Послелог. Возрождение Дома

…В этом благом, сияющем мире она жила лишь одной внешней поверхностью души, как бы обугленной и потерявшей способность чувствовать; жила, надежно укрывшись сама в себе. Ее сущность изначально была задумана столь богатой и многообразной, что и ничтожной ее частицы хватало прежде для вполне пристойной имитации нормального существования. Здесь не существовали, тут жили; однако и она достигла полной зрелости, так что внешняя сторона ее Луны стояла вровень с полными планетами и созвездиями чужих жизней.

Беда в том, что — если прибегнуть к терминам стародавней книжной премудрости — эта внешность принадлежала некоему викторианскому субъекту, не обремененному знанием о своих «оно», «эго» и «суперэго» и наслаждающемуся безмятежным плаванием в теплых матерних водах, которые еще не рассек своим жестким скальным телом суровый материк, открытый капитаном Фрейдом. И беда еще наигорчайшая: сей черный материк, черный обелиск, который она в неприветливом мире своей молодости сумела осознать и даже тайком обустроить, мало того — сделать своей истинной жизнью и радостью, именно здесь, где все были открыты до самого донца, где все поняли и приняли бы в ней что угодно, пришлось утопить, закрыть и прятать уже от себя самой. Такие горькие истины его населили, с такими страшными тайнами пришлось ей соприкоснуться.

Затерянная Вест-Индия духа. Америка, которую, по нахальному предложению одного поэта, закрыли для чистки — и, возможно, навсегда.

А вокруг бурлила пестрая, похожая на жар-птицу, уютная, пускай в чем-то суетная и мелководная жизнь Запретного Городка Харам, замкнутого рощей, забранного стеной из вистерии, чубушника и плетистой розы, соединенного с дворцом каменистыми тропками, арочными мостиками над бегущей водой, вечнозелеными галереями парковых лабиринтов. Места, доверху наполненного шелестом воды, щебетом птиц и детей, воркованием девушек, ароматами цветов и благовоний, чье неровное дыхание выправлялось тугим ритмом больших ковровых станов, ясным звоном чекана, выбивающего узор по серебру и меди. Город мастериц.

Все это так же, как и ее бытование, было внешней жизнью, «ближней», как здесь говорили: по виду богатая и красочная, она легко бы завяла без того, что было ее сердцевиной. Мало кто из гостей был допущен к жизни истинной и глубинной: разве что учителя, врачи и те мальчики, которых поначалу, лет до девяти-десяти, выпасали в Хараме вместе с девочками. Ведь детей обоего пола тут бывало побольше, чем взрослых женщин, и любили их, не различая, из чьего они чрева. Уже много позже мальчики переходили в безраздельное ведение мужчин, которые наделяли их своим особенным знанием, но и тогда не порывали связей с тем, что их вскормило и породило. А девочки навсегда оставались в ограде, бок о бок с тайной, которая всё более становилась их собственной и даже — ими самими. Это отделяло их от мужчин и мужчин — от них, и длилось это до той поры, пока обоюдная зрелость не заставляла их наводить мосты.

«Положение грани» между полами было законом для всех, кроме Зоро. Он оставался неизменно. Он пребывал.

Зоро был единственный, кто без ущерба для своего спокойствия перевалил и через девять, и через двенадцать, и через пятнадцать мальчишеских лет — а последнее было временем, когда юнцы вполне законно начинают женихаться и оттого необходимым становится укреплять женскую территорию от проникновений, недостаточно благоговейных. Изящный и горделиво сдержанный, как девица, сильный и смуглотелый, как эфеб, Зоро взирал на мир с упоением женщины, уже познавшей любовь и материнство, с мягкой иронией и достоинством среброголового старца. Он был всем, и всё было им; одним он не обладал ни в какой мере — плотной телесной грубостью перезревшего мужчины. Тайна, сопровождавшая его зачатие и рождение, никуда не ушла, только растворилась и слегка померкла — чудо в краю немногим меньших чудес.

Назвали его, как было принято на ее бывшей родине, по известной книге: Зорро — родом испанец, потомок благородных конквистадоров, крепких духом и изощренных разумом, честь которых подобна их прямому и тонкому клинку. Книга та, до дырок зачитанная и заэкранизированная прошлыми поколениями, истертая до переплета каллиграфическими перезаписями, искаженная стараниями многих поколений графиков, всё-таки никогда не могла быть исчерпана до конца. И в этом была сугубая мудрость.

В том, что самого Зоро допускали в Харам, скрывалась мудрость не меньшая; потому что внутри Харама жила Нееми.

Нееми, девочка, в чьем имени — Ноэми, Ноэминь — как и в теле, был разлит темный мед. То, что Зоро, явно или скрыто, но всё время находился рядом с ней, любуясь или только помышляя, лучше и надежнее всех оград и всех дворцовых гвардий оберегало ее от иных взглядов и улыбок. «Сводные брат и сестра от различного семени», — так называли их наполовину в шутку, и ещё: «нечаянные близнецы». Ибо были они оба едва ли не на одно лицо, хотя не было в них ни одной капли общей крови. (Духовное родство, родство по мечте — это было слишком давней и запутанной историей, о которой не было смысла тут вспоминать.) Высокие, не по возрасту стройные, широкоплечие и узкобедрые, они, держась за руки, представляли собой как бы аверс и реверс одной бронзовой монеты-пароля, две грани единой человеческой сущности — и уж явно куда большее, чем супружескую пару, которой в мечтах и еще очень робко намеревались стать. И мешал чинному их сговору вовсе не возраст, ведали здесь влюбленных и помоложе; и не упрямство родителей — через этот этап они уже прошли, едва заметив. Был у них один на двоих замысел и одно устремление, и лишь с ними они связывали устройство своей дальнейшей судьбы.

Нет, насчет разных предков и различных колен — это неверно, думала она. Отец один — Лев, Король-Лев, Король — Солнце Мира, и мать одна, я сама: мать Прошедшего сквозь Пески и Зачатой в Саду.

Так длилось. И вот как-то однажды Лев с нарочито показным вниманием поднял взор на Нееми, подносящую на узорчатом серебряном блюде пиалу горького кофе в окружении армады более мелих посудинок с томленым инжиром, сладкими тянучками, орехами семи видов и сдобным печеньем (ритуал пробуждения, столь же древний и обязывающий обе стороны, как утреннее рисование младшим брамином точки третьего глаза на лбу старшего).

— С чего ты сегодня особенно задумчива и печальна, дитя?

Вопрос Льва тоже содержал отзвук ритуала, и обозначал он время, когда можно было попросить родителя, не опасаясь сурового отказа.

— Разве особенно? Я сама считала, что как всегда и не более того.

— Значит, для твоей печали существует неизбывная причина?

— Ох, как будто мой замечательный отец ее не ведает.

— Только не говори мне, что боишься свадьбы. Уж не более, чем я пугаюсь этой тянучки из уваренных сливок, что грозит лишить меня нижней челюсти, вполне еще пригодной к делу, поверь мне.

— Свадьбы? Слишком рано тебе говорить, а мне — проявлять какие бы то ни было чувства.

— Или в Хараме скучно? Хотя здесь, как поговаривают, собран весь мир живущих с его прелестями, настает время, когда хочешь не притягивать чудеса, но самому их дарить.

— Нет, не скучно. Только слишком мы привыкаем ждать времени, чтобы оно настало. А кто его определит за нас самих?

— Дитя, стало быть, опять провидело Дом.

— Угу. Во сне он наверняка еще великолепней, чем был наяву.

Ритуал сошел в колеи, причем безнадежно.

— Ну, конечно. Вряд ли мама тебя этим грузом грузит и этой задачкой озадачивает, скорей уж Зоро, хотя этому парню откуда же знать…

— Мы же все втроем книги разглядываем, ну, те, которые твои воины привезли еще до Огненной Беды.

— Значит, лучшие из лучших. Не жеваная тряпка или вываренные щепки, припечатанные свинцом, а истинное переплетение узоров вымысла с прихотями исполнения. То, чему номинальные хозяева не знали истинной цены… Так там на картинках и простые дома книги были изображены?

— Плохо и скудно — на экслибрисах. Мы из них сделали объемную графику. Отец, этим книгам снова нужен свой главный Дом.

— Значит, тебя — а вернее, вас всех троих — так и тянет сменять влагу на сухость, полноту на пустоту и плодоносную зелень на тощие земли?

— Должен ведь кто-то принести туда жизнь.

— Знаешь, а ты права: теперь и есть самая пора. Мост между нашими землями укрепился, тамошняя зараза поулеглась и стала хорошей почвой, от старых корней поднялись новые стволы, а тебе и Зоро самая нужда повзрослеть.

— Мама решила, что поедет с нами. А книги?

— Их я отдаю вам с куда меньшей тревогой, чем маму.

— И ту, главную?

— Конечно, ведь она единственная не моя, а твоей матери, которая принесла ее с собой. Я рад, что она решила вернуться к своей жизни и цельности.

— Что ты имеешь в виду, книгу — или матушку?

— Пожалуй, обеих. От них осталась оболочка прежнего сияния, осколки стекла, почерневшие листы, знаки на которых с трудом удается прочесть.

— Тогда эти знаки нас прочтут, как это бывало в старину. И переделают.

— Да будет так. Но только возвращайтесь, ладно? И слушайся Зоро, а вы оба — мою милую супругу.

При этих заключительных словах вышеназванная супруга и будущий Неемин муж, на вполне законном основании подслушивавшие беседу у дверной завесы, скептически переглянулись.


Обратный путь был куда более торжественным и людным, чем исход оттуда (хотя, впрочем, в тех многочисленных единичных уходах и бегствах не было ни капли торжества, во всяком случае, явного). Собрался целый караван верховых и вьючных животных, привычных к дальним переходам, дневному жару, ночному холоду и безводным местностям. Тут были пышношерстые дромедары с лебединой шеей и горячими карими глазами, онагры с длинной шеей, золотистой шкурой и крутым, неподатливым нравом, но более всего зукхи, плодовитая помесь, соединяющая в себе как достоинства, так и недостатки обеих вышеназванных пород. На горячих, подбористых жеребцах гарцевала охрана, напоказ, для-ради устрашения несуществующего противника размахивая дротиками и временами касаясь рукоятей длинных кинжалов, дремлющих заткнутыми за пояс. Детки тоже ехали верхом и тоже горячили коней — по крайней мере, первые дни, пока голову не напекло и седалище не отбило. Тогда они все чаще стали наведываться в просторный паланкин, который был положен ей, «матери всех матерей». К его рукоятям были на ремнях пристегнуты самые сильные онагры, обученные иноходи: колесо было уже, разумеется, изобретено, однако на здешнем рыхлом и сыпучем бездорожье себя не оправдывало.

Естественно, Лев мог бы распорядиться насчет «особенной техники» и в считанные минуты решить то, на что им пришлось потратить не одну неделю. Однако на что нужно время, как и вечный синоним его, деньги, как не на то, чтобы тратить его с чувством, толком и наслаждением? В сверкании соленых озер уже не было прежней слепой безнадежности, иссушающий жар все чаще становился проникновенным теплом, которое путник впитывал в себя, точно ящерка, в полдень медитирующая на камне; весенняя трава скрепляла бархан легкой сетью, и каждый кривой ствол вогнал в землю крепкие и длинные корни, оделся по ветвям сизыми чешуйками, как древесный дракон. Даже по обнаженным скалам, похожим на развалины древних городов, а, может, и бывшим ими, цеплялись тонкие ветки в шипах, почках и бутонах. Путь мертвых стал дорогой жизни. Несмотря на жару, земля прямо-таки извергала из себя полчища крупных зверей и мелких зверюшек. Огромные вараны с кривыми лапами и гребнем на холке свысока поглядывали на процессию, ритмично раздувая зоб; колонии тощих песчанок выстраивались стройными рядами, как на параде, тушканчик становился любопытным столбиком и посвистывал вослед каравану.

Попадались, помимо флоры и фауны, еще и местные жители, из тех, кто, так сказать, застрял на полдороге. Хижины были кое-как сложены из плоских камней, слеплены глиной и навозом и крыты камышом, нарезанным близ ручьев, сами люди — робки и равнодушны.


Чем ближе к цели, тем гуще, выше зеленее становилась поросль — такого буйства здесь она не помнила отроду; закручивалась клубком, поднималась лабиринтом. Кусты цеплялись ветвями, создавая арки, ветвистые деревья смыкались кронами, точно готические своды. Трава склонялась под копытами, мгновенно затягивая нанесенные ими раны до полной неразличимости. Места казались трудно узнаваемы — руины всегда мельче построек, сделанное людьми — незначительнее рожденного природой.

Наконец она, выглянув из-за кожаной занавеси паланкина, с уверенностью произнесла:

— Здесь. Это было здесь.

Место Дома, с его уровнями, кругами, зеркалами и галереями, было пусто и к тому же стянулось, скукожилось, точно с трудом заживший гнойник. На широких ступенях амфитеатра восседали кусты, покрытые белым цветом, внешний купол окончательно просел внутрь; в центре плеши зиял провал, почти полностью забитый глыбами, которые огонь, время и человеческие проклятия спаяли намертво. Иные камни были сглажены, иные стали как земля — потеряли крепость, рассыпались и умягчились. И уже тянули туда жаждущие плети ежевика и заманиха, мох набрасывал свое легкое покрывало, узаконивая и скрепляя хаос, а змея, струясь и играя по камню, отражала солнечный свет своей блестящей чешуей.

— У! Здесь ничего старого не восстановишь никакими орудиями. Все памятные нити перепутались, — разочарованно сказала Нееми.

— Зачем нам старое? В этот день оно прекрасно и так. Сделаем то, чего тут еще не было, — ответил ей Зоро. — Повторение — всегда ошибка. Помнишь, мама, что один дервиш пророка Исы рассказывал про бетонные макеты Домов Бога, сделанные в натуральную величину?

— Да, на том же самом месте, такое же точно с виду, но мертвое вместо живого — или, по крайней мере, нуждающееся в оживотворении, — ответила их мать. — Уж лучше на месте церквей ставить часовни. И ведь там были добрые места, средоточия сил, которые стоило использовать, а перед нами… Знаете, нет смысла вливать старое вино в древний сосуд. Оболочка стареет и напитывается скверными запахами, а добрый напиток сам по себе делается хмельней и слаще.

— Тогда возьмем лишь то, что лежит в стороне — камни и бревна, которые чуть обуглились, но не потеряли своей крепости, — с видом знатока произнес Зоро. — Хватит на такой дом, чтобы жить. А полки для книг встроим изнутри прямо в стены.

— Но пока растянем палатки, — сказала Нееми. — Я люблю черные шатры моей родины, в них летом прохладно, зимой тепло. И деревья тогда можно рубить только те, что мешают другим и сами болеют.

— Уж этого здесь в достатке понавыросло, — отозвался Зоро, — прямо как в Саду. Только красота больно дикая и неприбранная, как твои волосы после целого дня скачки. Но смотрите! Это ведь старое дерево — старое и в то же время юное.

Почти прямо перед ним, немного отстоя от края цирка, цвела яблоня. Ствол ее с одной стороны был покрыт лишайником и трещинами, но с другой круглился, точно стан юной женщины, и был прям; гибкие ветви отяжелели от одних бутонов, густо-розовых и махровых, подобных резному кораллу. Некоторые уже раскрывались — позже, в пору завязи, им суждено побледнеть и отдать свой цвет плодам.

— Та самая яблоня из сказки, — сказала она, ступая на землю. Люди вокруг почтительно отводили глаза — негоже вперяться в Старшую. Вынула ларец с Книгой и, поклонившись, торжественно поместила его у корней.

— Вы подобны друг другу: Книга есть Древо, Древо есть Книга, — тихо произнесла женщина. — В вашем рождении смерть, в вашей смерти — рождение. Ваши знаки проявляются пламенем и сами суть пламя. Вы встретились.

Знаки и знамения этой Книги они и прежде, и теперь пытались разобрать прежде всех прочих. Страницы были сделаны из чего-то похожего на пергамент, но нетленный и сохраняющий упругость юного листа; огонь, вода и время только зачернили их и сделали чем-то вроде шифра, но окончательно стереть не смогли. Темнота страниц казалась оборотной стороной света, вспыхнувшего с них однажды. Следы пера или стилоса, а, может быть, и тиснения на каждом из листов слились в сложную пиктограмму, цельную в своем нечаянном совершенстве; в иероглиф, заключенный картушем поля. Стоило сосредоточиться на этом начертании, или клейме, или иконке, затем коснуться взглядом или ладонью — и внутреннему взгляду открывалась целая история: каждая страница несла свою, и в то же время любое из повествований могло разрастись и включить в себя всю Книгу. Эта ожившая картина была куда более связной, чем сон, и достоверной, чем воспоминание, однако разрасталась в свой собственный текст, чем-то, если не многим, отличный от порожденных иными клеймами.

Всё вместе походило на голограмму — кристалл, который может быть расчленен на куски, каждый их которых несет в себе все объемное изображение кристалла; на зеркало, разбитое на мельчайшие зеркала, в каждом из которых играет свое собственное изображение; на клубок нерасчлененного знания, который распутывается, стоит лишь потянуть за любую из перепутанных нитей; на морскую звезду, способную пропустить себя через сито и вновь, следуя неведомому и невидимому чертежу, соединить свои разрозненные клетки. Но изображения, голограммы, нити и звезды были разные.

Миф, который открывался перед ними, не соблюдал единства времени, места и действия, рядился в различные костюмы и выступал на фоне самых разных декораций. Этот непрестанный карнавал, впрочем, не мешал следить за совокупностью событий и видеть за разными масками одни и те же лица, в разных одеждах — одни и те же тела, а за всей этой круговертью — единую пружину, причину и закон.

Так они трое играли в Книгу, а Книга проявляла их самих. По мере углубления в нее Дом возрастал — не такой, как замыслили дети, но и совсем не такой, как прежде. И вот когда ядро нового Дома было воздвигнуто вокруг Яблони, которая стояла на просторном внутреннем дворе, в окружении газонов и аркад, у детей появились собственные ребятишки. И уже эти новые отроки и отроковицы попросили бабку нанести то, что порождала Книга, на чистые белые листы. Она тогда приложила, в угоду внукам, немалые усилия, пытаясь свести все эпизоды к одному знаменателю и подровнять под одну гребенку. Однако прежние качества Черной Книги возобладали и в Книге Белой: сюжет, выиграв в связности, норовил проиграть в логичности, ослабление Логоса приводило к прирастанию Интуиции. Из авторского текста виднелись полупереваренные кости цитат, иной эпиграф так и норовил подмять под себя главу, которую предварял. Любой из чтецов и слушателей, развязав свои творческие силы, сам становился избранным героем, отчасти прилагая к тому обстоятельства своей жизни, и входил в Книгу не замечая, в свою очередь, того, что она выворачивает себя во весь мир.

Да, прав был Лев, когда однажды сказал, что в одной этой Книге заключены все книги былого Дома, которые, сгорев, были всего лишь выпущены на волю с правом призвать их назад.

Теперь происходило именно это. Позже люди дали клеймам название, и стало возможным открыть Книгу в нужном месте, только окликнув ее одним из имен.


Вот эти имена.

Загрузка...