может стоять, так дрожат ее ноги. В панике оглядываясь, порываясь бежать дальше, Тахтарбай бессвязно мычит:

-- Аскер... Аскер... Аскер...

-- Да ну тебя, говори толком, в чем дело? -- грубо трясет его за плечи Юдин.

И Тахтарбай, все еще вырываясь из рук, наконец кое-как объясняет, -- и в переводе на русский язык его слова означают: "...вот тут... сейчас будут тут... красноармейцы; отряд... уже выходит в лощину... сейчас... через минуту... некогда разговаривать... надо бежать!.." Тахтарбай дрожит, и его состояние передается Закирбаю.

Вся их надежда только на нас.

С бьющимся в груди ликованием мы стояли и ждали. Такой светлой, такой солнечной и чудесной во всем мире не бывала еще ни одна лощина!

...Но проходит минута, другая... Еще, еще... Не меньше десяти минут... Никого. Тишина. Никого.

Нет! Ждать мы больше не можем...

-- Поедем навстречу?

-- Поедем... Конечно...

6

И опять--лошадь выносит тяжесть двоих. Но на этот раз в седле я, а на крупе, за моей спиной -- Тахтарбай, Юдин на лошади Умраллы, Зауэрман на своей. Закирбай с нами. Мы гоним лошадей... Впереди--никого. Мы рыщем глазами--лощина пуста. Мы выехали за поворот, ущелье извивается, пропуская нас между своими склонами. Подъемы, спуски... Полчаса, час. Мы вступаем в русло реки--я узнаю наш ночной путь по притоку. Мы каждый камень перещупываем глазами,-- никого. Сзади нас нагоняет Умраллы со второй лошадью на поводу: для меня... Она без седла, мала, тоща, ребра наружу. Я пересаживаюсь на нее, и Умраллы уезжает назад. Кругом никаких признаков жизни. Наше недоумение растет. Где же отряд? Где?.. Закирбай и Тахтарбай молчат. Мы переходим на шаг. Едем. Едем... Надежда еще живет. Едем... Солнечно. Жарко. Тихо.

Устье притока. Большая река. Отвесные стены. Ага! Это место нам уже знакомо. Здесь начинается большой поворот реки. Вон там, на зеленом склоне, стояли юрты муллы Таша. Мы выезжаем на большую дорогу, карабкаемся по откосу на площадку над ней. Здесь трава, куст арчи. Наши спутники останавливаются, спешиваются, привязывают лошадей к кусту. Спешиваемся и мы. Садимся все рядком под кустом, над обрывом. Внизу--большая дорога. Местность далеко открыта; холмы, зеленые склоны, выше--горы гряда за грядой, арча, еще выше--скалистые обрывы снежных громад. Мы на зеленой ладони одной из котловин предгорьев Алая. Нас видно сверху, со всех сторон. Мы в недоумении, в нетерпеливом ожидании. Высоко над нами, по одному из склонов, мелькнули и скрылись в арче два всадника. К нам подъезжает, вынырнув из-за угла, старик, спешивается, молча подсаживается. Его нога обмотана грязной, кровавой тряпкой. Нет сомнения: басмач.

-- Джирон! Поезжай навстречу отряду. Мы дадим тебе записку. Поедешь?

--Хоп!--Джирон серьезен.

Юдин пишет:

"Командиру красноармейского отряда. Находимся у родни Закирбая. Просим выручить. Памирская геологическая партия, Юдин, Лукницкий, Зауэрман. Пользуйтесь указаниями подателя записки--Джирона. 24 мая 1930г."

Джирон уезжает в сторону погранзаставы. По одному, по два к нам подъезжают всадники, спешиваются, садятся вокруг нас, молчат. Их уже человек двенадцать. Некоторые, отходя в сторону, перешептываются с Закирбаем.

-- У вас еще есть махорка? --обращаюсь я к Зауэрману.

Старик роется; замечаю: пальцы дрожат. В кисете пусто. Даже пыль выкурена давно.

Прошу у Тахтарбая наз-вай--крупитчатый зеленый "подъязычный" табак. Тахтарбай отсыпает щепотку. Мелко крошу две спички, несколько игл арчи, сухую соломинку. Перетираю все в порошок. Свертываю из остатка газетного лоскута "козью ножку". По очереди раскуриваю с Зауэрманом не желающее гореть зелье. Цигарка тухнет.

--Надо раскурить...--медленно говорит Зауэрман. И полушепотом добавляет:--Я думаю, в последний раз курим...

Я прикидываюсь непонимающим.

-- Почему в последний?

Тогда, не скрывая дрожи в голосе, старик убежденно и нервно шепчет:

-- Ловушка это. Ловушка! Мы никуда не уйдем отсюда.

Юдин слышит, мрачнеет.

-- Молчите. Успокойтесь. Это не может быть ловушкой...

Конечно, не может быть. Тут просто какое-то недоразумение. Возможно, красноармейский отряд направился в другую сторону?

Прождав часа полтора и не дождавшись ни отряда, ни Джирона, мы решили ехать на заставу. Все лучше, чем напряженность ожидания. Быть может, проскочим? Отсюда до заставы не больше двадцати--двадцати двух километров. Юдин переговорил с Закирбаем, и Закирбай не спорил. Он даже согласился сам ехать с нами, и это подтвердило его веру в наши слова и его страх перед своими. Мы выехали в сопровождении всех, кто оставался с нами. Это была середина дня.

Еду рысью на неоседланной лошаденке, на остром ее хребте, -- на лошади, у которой начисто срезана грива, по крутым подъемам, по таким же спускам, по местности, которая в военных уставах называется "пересеченной" с добавлением "очень" и определением "горная"... Но меньше всего я думал об этом.

7

Мы ехали снова. Подо мной ходили ребра и острый гребет неоседланной лошаденки. Ноги мои одеревенели, и я, сжимая бока лошади, вовсе не ощущал боли. Мы доехали до спуска в реку Гульчинку. До места нападения на нас оставалось полтора километра.

-- Стой!--сказал Закирбай.--Дальше не поедем. Там басмачи.

Мы спешились на открытой лужайке, сели на камни и смотрели на широкие пространства зеленых холмов. Об отряде мы уже забыли и думать. Мы ждали Джирона. Его не было, и мы написали еще одну записку. Ее взялся доставить на заставу один из киргизов.

-- Он бедняк, и он не был в банде. Ему можно ехать на заставу, никто не тронет его,--сказал Закирбай.

Записка гласила:

"Начальнику погранзаставы Суфи-Курган. Движемся по направлению к заставе. Есть убитые. Нам взялся содействовать Закирбай. Просим сообщить степень безопасности пути до заставы. Юдин, Лукницкий, Зауэрман. 24 мая 1930 года".

Гонец уехал. Мы сидели и ждали, ждали, собственно, неизвестно чего. Вглядывались в ложе реки, которое было под нами и уходило на север -- к заставе. В ложе реки появился всадник. У меня отличное зрение, но и я не мог его различить, а Закирбай сказал:

-- Джирон приехал.

Джирон ехал шагом. Мы кинулись к нему.

-- Ну что?

-- Кызыласкеров нет. Не видал, не знаю. Хотел на заставу ехать, -лошадь устала. Поехал назад.

Все! Записку Джирон передал второму нашему посланцу, которого встретил в пути.

-- Там басмачи,--объяснил Джирон.--Ехать нельзя!

Нужно было думать о ночевке. Раньше завтрашнего утра посланец не вернется. Мы очень надеялись, что на выручку нам вышлют отряд. Придется ждать до утра. Только бы не переменил намерений Закирбай. Джирон звал ночевать к себе в Ак-Босогу--двадцать два километра отсюда. Неизвестный старик предложил ехать к нему,--его кочевка недалеко, но очень высоко в горах. Закирбай предложил ночевать в пустующей зимовке, на полпути до Ак-Босоги, в ущелье речки Кичик-Каракол.

8

Позже я узнал, почему мы так и не дождались отряда. Когда в ночь на 24 мая басмачи отступили от заставы, помощник начальника погранзаставы Касимов позвонил в Иркештам. Он знал, что оттуда к заставе должны выехать три пограничника. Он беспокоился о них и хотел предупредить их, чтоб они отложили выезд. Иркештам не отвечал. Касимов звонил, звонил, но трубка глухо молчала. Касимов понял, что провод перерезан. Тогда десять бойцов с пулеметом выехали искать повреждение. В шести километрах от заставы лежал на земле телеграфный столб. Провод завился двумя спиралями. Пограничники исправили линию и вернулись. Это были те бойцы, о которых сообщила Тахтарбаю цепочка басмаческих дозорных. Это услышав о них, Тахтарбай в панике примчался к нам, сидевшим в кустах арчи, а мы с Джироном и курбашами выехали навстречу отряду.

Понятно, почему мы не встретили никого. Бойцы вернулись на заставу, и Иркештам ответил. Ответил, что три пограничника выехали давно.

9

Из лощины, на другой стороне Гульчинки, вперед появилась группа всадников. Тридцать? Сорок? Кто это?..

Вместе с Закирбаем мы разом осадили коней. Наши спутники загомонили, вглядываясь вперед.

Басмачи?..

Стоим, смотрим, ждем... Всадники к нам приближаются; остановились, смешались, видимо, изучая на|

Неужели нарвались? |

Кто бы это ни был--делать нечего. Двинулись мы, двинулись они--сближаемся шагом.

-- Это не басмачи... Киргизы,--медленно говорит Закирбай.

Хорошо. Съехались: мы на левой, они на правой террасах. Между нами ущелье, внизу по ущелью пенит воды Талдык. Стоим лицом к лицу. У троих в руках наперевес -- ружья. Начинается спор: они машут руками и шапками, кричат, зовут нас к себе для переговоров. Юдин говорит Закирбаю:

-- Мы не поедем, пускай сами едут к нам.

Юдин знает киргизские обычаи вежливости. Уступить должен тот, кому меньше почет. Закирбай мнется. Юдин крепко стоит на своем:

-- Я сказал. Так будет. Говори с ними ты, Закирбай.

Юдин, повышая свое достоинство, молчит, не участвуя в препирательствах. Спор затягивается, -- тех больше, и они не хотят уступить. Положение критическое, потому что обе стороны озлобляются. Тогда Юдин и я спешиваемся и ложимся на землю в позах непринужденных и ясно показывающих, что мы не намерены сделать ни шагу и здесь пролежим хоть весь день!

Это решает спор. Цепочкой, гуськом они спускаются по откосу, переезжают вброд реку, поднимаются по щелке к нам.

-- Драстый! -- по-русски говорит первый из них.

И я с удивлением и неожиданной радостью вижу на его груди комсомольский значок.

Это--сельсоветчики из нескольких кишлаков. Остерегаясь басмачей, они соединились в отряд, чтобы вместе проскочить на заставу. Издали узнав Закирбая, они решили, что мы басмачи, но нас было меньше, и они рискнули подъехать к краю террасы. Тут они разглядели Юдина, меня и Зауэрмана и вот ради нас решились подъехать вплотную.

Один за другим ,все приветливо жали нам руки, расспрашивали нас и радовались, что мы живы. С Закирбаем и нашими спутниками--это бросилось мне в глаза -- разговаривали холодно, отрывисто, враждебно.

Мы совещались. На заставу сегодня они не едут: боятся.

-- Поедем в Ак-Босогу ночевать, -- сказали они и звали нас с собою. Юдин предложил им ехать с нами в зимовку. Они отказались. Один из них отвел меня в сторону и, коверкая русский язык, зашептал мне:

-- Закирбай собака! Все, который с тобой пришел,-- басмач, джуда, плохой басмач. С ним начивал будишь--твой голова его резал будит. Подем мист Ак-Босога спать. Басмач прихадыл--мой стрылят будит,--и он приоткрыл халат, надетый поверх пиджака: из кармаиа торчал маленький браунинг.

-- А всего у вас оружия много? -- спросил я.

-- Иок. Совсем кичик,--мало. Мало-мало. Рыволва адын, три русски мултук.

Ехать с ними в Ак-Босогу казалось мне естественным. Переночуем с ними--с ними спокойней, а завтра на рассвете вместе двинемся на заставу. Может быть, к утру и отряд подоспеет.

-- Ну, садитесь!.. Едем!--кричит мне уже с лошади Юдин.

-- В Ак-Босогу?

-- Нет... в зимовку.

-- Почему в зимовку? Все, что ли, туда решили?

-- Нет, только мы... Они--в Ак-Босогу... Ну, едем же... скоро стемнеет.

Я не понимаю Юдина. Я не согласен с ним. Глупо разделяться и не воспользоваться таким случаем! Вскакиваю на свою неоседланную лошадь, хочу объясниться с Юдиным, но он уже скачет с Закирбаем я прочими.

Сельсоветчики топчутся на лошадях.

Зауэрман подъезжает ко мне и взволнованно говорит:

-- Я не поеду в зимовку. Ехать туда--безумие. Я с этими в Ак-Босогу.

Надо решать мгновенно. Я злюсь на Юдина, однако не без причин же он делает такой выбор. А!.. Поеду. Не разлучаться же с ним напоследок! Будь что будет, но вместе... Протягиваю руку Зауэрману.

-- А я все-таки в зимовку... Нехорошо разделяться.

Прощаюсь с ним и с сельсоветчиками, галопом--вдогонку Юдину. Один из сельсоветчиков догоняет меня и еще раз уговаривает ехать с ними. На вопрос о том, почему они сами не хотят переночевать в зимовке, отвечает:

-- Плохой мист... Джуда плохой адамляр... Кишлак ночь басмач приходил, твой резал будит...

Понимаю: "Плохое место, очень плохие люди"... Дескать, ночью нас резать будут!

Догнав Юдина, обрушиваюсь на него вопросами, и он урезонивает меня:

-- Как вы не понимаете? У нас же это единственный выбор. Они же ненавидят друг друга. Конечно, нам лучше ехать с сельсоветчиками. Но у Закирбая сейчас вся ставка на то, что спасает нас именно он. Если бы мы от него уехали--ему терять нечего. Вышло бы, что не он нас вызволил, а сельсоветчики. Он опять бы собрал басмачей и напал на нас ночью в Ак-Босоге. Он же видел, что у тех всего три ружья. Или завтра устроил бы засаду. Словом, нас бы он отсюда живыми не выпустил. Он играет на нашем спасении, боится своих, было бы глупо выбить почву из-под его ног. Нос утереть ему мы всегда успеем, только бы выбраться. А кроме того... Если бы нам пришлось бежать... Из Ак-Босоги, сами знаете, -- через этот снежный хребет не убежишь... А отсюда до заставы можно в один день добраться... И если б случилось что, все равно сельсоветчики нас не спасли бы--с тремя-то их ружьями...

Закирбай подъезжает вплотную, мы умолкаем. Правильна ли логика Юдина? Пожалуй, да. Впрочем, есть поговорка: "Если б знал, где упал, так соломки бы подостлал". Мне надоело тревожиться.

Едем. Небо пылает. Лошади фыркают и сопят.

Глава десятая

ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ В ПЛЕНУ

1

Сложенный из самана двор. Простая конюшня. Заводим туда лошадей. Мазанка. Дверь на замке. Обычная ниша--каменная веранда. Глиняный пол. Очаг у боковой стенки. В таких лачугах киргизы проводят зиму, держа при себе весь скот. Потому и называются эти лачуги "зимовками". Весной, переходя на кочевье, они оставляют их пустыми. И сейчас здесь голо и пусто. Над зимовкой, по склону горы, вьется тонкий ручей. Впереди--широкая лощина урочища Кичик-Каракол. Налево, направо и назад--высокие и крутые вершины. Ориентируюсь и соображают за северной вершиной, километров... ну, пять отсюда, должно быть ущелье Куртагата,--то самое, в котором главные силы банды. Это плохо. Если кто-нибудь из банды случайно поднимется на вершину горы, мы будем замечены. Оба, Закирбай и Тахтарбай, нет-нет да и взглянут на эту вершину. Впрочем, сейчас закат, и оба они, повернувшись лицом к закату, истово молятся. Молятся очень усердно -- видно, от аллаха им многое нужно. На маленькой киргизской лошаденке мелкой рысцою к нам приближается Зауэрман. Подъезжает. Он вовсе изнервничался. Лицо отчаянное, губы дрожат.

-- Что же вы, передумали?

-- Да, вот с ними остался, нехорошо стало. Решил ночевать с вами. А только думаю, не к добру это...

-- Что не к добру?

-- Да чего говорить... Кончат нас этой ночью! Думаю только--лучше подыхать с вами, чем одному.

На сей раз напустился на старика я, долго его успокаивал и отчитывал, уверяя, что опасения его--чушь, ерунда. Откровенно скажу: я лгал, потому что сам не был уверен в благополучии наступающей ночи. Я только ничем не выдавал своего беспокойства.

Темнота нахлынула вместе с холодом. Я с Юдиным обошел всю зимовку; мы учли все мелочи на случай опасности. В земле были громадные бутылкообразные, узкогорлые зерновые ямы. Их мы запомнили тоже. Вынырнув из темноты, перед верандой возникла группа всадников. Это -- старик, уехавший за едой, вернулся с неизвестными нам киргизами, с громадной кошмой, бурдюками айрана и кумыса, с целой тушей мяса, с ворохом арчовых ветвей. Все это развьючивалось в темноте и складывалось на веранду. Арча затрещала на очаге, залила красным отблеском лица, еще более сгустила непроницаемый мрак. Веранда показалась мне крошечным ярким островком в беспредельных пространствах тьмы.

Тени прыгали за языками огня. Ночь началась. Сколько киргизов было с нами--я не знаю. Кто они были--тоже не знаю.

Знаю только: кто вскипятил в кумгане чай и почтительно наливал его в пиалы мне и Юдину, не был Юдину незнаком, хотя и прикинулся, что видит его впервые в своей кочевой жизни. Юдин отлично запомнил его лицо,--он вязал Юдину руки, когда банда грабила наш караван. Впрочем, внешне сейчас все обстояло отлично. На разостланной кошме в два ряда сидели киргизы. Громадная деревянная чашка айрана по очереди обходила всех, и Юдину первому поднесли ее, как подносят гостю. Юдин выпил три чашки подряд; думаю, это равнялось полуведру. Я выпил одну, потому что с вожделением глядел на варящееся мясо. Мы изголодались, и после айрана Юдин тут же, на кошме, растянувшись, заснул. Даже всхрапывал. Я энергично его расталкивал, но он не проснулся. А угощение пошло одно за другим. И кипящие в сале пирожки-- баурсаки; и шурпа -- жирный бараний суп, и бэшбармак, "пять пальцеNo варенная в жиру баранина, да сало с печенкой, да алайский кумыс--яства изумительные не только потому, что я за трое суток изголодался. Наши спутники оказались великими мастерами поварского искусства и большими

обжорами. Прыгало пламя по лицам; словно агатовая тяжелокаменная стена, стояла перед верандою ночь; чавкали и жевали рты, отсветы пламени играли в сале, текущем по губам и рукам едоков; лохматые шапки сдвигались над деревянными блюдами и котлами. Я уже давно изнемог от пресыщения и только наблюдал за этим беснованием урчащих, на глазах у меня разбухающих животов, а люди вокруг меня все ели, ели, рыгали, чавкали, чмокали. Зауэрман, прижавшийся к стенке, бегая тревожными глазами и, бедняга, вовсе не притрагивался, к еде. Никто не разговаривал. До разговоров ли было? О, я хорошо поел в эту ночь!

Я думаю, неспроста закатил Закирбай такое пиршество в одинокой зимовке. Думаю, хотел умаслить Юдина и меня, перед тем как передать нас кызыласкерам.

2

Ночь после этого пиршества была бредовая. Дул ледяной ветер. Кошма лежала под нами, нам нечем было укрыться. Я коченел и всерьез боялся замерзнуть. Я не слышал журчания ручья, он покрылся коркой льда. Температура была на несколько градусов ниже нуля. Под головой у меня не было ничего. Я подкладывал под голову руки и дышал на пальцы, но они все-таки не сгибались.

Юдин, проснувшись, лежал, приоткрыв глаза. Тахтарбай улегся вплотную ко мне в тулупе, надетом на голое тело. Он стонал, кряхтел, расцарапывал свою чесотку, переваливался с боку на бок, что-то отчаянно бормотал, внезапно вскакивал с экающим вскриком, дико озирался, ложился опять. Зауэрман лежал, содрогаясь крупной дрожью; он уже ничего не смел говорить после того, как признался нам, что топор, которым киргизы рубили мясо, он спрятал себе под бекешу, и мы разозлились на старика, велели ему тотчас же положить топор на прежнее место. В самом деле, что подумали бы эти бандиты, хватившись топора, не найдя его на месте и обнаружив его у нас? Польза от владения таким "оружием" была бы для нас сомнительна.

Басмачи спали внизу, под верандой, и еще где-то. Спали не все--то здесь, то там слышались голоса. Закирбай лежал на веранде, вставал, уходил в ночь, возвращался, ходил по веранде из угла в угол, останавливался, прислушивался... Тело мое чесалось. Я боялся заразиться Тахтарбаевой чесоткой. Я до одури хотел спать, я ослаб от холода и бессонницы, но заснуть не мог; мысли путались. Ночь была бесконечна, все чувства мои притупились, и я заставлял себя шевелиться и ворочаться с боку на бок, потому что холод сковывал меня сладкой и страшной апатией. Кажется, у меня были галлюцинации. Смутные бредовые видения той ночи до сих пор вспоминаются мне. Думается, если б я заснул в ту странную ночь, утром меня нашли бы замерзшим.

3

Еще до рассвета, еще в темноте Закирбай разбудил всех спящих. Вывели лошадей (лошади не были расседланы на ночь), и мы всей оравой, не разводя огня, не согревшись, выехали. Когда на хребте скачущей лошади я начал медленно отогреваться, мне казалось, что меня колют миллионом иголок, но я радовался, что оживаю. Мы ехали вчерашним путем, направляясь к Суфи-Кургану.

У зеленой ямы., где вчера мы пили кумыс, к нам по склону горы шагом спустился Суфи-бек, поздоровался и молча поехал с нами.

Рассветало, утро было бледным, по вершинам гор ползли туманы; небо медленно наливалось прозрачной голубизной. Перед подъемом на перевал встретилась группа киргизов; мы подъехали к ним, остановились и спешились. Тут были все, кого мы уже знали: мулла Таш, Умраллы, Джирон и другие, имен которых я не знаю. Был и вчерашний наш посланец. Он подал Юдину записку из Суфи-Кургана. Юдин прочел и передал мне:

"Начальнику Памирской экспедиции товарищу Юдину.

Местонахождение неизвестно.

Получил два ваших донесения. Сообщаю: путь до Суфи-Кургана свободен. Район вообще не спокоен. Отряда не высылаю, так как при приближении отряда вас могут подбить. В случае опасности -- известите. Передайте всем, что, если тронут вас или ваше имущество, немедленно выброшу 50 сабель при двух пулеметах. Закирбаю не доверяйте, боюсь, что он вас подведет. Ваше спокойствие нужно.

С товарищеским приветом начальник мангруппы..."

Подпись была Черноусое, но тогда мы не разобрали ее. Мы в стороне от других обсуждали записку. Было ясно: отряда по каким-то причинам выслать не могут. Начальник мангруппы, несомненно, учитывал, что письмо это, прежде чем попасть в наши руки, будет прочитано басмачами, так как среди них может найтись кто-либо, умеющий читать по-русски.

Если б застава имела возможность выслать отряд, вам не писали бы никаких записок. Отряд уже давно был бы здесь.

В глубине души мы и не рассчитывали, что за нами пришлют отряд.

Юдин, переводя записку на киргизский язык, прочел ее вслух Закирбаю. Пропустил только то, что касалось самого Закирбая, и то, где говорилось, что нас "могут подбить". Записка произвела должный эффект. Закирбай слушал почтительно.

Он предупредил нас, что по пути, по щелкам, сидят басмачи. Если мы поедем на заставу сейчас, они могут нас обстрелять. Лучше нам не ехать. Предлагал вернуться в зимовку, пожить там день или два, пока не уйдет банда. Мы, однако, решили ехать сейчас же. Довольно томительных ожиданий. Авось проскочим! Сам Закирбай отказался сопровождать нас. Он сказал:

-- Когда приедете на заставу, напишите письмо, что советская власть прощает меня. А то я не знаю. Ты говоришь--простит, а, может быть, кызыласкер-начальник скажет другое? Когда напишешь письмо, я приеду сам.

Юдин опять просил седло для меня, и Закирбай сделал неожиданный жест -он предложил мне свою превосходную кобылу.

Мы выехали на заставу. С нами поехал только один киргиз, чтобы вернуть лошадей Закирбаю.

Глава одиннадцатая

освобождение

1

-- А ну, нажмем?

-- Давайте...

Мы нагнулись над гнедыми шеями, земля рванулась назад и пошла под нами сухой рыже-зеленой радугой.

Кобыла распласталась и повисла в яростной быстроте. Ветер остался сзади. Ветром стали мы сами. С острой, внезапной нежностью я провел рукой по темной гриве и понял, что эту породу нельзя оскорбить прикосновеннем камчи,-- на такой лошади мне никогда не приходилось сидеть. С нервной чуткостью она лежала на поводу и на поворотах кренилась так, что я едва не зачерпывал землю стременем.

Подъемы, спуски, обрывы, ручьи, рытвины, камни-- она все сглаживала неоглядной своей быстротой. Я верил в нее, я знал, что она не может споткнуться. Если б она споткнулась, мы бы рухнули так, что от нас ничего бы не осталось. Кобыла курбаши, главаря басмачей Закирбая, хорошо знала, как нужно вынести всадника из опасности. Мы устремились по руслу реки. Две рыжие отвесные стены, казалось, неслись, как нарезы ствола от вылетающей на свободу пули. Отвесные стены были перерезаны щелками. Мы знали--там сидят басмачи. Между щелками я немного сдерживал кобылу, здесь было менее вероятно получить в спину свинец. И кобыла меня поняла: она сама уменьшала ход между щелками и сама выгибалась в стрелу, когда мы проносились мимо щелки, из которой мог грохнуть внезапный и ожидаемый выстрел. Я неизменно опережал всех--у всех лошади были хуже. Что было делать? Я домчался бы до заставы на час раньше других, но мог ли я оставить спутников позади себя? Вырвись басмачи из щелки, меня б они не догнали, но зато наверняка они столкнулись бы с Юдиным и Зауэрманом, потому что, преследуя меня, они оказались бы впереди моих спутников. Они перегородили бы им дорогу. И я останавливался. Трудно было заставить себя решиться на это и трудно было сдержать разгоряченную кобылу, но я все-таки останавливался и поджидал остальных. Я стоял, и кобыла нервно топталась на месте. Я стоял и был отличной мишенью, и мне было страшно, и страх мой передавался кобыле; она нервничала и пыталась встать на дыбы. Когда Юдин, Зауэрман и киргиз догоняли меня, я отпускал поводи срывался с места в гудящее быстротой пространство.

Навстречу нам попался киргиз. Мы осадили лошадей и наспех прочитали переданную им записку. Это была записка с заставы--начальник отряда беспокоился о нашей судьбе. Мы рванулись дальше, а посланец повернул своего коня и тоже помчался с нами. У него был отличный конь, он не отставал от меня, и теперь у меня был спутник, равный мне по скорости хода. Мы неслись рядом, и на полном скаку я закидывал его вопросами. Он, ломая русский язык, рассказал мне, что он почтальон, что обычно возит почту из Суфи-Кургана через Алай в Иркештам, а сейчас живет на заставе. Эту записку он вызвался передать нам потому, что его конь быстр, "как телеграф",--это его сравнение,--и на таком коне он проскочит всюду, хоть через головы басмачей... Пригибаясь к шее коня, мой спутник поглядывал по сторонам и бормотал коню: "Эш... ыш-ш..."--и только одного не хотел--не хотел останавливаться, чтоб поджидать вместе со мною остальных. Мы все-таки останавливались и снова неслись. Наши лошади косили друг на друга крутые глаза, и ветер падал, оставаясь за нами. Стены конгломератов казались огнем, сквозь который мы должны проскочить, не сгорев. Спутник мой хвалил закирбаевскую кобылу. Халат его надулся за его спиной, как воздушный шар. Я знал, что кобыла моя чудесна, я почти не верил, что четверо суток до сегодняшнего дня Закирбай сам ветром носился на ней, почти не поил, почти не кормил ее, гонял дни и ночи. Всякая другая лошадь неминуемо пала бы, а эта вот не сбавляет замечательней скорости бега.

До заставы оставалось несколько километров. Я уже верил в удачу, а все же волновался и даже на этом скаку сдерживал рукой сердце, размашисто стучавшее, и сотню раз повторял себе: "Неужели проскочим? Проскочим, проскочим?" И в цокоте копыт было "проскочим", и уже в предпоследней перед заставой долине, у развалин старого могильника, на зеленой траве я осадил кобылу, спешился и сел на траву, чтобы в последний раз, подождать остальных. Мой спутник спешился тоже и угостил меня папиросой, и когда я закурил ее (я не курил уже сутки), то почувствовал, что мы наконец спасены. Вскочив на коней, мы присоединились ко всем и ехали дальше рысью. Стих "Неужели же мы наконец спасены?" плясал на моих губах, и я удивился, что вот сейчас само пришло ко мне знакомое стихотворение. За последним мысом открылась последняя в сегодняшнем пути долина, и в дальнем ее конце я увидел белую полоску здания заставы. Мы ехали шагом, зная уже, что теперь можно ехать шагом, и чтобы продлить ощущение радости--такой полной, что в горле от нее была теснота. Мы медленно подъезжали к заставе. На площадке ее, над рекой толпились люди, и я понял, что нас разглядывают в бинокли. Лучшим цветом на земле показался мне зеленый цвет гимнастерок этих людей. Переехав вброд реку, уже различая улыбающиеся нам лица, я взял крутую тропинку в галоп и выехал наверх, на площадку, в гущу пограничников, тесно обступивших меня. Мне жали наперебой руки, со всех сторон бежали красноармейцы, чтобы взглянуть на нас хоть одним глазком сквозь толпу, и усатый командир отряда, крякнув, улыбнувшись и положив на плечо мне ладонь, сказал:

--Вот это я понимаю... Выскочить живыми от басмачей!..

Нас трогали, щупали рваную одежду, нас торжественно повели в здание заставы, и командир отряда откупорил бутылку экспортного шампанского. Я спросил, откуда здесь шампанское, и он, добродушно усмехнувшись, сказал:

-- Пейте!.. Для вас все найдем!.. Потом объясню.

А Любченко, милый Любченко, начальник заставы, уже тащил нам чистое красноармейское белье, полотенце и мыло и налаживал свой фотоаппарат.

2

Вымывшись в фанерной беседке, где желоб превращал горный ручей в душ, вымывшись там, потому что баня была временно занята запасами фуража, мы вернулись в здание заставы, и здесь неожиданно кинулся к нам Осман. Он плакал от радости (я раньше не верил, что мужчины плачут от радости), он плакал крупными быстрыми слезами и прижимался к нам, что-то говорил, путая слова, сбиваясь и размазывая по лицу слезы рукавом халата. Осман!.. Живой Осман!.. Он показывал нам свои руки, свое тело, свои босые ноги. И ноги его были в ранах, и руки, и тело--в ссадинах и крови. И тут мы узнали: Осман прибежал на заставу только сейчас за пятнадцать минут до нас.

Нам рассказал один из комвзводов:

-- Наблюдали мы за долиной, вдруг видим--из-за мыса .показался кто-то. Смотрим--всадник. Быстро-быстро скачет... Кто такой, думаем? Взяли бинокль, смотрим и видим: лошади нет, один человек бежит. Ну, как быстро бежал! Упадет, вскочит, опять бежит--скорей лошади, честное слово. Прибежал сюда -плачет, смеется, хлопает ладонями и твердит: "Мэн, мэн"--я да я,--"Мэн наш человек... мэн наш человек". Затвердил одно, и сказать больше ничего не может... Потом руками всплеснул и еще пуще плачет: "Юдин убит, другой товарищ убит, третий тоже убит... Все убиты... Шара-бара взял, всех убивал... Вай!.. Совсем ничего нет..." Ну, успокоили мы его, еле добились толку. Повар он ваш, оказывается... "Мэн наш человек"... Ну и чудак! Кое-как мы его в себя привели!..

Туго пришлось бедняге Осману. Когда нас везли от места нападения в юрту Тюряхана, Суфи-бек с несколькими басмачами отделился и взял Османа с собой. Привез Османа в свою юрту. Фанатик Суфи-бек бил Османа, раздел его догола, связал в юрте и издевался над ним.

Говорил ему:

-- Ты мусульманин? Ты продался неверным? Ты ездишь с ними? Ты не мусульманин. Ты хуже собаки, все вы продались неверным, все вы "коммунист", "коммунист"! Поганая ваша земля. Зачем с неверными ездишь? Плюю на твои глаза!

На ночь положил Суфи-бек связанного и голого (в одном халате) Османа в юрте между басмачами и объяснил, что зарежет его утром, когда все приедут сюда, чтоб все могли посмотреть, как карает аллах отступников от "священной воли пророка".

Кочевка Суфи-бека стояла ближе к заставе. Осман знал с детства каждый куст этой местности. Ночью ему удалось бежать. Он сумел развязать веревки, схватил две лепешки и, проскользнув между задремавшими стражами, выскочил в ночь. По снегам, в морозные ночи, голодный, босой и голый, он бежал. Днем прятался между камнями. Пытался пробраться на заставу в обход, через снежный хребет, но едва не погиб в снегах. Он возвращался и кружил по горам. Скрывался от всякого человека. За ним гнались, его искали, но не нашли. Его долго искали, потому что он был свидетелем преступлений банды и знал по именам главарей. Потеряв надежду поймать Османа, Закирбай понял, что все обстоятельства нападения на экспедицию теперь станут известны заставе. Не потому ли еще он переменил свое отношение к нам?

з

На заставе нам предлагали спать, но до сна ли нам было? Весь день с комсоставом заставы мы обсуждали, как спасти мургабцев, если все-таки они еще живы, как вырвать их у басмачей--живых или мертвых, как доставить на заставу тело Бойе и какие предпринять меры для скорейшей ликвидации банды?

Глава двенадцатая

ТРИ ПОГРАНИЧНИКА

Маленькая комната помощника начальника заставы Касимова превращена в штаб. Два окна--одно на юг, другое на восток. В углу--железная кровать. Перед окном--стол. На столе брошюры о действиях конницы, учебники политграмоты, ветхие номера "Красной звезды", чернильница, чайные стаканы, буханка хлеба, окурки... Возле двери--ширма. Как лианы, с нее свисают ремни аммуниции, полевые сумки, клинки, кожаные кобуры наганов и деревянные -маузеров. У стены -- высокий ящик, превращенный в туалетную тумбочку. Он покрыт чистым отрезом ситца, на нем аккуратно выстроились: квадратное зеркало, флакон одеколона, бритвенный прибор, мыльница, зубная щетка. Это единственное неприкосновенное место в комнате помначзаставы Касимова. Он неистово ругается, если кто-нибудь посягнет на неприкосновенность этого места. Все остальное-- "майли" (ладно)... переворачивайте хоть вверх дном!

На полу, застеленном кошмой, расположились люди. В бурках и шинелях, с ремнями и кобурами у пояса. Это комвзводы и помкомвзводы, это лекпом Ракевич, это командир мангруппы Черноусов, это весь командный состав. Среди них только два человека в гражданской одежде, в истрепанной, очень рваной одежде. Эти двое-- Юдин и я.

Комната помначзаставы Касимова превращена в штаб, в столовую, спальню, клуб и приемную. В ней-- теснота. Мы сидим, лежим, спим, работаем и едим на полу. Больше негде. Ни места, ни мебели нет. А Касимов привык к чистоте и порядку, он взывает к нам, и по очереди мы выметаем окурки, стелем чистые газеты на середину кошмы, где обедаем, и на маленький стол, изобретаем пепельницы из папиросных коробок. Мы не хотим переворачивать вверх дном эту комнату, но что поделаешь! Она густо перенаселена.

-- Ладно, майли,-- смиряется Касимов, -- с гостями жить, по-волчьи выть. К вам в гости приеду, такой же беспорядок устрою!

-- Ну, это, братишка, дудки. У меня жена. Она тебе по загривку надает, если намусоришь!--смеется комвзвода Топорашев.

Топорашев -- всеобщий любимец. За высокий ли рост и красивое смелое лицо, за горячность ли черных глаз, за веселую насмешливость или просто за то, что Топорашев-- "рубаха-парень", но любят его все на заставе, прощают ему колкие шутки и неиссякаемую неугомонность.

Даже усатый Черноусов, положительный, спокойнейший Черноусов, старый вояка, начальник мангруппы, не сгоняет его с единственной кровати, которая по праву старшинства принадлежит теперь, конечно, только Черноусову. Топорашев лежит на спине, курит и, жесгикулируя, трунит над Демченко, который ходил сейчас удить рыбу "маринку" и ничего не поймал. Демченко-политрук, но Демченко юн и застенчив. Он белобрыс и тих, он противоположность Топорашева, но он только посмеивается над топорашевскими остротами, кивает Моору, и Моор, смеясь, говорит:

-- Топорач, ты не тронь нашего Демченко, что подзуживаешь?.. Спой песенку, Демченко!..

Черноусов читает затрепанный роман Белла Иллеша, Юдин с Русиновым уже сошлись на шахматах, бравый, деловой, задиристый как петух Олейничев то и дело входит и выходит--он полон хлопот по своему эскадрону.

Со дня возвращения из плена Юдин и я жили со всем комсоставом в этой комнате Касимова. Все дни самого Касимова уходили на заботы по содержанию в порядке заставы и в хлопотах о продовольствии, о фураже и обо всем прочем необходимом. Начальник заставы Любченко жил с женой и ребенком в другой комнате. Он был занят по горло.

Юдин и я решили остаться на заставе на столько времени, сколько будет нужно для предстоящих дел и для содействия в ликвидации банды. Мы три дня прожили в банде и обладали многими важными и точными сведениями о ней.

Кроме того, в тылу у нас, в ущелье Бель-Аули, сидела другая банда, и возвращаться в Ош без охраны нам было бы рискованно. Черноусов обещал предоставить нам охрану, когда положение с бандой выяснится и будет возможность выделить для нас десяток бойцов.

2

Вечер на погранзаставе. Первый вечер после нашего возвращения из плена. Керосиновая лампа подпрыгивает на стеле. Фитиль коптит, но мы этого не замечаем. Комвзводы спят на полу, на подстеленных бурках. Юдин играет в шахматы с Моором. Я разговариваю с Черноусовым о шолоховском "Тихом Доне". Черноусову быт казаков хорошо знаком: он прожил среди них многие годы. Черноусов хвалит "Тихий Дон" и рассказывает о казаках, покручивая огромные усы. Черноусов сам -- как хорошая книга. Рассказчик он превосходный. За стеной выделывает веселые коленца гармонь; слышу топот сапог и--в перерывах--приглушенный стенкой хохот. Разлив гармони резко обрывается, тишина, потом стук в дверь и взволнованный голос:

-- Товарищ начальник...

Черноусов вскакивает.

-- Можно... Что там такое?

В дверях боец.

-- Товарищ начальник... Вас требуется!..

Черноусов поспешно выходит. Прислушиваюсь. Смутные голоса. Слышу далекий голос Черноусова:

-- Все из казармы... Построиться!

Громыхая винтовками и сапогами, топают пограничники. Комвзводы вскакивают и выбегают из комнаты, на бегу подтягивая ремни. Выхожу и я с Юдиным.. Тяжелая тьма. Снуют, выстраиваясь, бойцы. Впереди на площадке чьи-то ноги, освещаемые фонарем "летучая мышь". Человек покачивает фонарем, круг света мал, ломаются длинные тени; сначала ничего не понять. Мерцающий свет фонаря снизу трогает подбородки Черноусова, Любченко и комвзводов. Подхожу к ним,--в темноте что-то смутное, пересекаемое белой полосой. "Летучая мышь" поднимается--передо мной всадник, киргиз, и поперек его седла свисающий длинный брезентовый, перевязанный веревками сверток. Фонарь опускается; слышен глухой голос:

-- Веди его на середину...

Фонарь движется дальше, поднимается,--второй всадник, с таким же свертком.

Черная тьма. Фонарь качается, ходит, вырывая из мрака хмурые лица. Я понимаю, что это за свертки, меня берет жуть; кругом вполголоса раздаются хриплые слова: "Давай их сюда"... "Заходи с того боку"... "Снимай"... "Тише, тише, осторожнее"... "Вот... Еще вот так... теперь на землю клади"... "И этого... рядом... "Развязывай"... "Ну, ну... спокойно"...

Голоса очень деловиты и очень тихи. Два свертка лежат на земле. Комсостав и несколько бойцов сгрудились вокруг. Черная тьма за их спинами и над ними. Чья-то рука держит фонарь над свертками. Желтым мерцанием освещены только они да груди, руки и лица стоящих над ними. Двое бойцов, стоя на коленях, распутывают веревки...

...В брезентах -- трупы двух замученных и расстрелянных басмачами красноармейцев.

3

Черноусов подошел к фронту выстроенных бойцов:

-- Это Бирюков и Олейников! (Командир говорил резко и решительно.) Завтра выступим. Пора кончать с бандой!.. Понятно?

-- Понятно... -- ответил глухой гул голосов.

-- А теперь расходись по казарме. Бирюкова и Олейникова обмыть, одеть. Сейчас же отправим их в Ош!

...С начала революции традиция: пограничников, убитых басмачами в Алае, хоронят в Оше...

4

Их было трое, на хороших конях. Поверх полушубков были брезентовые плащи. За плечами-- винтовки, в патронташах--по двести пятьдесят патронов. На опущенных шлемах красные, пятиконечные звезды. Они возвращались из Иркештама. Одного звали --Олейников, другого -- Бирюков, третий -- лекпом, и фамилии его я не знаю.

Завалив телеграфные столбы, лежал снег в Алайской долине. Набухший и рыхлый, предательский снег. Три с половиной километра над уровнем моря. В разреженном воздухе бойцы трудно дышали. На родине их, там, где соломой кроют избы, высота над уровнем моря была в десятки раз меньше. Там дышалось легко, и никто не задумывался о странах, в которых кислорода для дыхания не хватает. Там жила в новом колхозе жена Бирюкова, отдавшая в детдом своих пятерых детей. Она не знала, что муж ее на такой высоте. Она никогда не видела гор. Жена Олейникова жила в Оше и перед собою видела горы. Горы, как белое пламя, мерцали на горизонте. Голубое небо касалось дальних слепительно-снежных вершин. Вверху белели снега, а внизу, в долине, в Оше цвели абрикосы и миндаль. Жители Оша ходили купаться к холодной реке Ак-Буре, чтоб спастись от знойного солнца. Жена Олейникова ходила по жарким и пыльным улицам, гуляла в тенистом саду. Жена лекпома жила в другом краю-далеко на севере, там, где земля черна и где сейчас сеют рожь.

Их было трое, на хороших конях. Они возвращались на погранзаставу в Суфи-Курган. Иногда они проходили только по полтора километра в день. Лошади проваливались в снегу, бились и задыхались. Пограничники задыхались тоже, но вытаскивали лошадей и ехали дальше. У них был хороший запас сахара, сухарей и консервов, У них были саратовская махорка и спички. Больше ничего им не требовалось. На ночь они зарывались в снег и спали по очереди. Из вихрей бурана, из припавшего. к земле облака в ночной темноте к ним могли подойти волки, барсы и басмачи. По утрам бойцы вставали и ехали дальше. Ветер продувал их тулупы насквозь. Они с бою, держась за хвосты лошадей, взяли перевал Шарт-Даван. Здесь высота была около четырех километров. Спускаясь с перевала, они постепенно встречали весну. Весна росла с каждым часом. Через день будет лето. Кони приободрились, выходя на склоны, где стремена цепляли ветви арчи, где в полпальца ростом зеленела трава. Завтра пограничники въедут во двор заставы.

О чем говорили они--я не знаю. Вероятно, о том, что скоро оканчивается их срок, и они вернутся в родные колхозы и расскажут женам об этих горах. И, вероятно, они усмехались с гордостью.

В узком ущелье шумела перепадами белесой воды река. Солнце накалило камни ущелий. Пограничники сняли брезентовые плащи и тулупы. С каждым часом они ехали все веселей.

Но в узком ущелье послышался клич басмачей, и со стен вниз разом посыпались пули. Пограничники помчались, отстреливаясь на скаку. Кони знали, что значит винтовочный треск. Коням не нужно было оглаживать шеи. Они вынесли пограничников из ущелья, но тут вся банда остервенело рванулась на них.

Что чувствовали, что думали пограничники,--этого, собственно, никто не знает. Вероятно, осадили коней, и оглянулись. Поняли, что отступления нет, побледнели и замешкались на секунду. И, должно быть, не осознали, что вот это и называется страхом. Но у бойцов сильнее страха действуют досада и злоба. Они прорываются в одном каком-нибудь слове:

-- Даешь!..

И нерешительность обрывается. Пограничники выхватывают клинки и мчатся навстречу банде.

-- Даешь! -- И клинки хрустят по головам и плечам.

-- Даешь!--И басмачи расступаются...

А может быть, пограничники врубились в орду без единого слова, со сжатыми плотно губами, с лицами тяжелее камня? Не знаю. Знаю только, что в банде было не меньше двухсот басмачей и что пограничники прорвались на вершину ближайшей горы.

Этих пограничников банда взяла в кольцо. Пограничники спешились и залегли на вершине. Здесь было два больших камня, и между камнями пограничники спрятали лошадей. Прилегли за камнями и защелкали затворами быстро и механически точно. Басмачи падали с лошадей. Воя по-волчьи, басмачи кидались к вершине и умолкали, в тишине уносясь обратно, перекидывая через луку убитых. Пограничники работали методично. Тогда началась осада, и басмачи не жалели патронов. Много раз они предлагали пограничникам сдаться. Пограничники отвечали пулями. Так прошел день. А к вечеру у пограничников не осталось патронов. Жалобно ржала раненная в ключицу лошадь. Тогда пограничники поняли, что срок их кончается раньше, чем они думали. Басмачи опять нажимали на них. Пограничники сломали винтовки и, оголив клинки, бросились вниз. Выбора у них не было. Басмачи заняли склон. В гуще копыт, лошадиных морд и халатов пограничники бились клинками. Но басмачей было двести, и пограничников они взяли живыми.

Об этом позже рассказали нам сдавшиеся басмачи.

3

Мы вернулись в.казарму. Пограничники расходились. Я слышал разговоры об убитых и их женах.

-- Самые лучшие бойцы были! -- с горечью сказал Любченко, теребя угол газеты, покрывавшей стол в комнате комсостава.

А Топорашев зажегся внезапной злобой:

-- Ну и мерзавцы же!.. А еще их жалеть и не трогать!.. Всех бы их, басмачей, под один пулемет!.. Вот они что с нашими делают!

-- Ладно! -- оборвал его Черноусов,-- Молчи. Не зуди. И без тебя тошно.

-- Чего там "замолчи"? Теперь сам видишь, как с ними миром? Вот что получается. За что наших убили?!

-- За что... За то, что еще революция продолжается... Сам знаешь. Без жертв не обходится. А ты не скули. Может, сам таким завтра будешь. Скулить нечего.

-- Да я и не скулю! -- горячо возразил Топорашев.-- А только злоба берет. Я не могу терпеть этого больше! Посылай меня завтра, я уж им покажу, гадам!

-- Вот потому-то я тебя и не пошлю. В руках себя держать надо. Не царские времена. Соображать надо... Ты думаешь, я сам могу спокойно смотреть на это? Ложись спать. Завтра поговоришь.

-- Спать... Какой теперь сон!--пробурчал, смиряясь, Топорашев, однако скинул с плеч бурку и, бросив на пол, лег на нее.

Глава тринадцатая

ТАКТИКА ЧЕРНОУСОВА

Ночь. Комвзводы лежат на бурках и одеялах. Курят. Не спит ни один. Вскакивают -- курят, выходят на двор, в холодок--курят, возвращаются, ложатся и курят опять. И говорят, говорят, говорят... Возмущенно, негодующе, злобно... И без конца клянут басмачей...

-- Нет, ты должен понять,--в десятый раз возбуждается Топорашев,--такие штуки нельзя оставлять безнаказанными! Чтоб я, кавалерист, смотрел, как убивают моих товарищей, и при этом сидел сложа руки?! Ну сам подумай, что ж это такое?

Черноусов. лежит на кровати, заложив ноги на ее спинку. Курит и теребит усы. Черноусов сейчас один против всех: он опытнее всех и хладнокровней. Он спокоен. Он великолепно знает: его приказ не станет никто обсуждать. Воинский приказ будет выполнен беспрекословно и точно. Но сейчас он разговаривает не как начальник: Топорашев, Любченко и другие--его друзья, по-человечески их душу он понимает, и ему нужно не слепое подчинение приказу, а убежденность подчиненных в правильности политики, которая проводится в этих горах и долинах, в условиях необычных и трудных. И потому он сам вызвал подчиненных на разговор во душам. Черноусов отвечает Топорашеву:

-- Ты рассуждаешь неверно!

-- Почему?--Топорашев резко приподнимается, сидит на бурке.

-- Сообрази сам... Почему я с тобой целый вечер бьюсь? Начальник я твой или нет? Начальник. Мог бы я в порядке приказания сказать тебе: делай так, как тебе говорят, и не рассуждай. Мог бы. И ты бы у меня не пикнул, потому что дисциплину понимаешь отлично. А я вот не делаю этого. Почему?

Топорашев молчит.

-- Чего ж ты молчишь? Ну-ка, скажи, -- почему? Знаешь отлично. Потому что оба мы коммунисты, потому что мы товарищи и друзья, потому что вне исполнения служебных обязанностей... ну, да что я буду азы повторять? Так вот ты и разберись хорошенько: кто эти басмачи? Думаешь,--одни муллы да баи? Как бы не так! Среди них бедняков половина. Обманутых, запутанных, забитых, отсталых, соблазненных посулами и обещаниями, а все ж--бедняков. Баи и муллы--это только головка. Я вот уверен: из этой банды половина перешла бы к нам, если б курбашей своих не боялась. Ну? Согласен со мной?

-- Согласен. Да мне-то какое дело? Раз они басмачи -- убивают, грабят, -- значит, враги. А кто этот мерзавец, что расстрелял Бирюкова--бедняк или бай, не все мне равно? Что я, обязан разбираться?

-- А вот именно, обязан. Карать нужно, но только сознательных врагов, неисправимых... Тебе мстить хочется? А это нельзя. Я понимаю,-- чувство. Человеческое чувство. Я не меньше тебя негодую и возмущен. Но у меня котелок-то варит еще. На то мы и партийцы, чтоб проводить правильную политику. Проще всего было бы выслать тебя с двумя пулеметами и сказать тебе: ликвидируй! И пошел бы ты жечь и рубить всех поголовно. А что вышло бы из этого? В лучшем случае--спокойствие, основанное на страхе, и глухая ненависть, в худшем -- десяток новых банд и новые жертвы с обеих сторон, а все советские начинания, все культурные завоевания революции могли бы здесь, в этих глухих местах, полететь на ветер, и нас обоих следовало бы расстрелять! И все это получилось бы только потому, что у нас чувства, перевесили разум. Или ты иначе думаешь? Ну, говори тогда, чего же ты молчишь?

Топорашев вскочил, подошел к столу, ткнул папиросой в ламповое стекло. Повернулся и оперся об угол стола.

-- Так что ж, по-твоему, надо делать? Для чего тогда мы сюда пришли? До каких пор ждать?

-- Пришли мы сюда, чтоб действовать. Но сейчас надо действовать мирным путем. Мы начеку. Мы не спим над оружием. Но если ты сделаешь хоть один Быстрей не для самозащиты, я ни с чем не посчитаюсь: ни с молодостью твоей, ни с нашей дружбой,--живо в трибунал попадешь... Вот пришли они сюда, видал сам, попробовали, что такое чекистские пули. Ясно, что в рот им смотреть мы не будем, когда на нас нападают. А без этого, смотри, Топорач, держи выше голову. Бирюков и Олейников -- это эпизод, частный случай. Как и экспедиция, вот, и как эти--мургабцы...

-- Ты мне о мургабцах не говори... Ну, наши еще туда-сюда, бойцы... А баб-то, а детей-то за что?

-- Ты дурень, Топорач, ну, как есть дурень. Вот за то-то и боремся мы, чтоб таких мерзостей не было. Что мы намерены делать? Мы должны разбудить в них классовую сознательность. Пусть только поразмыслят бедняки, кто такие их курбаши. Подожди... Вот расколется банда, вот увидишь, расколется, половина сдастся, сама к нам придет, ну, а тогда видно будет--кто руководы, кто коренные басмачи, кто мерзавцы по убеждениям. Эти от нас не уйдут, сдающиеся сами приволокут их, когда бояться их перестанут. А не приволокут--мы сумеем добраться до них... Потому-то и не будем мы выступать завтра. Я отменяю приказ. Еще спорить будешь?

-- Как не будем выступать? Почему отменяешь? В чем дело? А что будут думать бойцы?

-- Не беспокойся. Бойцов-то своих уж я знаю. Если б спросить кого из них, знаешь, что ответили бы? "Правильно, товарищ командир, понимаем: выступать не годится..." Вот. Признаешь, что я прав?

-- Хватит. Признаю, ладно уж. Прав, конечно, умом прав, а только не уверен я, что из ума твоего толк поучится, сомневаюсь, чтоб вышло у нас что-нибудь, с басмачами... А что я спорю, так и меня должен же ты понять...

-- Понимаю, Топорач, очень хорошо понимаю! А то б и не спорил. А с басмачами выйдет, уж это ты будь спокоен. Я знаю, что делаю... А ну, давай спать. Вон Юдин с Русиновым в обнимку храпят, да и все остальные... Светать скоро станет...А вы чего не спите, Лукницкий? В плену отоспались, что ли?

2

Открытое партийное собрание бойцов. Бойцы сидят рядами по каменистому склону горы, возносящейся над заставой. Между ними--командиры взводов, Юдин, я, жена и ребенок Любченко. Солнце и тишина. Только река Гульчинка под нами тяжело переваливает через камни бурлящую воду. Проезжие киргизы, любопытствуя, тешились и расселись вокруг. Слушают, переспрашивают друг друга.

Черноусов заводит речь. Он говорит все то, что я уже знаю: о мирной политике, о самозащите, о том, что на селение нам помогает, об убитых пограничниках. Бойе задают вопросы. Любченко читает приветственную телеграмму, адресованную партконференции: "...бойцы, сознательно стоящие на боевом посту...", -- и каждое слово телеграммы оправдано жизнью каждого из бойцов. И только смолкает Любченко, выходит вперед с листком бумаги в руках политрук Демченко. Его голос высок и звонок:

-- Товарищи!.. Вот тут... Я оглашу. Заявления поступили... Товарищи, внимание!.. "В ответ на вражеский происк врагов Коммунистической Революции и убит наших товарищей, незабвенных героев, погибших на боевом посту, в лице басмачей, которые есть насильнин рабочего класса и трудового дехканства, я, боец Н-ского эскадрона, Н-ского кавполка, заявляю о своем желании вступить в славные ряды ВКП(б). К сему подписался...

Демченко читает заявления одно за другим. Кончив чтение, Демченко улыбается еще раз и переводит глаза на собрание.

-- Товарищи!.. Тридцать два... Тут тридцать два заявления!

Никто не задумывается о неуклюжем слоге прочитанных заявлений. Собрание продолжается.

3

День за днем проводили мы на заставе. Играли в шахматы, слушали гармонь. Демченко бренчал на гитаре и уходил на реку ловить рыбу "маринку" и все на деялся угостить нас ухой из форели. Всем было скучно, но все обладали хорошей выдержкой.

Басмачи, как сурки в норы, позабились в ущелья и отсиживались в них. С каждым днем этот невидимый, неощутимый, бескровный бой изматывал их силы.

На заставу приезжали всадники, сказывались мирными жителями, но все на заставе знали, что это приехали разведчики от басмачей, потому что настоящие мирные жители сообщали заставе об этом. Въезд на заставу был свободен для всех, и пограничники запросто разговаривали с этими басмачами и угощали их папиросами и махоркой. Так было потому, что этого требовала политика; потому, что эти басмачи возвращались в банду и говорили банде о силе кызыласкеров и о том, что кызыласкеры никого из банды не тронут, если банда дожит оружие... Эти басмачи злобились на своих курбаши, и по банде шел шепот о том, что курбаши могут жить в ущелье хоть год, потому что у них много богатств и скота, а остальные не могут и вот уже режут последних барашков. Что хорошего в этом? Чего еще дожидаться? Чтобы вышли кызыласкеры и всех перебили? Курбаши тогда удерут в Кашгарию, потому что у них хорошие лошади, а остальные не попадут даже в рай, потому что у кызыласкеров есть клинки, а в рай попадет только простреленный пулей.

Закирбай в первые же дни приехал. Мы послали ему письмо, обещали ему неприкосновенность, и он прижал. Приехал с четырьмя басмачами; они помогли ему тешиться, он подобострастно жал руки нам и командирам взводов, он изобразил на своем пухлом лице величайшую радость, но страх бегал в уголках его прищуренных глаз, и он озирался, впрочем, почти незаметно. Конечно, он боялся, что его сейчас схватят и расстреляют.

Но его не схватили и не расстреляли. С ним поздоровались вежливо, почти приветливо. Четыре басмача остались на дворе заставы, и никто их не охранял--они могли чувствовать себя вполне свободно. А Закирбая мы пригласили в комнату комсостава.

-- Как благородное твое существование? Благосклонна ли судьба к тебе? О старый друг, я беспокоился о тебе... Хорошо ли доехал?.. -- обращался Закирбай ко мне и к Юдину.

Мы--Черноусов, Топорашев, Касимов, Юдин и я-- ) свою очередь интересовались "драгоценным" здоровьем дорогого гостя, мы дружески хлопали его по плечу.

-- Садись, Закирбай, вот сюда, на кошму... Здорова ли жена твоя? Здоров ли твой брат? Здоровы ли дети? Как скот твой? Как твои лошади? Не устала ли твоя замечательная кобыла?.. Садись, садись, гостем будешь...

Дежурный принес пиалы и чайники, принес хлеба и сахара, мы сидели кружком на кошме, Закирбай сидел среди нас, кланялся, оглаживая бородку сальными пальцами... Искоса поглядывал он на оружие, развешанное по стенам, на шпоры комвзводов. Он трусил явно и жалко.

Но разговор, далекий от всего, что могло бы его взволновать, успокоил его. Пиала за пиалой опустошались, дежурный принес кумыс, доставленный местными киргизами, принес еще кумыс, привезенный закирбаевскими басмачами как угощение. Все ели и пили. А потоп сказали ему: "Будь спокоен. Мы знаем, за тобой есть плохие дела. Но ты спас этих товарищей. Хорошо. Мы обещали тебе. Будешь врагом басмачей--совсем хорошо. Пей чай. Ничего худого тебе не будет".

Закирбай совсем успокоился. Наклоняясь и выпрямляясь, потирая колени ладонями, он начал рассказывать о том, что все это вышло случайно, он совсем не хотел, его обманули дурные люди. Но мы убедили его, что исповедь совсем не нужна, что мы и так верим каждому его слову, что мы не сомневаемся в его преданности советской власти. Черноусов говорил по-русски, Юдин и Касимов переводили...

Закирбаю было предложено передать своим, что советская власть никого не хочет карать, если басмачи сложат оружие и займутся мирным трудом; пусть никто не боится кызыласкеров. Закирбая спросили, что он знает о мургабцах: живы ли они и, если живы, где находятся?

-- Убиты!--с превосходно разыгранной печалью сказал Закирбай. -- Их взял Боабек в свою кочевку Куртагата и убил всех в тот же вечер. Дурной басмач Боабек... Я сам не знаю... Слышал... Басмачи говорили...

Закирбаю было предложено доставить на заставу труп Бойе и мургабцев--живых или мертвых (мы все-таки не хотели верить еще, что мургабцы убиты); вернуть взятое у нас и у мургабцев оружие; вернуть все награбленное...

-- Хоп... хоп... хоп...--кивал головой Закирбай.

Он просил, чтобы ему дали "мандат".

-- Бумажка будет--басмачи меня будут слушать. Бумажки не будет--басмачи скажут, я их обманываю.

И вообще, по словам Закирбая, басмачи злы на него, он их боится, они убьют его, если "товарищ начальник" не даст мандата...

Несуразица была явная, но Черноусов с Юдиным составили "удостоверение в том, что предъявитель сего гр. Закирбай является уполномоченным по доставке на заставу убитых басмачами, оружия, имущества и товаров". Мандат был написан по-русски и по-киргизски и пришлепнут печатью.

Сделав на прощанье не меньше полусотни поклонов, Закирбай с четырьмя своими телохранителями уехал.

4

Из дневника:

27 мая. Приезжали Закирбай и Суфи-бек с несколькими басмачами. Привезли два ягтана, один пустой, в другом фотоаппарат, пленки, несколько штук грязного белья и россыпь махорки. Говорят, что Боабек забрался высоко в горы и не пожелал с ними разговаривать. Говорят, что труп Бойе не нашли. Пленки вскрыты ножом и изорваны. Суфи-бек держится самоуверенно и спокойно. Он старый фанатик.

28 мая. Приезжали Закирбай и мулла Таш с несколькими басмачами. Привезли ягтан с посудой и разной мелочью. Привезли растрепанные остатки нашей "канцелярии", в бумагах--пикетажная книжка с кратким дневником Бойе и с той съемкой, которую он делал за минуту до смерти. Мургабцев и трупа Бойе все нет. Наши настояния и ответы "хоп".

29 мая. Весь день поджидал приезда Закирбая, Суфи-бека и других. Никто не явился. Вечером допрос басмача, приехавшего из Куртагаты. Этого басмача я видел в банде. Сидели кружком на кошме в нашей комнате: командиры и я. Басмач--зовут его Абдурахман Абдукадыров--хитрит, и умалчивает, и врет. Приходится вытягивать из него каждое слово. Ненавидящий взгляд и каменный подбородок. Бритая голова. Малахай лежит на полу. Говорит, что послан сюда потому, что "бедняка не тронут". На прямой вопрос: "А ты бедняк?"--поперхнувшись, отвечает: "Да". Говорит, что видел мургабцев, они, мол, еще живы и находятся в кочевке Шарт. Их содержат всех вместе. Назвал имена всех главарей в кочевке Куртагата. Топорач лежит на кровати и при каждом вранье басмача возмущается. Черноусов приказывает ему сохранять спокойствие. При разговоре о мургабцах мы сохраняем терпение только громадными усилиями воли.

Можно ли верить показаниям Абдурахмана? Он явно хочет обелить свою кочевку Куртагата, ссылаясь на Шарт. Юдин не верит, что мургабцы живы. Просто Абдурахман хочет снять с Куртагаты обвинение в убийстве и всю ответственность переложить на Шарт/ Конечно, только в этом смысл его приезда сюда/

5

Я помню: после допроса Олейничев подошел к Черноусову. Олейничев был бледен и как-то необычайно строг. Он молча вытянулся перед Черноусовым, и в глазах его был какой-то особенный сухой блеск--так иногда блестят глаза при лихорадке.

-- Что с тобой? -- спросил Черноусов.

-- Пусти меня... Разреши, я поеду с моими мальчиками...

-- Куда?

Олейничев ответил на выдохе:

-- А вдруг они...--Выдоха не хватило, Олейнччев яростно глотнул воздуха, закашлялся и быстро-быстро проговорил:--А вдруг он правду сказал? Надо спасти, надо вывести их оттуда! Подумай -- а вдруг мургабцы живы?..

Черноусов ничего не ответил. Черноусов хмуро задумался. А пока он молчал, я глядел на Олейничева. Я еще не видел его таким взволнованным.

Трудно далось Черноусову решение. Он бегал из угла в угол по комнате. Все молчали.

Черноусов резко остановился и положил руку на плечо Олейничева. Он еще с полминуты молчал и наконец заговорил мягко, очень тихо, но решительно:

-- Нет... Не разрешаю... Посуди сам, что получится. Куртагатинцы особенно упорны. Конечно, потому, что у них руки в крови, что именно они убили мургабцев... Конечно, убили... Иначе они не упустили бы случая отыграться на их освобождении и привезти их сюда... Так же, как поступил Закирбай с Юдиным и Лукницким... Теперь допустим невероятное... мургабцы живы... Но ведь если Боабек только услышит о приближении отряда, он убьет их мгновенно. Понимаешь? Если до сих пор--до сих пор! -- они живы, значит, по каким-то непонятным мне причинам Боабек решил их не убивать вообще, и, появившись там, ты с твоими "мальчиками" только испортил бы все дело. Понятно?.. Это о мургабцах. Теперь подумай: наш поход сейчас послужил бы к чему? К успокоению всей банды вообще? К рассасыванию ее? Ничуть к бывало... Да... Мы сыграли бы на руку главарям, испортили бы всю нашу политику. Мы не должны, Олейничев, не смеем быть опрометчивыми. Нет, брат, сиди здесь и не рыпайся...

Черноусов перевел дух и снял руку с плеча Олейничева.

Мы заговорили все сразу. Мы целый час волновались и спорили, а потом молчали, потому что признали: Черноусов рассуждал правильно.

Мой дневник за этот день оканчивался словами:

"...Будем ждать утра: на завтра назначен (окончательный срок) съезд сюда главарей--Суфи-бека, Закирбая, муллы Таша и других, доставка мургабцев -- живых или мертвых, трупа Бойе, возврат оружия и имущества экспедиции".

А в следующей записи было сказано:

"...Оружие и часть имущества привезены. Мургабцев и Бойе нет". Закирбай и Суфи-бек настойчиво утверждают, что мургабцы убиты в день взятия в плен. Говорят, что всюду искали и не нашли трупа Бойе. Абдурахман путается. Все трупы у куртагатинцев, которые забрались высоко и ни с кем не хотят иметь дела. Закирбай, Суфи-бек и Абдурахман говорят подробно, но многое утаивают. Все прикидываются овечками. Суфи-бек--"старый человек, никогда и никуда не выезжающий из кочевки, а потому не знающий никого из главарей и не имеющий влияния на Куртагату".

Все трое посланы к куртагатинцам с поручением уговорить их спуститься вниз под гарантию неприкосновенности. Суфи-бек отказался, ссылаясь на боязнь быть убитым куртагатинцами, и мы не настаивали..."

Еще одна запись:

"...Перед вечером явился гонец. Касимов знает его, он был басмачом. Он рассказал, что был в шайке куртагатинцев--они забрались в глубь ущелья, "такого, по его словам, что, если кто войдет, его камнями закидают", -- и вместе с еще двумя-тремя своими дружками вел переговоры. Закирбай, по словам приезжего, на переговоры с куртагатинцами не поехал, а поехал к своей кочевке. Куртагатинцы, "не пожелав здороваться", объявили, что сдаваться не хотят и будут биться все до Последнего. Пришел Боабек, сказал, что если к нему приедет еще несколько аксакалов, то переговоры можно будет продолжить. Тут выступили аксакалы куртагатинцев, заявили, что если Боабек и хочет еще о чем-то рассуждать, то сами они не хотят, их решение биться--окончательно. На вопрос о мургабской группе ответили, что всех расстреляли, и не пожелали дать никаких объяснений".

6

Мы уже восьмой день на заставе, а положение не изменилось: банда не разложилась, сидит неподалеку, действовать боится, но и не сдается, несмотря на обещание неприкосновенности сложившим оружие... Правда, Закирбай вернул взятые у нас маузеры, сломанную берданку и отличную двустволку, вероятно, взятую у мургабцев, вернул и часть нашего имущества.. Но это только Закирбай, чья тактика нам известна. Банда существует. Трупы мургабцев не возвращены. Ими владеет Боабек. Труп лекпома не разыскан. Разграбленные товары склада Совсинторга не возвращены также. Мы на заставе нервничаем. Топорашев и другие снова горячатся: надо выступать, надо действовать оружием, ждать больше невыносимо. Закирбай, Суфи-бек, мулла Таш на заставу больше не приезжают.

-- Вчера был последний срок? Ты так сказал?--калится Топорашев, расхаживая по комнате.

-- Сказал, -- спокойно отвечает Черноусов.

-- Значит, выступаем?

-- Нет.

-- Почему?

-- Я им сказал, а не тебе. Басмачам. И я ничем не угрожал им.

Опять идет жаркий спор. Опять и опять. Как может Черноусов сохранять такое спокойствие? Разложатся. Перейдут. Сдадутся. Сами.

Но ведь это же не по нотам разыгрывается! А что, если не разложатся, не перейдут, не сдадутся?

-- А если из твоей политики ничего не выйдет?-- в сотый раз горячится Топорашев,--Ну, ты представь себе на минуту: не выйдет?

-- Выйдет!--Черноусов хладнокровно расчесывает усы.

Но, кажется мне, и Черноусов начинает терять уверенность. Все чаще он мельком поглядывает в окно: не едут ли? Все меньше рассказывает нам о казаках и о воздушном флоте, все чаще висит на телефоне.

Но вот приходит девятый день. В дневнике моем запись:

"...Сообщение из Гульчи: сдалось с оружием четыре басмача из банды Ады-Ходжа".

Десятый день, и в дневнике запись:

"...Сдались еще двое с оружием. Хороший признак: банда начинает раскалываться. Такое наше "невнимание" к банде действует на нее разлагающе".

...Еще день, и еще запись:

"...Приезжал "случайный путник", сообщает, что все басмаческие кочевки стали на места и хотят мириться, но кочевка Куртагата сдаваться не хочет и просит у других кочевок три дня на размышления.

Другие кочевки говорят куртагатинцам: "Сдайте оружие. Если нет, мы поднимемся на вас-- двести человек, пусть вы убьете десять из нас, мы заставим вас..."

Черноусов добродушно улыбается. Топорашев курит меньше. Солнечный день. Облака отходят и от сердца. Застава оживлена.

А мы уезжаем. Пора. Мы пробыли здесь ровно столько, чтобы сделать все, что от нас требовалось, больше того, что мы сделали сейчас, сделать нельзя. Теперь-- в Ош, снаряжать экспедицию заново и снова выезжать на Памир.

Глава четырнадцатая

СНОВА В ПУТЬ, НА ПАМИР

Четвертого июня, на рассвете, от спешки даже не выпив чая, мы--Юдин, Зауэрман, Осман и я--выехали с заставы. В первой части пути нас сопровождал эскорт в десять сабель, предоставленный нам Черноусовым: нам предстояло проскочить мимо ущелья Бель-Аули, занятого бандой Ады-Ходжа. Длинной цепочкой всадников растянулись мы по дороге. Нашего возвращения не буду описывать. Ущелье Бель-Аули мы проскочили благополучно. Сделав тридцать километров, в урочище Кызыл-Курган мы расстались с эскортом: дальше дорога была спокойна. В Гульче простились с Зауэрманом,--его встретила здесь жена. Сменив лошадей в Гульче, мы-- уже втроем: Юдин, я и Осман -- сейчас же двинулись дальше. В этот день мы сделали восемьдесят, три километра по горной дороге, через перевал Чигирчик, и ночевали в совхозе "Катта-Талдык"--первом совхозе на нашей дороге.

Радость, заботливость и сочувствие всюду встречали нас. В Оше нас ждали сотрудники других научных партий, готовившихся к экспедиции на Памир.

Я взял на себя тяжелое дело -- извещение родителей Бойе о смерти их сына.

Осман отказался ехать вторично. Он дрожал при одном упоминании о Памире.

В Оше--как дома, как на курорте, в чудесном, жарком, зеленом, пьяном запахами цветущего миндаля, урюка, акаций и яблонь Оше, мы прожили двадцать дней. Мы снаряжались, я ездил в Андижан, Наманган, Фергану, добывал все, что нам было нужно. Все экспедиционные партии объединились, чтобы отправиться на Памир вместе с первой колонной Памир-отряда. Эта колонна рассыплется по всему Памиру и там на заставах и на постах сменит красноармейцев, проживших в жестоком высокогорном климате положенный год.

Двадцать второго июня, ровно через месяц со дня первого моего знакомства с басмачами, мы выехали на Памир. Всех нас--красноармейцев и сотрудников экспедиции, кроме караванщиков, -- было шестьдесят всадников. Большой караван верблюдов, вьючных лошадей и ишаков шел с нами. Мы двигались медленно.

Первого июля мы пришли в Суфи-Курган. Здесь мы узнали новости: вся банда Закирбая разоружилась и взялась за мирный труд. Осталась только ничтожная горсточка отчаянных где-то под самым небом, в снегах горных зубцов, над ущельем Куртагата, -- Боабек и с ним девятнадцать джигитов. Это те, у кого руки в крови, кто не рассчитывает на прощение. На поимку их Черноусов послал кавалерийский взвод.

Трупы мургабцев и Бойе не удалось разыскать. Узбеки -- друзья караванщиков группы мургабцев -- искали труп Мамаджана много дней подряд, излазили все горы. Накануне нашего приезда на заставу они сообщили, что видели под обрывом, у разрушенной мельницы, в ложе реки Талдык три трупа: мужчины, женщины и ребенка. Вероятно, это была вся семья Погребицкого. Посланный сейчас же отряд там не нашел ничего.

В сторону Алайской долины отряды не выходили, дабы не спугнуть тех басмачей, которые взялись за мирную жизнь.

Суфи-бек и Закирбай, после того как при нас уехали с заставы, больше не приезжали. Киргизы сообщили заставе, что они бежали в Кашгарию, опасаясь мести бывших своих соратников.

Нам надо было идти на Памир, и мы послали в Алай гонцов с поручением передать всем, чтобы нас не боялись, потому что хотя мы идем с отрядом, но намерения у нас мирные и никого из бывших басмачей карать мы не собираемся.

Нам было поручено провести на Алае разъяснительную работу среди кочующих там киргизов.

2

Нас, сотрудников экспедиции, двадцать пять человек. Все мы вооружены. У Боабека, мы знаем, всего девятнадцать басмачей. Но места здесь поганые. Такие места, что один хороший и смелый стрелок может из засады перестрелять два-три десятка людей. Потому-то мы и движемся вместе с авангардом Памир-отряда. Авангард этот -- отряд пехоты под командой нашего приятеля комвзвода Перцатти. Красноармейцы, правда, едут верхами, но на навьюченных лошадях, без седел и оголовья. Едут так, просто чтоб не тратить сил зря, ибо идти пешком на высоте в несколько тысяч метров над уровнем моря очень тяжело и вредно для здоровья. В отряде под седлами только лошади Перцатти и двух его помкомвзводов. Мы же все--экспедиция--на отличных седлах. У нас условие: по утрам сниматься с лагеря и выезжать, всем вместе. Условие это, однако, не соблюдается: те, кто раньше других изготовились в путь, выезжают вперед. Так и в этот день выхода с заставы экспедиция уже завьючила своих караванных лошадей, а отряд задержался, переправляя верблюжий караван через реку. Чтоб не держать на месте завьюченных лошадей, мы выехали вперед, и это было неправильно: мы должны были дожидаться отряда. Мы ехали гуськом, растянувшись со своим, караваном на несколько километров.

Вот они, знакомые места, по которым я скакал из плена. Все изменилось за этот месяц: нигде и в помине нет снега, река обмельчала и переменила русло в галечном ложе, трава вокруг высока, зелена и густа, кусты разрослись. Странно мне глядеть на эти места, странно узнавать откосы, повороты ущелья, извивы тропы. Вот и место нападения на нас 22 мая. У меня смутная надежда найти тело Бойе. Знаю, конечно, что здесь его уже нет, а все-таки... может быть... Подъезжаю к Юдину, говорю ему, но он не хочет задерживаться. Просит дать ему винтовку. Мало ли... Может быть, здесь где-нибудь Боабек... Передаю ему винтовку. Экспедиция проходит вперед. Я остаюсь один. Я--и это мрачное место. Не сразу устанавливаю детали: все скалы так похожи одна на другую, река с тех пор образовала новый изгиб, а вот здесь не было этой буйной травы. Но разъезжаю шагом вперед и назад, все узнаю: вот щелка, по которой меня гнали наверх, вот там с меня сняли сапоги, вот здесь стояли верблюды. Удивительно странное чувство во мне: ведь все это уже давно кажется мне сновидением, а теперь вот сновидение опять превращается в явь, словно сегодня 22 мая...

Я рыщу по траве, по кустам, по камням вдоль берега, пересекаю реку; кружу по ущелью, вглядываюсь под ноги лошади. Вот, кажется, тут лежал убитый Бойе... Впрочем, я не уверен... Сейчас гравий ничем не отличается от гравия всего ложа реки. Я ищу, и ко мне подъезжают трое сотрудников экспедиции, отставших на полпути: Андреев, Хабаков и Данило, "Данило" -- так привыкли мы звать молодого геолога Когутова. Ищем вместе. Лотом я еду в сторону. Здесь речка Куртагата впадает в Гульчинку: узкое ущелье, на пригорке площадка. Тут стояли мургабцы, когда мы подъехали к ним, и басмачи их хотели расстреливать. Подробно исследую площадку. Может быть, остался какой-нибудь след, хоть стреляная гильза? Через Талдык ко мне переправляются Давило и Хабаков. Рыщем вместе. Я оглядываюсь, рассматриваю тропу, по которой мургабцев увели наверх. Вот большая скала, деревья... А что это такое? Из-за скалы торчат две головы. Там кто-то сидит. Вглядываюсь... Да, вооруженные. Торчат винтовки, и поодаль видна морда лошади.

Это совершенно для меня неожиданно. Подзываю Хабакова и Данилу.

-- Видите?

Да, видят. Может быть, это какие-нибудь красноармейцы? Но откуда им быть здесь, да и зачем им прятаться от нас за камнем?..

С оружием наготове, горячим коней, едем к скале, окликаем тех... Головы исчезают, мелькнул ствол ружья... Только басмачи могут скрываться от нас. Басмачи? Неужели?

Но кто б это ни был, надо предупредить. Все трое мы скачем назад через Талдык к стоящему здесь Андрееву, коротко совещаемся и карьером разъезжаемся в стороны: Андреев, Хабаков и Данило--вдогонку экспедиции, чтобы предупредить ее, а я--вниз по Талдыку, навстречу отряду. Скачу километра два-три, вижу колонну, впереди два дозора. Предупреждаю дозоры, подъезжаю к Перцатти.

--Михаил Петрович! Нужно осмотреть ущелье. Мы сейчас заметили там двух вооруженных. Думали--наши красноармейцы, но они скрылись, когда мы окликнули их.

Вылетаем вперед: я, помкомвзвода, Перцатти. За нами нахлестывают вьючных лошадей красноармейцы.

Обыскиваем ущелье -- никого. И вдруг, из ущелья, навстречу нам выезжает отряд пограничников. Узнают меня. Командир взвода радостно здоровается со мной.

-- Это ваши там были?

-- Да, наши. Дозор.

-- Чего ж не откликнулись?

Смеется.

-- Не распознали толком.

Пограничники возвращаются на заставу. У них только что была стычка с Боабеком. Двенадцать басмачей взято в плен. Сам Боабек с семью басмачами скрылся. Бежал в арчу и исчез.

-- А где же пленные?

-- Едут с нашими сзади... Оставайтесь, посмотрите...

Но нам некогда оставаться. Прошу командира взвода пройти еще раз по всем местам, где может быть тело Бойе, указываю эти места. Он дает задание пограничникам, и они берутся за дело, рассыпаются по террасам и по ущелью, медленно удаляясь от нас. Отряд Перцатти ушел вперед. Я и Перцатти, вдвоем, опять рыщем по кустам и всюду. Нахожу белую кость, но она верблюжья. Нахожу большую серую тряпку, в клеточку, подробно исследую ее, но она не от одежды Боqе. Поиски тщетны. Обыскано все. Едем рысью вдогонку отряду, останавливаемся, спешиваемся, пьем воду, жуем галеты, едем рысью опять, медленно догоняя отряд. Тропа, подъем, впереди--перевал, к перевалу .тянется частокол телеграфных столбов. Едва догнал отряд, вижу: с перевала вниз к нам бешеным карьером несется всадник. Это--Хабаков. Подлетает к нам, бледный, взволнованный, осаживает коня, задыхается.

-- Меня послали... потому, что я без оружия... там басмачи... идет перестрелка...

-- Где? Где? Далеко?

-- Там... вон... за четыре столба... Дайте наган.

Столбов до перевала штук двадцать, но Хабакову сейчас не до точного счета. Ему дают наган, он поворачивает коня, хлещет его, конь не идет. Хабаков спешивается, тянет его за повод.

Короткими приказаниями Перцатти приводит колонну в боевой порядок, просит у меня лошадь для пулеметчика. Пересаживаюсь на вьючную лошадь. Перцатти, пулеметчик и два помкомвзвода вылетают вперед и быстро исчезают за перевалом.

Отряд на вьюках движется ускоренным шагом, но только шагом -- на этот подъем и пешком невозможно взбежать.

На перевале мы видим смешавшихся вьючных лошадей и всю группу экспедиции. Тишина. Ни выстрелов, ни басмачей. В чем дело?

Дело, оказывается, уже кончено. С перевала вниз, на другой стороне реки, на террасе, экспедиция заметила восьмерых басмачей. Увидев экспедицию, басмачи бросились наутек. Их обстреляли Юдин и сотрудники экспедиции--Маслов и Жерденко. Дали одиннадцать выстрелов, все безрезультатно. Басмачи скрылись в том самом ущелье реки Ак-Таш, по которому 22 мая меня и Юдина увозили в плен. Когда Перцатти, пулеметчик и помкомвзвода подоспели сюда, басмачи уже исчезли из виду. За ними погнались и ищут их.

-- Вон, видите, на склоне около арчи черные точки? Это они!

Перцатти и другие вернулись ни с чем, раздосадованные и злые. Разве поймаешь беглецов в этой арче? Басмачи канули в нее бесследно. Попытки искать их теперь были бы бессмысленными.

-- Эх!.. Такой случай--и прозевать!--ругался Перцатти. -- Если бы впереди был отряд, а не экспедиция, ни за что не упустили бы. Дозор заметил бы их, и мы бы себя не обнаружили...

Перцатти еще раньше посылал вдогонку экспедиции верхового с приказанием остановиться и ждать отряда. Экспедиция не остановилась.

Как бы то ни было, Боабек--ибо это, несомненно, был он -- ускользнул. Теперь через Алайскую долину он переберется в Кашгарию.

Урок подействовал. Дальше ехали в порядке: дозоры, экспедиция вместе с отрядом, караван.

К вечеру пришли в Ак-Босогу и стали здесь лагерем. К лагерю подъехал Джирон, жал руки мне и Юдину и сообщил, что все, оставленное ему нами утром 22 мая, цело: и фураж, и мука, и котел, и все остальное.

В этот день мы угостили Джирона хорошим ужином.

3

Боабек нагл. Ночью были тревога и выстрелы с на шей стороны по двум появившимся всадникам, утром обнаружилась пропажа шести лошадей экспедиции. День ушел на их поиски. Вечером люди, разосланные нами во все закоулки, нашли лошадей, две из них хромали-- в ноги им были вбиты гвозди. Позже мы получили донесение с заставы о том, что Боабек с семью басмачами сбежал и направляется в Алай, а Перцатти и я писали донесение заставе о том, что видели Боабека.

Утром на следующий день мы двинулись дальше, чтобы взять Алайский хребет. Мы рубили и навьючивали на лошадей арчу, потому что дальше за месяц пути мы не встретим ни одного дерева. Весь день лил наводящий уныние дождь, были град и снег; мы взяли перевал под дождем, мы промерзли и промокли, как говорится, до костей. Я ехал, шатаясь в седле, температура у меня была тридцать девять градусов, потому что накануне ночью, скинув с себя во сне одеяло, я спал на морозе голый. Высота перевала была 3680 метров, за ним открылась Алайокай долина, а за ней--высочайшие снега Заалайского Хребта, пик Ленина, высота которого -- 7134 метра.

Алайская долина сейчас зеленела сочной травой. Июнь победил снега. Дикая белая долина обернулась нарядным джайляу--богатейшим--на сто тридцать километров в длину, на тридцать в ширину пастбищем. Армия баранов, овец, яков, лошадей нарушила горную тишину, но тишину нарушил еще и дождь, -такой, словно каждый из нас продвигался под отвернутым краном водопровода. Туча стояла над нами, как гигантское черное блюдце, мы были под центром его, и сквозь пелену дождя мы видели солнечные горы--Заалайский хребет, над которым стояло бледно-синее небо, и яркую даль залитой солнечными лучами долины.

Мы--под тяжким темным дождем, а рядом--яркий солнечный мир, и эти снега, напоенные светом снега, не тронутые человеком, вечные снега!

Из дождя, из водной тьмы к нам подъехали всадники. Они вынырнули, как тусклые призраки, и первым из них был Тахтарбай,--да, Тахтарбай, брат курбаши Закирбая, который смирился и решил, что больше он не басмач. Он приехал, чтобы приветствовать нас. Это была большая наша победа. Мы поняли, что, если сам брат курбаши не боится отряда и едет, улыбаясь, навстречу ему, значит, велико доверие к советской власти, значит, Тахтарбай уверен, что коль кызыласкеры обещали нс трогать тех, кто сложил оружие, они действительно так и поступят. Мы постарались дипломатические наши улыбки сделать максимально дружественными, мы вежливо поздоровались с Тахтарбаем и пригласили его в гости в наш лагерь.

Вторым всадником был Умраллы.

Переезжаем вброд Кызыл-Су. Ее название в переводе значит-- красная вода, и вода Кызыл-Су действительно красная, потому что насыщена размытыми ею красными глинами верховьев Алайской долины. .В конце этого года, уже возвращаясь с Памира в столицу республики, я увидел эту реку километрах в двухстах отсюда, там, где она носит уже не киргизское название Кызыл-Су, а таджикское--Сурх-Об, что в переводе значит то же самое: красная вода. Еще ниже, в пределах срединного Таджикистана, эта река, уже кофейно-коричневая, шумная и многоводная, называется рекой Вахш, знаменитой строительством ряда гидроэлектрических станций и десятками тысяч гектаров прежде пустынной, а теперь орошенной земли, на которой возникают десятки хлопководческих колхозов. Покинув навсегда горы, широко разлившись по субтропическим низменностям Южного Таджикистана, подойдя вплотную к Афганистану, эта река вливается в Пяндж, который, начиная оттуда, получает название Аму-Дарьи.

Только здесь, в Алайской долине, реку Кызыл-Су--Сурх-Об--Вахш можно перейти вброд.

Сразу за рекой мы становимся лагерем.

Глава пятнадцатая

В АЛАЙСКОЙ ДОЛИНЕ

1

На сто тридцать километров в длину между двух огромных горных хребтов тянется полоса Алайской долины. В июне кончается период Дождей. Травы в метр высотой поднимаются беленые, сочные и густые. Цветут эдельвейсы, тюльпаны, типчак, первоцвет и ирис. Кузнечики нагибают серебристые метелки сочного ковыля. Снуют полевые мыши среди диких кустов эфедры.

Пронзительно пахнет полынь. Кажется, даже ветер цепляется в зарослях облепихи, чии, тамариска... И в тысячу голосов верещат сурки, вставая на задние лайки у своих норок, удивленно разглядывая прохожих. Сурки--рыжие, жирные, ленивые, они еще не боятся человека, они еще мнят себя хозяевами этой страны.

Люди в Алайской долине кажутся удивительно маленькими. Это оттого, что над волнистой зеленой степью долины гигантским барьером, колоссальным фасадом Памира высится Заалайский хребет--ослепительно белый, недоступный, волнующий, похожий на сновидение. От края до края, от солнечного восхода до солнечного заката тянется цепь непомерных гор, обвешанных ледниками, фирнами. Облака над ними прорваны острыми зубьями, скал. Водораздельные гребни: фантастический мир отвесных -- черное с белым -- сечений.

Какие неожиданности встретят исследователей на этих ледниковых высотах? Любая из гор хребта, будь он где-либо в Европе, была бы уже описана во всех учебниках, облеплена рекламами молочных и шоколадных фирм, какими-нибудь "Тоблером" и "Нестле", усыпавшими своими кричащими надписями исхоженные вдоль и поперек Альпы. А здесь, чуть в сторону от известных путей, начинается неведомое, потому что здесь совсем иные масштабы, потому что здесь еще бесконечно многое надо сделать.

Первым идет географ. За ним в неисследованную область вступает топограф, геолог, ботаник, зоолог, метеоролог, вступают ученые различных специальностей. За ними приходят строители и меняют первозданный облик еще недавно никому не известного края. Так расширяется мир. У нас, на советской земле, это происходит в кратчайшие сроки.

И когда я всматриваюсь в безлюдную даль Алайской долины, я хорошо представляю себе ее близкое будущее.

Нет лучше пастбищ, чем в Алайской долине. Она может прокормить полтора миллиона овец. Не кочевые хозяйства киргизов-единоличников, а колхозы и огромные, оснащенные превосходной техникой совхозы решат, задачу создания здесь крупнейшей животноводческой базы. Всю Среднюю Азию обеспечит Алайская долина своим великолепным скотом. Алайская долина прославится потому, что таких великолепных альпийских пастбищ в мире не так уж много. Здесь будут молочные фермы, каких еще нигде не бывало. У подножий гигантских хребтов возникнут всесоюзного значения санатории для легочных больных, для малокровных, для всех, кто нуждается в целительном горном воздухе Алая; и гостиницы, и здравницы, и дома отдыха, и туристские базы, с которых молодежь всего Союза Советов будет штурмовать высочайшие снеговые вершины Памира. Вдоль и поперек по Алаю лягут, как стрелы, автомобильные шоссе. Ипподромы и аэродромы Алая будут безупречно ровными и очень просторными. Лошади, вскормленные в Алае, станут гордостью наших коневодов--здесь будет первое показательное горное конезаводство. А киргизы Алая, образованные, обученные в высших учебных заведениях, сознательно и гордо ведя богатое хозяйство своего прославленного района, будут вспоминать, что их деды--кочевники, кутавшиеся в рваные халаты, боролись здесь за советскую власть и добились всего, о чем мечтали.

В тридцатом году, когда после освобождения из плена я впервые попал в долину Алая, она еще была пуста, беспокойна, тревожна. Она была почти такой же, как тысячу лет назад...

2

Палатки. Утро. Мороз. Над Кашгарией поднимается солнце. Солнце жжет. Похрустывает трава, выпрямляясь, сбрасывая со стебельков тающий лед. Мы в тулупах и валенках. Через полчаса--мы в свитерах, еще через полчаса--в летних рубашках и парусиновых туфлях. Солнце жжет. Еще через час--мы в трусиках и босиком. Но солнечный жар нестерпим: еще десяток минут такой солнечной ванны, и тело покроется волдырями. Мы опять в летних рубашках. Но солнце прожигает рубашки. Мы натягиваем свитера. Солнце не пробивает их лучами, но в свитерах душно. Мы ищем тени, прячемся за палатками. Но в тени -- мороз. Ежусь и надеваю тулуп. Здесь--Арктика. В четырех шагах, на траве, под жгучими солнечными лучами--экватор. В тридцати километрах, над плоской травянистой равниной -- самый .белый блеска мире--Заалайский хребет. Ни человеком, ни птицей, никем не тронутые снега. Они--впереди. Неужели мы будем за ними?

Дневка. Сегодня мы не тронемся с места. Недалеко от палаток--прямоугольная яма, вокруг нее--пустые консервные банки. Здесь в 1928 году был лагерь Памирской экспедиции Академии наук. Яма была вырыта для лошадей. Она заменяла конюшню.

К нам стекаются всадники -- кочевые киргизы. Раньше других приехали Тахтарбай с сыном и Умраллы. Вот еще знакомые лица. Тахтарбай навез угощений: кумыс--лучший в мире алайский кумыс, катлама--тончайшая слойка, жаренная на сале, эпке... О, эпке -- это изысканное угощение. Чтобы приготовить его, из зарезанного барана вынимают легкие вместе с горлом, промывают их в воде, а когда сойдет кровь, через горло наполняют их ячьим молоком, так, чтобы они сильно раздулись; затем погружают этот мешок в большой чугунный котел, наполненный таким же молоком, и варят легкие, пока все "внешнее" и все "внутреннее" молоко не вварится в них. Нет еды нежней и сочнее эпке!

Тахтарбай ничего не жалеет для нас... Только бы мы поверили в его лучшие чувства!

Ничего, Тахтарбай, довольно пока и того, что ты уже не активный басмач, что выбита почва из-под твоих ног, а кто поверит в чистоту твоего байского сердца?!

3

Кочевники сидят вокруг палаток. Здесь баи и бедняки. Здесь мирные скотоводы и бывшие басмачи. Как различить их по лицам? Вот о тех, кто очень толст и очень важен, я еще могу догадаться.

Тахтарбай прижимает к сердцу ладонь. Тахтарбай глядит на меня умильно. Жалуется, объясняет, что он больной, клонит голову набок. Толстым пальцем тычет в жирные складки шеи. Я, наконец, понимаю, я щупаю ему шею... А, вот в чем дело!.. Я достаю йод и смазываю распухшие гланды Тахтарбая. Я с отвращением делаю это. Перцатти стоит рядом, смеется...

Что же... Пора! Начнем, что ли? Пора проводить беседу... Кочевники расположились кружком. Сидят, стоят, полулежат на траве. Круг замыкают Перцатти, Юдин, помкомвзвода Ильин. За ними--я, все сотрудники экспедиции, несколько красноармейцев. Перцатти сидит по-киргизски. Говорит горячо, с пафосом, заломив на затылок шлем. Перцатти говорит по-русски. Ильин переводит. Кочевники в халатах, в малахаях, в круглых бараньих шапках. Теперь все сидят, раздвинув колени, на собственных пятках. Слушают молча и очень внимательно...

-- ...Совьет окумат--советская власть ни с кем воевать не хочет. Совьет окумат считает своими друзьями всех, кто мирно трудится. Советские люди поднимают оружие только в том случае, если пролита кровь, и только в целях самозащиты... Вот, товарищи и друзья! Вы собрались сюда. Среди вас, может быть, есть бывшие басмачи. Мы не хотим знать--кто именно, мы не спрашиваем вас о них. Зачем?.. Они поняли свои ошибки, они хотят мира. Хвала им. Мы хотим мира. Пусть живут и работают, пусть пасут стада и занимаются земледелием, пусть не боятся нас. "Красные солдаты"--красноармейцы--друзья всех трудящихся. Они помогают трудящимся. Вот спросите наших караванщиков-узбеков, не сейчас, потом спросите. Они расскажут вам, как красноармейцы помогают их отцам и братьям--скотоводам и земледельцам--там, в их родных кишлаках, всюду, где живут с ними бок о бок... Товарищ Ильин, переведи!

Ильин переводит; все внимательно, его слушают. Теперь лица уже не кажутся мне одинаковыми, я вижу разные глаза: вот эти радостные, веселые, они жадно ловят каждое переводимое слово-- молодой киргиз, волнуясь, мнет на коленях свой малахай. Ну да, конечно, он думает заодно с нами, он сам бы сказал все это, если бы слова эти раньше пришли ему на ум. А вот другие глаза: воспаленные, подозрительные. Они пусты и утомлены. Они глубоко вошли в рыхлое лицо, как изюмины, вдавленные в мягкое тесто. Они скрытно прищурены. Конечно, это глаза басмача. Вот и по богатой одежде видно. Это бай. Он покачивает головой сверху вниз, он повторяет: "Хоп... хоп... хоп..." О, во всех случаях жизни, что бы ни говорили ему, он скажет: "хоп". Нет в мире утверждения, с которым он не согласился бы. "Хоп"-- а мысль его идет своими скрытыми извилистыми путями. Может быть, он полон ненависти. К своим соседям-сородичам, которых никакими посулами, никакой угрозой уже не вызовешь на разбой? Хотя бы, например, к тому, который вон сейчас вскочил на ноги и отвечает Ильину с жаром, с настоящим волнением, рассказывая, как вел он в Фергану стадо баранов и как несколько часов подряд встречные красноармейцы помогали ему на бурной реке. Бараны тонули, красноармейцы развьючили одну из своих транспортных лошадей и снятым с вьюка арканом вязали баранов, по трое вместе, и тянули и протаскивали их сквозь течение...

-- Чужие красноармейцы, совсем незнакомые... Э... э... да... так было... Хорошо помогали... Правду говорит товарищ начальник.

И я смотрю на его соседа, который сейчас встретился с Тахтарбаем взглядом и плюнул на землю.

Перцатти говорит с подъемом. Сидящий претив него--тот, рыхлый, о котором я подумал, что он бай,-- слушает, слушает, клонится вперед; ему лень, он внезапно разевает рот и громогласным, протяжным зевком перекрывает голос Перцатти. Зевок, а за ним другой, еще громче, хриплее и раздражительней. И от этого зевка -- мгновенное, чуть заметное замешательство Перцатти. Но никто не смеется, никто не обернулся на этот зевок. Он не замечен кочевниками. Перцатти говорит дальше:

-- Советская власть не будет мстить никому за все происшедшее. Советская власть не хочет войны. Если бы она хотела войны, она прислала бы сюда хоть тысячу, хоть десять тысяч аскеров, орудия, пулеметы, аэропланы. Но она не делает этого, ни одного отряда она не присылает сюда, и мы не сюда пришли, мы идем мимо, завтра уйдем, и, видите, мы никого не трогаем здесь. Вы, присутствующие здесь, должны это объяснить всем своим родственникам и знакомым, разнесите эту весть по глухим ущельям: узункулак--длинные уши,--у вас есть свой телеграф. Передайте тем, кто был басмачом, кто грабил,--пусть вернут награбленное в Гульчу. Возвращающих награбленное мы арестовывать не будем, пусть не боятся, мы никого не хотим наказывать, мы знаем, что они заблуждались. Донесите эту весть и до курбаши Боабека, пусть он сдастся добровольно. Если сдастся-- он будет наказан, но останется жив, а потом своим трудом может заслужить прощение. Если не сдастся -- все равно будет пойман, и тогда его никто не простит!

В середине речи Перцатти к нам подъехал какой-то дородный, высокомерный старик. Некоторые из сидевших вокруг бросились снимать его с лошади, почтительно очистили ему место. Другие оглядели его враждебно и ни одним жестом не выразили почтения ему. Киргиз, рассказывавший о переправе баранов, сомкнул губы и задвигал скулами, а в глазах его вспыхнула ненависть.

Роль переводчика перешла к Юдину. Юдин лучше говорил по-киргизски, и слушатели лучше воспринимали его быстрые, короткие фразы с большими паузами между ними,--негромкий, спокойный разговор со смешками, шуточками и живыми примерами. С разрешения Перцатти, Юдин говорил многое от себя...

А когда беседа окончилась и я пошел с Перцатти в его военную палатку писать донесение в Суфи-Курган и написал только первые строки: "Срочно. Секретно. Нач. заставы тов. Любченко. Разъяснительная беседа с кочевниками и бывшими басмачами проведена. Настроение большинства благоприятное нам..."--в палатку вошел молодой киргиз.

---- Что скажешь? -- обернулся к нему Перцатти. Киргиз улыбнулся, тронул Перцатти за рукав и полушепотом заговорил:

-- Мой кичик урусча знат... Сичас прихадыл мая брат, говорил Боабек мист знат, хатэл Боабек Кашгар сторона хадыл. Давай мэн пойдет, показал будыт. Твая десать аскер давай, ходил бирал Боабек... Сичас нада хадыл...

-- Что, что такое?..--силился понять Перцатти.-- А ну-ка, Ванек,--обратился он к красноармейцу, чинившему в палатке штаны, -- кликни Юдина или Ильина...

Юдин и Ильин пришли одновременно. Они подробно расспросили киргиза. Совещание продолжалось минуты две. Решили: Перцатти с девятью красноармейцами немедленно отправляется на южную сторону Алайской долины, чтобы устроить там засаду Боабеку, пробирающемуся в Кашгар. Боабек должен пройти через урочище Бордоба. Киргиз, сообщивший нам о Боабеке, поедет с Перцатти проводником и укажет лучшие для засады места. Экспедиция предоставит Перцатти недостающие седла.

Донесение мое Любченке стало значительней и полней.

Перцатти с девятью красноармейцами уезжает. Встретимся в Бордобе, куда все мы двинемся завтра.

Перед вечером приехал всадник из Ак-Босоги и сообщил нам, что его родственниками найден труп Бойе и доставлен в Суфи-Курган. Никаких подробностей он не знает. Видимо, эти люди знали о местонахождении трупа и раньше, но молчали, боясь мести Боабека. И "нашли" они его теперь потому, что Боабек бежал.

Вечер. Почти полная луна. Хорошая видимость. Заалайский хребет мерцает зеленым светом снегов. На всякий случай в лагере усиленная охрана. Выставлено восемь часовых. Ложимся спать одетыми и сообщаем друг другу пароль: "Пуля". Кто знает, что может взбрести в голову тем баям, которые приезжали сегодня к нам в гости! На следующий день в Бордобе мы встретились с Перцатти и его девяткой. В засаде они мерзли, "как никогда в жизни", всю ночь. Боабек здесь не проходил. Позже мы узнали, что он как-то разнюхал о наших намерениях и укрылся в заалайских снегах.

Впоследствии китайское население выгнало Боабека за пределы Кашгарии. Не найдя ни в ком опоры, не встретив ни одного кочевника, который захотел бы его укрыть, Боабек один, на измученной кляче, приехал на погранзаставу и сдался. Мы узнали об этом, вернувшись с Памира.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

В тридцатом году мы выполнили все то, что было поручено нашей маленькой экспедиции. Изучили месторождения полезных ископаемых в Аличурской долине на Восточном, Памире. Проделали все назначенные нам маршруты, необходимые для составления геологической карты. Сверх плана мы посетили неисследованный район; Бадом-Дары на Южном Памире и сделали там, в диких горах, интересные открытия.

В работе памирских экспедиций мне пришлось участвовать и в следующие годы...

Все, что случилось со мной в тридцатом году, все, описанию чего я посвятил эту повесть, отошло далеко в историю. Тот путь, который с такими приключениями я проделывал, стал теперь широкой проезжей дорогой, по которой ежедневно движутся сотни автомобилей. В тех ущельях, где я находился в плену, выросли благоустроенные поселки, -- там дети служащих и рабочих чувствуют себя, как на курорте. На том самом месте, где нас обстреливала банда басмачей, высится сейчас крепкий деревянный мост через реку Гульчинку--никому уже не надо переезжать через нее вброд. И десятки других мостов перекинулись через реки. Вдоль дороги стоят дома, хлебопекарни, амбулатории, кооперативы. И уже не басмачи гоняют свой скот по горам, а знатные люди колхозов. Грамотные, веселые, в чистых одеждах, киргизки доят коров, яков и овец. Сбылось все, о чем я мечтал, когда, вернувшись с Памира в Ленинград, в том же году писал эту повесть. Настоящий мир вошел радостью в сердца живущих на Алае и Памире, образованных, культурных людей. И о том, что здесь было прежде, молодежь может узнать только из рассказов стариков да из книг, какие читает, учась в средних школах и вузах.

1931--1952 Ленинград

Павел Лукницкий

ЗА СИНИМ ПАМИРСКИМ КАМНЕМ

... Мы видим из сказанного, что азиатские месторождения лазурита имеют мировое значение...

Ак. А. Е. Ферсман

1

Ляпис-лазурь, ляпис-лазули, лазурит, лазурик, лазурь, лазуревый камень, лазули - великолепный синий, непрозрачный минерал, встречающийся в природе в виде плотных, твердых и крайне мелкозернистых масс. Его глубокий синий тон гораздо красивее окраски всех других непрозрачных камней.

Все приведенные выше названия этого минерала происходят от афганского и персидского названий: ляджевард, лазвурд, лазувард и ляджвурд. Современные шугнанцы на Памире называют его "ляджуар"...

"Я, до безумия и до мученичества влюбленный в камни и в дикой Сибири совсем испортивший свой вкус, не в состоянии судить о прекрасном. Поэтому осмелюсь переслать целую партию синих камней моих для представления их высшему приговору". Так пишет известный исследователь Сибири Э. Лаксман о ляджуаре, открытом им в 1784 году.

Марко Поло в XIII веке, описывая Бадахшан и рубиновые копи, говорил: "В этой стране, знайте, есть еще и другие горы, где есть камни, из которых добывается лазурь, лазурь--прекрасная, самая лучшая в свете, а камни, из которых она добывается, водятся в копях, как и другие камни".

Академик А. Е. Ферсман в 1920 году говорит о ляджуаре афганского Бадахшана, что до начала XIX века он "обычно приходил из Бухары, Туркестана, Афганистана, Персии, Тибета, и под этими разнообразными и неясными обозначениями скрывался какой-то неведомый источник среднеазиатского камня. Только экспедиции начала XIX века пролила свет на эти месторождения". И далее, перечисляя имена участников экспедиций, академик А. Е. Ферсман пишет, что они "дали их описание и указали на точное их положение около Фиргаму, на юг от Джирма, в Бадахшане. По-видимому, это единственное месторождение, из которого Восток черпал свои лазоревые богатства, и все указания на Персию, Бухару, Памир и Индию, вероятно, должны быть отнесены к нему". В Европе--ни одного [Прим. авт.: Ибо указания на ляджуар, находимый в лаве Monte Somma близ Везувия, недостаточно проверены]. В Азии--два: афганское и прибайкальское. В Америке (в Чилийских Андах) -- третье. Три месторождения в мире! Но в Андах и в Прибайкалье ляджуар светлый и зеленоватый. Это плохой ляджуар. Он прекрасен и ценен, когда он синий, темно-синий--цвета индиго. Месторождение такого ляджуара в мире--одно; находится оно в Афганистане, считается монополией эмира и недоступно исследователям.

2

...Значит, на Памире нет синего камня?

Но русский человек, один из первых исследователей Шугнанского ханства, побывавший в нем в 1894 году, инженер А. Серебренников, в своем "Очерке Шугнана" пишет:

"На реке Бадом-Дара добывали камень голубого цвета, по всей вероятности" ляпис-лазурь, носящий название по-таджикски "лядживоор". Об этом сохранились только лишь одни рассказы, и даже старики не знают о месте добывания этого минерала, давшего название одному из ущелий -Лядживоор-Дара..."

-- Что такое Лядживоор-Дара? Где она?--спросил я у местных жителей.

-- Неправильно он написал!--ответили мне.--Надо говорить Ляджуар-Дара. Есть такая речка на Памире. Маленькая река в очень высоком ущелье. Никто не ходит туда!

Я долго искал эту речку на картах и не нашел ее. Впрочем, на картах Памира в том, 1930 году было еще множество "белых пятен", не посещенных исследователями районов.

Перенесемся воспоминанием в тридцатый год. Мы--на Памире, мы четвертый месяц блуждаем по его неизученным уголкам. С рассветом седлаем и вьючим лошадей, весь день, прожигаемые жестким солнцем, насквозь просвистываемые ледяными ветрами, едем по пустынным долинам, по каменным черным ущельям. Мы забыли, движется ли где-нибудь время, нам представляется, что оно остановилось. Вечерняя темнота выбирает нам место для лагеря, мы развьючиваем, расседлываем лошадей и валимся в сон, замерзая от снежных буранов. Спим по очереди, один из нас бродит с винтовкой, преодолевая усталость, вглядываясь в свистящую тьму. В ней могут быть волки, барсы, басмачи. Да, басмачи... В том, 1930 году империалисты сделали все от них зависевшее, чтоб попытаться помешать советской власти строить новую жизнь на Памире. Чужеземные военные базы в Читрале, в Гильгите, в Кашгаре направляли в далекий путь шпионов, принявших обличие мулл и купцов. Те шли с караванами через горы, везли во вьюках халаты из домотканой, крашенной луком маты, стюкованные чалмы, огромные джутовые капы, набитые хлопком. Не доходя до нашей, в ту пору еще почти неохраняемой, малоисследованной границы, караваны в каком-нибудь диком ущелье, возле становища из полудюжины юрт, развьючивались... Мулла уезжал дальше со святейшими своими обязанностями, переезжал границу и встречался на нашем Памире с каким-либо родовым старейшиной в таком же диком ущелье, в такой же юрте...

Загрузка...