Бабушка сидела молча на диване и штопала носки. Иголка, словно челнок, ныряла и выныривала, и дыра постепенно стягивалась. Хватает же у бабушки терпения колдовать над каждой дыркой!

– Наверное, задержался на заводе, ведь конец месяца, – голос бабушки звучал, однако, неуверенно. Исподлобья, чтобы мама не видела, она тоже бросала взгляды на часы. – Ну-ка, втяни нитку, – порой просила меня.

– Может, поехать к нему на завод? – мама ходила из угла в угол.

Громче тикали часы.

– Ну слава Богу! – воскликнула она, когда хлопнула наружная дверь.

Как по команде, мы все поспешили туда.

– Что случилось? Мы тут с ума сходим... – начала, было, мама и осеклась.

Папа стоял, опершись на стену, и глупо улыбался. Ворот его рубашки съехал в сторону, верхние пуговицы были расстегнуты.

– Семен, ты пьяный? – зачем-то спросила мама.

– Рыжицкий умер, – папа неожиданно погрустнел. – Инфаркт. Мы с ребятами ездили к нему, – оторвавшись от стены, папа сделал несколько широких шагов и сел на табуретку. – В среду похороны. Его жена просила, чтобы мы пришли. Мы сегодня были у них дома. Не дом – конура.

– Хуже нашей? – спросила мама.

Папа метнул на нее быстрый взгляд, ухмыльнулся, но ничего не ответил.

– У него, кажется, две дочки?

– Да, – в голосе папы прозвучали злобные нотки. Он снова резко взглянул на маму. – Это жена его заставила пойти к директору. Иди, говорит, добивайся, чтобы дали квартиру. Вот он и пошел, б…ь!

– Семен, перестань ругаться! Здесь ребенок! – прикрикнула мама.

Папа перевел взгляд на меня, криво усмехнулся.

– Ребенок-ребенок... Ну, теща, вы даете компот или нет?

Бабушка поставила перед ним полную кружку. Папа отхлебнул пару глотков, пролил себе на штаны.

– Рыжицкий набрался духу, зашел к директору и сказал ему прямо в лицо: «Вы мне квартиру не даете, потому что я еврей!». А тот, собака, ему в ответ: «Моя б воля, я вам, жидам, квартиры бы в Бабьем Яру строил!». Рыжицкий потом подошел ко мне и говорит: «Сеня, бежать бы из этой страны. В Израиль, в Америку, к черту на рога, только бы отсюда подальше». – Размахнувшись, папа вдруг ударил кулаком по столу.

– Иди спать, – велела ему мама.

– Спать? Тебе разве кого-нибудь жалко?

– Иди спать, – повторила мама, правда, немного тише.

– Все из-за тебя. Из-за тебя! – заорал папа, вставая с табурета. Он едва не упал, но удержался. Приблизился вплотную к маме, тяжело дыша.

Мама перепугано прижалась к стене. Папа занес над ней руку со сжатым кулаком.

– У-ух, моя б воля… – прохрипел он, медленно опустил руку и повернулся.

Увидел меня. Наши глаза встретились. Папино лицо вдруг изменилось, стало каким-то жалким. Он словно ждал от меня сочувствия или хотя бы понимания. А мне было неловко: ведь он – мой папа, а я – его сын. И это он должен меня защищать, а не я его. Папа махнул рукой и ушел в комнату.

– Ужас... – прошептала мама.

Бабушка, повернувшись к раковине, стала мыть чашку. Тихонько я вошел в комнату. Там – никого. Даже телевизор не включен. Неожиданно из спальни родителей донеслись странные звуки. Подкравшись, я заглянул туда.

Папа лежал на кровати ничком, в одежде. Ударял рукой по подушке и с рыданиями выкрикивал: «Не хочу так жить! Не хочу!»

Чья-то ладонь тихо легла на мою голову. Вздрогнув, я оглянулся. Бабушка. Рядом с нею – виновато-растерянная мама. Мы трое – здесь. А папа – там. Один. Как чужой. Пригладив волосы, бабушка вошла в спальню. Жалеть.

...А я не знал, как это сделать тогда, и не знаю, как поступать сегодня. Чтобы жалеть, требуется сила и мудрость. Быть может, существует и особая техника жаления, которой обладают немногие. Бабушка знала и умела. Но она унесла эту тайну с собой, так и не обучив никого в нашей семье.

К ней, лежащей при смерти, приходили соседи, рабочие с папиного завода, многочисленные родственники. Входили в комнату, порой выпившие, сытые, краснощекие, садились на краешек ее кровати и начинали жаловаться. Помню, как один здоровенный самодовольный мужик что-то долго говорил ей, потому вдруг уронил свое лицо на простыню, в бабушкины ноги, и заплакал. А она успокаивала его, как маленького.

Я молча смотрел и не мог понять, что происходит. Ведь это она умирала, она, а им всем – жить! Почему же они не оставят ее в покое?! Что им нужно у кровати этой больной восьмидесятилетней старухи?!

Вскоре они собрались и стояли полукругом у ее изголовья. Плакали, не стесняясь смотреть друг другу в глаза, когда засыпанный розами гроб опускался в землю. И кто-то – мама, папа, баба Женя или кто-то другой – шептал: «Хана, на кого ты меня оставляешь?..»


4


Утром, когда родители были на работе, а дома хлопотала одна бабушка, в дверях появился мужчина в сером костюме с портфелем. Поначалу я, было, решил, что это новый почтальон принес бабушке пенсию.

– Хозяюшка, к вам можно? – незнакомец вошел, вытерев ноги о половик. – Баталины? Вот и отлично. Я – из заводской комиссии, проверяем жилищные условия, – он расстегнул портфель и достал оттуда какой-то журнал.

– Чаю хотите? – предложила бабушка.

– Нет, спасибо, на службе не пью. Что, пострел, хочешь жить в новой квартире?

– Хочу.

– Ну, показывайте, – благодушное выражение сползло с его лица. Брови сошлись к переносице, губы напряглись; не лицо – форменный портфель.

Бабушка вытерла руки о передник.

– Что показывать? Сами ж видите. Вот – пристроили кухоньку. Ветер гуляет из всех щелей. Там – комната, проходите, – отворила дверь, пропуская мужчину вперед. – Этот дом еще мой муж построил. Мы с ним только поженились, думали, поживем, соберем деньги...

– Да, тесновато, – перебил мужчина, подходя к родительской спальне. Заглянул туда, но не вошел.

– Мы перегородку построили, – виновато пояснила бабушка. – Ребенок ведь уже взрослый.

– Понимаю, – согласился мужчина, прихлопнув ладонью по дереву так, что осыпалось несколько кусочков сухой краски. – Да, старье. Ничего, город перестраивают, скоро все будут жить в новых квартирах. С горячей водой и эмалированными ванными. Хочешь купаться в эмалированной ванне? – спросил он меня.

– Хочу.

– Сколько у вас здесь метров? Небось, восемнадцать? – мужчина, прищурившись, оглядел комнату. Расстегнул портфель, достал сложенный металлический «метр».

– Шестнадцать, – уточнила бабушка.

– Вас ведь четыре человека? Ну, хозяюшка, можете не переживать. Нынче на человека шесть квадратных метров полагается, – он сложил «метр», так ничего и не измерив. Раскрыл журнал и размашисто что-то написал.

– Вы садитесь, – предложила бабушка, пододвигая стул.

– Ничего, я уже закончил.

Мужчина улыбнулся и вдруг... Брови его взлетели.

– Что это за дверь? – подойдя, он дернул дверную ручку.

– Кладовка, – ответила бабушка дрогнувшим голосом.

– Почему же она не открывается? Что за чертовщина? – мужчина стал дергать сильнее. – Зачем же вы ее заколотили?

– Крысы, понимаете, ребенок боится, – залепетала бабушка.

– Э-э, ребята, вы что-то темните.

– Клянусь своим здоровьем, это – кладовка. Полтора на полтора, мой муж, когда мы строили эту времянку...

– Не знаю, хозяюшка, не знаю, – сухо ответил мужчина и направился к выходу.

– Поверьте, кладовка, – молилась бабушка, семеня за ним следом. У самой двери резко остановилась, повернулась и строгим жестом велела мне оставаться в комнате. Через миг скрылась за дверью.

Я подошел к кладовке. Подергал ручку: молодец папа – заколотил намертво. Потом подкрался и выглянул в кухню. Там – одна бабушка, держала еще раскрытый кошелек и что-то бормотала под нос.

– Ба, а где дяденька?

– Ушел, – защелкнула кошелек.

По переулку удалялся мужчина. Он шел, приосанившись, с достоинством, этот добрый дяденька с портфелем, пообещавший горячую воду и эмалированную ванну.

– Как думаешь, дадут нам новую квартиру? – сев на стул, бабушка понурила голову.

– Да, ба.

– Родителям пока ничего не говори об этом, ладно?


5


У забора на корточках сидит Аллочка.

– Ты что делаешь?

– Секрет, – она оторвала ладошку от земли.

В ямке на стеклышке узорно лежали цветные бусинки.

– У меня тоже есть свой секрет. Могилка с убитым воробушком. Хочешь, покажу? Только поклянись, что никому не выдашь.

– Клянусь.

– Ой, смотри, к вам какой-то дяденька…

К ним в дом вошел незнакомый мужчина. Вскоре он появился на крыльце с дядей Васей. Дядя Вася – в темной рубашке и мятых брюках, хмуро поглядел вокруг, увидел Аллочку.

– Дочка, я скоро приеду.

– Что стряслось? – спросила баба Маруся, набиравшая воду.

– Валю машина сбила.

– Господи, Иисусе Христе, – баба Маруся перекрестилась.

– Черт знает, как ее угораздило, – затараторил мужчина. – Вышла из киоска что-то купить, перебежала дорогу, а из-за поворота «москвич». Надо же такое. К счастью, жива. Только расшибло здорово...

– Где она сейчас?

– В Октябрьской больнице. Ну что, идемте? – обратился незнакомец к дяде Васе

Аллочка подбежала, схватила отца за руку:

– Папа, возьми меня, ну пожалуйста.

– Нет. Иди домой, я скоро вернусь.

Дома, поплакав, Аллочка успокоилась и пообещала, что отныне и всегда будет слушаться маму и не станет шкодить. Как она это делала иногда: рассыпала на полу гречневую крупу «узорами», за что мама ее называла шкодницей. Еще Аллочка решила, что больше не будет брать мамину помаду и раскрашивать ею губы, щеки и стену. Она станет самой послушной на свете. Взяв в руки веник, подмела пол, помыла тарелки, сложила разбросанные в комнате вещи. Прилегла, закрыла глаза и вспомнила, что в эти выходные мама должна повести ее в баню. Она даже приготовила новые носочки и новые трусики.

Ведь это так здорово, когда мама разотрет мочалкой твои плечи, спину, живот. Ты превратишься в большую белую птицу, и мыльные хлопья будут медленно спадать и таять на полу. Потом мама попросит, чтоб Аллочка-доня крепко зажмурила глазки. Возьмет в руки «Земляничное» душистое мыло и намылит Аллочке голову. Потрет пальцами волосы, нежно так – и мыльная пена тихо зашипит в ушах. Затем мама поднимет тазик с теплой водой над Аллочкиной головой и станет потихоньку поливать. Аллочка осторожно раскроет глазки и увидит перед собой мамины ноги, черный кустик волос, блестящий гладкий живот, тонкий шрам после аппендицита...

Аллочка проснулась от хлопка двери и стука каблуков по полу. Пришли папа и тетя Даша. Без мамы. Тетя Даша сказала, что мама пробудет в больнице, наверное, несколько недель. Они говорили о переломе ребер и какой-то берцовой кости со смещением. Тетя Даша начистила картошку и поставила на огонь. Все это время отчитывала папу. Укоряла, что из-за него Валя искалечила себе жизнь и что, если он не бросит пить, сдаст его в ЛТП.

Сели за стол. Тетя Даша подкладывала Аллочке в тарелку картошку, снова выговаривала папе за то, что он не работает, что из-за него в доме шаром покати и ребенок растет в нищете. Папа виновато чесал затылок и повторял: «Ну, хватит, разошлась. На следующей неделе уже иду работать…»

– Может, забрать ее к себе? – вдруг предложила она.

– Оставь, сами справимся.

Недоверчиво покосившись, тетя Даша все же уступила. Зачесала набок Аллочке челку, стянула резинкой хвостик. Ушла, пообещав на днях навестить. Вскоре ушел и папа.

Вернулся поздно вечером. Пьяный. Сидел за столом, наливал в стакан из принесенной бутылки что-то вонючее и пил. Аллочка, одетая, лежала в кресле и молча смотрела на него.


6


Теперь каждый день я учусь красиво писать, вывожу на бумаге буквы.

Мама и бабушка – на кухне. Готовят обед. Через открытую дверь долетает запах зеленого борща, на сковородке в шкварках жарится лук.

– Попробуй, готов? Теперь добавь лимонной кислоты, – руководит бабушка. – Брось петрушку и укроп. Накрывай крышкой, чтобы аромат был покрепче. Выключай.

– Надо Ваське что-нибудь занести, пусть Аллу покормит. Бог знает, что они там едят, – говорит мама. – Смотри, Семен! Так рано? Что-то случилось?

К дому на всех скоростях мчится папа. В черных промасленных штанах и залатанной рубашке. Лицо его сияет. Влетает в дверь, резко тормозит в центре кухни и восклицает:

– Дали! Дали квартиру!

Тарелка падает из маминых рук на пол и разбивается вдребезги.

– Седьмой этаж! Сорок вторая квартира! – папа триумфально потрясает кулаками в воздухе.

– Ура! – мама бросается к нему на шею, обнимает, целует в губы.

Я тоже подпрыгиваю и подбегаю к родителям. Бабушка онемела, стоит, раскрыв рот.

– Утром вызвал директор, – рассказывает папа. – «Так мол, Cемен, и так, по заводу ходят слухи, что якобы я евреям квартиры не даю. Все это вранье. Получишь ты квартиру. Двухкомнатную. К концу сентября можете въезжать. Пятьдесят часов отработаешь – там осталось еще кое-что доделать и убрать». Я уже там был. Поднялся на седьмой этаж и вошел. В нашу квартиру!

– А как же мама будет подниматься на седьмой этаж?

– Там же лифт! – ликует папа. – И паркет! И балкон!

– И эмалированная ванна? – спрашиваю я.

– Да!

Бабушка улыбается и бормочет под нос:

– Десять рублей. Хорошо, что я тогда дала ему десять, а не пять…

– Мама, что ты там шепчешь?

– Теща, какая теперь жизнь начнется! – папа подлетает к бабушке, подхватывает ее и начинает кружить. Они делают несколько кругов, бабушка отходит, рассмеявшись. Приглаживает волосы.

– Семен, ты обедал? – спрашивает мама.

– Когда же я мог обедать?

– На, быстро поешь, борщ как раз сварился.

Папа энергично, по-рабочему потирает руки, моется и садится к столу. Мама подносит ему дымящуюся тарелку зеленого борща. Отец быстро проглатывает одну ложку за другой. Вскоре ложка, звякнув, падает в пустую тарелку. Папа вытирает ладонью губы, смотрит на часы (отличный результат!).

– Надо бежать.

– Запей компотом, – перед ним появляется кружка.

– А ведь эта квартира Рыжицкого… – в задумчивости вдруг произносит бабушка.

Все замолкают. Словно оглушенная, мама втягивает голову в плечи. Помрачнев, папа ставит кружку на стол:

– Эх, такая она, наша жизнь...


Глава четвертая


1


Еще вчера вечером во дворе было шумно и весело, а сегодня утром – первого сентября – тихо и пусто. Только Туз гоняет воробьев. С недавних пор Туз – мой спаситель: я беру с собой котлету «на вынос», обещая съесть, и отдаю ее Тузу.

Во дворе один Маслянский. Сидит, как статуя, возле широкого кресла с потертой черной кожей. На подстилке разложены инструменты. Маслянский вытащил из-за уха папиросу, продул, прикурил. Прищурившись, глядит на кресло, любовно так. Через пару минут набросится на кресло – и затрещит по всем швам старая кожа.

– Что, не пошел в школу? – спрашивает он.

– Не-а. Мы новую квартиру получили, скоро переезжаем. Родители решили, что я еще год побуду дома.

– Понятно.

– А правда, что ты в войну живых немцев видел? Они очень страшные?

– Немцы-то? Немцы не очень.

– Они же людей убивали!

– Немцы не убивали. Убивали фашисты и полицаи, – Маслянский закашлялся, прижал кулак ко рту. Весь как-то съежился.

– Мама говорит, что тебе нельзя курить. У тебя легкие слабые.

Он кивнул головой: мол, согласен, доктор.

– Мне бабушка рассказывала, что тебя от гитлеровцев священник прятал.

– Раз бабушка говорит, значит, так оно и было. Отец Алексей Глаголев. Запомнил?

– А почему же этот Глаголев моих дедов не спрятал? Даже медалей нет, чтобы ими поиграть…

Маслянский вздохнул, повертел в костлявых пальцах потухшую папиросу, словно задумался о чем-то.

– Хотел, но не смог. Он был один, а фашистов много.

– Как ты думаешь? – я пододвинулся к нему поближе. – Если ребенок плохо ест, его за это могут в тюрьму забрать?

Маслянский почесал свою лысую голову:

– Что, совсем ничего не ест?

– Ты что? Тогда бы я умер от голода. Я ем мороженое, груши в компоте. Но бульон, понимаешь, не могу. А мама говорит, что я доиграюсь – и за мной придет милиционер.

– Да, с милицией шутить не надо, лучше ешь бульон... Ну что, приступим-с, – бросив окурок в жестяную банку, Маслянский потер руки.

Пощупал обшивку кресла, похлопал его по бокам. Взял кусачки и выдернул первый гвоздик:

– Не сердитесь, мадам, придется вам недолго побыть неглиже. Зато, какой наряд мы вам предложим – царский: черная кожа, только с магазина, золотые пуговички-«двоечки», – слово джентльмена.

Он выдергивал из кресла гвоздики. Кресло сдувалось, теряло всю свою важность. Поначалу мне было интересно. Взяв плоскогубцы, я попытался выровнять один гвоздик, но Маслянский, не прекращая работать, метнул на меня недовольный взгляд, и я понял, что время мое истекло. Побродив по двору, я приплелся домой.

На кухне бабушка чистила картошку. В комнате на диване мама спала после ночной смены. А мне скучно. Скорей бы переехать на новую квартиру, может, там появятся друзья.

На столе лежали мои книжки. Я взял «Сказку о царе Салтане», безжалостно размалеванную мной цветными карандашами. Полистал. За жирными синими и красными линиями не разобрать лиц. Нет, художником мне не стать. Взгляд упал на ящик с инструментами в углу комнаты (папа выставил его, когда заколачивал кладовку). Может, стать мебельщиком, как Маслянский? Буду чинить диваны, перетягивать кресла. Держать папиросу за ухом. К тому же, по словам мамы, папа гвоздя забить не может. А ведь кто-то в семье должен забивать гвозди!

Я скрутил из бумажки трубочку, засунул ее за ухо. Взял молоток и гвоздь. Подошел к буфету:

– Ну что, мадам, придется вам побыть в грильяже. Не бойтесь, это не больно, – приставив гвоздь к деревянной стенке, я размахнулся молотком. Ба-бах! Ба-бах!

– Игорь, что там случилось? Ты что делаешь? – спросила мама, привстав с дивана.

Вошла бабушка, забрала у меня молоток. Вечно она что-то держит в руках. Теперь вот в одной руке – нож, в другой – молоток. Баба Женя сказала бы, что бабушку нужно показать психиатру, иначе она закончит тюрьмой.

– В доме появился новый хозяин, – промолвила она.

– Ты написал маленькое «дэ»? – строго спросила мама.

– Да.

– Что – да?

– Написал «дэ»...

Бабушка тем временем отнесла молоток, подошла к серванту, прижала отколовшуюся щепочку. Усмехнулась, словно припомнила что-то... Дорогой, многоуважаемый сервант! Сколько тебе лет? Двадцать? Тридцать? Сто? Ты был куплен в двадцать восьмом, когда бабушка только вышла замуж за своего Пейсаха. В твоих ящиках хранился подаренный на свадьбу сервиз, субботняя посуда, сверху стояли подсвечники. По пятницам вечером бабушка доставала тарелки и рюмки, зажигала свечи и, дождавшись мужа из больницы, где он лечил своих «мишугене», подавала рыбу и вино. Садилась рядом и смотрела, как его пальцы аккуратно разделывают рыбу. Прижималась к нему плечом, тихонько раскачивалась и думала о том, что не заслужила такого счастья, а Бог дал. И скоро Бог даст им ребенка. И огоньки свечек дрожали над ними...


2


С Аллочкой теперь играть почему-то не так интересно. Раньше она со мной и по деревьям лазила, и пускала кораблики, и бабочек ловила. Теперь сидит дома, а когда появляется во дворе, отходит куда-нибудь подальше и играет сама. Тронешь ее – сразу обижается. Бывает, из дверей выходит дядя Вася – заспанный, небритый, с красными глазами. Как Кощей. Идет воду пить.

...– Иди сюда, – подозвали меня братья Вадик и Юрка, когда в поте лица своего написав десять больших «Ж», я вышел во двор.

– У тебя деньги есть? – спросил Вадик.

– Да.

– Сколько?

– Двадцать копеек. (Десять я зажилил – на черный день.)

– Выноси.

– Зачем? – голос мой дрогнул. (Лишиться почти всего состояния?!)

– Увидишь. Не бойся, не заберем.

С серьезным видом я отправился домой. Как в сберкассу. Снимать со счета двадцать копеек.

– Покажи, – приказал Юрка, когда я вернулся.

На моей ладони лежала монета. Братья переглянулись.

– Иди за нами.

Втроем мы двинули вглубь двора.

За туалетом стояла Аллочка. На ней было грязное голубое платье, спущенные к щиколоткам гольфы. Увидев меня, она смутилась.

По дощатым стенам туалета ползали мухи. Сердце мое почему-то застучало часто и сильно.

– Снимай, – велел ей Юрка.

– Сначала покажи деньги.

– Покажи ей, – приказал мне Юрка.

Я разжал ладонь. Аллочка взяла монету, спрятала в карман. Потом задрала платье и сняла трусы.

– Ух ты, смотри, разрез точно посредине, – Вадик и Юрка наклонились. – А вот что-то маленькое красненькое…

Аллочка стояла неподвижно и жалобно смотрела мне в глаза.

– Вы что здесь творите?! – громом прогремел над нами голос бабы Маруси. – Ах, гады, ну, расскажу родителям!

Мы бросились врассыпную...

Баба Маруся стояла, уперев кулаки в бедра. Аллочка натянула трусы, поправила платье и вдруг обхватила руками широкую талию бабы Маруси, уперлась лицом в ее живот и расплакалась.

– Ох ты ж, горе луковое, – баба Маруся положила руку на голову Аллочки. – Когда ж твоя мамка появится?.. Ой, девка, да ты никак завшивела?

Она вывела Аллочку из тени, расплела свалявшиеся волосы.

– И в самом деле, полно гнид, – и повела ее к себе домой. – А ну, Полкан, пшел в будку!

Все происходило на улице. Взяв ножницы, баба Маруся остригла Аллочку почти наголо. Потом протерла голову керосином.

– То ж когда война была, все во вшах ходили. И старый, и малый. И когда с эвакуации повертались, тоже прямо во дворах раздевались догола и сжигали одежду. И мылись на улицах. А ты как думала? Да, голыми ставали на землю и мылись, а потом входили в дом. Чего ж стесняться? Лучше голым, да чистым. А по волосам не плачь, отрастут.

Потом баба Маруся вынесла тазик на улицу, нагрела воду в миске. Аллочка разделась, и баба Маруся стала ее мыть. Докрасна драила жесткой кукурузной мочалкой. Намылила голову вонючим дустовым мылом. Аллочка стояла в тазике, холодно ей не было и стыдно тоже. И все же было как-то не по себе, ведь раньше ее мыла только мама. Но у нее уже вторую неделю все чесалось, особенно голова. Тетя Даша обещала приехать на выходные, но почему-то не приехала. А папа то пьет дома, то куда-то надолго уходит. Говорит, что к маме, но Аллочка ему не верит. В школе учительница сказала принести цветную бумагу, чтобы делать аппликации. Но пачка бумаги стоит пятнадцать копеек. И еще в буфете вкусные рогалики по десять копеек. В классе теперь все будут ее дразнить, когда увидят такой – лысой, как дед Борис, председатель дохлых крыс…

– Ну вот, опять разревелась, – баба Маруся вытерла ее полотенцем и отвела в дом.

Пока Аллочка сидела и рассматривала фотографии в альбоме, баба Маруся облила кипятком ее одежду, прополоскала и повесила сушить. Затем Аллочка, одетая в какую-то длинную майку до пят, ела борщ, пила морс и помогала бабе Марусе перебирать яблоки. Вечером ушла в чистом платье. С кастрюлей борща.


3


…Исчезли кузнечики. Больше не прилетают бабочки и стрекозы. Порой по ночам идут дожди – капли барабанят по жестяной крыше, а по утрам в лужах плавают опавшие лодочки-листики.

Вечера напролет папа – в новой квартире. Говорит, что, скорее всего, к октябрю не успеют: крыша не просмолена, двери и оконные рамы не подходят по размерам. Правда, может, дом сдадут и так, а потом будут доделывать…

У мамы приступ – лежит, бедная, на диване. Ничего не ест, только пьет воду. Хочет дотянуть до переезда, чтобы помочь папе и бабушке, поэтому откладывает операцию. Ей будут удалять желчный пузырь: камни. Я потом видел эти камешки, небольшие, словно граненые. Бабушка принесла их из больницы, когда маме сделали операцию. Мы не знали, куда их деть. Решили зачем-то оставить. Высыпали в чашку – почти полная чашка! Даже врачи удивлялись, как мама могла так долго терпеть? Чашка стояла то в шкафчике, то в буфете и, что странно, несмотря на все перестановки и переезды, не пропала.

Вопрос, что с нею делать, снова возник годы спустя, когда мы уезжали в Америку. Мы упаковывали чемоданы и обнаружили чашку. Полную этих «алмазов», за которые мама заплатила годами своей молодости. Тогда я предложил закопать их возле бабушкиной могилы. Сам не знаю, зачем. Родители не возражали. Мы отправились на кладбище.

Завтра все вокруг этой плиты будет залито бетоном. Потому что следить и ухаживать за могилой будет некому. Мама стала напротив плиты, с которой глядела бабушка.

– Мама-мама, прости, мы уезжаем. В Америку. Навсегда. Наверное, я должна была лежать рядом с тобой, но теперь буду лежать где-то за океаном... Мама, если бы ты увидела, какой у нас Игорь. Он врач. Ты бы только послушала, как хорошо о нем отзываются коллеги… Это ты его сделала таким. Прощай, мама. Мы уезжаем…

Пока жива была бабушка, мама чувствовала себя в ее надежной тени, под ее защитой. Как могла, она училась у бабушки, но сумела освоить лишь малую долю бабушкиной премудрости жить: «Когда тебе очень плохо – нельзя слишком горевать. И не стоит сильно радоваться – когда тебе очень хорошо. Все в жизни нужно принимать как дар».

После бабушкиной смерти мама остро ощутила свою беззащитность и беспомощность, чаще болела, во всем ей чудились несчастья. Пытаясь спрятаться в скорлупе своих страхов и волнений, она умела сильно печалиться, но почти не умела радоваться. И лишь когда я вырос, отслужил в армии и окончил мединститут, мама стала спокойней. И, как ни странно, к старости вдруг расцвела. Стала энергичной, реже болела – словно стремилась наверстать все, упущенное в молодости.

…Мы положили на плиту розы – бабушка всегда восторженно называла розы цветами любви. Она говорила, что любовь сделала розы такими красивыми. Помолчали. Ушли. Потом я на секунду вернулся. Достал из кармана платок и завернул в него горсточку земли. В переездах и перестановках куда-то пропали и те подсвечники, и сервиз, и открытки. От бабушки у нас осталась только фотография и узелок с землей.


4


Вадик и Юрка после занятий идут сбивать каштаны. Возвращаются с полными карманами ядрышек. Темных, блестящих, покрытых тонким масляным слоем. Жонглируют ими и бросаются. С тоской гляжу я на их богатство.

– Можно и мне с вами?

– Вот еще! Ты же – маменькин сынок.

– Нет, я уже большой.

– Хочешь – иди. А скажешь, что был с нами, – получишь.

Я пошел за ними. Вдруг вспомнил – у меня же нет палки! Подбежав к свалке, нашел там какой-то дрючок.

И вот мы – на поле брани. Над головою – многолапые листья, в их гуще прячутся колючие бомбочки. По две, по три на одной веточке, а то и целая гроздь. У некоторых каштанов треснула кожура, и оттуда выглядывают темные ядрышки. Асфальт усыпан скорлупками, ветками, смятой листвой. Каждое дерево «оккупировано» мальчишками с разных дворов. Одно дерево – около магазина «Школьник», другое – возле галантерейного. Мы обступили каштан напротив молочного магазина. Из дверей выходят покупатели с бидонами и авоськами.

Поначалу я мазал, но вскоре пристрелялся. Семь сбитых и один, украденный у Вадика, каштан лежали в стороне. Бросок. Мимо. Еще бросок. Висящая бомбочка покачнулась, но не упала. Еще раз. Ура! Горка растет. А теперь во-он по тому. Огонь!

Открыв глаза, я увидел надвигающуюся на меня тетеньку. Величиной со скалу. Ее рыжие волосы торчали в разные стороны, на лбу пылала «звезда». Времени не тратя даром, я пустился наутек. Оглянулся и увидел, что это чудовище несется за мной со страшной скоростью. На моих ногах выросли крылья. Пролетев над асфальтом, я очутился в чужом дворе, перепрыгнул через забор. Пробежал по переулку, перепрыгнул еще через один забор. И вот она – родная земля.

Увидев меня, Аллочка разинула рот от удивления; а я – стрелой в дом.

На кухне – никого. Я отдышался, отряхнулся и осторожно выглянул во двор. Ни души, одна только Аллочка играет с мячом. Закрыв дверь и накинув крючок, я вошел в комнату.

– Что, наигрался? – спросила бабушка, оторвавшись от журнала.

– Да, ба.

– Может, еще погуляешь?

– Нет, что-то не хочется. Лучше почитаю.

Бабушка подозрительно покосилась. Вдруг раздался звонок.

– Кто это? И почему звонят? – она встала и пошла открывать.

Пропал! Глаза забегали по сторонам. Окно в сад. Вход в родительскую спальню. Шкаф! Через несколько секунд я сидел в темном шкафу, зарывшись в полы пальто. Вдыхал запах нафталина и прислушивался, что там, в свободном мире, происходит.

– Да, Хана, сегодня в четыре, Левинзон просил не опаздывать, – послышался голос бабы Жени. – Буду зондироваться. Похоже, печень. Почему вы сидите взаперти, здесь же можно задохнуться.

Открыв дверцу шкафа, я выбрался из укрытия.

– Ты зачем дверь на крючок закрыл?

– Думал, дождь пойдет.

– В доме растет новый хозяин – во всем любит порядок, – похвалила бабушка.

Фу-ух, кажется, пронесло. Спасибо, ноги.

– Знаешь, Хана, я подумала, наверное, не стоит мне выходить замуж за Юзика… – баба Женя вдруг обратила на меня взгляд. – Игорь, принеси мне воды.

Я вышел на кухню. Наружная дверь была распахнута… По залитой солнцем дороге прямо к нашему дому шла процессия – рыжая женщина с рогом на лбу и милиционер!

Комнату я преодолел в долю секунды. Влетел в родительскую спальню и – шасть под кровать.

– Что он носится как угорелый? – возмутилась баба Женя. – Так вот, Юзик, конечно, готов меня на руках носить, и зарплата у него приличная, но...

– К вам можно? – прогремел мужской незнакомый бас. – Здравствуйте. Мальчик здесь живет? Где он?

– А что случилось? – дрогнувшим голосом спросила бабушка.

– Да вот, гражданке дубиной голову разбил. Непорядок.

Возникла пауза.

– Он здесь. Я видела, как он в дом вбежал. Его Игорь зовут, – послышался писклявый голос Аллочки.

Ну, дождешься ты у меня!

– Что, так и будем молчать? Где мальчик?

– Покажите мне его! Этого хулигана! Этого бандита! Он меня чуть не убил! – тишину разорвали женские вопли. – Его нужно арестовать, немедленно. Как опасного для общества преступника! Товарищ милиционер, проведите обыск немедленно!

Послышались грузные шаги.

– Он в сад не мог сбежать?

– Не знаю. Игорь! – позвала бабушка.

– Может, он в шкафу? – скрипнула дверца шкафа.

– Тоже нет. Не мог же он сквозь землю провалиться. А это что за дверь? – чья-то сильная рука ударила по дереву.

– Это кладовка, – залепетала бабушка. – Мой муж в двадцать восьмом году, когда мы поженились…

– Наверное, он там заперся, – закричала женщина. – А-ну, открой немедленно! – она застучала по двери. – Хулиган! Бандит! Или ты немедленно выйдешь, или я вызову милицию!

– Гражданка, успокойтесь, – попросил милиционер.

Снова возникла пауза.

– Может, это вообще был не он? – спросил милиционер. В его голосе зазвучали нотки раздражения. – Может, гражданка, вы что-то перепутали?

– Вы что, издеваетесь? Вы что, считаете меня сумасшедшей? Я абсолютно нормальная. По-вашему, это Пушкин мне голову разбил? Вы разве не видите, что они не хотят его выдавать?

– Ладно, давайте посмотрим еще здесь, – заскрипели половицы под тяжелыми сапогами.

У кровати остановились два черных сапога. Рядом с ними – бабушкины тапочки, блестящие туфли бабы Жени и незнакомые женские растоптанные туфли. Сапоги, поскрипывая, прошли вдоль кровати. Остановились. Зачем-то поднялись на цыпочки. Внезапно перед моим лицом возникли два глаза и козырек фуражки, придерживаемый рукой.

Глупо моргая, я смотрел на милиционера. Все. Час кары настал. Плакать сейчас или немного подождать?

– Здесь никого нет, – неожиданно произнес милиционер, выпрямляясь. – Пройдемте, граждане.

И выдавил всех из комнаты.

– Вы что, даже не составите протокол? – растерянно спросила женщина. – Все так и останется нерасследованным?

– Протокол? Можно и протокол. Придется пройти в отделение, там и составим… – и наружная дверь хлопнула.

…– Ну что, герой, вылезай, – передо мною возникло бабушкино лицо с пеликаньим носом.

Я сидел в укрытии и не верил, что гроза миновала. Но вылезать почему-то не решался.

– И долго ты собираешься там сидеть?

– А ты папе не скажешь?

– Скажу.

– Тогда не вылезу.

– Что за агрессивный ребенок! – воскликнула баба Женя.

А я слюнявил палец и выводил им на полу каракули.

– Правильно, с грязного пола – и в рот. Вылезай.

Но я был неумолим.

– Хочешь сидеть – сиди. Идем, Женя.

Тапочки и туфли удалились. Через некоторое время, убедившись, что поблизости никого нет, я вылез из-под кровати и подкрался к кухне.

– Знаешь, когда они вошли, у меня аж сердце дрогнуло, – призналась баба Женя.

– Да… Но обычно они приходили по ночам, – отозвалась бабушка, понизив голос.

– Днем тоже. У нас соседа, помню, забрали, когда он домой на обед пришел. Обыск длился шесть часов. Меня тогда понятой позвали...

Грозно насупившись, я прошел по кухне к наружной двери. Бабушки проводили меня взглядами, не обронив ни слова.

Во дворе играла Аллочка. Ну, сейчас ты у меня получишь! Сжав кулаки, я понесся на нее.

– Предательница!

В последний миг она успела оглянуться, глаза испуганно расширились. Я врезался в нее. Аллочка отлетела в сторону, упала. Ее худые коленки проехались по земле и сразу почернели.

– Молодец! – рядом очутились Вадик и Юрка. – А ну, врежь ей еще!

Аллочка поднялась, подскочила ко мне и, закрыв глаза, толкнула кулачками. Но слабо, я почти не почувствовал.

– Ах, так?! – набросившись, я повалил ее на землю.

– Дай ей! Вот так! – подбадривали Вадик и Юрка.

Несколько раз я ударил Аллочку и встал. Она лежала на земле неподвижно, закрыв лицо руками. Затем медленно поднялась, вытерла слезы и сопли на грязном лице.

– Мама! Папа! – жалобно закричав, побежала домой.

– Ее мама в больнице, а папа – ханыга, – сказал Юрка.

Подобострастно я смотрел на братьев. Ждал, когда похвалят.

– Чего вылупился? Иди отсюда!

Обиженно я повернулся и пошел. За спиной вдруг раздался глухой хлопок, что-то обожгло правую руку у локтя. Вскрикнув, я обхватил локоть, медленно отвел руку – на ладони лежала металлическая скобка.

– Иди-иди, жидок, – сказал Юрка, опуская рогатку. Он был доволен удачным выстрелом.

Ком подкатил к горлу. Со всех ног я понесся домой – жаловаться, но, вспомнив о случившемся, свернул к дороге.

Убегу! Навсегда! Куда угодно, где меня никогда не ударят и не обидят, а будут только любить и жалеть. Подбежал к дороге и остановился.

Там куда-то спешили пешеходы, мчались троллейбусы и машины, в небе летел самолет. Никому в этом мире до меня не было дела. Я развернулся. Подошел к свалке, сел на корточки и тихо заплакал.


5


…Наш сад желтел. Там важно переступали вороны, живясь какими-то ошметками. Все реже оставалось открытым окно – мама боялась сквозняков. Зато соком налились яблоки – в этом году уродились они как никогда. Яблоки пахли медом. Иногда по поручению родителей я залезал в сад и набирал полную кастрюлю – на пироги и компот. Самые красивые бабушка подавала к столу, и мы их ели с сочным треском.

Шли разговоры о том, что, может, еще придется и в этом году топить «буржуйку» – закопченную печку в углу. Несколько раз мама и бабушка ездили в нашу новую квартиру. Возвращались в приподнятом настроении. Говорили о каких-то ручках, кранах и занавесках, советовались, куда какую мебель поставят. В комнате потихоньку появлялись заполненные нашими вещами ящики. Готовился к переезду и я – по десять раз в день перепаковывал в ранце тетрадки и книжки. Ждал обещанную коробку для игрушек.

…В тот день дождь шел с утра, а днем прекратился. Я доел гречневую кашу. Почти без разговоров. После «каштанового дела» у бабушки появился сильный аргумент: чуть что – грозится пойти в милицию и мне тогда не поздоровится. Баба Женя вообще уверена, что у меня теперь один путь – в детскую колонию.

– Играй только возле дома, – напомнила мама, когда я открыл дверь. – Ой, к кому это?

Свернув с дороги, во двор въехала милицейская машина. На капоте синела «мигалка». Урча, машина катила к нашему дому. Сердце мое упало в пятки. За мной! Жалобно я посмотрел на маму, на бабушку. Может, не отдадут, я ведь у них один…

Но машина, не останавливаясь, проехала мимо и свернула вглубь двора. Вскоре и мы пошли туда.

Машина стояла возле дома Аллочки. За рулем молодой водитель в милицейской форме аккуратно сдувал пылинки со своей новой фуражки. У закрытых дверей стояли соседи.

– Допрыгался Васек. Полный ататуй, – сказал дядя Митя.

– Мало ты его, мурло, водкой поил? – процедила сквозь зубы баба Маруся.

Дядя Митя метнул на нее злой взгляд, но промолчал. Дверь отворилась. Два милиционера вывели дядю Васю. Лицо его было серым, волосы взлохмачены. Тощий, сутулый, дядя Вася поднял голову, обвел всех мутными глазами.

– Давай, не задерживай!

С резким скрипом открылась задняя дверца, обтянутая металлической сеткой. Дядя Вася подошел к машине, неуверенно поднял ногу, зацепился. Тогда милиционер схватил его за воротник и с силой втолкнул. Дверца захлопнулась.

– Порядок. Коля, заводи.

Милиционеры сели в машину. Водитель посигналил, дал задний ход. Машина развернулась и медленно поехала со двора.

Вскоре из дома вышли женщина с большой сумкой в руке и Аллочка. На Аллочке – красное платье, голова повязана косынкой. К груди она прижимала куклу.

– Как Валя? – спросила бабушка.

– Уже хорошо. Обещали выписать через несколько дней, – ответила женщина. – Да, назначат электрофорез, массаж…

– Ты куда? – спросил я, подойдя к Аллочке.

– К тете Даше.

– А когда вернешься?

– Когда мама выйдет из больницы.

– И тогда полезем в сад? Там уже яблоки поспели.

– А ты драться не будешь?

– Нет, клянусь...

– Тогда полезем.

– Идем, детка, – сказала женщина.

И увела Аллочку.


6


– Ну вы и нажили барахла! – дядя Митя нетерпеливо поглядывал на часы. Он стоял в кузове грузовика, у края заднего борта, подхватывая коробки и узлы, которые ему подавали родители. – Если опоздаю, Егорыч опять шум поднимет, скажет, что левую ходку делал.

– Еще немного, – извиняясь, отвечал папа и спешил в дом.

Мебель уже была погружена. Не обошлось без маленького приключения: буфет, когда его приподняли над землей, с треском развалился. Так и забросили в машину – по досточке. Оставались узлы, свертки, ящики, которых оказалось неожиданно много. «Говорил же, половину нужно выбросить», – злился папа, едва переводя дух. Бабушка виновато опускала глаза, но уверенной рукой брала и передавала ему очередной узел.

Накануне папа принес обещанную картонную коробку, в которую я уложил свои игрушки. Сам коробку завязал, а при погрузке проследил, чтобы не повредили, и попросил дядю Митю поставить ее в самое надежное место. А крепыша-мишку оставил при себе. И ранец ждал у стены.

Поначалу я тоже принял участие в погрузке – отнес какую-то сумку к машине. Но дотянуться до края кузова не смог, зацепился курткой за крюк, чуть не упал. Тогда папа велел не мешать и не вертеться под ногами.

– Лучше иди попрощайся с соседями, – предложила мама.

И я потопал во двор. Возле своего дома стоял Маслянский.

– Переезжаем на новую квартиру. Будем жить на седьмом этаже. Там есть горячая вода и эмалированная ванна.

– Серьезное дело, – Маслянский вытащил из-за уха папиросу и закурил.

– Ты ведь будешь ко мне в гости приходить, правда?

– Мыться, что ли? А ты приглашаешь?

– Конечно. Мы же друзья.

– Тогда приду. А как дела с бульоном?

– Плохо, – оглянувшись, я перешел на шепот. – Понимаешь, я доигрался: теперь, если не буду есть, то меня заберут в детскую колонию.

– Бульон лучше, чем колония. Ну что, аувфидерзейн, – он протянул мне руку.

– Адирзейн.

Ладонь его была жесткой, будто из дерева.

На стульчике сидел подстриженный налысо Вовка-мешугенер. Я помахал ему рукой. Вовка вынул палец изо рта и замычал. Подскочил Туз. Присев, я погладил пса по спине. С недавних пор Туз стал заметно набирать в весе. Эх, кто ж теперь будет есть мои котлеты?

На дверях дома Аллочки висел замок...

Во дворе – больше никого. Вдруг скрипнула калитка, и появилась баба Маруся с корзиной в руках.

– А мы переезжаем на новую квартиру, – похвастался я. – Там и горячая вода, и эмалированная ванна.

– О-о, как у дворян... Ну, бывай здоровый. И родителей слухайся.

Она немного прошла вперед, вдруг остановилась.

– Ну-ка, погодь, – развернулась и скрылась за калиткой.

Я поправил берет. Нужны мне ее сливы…

– На, герой, чтобы помнил.

На мою голову свалилось что-то тяжелое и заслонило весь мир. Не помня себя от счастья, я обхватил бабу Марусю за широченные бока.

– Ура-а! – и помчался домой.

– Чтобы был, як мой Петро… – тихо промолвила баба Маруся, потерев нос кулаком.

– Мама! Папа! – я несся к дому, придерживая рукой шлемофон, который болтался и съезжал на глаза.

Услышав мой вопль, мама вмиг побледнела, но, рассмотрев бегущего, успокоилась.

– Ты сказал бабе Марусе спасибо? – спросила она.

– Ага. Ба, смотри, – влетел в дом.

Там уже было пусто. Бабушка подметала пол, к углу комнаты ползли шлейфы пыли и мусора. Бабушка взглянула на мое сияющее лицо.

– Ты готов? Сейчас поедем. О, смотри, пуговица от моего пальто, а я ее столько искала, – наклонившись, подняла пуговицу и положила в карман.

Я взял с подоконника ранец, вдел руки в ремни. Тяжеловат. Пару раз подпрыгнул, поправил ремни.

– Может, лучше положишь ранец в кузов? – спросила вошедшая мама.

– Нет.

Я снял с головы шлемофон, осмотрел его со всех сторон, снова надел. Взял лежащего на подоконнике мишку.

– Посмотрите на него. Только скрипочки не хватает, – засмеялась бабушка.

Родители тоже засмеялись. Непонятно, зачем мне какая-то скрипочка? Ведь я хочу быть танкистом, а не скрипачом!

– Ну что, присядем на дорожку, – сказал папа, опускаясь на подоконник.

– И сесть не на что, – мама осмотрелась.

– Ничего, постоим, – сказала бабушка, оставляя веник. Прислонила голову к стене, закрыла глаза.

– Все, уезжаем, – вздохнула мама.

Без мебели, без телевизора, без люстры комната имела жалкий вид: по стенам бежали трещины, на потолке торчали два черных провода, покосившись набок, в углу стояла закопченная «буржуйка».

– Ну, где вы там?! – раздался с улицы рассерженный голос дяди Мити.

Дважды вскрикнул клаксон.

– Все, пора. Ничего не забыли?

– Нет.

И мы направились к выходу.

Первый – я с мишкой, следом – родители, замыкающая – бабушка с веником в руках.

Остановились у двери. Из дыр рыжего дерматина торчал войлок. Я потянул ручку на себя, поправил съехавший на глаза шлемофон и шагнул на крыльцо.


2000 г.






ПЯТЬ МИНУТ ДОКТОРА ГЕРМАНА


Из записок нью-йоркского психотерапевта





Содержание


У каждого свои проблемы

Иван и его палач

Психиатрия и тирания

Эпилог



У каждого свои проблемы


Глава 1


«Время уже близилось к ланчу, когда секретарша, наконец, постучала по стеклянной перегородке, отделявшей регистратуру от врачебных кабинетов, и жестом подозвала Германа. Сказала, что Ричард Грубер ждет его в своем кабинете.

– Мистер Генри, входите! – заведующий клиникой или, как его называли коллеги, «Психиатр номер один», приподнялся в кресле. Он произнес имя Германа с ошибкой, вероятно, по созвучию с американским именем. – Рад познакомиться. Извините, что заставил вас ждать.

– Я тоже рад с вами познакомиться, – ответил Герман, протягивая руку.

– Значит, вы направлены к нам для прохождения интернатуры, – Ричард Грубер снова сел в кресло и внимательно посмотрел на нового практиканта.

Он увидел перед собой молодого черноволосого мужчину лет тридцати семи-восьми, худощавого, аккуратно одетого. Все пуговицы белой рубашки застегнуты, черный тонкий галстук спускается строго вертикально под сходящимися лацканами пиджака. Брюки отглажены, туфли блестят. В общем, придраться не к чему. Во время недолгого разговора мистер Грубер бросил еще несколько взглядов на практиканта, так, на всякий случай.

Нельзя сказать, что Ричард Грубер был черств и безразличен к людям, отнюдь нет. Но в клинику для прохождения практики постоянно направлялись «интерны» – будущие психиатры, психотерапевты, социальные работники, медсестры. Набравшись кой-какого опыта, они уходили, и на смену им тут же прибывали новые. Поэтому запомнить всю эту армию (чтобы не сказать ораву) будущих работников системы здравоохранения мистер Грубер был абсолютно не в состоянии.

Сам он выглядел вполне представительно, в его облике, как говорят, «пробивала порода». Держался с достоинством, подобающим должности, говорил не спеша, используя простые и точные выражения.

У него было умное, приятное лицо англо-саксонского типа, шевелюра еще густых темных волос. Бережное отношение к себе, здоровый образ жизни, там, бассейн, низкокалорийная пища, целительные кремы для кожи, специальные массажеры и приспособления по сжиганию жира, короче, весь набор средств для поддержания внешней и, как он любил выражаться, внутренней гигиены, имели свой зримый результат – в свои шестьдесят доктор Грубер был в великолепной форме.

– Где вы сейчас учитесь? – спросил он Германа, легонько барабаня по столу пальцами.

– В Нью-Йоркском Институте гуманитарных наук.

– Что ж, неплохо. Полагаю, уже имеете некоторый врачебный опыт, уже работали с больными?

– Да, два года проходил практику в амбулаторных клиниках в Гарлеме и Бронксе.

– И сколько же вам остается учиться?

– Это мой последний год учебы в институте и моя последняя практика.

– Значит, вы уже без пяти минут доктор, – пошутил заведующий, взглянув на часы, висевшие над головой Германа. – Если не секрет, откуда вы родом?

– Из России, из Санкт-Петербурга.

– О, Сэйнт-Питэрбух, много слышал об этом городе. К сожалению, никогда там не бывал. Вы в России тоже работали в психиатрии?

– Нет, там я изучал философию.

При слове «философия» на лице заведующего промелькнуло нечто, похожее на удивление. Надо было и чем-то заполнить пустоту, о чем-то разговаривать с этим костлявым и, кажется, немножко нагловатым практикантом.

– Признаюсь, я в философии не силен. Правда, когда-то в юности пробовал читать Шопенгра-а... – он щелкнул пальцами, пытаясь припомнить имя немецкого философа. – Ну, наконец-то! Мы вас уже заждались! – воскликнул он, когда дверь отворилась. – Разрешите, Генри, представить вам миссис Дженнифер Леви. Она будет вашим супервайзером в течение года.

Герман поднялся и шагнул навстречу вошедшей женщине – невысокой, в белом врачебном халате, в красной шляпке, из-под которой струились невероятной красоты черные волосы. На вид ей было около сорока. Герман протянул руку, тут же усомнившись, правильно ли сделал, – может ли незнакомый мужчина, не еврей, пожимать руку ортодоксальной еврейке? Но пожатие состоялось, ее маленькая ручка нырнула и мгновенно выскользнула из его ладони.

– Дженнифер – психотерапевт с многолетним стажем. Не сомневаюсь, что вы с ней сработаетесь и наберетесь у нее ценного опыта, – сказал заведующий.

– Конечно, сработаемся. Да, Гарри?

– Да, – ответил он, уже достаточно раздраженный тем, что за последние пятнадцать минут его имя потрепали в полной мере, но ни разу правильно не произнесли.

– Жду вас, Гарри, завтра в своем кабинете в девять, нет, лучше в десять утра. И называйте меня просто – Джен, о`кей?

– Желаю удачи. Если возникнут какие-либо вопросы, жалобы, – мой кабинет для вас всегда открыт, – сказал Ричард Грубер и, не переставая улыбаться, вежливо указал Герману на дверь: мол, все вопросы решены, и делать мистеру студенту в кабинете заведующего уже абсолютно нечего. Тем более что до ланча оставалось ровно пять минут».


ххх


Будь я писателем, имей литературный талант, то, пожалуй, так бы начал описание событий, сыгравших поистине роковую (в данном случае не побоюсь пафоса) роль в моей жизни.

Но мои литературные способности весьма заурядны. По образованию я – философ, когда-то окончил факультет философии в Питерском университете. Собирался поступить в аспирантуру, однако планам моим не суждено было сбыться.

Мы с женой выиграли в лотерею гринкарту. Жена была настроена уехать. После долгих колебаний,я согласился.

Очутившись в Нью-Йорке, жена, как говорится, сразу себя нашла: устроилась программистом и со временем стала даже менеджером отдела. Я же безуспешно семь лет искал себе применение – то в фирмах по продаже недвижимости, то в рекламных агентствах. Зарабатывал гроши, постоянно менял работы. Семейная жизнь из-за этого разладилась, и мы развелись.

Помню, в день после развода меня охватило какое-то странное безразличие. Словно из жизни выдернули какую-то ниточку и разошелся шовчик. И теперь этот шовчик будет расползаться неимоверно быстро.

О, надо, надо было остаться одному, чтобы гром грянул и я, наконец, проснулся! Довольно же себе морочить голову, – думал я. Нужно вернуться в Россию, поступить в аспирантуру, защитить кандидатскую и работать по специальности. В Питер! В Питер! Там – родные, приятели, квартира, дача. Все знакомо, все свое...

Вечером я выдул бутылку водки и пустился бродить по Манхэттену. Не помню, как очутился возле Нью-Йоркского Института гуманитарных наук. Перед зданием тянулась березовая аллейка, неподалеку возвышался величественный собор святых апостолов Петра и Павла. Это место мне всегда чем-то напоминало Питер. Даже небо в рваных серых тучах в тот вечер было питерским. Ну, и водка тоже усилила такое впечатление.

Большими золотистыми буквами на белой мраморной доске, висевшей на стене здания, были начертаны названия наук, которые в этом институте изучают: «Право. Богословие. Психология и Психотерапия».

Я попросил у прохожего сигарету. Курил и смотрел, как из дверей здания выходят студенты. Должно быть, только что закончился последний класс. Одни спешили к станции метро. Другие шли вместе с преподавателями, наверняка жаловались на обстоятельства личной жизни, которые помешали им хорошо подготовиться к экзамену.

Мне на миг почудилось, что я вернулся в свои студенческие годы...

Сколько раз я проходил мимо этого здания? Раз сто, не меньше. Куда же глаза мои смотрели до сих пор?!

...Учебная программа была рассчитана на четыре года, но я решил поднапрячься и в усиленном режиме закончить за три. В рамках программы обязательным было и прохождение интернатуры в различных психиатрических лечебницах. Чтобы сэкономить время и силы, я оставил работу, снял крохотную квартирку на окраине города и жил в долг, взяв в банке крупную ссуду.

На сей раз я не ошибся: за два года ни разу не пожалел, что сделал этот выбор, решив стать психотерапевтом. Простой, казалось бы, очевидный шаг. Но, чтобы совершить его, сколько потребовалось лет!

Вот, собственно, короткая предыстория моего появления в кабинете Ричарда Грубера – заведующего амбулаторной психиатрической клиникой.


Глава 2


Для начала Дженнифер предложила мне ознакомиться с другими психиатрическими отделениями. Помимо амбулаторной клиники, в госпитале имелось отделение «Психиатрической скорой помощи» и психбольница, которую сами больные шутливо называли «ку-ку хауз» (дом кукушки)*.

По словам Джен, любому психотерапевту полезно знать, так сказать, кругообращение пациента: из «скорой» – в дурдом, а потом – и в амбулаторную клинику. К тому же начинался осенний сезон еврейских праздников. Джен заранее взяла отгулы и не хотела, чтобы в ее отсутствие я болтался без дела. Поэтому вначале я отправился в отделение «Психиатрической скорой».

Больных туда, как правило, доставляют в машинах «скорой», и нередко – в сопровождении полиции. Не всё там так ужасно, не всё. Некоторые пациенты ведут себя тихо, смирно: лежат на кроватях или сидят в креслах в ожидании, когда их вызовет дежурный врач и решит, куда им направляться дальше.

Изредка попавших в «Психиатрическую скорую», после осмотра дежурного врача, отпускают на все четыре стороны.

Случается, что туда приходят и добровольно. Помню одного такого – добровольца. Чернокожий парень атлетического телосложения пришел и признался, что его неприязнь к бывшему мужу его нынешней подруги достигла критической отметки. Желание убить превратилось в идею-фикс. Он легко может раздобыть пистолет. Но не хочет из-за «того придурка» садиться в тюрьму. Попросил у врачей успокоительных таблеток и чтобы на время «закрыли».

Желваки вздувались на его скуластом, небритом лице. Меня же поразил тон его голоса – ровный, почти ледяной, и очень медленный темп речи...

А еще пришел, помню, тихий такой пуэрториканец лет шестидесяти. Сказал, что хочет покончить с собой. Дескать, больше не может справляться с навалившимися жизненными проблемами: постоянными увольнениями, болезнями, одиночеством. День и ночь видит перед глазами Бруклинский мост и себя, перелезающего через высокие перила. Говорил спокойно, не переставая виновато, как-то даже застенчиво улыбаться...

Но преобладающее большинство пациентов в «Психиатрическую скорую» все же доставляют в состоянии тяжелого бреда, с галлюцинациями. Удары головой о стены, вопли, попытки схватить со стола ручки и карандаши, ошибочно принятые за ножи, вмешательство госпитальной полиции с наручниками, шприцы в руках медсестер – всё это будни «Психиатрической скорой», рутина...

Провел я некоторое время и в дурдоме – «ку-ку хауз», куда пациентов, уже облаченных в больничные халаты, переводят из «Психиатрической скорой».

Психбольница – место не самое привлекательное во всех отношениях. Все окна там затянуты металлическими сетками, доступ к лифтам преграждают стальные раздвижные решетки на замках. У палат с «буйными» сидят санитары.

Жесточайший внутренний режим. Объявления в динамиках строгим голосом: всем идти на обед или к окошку за лекарствами. Больные накачаны психотропными лекарствами, не произнося ни слова, медленно передвигаются по коридорам, шаркая тапочками.

Почти все они, невзирая на свое состояние, хотят одного: поскорее отсюда вырваться.

Меня представили некоторым пациентам, сказав им, что я – студент, прохожу в госпитале интернатуру. Оставшись со мной тет-а-тет, больные тут же начинали доказывать, что они абсолютно здоровы, уже вылечились, и упрашивали, чтобы я их выписал. Я извинялся, пытаясь растолковать, что выписка – не в моей компетенции, что я простой практикант. Но они либо не понимали, либо не верили, что говорю правду. Как только до них доходило, что я действительно не могу их выписать, они тут же теряли ко мне интерес.

Только самые смекалистые из них быстро понимали, что выписка-освобождение из дурдома напрямую зависит от выполнения трех золотых правил: не надо ничего требовать, нельзя ни на что и ни на кого жаловаться, а самое главное – нужно без разговоров принимать все лекарства.

Однако усвоить эти три золотых правила могли далеко не все и не сразу. Труднее всего доставалось «борцам за права человека», тем, кто жаловался на невкусную еду, несносное поведение соседа по палате или грубое обращение кого-то из персонала. Таковым приходилось в дурдоме несколько задержаться…

– Очень хорошо, Герман, что вы теперь имеете представление о всех психиатрических отделениях госпиталя, – сказала Джен, когда ее отлучка, вызванная праздниками, и мой ознакомительный тур были завершены. – Не исключено, что некоторым вашим пациентам скоро придется побывать и в тех отделениях тоже.


ххх


Затем мне стали давать пациентов, с различными психиатрическими диагнозами.

Кстати говоря, все диагнозы были поставлены в соответствии с «Руководством по психиатрической диагностике DSM-IV». Этим пособием пользуются все американские психиатры и психотерапевты. В этой толстой и, надо сказать, очень дорогой книге изложены практически все известные на сегодняшний день психиатрические нарушения, начиная с заурядной бессонницы и заканчивая хронической шизофренией.

Настоятельно НЕ рекомендую покупать и читать это пособие! Человек психически здоровый, но мнительный, с воображением, открыв эту книгу, ужаснется, обнаружив в себе черты сексуального маньяка, заболевшего вследствие посттравматического нарушения, да еще с каким-нибудь жутким отклонением в деперсонализацию членов тела. А при большом упорстве – да, можно довести дело «до победного конца» и очутиться на приеме у психиатра.

Подобный «синдром студента первого курса» легко излечим. Хороший психиатр, случись ему иметь дело с подобным «больным», посоветует ему успокоиться, некоторое время не читать никаких книг по психиатрии, а вместо этого лучше сходить в фитнес-клуб или бар, выпить пивка. И Вы – абсолютно здоровы!

Мое нечаянное отклонение от темы заводит меня еще дальше, и я припоминаю своих милых однокурсников, будущих психотерапевтов. Некоторые из них, особенно девушки, и вправду очень близко к сердцу принимали всё, изложенное в той толстенной книге, и «примеряли» к себе психиатрические диагнозы. В результате, находили у себя какую-нибудь психиатрическую болезнь, если не в хронической стадии, то очень опасные симптомы. Докучали преподавателям вопросами, не следует ли срочно обратиться за помощью к специалистам?

Однако были среди студентов и такие, кто не нуждался ни в каких советах. Напротив, сами могли бы посоветовать любому врачу, в каком баре можно хорошо оттянуться, где в ассортименте всегда свежий холодный эль, а где вкусные суши и сашими.

Помню, на одном семинаре в альма-матер, я в паре со знойной Вероникой отрабатывал тему «Диагностика во время первого визита пациента». Мы играли роли: я – врача, она – пациентки. Как и положено психотерапевту, я проникновенным голосом спросил Веронику, какие проблемы в своей жизни она считает сегодня наиболее серьезными.

Мулатка Вероника никогда не надевала лифчик на эти вечерние классы. У нее были потрясающие налитые груди, на смуглой шее блестела тонкая золотая цепочка. После занятий, которые заканчивались в четверть десятого, она всегда спешила куда-то, не думаю, что в библиотеку.

Облизнув губы в густом слое помады, Вероника простонала: «Вы спрашиваете, какие у меня проблемы? О, доктор, вы себе не представляете, как я хочу еб...я...»


Иван и его палач


Глава 1


Одним из первых мне назначили пациента по имени Иван. На протяжении года мне довелось работать со многими больными, но Иван запомнился больше других.

Вот что было написано в его медицинской карте: «Иван Н. – русский, пятидесяти трех лет. Родом из Курска. В прошлом – хирург. В настоящее время работает на стройке. Холост, детей нет. После полученных многочисленных травм страдает болями в плечевых и коленных суставах. В нескольких судах Нью-Йорка имеет открытые дела по своим искам, в которых обвиняет фирмы и организации в причинении ущерба его здоровью. Два года назад лечился неделю в психбольнице».

Он был худощав, ростом чуть выше среднего. Что еще?.. Как описать Ивана? – не фольклорного Ивана Царевича, а этакого пьяненького завсегдатая русского уличного балагана? Лица таких людей невыразительны, тусклы: рот, нос да глаза. Ни даже бородавки, ни шрама для разнообразия. Скукотища.

Поначалу Иван и вправду казался мне нуднейшим типом. Я изнывал от смертельной скуки на всех наших 45-минутных психотерапевтических сессиях. Главным тогда было для меня не уснуть и не свалиться с кресла. Поэтому большое внимание я уделял своей позе, обеспечивающей максимальную безопасность: наваливался всем корпусом на правый подлокотник кресла и вытягивал ноги вперед. А когда чувствовал, что под бормотание Ивана начинаю засыпать, то, спохватившись, менял позу: перемещал корпус на левый подлокотник.

Слушая Ивана все 45-ть минут, я методично кивал, глядя то на его невзрачное лицо, то на круглые настенные часы над его головой. Он напоминал мне биоробота: приходил на сессии с немецкой пунктуальностью, и с такой же пунктуальностью ровно через сорок пять минут вставал, надевал свой старенький пиджак и, одарив меня на прощанье механическим рукопожатием, уходил. Он попивал водку, поэтому частенько его глаза были мутны.

Иван страдал депрессией и психосоматическим нарушением. Подскажу, что понимать под «психосоматическим нарушением»: наличие у человека телесной боли по неизвестной причине или при недоказанности существования этой боли, как таковой. Иными словами, человек жалуется, скажем, на боль в бедре. Врачи проводят исследование, делают рентгены. Но понять не могут, почему болит. А пациент кричит и плачет: болит, и все! И, поди пойми, то ли у него в самом деле болит, то ли ему это кажется, то ли он попросту врет. Психиатрическим же нарушением это становится тогда, когда у человека какая-нибудь часть тела обязательно, да болит. С бедром вот потихоньку стало улучшаться, уже полегче, можно нормально ходить, даже бегать. Как вдруг, ни с того ни с сего – острая боль пронзает плечо! Вот те раз... И все начинается по-новой: визиты к врачам, рентгены... Такова вкратце характеристика нарушения, которым страдал Иван.

С первых дней наше общее внимание было приковано к его правому колену. По словам Ивана, он получил несколько тяжелых травм, работая на стройках: то упал со стремянки, то на него обрушилась гора шлакоблоков, то еще что-то стряслось. И удары якобы часто приходились именно по правому колену.

Иван в прошлом – хирург, досконально знал анатомию человеческого тела и обладал феноменальной памятью.

– Врачи считали, что у меня поврежден медиальный надмыщелок. Но рентген показал ушиб головки малоберцовой кости, – говорил он сипловатым голосом, порою касаясь рукой своего колена.

Интересно, что больное колено было единственной темой, вызывавшей у Ивана какие-либо эмоции. Обо всем остальном – о своем прошлом хирурга, оставленной России, Америке, о родных, даже о себе самом Иван говорил с безразличием и отстраненностью, как о предмете мало или вовсе ничего для него не значащем. Зато колено – вот где зарыта собака всех его жизненных проблем: справа от мениска, у основания подвздошно-берцового тракта! В общем, на сессиях мы с Иваном говорили о третьем – о его колене.

В сознании Ивана оно не просто болело. Когда он стал мне больше доверять и уже не боялся, что посчитаю его сумасшедшим (Иван считал себя психически абсолютно здоровым), он познакомил меня с другими свойствами своего колена.

– Вы слышите, слышите? – настороженно спрашивал он, вставая с кресла и делая по кабинету несколько шагов. – Слышите, как оно хрустит? Хр-р, хр-р, слышите?

Причем «хр-р» он произносил нараспев, и я подозревал, что ему слышится не просто хруст, а хруст мелодичный, колоратурный.

– Всё, вроде бы замолчало, – он останавливался, напрягая слух. Затем делал осторожный шажок и снова замирал: – Нет, хрустит, хрустит...

«Значит так: нужно стабилизировать его сон и аппетит. Попытаться перефокусировать интересы больного на другие объекты, помимо правого колена», – намечал я линию его лечения.

Разумеется, Иван обратился в психиатрическую клинику не для того, чтобы его убедили в том, что колено у него вовсе не болит или же болит не так сильно, как ему это кажется. Отнюдь нет. Причина у него была конкретная: Ивану были нужны письма в суды, что, дескать, вследствие полученных на стройках травм, он страдает тяжелой депрессией.

И тут мы вместе с Иваном спускаемся с первой, самой верхней, ступеньки и, поскольку у него больное колено, под хр-хрусты, переползаем на ступеньку ниже, где Иван приоткрывается нам не просто как безобидный городской сумасшедший, а как социально опасный тип.


ххх


Джен. Несколько слов о ней.

Она была чрезвычайно обаятельна и фигуриста. При этом, что нечасто встречается у столь красивых женщин, еще и очень умна. Будучи еврейкой, исповедующей, если не ошибаюсь, иудаизм умеренного толка, на работе она никак не афишировала свою религиозность. Единственное, что выдавало в Джен иудейку, это – шляпка, которую она никогда не снимала.

Насколько я понял из ее телефонных разговоров, она имела двух взрослых детей и была в разводе.

Ее простота в общении, открытость были маской, вернее, профессиональным стилем. Как зимнее солнце, доктор Дженнифер дарила свою милую улыбку и коллегам, и пациентам. Но, если этого требовала ситуация, умела и хмуриться, и сокрушенно качать головой. Понять я не мог, когда она остается безразличной, только мастерски и з о б р а ж а я эти чувства, а когда в самом деле сопереживает.

Пленившись ее чарами и узнав, что она не замужем, я попытался с ней флиртовать. Джен, однако, все мои попытки вежливо, но твердо отклонила, посоветовав в нашей совместной работе сфокусироваться исключительно на психиатрии.

Раз в неделю в своем кабинете она выслушивала мои отчеты о проведенных сессиях, и мы вместе разбирали дела больных. Обычно в это время она внимательно рассматривала свой маникюр, лицо в зеркальце; нередко наши беседы прерывались телефонными звонками ее родственников и знакомых.

– …Не знаю почему, но ваш Иван вызывает у меня серьезное беспокойство. Во-первых, он принадлежит к так называемой группе риска: одинокий белый мужчина, без детей, в возрасте старше пятидесяти, злоупотребляет алкоголем. Два года назад почему-то лежал в психбольнице. Добавьте к этому историю с его родным братом, который, если не ошибаюсь, застрелился.

– Да, миссис Дженнифер, вы правы. По словам Ивана, его брат был боевым офицером, воевал в Афганистане и былтамконтужен. Вернувшись домой, начал пить и застрелился, не исключено, что в состоянии белой горячки.

Она на миг закрыла глаза:

– Что-то с вашим Иваном не так. Как бы он, следом за своим братом, не вздумал покончить с собой. Не забывайте: суицидность имеет наследственные корни! Интуиция мне подсказывает, что с Иваном нужно работать очень осторожно.

– О`кей, доктор, буду осторожно. Но смею все-таки возразить, что Иван – совершенно холодный человек, я бы, скорее, отнес его к классу земноводных, он что-то вроде ящерицы или тритона. Чтобы покончить с собой, нужны сильные эмоции, страсти, идеи. Иван же, извините, ни рыбани мясо. Ему от нас нужны только письма для адвокатов. Знаете, сколько у него дел в городских судах? Пять! – я поднял руку с растопыренными пальцами и, перечисляя, загибал каждый палец. – Два дела по травмам на стройках: он обвиняет строительные фирмы, где работал, в несоблюдении ими мер безопасности. Далее: дело по автомобильной аварии – не сомневаюсь, что эта авария была подстроена. Еще иск против городских властей – за то, что он упал на эскалаторе в метро, наверняка был тогда пьян. И одно дело против супермаркета «Best Food»: он купил там якобы несвежий йогурт и отравился им, что впоследствии привело к удалению аппендицита. Он – сутяга и симулянт, вот кто он. Такой тип никогда не покончит с собой, скорее, сам любого в могилу уложит! – закончил я свою трибунную речь с некоторым раздражением в голосе, потому что мое мнение, как психотерапевта, совершенно не берут в расчет.

Джен удалила от себя ладони так, чтобы свет лучше падал на ее ногти с новым маникюром:

– Может, вы и правы, Герман. Нознаете, когда-то у меня был пациент, тоже совершенно лишенный каких бы то ни было эмоций, из класса земноводных, как вы изволили выразиться. Я с ним работала больше года. Когда на одной сессии нам наконец удалось расколоть его душевный лед и проникнуть в его тайну, он сорвался вот с этого самого кресла, на котором вы сейчас сидите, и едва не задушил меня, – она поднесла руки к своему горлу, изображая, как ее пытались задушить. – Все-таки, Герман, поинтересуйтесь у Ивана подробностями гибели его брата.

ххх

– Послушайте, мистер Иван, перестаньте валять дурака! Вы попадаете в автомобильные аварии, падаете с лестниц, на вас валятся шлакоблоки, у вас ломаются кости, рвутся сухожилия, и выни разу не задумались, почему это с вами происходит? Вы не видите в этом ничего особенного, из ряда вон выходящего? Ну, хорошо, человек может попасть в автокатастрофу, получить травму на работе, согласен, в жизни всякое случается. Положим, после первого несчастного случая человек не будет глубоко задумываться о несправедливостях судьбы, после второго случая – обычно возникают вопросы. А ведь у вас, Иван, несчастные случаи происходят едва ли не каждый месяц. И вы ни разу не спросили себя или Бога – почему? Не знаю, читали ли вы Библию, знаменитую Книгу Иова, где праведный Иов после каждого удара взывал к Небу со стонами и воплями. Но вы, вы?! Неужели вам ни разу не захотелось возроптать на такую чудовищную несправедливость?

– Нет. Я по натуре – реалист. Случилось – значит, случилось, и нечего тут философию разводить, – сухо отвечал Иван.

– О`кей, вам плевать на философию, в Бога вы тоже, наверное, не верите. Но тогда ответьте: вы что же, и вправду уверены, что вам обязаны за всё выплачивать денежные компенсации? Допустим, человек получил травму и утратил работоспособность. Да, какое-то время, пока не восстановится, он нуждается в денежной помощи. Но вы, как следует из ваших же слов, ни на одной работе в Америке не задерживались больше полугода: получали очередную травму и сразу бежали к адвокату. Смотрите, что происходит: вы купили в супермаркете испорченный йогурт, от которого, как выуверяете, у вас случился сильный понос. О`кей, бывает. И вы, бывший хирург, делавший когда-то сложнейшие операции на открытой брюшной полости, испугались поноса и побежали в госпиталь, где этот ваш визит зарегистрировали. Потом, через месяц, у вас воспаляется аппендикс. Вам делают легкую операцию по его удалению, и после этого вы подаете судебный иск на супермаркет, доказывая, что якобы из-за того отравления йогуртом у вас воспалился аппендикс. Супермаркет, чтобы не доводить дело до судебного разбирательства, выплачивает вам пять тысяч долларов! Трудно поверить! При этом вы считаете себя невинной жертвой... Хронический сутяга, вот вы кто, – мрачно заключил я, считая этот диагноз – «хронический сутяга» – самым верным, хотя он и не значится в «Руководстве по психиатрической диагностике».

Иван нахмурился, по его лицу пробежала тень растерянности, даже испуга.

– Вы что, хотите, чтобы я больше к вам не приходил? – спросил он дрогнувшим голосом. Он весь как-то ужался в кресле; глаза, мутноватые с перепоя, забегали. В его лице промелькнуло что-то от ребенка, бедного, всеми покинутого, никому не нужного.

– Нет, нет... Я вовсе не хочу этого. В некотором роде, я вам даже сочувствую, – буркнул я. – Нопонимаете, то, что вы делаете... не могу этого оправдать. Вы что, действительно уверены в своем праве на эти деньги? Вы и вправду считаете, что один ваш понос стоит пять тысяч долларов?

И тут лицо Ивана, в который раз за эту сессию, преображается. Вернее, лицо остается неподвижным, только слегка раскрывается рот, и губы кривит такая тихая, такая странная улыбочка...

– Да. Я уверен, что поступаю правильно. Да, мне все должны, – его глаза немного оживают и смотрят то ли на меня, то ли сквозь меня, и видят...

Что они видят, эти мутные, с перепоя, холодные глаза тритона, этой застывшей на песке ящерицы? От его улыбки холодок пробегает по моей спине. В этот миг я почему-то не сомневаюсь, что Иван способен убить. И убьет, убьет с этой холодной, кривой улыбочкой...

«Настоящий социопат, которому неведомы ни законы морали, ни любви». Невольно я отталкиваюсь ногами от пола, и мое кресло на колесиках откатывается подальше от этого типа.

– Вы просили меня подготовить письмо для вашего адвоката. Вот, пожалуйста, – протягиваю ему конверт с госпитальным логотипом.

Иван берет конверт, кладет его во внутренний карман своего старого пиджака:

– Спасибо, доктор.

Смотрит на часы и, видя, что уже прошло сорок три минуты, начинает собираться.

Я сижу молча. Ради чего этот Иван покинул Россию, оставив там мать, родных, работу хирурга, и уже десять лет болтается в Нью-Йорке, как клочок смятой бумажки, носимый ветром по стройкам, судам и госпиталям?

Несерьезный, бездушный человек, – мысленно ставлю ему окончательный диагноз, пожимая на прощанье его холодную руку.

Прости, Иван, прости мое верхоглядство.


Глава 2


...Снова кончик моей ручки крутится вокруг загадочного слова: л ю б о в ь. Почему, непонятно, любовь, подобно локомотиву, тянет за собой весь бутафорский антураж – соловьев, розы, шампанское во льду, всякие там слезы, ножи в сердце? Кто тому виной? Бульварные романы? Кино?

Мне припоминается история молоденькой пациентки N. От девушки ушел бой-френд. Чтобы его вернуть, N. позвонила ему и сказала, что включила газ, все четыре конфорки: «Прощай, любимый, прощай навеки!» Но бой-френд был решительно настроен на разрыв. Вместо того, чтобы ринуться подругу спасать, позвонил в «911» и сообщил, что такая-то по такому-то адресу собирается покончить с собой, уже включила газ. «Скорая», пожарные и полиция были у ее дома через пять минут...

Попав в психбольницу, девушка больше всего возмущалась «чудовищной подлостью» своего бывшего ухажера. Да, спору нет, поступил он не по-джентельменски. Во всяком случае, драма, красиво начатая, должна была так же, красиво, и закончиться: слезами, пусть даже пощечинами. Но уж никак не психбольницей, где бедняжку заставляли принимать психотропные таблетки и продержали под наблюдением целую неделю (на свою беду, газ для правдоподобия она действительно включила, рассчитывая, что бой-френд после телефонного разговора моментально к ней примчится).

Но даже в этой трагикомической истории есть свой пафос – рыдания, угрозы покончить с собой, пожарные и полиция, санитары, надевающие на лицо насмерть перепуганной девушке кислородную маску...

Но что сказать о «любви без шума», о любви тихой, мрачной, живущей в больной душе и, подобно раковой опухоли, пустившей обширные метастазы? Что сказать о любви не голливудской – какого-нибудь Брэда Питта и Анджелины Джоли, не королевской – принца Уильяма и простушки Кэт, а о любви безвестного, никому ненужного Ивана, прозябающего на стройках Бруклина? Кто замолвит словечко за него?..


ххх


Нью-Йорк догорал в осеннем багрянце. Я парковал машину и брел к госпиталю в толчее вечно спешащих прохожих.

Не переставал думать об Иване. Я чувствовал, что стою на пороге какой-то его страшной тайны, пытаюсь туда проникнуть, спуститься вместе с ним на ступеньку ниже, но он, как фокусник-иллюзионист, водит меня вокруг да около, сохраняя при этом безразличное лицо.

Меня мучили вопросы, десятки «почему». Чем объяснить странность его поведения? Да, бесспорно, он сутяга, да, социально опасный тип, который пытается получить деньги обманным путем, полагая, что имеет на это моральное право.

Но, если смотреть с этой точки зрения, то, наверное, четверть населения США ведет себя подобным образом. Судятся за случайно пролитый на штаны горячий кофе, за тараканов в отеле, за похлопывание по плечу на работе (сексуальные домогательства). Благо, неусыпная свора адвокатов всегда к услугам таких псевдожертв.

Но в случае с Иваном дело обстоит сложнее. Хотя бы потому, что он действительно получает увечья. Я не раз обращал внимание на синяки, порезы на его руках и на лице, на потемневшие от ударов ногти. На мои вопросыон отвечал: «Случайно ударил по пальцу молотком» или «Порезался, когда брился». Но почему так часто? Был пьян? С похмелья? Иван хоть и любил выпить, но алкоголиком не был, поэтому трудно допустить, что виной всему только алкоголь. Однажды, обнажившись до пояса, он показал мне толстые рубцы на плечах. В его медицинской карте значились многочисленные переломы и ушибы.

Он использовал свое тело, как средство добывания денег в буквальном смысле. Но, если хотел оттяпать деньги, то зачем же при этом так себя калечить? Зачем же ценой собственной крови?

Я не находил объяснения и его упорному уклонению от любых разговоров о Боге, вере, поиске смысла жизни, обо всём, что он презрительно называл «гипотезами болтунов-философов», не догадываясь, какие струны задевает в душе сидящего напротив выпускника философского факультета. Не хотел он делиться подробностями о гибели своего брата. Не рассказывал и о том, почему два года назад попал в психбольницу.

Я настоятельно советовал Ивану ходить в кино и музеи. Перед сном – совершать прогулки на свежем воздухе, есть больше овощей и фруктов. Разумеется, не пить алкоголь и принимать выписанные лекарства. Я рассчитывал, что Иван – сам в прошлом врач – понимает всю важность этих средств для борьбы со своей депрессией, в которую я, честно признаться, уже совершенно не верил. Вернее, я, конечно, видел, что его лицо не светится счастьем, что он даже страдает, но страдает «не так, как положено депрессивным пациентам».

Вопросы, вопросы...

Глава 3


Разв неделю, по четвергам, в просторном зале проводились совещания персонала, на которые собирались все психиатры и психотерапевты клиники**. Кто-либо из врачей представлял для обсуждения дело своего самого сложного пациента. Вел совещания заведующий Ричард Грубер.

Такие совещания весьма полезны, это – своего рода «мозговой штурм», когда возникают новые идеи, звучат интересные догадки и предложения.

Сидя в дальнем углу, я слушал выступления коллег, вникал в их споры, порой очень жаркие.

Если же разбираемое дело было не очень интересным, – отвлекался и думал о собственной жизни, о родителях, с которыми давно не разговаривал, – они осуждали мой выбор стать психотерапевтом. Думал и о бывшей жене...

Прошлое, и настоящее, и будущее – все казалось каким-то нереальным, иллюзорным. А что тогда было реально в моей жизни? Только сто тысяч долларов долга за учебу...

ххх


Вернемся, однако, к Ивану.

Все попытки вызвать его на откровенность, все мои «эмоциональные провокации» ни к чему не приводили. Более того, я даже стал замечать, что чем сильнее напираю, тем глубже он замыкается в себе. Тем не менее, по какой-то не до конца для меня понятной причине Иван продолжает посещать сессии.

Каждый раз он заводил одну и ту же шарманку своего «музыкального колена». Правда, я заметил, что постепенно его боль стала перемещаться по телу вверх – от колена к плечу. Я догадывался, что, осознанно или нет, Иван выбирает новый объект на своем теле, чтобы на нем, грубо говоря, «зациклиться».

Он проиграл судебную тяжбу по делу о травме, полученной на стройке. Был этим очень удручен – рассчитывал-то получить тысяч тридцать. Обвинял адвоката, судью и босса фирмы, будучи уверенным, что все они сговорились против него. Периодически я составлял для него новые письма в адвокатские конторы. Иван утверждал, что против него повсюду плетутся заговоры. По-прежнему мучился бессонницей, был подавлен, таблетки не принимал и продолжал злоупотреблять водкой.

В то же время, я видел, что он ни за что не хочет со мной расставаться. Словно что-то ему было от меня нужно, помимо писем. Всякий раз, стоило мне завести речь о «сомнительной пользе его лечения», в глазах Ивана вспыхивал такой ужас всеми покинутого ребенка, что мне становилось его жалко.

Да, я был единственным человеком, возможно, на Земле, кто при каждой встрече честно слушал его в течение 45-ти минут, пусть механически кивая головой, пусть борясь со сном и часто поглядывая на часы. Но все-таки БЫЛ с ним.

По совету Джен я прочел книгу английского психиатра Рональда Лэнга «Расколотое “Я”». В этой работе Лэнг предлагает следующую методику: не спорить с больным, ни в чем его не разубеждать, а пытаться ПРИНЯТЬ его таким, какой он есть, включая его навязчивый бред, иллюзии, страхи и пр. То есть, врач должен мысленно переместиться в мир больного, не теряя при этом связи с миром реальным.

И я «вошел в бред» Ивана. Стал всерьез «прислушиваться» к его колену, во всем с ним соглашался.

Сработало! – На сессиях он уже не сидел чурбаном, монотонно твердя одно и то же. Голос его зазвучал тверже, с интонациями, в глазах появилось выражение – то слабенькой грусти, то робкой радости. Во всяком случае, какие-то эмоции.

В минуты воодушевления, когда его губы искривляла улыбка, открывающая его черный рот, а в глазах на миг вспыхивал диковатый блеск, мне всякий раз становилось жутко, думалось: такому дай нож – и зарежет, не дрогнув...

Но я все равно продолжал «входить в его бред». Да, против него существует заговор. Да, он невинная жертва судей, врачей и адвокатов. Да, он имеет право на десятки тысяч долларов компенсации за полученные травмы. Да, его колено похрустывает, поскрипывает и даже посвистывает.

Между нами, наконец,возникло нечто, вроде взаимопонимания, он начал мне доверять. Мы постепенно соскальзывали и на другие темы – говорили о его прошлом, о его семье, о погибшем брате и обстоятельствах смерти последнего.

Иван почему-то становился напряженнее, на его лице возникало выражение затравленности, отчаяния. Вместе с ним мы входили в некую наэлектризованную зону страха...

ххх


– …Я не хотел делать ту операцию. В хирургии, знаете, это не приветствуется, когда врач оперирует своих близких. В любую минуту может дрогнуть рука и... – на мгновение Иван умолк. Выражение его лица, однако, оставалось спокойным, я бы сказал, отрешенным. – Но брат сам настоял на этом. И она тоже.

– Кто – «она»? – спросил я.

– Его жена.

– А чем он был болен?

– У него обнаружили язву желудка, пенетрирующую в поджелудочную железу. Нужно было срочно удалить часть желудка. Такая операция – не из самых простых, но и не архисложная. Я делал такие много раз... В те годы мы пользовались специальными зажимами, называли их «крокодилами» – ими пережимался весь желудок. Я установил этот зажим, но, как мне показалось, не совсем удачно. Нужно было поправить, но... Я на миг отвлекся, вспомнил почему-то про жену брата, сидящую в зале ожидания... Я был в сильном замешательстве. Медсестра подала мне пинцет, но я уронил его на пол. Меня бросило в пот так, что капли обильно потекли на глаза. Санитарка стала вытирать мне пот салфеткой, а ассистент спросил, все ли со мной в порядке. «Да, все в порядке». Я оставил все, как есть, и продолжал работать дальше.

Он надолго устремил глаза куда-то в окно.

– Этот «крокодил» соскочил. Началось массивное кровотечение. Ассистент пытался пережать сосуды, но зажим соскакивал. Положение становилось критическим. К тому же оказалось, что у пациента плохая свертываемость крови, мы этого не проверили перед операцией. Я так и не смог остановить кровотечение. Смерть наступила через тридцать семь минут.

Лицо Ивана, закончившего свой рассказ, по-прежнему ничего не выражало. Это была гипсовая маска. Словно он только что поведал не о смерти родного брата под своей рукой, а о кладке кирпичей на стройке. У этого человека вместо сердца – кусок льда, – подумал я.

Иван поднялся, набросил на плечи пальто, пробормотал: «До свиданья» и, даже не пожав мне руки, ушел.

Я не был уверен, что он появится снова. Но через неделю, в назначенный день, он постучал в дверь моего кабинета...


ххх


Его брат – боевой офицер, воевал в Афганистане и был там контужен. Вернувшись с войны, вышел в отставку и открыл свою автомастерскую. Все у него складывалось отлично: деньги, молодая красивая жена, дочка. Одна была слабина – крепко любил приложиться к бутылке. И в пьяном угаре порой грозился «всех перестрелять, как душманов, а потом и с собой порешить». Но к случившемуся все это имеет косвенное отношение.

Брат был женат на женщине, которую тайно любил Иван. И, кажется, не без взаимности. Личная жизнь Ивана из-за этой любви не сложилась: он имел связи с женщинами, но так никогда и не женился. Свояченица делала ему туманные авансы, которые усиливались по мере того, как ее жизнь с богатым и пьющим мужем становилась все хуже.

Потом у брата обнаружили опасную язву, и Иван – хирург областной больницы, согласился сделать операцию. Исход известен.

По этому поводу, как и полагается в таких случаях, в больнице прошла клинико-анатомическая конференция. За хирургом Иваном Н. профессиональной вины не признали. Зажим-«крокодил», соскочивший с желудка, – это может случиться у любого хирурга. Да, накануне он не проверил у пациента кровь на свертываемость. Но в повседневной практике областной больницы такое случается нередко. Что анализ крови?! – В отделении часто нет под рукой даже крови нужной группы, если вдруг возникнет необходимость делать переливание!

Словом, не виноват Иван. Он должен успокоиться, пережить случившееся и работать дальше.

«Конечно, жалко. Конечно, трагедия. Родной брат! Эх, зря ты взялся за эту операцию, лучше бы делал кто-то другой. Держись, Иван...»

Но не держался Иван. Больше так никогда и не встал к операционному столу, не взял в руки скальпель. Не смог. Мучил страх новой ошибки. Оставил хирургию, жил, перебиваясь случайными подработками. И со свояченицей не сошелся. Она потом вышла замуж за другого...

Выиграв в лотерею гринкарту, собрал вещи и уехал в Штаты. Уехал навсегда.

...Мысль об убийстве! Вот что его терзает! Иван убедил себя в том, что умышленно не поправил тот злосчастный зажим. Да, пусть ему привиделось лицо свояченицы, сидящей во время операции в зале ожидания. Пусть даже припомнил в тот миг, как однажды имел с ней близость. Пусть завидовал брату и даже желал ему смерти. Пусть! Но действительной вины за ним нет. Есть только помрачение рассудка – поднялись роем темные мысли, потянули за собой всю душевную муть. И нарушилось чувство реальности: принял Иван свои тайные темные мысли и желания за действительность.

Какой психологический пассаж! Какие только фокусы ни творит с человеком его психика!

Как же я мог обвинять Ивана? Разве у него бесчувственное сердце? Наоборот: сердце-то у него слишком ранимое, слишком мягкое для хирурга.

Да и кто я такой, чтобы судить этого несчастного? Способен ли измерить всю глубину его страдания? Знаю ли, какими муками мучился он во время той операции? И чем, по сути, он с тех пор занимался, как не казнью самого себя? Падая с лестниц и эскалаторов, разбиваясь на стройках и в автомобильных авариях, ударяя себя молотком по пальцам, царапая бритвой во время бритья свое лицо, – не мстил ли себе Иван таким образом? Не выступал ли по отношению к себе жестоким судьей и палачом?..


Глава 4


Наши сессии теперь носили совершенно иной характер. Мы оставили весь его бред с коленом и заговорами. Что-то произошло, в душе Ивана сдвинулись какие-то глубокие пласты. Речь его лилась живее. Он много рассказывал о своей бывшей работе хирурга, о своей юности. В такие минуты изменялось и его чуточку помолодевшее лицо: сквозь серое обличье одичавшего, ожесточившегося человека проступал иной Иван. Смутно я даже различал в нем некогда решительного, внимательного, наверное, слишком дотошного хирурга. Даже пальцы его оживились.

Вот так, думал я, – снял человек с души несуществующий грех, открылся.

Порою в наших с ним беседах Иван пытался нагромождать несметное количество всяких деталей, наименований разных хирургических инструментов. Я же старался донести до его сознания очевидное и самое главное: не виновен он в смерти брата, зажим сорвался случайно. Такова реальность. Все остальное – самовнушение, быть может, тайные желания, ошибочно принятые им за действительность.

– Вам пришлось пережить сильнейший болевой шок. Слишком чуткое у вас сердце, – уверял я, ожидая, когда же, наконец, Иван начнет верить моим словам.

Он вроде бы согласно кивал головой, дакал.


ххх


Как-то раз по моей просьбе он принес свои фотографии.

– Это вы – возле дома со своим братом? Надо же, как похожи! А это вы где? В лаборатории мединститута? Что, крыс и лягушек там резали? – я перебирал фотоснимки. – А это, насколько я понимаю, в лесу, на пикнике. Кто эта чудная женщина с вами в обнимку, а? Признавайтесь.

Он не отзывался. Оторвавшись от фотографий, я посмотрел на Ивана. И обмер. Его глаза блестели набежавшими слезами. Нижняя челюсть судорожно тряслась, рот был раскрыт, как будто он хотел и не мог вздохнуть.

И тут случилось то, чего я менее всего ожидал. Лицо Ивана исказилось в муке. Он схватился за голову и стал рвать на себе волосы, словно желая их вырвать:

– Дрянь! Дрянь! Дрянь! – то и дело вскрикивал он болезненно. – А-а!..

Словно вспышка яркого света ударила в окно, озарив для меня реальность. Неудачная операция не была трагической случайностью, нет! Иван сделал все, чтобы тот злосчастный зажим соскочил. Убил, убил ради женщины, с которой был в сговоре!

– Не надо, не надо... – я подошел к Ивану. Сильно, как мог, стиснул его напряженные, трясущиеся руки, прижал к своей груди. – Не надо... Перестань...

ххх


– Значит, Иван умышленно убил своего брата. По правде, я в этом не сомневалась, когда узнала, что именно он делал ему операцию. А если в деле еще и замешана женщина... – сказала Джен.

(Замечу, что в наших отношениях с Джен уже не было никакого официоза. Оставаясь со мной наедине, она легко сбрасывала с головы свою «религиозную» шляпку. Мне нравился этот ее жест доверия и раскованности, однако дальше шляпки, увы, дело не шло...)

– Но гарантирую: он ни за что тебе не признается в убийстве, – продолжала она. – Кажется, я хорошо понимаю, что это за человек. Не признается он ни тебе, Герман, и вообще никому на свете.

В ответ я развел руками: мол, не спорю, поживем – увидим.

– Что же ты теперь собираешься делать? Как думаешь его лечить?

– Хочу убедить его пойти в церковь. Мне кажется, что психотерапия тут уже бессильна.

– А Иван верующий?

– Нет.

Джен задумчиво погладила пальцем подбородок:

– Церковь, молитва… Вера порой помогает лучше любых лекарств… Мне нужно над этим подумать. Время у нас есть, ситуация пока не критическая.


Глава 5


День выдался дождливым, было холодно и ветрено. Мы вышли с Иваном из метро и зашагали по улице, переступая лужи.

Иван шел, засунув руки в карманы клетчатого пальто. Накануне вечером, по его же собственному признанию, он выпил две рюмки водки (не полбутылки ли?), но как бы то ни было, к утру успел протрезветь.

Миновав бакалейный магазин и банк, мы очутились у невысокого здания под куполом с крестом. Из дверей церкви выходили мужчины и женщины разного возраста, некоторые с детьми. Раскрывали зонтики и, перекрестившись лицом к храму, уходили. Судя по всему, литургия только что закончилась.

– Ну, с Богом, – сказал я, перекрестившись. Открыл дверь церкви и пропустил Ивана вперед.

Пожав плечами, он вошел в храм. Там снял шапку и расстегнул пальто. В последнее время он плохо следил за собой, волосы его часто были взлохмачены, лицо небритым.

– Сейчас все разузнаю, подожди меня здесь, – сказал я и пошел искать священника.

По вероисповеданию я – православный, крестился в Питере, еще когда учился в университете. Приняв крещение, первое время сильно увлекался всем, что относится к Православию: читал свято-отеческую литературу, ходил с приятелем на церковные службы. Но та наша религиозность, как теперь понимаю, носила какой-то искаженный, ущербный характер. Да, были желания, порывы. Много умничанья, разглагольствований, ожидания непонятных чудес. Не было главного: понимания, что вера – это постоянный подвиг смирения перед Волей Божьей.

Поэтому скоро пришло охлаждение. Нагрудный крестик я по-прежнему ношу, но человеком воцерковленным не стал и в церковь хожу не часто.

Сейчас, однако, речь не обо мне. Иван тоже не был религиозным. Исповедовал, как он сам выражался, «твердую веру в законы природы». Но мое предложение пойти в церковь на молебен, как ни странно, принял сразу.

После той сцены в моем кабинете, у него словно сломался внутренний стержень. Вся громоздкая жизненная конструкция Ивана – уродливого существа, в которого он превратился за последние десять лет, – рухнула. Весь бред о заговоре и болезнях, который так долго его спасал, исчез, но ничего нового взамен не появилось. Он совсем растерялся, не знал, как жить дальше. Больше не просил никаких писем для адвокатов, перестал интересоваться делами по своим бесконечным искам в судах. Он как будто целиком доверил свою судьбу мне.

У меня не было намерений приобщать Ивана к религии, к православию. Тем не менее, я был уверен: единственное, что ему сейчас нужно, это – ПОКАЯНИЕ. Покаяние перед Богом, в которого, так или иначе, верит каждый. И этот наш совместный молебен пусть будет его первым шагом к свету. Иначе он впадет в еще большее отчаянье, продолжая себя калечить и разрушать.

Напрямую я не сказал Ивану об этом, но угадывал верно: он знает о том, что я проник в его тайну. Между нами словно возник негласный сговор. Только я и он (ах, да, еще прелестная свояченица в Курске) знали страшную правду смерти его брата.

Джен я не поставил в известность об этом нашем «религиозном походе», хотя и обязан был. Решил действовать самостоятельно, полагаясь на интуицию.

Итак, я уговорил Ивана пойти вместе со мной в русскую православную церковь. Заранее по телефону узнал, что в воскресенье после литургии там будет общая панихида, т. е. священник ослужит молебен сразу по нескольким усопшим.

Брат Ивана крещеным не был, поэтому поминать его по чину было нельзя. Записку «За упокой» с его именем мы не подавали. Если не подаешь поминальную записку, то никаких денег священнику платить не надо. Если подаешь – желательно заплатить долларов тридцать. Все эти тонкости мне объяснил какой-то мужчина, стоявший возле церковного ларька, где продавали свечи.

Иван тем временем сидел на стуле у стены. В русском православном храме скамей со спинками, как известно, нет. Не сидят во время службы в русском храме ни в России, ни даже в комфортной Америке. Для больных и стариков там лишь несколько стульев у стен.

Положив на колени руки с разбитыми пальцами и темными, от ударов по ним, ногтями, Иван сидел, как прилежный школьник. Нечесаные патлы закрывали его лоб. Когда наши глаза встретились, он вдруг как-то глупо заулыбался. Мне все же почудилось, что его лицо посветлело изнутри. Промелькнуло в нем нечто от того Ивана, которого я видел на фотографиях его времен молодости.

Ах, как мало мы говорили о его жизни! Ведь бегал же он когда-то в юности за девчонками, мечтал о карьере врача. Может, любил слушать соловьев, говорят, в Курских лесах так поют соловьи, что, раз услышав, не забудешь вовек. Еще много, много чего мы должны с ним переворошить, чтобы припал он к своим чистым ключам. Пусть человек оступился, пусть даже переступил черту. Но он не должен всю жизнь оставаться изгоем! Имеет право на прощение. Пусть не от людей, так от Бога.

Последние сомнения, верно ли я рассудил насчет молебна, покинули меня.

...В правом притворе храма на панихиду уже собирались прихожане. Худой, среднего роста, бородатый священник, с кадилом в руке, о чем-то разговаривал с женщиной возле Распятия. Я передал священнику поминальную записку с именами моих умерших бабушек, спросил его насчет оплаты.

– Хорошо, спасибо. А деньги заплатите после панихиды, – сказал священник.

Я купил несколько свечек, одну дал Ивану:

– Панихида скоро начнется. Наше дело – просто стоять. Если хочешь – мысленно поминай своего брата. Поставь свечку за упокой его души. Собственно, это все. А потом, в клинике поговорим об этом дне. Тебя что-то смущает? – спросил я, заметив, что глаза Ивана стали подозрительно блуждать по сторонам, а на лице отразилась легкая тревога.

– Нет, все нормально, – ответил он.

Но когда Иван поднес свою свечу к огоньку моей, чтобы зажечь, я заметил, что его руки сильно дрожат. С перепоя? От страха?

Молебен еще не начался, и я, обойдя церковь, рассмотрел иконы и частички мощей в темно-ореховых ящиках-мощевиках. Храм благоухал хвоей, воском и ладаном. Эти запахи напомнили мне запахи леса под Питером, походы за грибами, Мельничный Ручей, где находилась наша дача. Ручей тот давно обмелел, затянулся илом и тиной, но там еще водились щуки и даже ондатры…

– Вы на панихиду? Так идите, уже началось, вы чё, не видите? – обратилась ко мне какая-то женщина в платке.

И от этого «чё» в Нью-Йорке так пахнуло Рассеей, с ее извечной простецкостью, нахрапистостью, широким размахом...

– Благосло-ови, Влады-ы-ко…

Мы стояли вместе с другими прихожанами, держа зажженные свечи. Звякала цепочка кадила в руке священника. Из кадильницы вылетали сизые облачка дыма и, поднимаясь к потолку, таяли медленно. Я стоял возле иконы Серафима Саровского, обложенной сосновыми ветками. Сквозь запахи воска и ладана сильно веяло хвоей, аромат которой снова уносил меня в леса под Питером. Вспоминал своих бабушек, услышав, как священник произнес в списке имена: Мария и Ольга. Бабушка Оля погибла в блокаду, а бабушка Мура (так бабушку Машу называли в нашей семье) дожила до 81.

...В квартире у бабушки Муры, на подоконнике, в горшках росли калачики и помидоры. А в спальне, в углу, висела икона Николы Чудотворца, в серебряном, потемневшем от времени окладе. Когда я уходил из ее квартиры, бабушка всегда осеняла меня крестным знамением, – стояла в дверях, опираясь на палочку, седенькая, с морщинистыми щеками... Вспомнил я и ее могилу, крест за черной низкой оградой, которую мы подкрашивали каждой весной...

– Я пойду, ладно? – неожиданно промолвил Иван, прикоснувшись к моему локтю.

– Подожди, еще не закончилось.

– Мне надоело. Голова болит, – он виновато пожал плечами, мол, что поделать, так получилось.

– …Господи-и Иисусе-е Христе, помяни-и рабо-ов Тво-о-их… – пел священник и снова читал по помянникам имена усопших.

Женщины вздыхали, крестились, вытирали слезы. Дымки вились над дрожащими огоньками свечей, в серебряных окладах и стеклах икон отражались сотни, тысячи, миллионы уходящих в вечность огоньков...

– Помяни ра-а-бов Тво-о-их… – тянул священник, все сильнее размахивая кадилом. Кадильница выдыхала голубовато-сизые облачка, которые, расплываясь в очертаниях, поднимались все выше, выше, над красными лампадами, над образом Распятого, над хвоей, туда, к куполу, откуда сверху глядел бородатый, величавый и строгий Господь Бог…

– Ну, хорошо, иди. Увидимся во вторник, – сказал я, пожимая Ивану руку.

Посмотрел вслед ему, застегивающему на ходу пальто и уже напялившему на голову зимнюю шапку. Странная злость вдруг охватила меня. Захотелось… чего? Но разве кто-то обязан так же чувствовать, как я сам? Так же переживать? По какому праву я пытаюсь быть чьим-то пастырем, требую, чтобы человек «спасался по моему рецепту»? В конце концов, почему я считаю, что Ивану нужно спасение и раскаяние?

Я попытался не думать об Иване, решил достоять до конца. Правда, панихида тянулась до того томительно, так долго, что я даже пожалел, что не ушел вместе с ним. Если бы не мое обещание заплатить священнику тридцать долларов, ушел бы точно.

Молебен закончился. Выйдя из церкви, я направился к метро. Моросил дождь и дул промозглый ветер.

Неподалеку от входа в подземку стояли полицейская машина и «скорая помощь». Два копа, преграждая вход в метро, успокаивали собравшихся, говорили, что скоро всех впустят внутрь, дескать, они понимают, что все спешат, но нужно подождать.

Холодок пробежал по моему сердцу...

– Отойдите в сторону! – велел полицейский собравшимся, ответив что-то по рации.

Все послушно отошли, только одна старушка не переставала громко возмущаться и не желала повиноваться стражам порядка. Копу пришлось отодвинуть непослушную бабушку, как кеглю.

По лестнице из подземки санитары вынесли на железных носилках Ивана. Он был завернут в серый брезент и связан тремя широкими ремнями. Иван мычал, мотая головой, дрыгал ногами, пытаясь вырваться из этой «смирительной рубашки».Все его лицо было в крови.

Санитары остановились перед машиной «скорой помощи». Отщелкнули ножки, и под носилками раздвинулась металлическая крестовина.

– Раз-два-три!

Носилки въехали в фургон. Замигали огни на кабине, завизжала сирена...


ххх


Он бросился с платформы под подъезжающий поезд. К счастью, машинист, выводя состав из тоннеля, успел затормозить. Иван упал в углубление между рельсами, где валяется мусор и по лужам машинного масла бегают крысы.

Как я узнал позже, Ивана увезли в психиатрическое отделение госпиталя «Святого Луки». Доподлинно так и не установили, что это: попытка суицида или несчастный случай. Согласно записи дежурного врача, Иван отрицал попытку суицида, уверяя, что поскользнулся на платформе. Как свидетельствует та же запись, он находился «в состоянии очень сильной аффектации». Токсикологический анализ показал наличие алкоголя в его организме.

Я, конечно, не сомневался в том, что Иван пытался покончить с собой. Не нашел в себе силы, чтобы выдержать ужас, открывшийся ему во время молебна, когда в тех дымах и тенях заглянул на миг в свою душу.

Вспомнилось, что два года назад, неизвестно при каких обстоятельствах, он тоже попал в «ку-ку хауз» одного нью-йоркского госпиталя и пролежал там неделю. Может, он и тогда попытался, но не смог покаяться?

Глава 6


Иван лежал в психбольнице, а я, мучимый угрызениями совести, готовился к ответу.

Пациент пытался покончить с собой! Шутка ли? Даже если не удалось доподлинно установить причину произошедшего, дело должно быть рассмотрено на рабочем совещании медперсонала клиники.

В следующий четверг мне предстояло выступить перед коллегами, представить им дело Ивана.

Никто в клинике не знал о нашем с ним посещении церкви.

Всю неделю меня раздирали сомнения: следует ли мне чистосердечно во всем признаться и «раскаяться» в своеволии, которое едва не привело к гибели больного?

Но ведь тогда – страшно подумать! – какими последствиями это может обернуться для меня: мне поставят низкую оценку или вовсе не зачтут интернатуру! Отправят депешу в институт декану! Или даже сообщат в Совет психотерапевтов штата!..

Рой страхов витал над моей душой. Несколько раз я был близок к тому, чтобы навестить Ивана в госпитале «Святого Луки». Формально я был его лечащим психотерапевтом, меня бы к нему впустили.

Хорошо, приду, – рассуждал я. И что? – Попрошу его, чтобы он «не проболтался»? Чтобы хранил эту тайну? Чтобы не топил меня?

Что же получается? Иван едва не свел счеты с жизнью, трудно представить, что сейчас творится в его душе. И тут я – приползу к нему на коленях в палату и стану жалобно просить, чтобы он не губил мою карьеру? Вместо того, чтобы сочувствовать ему.

А не вложу ли я тем самым в руки Ивана оружие, которым он сможет потом мне отомстить? Ведь он же теперь с новой силой возненавидит и себя, и весь мир...

Одним словом, я чувствовал себя преступником, скрывающим от всех свое преступление и связанным с Иваном узами тайного сговора. Но в этот раз уже он был жертвой, а я получался как бы преступником, толкнувшим его на рельсы.

После колебаний, я все же решил о молебне никому не говорить и к Ивану в психбольницу не ехать. Будь что будет.

Виду, что волнуюсь, старался не подавать. В разговорах с Джен держался, пожалуй, слишком непринужденно, почти развязно. Она же внимательно читала мои отчеты о сессиях с Иваном, задавала мне вопросы, подготавливая к предстоящему «бою» на совещании, которое я мысленно окрестил «судилищем». Профессиональное чутье подсказывало ей, что в этой истории с попыткой суицида «не хватает какого-то важного кусочка», но про молебен не знала и она.

За день до совещания Джен сообщила мне пренеприятнейшую новость: Ивана завтра выписывают из госпиталя «Святого Луки» и направят к нам – продолжать амбулаторное лечение!

– Придет завтра. А-а…

Всю ночь накануне совещания я не спал. Ворочался, смотрел по телевизору всякую дребедень. Под утро, наконец, начал впадать в дрему, перебиваемую кошмарами: видел Ивана в образе палача, с топором в руках...

Глава 7


Конечно же, трагедия. Что может быть страшнее – самому оборвать нить и уйти во мрак, на веки вечные?

Официального названия не существует, но можно ввести его самому – суицидология. Или суицидоведение. Кому как нравится.

Вопрос этот слишком серьезен, думаю, на нем стоит остановиться.

В институте, где я учился, этот предмет назывался «Суицид и его предотвращение». Мы изучали различные симптомы в состоянии и поведении людей, замышляющих покончить с собой. Узнавали, какие категории лиц в Америке входят в так называемую группу риска. Разбирали мотивы: вызвана ли суицидная попытка желанием привлечь к себе внимание, или же человек действительно намерен совершить э т о.

На эту тему написано неимоверное количество книг, ведутся многочисленные исследования, опубликованы свидетельства очевидцев и даже тех, кто по-настоящему пытался, но чудом уцелел. Все одинаково признаются в том, что в последнюю секунду (когда уже летели вниз головой с моста или нажимали курок пистолета) к ним приходило прозрение и понимание того, ЧТО они совершили. Тонны, тонны литературы...

Но сейчас попытаемся разобраться: что происходит не в душе человека, а в СИСТЕМЕ американской медицины, когда речь идет о суицидном ПАЦИЕНТЕ?

Все боятся. Страшно. Очень страшно. А вдруг пациент не только замыслит, но и совершит это?! Что тогда?

В общем-то, формально врач не подлежит никакому наказанию – ни уголовному, ни административному, если пациент даже и совершил самоубийство. Ведь и вправду: откуда психотерапевт может знать, что взбредет больному в голову через пять минут после того, как тот покинул врачебный кабинет?

Но оказывается, все не так просто. Медик все-таки отвечает. Отвечает в том случае, если он проигнорировал я в н ы й умысел больного уйти из жизни. Повторяю, речь идет о явных сигналах суицида. Но грань между явными и неявными в этом случае размыта.

Найдутся родственники, друзья, а то и сам пациент, если выживет, – которые заявят, что врач, дескать, отпустил человека в ужасном состоянии,вот и случилась беда. Подключатся адвокаты. И врача затаскают по судам.

Поэтому не мудрено, что американские психиатры и психотерапевты, если вопрос каким-то образом связан с суицидом, проявляют крайнюю осторожность. Предпочитают лишний раз перестраховаться, чем рисковать своей лицензией, должностью, карьерой. Заподозрив что-либо, спешат вызвать «скорую», чтобы пациента отвезли в госпиталь. «Пусть там разбираются и отвечают за последствия. Моя спина прикрыта».

Приведу пример, подтверждающий, насколько вопрос суицида в американской системе медицины серьезен, до абсурда.

Когда я проходил практику в клинике в Гарлеме, неожиданно всплыло дело одного пациента, который посетил эту клинику в первый и последний раз аж... два года назад. Парня зарегистрировали и назначили день, когда он должен был явиться к врачу.

Никаких опасных симптомов за ним не замечалось: бритвы при себе не имел, пистолета тоже, а в зале, пока ему оформляли бумаги, его ждала веселая подружка. На первый взгляд, у него не было серьезного психиатрического нарушения – жаловался на бессонницу и упадок сил. На прием к врачу он так и не пришел – бесследно исчез. А два года спустя покончил с собой – застрелился на крыше дома.

Эта клиника в Гарлеме являлась филиалом городского госпиталя. И когда мертвого, с простреленнойголовой, привезли в морг этого госпиталя, электронная система показала, что самоубийца был в гарлемской клинике зарегистрирован. Значит, когда-то числился в пациентах!

Машина сразу пришла в движение: в архивах нашли тоненькую папку с делом; приехало высокое начальство. Пригласили работника, который два года назад оформлял парню прием и давно позабыл, как тот выглядел. Два долгих заседания! – посвятили выяснению, нет ли за персоналом какой-либо вины, нельзя ли к чему-либо придраться. Опасались, что родители самоубийцы – их чувства понятны – подадут на госпиталь в суд…

А еще существуют пациенты – так называемые, хронические суицидники. Такие бесконечно ходят по врачебным кабинетам и держат врачей в напряжении: «Да, доктор, я испытываю желание покончить с собой. Но сделаю это не сегодня. Сегодня точно буду жить. А вот завтра... Пока не знаю, завтра, может, и покончу... А, может, и нет...» Вот и решай, доктор.

Порой такие хроники глотают таблетки в рискованных дозах, режут себе вены. И тут же сами звонят в «911».

Больные люди, конечно.

Но некоторые и вправду периодически испытывают сильные суицидные желания и не уверены, что сумеют с этими желаниями справиться. Приходят в «Психиатрическую скорую», просят, чтобы их на время «закрыли».

................................….........................................................................................................

В случае же с Иваном дело обстояло иначе. Иван не искал внимания окружающих. Никого не шантажировал угрозами уйти из жизни. Не обращался в «Психиатрическую скорую» за помощью.

Он бросился с платформы под выехавший из тоннеля поезд. Его привезли в госпиталь, привязанным ремнями к носилкам, и он неделю пролежал в дурдоме.

Что же касается меня, то, поварившись в этом «психотерапевтическом бульоне» (почти три года в институте и на практиках), я уже был очень осторожен насчет возможного суицида моих пациентов. К счастью, ни один из них с собой не покончил. Но и мне не раз приходилось отводить сомнительных больных к своему начальству, вызывать им «скорые».

Загрузка...