Иван в моей практике был первым, совершившим реальную попытку.


Глава 8


Совещание назначили на двенадцать часов.

С утра я был свободен. Дабы не томиться в пустом кабинете, надел куртку и выскользнул на улицу.

Был теплый февральский день. Я сел в машину и поехал к набережной, в Даун-таун Бруклина, это недалеко от госпиталя.

Полюбил я тот уголок: широкий пирс, вдающийся в Гудзон метров на сто от берега, место для променада и рыбной ловли. С пирса открывается живописный вид, запечатленный на многих рекламных открытках и буклетах. Река здесь разбегается по устьям, окаймляющим остров Статен-Айленд, берег Нью-Джерси и Манхэттен с его небоскребами.

Простор, широта. И ползут откуда-то гонимые ветром, тучи. А под мостом, едва не задевая перекрытие, проходят гигантские лайнеры: одни – швартоваться в порт, другие – из порта, в океан...

Мои мысли были заняты исключительно Иваном. Сегодня его выписали из психбольницы и направили обратно к нам в клинику. Придет ли? Вряд ли. Наверное, потерял ко мне всякое доверие. А, может, испытывает сильный стыд, как многие люди, пытавшиеся покончить с собой.

А если все же придет? Тогда я буду дрожать, бояться, что он кому-либо в клинике проболтается о нашем «религиозном эксперименте». Станет меня шантажировать. Или, проконсультировавшись с адвокатом, подаст на меня судебный иск, требуя денежной компенсации…

Я неспешно прогуливался по бетонному пирсу, огороженному по краям невысоким железным забором. Рыбаки забрасывали в воду спиннинги. Возле них, на газетах и целлофановых пакетах, лежали кусочки порезанной рыбы и крабы с расколотыми панцирями, которых использовали для наживки.

Мальчуган лет пяти, в красной курточке, забросив в рот конфету, сел на корточки и внимательнейшим образом изучал только что пойманную рыбаком сельдь. Рыба прыгала на бетоне, и ее морда от пораненных крючком губ быстро покрывалась кровью.

– Мама, смотри, она дышит! Она раскрывает жабры! – изумлялся ребенок, касаясь рыбы пальчиком.

– Да, мой родной, – стоявшая рядом молодая мама наклонилась, чтобы обнять и поцеловать сына.

Но тот «по-мужски» уклонился от поцелуя:

– Мама, не мешай. Ты что, не видишь, что я занят рыбой?

Хорошая жизнь у этого мальчугана... Мне вдруг захотелось вот так – стоять на пирсе, чтобы летали над водой беспокойные чайки, чтобы неслись тучи, а из порта уходили в океан лайнеры. И чтобы мой сынишка – сидел рядом на корточках, разглядывая жирную сельдь, трогал ее раскрытые жабры, ее окровавленный рот, смотрел, как она прыгает на бетоне, сверкая чешуей...

На миг я словно увидел свое будущее: и сына увидел, и себя – имеющего семью, специальность, любимую работу...

Дунул ветер. Зашелестели пакеты, захлопали полы рыбацких плащей. Улетела с пирса конфетная обертка. А с нею – и мое случайное, сладкое видение, потонуло в темной, хлюпающей воде.


ххх


– Только по существу, только по делу! Никаких гипотез, никаких догадок. Говори только то, что известно наверняка, – наставляла меня Джен, готовя к этому совещанию.

Надо сказать, она тоже немного перетрухнула: все-таки я проходил интернатуру под ее непосредственным руководством, за мои ошибки она как супервайзер тоже отвечала.

– О`кей, все сделаю, как ты советуешь.

...В торце стола восседал заведующий Ричард Грубер, в черном костюме. Как судья. Собравшиеся врачи, расположившись в креслах, приготовились слушать мою презентацию.

Раскладывая перед собой бумаги, я украдкой покосился на стеклянную стену напротив, отделяющую зал заседаний от коридора.

– Итак, вот история больного: ранее, в России, Иван Н. был хирургом. Он завидовал своему брату – успешному бизнесмену, владельцу автомастерской… трагический инцидент во время операции… мучился угрызениями совести… развилась тяжелая депрессия…

Все это я говорил по памяти, изредка поглядывая на лист бумаги, который держал в руках. И вдруг... за стеклянной стеной напротив... Нет, не он. Показалось. – По коридору медленно прошел мужчина в сером потасканном пальто, взлохмаченный.

Все они – сумасшедшие, чем-то похожи друг на друга: расхристанные, неухоженные. Блуждают, как тени, по коридорам городских клиник и госпиталей…

Приступили к обсуждению. Первым делом, моих американских коллег заинтересовала не любовная, а финансовая сторона. Им показалось весьма странным, даже неправдоподобным, что Иван-хирург завидовал успеху брата-владельца автомастерской. Разве такое возможно?

Зарплата хирурга в Америке исчисляется шестизначными цифрами, в сотнях тысяч долларов. Это – у обычных, рядовых. Про светил хирургии и упоминать не будем. Многие американские хирурги часто выступают в прессе, ведут свои радио- и телепередачи, имеют положение в обществе. А владелец автомастерской? – Мелкий хозяйчик в промасленном комбинезоне. Приварить трубу глушителя. Заклеить пробитую камеру колеса.

Обратились к одному психиатру, из России. Она хоть и приехала в Штаты давно, но отношения с бывшими российскими коллегами поддерживала. Подтвердила: да, всё правда, – в России такое возможно. Тем более, когда речь идет не о Москве или Санкт-Петербурге. Если средний хирург обычной областной больницы сложит вместе свою зарплату и деньги, полученные им в качестве взяток, то все равно до уровня владельца хорошей автомастерской вряд ли дотянет.

Эта информация вызвала настолько живой интерес, что о горемычном Иване ненадолго позабыли. Не могли успокоиться американские врачи, недоуменно пожимали плечами. И, наверное, лишний раз порадовались тому, что родились в Америке...

Затем Ричард Грубер направил обсуждение в нужное русло…

Я вяло отвечал на вопросы, путался в ответах. Непонятная апатия овладела мной. Джен, заметив у меня неожиданный упадок духа, пыталась заступиться за своего подопечного. Но – куда там! Посыпались замечания: что в работе с Иваном я делал не так, чего недоглядел и недопонял.

– Зато какое терпение потребовалось от Германа в работе с этим пациентом! – Джен расточала похвалы в мой адрес. – Расскажите, Герман, как вам удалось распутать темный клубок души этого больного. Герман, что с вами?

– Мне нужно выйти, срочный звонок, – я поднял в руке свой мобильник. И, не дожидаясь ничьего разрешения, направился к двери.

...В коридоре – Иван! Он был без шапки, в ношенном клетчатом пальто, в котором я видел его в последний раз, в церкви. Иван широко улыбнулся, не раскрывая губ. Я всегда поражался этой его способности – широко улыбаться, не размыкая губ. Лицо его было свежевыбрито, правда, небрежно, на краях широких скул темнели островки щетины.

– Выпустили... Вот как... – промолвил он.

Не успел он закончить, как я схватил его за пальто и потащил за собой по коридору. Он не сопротивлялся, покорно шел, вернее, волочился. Мы очутились у двери какого-то кабинета, неподалеку от лифта. Там, в углу под потолком, висела видеокамера.

– Ч-черт! – я потянул Ивана еще дальше, в тупиковый узенький коридорчик. Достал из кармана две скомканные двадцатидолларовые купюры. – Я знаю, знаю, что ты – убийца! Но я никому не скажу об этом. А теперь – бери деньги и уходи. Уходи...

Иван ошарашено таращился на меня. Увидев в моих руках деньги, отклонился. Не мог понять, что происходит. Затем, по-видимому, какая-то догадка осенила его. Лицо его искривилось. С невыразимым презрением он посмотрел на меня. Попятился назад, прикрывая лицо руками, будто его ударили наотмашь. Повернулся и бросился прочь...

….....…...............................................................................................................................

...– Что ж, коллеги, пора закругляться, – сказал заведующий после того, как я вернулся, и совещание приблизилось к концу. – Думаю, все, кто хотел, уже высказались. Герман сегодня наверняка почерпнул для себя немало полезных советов. Психический больной в состоянии алкогольного опьянения бросился под поезд… К счастью, не погиб. Когда пациент к нам вернется, мы сможем составить полную картину случившегося. Как бы то ни было, Герману и его супервайзеру следует выработать четкую стратегию лечения Ивана Н. и наблюдать его предельно внимательно, – Ричард Грубер сделал короткую паузу и неожиданно добавил. – А, в общем, Герман блестяще работает с этим пациентом. Молодец!


ххх


Спустя несколько недель, когда страхи и страсти немного улеглись, я позвонил Ивану. Он не откликнулся. Не откликнулся и на мой второй звонок, и на третий. Прошло еще немного времени, и дело его закрыли «по причине отсутствия пациента и невозможности установить с ним какой-либо контакт».

Как дальше сложилась его судьба? Сумел ли он найти в себе силы и раскаяться? Или, может быть, возвратился в Россию? Женился? Стал верующим?

Все же, думаю, ничего у него не изменилось: по-прежнему пьет водку, падает со стремянок, ломает себе руки и ноги. Судится. Продолжая таким странным, чудовищным образом мстить себе и миру.

Почему-то я был уверен, что на этом история с Иваном не закончилась, рано или поздно мы с ним снова встретимся…

А за себя мне – стыдно. Конечно, мой малодушный поступок не был случайным, все к этому шло. Я соглашался, когда надо было возмутиться, вежливо улыбался, когда следовало гневно закричать. Улыбочка за улыбочкой, молчание за молчанием, соглашательство за соглашательством. Так принято. Таковы правила. И незаметно скатился…

Позор, доктор Герман. Па-зор!..


Психиатрия и тирания


А теперь речь пойдет о женщине, с которой мне посчастливилось познакомиться в этой клинике. О женщине в высшей степени незаурядной. Хотя по своему образу жизни и манере держаться она казалась самой обыкновенной.

Когда я с ней познакомился, Асе N. было ни много ни мало... восемьдесят три годика. Все – и персонал, и пациенты, ее так и называли – доктор Ася. Росточку она была невеликого и комплекции средней. Ее короткие, окрашенные в каштановый цвет волосы, обрамляли круглое лицо с одутловатыми щеками. Глаза – светло-серые; правый глаз после какой-то операции был чуточку выпуклым, и веко лежало на нем толстой складкой. Голос сохранился в силе, но когда в редких случаях доктору Асе приходилось разговаривать с кем-то на повышенных тонах, в ее голосе все же прорывалась старческая хрипотца. Для своего почтенного возраста ходила быстро, и поступь ее была тверда.

...Вот она – в пальто, теплых сапожках и шерстяной шапочке. С большой сумкой на плече. Спешит в госпиталь. Сумка с плеча съезжает и, поправляя ее, доктор Ася забавно подпрыгивает.

Автобус, которым она пользовалась, останавливался у самого госпиталя. Но из соображений – больше двигаться, доктор Ася выходила на две остановки раньше и шла пешком. Только когда хлестал ливень или снегом заметало все дороги, она садилась в автобус или брала такси.

Обычно я парковал свою машину за несколько улиц от госпиталя. Шел в клинику той же дорогой и в то же время, что и она. Случалось, предлагал понести ее сумку, в чем доктор Ася мне почему-то всегда отказывала. И так, во время этих пятнадцатиминутных «прогулок» между нами завязались отношения, чуточку выходящие за рамки узкопрофессиональных.

Вижу ее идущей в американский госпиталь. И вижу – идущей по Москве, более полувека назад, когда, закончив мединститут, она переступила порог психиатрического отделения одной столичной больницы.

Впрочем, в этой истории нужно перевернуть назад еще одну страничку и сначала оказаться в... Германии, накануне прихода к власти Гитлера.


Глава 1


Как известно, в первой половине прошлого века в Германии и Австрии возникло целое созвездие выдающихся ученых – Зигмунд Фрейд, Эрих Фромм, Альфред Адлер – список отцов-основателей школ психоанализа можно продолжать. Новая область медицины в те годы бурно развивалась, получив признание и широкое применение в странах Запада и США.

Неслыханный подъем в Германии переживала и психиатрия. В первую очередь следует назвать имена Артура Кронфельда и Эриха Штернберга. Не только потому, что это были специалисты мирового уровня, но и потому, что в их судьбах в полной мере отразилось звериные нравы той эпохи. Но исторические ниточки удивительным образом протянулись через десятилетия и даже через океаны…

Однако, все по порядку.

…В 1932 году у Гитлера возникла одна судебная тяжба: политические оппоненты обвинили его в том, что для ведения своей предвыборной кампании он незаконно получил деньги от Бенито Муссолини. Гитлер это обвинение отрицал, причем столь яростно, что адвокаты потребовали провести судебно-медицинскую экспертизу, чтобы установить его психиатрическую адекватность.

Экспертом был назначен Артур Кронфельд, известный немецкий психиатр, еврей, который долгие годы занимался вопросами шизофрении и других психопатологий. В течение нескольких дней Кронфельд близко наблюдал Гитлера, вел с ним беседы, чтобы вынести свое заключение.

Неизвестно, чем закончилась та судебная тяжба. Документы не найдены. Зато доподлинно известно, что через год Гитлер пришел к власти…

И с этого момента многим ученым и практикующим врачам жить в Германии стало практически невозможно. Во-первых, среди психиатров было немало чистокровных евреев, либо с «половинкой» или «четвертинкой» еврейской крови. Во-вторых, нацистская идеология, которой было отравлено все в стране, не давала возможности врачам нормально работать.

Спасаясь от тюрем и концлагерей, многие психиатры вынужденно покинули Германию. Одни бежали в страны Европы, другие – в Штаты. Но двоим – Артуру Кронфельду и Эриху Штернбергу – в середине 30-х удалось выехать в страну, где... все люди счастливы, где народ и коммунистическая партия во главе с товарищем Сталиным уверенной поступью к победе над всеми врагами и к коммунизму почти пришли.

Там, в Советской России, социализм, конечно, победил. Но, сколь бы ни была сильна коммунистическая идеология, психиатрические нарушения не подвластны даже ей. Увы, люди болеют и при социализме.

Несложно догадаться, что двух беглецов из Германии сразу же отвезли в Бутырскую тюрьму и, обвинив их в шпио… Нет, ничего подобного!

В Советской России их приняли весьма радушно, отдавая должное их врачебных заслугам. В России в те годы психиатрия также была на подъеме, поэтому власти посчитали, что два эмигрировавших немецких светила психиатрии – это неоценимая удача для пролетарского государства.

Кронфельд и Штернберг получили ведущие должности в научно-исследовательских институтах и лабораториях. Им сразу дали советское гражданство, квартиры, облагодетельствовали всеми льготами, которые полагались тогда крупным советским ученым.

Кронфельд продолжал заниматься вопросами шизофрении, а Штернберг – исследовал психозы пожилого возраста. Кстати говоря, это очень сложная и до сих пор мало исследованная область. Принято считать, что у каждого человека психиатрические нарушения проявляются только в раннем или зрелом возрасте. То есть, к двадцати-тридцати годам.

Но это не совсем там. Человеческая психика – субстанция пластичная и переменчивая. На нее постоянно влияет множество самых разных факторов. Нарушение психики может возникнуть в любом возрасте, включая преклонный, когда тихий, кроткий старичок или старушка вдруг превращается в агрессивного монстра.

Так вот, Эрих Штернберг был одним из первых, кто изучал психиатрические нарушения стариков и разрабатывал способы их лечения.

А в мире было уже очень неспокойно...

В 1939-м году НКВД поручило Артуру Кронфельду дать психологическую характеристику руководителям третьего Рейха. Сталин не мог разгадать намерений Гитлера, и политические отношения между ними неоднократно диаметрально менялись – от дружественных до враждебных. Поэтому Сталин и его ближайшее окружение хотели глубже понять фюрера «с медицинской точки зрения».

А кто мог лучше охарактеризовать Гитлера, чем Артур Кронфельд, который, ко всему прочему, был знаком с фюрером лично, поскольку некогда выступал в роли судебного мед эксперта по его делу?!

«Гитлер среднего роста, узкие плечи, широкий зад, толстые ноги; тяжелая походка подчеркивает безобразное строение его тела. Незначительный рот, небольшие мутные глаза, короткий череп, слишком большой подбородок подчеркивают известную дегенеративную примитивность. Он невероятно гримасничает, постоянно в каком-то беспокойном движении. У него бывают эпилептические припадки. Гитлер ярко выраженный психопат. Психопаты такого типа склонны время от времени впадать в депрессию, из которой обычно выходят в состоянии неконтролируемой агрессивности. Неконтролируемая агрессивность позволяет им забыть о риске и атаковать более сильного противника, который из-за внезапности и мощного импульса нападающего часто не способен оказать ему адекватное сопротивление...»

Так Кронфельд охарактеризовал Адольфа Гитлера.

Поразительно, насколько политические решения Гитлера отражали его природу психопата!

Созданные Кронфельдом психологические портреты Гитлера, а также Геббельса и Геринга, издали в НКВД брошюрой в количестве 50-ти экземпляров, для узкого служебного пользования. Несколько лет спустя, когда Гитлер напал на Советский Союз, эту брошюру расширили до объема книги и под названием «Дегенераты у власти» издали уже большим тиражом для широкого читателя.

Фактически это был первый в истории прецедент, когда на политиков высшего ранга попытались посмотреть с психиатрической точки зрения.

ххх


Но дегенераты находились у власти не только в Германии. Кремль к тому времени тоже превратился в своего рода «ку-ку хауз». «Вождь народов» тоже был хорошо «ку-ку» – редким параноиком; садистических наклонностей, навязчивых и мессианских идей у Сталина было не меньше, чем у Гитлера. Причем патологические наклонности «вождя» неуклонно развивались.

…И вот покатилось колесо «великого красного террора».

Да, от сталинизма в Советской России пострадали все. Но по психиатрии пришелся сокрушительный удар еще и потому, что сталинская власть (впрочем, как и любая авторитарная) с особым подозрением относилась к тем гражданским институтам, областям науки и искусства, которые непосредственно занимались вопросами человеческой души.

Оно и понятно: ЧЕЛОВЕК должен принадлежать власти, государству, партии, вождю. Но никак – не самому себе и не Богу.

Именно поэтому коммунисты в России подвели под секиру церковь, литературу и психиатрию, учинили полный разгром научного и практикующего состава психиатрических институтов, лабораторий и больниц.

Эриха Штернберга в 38-м году обвинили в том, что он немецкий шпион и приговорили к 15 годам лагерей.

С Артуром Кронфельдом обошлись помягче – не сослали. Зато подвергли жесточайшей травле со стороны государственных холуев от психиатрии. От него стали требовать, чтобы исследовал не душевное состояние людей, а воздействие инъекций тех или иных препаратов.

В 41-м году дивизии Гитлера стояли под Москвой, из столицы спешно эвакуировались научные институты. Имя Кронфельда почему-то не внесли в эвакуационные списки. В суматохе и панике, в атмосфере тотального страха никто не хотел помочь пожилому профессору. Он был брошен на произвол судьбы.

Понимая, что, взяв Москву, Гитлер его сразу уничтожит, Артур Кронфельд, не дожидаясь такого исхода, решил уйти из жизни сам – принял смертельную дозу веронала (сильнодействующего наркотика). Вечная ему память…

Его «более удачливый коллега» – Артур Штернберг, отбывал срок в лагере на Воркуте, потом его отправили в ссылку в Красноярск, и лишь через шестнадцать лет (!) он вернулся в Москву, в полной мере вкусив прелести русского коммунизма…

И еще одна любопытная деталь: ознакомившись с методом Кронфельда, ЦРУ обратилось к американским психиатрам с просьбой написать «психиатрическую характеристику» Сталина. Я этот документ не читал. Выскажу догадку: возможно, эта характеристика начиналась так: «Сталин среднего роста, узкие плечи, широкий зад, толстые ноги; тяжелая походка подчеркивает безобразное строение его тела. Незначительный рот, небольшие мутные глаза; короткий череп подчеркивает известную дегенеративную примитивность…»

Недавно в прессу просочилась информация о том, что по секретному заказу Пентагона американские врачи составили психологический портрет Путина. У вождя Владимира обнаружили синдром Аспергера. Честно признаться, странное заключение – ведь Путин чистой воды социопат.


Глава 2

…Вернувшись из ссылки, Эрих Штернберг стал руководителем московской клиники психозов позднего возраста в Академии Наук.

А доктор Ася, недавно закончившая мединститут, попала по распределению как раз в эту клинику, и под непосредственным руководством Эриха Штернберга проработала там много лет. Она-то и рассказала мне эту удивительную и печальную историю. Книгу «Дегенераты у власти» я потом разыскал в архивах Отдела славистики центральной Нью-Йоркской библиотеки...

Конечно, не тем заинтересовала меня доктор Ася, что ее учителем был видный психиатр, неудачно сбежавший от Гитлера и попавший в лапы к другому живодеру. Вернее, не только этим. Что-то чувствовала она в больных, что-то такое...

С пациентами она разговаривала так же, как и со всеми другими людьми, то есть – без напускной важности и таинственности. Была полной противоположностью тем психиатрам, которые задают больному либо заведомо примитивные, либо многоумные вопросы. Спрашивала у больного просто: как ему нынче живется, что у него в семье, что на работе. Потом, умолкнув, сосредоточенно смотрела на погасший перед ней монитор компьютера. Мысленно обращалась к своему полувековому врачебному опыту, будто спрашивала врача в себе: как же этому больному помочь?

Хотел бы я послушать тот ее внутренний диалог!..

Не так много я знал о ее личной жизни. Вот кое-что: в детстве она с семьей жила в московской коммунальной квартире. Там, в одной из комнат, обитала психически нездоровая женщина, которая ни с кем не ладила, резала себе вены. Соседям часто приходилось вызывать ей «скорую». Девочка Ася очень боялась эту женщину и дала себе клятву, что, когда вырастет, будет работать кем угодно, но только – чтобы не иметь дела с «психами»...

В Америку она приехала в возрасте пятидесяти шести лет. Хотя была главврачом в психиатрическом отделении крупной московской больницы, ее врачебный диплом в Штатах не признали, и ей пришлось переучиваться и сдавать экзамены, разумеется, на английском и с другой терминологией.

Ее муж в России был инженером, в Штатах тоже устроился по специальности. К несчастью, он рано умер от рака. Дочь давно имела свою семью, преподавала музыку в школе.

В госпитале, где я с ней познакомился, доктор Ася работала без малого двадцать лет. Не слышал, чтобы кто-то спрашивал ее, не собирается ли она на пенсию. Ну и что, если восемьдесят три? Велика беда. Дай Бог сорокалетним врачам так работать! Принимать столько пациентов, часто ездить на конференции, постоянно читать специальную периодику (свежие номера медицинских журналов всегда лежали на ее рабочем столе; в конце недели она давала мне толстую пачечку, рекомендуя прочесть ту или иную статью).

К ее мнению здесь прислушивались абсолютно все сотрудники – чувствовали за ней серьезный врачебный опыт. Но кто ее по-настоящему ценил, – так это заведующий Ричард Грубер. Мы – две дюжины «великих» психотерапевтов – спорили на совещаниях, шумели. А доктор Ася обычно молчала. Но если ситуация с пациентом была действительно сложной, Ричард Грубер не тратил времени попусту. «Что будем делать? Стоит попробовать это? Или это? Как вы считаете?» – спрашивал доктора Асю. И они обсуждали только вдвоем.


ххх


Доктор Ася даже внешне напоминала мне мою бабушку Машу. Обе они принадлежали к одному поколению советских людей и поэтому были политически крайне осторожны.

Помню, я задумал сделать ремонт в бабушкиной квартире, решил покрасить стены и двери. Принес инструменты и краску, пол застелил газетами – «Правдой», «Известиями», «Комсомолкой». Несколько газет разложил у наружной двери, на лестничной площадке, чтобы повсюду не разносить грязь.

Приступил к работе. Вдруг в комнату вбегает бабушка Мура – вся бледная, перепуганная: «Ты в своем уме?! Ты что, не понимаешь, что этого делать нельзя?!» Оказывается, она увидела в коридоре на полу расстеленные газеты. Какой ужас! Увидят соседи, донесут… А на дворе-то был не 37-й год, и не 53-й, а 2000-й…

Доктор Ася так же, как и бабушка Мура, прошла советскую школу политического воспитания. К тому же ее наставником был врач, выживший в ГУЛаге. Нужно помнить и то, что даже в относительно мягкие советские времена психиатрия находилась под неусыпным надзором «органов». На врачей заводились досье, стукачами в больницах становились даже няньки и санитары, диссидентов закрывали в «психушки», но туда, между прочим, попадали порой и партийные, и государственные чиновники разного ранга, нуждавшиеся в лечении. Известные актеры, писатели… Словом, у ГэБэ имелось немало причин держать психиатров под строгим надзором.

Стоило мне завести с доктором Асей разговор о современной российской политике (на русском языке – в американском госпитале!), как ее взгляд становился тревожным, она тут же вставала и плотно закрывала дверь своего кабинета. Давая мне почитать какой-нибудь журнал, обязательно проверяла, нет ли там случайно каких-либо ее записей, какого-либо «компромата»…

При этом доктор Ася никогда не поступалась своими принципами и была, как говорится, женщиной не робкого десятка. Некоторые пациенты рядом с ней – маленькой, хрупкой – выглядели гигантами. Были среди них и озлобленные, и недавно вышедшие из тюрем. В шрамах, наколках. Требовали у нее рецептов на наркотические таблетки, отказывались от принудительного лечения, в ее кабинете ругались, матерились…

Но, оставаясь с ними тет-а-тет, она находила подход к любому. С одними разговаривала мягко, других – жестко ставила на место.

Но всегда помнила, что перед нею – больной; кем бы он ни был, – он СТРАДАЕТ, поэтому его нужно жалеть и лечить.

Столь же принципиальной она оставалась и в отношениях с начальством госпиталя. Несколько раз, помню, ее даже вызывали «на ковер», требовали, чтобы выписала пациенту какое-то лекарство. Но доктор Ася непоколебимо стояла на своем, если считала свое решение правильным. Нет – и все.


xxx


Однажды она собиралась в отпуск. Я дал ей компакт-диск с десятисерийным фильмом «Идиот», который недавно посмотрел. Мне было интересно услышать ее мнение.

Вернувшись из отпуска, доктор Ася в конце рабочего дня пригласила меня к себе в кабинет. По ее словам, фильм произвел на нее такое сильное впечатление, что она взяла роман и прочитала его снова:

– В последний раз читала «Идиота», наверное, лет десять назад, – призналась она.

Затем стала разбирать персонажей и, восторгаясь гением Достоевского, указывала на поразительную точность писателя в изображении поведения своих «психиатрически нестабильных» героев. Проанализировав симптомы, поставила диагнозы Настасье Филипповне, Рогожину, князю Мышкину, генералу Иволгину.

– Вы, Герман, обратили внимание на патологическую дотошность князя Мышкина? Это же типичная черта эпилептиков. А Рогожин? Он ведь тяжелейший психопат!.. – и такпо всем героям.

Признаюсь, такого разбора романа я не встречал ни в одной книге о творчестве Достоевского.

Закончив этот литературный обзор, доктор Ася неожиданно промолвила:

– А все-таки как он ее любил…

– Кто? – не понял я.

– Князь Мышкин Настасью Филипповну. Любил ее безумно, безумно. Не будь на свете такой любви, наш мир давно бы развалился... Ах!

И доктор Ася вытерла навернувшиеся на глаза слезы...


Эпилог


Прошел год с тех пор, как я окончил институт и получил диплом. Начал работать психотерапевтом в одном кризисном центре в Манхэттене.

Однажды, в годовщину смерти бабушки Маши, решил помянуть ее и зашел в церковь. В ту самую, где когда-то был с Иваном.

…Шла вечерняя служба. Купив несколько свечек, я прошел в храм.

На клиросе читали псалмы: «Сердце чисто созижди во мне... Пламенем любви распали к Тебе сердца наша...» Из Царских врат выходил тот же, что и в прошлый раз, невысокий, бородатый священник. Поправив золотистую епитрахиль, читал молитвы.

...Я вспоминал бабушку Машу. Она часто молилась за всю нашу семью. Бабушка Мура, с глазами бесконечно добрыми, лежишь под железным крестом... И все равно, я знаю, ты молишься, продолжаешь молиться за отца, маму, меня...

Погас свет. Какая-то женщина ходила по храму, вынимая из лунок почти сгоревшие свечи, бросала огарки в жестяные банки на полу. И в церкви становилось еще темнее.

...Я не знаю, зачем существуют страдания. Когда в Питере я изучал философию и, живя в комфорте, отвлеченно рассуждал о жизни, ответ на этот вопрос у меня был. Сегодня его нет. Когда постоянно видишь страдания больных, запутавшихся людей, их титанические попытки что-то изменить в своей жизни, невозможно уйти в небесные выси отвлеченных теорий. Машины «скорой помощи» и полиции, оглашающие сиренами улицы, за эти годы для меня перестали быть обычными атрибутами большого города. Сломались железные стенки и пуленепробиваемые стекла тех машин. Я уже знаю, кто в этих машинах за железными стенками и пуленепробиваемыми стеклами сидит в наручниках или, связанный ремнями, лежит там на носилках.

Да, можно сказать так: я живу, как все, моя хата с краю. Достаточно и того, что я никому не причиняю зла.

Но неужели мы живем только для этого – чтобы не делать зла? Какую же тогда убогую, несчастную, пустую жизнь нам уготовил Бог!..

Включили свет. Чтение псалмов закончилось. Несколько человек вышли. Оставшиеся выстроились в очередь на исповедь.

Я пригляделся к людям, ожидавшим священника. Нет, не может быть!

...Он стоял в очереди к покаянию. Покосился на меня подозрительно. Он был неухожен – взлохмачен, в старых джинсах и помятой футболке. Он видел, что я узнал его. Но стоял, не двигаясь, не сводя с меня глаз.

Запах старой одежды, резкий запах горя, психбольниц и бродяжничества проник в мои ноздри...

Иван! Иван!..

…………………………………..................................................................

Мы долго гуляли по городу, разговаривали. Был чудесный майский вечер. Ни мне, ни Ивану не хотелось садиться в метро и ехать домой.

Спустившись к набережной, мы вышли на пирс, где несколько рыбаков ловили рыбу. Уже стемнело. На противоположном берегу сверкали небоскребы Манхэттена.

Я стоял, облокотившись на железные перила. Припомнил тот день, когда полтора года назад, зимой, прогуливался по этому пирсу, перед совещанием, на котором должно было обсуждаться дело Ивана… Сколько же воды утекло с тех пор!

Иван, распрямив спину, смотрел куда-то вдаль.

– Если бы я вам, Герман, рассказал про свою жизнь после того ужасного дня в операционной, когда я совершил убийство. Десять лет бесконечных страданий… На мне лежало проклятие Каина… Нет, хватит об этом! – он передернул плечами. Затем приблизил ко мне лицо и зашептал. – Понимаете, я поверил в Божью любовь! Я могу спастись только Его любовью. Мы все, все можем спастись только Его любовью! Ведь если бы Бог не любил нас и не прощал, то… – голос его дрогнул.

Возникла долгая пауза. Я молчал, пытаясь осмыслить слова Ивана: каяться и прощать… спастись Божьей любовью…

– Иван, – начал я наконец. – Простите меня за тот мерзкий поступок с деньгами...

– Перестаньте! – перебил он. – Если бы не вы, где бы я был сейчас? Вы – врач, настоящий врач! – он схватил мою руку и стиснул ее так, что я едва не вскрикнул от боли...

2014 г.




Комментарии автора


* Непонятно, почему именно этой птице – кукушке, а не, скажем, журавлю или вороне, выпала честь угнездиться в американском психиатрическом сленге. Так, психически больного на жаргоне называют – ку-ку; психиатра – ку-ку доктор; дурдом – ку-ку хауз или гнездо кукушки.


** В США в области психиатрии специалисты разделяются на психиатров, психоаналитиков, психологов и психотерапевтов. Главное различие между ними заключается в том, что только психиатр имеет право выписывать лекарства. Остальные же помогают пациентам исключительно словом.


Лечение в психиатрических амбулаторных клиниках не надо путать с модой на психотерапию, когда состоятельный человек может себе позволить роскошь иметь своего психотерапевта так же, как, скажем, персонального парикмахера или тренера в фитнес-клубе.





В ГОРАХ ГАЛИЛЕЙСКИХ


Новелла


Вместо предисловия


«Лучше напишите лихой детектив по-ближневосточному», – предложил редактор одного журнала, пробежав глазами по страницам моих путевых заметок. В другом журнале история повторилась, правда, там мне посоветовали «сочинить этакий веселый Декамерон, с ближневосточными прибамбасами». Не повезло мне и в религиозном издании: «Вы, молодой человек, абсолютно не ос­ведомлены в догматике, а в некоторых местах еще и впадаете в жидовствование».

Не обладая даром детективно-эротического баяна и не владея догматикой, я все же решил несколько изменить первоначальный вариант и рассказать просто, без всяких домыслов и «прибамбасов», что со мной недавно приключилось. Окончив работу, с удивлением обнаружил, что занудные путевые заметки превратились в занятную повесть с любовной интригой и едва ли не детективной историей.


Отъезд


Каждый из нас порою подходит к черте, когда возникает потребность взглянуть в условное зеркало, чтобы увидеть в нем и понять, кто же ты.

Для человека, который всю свою сознательную жизнь считал себя евреем, но чей родной язык – русский; кто получил атеистическое воспитание, однако проявлял непраздное любопытство к православию; кому тридцать лет из тридцати довелось прожить на краю Европы, но кто считал себя антропологически выходцем с Востока, Израиль мог послужить таким идеальным зеркалом.

Въездную визу в Израильском посольстве получить было нетрудно, а дома – в Воронеже, кроме жены, с которой я недавно развелся, ни родных, ни близких не оставалось.


Климат


Думаю, именно с этого нужно начать знакомство с той страной, вернее, с теми местами, где две тысячи лет на­зад разыгралась и по сей день продолжает разыгрываться мировая трагедия.

Мы, жители иных широт, климат воспринимаем иначе, чем восточный обитатель. С небольшими поправками, времена года у нас совпадают с календарем, сезоны имеют свои сроки, температурные колебания – границы. Иное дело – там.

Вчера, в последний ноябрьский день, землю сжигало солнце: жители изнывали от жары, спасаясь в водах Средиземного моря или в горных речушках. А сегодня – небо в мгновенье ока затянули ту­чи. Погромыхивает гром, земля, иссушенная семиме­сячным летом, умиротворенно вздыхает. Аборигены радуются, как дети, подставляя крупным каплям свои загорелые лица. Первый дождь! Теперь озеро Кинерет (море Галилейское), единственный пресный источник, начнет наполняться водой.

Радость, однако, вскоре сменяется тоской, когда день за днем без перерыва льет с небес; кругом грязь, бедные жители ютятся в сырых квартирах.

И вдруг – после дождливого кошмара на землю сползает солнечный луч! Ночью ты мерз в плохо отапливаемой квартире, едва ли не сморщился от сырости, а утром – в летней одежде выходишь на улицу. В небе – ни тучки. Можно просушить одежду, даже загореть.

Так продолжается день, два. Но местный житель зна­ет, что это – лишь короткая пауза перед новой затяжной неде­лей дождей.

Такая резкая смена погоды – при семимесячном изнурительном лете и трех месяцах проливных дождей – бесспорно, наложила отпечаток на характер жителей Израиля.

Но самое тяжкое испытание – это хамсин, циклон из Аравийской пустыни. Он неизбежен, приходит обычно летом, когда и без того жизнь нелегка, однако не исключено, что знойный гость явится осенью или даже зимой.

...В хамсин – с утра дует едва уловимый ветерок, в медленно раскаляемом воздухе повисает пыльная завеса. Начинают чесаться глаза, во рту пересыхает, тоже как в пустыне. Улицы вымирают. К вечеру купола мечетей и соборов, машины, мусорные баки – все вокруг покрыто толстым слоем пепельно-желтого песка и пыли. В хамсин люди и животные пьют воду больше обычного. В эти дни из дому лучше не выходить.

Не послушав совета бывалого соседа, однажды в хамсинный полдень я вышел за покупками. По дороге хлебал водичку из бутылки, в душе подтрунивая над пустыми страхами старожилов. Через полчаса, добравшись до торговых лавок, я уже находился в состоянии вневременного и внепространственного транса, смутно различая цвета и звуки вокруг. А весь следующий день, полуживой, вставал с дивана лишь для того, чтобы достать из холодильника воду и запить очередную таблетку аспирина...

Осенью сюда, в те самые «теплые края», прилетают аисты, а весной они возвращаются в Европу. Аисты селятся колониями: сотни длинноногих птиц важно ходят по топям, неподалеку от промышленных зон на берегу моря, хлопают крыльями, трещат клювами. Гнезд они здесь не строят. Как-то странно видеть этих птиц в декабре – у подножия серовато-синих Галилейских гор, на берегу жаркого Средиземного моря...


Назарет


Разве что доброе может выйти из Назарета! – так говорили древние иудеи, подразумевая бедность и разбойничьи нравы жителей этой деревни.

За две тысячи лет много воды утекло, но внешне здесь изменилось немногое: такая же грязь, потрескавшиеся стены домов, вечные заторы на узких дорогах... Волею судьбы, в Назарете мне пришлось остановиться и жить.

Городок расположен в Галилее – север­ной горной части страны. В одном из писем Гоголя во время его паломничества в Святую Землю есть замечательные описания этих гор: «...Еще помню вид, открывшийся мне вдруг посреди однообразных серых возвышений – вдруг с одного холма, вдали в голубом свете, огромным полукружьем предстали горы. Никогда не видел я таких странных гор: без пик и остроконечий, они сливались с верхами в одну ровную линию, составляя повсюду ровной высоты исполинский берег. По ним не было приметно ни отлогостей, ни горных склонов; все они как бы состояли из бесчисленного числа граней, отливавших разными оттенками сквозь общий мглистый голубовато-красноватый цвет...».

Можно взобраться на любую из них – оттуда виден весь Назарет. Вечер скрывает бед­ность. Зажигаются огни в домах, вспыхивает реклама. Из мечети доносится заунывное «Аллах акбар...» – при­зыв к правоверным совершить вечерний намаз. Голос му­эдзина, усиленный динамиками, разносится на километры, поглощая иные звуки и шорохи. Лишь прислушавшись, можно уловить стреко­тание кузнечиков. Вдруг на поляну выбе­гает осел. Следом появляется арапчонок и прутом загоня­ет непослушное животное домой, в стойло. В небе четче вырисо­вывается месяц, на Назарет спускается ночь...

И в одну из таких ночей в этом захолустье две тысячи лет назад произошло величайшее событие: «Се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему: Эммануил, что значит: с нами Бог...».

На месте, где Богородица услыхала Благую весть, сегодня высится храм. А рядом с ним – арабский базар.


«Все – по шекелю!»


Базар здесь прочно вмонтирован в жизнь и быт. В городках и поселках вдоль узких, петляющих уло­чек на первых этажах невысоких домов располагаются торговые лавки, на вторых этажах, как правило, обитают многочисленные семейства.

За тысячелетия изменились разве что упаковки, дух же восточной торговли неистребим.

...Невероятный гам: кудахчут куры, гогочут гуси, блеют овцы; продавцы, не жалея голосовых связок, предлагают свой товар. На брусчатке не мудрено поскользнуться – дорога усыпана корками и кочанами. Все пробуется на запах и вкус, огрызки тут же летят под ноги. На крюках висят бычьи головы и коровьи языки, летят пух и перья обезглавленных кур и индюшек. Звенит бижутерия, звучит бесконечная монотонно-веселая арабская музыка. К обеду, когда торговый день близится к спаду, шум и гам усиливается вдвое, возможно, втрое. «Аколь шекель! Аколь шекель!» (все по шекелю) – идет дешевая рас­продажа овощей и фруктов, которые к завтрашнему дню потеряют свой товарный вид, а, значит, и цену.

Реклама – двигатель торговли! – эта формула применима на Западе. На Востоке же, как и прежде, двигатель торговли – атмосфера и личные отношения.

Желая продать свой товар, араб с необычайной легкостью преображается в закадычного приятеля: он интересуется здоровьем, настроением, делами покупателя, сочувствует его невзгодам, радуется его удачам. Он не спешит, не навязывает свой товар. Да и куда спешить? Зачем торопиться? Времени еще полно, на Востоке дела быстро не делаются. Расспрашивая, он бережно берет покупателя под локоток, похлопывает его по плечу, понимающе поддакивает. И незаметно, как бы невзначай, переходит к главному – к продаже.

Араб-торговец прекрасно помнит многих своих покупателей – их имена, дни и время их прихода на базар, покупательную способность каждого. Он знает, кому из них можно доверять, за кем нужно держать глаз да глаз, с кем торговаться бесполезно.

И еще: когда дело касается торговли, араб легко отбрасывает всякие национальные и религиозные предрассудки, поразительно быстро схватывает язык новых покупателей. Сегодня на арабских базарах Израиля громко звучит и русская речь: «Всьо по шекель! Купи-купи! Отчен дьошов!».

...Вечереет, спадает жара, дует легкий ветерок. Утомленные торговцы, подсчитав выручку, сбрасывают на дорогу груды непроданных, уже подгнивших продуктов, выливают из лоханей грязную, смешанную с кровью и перьями, воду. То там, то тут вынырнет из-за угла и исчезнет в темном проеме Назаретской улицы чья-то тень...


В поте лица


Вскоре после приезда я устроился работать на овощную базу.

Клиенты – главным образом хозяева небольших магазинов, приезжали сюда за товаром на своих машинах. Не помню случая, чтобы сделка не состоялась и кто-то уехал с пустыми руками. Порою сюда заявлялся монах в черной длинной рясе, а иногда – в белом халате – мулла. Мулла приезжал на новом автомобиле, монах – на старом осле, которого привязывал у входа. Бывало, что монах и мулла случайно встречались. Они приветствовали друг друга: на широком лице муллы появлялась улыбка, монах же бросал хмурые взгляды из-под густых бровей.

Базой владел некий Саид, но здесь он появлялся крайне редко, возложив все управление на Шейха.

Шейх – коренастый араб лет пятидесяти, в белой накидке на голове, обрамлявшей смуглое лицо с вечно бегающими остренькими глазками, отдавал распоряжения, рьяно торговался с клиентами, при этом успевая следить за ситуацией на всех точках базы. Шейх не был религиозным фанатиком в примитив­ном понимании этого слова. Поговаривали, однако, что недавно он со­вершил паломничество в Медину, привез оттуда священные четки и еще что-то.

Правая рука Шейха – водитель трейлера: массивное существо с выпуклыми глазами и щетиной на крупном, будто распухшем лице. Водитель был невежествен и неряшлив, постоянно что-то жевал, сплевывая косточки себе под ноги. Как линии на своей ладони, он знал все местные тропки, гонял трейлер в те деревни, где соплеменники дешево продавали фрукты и овощи. Купленное привозил сюда, на базу.

Младший персонал был представлен Максудом и Джамалем – молодыми арабами с «территорий», нелегально находившимися в Израиле. Они имели возможность неплохо заработать с минимальным риском – в случае обнаружения их просто выслали бы из страны. Максуд – невысокий, худощавый, юркий, отсидевший три года, по его словам, за терроризм (думаю, за злостное хулиганство), был полной противоположностью Джамалю – простоватому увальню с длинными руками и перекошенной налево головой.

У этих ребят мне посчастливилось работать подсобником.


«Чуда!»


На вершинах гор дышится легко и свободно. В обед я любил там сидеть: ел шаурму и смотрел вдаль. Бесконечные горные кряжи и повисшее над ними багровое солнце...

Язычество европейцев, тем более славян, отличается по духу от восточного язычества. Только в наших дремучих лесах, да при лу­чине, могли родиться лешие, домовые, ведьмы. Нечисть пряталась по углам, выползала из-под земли, исчезала в болотных трясинах.

Сознание восточного человека не могло породить леших и ведьм. Здесь природа открыта и безжалостна. Ничего сверхъестественного под этим палящим солнцем, похоже, произойти не может. Чтобы выжить, остается только одно – тяжело и монотонно рабо­тать.

И все-таки восточный характер так же непредсказуем, как непредсказуемы эти узенькие петляющие улочки. Под изнурительным зноем, в пыли из пустынь, на горячих камнях рождались боги-гиганты, боги-монстры: разные там Ваалы, Мардуки, Астарты. Упоенные своим могуществом, безразличные к человеческой боли, они требовали только жертв. И неспроста в Ветхом Завете так пронзительно звучит мольба о милости и милосердии.

И еще: здесь, на Востоке, пребываешь в непрерывном ожидании чуда. Причем, чуда не мистического, а реального, чуда, которое должно произойти вот-вот, сию минуту. Не случайно ветхозаветные евреи требовали от Иисуса чудес. «Чуда! Чу-да!»

А Он – вместо чудес предложил им Царство Небесное...


Тысяча и одна сказка


Знакомство с Максудом и Джамалем началось с того, что на одном из перекуров они попытались выяснить мою религиозную принадлежность.

– Муслими? Иегуди? Ноцри? (мусульманин? иудей? христианин?)

Мир для них представлялся треугольником, в углах которого нахо­дились мусульмане, евреи и христиане. Я попробовал им объяснить, что, мол, все не так просто, что путь к вере у каждого свой, что неисповедимыми путями Господь ведет одного к обрезанию, другого – к купели Крещения. Однако моя теологическая речь была прервана – Максуд и Джамаль просто не могли уразуметь, как человек может не исповедовать ни одной к о н к р е т н о й веры и не принадлежать ни к одной к о н к р е т н о й религии. Переглянувшись и обменявшись несколькими отрывочными фразами, они расхохотались. Подозреваю, они посчитали меня тупицей.

– Иегуди, – прищурившись, промолвил Максуд.

– Баран, – ответил я по-русски.

Кстати, нашему общению серьезно мешали и языковые барьеры: Максуд и Джамаль не владели английским, я же первое время испытывал трудности с ивритом и, разумеется, ни гу-гу – по-арабски.

Круг наших обязанностей был достаточно широк: с утра пораньше появлялись покупатели, которых мы должны были сопровождать с тележками вдоль ящиков и мешков, выставленных рядами. Выбрав овощ или фрукт, покупатель обращался к Шейху. Сторговавшись, указывал, сколько ящиков грузить на тележку, и шел дальше. Потом мы товар взвешивали, перегружали в стоящие на улице автомобили и неслись обслуживать нового клиента.

С семи до одиннадцати – сумасшедшее время: десять ящиков мандаринов, семь коробок манго, три мешка лука, две тяжеленные ветки бананов... К телеге, к машине, к весам, к телеге...

Когда наплыв покупателей спадал, мы брали метлы и шланги. Подметали и мыли полы, под напором воды наружу выносились корки, косточки, огрызки – роскошный стол для ворон. Получасовой наш обед завершался с гудками подъехавшего трейлера, загруженного свежими, только что с садов и огородов плодами.

Когда основные разгрузочные работы были выполнены, а вечерний заезд клиентов еще не начался, мы сортировали яблоки в контейнерах. (Сортировку, кстати, мне доверили только через месяц работы на базе, решив, что созрел.)

Из любых двоих одному обязательно предназначена роль первого. И первым оказался Максуд – в нужное время он мелькал перед глазами Шейха, делая вид, что работает. Непосредственное же исполнение работы выпало на плечи Джамаля, и он с радостью поделился ее львиной долей со мной.

Джамаль оказался простым и добрым малым; пределом его мечтаний было собрать энную сумму денег, чтобы поскорее жениться. Он обучал меня ивриту, используя в качестве наглядного примера те же яблоки, – «большое», «красное», «гнилое» и т. д.

Иногда, под настроение, Джамаль рассказывал мне сказки.

– Ты гору Хермон знаешь? – спрашивал он, начиная издалека.

– Да. Там, кажется, круглый год лежит снег.

– Но раз в году, на великий праздник Аллаха, снег тает. В Израэльской долине появляется черный раб с кувшином финикового вина. Раб собирает маковые лепестки в кувшин и относит его на вершину Хермона, где его ждет гуль.

– Кто?

– Гуль. Это – дух великой женщины. Потом к гуль подводят тени всех женщин, вышедших замуж в истекшем году, и она окропляет их этим вином, чтобы жены хранили верность своим мужьям.

– Красивая сказка. А что, жена изменять мужу не может?

– Никогда! Ассур! (нельзя – араб.) Жена должна хранить верность мужу до гроба. Такова воля Аллаха…

Под руководством Джамаля я познавал Восток и с кулинарного бочка, поедая в непомерных количествах овощи и фрукты, многие из которых мне до сих пор были неведомы. Есть разрешалось все, без ограничений.

Всем другим дарам природы Джамаль предпочитал каштаны. Он знал их чудесную либидоносную силу. В подсобке стояла плитка. Улучив свободную минуту, Джамаль несся туда, разжигал угли и клал каштаны на решетку. Снимая, перебрасывал их с руки на руку, дул, затем чистил и, погружая в рот, блаженно закрывал глаза. Представляю, какие гаремы возникали в его голове! Порой он предлагал (как мужчина – мужчине) каштаны и мне, а на следующее утро, хихикая, интересовался, как прошла моя холостяцкая ночь.

Максуд же в свободное время любил поговорить со мной о политике, в основном, об арабо-израильских отношениях. Для убедительности своих слов он закатывал рукава своей рубашки и показывал воинственные наколки на жилистых руках, а при слове «иегуди» брал в руки нож и, улыбаясь, проводил тупой его стороной по своему горлу.

Пить водку запрещал Аллах, но порою по утрам мои веселые коллеги выглядели очень вялыми и подозрительно задумчивыми.


Сарра


Мы с ней встретились в одном ночном клубе Тель-Авива. Я сразу заприметил эту стройную коротко стриженую брюнетку в джинсах и футболке.

Она сидела за стойкой бара с подругой, пила коктейль и слушала виртуоза-гитариста. Один раз, закуривая, попросила у меня зажигалку. Потом они с подругой вышли. Я смотрел ей вслед, пожалев, что не спросил ее имя и телефон. И совершенно случайно снова встретил в почти пустом автобусе, который мчался по ночной дороге из Тель-Авива в Назарет.

По мере удаления на север дорога шла вверх, холмы и пригорки сменялись горами.

– Тебя как зовут? – спросила она, когда автобус проехал очередной поселок.

– Борис. А тебя?

– Сарра.

Ее родители – родом из Литвы, приехали в Израиль, когда Сарре было десять лет. Ее родной язык – иврит, но и русским она владела неплохо. Сарра училась в институте на администратора и подрабатывала продавщицей в супермаркете. Перед этим она отслужила в израильской ар­мии, где в случайной перестрелке получила ранение в плечо. Любила музыку, зна­ла Тору.

Одному Богу известно, как за столь короткое время поездки – чуть больше часа, нам удалось так много узнать друг о друге.

Мы попрощались у подъезда ее дома. Сарра протянула мне руку, ласково и чудно улыбнувшись... Во всей простоте ее обращения угадывалась тонкость, застенчивая женственность, но вместе с тем твердость характера.

И непонятно почему, придя домой, я тщетно пытался вспомнить лицо своей бывшей жены, которую, не сомневался, что буду любить всегда. Женщина в далеком Воронеже мне вдруг показалась серой, истеричной. Образ другой теперь волновал мое воображение. Сарра...


«Из глубины воззвах»


Иордан. В нашем представлении название этой реки ассоциируется с иконами Иоанна Крестителя,вознес­шего руки над головой Иисуса. Почему-то представлялось, что это достаточно широкая река. На самом же деле Иордан – узенькая горная речушка. В спокойные дни в ее темно-зеленых водах отражаются густые шатры низко склонившихся старых ив.

Иногда я ездил туда, облюбовав местечко в тени. Лежал на траве, курил, размышлял.

...Почему так? Другой бы, наверное, отдал полжизни, чтобы попасть на этот берег. Ходил бы, искал святые следы, молился. А у меня в душе – пусто, никакого религиозного восторга, никаких упований. Иордэн!.. С каким жадным любопытством, с каким напряжением и тревогой еще недавно я рассматривал иконы в наших воронежских церквах!

Сколько раз в своем воображении видел эту картину: пестрая, разноликая толпа в жаркий день высыпала на берег. Верблюды купцов и кочевников лежат на траве, безразлично шевеля уродливыми отвисшими губами. И безумный Иоанн-пророк, в порванной мокрой власянице на тощем теле, стоя по колени в воде, обличает толпу, пытаясь перекричать другие голоса и себя самого. И к этой толпе грешников тихо подходит Иисус... А далее – рокочущий глас с небес, глаголющий: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение...»

Но почему же сейчас, здесь, на берегу этого самого Иордана, сердце мое словно окаменело? Почему эти святые места не вызывают у меня никакого трепета? Почему моя прежняя религиозность вдруг исчезла, и глаз видит реальность только в ее неприглядной, навязчивой пестроте и грязи? Почему здесь, на Святой Земле, где, казалось бы, вера должна достигнуть своих высших пределов, я испытываю глубочайшую тоску по духовным книгам, по церквам и той единственной синагоге в нашем хмуром Воронеже? Почему там, в безбожной стране, я сильнее верил в Бога, а здесь, на Земле Святой, я эту – пусть неопытную и наивную – веру словно утратил?..


Дети природы


Постепенно я вникал в тонкости быта Максуда и Джамаля. Жили они на этой же овощной базе. Обедали в подсобке в тыльной части помещения. Там стояли ящики, служившие им стульями и столом, плитка, бутыль с пресной водой. Еду обычно готовил Джамаль, Максуд же в это время бежал за покупками.

Все приготовив, предварительно смахнув с ящиков грязь, они приступали к трапезе. Всегда приглашали к столу и меня. Ели мы из общего котла – глубокой миски. В рацион неизменно входили жареные и сырые овощи и жареные куры, купленные в соседней лавке. Ложек и вилок здесь не признавали. В ход шли питы – тонко раскатанные запеченные лепешки, полые внутри. Максуд и Джамаль отрывали от питы кусочек, искусно захватывали им снедь из миски и, не обронив ни крошки, подносили ко рту. Я же пользовался старой доброй ложкой, что сильно раздражало радушных хозяев. В конце концов, я уступил и тоже взял в руки питу.

Все запивалось сырой водой. Застолье заканчивалось кофейной церемонией. Кофе варил Максуд, добавляя в турку с кофе щепотку эля – травку, придававшую напитку специфический запах и привкус. Одна наперсточная чашечка растягивалась во времени на четверть часа.

Спали они там же, в подсобке, на матрасах на полу. Кстати, там же стоял и приемник, с утра до ночи изрыгавший арабскую музыку, которая меня доводила до бешенства. Я был уверен, что звучит одна и та же песня, гремят одни и те же ситары и барабаны. Джамаль и Максуд утверждали обратное. Более того, они знали дословно почти все эти песни и порою громко подпевали, прихлопывая ладонями по своим ляжкам.

Мои отношения с Максудом становились все хуже. Я называл его «бараном» (уже на иврите), он же частенько норовил сделать мне какую-нибудь пакость: то якобы случайно задевал ящик над моей головой, то лихо разворачивал автокар, едва не сбивая меня с ног. Пару раз мы с ним едва не подрались, если бы не Шейх, который всегда вовремя нас разнимал с угрозами выгнать обоих.

Недалеко от базы находилась мечеть, откуда в строго установленное время разносилось тягуче-монотонное «Аллах акбар». В эти минуты все, включая Шейха и водителя, валились на пол и совершали намаз. Шейх и водитель становились коленями на заранее приготовленные мягкие коврики, а Максуд и Джамаль (плебс) – просто коленями на грязный пол. Все вымирало, Аллах грозно взирал на своих верных подданных. Я же в это время мог отдыхать, умостившись на ящике, и потому призыва муэдзина ожидал с таким же нетерпением, как все мусульмане Назарета.

Домой я обычно возвращался пешком. Изредка на своей «Мицубиси» меня подвозил владелец базы – Саид, приезжавший сюда за выручкой. Упитанный, лысоватый Саид звонил из автомобиля сначала своей жене – говорил, что задерживается по делам, а потом – каким-то «Таньюше и Наташе». Договаривался с ними о цене и времени и, взглянув в зеркальце на свое тщательно выбритое, холеное лицо, молодцевато мне подмигивал. То ли в шутку, то ли всерьез, предлагал и мне с ним поехать к «Таньюшам». Но меня ждала Сарра.


«Черна ты, но красива, как завесы Соломоновы...»


В свободные вечера мы Саррой ездили к Средиземному морю, к обломкам одного рыбачьего судна на берегу. Море в том месте казалось выше берега; темно-сиреневое, оно поднималось над поверхностью огромной дугой, заслонив дальний горизонт и соединив концы земли с востока и запада.

Мы брели вдоль берега, подбирая с песка маленьких крабов, оставленных прибоем (те слабо и беспомощно шевелили клешнями), и бросали их в набегающие волны.

Заплывали далеко-далеко. Высыхали под звездами, у ржавых обломков той шхуны. Сарра растягивалась на песке, и по ее влажному телу пробегала лунная дорожка. Я долго ее целовал и нежно дул в глубокую ям­ку на левом плече – след от пулевого ранения. А когда мой язык касался ее, уже теплого, живота, Сарра блаженно вздрагивала и замирала, что-то шептала, накручивая на свой палец мои мокрые волосы.

…Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви...

Порою в сторону Сирии или Ливана в ночном небе над нами с ревом пролетали израильские истребители F-16.


ххх


Простота, однако, уходила, наши отношения с Саррой становились сложнее.

– Не понимаю, неужели ты не можешь подыскать себе что-нибудь поинтересней, чем работа грузчика! – возмущалась она.

– Видишь ли... До этого я сменил не одну специальность: выучился на инженера, пробовал заниматься бизнесом. Но все это – не мое. Понимаешь, я хочу найти что-то стоящее, – такое, чему не жалко отдать все свои силы, чему можно посвятить жизнь...

– И поэтому ты ишачишь на овощной базе с палестинцами?!

– Да... Такова жестокая плата за эти поиски. К тому же я еще твердо не решил, останусь ли в Израиле или уеду.

– Тебе здесь не нравится?

– Почему же... нравится. Но прихожу к выводу, что еврей из России везде, в любой стране, включая, разумеется, и Россию, обречен оставаться незваным гостем, чужаком. И не только потому, что ему об этом напомнят окружающие: назовут ли «пархатым» по-русски или «русим насрихим» (вонючий русский) на иврите. Вся беда в том, что русский еврей от своей самобытности ни за что не сможет отказаться. Это трудно объяснить: в России я тосковал по восточному солнцу и пальмам, а в Израиле мне ночами снится снег...

– Думаю, что ты просто еще не привык к этой стране.


ххх


Свой «глок» Сарра хранила в ящике письменного стола, вместе с удостоверением на право владения огнестрельным оружием, документом с регистрационным номером пистолета и заколками для волос. Я бы, наверное, никогда не узнал об этом пистолете, если бы однажды, проходя мимо одноэтажного, неестественно длинного здания, не обратил внимание на странный рекламный плакат у входа.

– Это тир? Или магазин по продаже оружия?

– И то, и другое. Хочешь пострелять? Могу предложить свой «глок», – сказала Сарра. – Тем более, мне и самой нужно сделать десять выстрелов для ежегодной записи в табель.

– У тебя есть пистолет? Зачем он тебе?

– Так... Купила, вернувшись из армии. Я тогда, после ранения, была слишком радикально настроена, – и она улыбнулась своей ласковой и чудной улыбкой, словно сожалея о чем-то...

Вскоре мы стояли в этом тире. Отработанным движением инструктор заслал полную обойму в патронник достаточно легкого и удобного «глока» и передал пистолет Сарре. Прогремел первый выстрел.

Сарра – в джинсах и футболке – стояла, вытянув перед собой загорелые руки: ее правая ладонь крепко сжимала, а левая, раскрытая, подпирала снизу рукоять пистолета. Губы ее были плотно сжаты, почти не видны, крылышки носа напряженно раздувались. После очередного нажатия курка из пистолета вырывался огненный фонтанчик, а корпус Сарры отбрасывало назад.

– Теперь – твоя очередь, – сказала она, рассмотрев довольно метко продырявленную пулями бумажную мишень, и протянула мне пистолет.

Опасные гости


Однажды с полпути я вернулся на базу забрать оставленную там куртку.

Возле здания стояла «Мицубиси» владельца базы Саида и какой-то старый вэн с открытым кузовом. Обычно на таких допотопных вэнах предприимчивые арабы с «территорий» разъезжают по городам Израиля, скупая за гроши старье: бытовую технику, посуду, одежду – и купленное отвозят в бедные деревни, где потом втридорога продают своим землякам.

Дверь в офис (небольшая комната у входа) была едва приоткрыта. Подкравшись, я заглянул в дверную щель.

В комнате сидели двое угрюмых мужчин лет сорока пяти, в темных пиджаках и клетчатых черно-белых накидках на головах. Негромко, в усы, что-то говорили Саиду.

Саид мне виден не был, я только слышал его голос. Обычно веселый и беспечный, он звучал как-то потерянно, даже испуганно.

Неожиданно один из мужчин приподнялся, взял переданные Саидом пачки денег, снял с них резинки и стал быстро пересчитывать, слюнявя пальцы...

Кем были эти таинственные визитеры? Наверняка не покупателями бананов. И вряд ли перекупщиками старья.

– Скорее всего – это исламский рэкет, – предположила Сарра, когда я рассказал ей об увиденном. – Террористы вынуждают богатых соплеменников, не желающих жертвовать жизнью, жертвовать на террор деньги.

Мы пили кофе в моей квартире. Окна были открыты, веяло вечерней прохладой. Монотонно стрекотали цикады, щебетали птицы на ветках платанов.

– Ты еще очень мало здесь живешь и не все здесь понимаешь, – говорила Сарра. – Ты еще не знаешь, где можно ходить, а где нельзя, что можно говорить, а что нет. Ты еще не знаешь арабов. Они – лживы, коварны, жестоки. Ты веришь их улыбкам, их словам. У них просто такая манера: араб говорит тебе комплименты, называет «мудрейшим человеком», а в душе считает тебя круглым идиотом. Он тебе улыбается, рассказывает сказки, а потом, при удобном случае, вонзит нож в спину. Для них не существует ни законов государства, ни законов морали, они признают только проповедь своего муллы в мечети.

– Ну, знаешь, евреи – тоже не ангелы, – перебил я. – Вы здесь, в Израиле, все закоснели в средневековых предрассудках.

Сарра взяла со стола зажигалку, зачем-то щелкнула пару раз. Огонек осветил ее уставшее и, как мне показалось, немного рассерженное лицо – мои слова об Израиле ее задели.

– Я давно хотела тебя спросить, – начала она, стараясь сохранять спокойный тон. – Вот ты – еврей, приехал в Израиль. Если бы ты вступил в какую-нибудь радикальную израильскую партию или отпустил бы пейсы и ходил каждый день в синагогу, – это было бы в порядке вещей. Но за все время, что живешь в Израиле, ты даже не выучил первых слов «Га-Тиква» – нашего гимна. По-моему, арабы тебя больше занимают, чем израильтяне. И потом – твой странный интерес к религии Иисуса Христа. Ты ходишь по христианским местам, ставишь там свечки, чем-то мучаешься. Разве еврея должно волновать христианство?

– Как бы тебе объяснить? Я пытаюсь понять историю… А еще существует то, что называется правом человека свободно размышлять. И я этим правом очень дорожу. Впрочем, вам здесь, на Востоке, свобода не нужна.

– Если ты скажешь еще одно кривое слово об Израиле, я тебя застрелю, понял? – Сарра подошла и приставила свой указательный пальчик к моему лбу.


И все возвратится в прах...


У Сарры умер отец. Обширный инфаркт. По ее словам, в последнее время отец часто жаловался на боли в груди, но к врачам идти не хотел. Его – уже при смерти – отвезли в больницу с работы (он занимал должность инженера на заводе, где делали сборку армейских джипов).

Несколько раз, ненадолго заходя к Сарре, я видел этого высокого сутуловатого мужчину с умными и какими-то очень печальными глазами. Мы так ни разу и не поговорили, лишь здоровались, хотя я был почему-то уверен, что мы с ним – родственные души.

...У подъезда их дома стоял небольшой автобус. В салоне сидело человек пятнадцать – женщины в темных длинных платьях и косынках, мужчины – в ермолках. Автобус тронулся.

На носилках, лежащих на полу, завернутое в синюю материю с желтой шестиконечной звездой, покачивалось тело. Лишь по незначительным выпуклостям можно было определить, где голова, а где ноги. Вокруг носилок словно расходилось какое-то магнетическое поле, и никто из сидящих в автобусе не смотрел в ту сторону. За окном проплывали магазины, синагоги, арабские виллы с белыми каменными львами у ворот и кучами мусора.

Автобус выехал за город, и взору открылась панорама бескрайних, как море, Галилейских гор.

...Я помню, как умирал мой отец – от рака легких. Он мужественно боролся: каждое утро делал зарядку, пешком поднимался в нашу новую квартиру на четвертом этаже, как и прежде, ходил за грибами. Но кашель становился сильнее, а темные пятнышки на рентгеновских снимках легких – крупнее. Ему делали операции, химиотерапию, облучали. Он угасал на глазах, но верил, что сможет эту болезнь одолеть. Мужество не покинуло его и тогда, когда его уже перестали лечить, а только кололи морфий...

Автобус остановился возле кладбищенской арки, где нас ждал раввин. Все вышли. Мужчины взяли носилки.

…Дорога спускается к новому участку. Вокруг – надгробия: высеченные из камня деревья с обрубленными у основания ветками. На плитах чернеют гранитные кубки скорби. Под нашими ногами трещит галька.

Душно. Взмокшая рубашка прилипает к спине. Мы останавливаемся у выбитой в камнях могилы. Возле нее возвышается холмик из щебня и обломков камней. На одном из камней застыла ящерица.

Раввин становится у самого края могилы. Лишь сейчас я замечаю, что его глаза – в красных от бессонницы прожилках. Он достает маленький в потертом кожаном переплете молитвенник и, слегка покачиваясь взад-вперед, начинает читать на древнееврейском: «Ба-а-рух! Ата, Адона-ай...» Затем раввин приближается к Сарре и ее матери, ножом надрезает воротники их платьев. В небе высоко над нами парят орлы.

«Все, опускаем». Носилки наклоняются, и завернутое в саван тело бесшумно сползает на дно могилы. «Ба-арух... Адона-ай... Эло-огэ-эйну...» – голос раввина берет самую высокую ноту. Застывшая ящерица неожиданно оживает и, юркнув, исчезает между камней.

Наступает тишина. Ни шелеста листьев, ни стрекотания кузнечиков, ни пения птиц. Мать Сарры медленно наклоняется, берет камешек и бросает в могилу. Следом за ней грудку бросает Сарра, форма ее губ и овал лица такие же, как у матери. Плачет, в своем горе Сарра как-то по-детски беззащитна. Потом камешки в могилу бросают все остальные.

Мы уходим, а по каменистой тропе спускаются два крепких бородача с лопатами в руках. «...Все произошло из праха, и все возвратится в прах... Суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем...»


«Возлюбите врагов ваших!..»


Первые дни после похорон мое присутствие Сарру тяготило. Я понимал, что ей нужно побыть и вместе с матерью, и наедине с собой. Но я был уверен в том, что теперь мы с ней стали еще ближе.

В те дни я тоже почему-то не находил себе места. Был трехдневный выходной по случаю праздника, на работу идти было не нужно. Впрочем, я уже решил на базе больше не появляться, накануне сообщив об этом Шейху.

Я мерил шаги в своей душной квартире, выкуривая одну сигарету за другой. Прошелся по улицам Назарета. А потом – вдруг заскочил в автобус, который ехал в Иерусалим.

Сидя на заднем сиденье, смотрел в окно. Различные бессвязные мысли и виденья сменяли друг друга. Я думал о Сарре и о нашей любви... Еще я вспоминал зимний Воронеж, дом... Потом почему-то перенесся на тысячелетия назад, припомнив рассказ Иосифа Флавия в «Иудейских древностях» о победе израильтян над филистимлянами и об отвоеванных священных скрижалях Завета, как их везли в Иудею... Я смотрел на зеленеющую травой Иудейскую пустыню, которую мы проезжали, и, словно в некоем мареве, видел шумную процессию священников и воинов, волов, тянущих телегу с бесценным грузом, и молодого погонщика-иудея: как он бешено бьет палкой по воловьим крупам и вглядывается вдаль – не видны ли в красновато-пепельной дымке стены священного Иерушалаима...

Иерусалим!.. Меня охватила странная уверенность в том, что сегодня в Иерусалиме для меня разрешится что-то главное, наконец, обрету то, что так долго искал.

И вот через Яффские ворота я входил в старый город. Здесь я бывал уже не раз и хорошо знал дорогу ко многим иудейским и христианским святыням.

...Я шел по кривым улочкам, и в сердце моем нарастало раздражение. Все – одно и то же: торговля и восточный гам. Бесконечные лавки с религиозным кичем, с этими аляповато разрисованными глиняными тарелками и кружками, четки, иконки, ковры, серебряная посуда. Какие-то женщины в паранджах, хасиды в несвежих лапсердаках и старомодных растоптанных туфлях с белыми до колен гольфами. Туристы, паломники, попрошайки. Мусор, толкотня, опрокинутая тележка с хлебными лепешками, лавки по обмену валюты. Чьи-то вопли, несмолкающая арабская музыка, призывы муэдзинов из мечетей, звон колоколов, грохот из автомобильных и мебельных мастерских...

Я замедлял шаг, зачем-то подолгу останавливаясь у некоторых торговых лавок. За мною увязался какой-то диковатый араб, предлагая за сорок шекелей накидку на голову, и потом с каждым выкриком сбавлял цену.

Я достал сигарету, кремень зажигалки высекал искру, но огонь долго не вспыхивал. «Господи, неужели ничего, кроме балагана, нет даже в Твоем святом городе?!»

– Шекель! Шекель! – меня за футболку дергал чумазый арапчонок, предлагая купить листья оливковых деревьев якобы из Гефсиманского сада.

Я достал из кармана мелочь. Арапчонок шустро сунул мне в руку смятые листики и, вырвав деньги, удрал. Такое простоватое плутовство меня рассмешило; все вокруг вдруг показалось не таким уж отвратительным. Эти торговцы, менялы, попрошайки – ведь и у них тоже есть своя нужда, свои беды и радости, своя непростая человеческая жизнь. В какой-то миг мне даже показалось, что я... люблю их.

В сердце неожиданно посветлело. «Любовь! Нет ни эллина, ни иудея. Возлюби ближнего своего. Вот что главное! Как все просто, однако!»

Погасив сигарету и рассмеявшись, я направился ко Гробу Господню.

С каждым поворотом улочки становились все уже, света – все меньше. Редкие арабы в черных накидках на головах пристально смотрели мне вслед. Один раз вдали мелькнули два израильских солдата с автоматами, но тут же скрылись в проеме.

Я уже не сомневался в том, что сбился с дороги и нахожусь в арабской части старого города.

Две фигуры в черных балахонах, перебегая от стены к стене, шли за мной по пятам. Губы мои пересохли. «Значит, мне не показалось, они за мной следили давно».

На последнем повороте мелькнул старый араб, сосущий кальян на низеньком стуле у дома. Впереди – стена, расписанная надписями на арабском, и почему-то красными серпами и молотами. Все – дальше идти некуда.

Один из преследователей бросился на меня. Расстояние – метров пять. Я успел распознать в нем Максуда и разглядел нож в его руке. Время замедлялось, казалось, вот-вот – и потечет вспять.

«Глок», уже спущенный с предохранителя, я доставал из кармана очень долго. На краю моего сознания скользнула совершенно ненужная мысль: до чего же удобна рукоять пистолета, словно влита в ладонь. Перед моими глазами промелькнул Назаретский тир, изрешеченные пулями бумажные мишени; и еще – армейские стрельбы, полигон, падающий фанерный пехотинец... В эти мгновенья я прожил заново собственную жизнь, вспоминая в мельчайших деталях и ощущениях, казалось бы, навеки забытое.

«Боже, сколько холода в моей душе...» – это была моя последняя мысль.

Я прострелил ему голову. Тело в черном, забрызганное кровью, упало в нескольких шагах от меня.

Я подошел к замершему у стены Джамалю, вырвал у него нож и отшвырнул далеко в сторону. Сорвал повязку с его лица. Перейдя на чистейший русский, дико заорал, пытаясь узнать, зачем они это устроили? Перепуганный до смерти, с поднятыми руками, Джамаль что-то лепетал, быть может, молился. Придя в себя, он кое-как смог рассказать, я же – понять, что убить меня им заказал Шейх, состоявший в террористической организации. Шейх видел нашу с Максудом вражду и решил этим воспользоваться. Он предложил за мою жизнь месячную зарплату (вероятно, мою же). А Джамалю очень нужны деньги, невесту, мол, грозятся выдать замуж за другого...

Я оставил Джамаля разбираться с трупом Максуда, а сам поплелся искать выход. В тот момент мне было совершенно безразлично, арестуют меня или нет.


Конец


Я сидел в ночном аэропорту «Бен-Гурион», стараясь не смотреть на израильских полицейских. Чемодан с вещами стоял у ног.

Я думал о том, что нужно бы как-то связаться с Саррой, спросить ее совета, договориться о будущей встрече. Но как это сделать? В ее доме уже сейчас могут находиться сотрудники службы безопасности – по выпущенной пуле установить владельца пистолета проще простого. Представляю, как Сарру поразит известие, что из ее украденного пистолета убит араб!

Да и что бы я мог сказать Сарре, что предложить ей для будущего? Свою неопределенность, поиски, метания?

Все, с минуты моего появления на Святой Земле и до теперешнего сидения в аэропорту в ожидании вылета, казалось мне чем-то нереальным, случившимся с другим, незнакомым мне человеком.

Я возвращался в Россию с чувством невосполнимой утраты. Почему-то был уверен в том, что сейчас благополучно пройду таможню и улечу. Но отныне к Небу смогу приблизиться только с помощью техники и лишь на короткое время авиаперелета.


2005 г.




УБИЙСТВО НА ЭММОНС АВЕНЮ


Рассказ



1


Раздвоение происходило не сразу, а незаметно, постепенно, – так незаметно в марте тает снег или изнутри долго сгнивает ствол многолетнего дерева. Правда, первое подозрение сумасшествия закралось перед отъездом – в последние дни, когда Якоб бродил по когда-то родному городу, по его заснеженным улицам, и силуэты прохожих в пальто и шубах казались тенями, неприкаянно снующими в царстве мертвых. Вернее, тенью был он, а всё вокруг – знакомые с детства переулки, стволы каштанов, изогнутые фонари, мемориальные доски, где с фуражек вождей и писателей свисали в ряд тонкие прозрачные сосульки, как гребешки с поломанными зубьями, даже звезды над головой, – все вдруг стало вывернутым наизнанку, очутилось по ту сторону зеркального мира, где жили все люди, все, кроме Якоба. Его ждал отъезд.

Тогда он впервые ощутил странное состояние, когда все как бы проходили сквозь него, смотрели сквозь него, разговаривали не с ним; будто в один миг сговорились, условились, что его больше не существует. А его душа, словно отлетевшая, точнее, после бесконечных экспериментов воображения давно перелетевшая океан, уже нетерпеливо ждала на другом берегу того, кто звался Якобом, но им уже не был. Только авиаперелет, давшийся относительно легко, остался в его памяти последним реальным эпизодом.

Спустя годы, сидя в кресле, уставившись в оконное стекло, в котором отражались: его облысевшая голова, напоминающая хорошее страусиное яйцо, открытые дверцы кухонного шкафчика, где между стаканов и тарелок, словно биржевые брокеры, пробегали тараканы, Якоб отчетливо вспоминал каждую мелочь того перелета. Яркая вспышка озаряла его сознание, он делал отчаянную попытку ухватиться, вернуться к себе, но вдруг все гасло, нога словно соскальзывала в пропасть, в оконном стекле ломались линии предметов, все искажалось, удваивалось – и перевернутый мир снова вступал в свои права…


2


Такое состояние странной раздвоенности, однако, – необходимое условие для творчества.

Якоб – чертовски одаренный писатель, давно покинувший Россию, продолжал заниматься литературой и в Нью-Йорке.

...Итак, он шел по Эммонс авеню. С одной стороны возвышался собор Святого Марка с высокой колокольней, с другой – тянулся ряд бакалейных лавок и здание банка. На асфальте валялись обрывки газет, рекламные флаеры и прочий мусор, которого всегда в избытке на торговых улицах. Якоб возвращался откуда-то, как обычно погруженный в себя, но, в то же время, с писательским любопытством изучал все вокруг: сосредоточенные лица людей у банковских автоматов, выложенных на лотках рыб, даже мокрый кленовый листик, прилипший к шине «Шевроле», за рулем которого сидела девушка в вызывающе открытой кофточке, лица ее он не разглядел.

Он вдруг замер, замер внутренне, внешне же продолжал идти, глядя перед собой остекленевшими вмиг глазами. На соборной колокольне ударил колокол. Густой могучий гул «бам-м-бам-м-м» поплыв в сентябрьском воздухе, пытаясь заглушить рев машин, стук колес поезда на эстакаде и голоса прохожих. Якоб замер вторично и тут же едва не упал, задетый крепким, бандитского вида, мужчиной в кожаной куртке.

Весь этот шум, и треск, и вечерний звон – при всей своей замечательной фактуре – ныне не имели для Якоба ни малейшей литературной ценности. Живописная Эммонс авеню когда-то была им описана, и описана хорошо, в самой лучшей из его повестей.

По этой дороге, огибая и перепрыгивая лужи, часто ходил герой его повести – студент, длинноволосый хиппи, веривший в Бога и вечную любовь. Сначала ходил сам, возвращаясь из колледжа, в потертом джинсовом костюме, а потом – вместе с Диной. Правда, в повести Якоб назвал ее Викой, потому что Дина мешала ему писать: постоянно мелькала перед глазами, кокетничала, клялась в любви, молилась в храме, а потом изменила ему с другим. Ее тень бегала по белому листу бумаги, где тянулись черные кривенькие буковки, часто наспех зачеркнутые. Впрочем, не исключено, что эту тень отбрасывала мошка, которая кружилась вокруг горящей настольной лампы. Порою, отрываясь от листа бумаги, Якоб смотрел на эту лампу, с длинной тонкой лампочкой, спрятанной под круглым матовым стеклом.

Мошку в качестве избитого литературного образа Якоб создал в своем воображении и, перевоплотившись, совершил несколько кругов вокруг лампы, пока не ощутил жуткую горячесть, обжигающую крылья, и, испугавшись, бесследно исчез в несуществующем пространстве…


3


Вернемся, однако, на Эммонс авеню, где пораженный Якоб больно ущипнул себя за ногу и, развернувшись, пошел против людского потока, вливающегося в метро. Он дошел до отправной точки – к рыбному магазину, где герой его повести, студент, по пятницам возвращаясь из колледжа, обычно покупал морских окуней. Якоб вошел в магазин и, обратившись к вечно улыбающемуся, но в этот раз почему-то смущенному продавцу, попросил отвесить ему еще пару рыб. С поразительной ловкостью, доведенной до автоматизма, продавец подхватил крючком за жабры двух лежащих на лотке окуней, бросил их в полиэтиленовый кулек и, взвесив, протянул Якобу, предварительно крутанув кулек и связав сверху узлом.

Рассчитавшись с кассиром, Якоб снова побрел по улице – мимо собора Святого Марка, мимо тех же бакалейных лавок, здания банка – и перепуганными до смерти глазами смотрел вокруг.

Он шел по вымершей авеню, сам – мертвец. Шел вслед герою своей повести. Ужас заключался в том, что его герой был живым, реальным. Герой мечтал и любил, его ждала (еще ждала, она стала изменять ему позже) Дина. Герою было куда спешить. Он был голоден, в желудке урчало, во рту (из-за больной печени) порой возникал привкус неприятной горечи. Герой был живым, а Якоб сейчас превратился в его тень, в призрак, в ноту без звука. Он в ужасе понял, что у него больше нет желудка, нет даже больной печени, нет глаз, наполненных любовью и болью. Он – ничто, пустая оболочка, «мешок костей и стаканчик крови», – так издевательски в последнее время его называла Дина.

Упрямый, он все же не сдавался: доходил до метро и снова возвращался к рыбной лавке, покупал там морских окуней и шел обратно. Любой ценой хотел вернуться, прорваться в реальность из небытия, из склепа, в котором очутился по собственной воле.

Когда он проделывал это странное путешествие в пятый раз, по-прежнему не чувствуя в себе никакой жизни, ему на ум вдруг пришла удивительно простая, но опасная мысль о способе спасения. Выход – единственный: он, Автор, должен убить своего Героя, чтобы самому жить.

На лице Якоба заиграла диковатая улыбка, глаза засверкали. Он вмиг преобразился: шмыгнул носом, ссутулился и сунул руки в карманы. В его походке появилось что-то от уголовника, правда, несколько декоративного, похожего на героя его другой повести, единственной детективно-криминальной, написанной ради денег; впоследствии он ее очень стыдился.

По-блатному он опустил на глаза козырек несуществующего кепаря, поднял воротник кожаной куртки и, оскалившись, пошел знакомой дорогой: мимо бакалейных лавок, собора Святого Марка, здания банка. Пальцы в кармане нащупали рукоять ножа.

Этот нож он когда-то купил за три доллара на фли-маркете у какого-то молодого, крайне неопрятного негра. Нож имел длинное, чуть загнутое на конце лезвие и гладкую эбонитовую ручку. Якоб чистил им морских окуней: отрезал рыбам головы и вычищал из их брюх белые пузыри, икру и склизкие зеленоватые кишки. Нож привык к ладони Якоба и однажды, когда его одолевала писательская нужда, нож упал на лист бумаги, брякнул в тишине, спугнув воображаемую мошку, кружившуюся вокруг лампы. После неосторожного поворота мошка обожгла свои крылышки и упала на белый лист бумаги, возле ножа. С этого, собственно, и начинался тот детектив, за который Якобу заплатили пять тысяч долларов; благодаря этим деньгам он тогда не очутился на улице.


4


…Спускались сумерки. Раздвоенный между двумя героями, Якоб понял, что ему нужно выбирать – между несчастным студентом, который потерял Бога, Родину, жену, но вопреки всему продолжает верить и любить; и короткостриженным уголовником из своего слабенького детектива.

Этот урка изнасиловал женщину, переодевшись полицейским. Он остановил «Шевроле», за рулем которого сидела красивая блондинка в вызывающе открытой кофточке. Сев в ее машину, потребовал отъехать на безлюдную набережную, неподалеку от Эммонс авеню. На противоположном берегу стояли пришвартованные рыбацкие катера и прогулочные яхты. Сделав дело, он оглушил женщину ударом ножа и, забрав ее кошелек, потом снял деньги с ее банковского счета. Но был заснят скрытыми камерами в банке и на следующий день арестован.

...Якоба толкали спешащие к метро прохожие. Он старался не потерять из виду того длинноволосого хиппи в потертом джинсовом костюме, от смерти которого теперь зависела его жизнь.

Оба вошли в метро и, пройдя через турникеты, поднялись на открытую платформу.

Несмотря на поздний час, на платформе стояло много народу. Якоб заметил, что сердце его, умершее пару часов назад, начинает оживать. Слабенькие удары отдавались глубоко в груди, сливаясь с ударами церковного колокола. Во рту появился солоноватый привкус, такой вкус у крови. И перед потерей сознания тоже.

Прошло несколько долгих, как вечность, минут. Якоб не сводил глаз с длинноволосого парня, стоящего на платформе возле телефона. Вдали, прорезав полутьму светом двух ярких желтых фар, появился поезд. «Тух-тух-тух» – ударяло, приближаясь, и этот накатывающийся грохот толкнул обезумевшего Якоба к действию. Он понимал, что покупает себе жизнь дорогой ценой, – выбором между двумя героями в пользу убийства. Его дыхание участилось. Собственно, он уже не дышал, а стучал колесами поезда, подъезжающего к платформе станции Эммонс авеню. В последний миг потухающий разум Якоба шепнул слабое: «нет…» Все же он вытащил нож и, прижимая его к бедру, подкрался к парню. И когда поезд, притормаживая, въехал на эстакаду, Якоб ударил парня ножом, а затем столкнул с платформы под колеса. И тогда только, погибая, прозрел, понял, что этот длинноволосый хиппи – он сам...


xxx


Якоба отпевали в соборе Святого Марка. На молебне собралось лишь несколько человек: продавец из рыбной лавки, какой-то молодой, крайне неопрятный негр и женщина в черной вуальке, не пожелавшая назвать свое имя.


2005 г.




В СОЧЕЛЬНИК


Рассказ



1


За окном – мокрый снег, бьет в стекла. И ветер – у-у-уг!.. – завывает. А в доме тепло. Я лежу на своем матрасике. Накрыт одеяльцем. Жду, когда за мной придут родители и мы поедем в церковь.

Сегодня – Сочельник. (Католический Christmas прошел две недели назад). Новое, непонятное слово – Сочельник, что оно означает, сколько мама ни объясняла, так я до конца и не понял. Ясно одно: Сочельник связан с церковью, и с Младенцем Иисусом, и с ангелом. А самое главное – с подарком.

За несколько дней перед Новым годом я написал письмо Деду Морозу, вернее, писала мама, я диктовал. Попросил у него корабль. Запечатали письмо в большой конверт, папа наклеил настоящую марку. Я положил конверт под елку, светящуюся шарами и дождиком. Затем поставил под елку блюдце с печеньем и чашку с молоком. И пошел спать. Утром, проснувшись, сразу побежал к елке, проверить, забрал ли Дед Мороз письмо? Все в порядке: конверта под елкой не было, блюдце, где лежало печенье, – пусто, все молоко выпито. И первого января, с самого утра, в ванне плавал мой новый корабль!

Точно таким же образом я заказал накануне подарок и на Рождество. Тоже усадил маму за стол и продиктовал письмо. Только попросил подарок не у Деда Мороза (тот улетел на оленях обратно, на Северный полюс), а у ангела. И попросил уже не корабль, а вертолет.

Запечатали письмо в такой же большой конверт, наклеили марку. Я положил конверт под елку, поставил рядом блюдце с печеньем и чашку с молоком. Проснувшись утром, побежал проверять. Все в порядке: ангел письмо унес, съев печенье и выпив молоко.

Если сегодня Сочельник, то, как объяснил папа, вертолет мне будет доставлен завтра утром. Потому что сегодня ангел занят: он должен быть в пещере, в Израиле, где родится Младенец Иисус.

У-у-уг!.. Завывает за окном, и хлещет дождь, и сечет снег по стеклу, и немножко страшно. Рядом со мною на матрасе спит Стив. Он еще совсем бэби – сегодня Стиву исполнилось только три годика.

Когда-то на его месте лежала Катя. Летом мы с ней во дворе расковыривали ямки в земле и вытаскивали червяков, в траве находили жуков и складывали их в банку. Иногда Кате это надоедало, и она уходила к девочкам играть в куклы, но все равно потом возвращалась ко мне.

У Кати не было папы – одна только мама. Когда мой папа приходил в садик, Катя тоже подбегала к калитке и радостно кричала: «Папа! Мой папочка пришел!» Тянула к нему руки, и он иногда поднимал ее. Я не любил это. Ведь папа – мой, не ее. Еще я боялся, что папа вдруг уйдет с Катей, а меня оставит. Поэтому, когда воспитательница звала: «Даня, за тобой пришел отец», – я, что духу бежал к калитке, отталкивая Катю, и хватал папу за руку.

В садике, во время тихого часа, мы с Катей часто не спали. Лежали, перемигиваясь, корчили рожицы и прятались друг от друга под одеялами. Но осенью она пошла в школу – Катя старше меня на год…

У-у-уг!.. Вой за окном мне напоминает о двух страшных существах: собаке Лаки и Скелете.

Лаки – большая черная овчарка с тонкой белой полосой на мохнатой груди; живет в подвале нашего шестиэтажного дома. В подвал с улицы ведут ступеньки каменного колодца. Потом – дверь, затянутая металлической сеткой. Сквозь дырочки сетки виден полутемный коридор, где бегает Лаки.

Иногда в тот колодец спускаются дети, живущие в нашем доме или по соседству. Подходят к двери и начинают дразнить овчарку: «гавкают», стреляют в нее из водяных пистолетов. Лаки подбегает к двери, заходится лаем, а дети орут еще сильнее и продолжают обстрел.

Я тоже хотел бы стоять там, в колодце, вместе со всеми. Но мне до того страшно, что не могу спуститься туда даже на одну ступеньку. А вдруг Лаки, сорвав дверь, ринется на меня?!

Хозяйка собаки – миссис Энн, она же и владелица всего дома. В конце каждого месяца заходит в нашу квартиру. Папа дает ей чек, а миссис Энн – мне шоколадную конфету:

– Какой милый мальчик!

Заходила бы она к нам почаще! Иногда вижу ее, выгуливающую Лаки. Овчарка тянет поводок, останавливается и крутится возле деревьев и кустов, что-то там вынюхивает.

Когда миссис Энн выгуливает Лаки, мне от нее не нужны никакие конфеты, даже шоколадные. У меня тогда одна забота – утянуть поскорее папу или маму, куда подальше.

– Лаки – старенький и больной, еле лапы передвигает. А ты – трусишка, – посмеивается надо мной папа.

Я не спорю. Но если кто-то боится собак, то ничего смешного в этом нет.

Еще я боюсь Скелета. На нашей улице живет настоящий Скелет. Однажды осенью, на Хэллоуин, мы пошли с папой вечером собирать конфеты. Я сказал, чтобы мне купили пластмассовое ведро цвета тыквы – для конфет. Мама была против нашего похода, повторяла, что это «дурацкий обычай – попрошайничать». Но мы с папой ее не послушали.

Папа нарядил меня пиратом, и мы отправились в путь. «Trick or treat?!» (Фраза, с которой к взрослым в Хэллоуин обращаются дети, собирая в ведерки сладости – авт.) Мое ведро быстро наполнялось конфетами.

Подошли к супермаркету. Там у входа было многолюдно, шумно, выряженные дети и взрослые толкались и что-то кричали. В какой-то момент толпа раздвинулась, я сделал шаг вперед. Вдруг черная фигура с капюшоном двинулась на меня, взмахнув косой. Взметнулся черный плащ, запрыгали белые кости: «У-у-уг...» Я описался и заплакал.

Папа, обычно спокойный, стал что-то Скелету доказывать, почти что ругался с ним. Скелет извинялся, совал мне конфеты, но коса его свистела в воздухе, в глазах его было черно, изо рта торчали кривые зубы. Страшнее этого Скелета ничего на свете нет.

Папа мне потом объяснил, что Скелет – это переодетый мистер Антонио, менеджер супермаркета, и что он не очень умный, если так «шутит».

Вернувшись домой, я, конечно, съел полведра конфет, пока мама не отняла. Но в ту ночь спал вместе с родителями. Мама прижимала меня к себе: «Не бойся. Скелет ничего не может сделать тому, у кого есть ангел...»

После Хэллоуина прошло много времени – два месяца, я вырос, смело захожу с родителями в тот супермаркет. Но иногда ночью мне снится Скелет в черном плаще: идет по улице, размахивая косой.

В такие жуткие ночи я сползаю с кровати, выхожу из своей комнаты и – прыг – в кровать родителей.


2


И вот родители забрали меня из садика. Мы все сели в машину. Мама спросила, не хочу ли я снять куртку, не будет ли мне в машине жарко.

– Нет, не хочу, – я продел руки под ремнями детского сиденья и защелкнул пластмассовый замок на груди.

Папа проверил, хорошо ли я пристегнут. У папы плохая привычка – все за мной проверять.

– Всё в порядке, можно ехать, – он сел за руль, перекрестится на иконку, прикрепленную на панели.

На иконке – ангел, в красном плаще, с золотым нимбом вокруг кудрявой головы. Такой ангел этой ночью принесет мне вертолет, после того, как побывает в пещере, где родится Младенец Иисус.

Честно признаться, в этой истории есть некоторая путаница. Папа говорит, что вертолет мне подарит Иисус, ангел же только доставит его под елку. Но как же Иисус может что-то дарить, если он еще – Младенец, бэби, ему самому еще нужны подарки?

Едем. Когда нет заторов, дорога в церковь не утомительна. Больше всего мне нравится трасса вдоль реки: смотрю на плывущие корабли, на вертолеты в небе, в воде там, наверное, плавают киты и акулы. Почти как в моей ванне.

Что человек делает в церкви? По словам мамы, – молится и просит у Бога защиты. Папа со мной об этом не говорит. Папа считает меня еще маленьким, чтобы обсуждать такие серьезные вопросы. Он может спросить меня про Спонч Боба из мультфильма, кого тот поколошматил в последней серии, или о том, нравится ли мне новый корабль. О Боге же со мной беседует только мама.

Родители – на переднем сиденье. Уже и мост проехали, а они всё не прекращают разговор – о работе. Часто произносят: увольнение, уволили, уволят. Что за такое ужасное слово – уволят?

Одно время папа часто повторял: «Уволили Джима. Обещают еще увольнения...» Постоянно ходил понурый, сердитый. С недавних пор папа вроде повеселел, так теперь мама заладила: «В отделе маркетинга уволили еще троих. Что же будет?..»

Когда они говорят об «уволят», то, кажется, что ветер вот-вот ворвется в нашу машину. И треснут стекла, и отлетят дверцы, и мы останемся одни, в темноте, на этой занесенной снегом и грязью дороге. У-у-уволят!.. У-у-у...


3


– Даня, устал? Потерпи, скоро приедем. Видишь, какой снег, что всё замело, – говорит мама, выглянув из-за высокой спинки кресла. У мамы красивые волосы: длинные, волнистые, цвета шоколада. Когда я был маленьким, любил лежать на спине и играть ее волосами, сжав их кончики в кулаках. Мне до того нравилось их дергать и тянуть во все стороны, что мама порой кривила лицо от боли. Ни у кого на свете нет таких ласковых волос, только у мамы и... у Маши.

Потому-то, признаюсь, я и терплю эту поездку, не жалуюсь. Потому что в церкви – Маша. Раньше я на нее не обращал внимания, а недавно как будто увидел впервые.

Маша – взрослая, ей уже десять лет. Она выше меня на две головы, но со мной охотно играет. Ее волосы обычно заплетены в косу. Но когда распущены, Маша похожа на волшебницу...

– А у мамы Иисуса Христа были красивые волосы? – спрашиваю.

Родители молчат, похоже, мой вопрос застал их врасплох.

– Да, красивые, – ответил, наконец, папа.

Представляю себе Младенца Иисуса, который, как и я когда-то, крепко держит волосы своей мамы и от удовольствия дрыгает ногами.

– Ты знаешь, кто такие волхвы? – спрашивает неожиданно папа и тут же сам отвечает: – Это добрые мудрецы. Они жили на Востоке и очень много знали. Однажды они увидели звезду на небе. Звезда горела так ярко, как ни одна из других звезд, и волхвы поняли, что в мире скоро случится чудо. Они сели на верблюдов и отправились по пустыне, следом за звездой. Подошли к одному полю. Там было темно, только вдали горели костры пастухов, – рассказывал папа историю, которую я уже не раз слышал от мамы. Но папа излагал более обстоятельно, с важными подробностями: – Звезда остановилась над горой, где была пещера. И туда с неба полился свет. Вернее, свет полился из самой пещеры, потому что там родился – кто?

Я молчал, зная, что папе мой ответ не нужен.

– Правильно, – Младенец Христос. Волхвы спешились с верблюдов и понесли в пещеру подарки. Залаяли собаки и переполошились пастухи. Но волхвы им сказали, что они – не разбойники, и что пришли поклониться Христу. И тогда все вместе направились в пещеру. А там, в деревянных яслях...

Я представил себе ту пещеру, где были еще и коровы, и овцы, и тысяча миллионов ангелов, и пастухи с собаками, и волхвы с верблюдами. Как же они все там поместились?


4


В прошлое воскресенье после церковной службы мы строили в церковном дворике снежную крепость: Маша нагребала лопатой снег, я и другие ребята лепили стены. Я возвел высоченную стену, почти по пояс, и просил Машу, чтобы принесла еще снега. Ей приходилось ходить с лопатой по всему дворику.

Родители стояли неподалеку, перетаптываясь с ноги на ногу. Мама спрашивала:

– Даня, может, хватит строить? Ты уже весь в снегу!

Как будто я не понимал, что дело не во мне, – им самим холодно. Но разве я мог уйти, оставив Машу и не достроив крепость?..

Машина остановилась. Я сидел неподвижно, задумавшись о звезде, о шоколадных конфетах, о Маше, о снеге... и если бы не папины руки, подхватившие меня под мышки, уснул бы.

– Мы немного опоздали. Великое Повечерие уже началось, – сказала мама, накрывая свою голову косынкой.


5


В церкви не так интересно, как во дворе. Приходится искать, чем себя занять.

Разумеется, свечи. Мама всегда покупает и дает мне три свечки. Зажигаю и ставлю их в высокий подсвечник, сидя на руках мамы, и шепотом называю всех, кого Бог должен защитить: папу, маму, живущих в России бабушку Зою и деда Антона, жуков, улиток, конечно, Машу.

Под каждым подсвечником на полу стоят жестяные банки с огарками. Когда начинается служба, я усаживаюсь возле одной их этих банок. Из восковых палочек строю домики, самолетики. Строительство это несложное: отделяешь огарок от комка слипшихся свечек, подбираешь другую восковую палочку, а затем соединяешь оба конца.

Главное, чтобы в это время тебя не заметила одна низенькая строгая миссис с очень острыми глазами. Если она вдруг устремит свой соколиный взор на меня, сидящего возле банки и занятого строительством, – все, конец. Обязательно подойдет и, наклонившись, помахивая перед моим носом пальцем с накрашенным ногтем, скажет, что в церкви так себя не ведут, и заставит выбросить построенный самолетик обратно в банку.

Маша во время службы стоит как взрослая, не балуется. Но иногда она отходит и, сев на скамейку, начинает рисовать или читать. Я тогда тоже беру свою книгу про зверей и сажусь рядом. Точно как папа, важно перелистываю страницы…


6


«У-у-уг!..» осталось на улице, за дверью, закрывшейся за нами. Мама сняла с меня куртку и кофту. Жарко в церкви. И людей – больше обычного. Гул, голоса, шепот, пение. Подсвечники – кострами, повсюду цветы, еловые ветки.

...О-ох и длинная же служба сегодня. Я уже и построил несколько домиков, и порисовал.

– Потерпи, еще недолго осталось, – обещает мама, погладив меня по голове.

Маша сегодня почему-то не читает и не рисует. Стоит рядом со своей мамой, вся нарядная – в белой кофте и светлой юбке. Вот, наконец, она отходит и садится на ступеньку под большой иконой. Подтягивает свои черные сапожки. Потом упирает локти в колени, кладет лицо в раскрытые ладони. Похоже, ей тоже стало скучно.

Вдруг бросает взгляд на меня, стоящего напротив. Улыбнувшись, подмигивает. Поправляет волосы под косынкой. Я улыбаюсь в ответ. Мне почему-то становится так стыдно и, в то же время, так приятно, как никогда в жизни... Непонятное смущение заливает мое лицо и я отхожу…

«Пови-ит Его и положи-и в я-ясле-ех...» – читает священник. Гул все нарастает, нарастает. Сильнее пахнет цветами и хвоей.

«Во-олхвы падше поклонишася Ему-у...» – голос священника дрожит, прерывается. Неужели священник плачет?

Вижу – мама вытирает слезы. И мама Маши тоже плачет. И Маша, глядя на свою маму, начинает часто моргать заблестевшими глазами...


7


После службы едем домой.

– Знаешь, сынок, каким елеем тебя сегодня помазал священник? – спрашивает папа. Против обыкновения, отвечает не сразу на свой вопрос, ждет.

– Каким?

– Тем елеем, что принесли в пещеру волхвы, чтобы помазать Младенца Иисуса.

– А Иисус Христос боялся собак?

Это же очень важный вопрос: что если в ту пещеру ворвется Лаки? Ведь тогда же все разбегутся: и волхвы, и пастухи, и верблюды, и Спонч Боб – все убегут, оставив Младенца…

– Нет, не боялся, – весело отвечает мама. – Христос собак жалел и с ними дружил.

У меня на душе становится совсем спокойно. Родители молчат, но молчат хорошо, задумчиво. Пахнет елеем, и ладаном, и... шоколадом.

Вынимаю из кармана куртки разноцветные кнопочки своих любимых шоколадных конфет «M&M»: сегодня в садике у Стива был день рождения, и всем дали по упаковке «M&M». Сейчас главное – вынимать их осторожненько, чтобы мама не заметила.

Думаю о Лаки и Младенце Иисусе. Как же он не боялся собак, а жалел их? Неужели давал им шоколад? Может, и мне дать Лаки несколько конфет? Он ведь там, в подвале, один, тоже ждет подарка...

У-у-уг!.. воет ветер. Ш-ш-ш... шелестят колеса. Х-х-х... гудит печка. Летит снег, летят огни. Тоже лечу, сжимая в кармане шоколадные конфеты...


8


Утром мой новый вертолет носился над водой, падал, ударяясь в пустую плавающую в ванне бутылку от шампуня. Потом мы позавтракали, и я потянул папу на улицу.

В кармане моей куртки оставалось несколько конфеток «M&M» для Лаки. Чего бы мне это ни стоило, дам ему сейчас этот подарок! Теперь я знал наверняка: Лаки такой злой и несчастный потому, что ему никогда не давали шоколад.

Мы вышли во двор. Я побежал к каменному колодцу на углу дома, а папа остался разговаривать с миссис Энн возле подъезда.

Сердце мое сильно забилось. Я подошел к ступенькам колодца. Страха совсем не было. Теперь у меня появится друг. И я больше собак не боюсь! И мы вместе с Лаки пойдем колошматить Скелета!

Железная дверь в подвал была открыта. ??? Неужели миссис Энн забыла закрыть замок? Или Лаки убежал?

Я спустился еще на ступеньку. Присев на корточки, заглянул в подвал. Там – пусто. Помчался обратно:

– А где Лаки? Его в подвале нет!

Папа почему-то смутился, не ответил.

– Лаки был старый и очень больной. Ему сделали укол... – ответила миссис Энн, скривив губы.

– Зачем?! Зачем?! – я снова понесся назад.

Спустился по ступенькам и, оттолкнув скрипучую дверь, очутился в подвале. Дошел до самого конца. Там, на полу, стояла пластмассовая миска, на дне которой лежали какие-то темные кусочки.

Вытерев слезы, я достал из кармана три красные конфетки. Положил их в миску.

Лаки старый и больной потому, что всю жизнь его держали в подвале, дразнили и обстреливали водой из пистолетов. Ему сделают укол, и он вернется обратно. Я буду кормить его шоколадом каждый день.

2012 г.


Загрузка...