Прошло уже много лет с тех пор, как нет среди нас Валерия Яковлевича Брюсова, и все меньше остается людей, лично знавших его.
Мне кажется, что даже недолгое знакомство и редкие встречи, которые были у меня с Брюсовым, обязывают меня записать свои воспоминания о нем и об отношениях его с Анатолием Васильевичем Луначарским. Пусть мои записи будут несколькими штрихами в портрете Брюсова, в котором современники воссоздадут его образ.
В сознании многих людей моего поколения, в возрасте, когда мы сами начали выбирать свое чтение, — Брюсов среди современных поэтов был для нас первым из первых. Быть может, его стихи не волновали юные сердца так, как волновала лирика Блока, но созданные им могучие образы владык всех времен — Ассаргадона, Александра Македонского, Наполеона — населяли воображение завоевателями, титанами. Первое мое художественное восприятие средневековья создалось «Огненным ангелом»; даже свое имя Наталия я мечтала заменить Ренатой, но никому в этом не признавалась.
В 1919 году в Киеве, где я тогда жила, стало известно, что Брюсов работает с большевиками, что он вступил в партию. Эта новость была, как бомба, брошенная в стан реакционно настроенной интеллигенции, которой тогда еще было немало. Клеветали и злобствовали, понимая, как значителен этот шаг. Рафинированный интеллигент, эстет, «мэтр», человек, завоевавший в совсем молодые годы признание и авторитет… Что делать такому человеку среди большевиков? Брюсов — центр интеллектуальной и художественной жизни Москвы, быть может, России, ученый, исследователь — вдруг делается, страшно сказать, сотрудником Наркомпроса. Невероятно!
Впервые я увидела Брюсова зимой 1920–1921 года в Москве в Политехническом музее на вечере «Суд над русской поэзией». Председательствовал Брюсов. Среди барабанного боя футуристов, выходок имажинистов, пестроты, шума, выкриков из зала он приковывал к себе особое внимание строгостью и простотой. Молодежь, особенно падкая на новинки и сенсации, устраивала бешеные овации Маяковскому, который старался своим «колокольным басом» заглушить мягкий тенорок Есенина. Брюсов, чтобы водворить порядок, изо всех сил звонил в председательский звонок; поняв безнадежность этих попыток, он откинулся на спинку кресла и скрестил на груди руки. Брюсов казался замкнувшимся в себе; даже его глухой сюртук и темный галстук подчеркивали его непохожесть на других участников вечера, одетых в гимнастерки, толстовки, пестрые вязанки, кожаные куртки. Зачем он здесь? Ведь, глядя на него, так ясно представляешь себе его в тиши полутемного кабинета, где горит только рабочая лампа под спокойным зеленым абажуром на письменном столе и в ее отблесках мерцает позолота на толстых томах в книжных шкафах. Он показался мне очень похожим на свой врубелевский портрет; даже его скрещенные белые руки так же выделялись на черном сукне сюртука. Но, вглядываясь в него, начинаешь понимать, что этот большой поэт, ученый, эрудит не хочет теперь жить обособленной жизнью, что он отказался от своей «башни любви», в которой жаждал быть «отторгнутым от всех, отъятым от вселенной».
В начале вечера он — словно некий экс-король среди своих бывших, теперь вышедших из повиновения подданных… Но потом я заметила, как жадно он вслушивался в мощный бас Маяковского, как улыбался зауми В. Каменского, как, всматриваясь в даль, хотел понять нового слушателя, хлынувшего в Политехнический музей, в клубы, лектории, — слушателя неискушенного и вместе с тем требовательного.
В 1922 году я как-то заехала за Анатолием Васильевичем в Наркомпрос, чтобы вместе отправиться на художественную выставку.
Занятия в Наркомпросе скоро должны были кончиться, и мне пришлось подождать в кабинете Анатолия Васильевича, пока он подписывал бумаги. Посреди кабинета у неоконченного бюста Луначарского скульптор укутывал свою работу мокрыми полотняными тряпками, на паркете лежали комки влажной глины. Скульптор неохотно отрывался от работы и пожаловался мне, что «натуру» невозможно заставить спокойно позировать. «Я вас предупреждал заранее», — смеясь, сказал Луначарский, услышав его жалобы.
Вдруг в дверях появилась строгая, даже несколько аскетическая фигура Брюсова. Он подошел к столу и передал Луначарскому какие-то бумаги. По пути к столу он поклонился мне несколько чопорно. Анатолий Васильевич углубился в бумаги, время от времени обращаясь с вопросами к Валерию Яковлевичу.
Я незаметно, из-за скульптуры, рассматривала Брюсова — впервые я вижу его вблизи. Так вот какой Брюсов! Теперь он не был похож на врубелевский портрет. Его голова и борода сильно поседели, и эти белые пряди в иссиня-черных волосах делали лицо мягче и одухотвореннее; эта проседь еще больше подчеркивала черноту его густых ресниц и бровей. Его сухощавая фигура своеобразно элегантна, а это лицо с матово-бледной кожей, выделяющимися скулами должно привлечь к себе внимание в любой толпе. Мимо него нельзя пройти, не заметив.
Скульптор ушел; Анатолий Васильевич захлопнул портфель и вместе с Брюсовым подошел ко мне.
— Вот, Валерий Яковлевич, Наталья Александровна знает наизусть все ваши стихи.
— Нет, нет, неправда, далеко не все, Анатолий Васильевич преувеличивает, — испугалась я.
— В молодости все понимают буквально, — улыбаясь, заметил Анатолий Васильевич. — Не все, но очень многие. Теперь — правда?
Я несколько смутилась.
— Я очень люблю стихи Валерия Яковлевича, — порывисто проговорила я.
В суровом лице Брюсова происходит внезапная перемена: вздрогнула черная густая бахрома ресниц, и глянули глаза, такие яркие, такие чистые… И этот мудрец, чародей вдруг показался простым, доступным и бесконечно привлекательным.
Я не встречала человека, у которого так преображалось бы лицо, как у Брюсова. Веки его узких глаз, почти всегда полуопущенные, и выступающие скулы затеняют взгляд; улыбаются только губы, и оскал зубов кажется жестким, почти хищным. Но иногда раскрываются тяжелые веки, и глаза ярко сверкают; в такие минуты некрасивое, усталое лицо становится пленительным. Вероятно, ни скульпторы, ни живописцы, ни фотографы не смогли зафиксировать эту особенность лица Валерия Яковлевича. На всех портретах, которые мне довелось видеть, он замкнут, даже суров.
— Валерий Яковлевич, наконец вас можно поздравить, — говорит Анатолий Васильевич, — теперь вы победили всех врагов и супостатов.
— Только с вашей поддержкой, Анатолий Васильевич. Без вас все бы провалилось… Надеюсь, вам не придется раскаиваться в том, что так энергично помогали нам; ведь это, в сущности, ваша идея.
— Безусловно. Ну, я уже поздравил вас, можете и вы поздравить меня. — Луначарский смотрит на часы. — Ох, я опаздываю на вернисаж. — Мы торопливо прощаемся, но у выхода Анатолий Васильевич еще раз обменивается рукопожатием с Брюсовым.
— Ты в первый раз встретилась с Брюсовым?
— Да, я раньше видела его только на концертах и диспутах.
— Что ты скажешь о нем?
— Я поражена его глазами, я ни у кого не видела такого взгляда. Вообще, когда я читала стихи Брюсова, мне хотелось, чтоб он был именно таким, каким я увидела его сегодня.
— Ты права: его глаза поражают — глаза хищника и ребенка. Только у человека необыкновенного, большого поэта, могут быть такие глаза. Вот обрати внимание: какие умные, доверчивые и грустные глаза у Маяковского, — как у большой умной собаки.
— А с чем ты и Брюсов так горячо поздравляли друг друга?
— А-а-а, сегодня у нас большой день: наконец разрешился вопрос об организации Высшего литературно-художественного института. План института целиком принадлежит Брюсову, и я очень рад, что удалось осуществить его давнишнюю мечту. Он вырастит отличную новую смену писателей.
— Но я не понимаю, как можно выращивать писателей: ведь Пушкин, Лермонтов, Чехов не учились в специальных институтах, а Горький вообще нигде не учился.
— Вот именно такие возражения нам удалось сломить. Конечно, крупный талант преодолевает все препятствия и недостаток образования тоже, но помни: «Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни», а кроме писателей есть еще критики, литературоведы, редакторы, и всем, всем им можно помочь, не оставляя их ощупью в потемках отыскивать свои пути. Ты представляешь себе, как Брюсов может помочь начинающему литератору?!
По дороге в Музей западной живописи Анатолий Васильевич рассказывал мне о предполагаемой структуре Высшего литературно-художественного института, и у меня появилось даже некоторое чувство зависти к юношам и девушкам, которым предстояло там учиться.
Через четверть часа, блуждая по залам выставки, я увидела перед картиной Константина Федоровича Юона «Новая планета» Валерия Яковлевича. Он стоял совершенно один в своей классической позе, сложив на груди руки, склонив голову набок, и рассматривал картину. Мы обменялись улыбками, несколькими словами. Может быть, по ассоциации с его романом «Земная ось» в моей памяти запечатлелся этот пустой выставочный зал и одинокая фигура поэта перед фантастической композицией Юона.
Припоминаю диспут о танце в ГАХН, где в прениях выступали Анатолий Васильевич и Валерий Яковлевич.
В перерыве я сказала Валерию Яковлевичу:
— Я не знала, что вас интересуют танцы. Вас никогда не видно на балете в Большом театре.
— У меня совсем нет времени, — ответил он со вздохом, — а музыка и пляска — самое древнее и неувядаемое искусство.
В этот день Брюсов выглядел очень усталым, скулы обтянуты желтоватой кожей; мне почудилось что-то монгольское в его облике.
Я спросила у Анатолия Васильевича о происхождении Брюсова:
— Странно, почему у Валерия Яковлевича такой монгольский склад лица? Ведь, не правда ли, он — потомок знаменитого Якоба Брюса, шотландца, сподвижника Петра I?
Анатолий Васильевич рассмеялся:
— Откуда у тебя такие сведения? Это любопытно!
Я замялась. В сущности, эту родословную Брюсова подсказало мне мое воображение, и мне казалось, что так оно и должно быть, что Валерий Яковлевич не может не быть потомком знаменитого и таинственного Брюса — автора Брюсова календаря, чернокнижника и алхимика.
Анатолий Васильевич разъясняет мою ошибку:
— Нет, нет, у Брюсова не такое романтическое происхождение: он — внук крепостного крестьянина, разбогатевшего к концу жизни и давшего своим детям солидное образование, а внуки этого мужика овладели вершинами современной культуры, — Валерий Яковлевич и его сестра Надежда Яковлевна, известный теоретик музыки.
Сначала было досадно отказаться от сочиненной мною родословной Брюсова, но Анатолий Васильевич поведал мне взамен ее другую, и сквозь облик поэта, ученого я стала различать черты русского крестьянина.
— Да, он — русский мужик с сильной примесью татарской крови, — продолжал Анатолий Васильевич. — У Валерия Яковлевича трудолюбие, терпение, упорство настоящего русского крестьянина. Он не порхает, как бабочка, от одного красивого образа к другому, не ждет вдохновения, он упорно, методично работает, он — молотобоец и ювелир, он — мастер, большой ученый, крупнейший литературовед, пушкинист. Он любит труд, он не чурается трудовых будней. В заведующие ЛИТО Наркомпроса группа писателей выдвигала А. Белого, но я настоял на кандидатуре Брюсова и не жалею об этом. Он — бесценный руководитель нашего художественного образования. Да, в работоспособности Брюсова, в его целеустремленности сказывается здоровое крестьянское нутро, оно же привело его в наши ряды. Только люди поверхностные или относящиеся предвзято могли ахать по поводу вступления Брюсова в партию. В годы молодости, когда он писал «Каменщика», он не кокетничал с революцией, он ее принимал.
— Ну, а «Закрой свои бледные ноги»?
Луначарский слегка морщится:
— Детская болезнь, вроде кори. Дань моде. Кто этим не грешил?
Анатолий Васильевич, вообще на редкость доброжелательный человек, все же мало о ком говорил с таким чувством уважения и приязни.
Вспоминаю один эпизод. Мне снова довелось встретиться с Валерием Яковлевичем Брюсовым в кабинете Луначарского в Наркомпросе. Незадолго до этого одна моя родственница поступила в Литературный институт и делилась со мной впечатлениями о лекциях, педагогах и т. д.
Я сказала Брюсову, что завидую своей кузине.
— Зачем же завидовать? Работайте у нас!
— Как же это возможно? Я служу в театре, меня пригласили сниматься в кино.
— Но ведь одно не исключает другого. Многие актеры были писателями, особенно драматургами. Вы пишете стихи?
— Когда-то писала.
— Когда-то, в молодости, полгода тому назад, — поддразнил меня Анатолий Васильевич.
Брюсов сверкнул глазами чуть иронически:
— Пришлите мне ваши стихи, я их прочитаю, а потом мы побеседуем.
— Нет, нет, Валерий Яковлевич, я не решусь на это.
Анатолий Васильевич обратился к Брюсову:
— Тут доля моей вины. Я как-то покритиковал Наталью Александровну за ее сугубо женскую лирику, за подражание Ахматовой. А она с тех пор совсем перестала писать.
Я покраснела так, что слезы навернулись на глаза.
— Не надо советоваться с близкими людьми. Анатолий Васильевич замечательный, признанный критик, но стихи продолжайте писать и покажите мне. А вы, Анатолий Васильевич, напрасно требуете от молодой поэтессы, чтобы она сочиняла философию или эпические вещи. Все начинают с подражания, а Ахматова совсем неплохой образец.
Незадолго до 50-летия Валерия Яковлевича я снова встретила его в ГАХН. Мы сидели в кабинете П. С. Когана и как-то оказались в стороне, возле окна.
— Что же вы не прислали мне свои стихи? — спросил Брюсов.
Я удивилась его памяти и ответила, что мне стыдно отнимать его драгоценное время, что мои стихи — просто юношеская блажь. Чтобы перевести разговор на другую тему, я спросила:
— А ведь мы сейчас в доме хорошо вам знакомом. Вы учились здесь в Поливановской гимназии? Вы — москвич?
— Да, я коренной москвич, хотя моя семья родом из Костромы. Много лет я ежедневно приходил в этот дом и сейчас бываю здесь частенько. Кстати, моим младшим товарищем был Андрей Белый, тогда — Борис Бугаев, но мы познакомились с ним позднее. Когда я кончал гимназию, он был еще первоклассником… У меня уже пробивались усы, и я не снисходил до знакомства с малышами… Вот в этом зале во время большой перемены я ходил из угла в угол, как волк в клетке, обдумывая, бормоча стихи. Моя одержимость поэзией отдаляла меня от сверстников. Вообще я был угрюмым, необщительным мальчиком. — Он несколько смущенно улыбался, не поднимая глаз. — А теперь… пятьдесят лет и этот юбилей… Анатолий Васильевич очень настаивает на торжественном вечере. Вероятно, он считает, что этот юбилей будет иметь политическое значение; мне остается только подчиниться. Но из-за этого юбилея поднялось столько мути и шумихи.
Лицо его омрачилось, и мне стало не по себе от сознания, что я невольно натолкнула его на неприятные для него мысли.
Действительно, противодействия этому публичному чествованию Брюсова были большие. Раздавались всевозможные демагогические протесты против прославления «эстета, символиста, декадента». Склонялись и спрягались пресловутые «бледные ноги». Были демагогические выпады против Луначарского, которого не без основания считали инициатором этого чествования.
Теперь, когда прошло столько юбилеев и мы привыкли к ним, появилась даже определенная традиция в проведении подобных торжеств. Тогда все это было внове. До 1923 года я запомнила только один великолепный юбилей — Марии Николаевны Ермоловой в ее родном Малом театре. Но Мария Николаевна уже, в сущности, сошла со сцены, и все восторженные речи относились к ее прошлому. Юбилей пятидесятилетнего поэта в расцвете таланта, активнейшего работника, художника, коммуниста, проведенный в зале Большого театра, взволновал всех — и друзей и недругов.
Я слышала, что Брюсов пытался убедить Луначарского сделать юбилей скромным и интимным, только для литераторов и просвещенцев. Но, по-видимому, в силу политических причин, а также необыкновенно высокой оценки творческих заслуг Брюсова и его деятельности, коллегия Наркомпроса во главе с Луначарским настояла на самой торжественной обстановке вечера.
Красно-золотой, сверкающий огнями зал Большого театра, переполненный самой разнообразной публикой; сапоги, гимнастерки и тут же смокинги и вечерние платья. Прежде чем уйти на сцену в президиум торжественного заседания, Анатолий Васильевич вместе со мной из ложи рассматривает публику. Как много знакомых лиц среди собравшихся; здесь все московские литераторы — в какой-то мере это и их праздник; вот приехавшие из Петрограда Георгий Чулков, Евреинов, академик Державин, в дипломатической ложе один из бывших соратников Брюсова по «Скорпиону» Юргис Балтрушайтис, московский поэт, теперь посланник Литвы. Борясь с одышкой, по партеру проходит Сумбатов-Южин, так долго вместе с Брюсовым возглавлявший «Кружок»; а на ярусах шумит, как морской прибой, молодежь — студенты, рабфаковцы, среди них чувствующие себя сегодня «хозяевами» и гордые этим слушатели Высшего литературного института. Обращают на себя внимание смуглые, черноволосые люди в зале, слышится гортанная речь — это приехала армянская делегация из Еревана, и пришли на чествование Брюсова московские армяне — они благодарны Брюсову за великолепную антологию армянской поэзии. В фойе правительственной ложи Анатолий Васильевич что-то пишет карандашом в блокноте. Оказалось, он сложил экспромт, который тут же на вечере прочитал.
Как подойти к Вам, многогранный дух?
Уж многим посвящал я дерзновенно слово.
И толпам заполнял настороженный слух
Порой восторженно, порой, быть может, ново.
Но робок я пред целым миром снов,
Пред музыкой роскошных диссонансов,
Пред взмахом вольных крыл и звяканьем оков,
Алмазным мастерством и бурей жутких трансов.
Не обойму я Вас, не уловлю я нить
Судьбы логичной и узорно странной.
И с сердцем бьющимся я буду говорить
Пред входом в храм с завесой златотканой.
Склонив голову, слушает это приветствие юбиляр, и я с волнением думаю, что этих двух людей связывает подлинная дружба и уважение.
Мне хочется закончить описание юбилея, процитировав статью Луначарского «В. Я. Брюсов».
«Мы чествовали Брюсова. Много было всевозможных речей и поздравлений, живописен был момент, когда представители армянского народа положили свой национальный музыкальный инструмент к ногам поэта, превратившего в достояние русской культуры лучшие плоды их поэзии. И вот в самом конце Брюсов заявил, что вместо благодарности он попытается прочесть несколько своих стихотворений. Он вышел на авансцену. Он был бледен как смерть, страшно взволнован… Своим четким, хотя глуховатым голосом, слегка картавя, стараясь говорить как можно громче, он прочел свой ответ на пушкинскую тему „Медный всадник“ и свой гимн новой Москве. В ритме этих стихотворений, в каждом обороте и образе, как и в этом бледном лице с загоревшимися глазами, было столько энтузиастической веры в новую грозную и плодотворную силу, что зал разразился громкими аплодисментами.
По снегу тень — зубцы и башни.
Кремль скрыл меня, орел крылом,
Но город-миф — мой мир домашний,
Мой кров, когда вне — бурелом…
А я, гость дней, я, постоялец
С путей веков, здесь дома я.
Полвека дум нас в цепь спаяли,
И искра есть в лучах — моя.
Здесь полнит память все шаги мне,
Здесь в чуде — я абориген,
И я храним, звук в чьем-то гимне,
Москва, в дыму твоих легенд».
Опустился тяжелый занавес Большого театра. Анатолий Васильевич зашел за мной в ложу, и мы вместе идем на сцену к группе близких и друзей, окружавших Брюсова. Юбиляр по-прежнему бледен, его высокий лоб и спутанные волосы блестят от испарины, но мне показалось, что, несмотря на усталость и пережитые волнения, он излучает радостное и благодарное чувство. Он убедился сегодня, что народ ценит и понимает его. Он знает, что Анатолий Васильевич радуется вместе с ним и за него.
Брюсов и Луначарский троекратно, по-русски, по-братски, целуются.
Меньше чем через год мы провожали прах Брюсова. С балкона ГАХН, бывшей Поливановской гимназии, где учился Брюсов, Луначарский произносит последнюю, прощальную речь.
Огромная толпа собралась на улице Кропоткина. Проститься с Брюсовым пришла партийная, литературная, театральная Москва, ученые и учащиеся, просто читатели…
Возвращаясь с траурного митинга, Луначарский говорит:
— Со смертью Брюсова мы все потеряли очень много. Я, может быть, больше других.
Мне вспомнилась книга стихов Брюсова «В такие дни» с дарственной надписью «Поэту Анатолию Васильевичу Луначарскому преданный ему автор».
В этой книге есть стихотворение:
А. В. Луначарскому
В дни победы, где в вихре жестоком
Все былое могло потонуть,
Усмотрел ты провидящим оком
Над развалом зиждительный путь.
Пусть пьянил победителей смелых
Разрушений божественный хмель,
Ты провидел, в далеких пределах,
За смятеньем конечную цель.
Стоя первым в ряду озаренном
Молодых созидателей, ты
Указал им в былом, осужденном
Дорогие навеки черты.
В ослеплении поднятый молот
Ты любовной рукой удержал,
И кумир Бельведерский, расколот,
Не повергнут на свой пьедестал.
Ты широко вскрываешь ворота
Всем, в ком трепет надежд не погиб, —
Чтоб они для великой работы
С сонмом радостным слиться могли б.
Чтоб над черными громами, в самой
Буре мира — века охранить
И вселенского нового храма
Адамантовый цоколь сложить!