Я любил женщин до безумия. Но всегда предпочитал им свою свободу.
Боже, как дорожил я когда-то своей свободой, прежде чем полюбил Вас больше, чем ее. Как она теперь мне тяжела!
Ги де Мопассан. Сильна как смерть
В 1860 году, находясь в изгнании на англо-нормандских островах как противник режима Наполеона III, Виктор Гюго своеобразно связывает свободу мысли и свободу любви: «Одна соответствует сердцу, другая уму: это две ипостаси свободы совести. Никто не имеет права допытываться, в какого Бога я верую, какую женщину люблю, и менее всего — закон»[1]. Далее, выступая против буржуазного брака, в котором рабство соединено с несчастьем, Гюго пишет: «Вы любите не мужа, а другого мужчину? Так идите к нему! Для нелюбимого вы проститутка, а для любимого — супруга. В союзе двух полов закон вершит сердце. Любите и мыслите свободно. Остальное — дело Божие»[2]. И Гюго воспевает адюльтер — незаконный, но оправданный протест против деспотизма брака, вырывающий женщину из могилы нежеланного супружества[3].
Гюго следует причислить к племени бунтарей — всех тех, кто пытались вписать любовь в великую освободительную эпопею, начиная с XVIII вплоть до конца XX столетия, от дореволюционных философов до Вильгельма Райха. Среди них и утопист Шарль Фурье, а также анархисты, сюрреалисты и все движение хиппи под лозунгом «Flower Power». Просветители считали возможным примирить любовь и добродетель, плотское наслаждение и возвышенность души: кто способен любить, тому по плечу великие дела, он может повести людей по пути прогресса. Для Руссо, например, взаимность и прозрачность помыслов должны символизировать высшую степень человеческой порядочности, нравственности и единения душ. И если в «Новой Элоизе» он обличает галантность и учтивое кривлянье, то его цель — вернуть движениям чувства абсолютную искренность. Этот миф о совершенной любви, которая «возвышает человека над человечеством» (Бернарден де Сен-Пьер), получит в событиях 1789 года, по крайней мере в их начале, толчок к невиданно стремительному развитию.
Тогда речь шла о том, чтобы начать историю сначала на новых основаниях, пусть для этого придется «вычистить все до самой сердцевины», как потребует в месяце Флореале III года Республики некий Бийо-Варенн[4]. Взять природу силой, вооружившись скальпелем, вскрыть код нашей сокровенной жизни — вот на что претендуют все реформаторы на протяжении двух веков, — возродить любовь и возрождать любовью. Сорвать обезобразившие ее покровы и вернуть ей первоначальное предназначение: превратить человеческий род в единую семью, связанную пылкими узами. Здесь мы вступаем в область лучезарных обещаний, на которые не скупился Руссо, предсказывая благословенные дни матерям, согласившимся вскармливать младенцев грудью:
Я дерзаю обещать этим достойным матерям крепкую и неизменную привязанность мужей, неподдельную сыновнюю нежность детей, уважение и восхищение общества, благополучные роды без осложнений и последствий, несокрушимое здоровье <…>. Едва матери соблаговолят вскармливать детей своим молоком, нравы изменятся сами собой, во всех сердцах проснутся естественные чувства, народонаселение государства станет пополняться.[5]
После того, как классическая эпоха осудила страсть: «Одна любовь сулит опасностей не меньше, чем все кораблекрушения», — сказал Фенелон («Телемах»), — XVIII век совершает революцию в личной жизни. Новый феномен: родителей и детей все теснее соединяют узы привязанности. Семья становится лабораторией чувства, а вскоре оно же составит основу общественного договора[6]. Очистить его от шлаков, накопленных предыдущими эпохами, значит превратить его в добродетель, призванную возвести человеческий род от варварства к цивилизации.
Это стремление полностью переделать человека и общество во второй половине XIX века прибегнет к помощи сексуальности как средства дополнительной терапии для одних, заместительной — для других. Мы продолжаем решать эту задачу: вот уже двести лет западная культура хочет построить «мастерскую по ремонту человека» (Франсис Понж) и вернуть любви ее истинное лицо, положить ее в основание общества братьев и влюбленных. Мы перескажем эпизоды этой безумной затеи.
Мещанская ограниченность и чрезмерная стыдливость романтиков, которые идеализируют женщину, лишая ее эротизма, встречают двойное противодействие: во-первых, единственная страсть, во-вторых, веселое непостоянство. С одной стороны, в 1884 году в книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс предсказывает триумф счастливой моногамии, которую поддержит пролетарская революция, уничтожив закрепощение женщины и его следствия — адюльтер и проституцию. С другой — французский анархист Эмиль Арман еще до 1914 года отстаивает идею «любовного товарищества», свободного от ханжества и ревности и основанного на сексуальном плюрализме[7].
Тогда возгорается надежда внедрить новый метод воспитания человечества, соединяющий гигиену, наслаждение и склонность: вырвать плоть из-под двойной опеки Церкви и Капитала, спасти ее от мрачных проповедей священника, от изнурительной «потогонной» работы на хозяина, от тирании часов. Здесь также ставится задача сдвинуть «границу между возможным и невозможным» (Мона Озуф) и возродить первозданную невинность наготы. Сексуальность — зверь, которого следует держать на цепи, полагали ранние христиане; теперь она превратилась в сказочное животное, которое нужно освободить. В основе этих распространившихся чаяний, затронувших как некоторые религиозные ереси, так и феминистские и социалистические движения, — убеждение в том, что желание — доброе начало и только оно способно искоренить уродливые черты общества. В этой прометеевской борьбе за перестройку точки высшего накала связаны, конечно, с Фрейдом, который выявил телесную подоснову нашей цивилизации, с Гербертом Маркузе, уехавшим преподавать в США, но в первую очередь — с доктором Вильгельмом Райхом: диссидент от психоанализа, раскольник в немецкой коммунистической партии, он умер в 1957 году в Соединенных Штатах. Не видя разницы между революцией социальной и личностной, считая, что «половая жизнь не является личным делом», Райх, жертва нацизма и сталинизма, всю жизнь будет искать оптимальный способ освобождения от «рабской человеческой структуры»[8]. Только полное развитие способности получать удовольствие позволит людям примириться с самими собой и отказаться от детских игрушек — отвлекающих средств вроде порнографии, детективов, романов ужасов, а главное — от повиновения начальству: от всего, что связано со страхом, то есть с фрустрацией. «Авторитарная цивилизация машин», религиозный мистицизм, буржуазное подавление возводят вокруг каждого «эмоциональный панцирь» — он убивает радость жизни и иссушает человека. Поскольку снятие напряжений в эротическом спазме является формулой всего живого (северное сияние — не что иное, как космический оргазм), это единственный способ покончить со «слепым подчинением фюрерам» и постепенно избавиться от собственнических чувств, от рака, диктатуры, насилия.
Сексуальная революция в правильном понимании не сводится к коррекции нарушений детородной способности: она влечет за собой исторический разрыв, благодаря ей мы делаем шаг, как говорят марксисты, из первобытной истории в Историю. С Вильгельмом Райхом мы вступаем на путь биологического утилитаризма, основанного на метафизике спасения: оргазм — это узкие врата искупления, подобно благодати у кальвинистов. Заключенная в нем уничтожающая сила и есть та панацея, что должна нас защитить от всяческих эпидемий, политических и физических: «Сексуальное благополучие населения — лучшая гарантия общественной безопасности в целом»[9]. Поскольку наше тело — единственная наша родина — неразрывно связано, как у греков, с космосом и колебаниями климата, в утробе мужчин и женщин разыгрывается решающая партия. Станет ли тело садом наслаждений или адом подавления, зависит от нас, ибо именно та биоэнергия, которую мы пропускаем через себя в момент полового акта, одушевляет живую материю и приводит в движение звезды. (В. Райх, под конец жизни эмигрировавший в Америку, где его преследовало ФБР, строил странные машины, улавливающие «органические» излучения: например, разбиватель облаков, способный вызвать дождь в пустыне.) В зависимости от того, будете ли вы переживать сексуальное наслаждение, на земле восторжествуют либо гармония, либо разлад: еще Фурье проводил аналогию между человеческим соитием и копуляцией планет, а Млечный путь рассматривал как гигантское хранилище светового семени. Если бы люди удвоили усердие, сжимая объятия, они породили бы множество галактик, которые озарили бы нашу планету ярким сиянием, тем самым с минимальными затратами была бы решена проблема освещения. Де Сад, в свою очередь, сравнивал любовное наслаждение с извержением вулкана, а апатию либертина — с охладелой массой излившейся лавы.
В 1960-е годы, когда были заново открыты эти авторы (а также прозрения некоторых милленаристских сект), сексу придают демонстративность, утверждая его мессианский статус: ни больше ни меньше как загадка человечества — вот что находит в нем смутное выражение. Буйство Эроса — не просто разгул бесстыдства, в котором обвиняли его ханжи: оно соответствует «восстанию души», как отметил еще в 1961 году выдающийся историк Дени де Ружмон. Речь идет о воссоздании Рая с помощью самих инструментов падения, о сотворении новой Евы, нового Адама. Мы наконец выскажем внятно и четко то, о чем наши предки говорили, мямля и запинаясь; лучшие из них были предтечами, теперь мы вступаем в Царствие, в совершеннолетие человечества. Срам человека будет его славой и оружием. Эрекция — это восстание, охваченная смятением плоть свергает диктат установленного порядка, желание глубоко нравственно. Нет никакой необходимости апеллировать к старому фрейдовскому понятию сублимации, инстинкты возвышенны сами по себе, в них заключена полнота человеческого удела. Корнем зла было побуждение — значит, мы станем добрыми, занимаясь любовью. Коитус — одновременно бунт против общества и осуществление природы человека. Решимость пророков освобождения добраться до самого истока чувствительности объясняет и их экзальтацию, и воинственный тон.
Эпоха оживила подозрение, пробудившееся уже в век Просвещения: любовь — лишь маска желания, ложь, которой тешат себя люди, прикрывая собственную похоть. «Любви не существует, — сказал ранее Роберт Музиль, — сексуальность и товарищество — это все, что осталось». «Подлое стремление быть любимым» разоблачали, в свою очередь, Делёз и Гваттари. Чувство, посаженное на скамью подсудимых, будет оправдано желанием при условии, что оно откажется от своего превосходства, довольствуясь эпизодической ролью в новом сценарии, который пишется сейчас. Итак, долой формулу давнего прошлого «я тебя люблю» — пусть ее заменит единственно настоящая: «я тебя хочу». Нагой человек воздает хвалу самому себе, своему драгоценнейшему достоянию — телу, единственной реалии правильно понятого материализма. Поскольку подавление вызывает неврозы и патологии, вольности не может быть слишком много. В какие бы крайности ни впадали дети Мая 1968 года — все лучше, чем омерзительный родительский «голодный паек». Отсюда терпимость тех лет к любым проявлениям влечения, не исключая инцеста и педофилии, и убеждение, что дети тоже имеют право выражать свою сексуальность, пусть даже в отношениях со взрослыми. За словом мира из уст младенцев скрывались практики, далекие от младенческой невинности. Предполагалось единым духом освободить любовь из-под домашнего ареста и перестроить семью, воспитание. Того, кто находил очарование в старых обычаях, обвиняли в предательстве. Не допускалось никаких сомнений: наша эпоха открыла спасение от сердечных мук, а попутно и от социальных бед.
1960–1970-е годы были нравоучительной революцией, подобно либертинским романам XVIII века с их дидактикой: все разновидности эротизма, извращения трансформировались здесь в революционные идеи, направленные против установленного порядка. Еще слишком недооценены едва ли не религиозные притязания тех лет: убрать со сцены современности жалкую комедию сантиментов, навязанную нам литературой от Расина до Пруста, и заодно положить почин небывалому приключению. В связи с Парижской коммуной и Маем 1968-го Мальро говорил о «бешеном идиллизме», желании примирить между собой всех людей, пусть даже ценой насилия. Действительно, после тех дней мы пришли к «политической системе в целом» и усвоили комичную привычку (она жива поныне) проводить границу между правыми и левыми в спальне: позиции миссионера и шлюхи, должно быть, справа, а слева — содомия и PACS[10]. Кредо этого периода, убежденного в своем превосходстве: трагедий не бывает, есть лишь плохие социальные конструкции (в идеологическом конструктивизме и заключается сама благая весть западной мысли, сегодня об этом свидетельствует гендерная теория). 1960–1970-е — это культ духовности Эроса: он прекрасен, с чем все обязаны соглашаться, как только его перестают душить цензура, кюре, политические комиссары и буржуазия; это воспевание «экономики либидо» (Жан-Франсуа Лиотар), «машин желания» (Делёз, Гваттари), в которых каждый ищет свою истину. Все переворачивается с ног на голову: сексуальное наслаждение из подозрительного превращается в принудительное, а тот, кто уклоняется, навлекает на себя подозрение в том, что он серьезно болен. Вместо старых запретов утверждается новый террор — террор оргазма[11]. Для древних Эрос был богом; по мнению провозвестников нового мира, он должен сделать богов из нас.
Правда, есть все же повод поубавить энтузиазма: беспристрастное чтение маркиза де Сада, в те годы наконец опубликованного без купюр, могло бы остудить пыл наших зелотов — этот падший аристократ, развратник-рецидивист, за период от Старого режима до Империи отсидевший 27 лет жизни в тюрьме, во всех своих романах неустанно показывает, что отпущенное на свободу желание неизбежно склоняет людей к произволу, грубости, массовым преступлениям. На самом деле Сад — черный жупел на знамени Просвещения — шокирует не алчной похотливостью, а пессимизмом, с присущим ему затаенным коварством подтверждая то, что всегда говорила религия, а именно: секс далеко не безобиден и прямо ведет к жестокости. «Нет мужчины, который не хочет быть деспотом, когда он возбужден», — замечает один из персонажей «Философии в будуаре». Только он мог бы понять лозунг «наслаждаться без помех» так, как следует его понимать: наслаждаться вплоть до уничтожения другого. Именно благодаря Саду секс стал в Европе законодателем, соединив эротическую вседозволенность с политической анархией, только в его случае это законодательство служит сильным, чтобы подавлять слабых и распоряжаться ими, как заблагорассудится, вплоть до истребления. Растворяясь в эйфории, эпоха (за исключением разве что Батая или Бланшо) прочла «божественного маркиза» с наивным умилением и объявила его искусным мастером аранжировки барочных синтагм и изощренным предшественником патлатых ангелов кротости, трахающихся в дыму марихуаны под вибрирующие звуки кайфовой музыки.
Мы — озадаченные наследники этих традиций, которым столь многим обязаны. Без этих пионеров, возвышенных безумцев, заплативших за свою дерзость тюрьмой, сумасшедшим домом, изгнанием, мы бы до такого не дошли. 1960-е годы останутся в истории как десятилетие экспериментирования, поиска новых жизненных возможностей с помощью музыки, наркотиков, путешествий. Если юридическое право отвечать за долги в пределах наследства необходимо в этой области больше, чем в любой другой, следует в первую очередь оспорить одно абсолютное заблуждение: чувство, осужденное приверженцами взбесившегося Эроса, не только выжило, но и укрепилось. В мае 1968 года будущий кардинал Люстиже, тогда еще аббат, приехал в Сорбонну в разгар волнений. У молодого священника, неприятно пораженного хаосом, будто бы вырвалось: «В этом бардаке нет ничего евангельского». Напротив, вслед за Морисом Клавелем и его друзьями можно предположить, что Май 68-го по глубинной его сути был духовным бунтом, реактивирующим мечту об искуплении мира добротой и солидарностью. Клавель прибегает к выразительной метафоре: открытый на полную мощность кран пытаются заткнуть пальцем. Кран — святой дух, палец — силы реакции, брызги — чудесные последствия противостояния. Никогда не следует толковать буквально выступления участников события. Май 68-го не был ни пролетарской революцией, ни революцией желания. Он говорил на языке большевизма, завершая эрозию коммунизма, и славил лучезарное желание лишь затем, чтобы подготовить триумф полностью воплотившейся евангельской любви — не вытеснить ее, а углубить и развить. Сердце стало плотью, чтобы раскрыться полнее.
Вот в чем состоял хитроумный расчет любви: каждое поколение может взять на себя лишь ограниченную историческую роль, прежде чем его деяния и намерения обратятся против него, став ему неподвластными. Разрушители сентиментального обмана поневоле оказались реставраторами чувства. Реабилитируя сексуальность, Май 68-го открыл новые возможности полноты в любви. Никак нельзя согласиться с Роланом Бартом, который утверждал в 1977 году, будто любовь оказалась вне закона по отношению к сексу, и с некоторой долей игривости уточняет: «„Nous deux“ [12] непристойнее, чем маркиз де Сад»[13]. Не любовь была объектом нападок, а скорее манипулирование любовью в условиях патриархального порядка, державшего женщин взаперти. Осмеивали не идеал близких отношений, а притворство. Риторика чувственности в самых крайних ее формах довершила сакрализацию чувств, выживших вопреки запрограммированной их гибели.
Итак, любовь освободили, как освобождают от чар спящую принцессу. Вместе с тем освободили личность от панциря традиций, религии, семьи. Говоря по правде, одно не могло произойти без другого: после того, как частный человек получает свободу от коллективной опеки, когда он обретает элементарную независимость благодаря оплачиваемой работе, он может наконец проявить интерес к качеству своих эмоций, оценить их по собственному разумению. Личность может предпочесть закон сердца закону клана и никак не реагировать на давление общества. Так начинается, отчасти благодаря зарождающемуся капитализму, революция чувств в Европе. Впервые народ получает право на благородные страсти, которые до того были исключительной привилегией принцев и поэтов. Любовь свободна только в обществе свободных индивидуумов. Но тут мы приходим к апории. Свобода может означать независимость (от чьей-либо власти), незанятость (открытость любым возможностям), своеволие (навязывание другим своих прихотей), ответственность (готовность отвечать за последствия своих поступков). Однако три из четырех смыслов противоречат тому типу отношений, который предполагает жизнь вдвоем. И вот сегодня все мы, мужчины и женщины, испытываем противоречивую потребность: страстно и по возможности взаимно любить, сохраняя при этом независимость. Мы хотим чувствовать чью-то заботу, но так, чтобы она нас не стесняла, и надеемся, что союз может быть достаточно гибким, дабы обеспечить такое гармоничное сосуществование.
Я требую от другого, чтобы он добровольно отказался от своей свободы, и обязуюсь поступить так же. Но я — изворотливый пленник и ищу лазейку, дабы я мог вернуть себе волю в любой момент. Если любовью движет страстное желание не принадлежать себе, то страстное желание моего «я» — никогда никому не отдаваться. Трагикомическая формула — современный роман перекормил нас историями мужчин и женщин, которые жаждут испытать трепет великой страсти, не потеряв самих себя, и боятся остаться в дураках. Отсюда страх перед любовными отношениями у нынешних пар: влюбленные то ищут, то избегают друг друга, пылкие клятвы и обещания чередуются с поспешными отступлениями. «Свободны вместе» — так изящно сформулировал суть современного брака социолог Франсуа де Сенгли: «да» нерушимой семье, лишь бы она ни в чем не препятствовала реализации каждого из ее членов. Еще в начале XX века Роберт Музиль отметил значимость термина «партнер», заменившего слова «муж» и «жена», контрактных отношений, которые можно расторгнуть по обоюдному согласию. Такова сила воздействия экономической модели: отныне каждый стал собственным маленьким предприятием, дела сердечные — частный случай дел вообще. Тем более что эмансипация, особенно для женщин, которые должны успешно справляться с профессиональными, супружескими, материнскими обязанностями, увеличила бремя новых требований. Личные отношения строятся по образцу производственных: окупаемость затрат должна быть максимальной. Именно либеральный менеджмент придает современным историям любви их терпкий вкус. Уклончивость и принесение жертв тщательно дозируются. Мечта о человеческих отношениях, которые никогда не выйдут за определенные рамки: ты мне нравишься — я тебя беру, ты мне надоела — я тебя бросаю. Другого пробуют, как какое-нибудь изделие.
Итак, каждый влюбленный говорит на двух языках — роковой привязанности и самоопределения. Взаимоналожение этих двух языков и определяет характер нынешних романов — нервозных и вместе с тем монотонных: в Париже кончаются разводом два брака из трех, в провинции — один из двух, возрастает число попыток вторично создать семью. Любая связь переживается как шанс и как угроза подавления, поскольку она крадет нас у самих себя. Рисковать остерегаясь — таково требование современности. Культура удовольствий одержима страхом перед привычкой. Гипоактивная сексуальность — болезнь, гиперактивная — тоже. От сигареты до компьютера — все дает повод к разоблачению патологических зависимостей. Шизофрения эпохи, проповедующей одновременно наслаждение и осторожность, мыслящей связь с другим как род токсикомании. В 1960-е годы хотели вместе раскрепощаться, теперь жаждут освободиться друг от друга.
Дилемма личности: стремясь обрести опору лишь в самой себе, она тем не менее с тревогой ищет одобрения ближних. Она хотела бы заявить по примеру экс-хиппи Джерри Рубина: «Нужно достаточно любить себя, чтобы не нуждаться в других для счастья». Эта невероятная формула напоминает ту, что вывел французский экономист Леон Вальрас: «Быть свободным значит чувствовать, что ты в расчете со всеми остальными». Солипсизм либо совсем не работает, либо то и дело дает сбои. Утверждение, будто нам никто не нужен, — оборотная сторона констатации печального факта: никто не нуждается в нас. Гордыня самодостаточности неотделима от тоски одиночества, стремление отличаться совмещается с отчаянным подражанием другим. Таковы муки мизантропа: обольщать обличая, вымаливать как подаяние людское одобрение, презирая людей, прятать непомерную жажду общения под маской отчуждения. Он должен вращаться в свете, чтобы его ненавидеть, а если свет поворачивается к нему спиной, он видит в этой холодности доказательство верности своих оценок и бичует злобу толпы.
Мы свободны, по крайней мере при демократии, любить кого хотим, выбирать устраивающие нас формы сексуальной жизни, однако наступает момент, когда приходится пойти на риск ради другого: он перевернет наши ожидания, избавит нас от грустного тет-а-тета с самими собой. Независимость — не последнее слово человека, говорит нам любовь, заставляя слепо верить в другого: вот почему горчайшее горе на земле — смерть нескольких дорогих нам людей, без которых жизнь теряет и смысл, и вкус. Но любовь, если она приносит тоску и несчастье, — не последнее слово человеческой судьбы, говорит нам индивидуализм. Мы вечно мечемся между этими двумя указаниями, путаем свободу выбора в любви — огромный прогресс — с выбором личной свободы. В одном случае безбрежная супружеская солидарность поглощает «я» каждого из супругов, как затонувшие островки, в другом — «эго» выступает вперед, заслоняя «мы», и тогда есть опасность, что это всего лишь соседство двух одиночеств. Если можно говорить о современной мечте (старой как мир, но сегодня широко распространенной среди людей), она целиком заключена в этом двойственном устремлении: наслаждаться симбиозом с другим, оставаясь хозяином своей жизни.
Вдобавок мы хотим сохранить все дружеские контакты детства и юности, свидетельство тому — американские сериалы «Друзья» и «Секс в большом городе» о сообществах друзей (подруг), которые предпочитают единственной любовной связи множество привязанностей. Повзрослев, мы остаемся дружной командой и не соглашаемся мириться с ее распадом, вступая в профессиональную жизнь после окончания лицея или университета. Мы стремимся сберечь этот сплоченный кружок, хранящий память о нашей солидарности и общих проказах, и опровергнуть противопоставление между лучшим другом и законной женой (или наоборот: мужем и подругой). Любовь — приключение, и отказываться от него мы не собираемся при условии, что оно не лишит нас всех прочих приключений. Короче говоря, мы, как большие дети, хотим всего и сразу: сохранить связи, но не быть ни с кем связанными, а техника этому способствует. Верным спутником жизни холостяков становится телефон: он позволяет быть со всеми, избавляя от необходимости совместного существования с кем-либо. Интернет, мобильный телефон — средства выбраться из одиночества служат прежде всего утверждению одиночества, делая его терпимым.
Возьмите известное изречение: «Мое тело принадлежит мне». Нет ничего справедливее такого высказывания со стороны женщин, которые в силу господствующего порядка всегда были лишены возможности свободно располагать собой и хотят самостоятельно принимать решения, касающиеся любви и материнства. Но если мое тело принадлежит только мне, если никто его не хочет, зачем нужно это право собственности? Чувствовать себя нещадно эксплуатируемым объектом сексуальных отношений — несчастье, но наряду с ним бывает и другое несчастье: когда никто нас не ждет и не желает. Мы начинаем с утверждения нашей полной и безусловной автономии, которая превращается в тяжкую обузу, если никто не приходит нас завоевывать. И вот, как ни абсурдно, мы вынуждены ради сохранения свободы терять любовь или во имя сохранения любви поступаться свободой.
Итак, раскрепощение нравов способствовало освобождению женщин, упростились сексуальные контакты (лишь бы мы были «желанны»), начиная с младших классов распространяется информация о половой жизни, включая необходимые предостережения о заразных болезнях. Преобладают браки по любви, кроме шокирующих исключений в кварталах, где все еще господствуют патриархальные традиции; каждому из нас — мужчине или женщине — дана возможность сохранять или вновь завязывать любовные отношения вплоть до преклонных лет; признаны права меньшинств, которые без стеснения себя афишируют, по крайней мере в городах. Однако, если быть честными, нужно признать, что старый мир еще не сказал последнего слова: эмансипация не сделала менее проблематичной эротическую жизнь наших современников — она деградирует, превращаясь в страх, порнографический бизнес, терапию; любовь остается зачарованной деревней, ворота которой заперты для тех, кто стар, некрасив, уродлив, беден; кризис мужской идентичности не слишком подорвал власть сильного пола; культ внешности и молодости более, чем когда-либо, несокрушим; нас угнетает роковая зависимость от биологии: для женщин после сорока лет материнство затруднено, тогда как мужчины не теряют способности к оплодотворению до последнего дня жизни. Как ни крути, «охота на мужа» в XXI веке остается такой же реальностью, как в веке XIX, по-прежнему преобладает гомогамия (заключение браков между представителями одной и той же группы), деньги продолжают негласно диктовать свой закон в сфере интимных отношений. Как представляется, около 90 % женщин предпочли бы вступить в брак или сожительство с мужчиной более старшего возраста, более образованным, более обеспеченным[14]; те, чье экономическое положение непрочно, не являются завидной партией. Власть и богатство возбуждают, как никогда, от счета в банке рукой подать до волшебной сказки; любовь ищут, как правило, в рамках своего социального класса и своей среды, а если возможно — ступенькой выше. Словом, стремлению к реформе в области любви чинит препятствия старая человеческая закваска, и пусть пеняют на себя те, кто надеялся превратить ее в дрожжи духовного прогресса. Любовь, хотим мы того или нет, вновь погружает нас в древний магический гумус, воскрешает детские страхи, чрезмерные надежды, зависимость вперемешку с жестокостью[15]. Не будь это неизменным, разве мы могли бы до сих пор читать «Принцессу Клевскую», «Опасные связи», «Страдания юного Вертера», «Грозовой перевал», «Кузину Бетту», «Госпожу Бовари», «Прекрасную даму» или «В поисках утраченного времени»? Пытаясь понять современный мир, мы можем ссылаться на Сада, Фурье, Райха, Маркузе; следует упомянуть также Маркса и Бальзака, которые прославили секс, власть и деньги как святую троицу буржуазии, и отдать должное Шопенгауэру, описавшему чувство как уловку Природы, заботящейся о сохранении видов (можно, напротив, утверждать, что вид — уловка любви, пожелавшей заслонить собой слепые механизмы размножения). Вот что мы обнаруживаем после полувека пламенных речей: постоянство генетических, социальных, политических законов, потрясающее опровержение наших личных предположений. Чувство, не сходя с места, упрямо противопоставляет любым пророчествам свою драматургию, свою древность. К изумлению «модернистов», любовь не всегда любезна, ей не по пути со справедливостью и равенством, это феодальная, антидемократическая страсть! Мы предоставили ей автономию — джинн вырвался из бутылки, только в этом зелье сладости и горечи пополам.
Что мы выиграли в итоге освобождения? Право на одиночество! И это немалый шаг вперед, если вспомнить, что долгое время Церковь осуждала автаркию (самодостаточность, отсутствие нужды в ком-либо) как доказательство гордыни, что XIX век считал безбрачие, с его душком онанизма и материальной стесненности, позором. 14 миллионов «соло» во Франции, 170 миллионов в Евросоюзе — это уже не случайность, а переворот. Не вступать в брак не значит оставаться одиноким и бездетным, круг общения неженатых и незамужних нередко шире, чем у супружеских пар. Во всяком случае, речь идет о негативном достижении, о простом факте: вами не руководит и не командует другой.
Если любовь-страсть свойственна — с различными отклонениями — всем цивилизациям, от арабо-андалузской мистической поэзии до великой персидской, китайской, японской, индийской литературы, то стремление приписывать нашим переживаниям политические или духовные цели, от «Пира» Платона до наших современных освободителей, включая и Евангелие, — особенность чисто западная. Отсутствие у любви смысла приводит в отчаяние большинство мыслителей и философов: следовательно, непременно нужно найти для нее значение, как его ни назови: созерцание Идей у Платона, пришествие Царствия у христиан, свершившаяся революция у марксистов. Возьмите «Эмиля» Жан-Жака Руссо: один человек властью своего пера не только реформирует педагогику, но и высочайше повелевает, каким должно быть супружество героя, какая женщина подходит ему наилучшим образом, каков совершенный союз полов и деликатное соотношение стыдливости и обладания друг другом, подчинения и равенства[16]. Вот черта, типичная для европейского волюнтаризма: вместе того, чтобы на основе наблюдения любви описывать ее превратности, мы создаем теорию любви, а затем ее применяем и расстраиваемся, что реальность так плохо к ней приспосабливается. Мы слишком много говорим о том, какой должна быть любовь, и слишком мало — о любви, какая она есть.
Между нашей практикой и нашими рассуждениями, между декларируемым принуждением к эйфории и признанием переживаемой боли — бездонная пропасть. Господствующий стереотип требует, чтобы я добивался успеха, но переизбыток книг, рецептов супружеского счастья наводит на мысль, что найти его в жизни не легче, чем прежде. Мы устанавливаем для себя недостижимые каноны. Первым на этом пути был опять-таки Руссо: автор «Эмиля», грандиозного для своей эпохи трактата о воспитании, «искусства формировать людей», постарался уклониться от соблюдения принципов, которые он предписывал другим, и бросил, кажется, пятерых детей — обычное поведение во времена высокой детской смертности. Делайте, что я говорю, не говорите, что я делаю: после эпохи Просвещения разрыв между жизнью желаемой и проживаемой в порядке вещей[17]. Наше время под эгидой проницательности обманывает само себя, красноречие у нас выполняет функцию компенсации отсутствия. Классическое лицемерие выражало пропасть между нравами и респектабельностью, современное — несоответствие между показным идеалом и реальным опытом. Отсюда фарисейство, смешные двусмысленности, обычные для наших нравов (они находят отражение, например, в комедиях Вуди Аллена): мы гонимся за собственным идеальным образом, жаждем исправить свои ошибки, чтобы дотянуться до уровня своих прометеевских амбиций.
Но сердце остается безнадежно глухим к приказаниям его опекунов. Освободить, эмансипировать — других слов мы не знаем. Жизнь — это еще и прославление, и часто восхищение уместнее, чем критика. И вот мы разрываемся между двумя искушениями: реформировать или же прославлять любовь во всех ее измерениях, в ее чудесной амбивалентности.
У Фрейда где-то сказано, что люди занимаются любовью по меньшей мере вшестером, поскольку за каждым из партнеров маячат тени отца и матери. Что касается современных парочек, при них целая толпа народу — приходится считаться с «бывшими» той и другой стороны. Подчас это список, достойный лавров Дон Жуана, череда престижных имен — их перебирают, смакуя, выставляют напоказ, как боевые награды, по примеру знаменитых куртизанок, в чьих коллекциях числились принцы, миллиардеры, короли. Но тот же список — воплощение наших прошлых неудач, перечень разбитых надежд, резюме поражений. В этом смысле хуже нет, чем жертва любовной контузии, которая хнычет в ваших объятиях, как она настрадалась с кем-то третьим. У «экса» двойственный статус привидения, неприкаянной души: это покойник, не похороненный окончательно, спящая ячейка памяти, где тлеет опасность пробуждения былого огня (вот почему многие женщины прячут по нескольку любовников под сукно, опасаясь выглядеть слишком легкомысленными в глазах нынешнего мужа).
Знать, что мы не первые, что любимое существо обладает некоторым опытом, отчасти утешительно. Обожание, объектом которого мы стали, — результат не неведения, а сознательного сравнения. Однако мы всегда рискуем, тем более с возрастом, оказаться следующим номером в длинном строю предшественников, виртуальном множестве, где отсутствующим, быть может, имя легион. Меня, в свою очередь, отдадут на съедение преемнику, мои странности и недостатки опишут во всех подробностях, меня определят в подходящую рубрику, на нужную полочку, наклеят этикетку: дело закрыто. Наивная мечта влюбленного: затмить своих предшественников, убрать с глаз долой этот ворох черновиков, ведь готов чистовой вариант, который воплощает он сам. Но любви чуждо понятие прогресса, последний не значит итоговый; иногда юношеский роман кажется вершиной совершенного счастья и полноты чувств, а все, что за ним следует, — лишь бездарным, испорченным повторением.
«Бывший» способен обдать вас холодным душем неуместных откровений, к примеру, намекнуть, что для любимого существа ваш роман — попросту переиздание прежнего: те же формулировки, те же знаки внимания, те же смелые жесты. Мы заполнили нишу, которая уже существовала. Хуже того: мы можем узнать, что до нас он или она предавались высокому разврату, нам же в этом отказано. Насмешливо поглядывая (он-то знает наперед, чем кончится история), «экс» будто говорит: у тебя ничего не получится, как и у меня, но так и быть, попытайся. Как мы хотим ему доказать, что он ошибся, не сумел разглядеть, оценить по достоинству этого человека! Поскольку сегодня жизнь большинства из нас — это последовательная полигамия (или многосерийная моногамия), наш любовный опыт отвечает принципу сложения: сначала был Жан, потом Поль, потом Серж, или: Алина плюс Диана плюс Рашель, и так друг за дружкой выстроятся все святые календаря. Кое-кто накопил за свою жизнь столько приключений, что имеет все основания делать статистические выкладки.
В конечном счете мы питаем к этой когорте мужчин и женщин — всех, кто был нам дорог, в ком мы возбуждали страсть, кому причиняли боль, кого не любили, — безграничную благодарность: они сделали нас такими, какие мы есть, и частичка их сущности до конца живет в нашей плоти.
Каждый сияет фальшивым блеском в чьих-то глазах; у каждого есть завистники, меж тем как он сам исполнен зависти.
Я был настолько застенчив, что всегда находил способ так или иначе допустить тот самый промах, которого с особым беспокойством тщился избежать.
Мы вступаем на любовное поприще, не имея ключа к игре, не зная ее правил, у нас нет ничего, кроме почерпнутых там или сям отрывочных сведений. Этот сказочный мир закрыт, ибо мы не знаем нужных заклинаний, а если случайно узнаем, они тотчас изменятся. Юность — так зовется эта пора жизни (иногда она надолго затягивается), когда нас ослепляет красота людей и неловкость собственных попыток к ним подступиться. Всякого, кто не испорчен духом печали, мир обжигает соблазнами, он полон бесконечного волшебства. Чудесные лица глядят на нас с пренебрежением, разубедить их всех невозможно: на этой земле столько даров, вовек их не отведать, на все не хватит ни объятий, ни желаний. Жажда тонет в источнике. Большие города — поистине тот людской котел, что внушает нам мысли о самой кипучей жизни. Здесь любовь не такая, как в деревне или в провинции (либо в североамериканской субурбии): там — медленно текущие дни, нехватка статистов, ничтожество интриг; здесь — обилие потенциальных партнеров, столкновение аппетитов, проницаемость классовых перегородок, загадочное «регентство» незнакомцев.
Юность — это еще и неспособность выбирать, ненасытный возраст, когда побуждения сильнее разума, когда для нас равно соблазнительны все человеческие существа, поскольку они воплощают роскошь множественности. Прекрасны юные женщины, юные мужчины, перемешанные в общей компании: каждый возвеличивает прочих, никого не затмевая. Хмель наслаждений без числа, которым овеяно всякое собрание, пламя желаний, постоянное провоцирование. У Пруста где-то говорится по поводу девушек в цвету на пляже о «смутном стремлении любить, колеблющемся между всеми», ибо каждая неповторима и вместе с тем просто оттеняет группу еще одним нюансом. Прежде чем мы полюбим определенную личность, мы упиваемся людским разнообразием — на улице, в общественных местах. Любимое существо будет осенять тень этого множества, приносимого ради него в жертву, множества, которое ему предстоит (пугающая миссия) вытеснить. Мистики определяли термином «explesis» эстетический восторг перед проявлениями божественного. Подобный священный трепет испытывают люди, которые ищут друг друга, полны взаимного восхищения и не могут вдоволь друг на друга насмотреться.
Раскрепощение нравов несло великое обещание пира для всех. Однако наша любовная карьера начинается с того, что нам дают от ворот поворот. Расплата за восхищение — категорический отказ в финале: взгляд настоятельно зовет к объятиям, но ни одно знакомство не подтверждает ожиданий. Все возможно! — кричат большие города. Тогда почему со мной ничего или почти ничего не происходит? Первое испытание влюбленного субъекта, еще до каких-либо конкретных огорчений: его не замечают. В самом деле, именно в свободном мире желание встречает массу препятствий, управляемых строжайшей субъективностью; в прошлом сословное общество предписывало некие коды для подбора пары, препятствовать которому могло положение, состояние. Искусство ухаживания было также школой социальных норм, порядочности, приличий, благородства. Теперь любой пустяк может обернуться либо против нас, либо в нашу пользу: возраст, рост, внешность, одежда, голос. Склонности, антипатии тем сильнее, что правит ими произвол. Кто не переживал мгновенных переворотов, когда симпатия сменяется отвращением из-за одной детали, гримасы, манеры смеяться. И так же, как бывает любовь с первого взгляда, случается и ненависть с первого взгляда, когда нас охватывает безграничная неприязнь к личности, виновной лишь в том, что она существует. Призрак неприятия грозит отравить малейшее наше увлечение. «Просьба руками не трогать» — это объявление в музеях или в магазинах резюмирует также решающий для каждого из нас опыт.
К любви подходит одно слово, каким бы оно ни казалось сомнительным: рынок. Быть может, закодированный обмен партнерами всегда предшествовал обмену товарами. На этом человеческом торжище каждому дается оценка, которая меняется ото дня ко дню, зависит от социального положения, состояния.
За счастливчиками тянется кортеж воздыхателей, за обездоленными — шлейф фиаско. Исключая избранных, красующихся в лучезарных одеждах, весь рынок женских и мужских прелестей подчиняется неписаным, но общепринятым и потому совершенно непреложным законам. В этой войне видимостей участвуем мы все. Наблюдать — значит оценивать, а следовательно, отвергать. В демократических странах страшно получить отказ, ведь его не отнесешь на счет жестокости государства или установлений Церкви. Если меня не встречают с распростертыми объятиями, то пенять не на кого, кроме себя. Хоть сгори от желания, моя персона как таковая оставляет другого холодным. Приговор ясен, как в суде: спасибо, нет, тебя не надо.
Приходило ли кому-нибудь в голову, что миф о прекрасном принце — греза и мужская, и женская (подобно тому, как девочки завидуют пенису, мальчики — влагалищу)? Какое дитя человеческое втайне не мечтало сбежать от серости жизни, проснуться преображенным, сияя благодатью? Традиционно только мужчины, обреченные на первый шаг, подвергались опасности оскорбления, и нелепый претендент стал литературным архетипом. Но вот и женщины, которые черпают силу в недавно завоеванной свободе, могут завладеть инициативой и, в свою очередь, получив отказ, рискуют попасть в столь же неловкое положение. Дон Жуаны исчезли с тех пор, как появились «Донжуанны», но многих молодых людей эта перемена ролей раздражает, тогда как стоило бы радоваться. В старые времена соблазнение разыгрывалось с участием трех персонажей: то были общество, приличия и женщина. Требовалось одним махом успокоить общество, соблюсти приличия и заманить в сети женщину. Сказать: «Я тебя люблю» вместо: «Я тебя хочу», следуя общепринятым правилам, чтобы с успехом достигнуть цели. Современное соблазнение — встреча лицом к лицу двух индивидуумов, и в этом предприятии ставка — жизнь. Сделать шаг к другому значит отдаться в его власть: он может измучить меня ожиданием, и нужно много такта, чтобы сказать «нет», не обидев.
Как возможен боваризм в мире, где все желания исполнимы? — спрашивал Джордж Стайнер. Дело в том, что все желания не исполнимы и никогда исполнимы не будут. Воспевая всегда и везде солнечную силу сексуального наслаждения, наше общество еще более усугубляет положение тех, кто оказался за бортом, кому отказано в праве на удовольствие. Неудовлетворенность мучительнее, оттого что гедонизм навязывают как норму. Организован рынок фрустрации, чтобы снова и снова продавать нам шарм и неустрашимость под видом советов, косметических средств, всевозможных штучек «Освобожденная» эпоха делает еще горше участь одиночек, незаметных, вынужденных пропадать в безвестности, когда все, по-видимому, предаются наслаждению. Элисон Лури рассказывает где-то, что у дурнушек больше сексуальных контактов, чем можно предположить, но за это они должны терпеть в придачу откровенные признания своих любовников об огорчениях, которые доставляют им красотки. Ужасная ирония эмансипации: мужчины и женщины, жертвы и сообщники одновременно, терзают друг друга во имя молодости, формы, изящества. Все то, что однажды стало инструментом освобождения, превратилось в орудие порабощения.
«В жизни случаются две катастрофы, — говорил Бернард Шоу, — когда наши желания не удовлетворяются и когда они удовлетворены». Очевидно, мы постоянно колеблемся между надеждой и разочарованием, которое возрастает, когда надежды исполняются. Целая школа мыслителей утверждала красоту предвосхищения по сравнению со свершившимся событием. «Прекрасно лишь то, чего нет», — говорил Руссо, подчеркивая роль воображения в любовной встрече («Эмиль»). «Независимо от того, что произойдет или не произойдет, прекрасно только ожидание», — писал в свою очередь Андре Бретон. Как видно, химеры вытесняют реальность, и наша жизнь движется от героических мечтаний юности к разочарованиям зрелости. «Лучшее в любви, — сказал будто бы Клемансо, — это когда поднимаешься по лестнице»: неутешительная точка зрения, навевающая мысли о меблированных комнатах, связях со служанками, тайных рандеву «от пяти до семи».
Этому романтическому клише можно противопоставить другой опыт: опыт блаженного удивления, когда событие оказалось богаче, чем его предвкушение. Между грезами о жизни и воплощением в жизнь своих грез есть нечто третье: жить жизнью столь интенсивной, что от ее избытка захватывает дух и грезы кажутся бедными. «Я называю опьянением духа, — говорил Рюйсбрук, фламандский мистик эпохи Возрождения, — состояние, когда наслаждение превышает возможности, предугаданные желанием». Нам скучно, как только наши молитвы исполнены, как только наши пожелания удовлетворены, то есть убиты. Захватывающая любовь превосходит наши надежды пышностью и пылкостью: с нами происходит не то, чего мы хотели, а нечто другое, и тогда нас буквально душат эмоции. Утрата иллюзий также открывает дверь чуду: удивительному разочарованию.
Обольщение, как благодать у кальвинистов, — это сортировочная машина. Самый ранний повседневный опыт постижения мира учит, что не всегда я желанен для того, кого желаю, любим тем, кого люблю, и я вступаю в жизнь как потенциальный неудачник. Подпирать стенку — выражение к месту, даже если речь не идет о бальном или праздничном зале. Одни всю жизнь подпирают стенку, других с самого начала обожают, так что у них голова идет кругом и глаза разбегаются. Чудо быть выбранным: кто-то одаривает нас особым расположением, отличая среди всех остальных. Нравиться — это так же необъяснимо, как и не нравиться: почему некоторые люди ходят за нами по пятам, а другие едва удостаивают взглядом? (Сад решил эту проблему по-своему: любой, кто нас взволновал, должен тотчас доказать нам свою благосклонность, и мы, в свою очередь, обязаны раскрыть объятия тому, кто нас возжелал. Он понимал желание как долг, а для Фурье это — дар, которым приятные особы соглашаются оделять остальное человечество.)
Успех Мишеля Уэльбека с его смесью черного юмора и пессимизма можно объяснить так: он основал своеобразную международную федерацию невезучих в любви, разоблачил обман гедонизма, этой разновидности феодализма. Он выступил от имени лишенных права голоса, как до него Вуди Аллен, который в своих первых фильмах показал реванш пасынков природы над плейбоями. Вопреки хвастливому выражению, в любви нельзя «иметь кого хочешь», но лишь «кого можешь», а вернее, того, кто согласен иметь дело с нами. Когда то и другое совпадает, это чудо. Но «все, что ценно, так же трудно, как и редко» (Спиноза). Некоторые, не сомневаясь, что их преследуют толпы воздыхателей, считают себя неотразимыми и потому интерпретируют ваш отказ как заблуждение, чуть ли не изъян вкуса.
Возьмите клубы, ночные заведения: отбирая клиентуру по критериям известности или молодости, они представляют собой святилища Биржи тел. На фоне оглушительной музыки и нарочито громкого смеха здесь непосредственно действуют законы конкуренции. Сюда приходят людей посмотреть и себя показать, и каждый взгляд — мгновенный вердикт. Здесь в принципе имеют значение только праздничность, fun, многолюдная тусовка, объединенная ритмом, движением. Но клуб также регулирует формат встречи, хотя бы с помощью уровня звука, затрудняющего разговоры. Не слишком доброжелательны эти злачные места, их посещение для многих сущая пытка, напоминающая приемную отдела кадров большого предприятия (та же атмосфера speed dating, когда у вас есть семь минут, чтобы произвести впечатление). Мир чистой фикции, минутных увлечений: молодость выставляет себя напоказ и любуется сама собой, поклоняясь преходящему. Иные создания, танцуя, завораживают, будто видения: на них смотрят, как смотрели бы на нечто фантастическое. Плоть предстает во всей своей славе, ее чары безграничны. «Великолепные» демонстрируют себя перед плебсом, который устраивает им овацию, вызывает снова и снова. В этом мире интеллект и достоинство не имеют никакой цены, здесь признают только мишурный блеск, непринужденность, умение пустить пыль в глаза: здесь всякий чем кажется, тем и является, не более того. Все якобы предаются дионисийскому веселью вместе с толпой, но порой оно обходится слишком дорого, напоминая скорее наказание. На этой грандиозной ярмарке нарциссизма одни не сходят со сцены, поскольку другие — большинство — составляют клаку.
Именно освобожденное желание, сбросившее оковы, в которых держали его священники и мораль, стало причиной самой глубокой сегрегации. Желать — это, прежде всего, исключать, накладывать на лица и тела сетку, проверяя их соответствие канонам стереотипной красоты. Личность прилагает все свои способности, чтобы повернуть по-своему законы этого отбора и, как говорится, найти себе башмак по ноге. В итоге, просто чудо, что даже не слишком щедро одаренные судьбой находят пару и, преодолевая ловушки, берут штурмом великую стену, которая преграждает им путь к другим. Больше, чем классическое влечение к красоте, интригует необъяснимое влечение к заурядным субъектам. Тот факт, что существа неприятные и даже отвратительные — мужчины и женщины — возбуждают страсти, безумные порывы — вот истинное чудо[18].
Есть люди, которые превращают соблазнение в образ жизни. Не в силах устоять перед благоприятным случаем, они увековечивают приоритет ранней стадии: это коллекционеры начал. Возгораясь страстью к незнакомому лицу, они его бросают, едва завидев кого-то другого. Для них любовный эпизод краток, его развязка почти совпадает с завязкой, исполнение этого бешеного «presto» не отстает от возбуждения. Что такое охотница за мужчинами или бабник? Любители отступлений. Они предпочитают ситуацию, а не человека, охоту, а не добычу, ощущение, а не чувство; романтический антураж — это обязательный повод для романтической истории, неважно с кем. Их волнуют и дурнушки, и толстяки — все одно, они не разглядывают форму бутылки, лишь бы хмель новизны кружил голову. Им не интересно продолжительное знакомство, общение: мимолетные связи, водоворот встреч — источник их радости. Обычно остепеняясь годам к пятидесяти, они полагают (обоснованно или нет), будто прожили жизнь лучше, чем большинство. Аромат любви им дороже людей, это счастливые флибустьеры, которые хвалятся трофеями, надеясь заманить новую добычу. Рассчитанная беспечность служит им защитой, оскорбления для них — как с гуся вода, они тут же возобновляют свои попытки. Когда влюбленный теряет дар речи, соблазнитель распускает хвост, кичится ловкостью, выставляет себя во всей красе и уверенно движется к цели. (Уличный приставала — плебейский вариант светского обольстителя, он предпочитает натиск изощренности, и любые унижения ему нипочем; используя отработанные приемы охмурения, он никогда им не изменяет. С возрастом и уличный сердцеед и сластолюбец, прибегающий к подтяжкам, одинаково впадают в пафос, следуя своим избитым рецептам.)
Кто не так ловок, тот грустит об упущенных возможностях: что могло бы случиться, не случилось, не было сказано нужное слово, не было сделано нужное движение. Соблазнение похоже не агрессию: вы вступаете в переговоры с незнакомцем в общественном месте, «абордаж» — термин в первую очередь пиратский. Кто-то вам нравится: как привлечь внимание этого человека, не докучая? Можно потратить жизнь, решая этот вопрос. В наше время существуют тренеры, обучающие деликатному искусству эффектных приемов, острот, способных развеселить самую неприступную личность. Сегодня, как и вчера, желание требует маскировки: если никто уже не выпаливает с места в карьер: «Я вас люблю», то и признаваться в лицо интересной особе, что вы заритесь на ее пышную грудь и округлые ягодицы, тоже не принято. Нужно искать окольные пути.
Нерешаемое уравнение: чем сильнее мы очарованы, тем труднее нам очаровать другого, поскольку мы скованы робостью. В атмосфере высочайшего напряжения я должен казаться забавным, находчивым, потрясающе непринужденным. Я нем, как пораженный током, тупею от усилий быть изобретательным. Ухаживать — значит, прежде всего, набивать себе цену, приукрашивать собственную персону. Даже самому робкому воздыхателю приходилось любезничать, прибегать в качестве военной хитрости к ходульным фразам. Благоговейный любовник был сперва влюбленным хвастуном — он сумел блеснуть, отдать дань возбуждению торга с риском показаться пустым виртуозом. Но возможно и обольщение посредством отказа от обольщения. Есть стратегии молчания и простоты — они пленяют больше, чем бессмысленная болтовня. Вспомним и обаятельного растяпу, который покоряет сердца, совершая бесчисленные промахи. Прекрасна нежданная, непредумышленная встреча, свободная от необходимости достичь результата. Если что-нибудь происходит, это похоже на непредсказуемый финал рассказа. Вместо обязанности блистать — бессвязный разговор, текущий в естественном ритме, поскольку он бесцелен. Божественный случай протянул нам спасительную руку: от нас зависит — ухватиться за нее или забыть об этом.
Нет ничего прекраснее, чем упорство тех двоих, что обменялись взглядом в автобусе или в поезде и, желая во что бы то ни стало увидеться вновь, помещают объявленьице в газете (раздел «личных сообщений» в «Либерасьон» — квинтэссенция современной романтики). Стратегии обходных путей расцветают в Интернете. Здесь пытают счастья в поисках родственной души, а для начала при необходимости скрывают свое истинное лицо за поддельной фотографией. Так можно избежать страха перед предварительными переговорами: у тех, кто не решается познакомиться с девушкой на улице или признаться в любви к незнакомцу, остается еще один шанс — экран. Иногда мы скептически относимся к этим энциклопедиям одиноких сердец, призывающих на помощь. Но здесь нет посредников: на сайтах встречаются лицом к лицу совершеннолетние индивидуумы с их добровольного согласия, объединяясь согласно своим симпатиям и желаниям. Это гигантские сортировочные узлы, которые перетасовывают толпы, в отличие от брачного агентства — провинциального вокзальчика, где все контролирует бдительное око начальника, знающего свою паству. Ветреники заводят здесь многочисленные интрижки, люди сентиментальные ищут длительную связь. Каждый день заключаются и расторгаются десятки тысяч пактов. «Паутина» — фантастический катализатор, любые, даже самые смехотворные прихоти находят тут пристанище. Многим охота нужнее, чем добыча, у таких кружится голова от обилия возможных авантюр, они бродят, как султаны, в этом виртуальном гареме, не воплощая своих желаний (или воплощая их редко).
Тем более что кибернавтам легко друг друга уничтожить, стоит лишь нажать кнопку; попросту кликнув: мне по вкусу другой, я располагаю им, когда хочу. На страницах сайтов Meetic, Match.com, Netclub конструируют себя как идеального партнера, устраняют все шероховатости, преподносят себя в наиболее выгодном свете. Пространство меню: мы выбираем среди предлагаемых на рынке кандидатов, но вместе с тем торгуем собой. Те же, кто вопиет о нарушении тайны частной жизни, в своих блогах выставляют себя на обозрение, предстают в смелых позах: стремление к признанию сильнее, чем забота об осторожности. Отсюда в Интернете пикантные квипрокво в традициях либертинского романа, когда жена выслеживает мужа и назначает ему свидание, выдавая себя за таинственную незнакомку. Информационный поиск не отменяет встречу, ее готовят, откладывая до счастливого момента. Стоит людям вступить в контакт, как они оказываются во власти тех же неумолимых законов (если только фильтр экрана не возводит в закон контактофобию). Философ науки Доминик Лекур придумал удачный неологизм «кибер-сибирь», говоря о фанатах Web, которые, стремясь сбежать от современников, попадаются в гигантские сети всемирного киберпространства.
Итак, застенчивые люди вынашивают две противоречивые мечты: грезят о непосредственном согласии тел или о мгновенном слиянии душ. Мечта о страсти без остракизма, о плотском наслаждении без рассуждения: коммунизм желаний, когда никто не изгнан с пира плоти, воплощают своеобразный гомосексуалистский кадреж, back-rooms, клубы обмена партнерами. Нечто противоположное — мечта о прозрачности сердец, о духовной близости, которой чужда лишняя болтовня: это путь к единению с избранником без галантных ритуалов. Ни одна из двух методик не может претендовать на решение проблемы: течению товарообмена препятствует плотность населения. Всегда найдутся мужчины и женщины, которые останутся для нас недоступными во всех смыслах слова. Как тут не вздыхать о надежном прибежище семейного очага, где не требуется ничего доказывать, где мы в принципе избавлены от бесконечной оценки. Однако и самая рутинная супружеская жизнь нуждается в движении; по Ренану, брак, подобно нации, — это каждодневный плебисцит. Никто не освобожден от обязанности нравиться, даже через двадцать лет после свадьбы. Обольщения слишком много не бывает.
В силу какого-то странного поворота почти через полвека после Мая 68-го на понятие согласия пала тень подозрения. Отныне многие усматривают в нем признаки подневольности и выступают против манипулирования, присущего вообще всем любовным инсценировкам[19]. Тайно возвращается старый культурный пессимизм, объявляя человека существом слишком незрелым и потому не заслуживающим свободы. Между тем глагол «соглашаться» имеет два смысла: допускать и хотеть. Сказать «я не возражаю» или «я этого очень хочу» — не одно и то же. В одном случае мы признаём терпимым фактическое положение дел, в другом — выражаем интенсивное желание. Можно смириться с плохо оплачиваемой работой за неимением лучшего: есть-то нужно. Скажем ли мы, тем не менее, что рабочие или служащие не согласны со своим положением? Согласны, но с оговорками и с надеждой когда-нибудь его улучшить: их «да» — это «пожалуй, да», которое не предвещает вероятность разочарования или последующий отказ. Ставить под сомнение любую форму одобрения значит изображать человека вечным пленником, принужденным к подчинению.
Понятно, что является предметом этого спора: двойственная концепция свободы как суверенитета или как «понимания необходимости» (Спиноза). С одной стороны, мы никогда не свободны, потому что не всесильны, и даже глубоко личные решения принимаем под чьим-то влиянием. Видимо, человеческие отношения — это замаскированные формы насилия. Можно, напротив, подчеркнуть, что, соглашаясь, мы всегда не до конца уверены в собственном желании: мы хотим и не решаемся — эти колебания похожи на игру светотени, и наша воля должна вступать в сделку с превратностями судьбы, чтобы вернее их обойти. Абсолютная независимость или полное подчинение — ни одно из этих двух понятий не исчерпывает описания человеческого удела, то есть данной каждому возможности вырваться из-под власти закона, социального происхождения, характера. И тем более — совершать ошибки и исправлять их.
Если в человеческом общении все сводится к соотношению сил, то нет ничего, кроме принуждения, и мы живем в вечном аду. Однако такого типа критика не свободна от внутреннего противоречия: все люди якобы закованы в цепи, за исключением небольшого числа тех, кто ясно всё видят и разоблачают этот маскарад. Как им удалось избежать всеобщей психологической обработки? Можно заподозрить в таком проявлении трезвости сознания предел высокомерия: патернализм того, кто объявляет некоторых своих современников рабами, одновременно уподобляя их малолетним детям, соединяется с ослеплением разоблачителя, сомневающегося во всем, кроме своего недоверия. Он думает, будто проник в сокровенные тайники человеческого сердца, а на самом деле переложил на музыку собственную наивность.
Некоторые феминистические движения, особенно в Северной Америке, уже около сорока лет пытаются квалифицировать соблазнение как преступление или по крайней мере как-то его ограничить. В учреждении, на предприятии, в университете предписывают дресс-код (женщинам не рекомендуется носить прозрачную и облегающую одежду), спич-код (всякий комплимент, пристальный взгляд, нескромное высказывание рассматриваются как начало домогательства), что вносит определенную напряженность в отношения между полами. Отсюда известное клише американских фильмов: скороварка на грани взрыва. Мужчина и женщина, работающие бок о бок, осознают, что между ними возникло взаимное притяжение. Они усиленно напускают на себя холодность и даже обмениваются оскорблениями, как вдруг случайное прикосновение толкает их к роковому шагу: они с жадностью набрасываются друг на друга и, тяжело дыша, пускаются в бешеный галоп, после чего снова одеваются. Подавленное желание возвращается — и вот вам сексуальность, похожая на приступ эпилепсии[20]. Повторение одной и той же сцены, варьируемой на все лады, становится смешным и заставляет с сожалением вспоминать старые фильмы, где соблазну уступали элегантно. Подтекст этих сюжетных пружин: сексуальность — неодолимое побуждение, которое необходимо удовлетворить и больше об этом не думать. Когда француз говорит: «Займемся любовью», англичанин в сериалах и кинофильмах предлагает: «Let us have sex». Разница не только семантическая, она отражает два взгляда на мир: здесь речь идет о насущной животной потребности, подобной голоду и жажде, там имеется в виду сложный акт, лежащий в основе целой эротики: любовь — наше действие, которое нас формирует, скорее изощренная конструкция, чем органический выброс. С одной стороны — скотство, с другой — церемония.
В англосаксонских университетах каждая беседа со студентом (студенткой) должна либо записываться на магнитофон, либо происходить при открытых дверях. Приближение, если в нем угадывается малейшая двусмысленность, может стать поводом для жалобы. Всякая связь между преподавателем и студенткой, даже совершеннолетней и выразившей свое согласие, приводит к увольнению преподавателя[21]. Предприятия присваивают себе право вмешиваться в частные разговоры людей, если употребленные слова сочтены скабрезными или унижающими достоинство, способными вызвать враждебность окружающих! Организуют специальные семинары, предлагают заключать «любовные контракты» служащим, желающим начать совместную жизнь, которые обязуются в случае разрыва не предъявлять претензий компании. Напомним, что в начале 1990-х годов один из университетов в штате Огайо безуспешно распространял хартию, регламентирующую интимную близость между студентами: от них требовалось заранее перечислить в письменной форме все этапы, вплоть до мельчайших подробностей (коснуться груди, снять кофточку и т. п.) и зарегистрировать эту программу в присутствии ответственного лица. Во Франции, где сексуальное домогательство на работе, злоупотребление служебным положением признано правонарушением, кое-кто хотел бы распространить эти принципы на человеческие отношения в целом и добиться наказания за квипрокво, намек, инсинуацию. Но пока что страна противостоит атмосфере морального маккартизма.
Несомненно, что проявления грубости по отношению к женщинам усиливаются с расширением их независимости: более того, мы рискуем стать очевидцами небывалого взрыва насилия в наказание женщинам за то, что они подняли голову. Озлобленность против них со стороны некоторых мужчин сродни яростной реакции рабовладельца на отмену рабства. Ненависть к свободным женщинам растет по мере возрастания их свободы. Было бы нелепо из-за этого запрещать соблазнение: на наше счастье и по воле самих женщин оно не сдает позиций. В большом процессе борьбы за равноправие оно также играет свою роль: оно должно прийти на смену убежденности в праве на власть, ведь согласия другого в этом случае добиваются путем ухаживаний, а не силой. Одна из моих студенток в Школе политических наук, хорошенькая девушка из Квебека, по происхождению японка, откровенно признавалась нам, что ее разочаровали североамериканские мужчины, чьи порывы парализует забота о сексуальной корректности. Она специально проводила каникулы в Италии, где юноши открыто ее добивались; ей хватало уверенности в себе, чтобы отделаться от надоедливых кавалеров. В то время как в Соединенных Штатах сосуществование полов, кажется, постоянно чревато взрывом, Европу спасает от этой беды старинная культура галантности. Этот этикет, возможно, унаследованный от «эротики трубадуров» (Рене Нелли), в которой рыцаря с его дамой связывал ритуал преданности и повиновения, служит внедрению аристократических манер в среду демократической уравниловки. Это не только пропедевтика ухаживания, но и способ преобразить грубое желание во внимание и деликатность, цивилизовать его, очистить от непристойности. Куртуазная культура воспитывает качества, объединяющие оба пола: умение вести беседу, общительность, остроумие, которые придают глубину и живость разговору. (По словам Монтескьё, французский ум — это искусство говорить серьезно о предметах фривольных и легкомысленно о серьезных.) Она дарит удовольствие нравиться, играть с другим, морочить ему голову при полном одобрении с его стороны, если только он сам не водит вас за нос. Даже если мы торопим события, требуется соблюдать правила учтивости, например, переход на «ты» во многих языках остается обязательной вехой. Неоднозначен статус комплимента: в XVIII веке обесцененный как притворство льстеца, в 1960-е годы у некоторых радикальных активисток он вызывал недоверие, однако удачно сформулированный комплимент можно принять как знак внимания, укрепляющий наше самоуважение. Лучшие комплименты — самые бескорыстные: мы слышим их от незнакомых людей или от лиц того же пола. Срывание масок, неприятие светотени, требование немедленного разоблачения сердец и тел — все это убивает плодотворные испытания, необходимые зарождающейся любви для дальнейшего развития. Всякого рода уловки и ухищрения куда полезнее для чувства, нежели скучная ясность.
Основной вопрос: действительно ли мы выбираем партнеров, не запрограммированы ли мы, в то время как полагаем, будто действуем совершенно сознательно? Немотивированность склонностей ставится под сомнение в двух областях мышления: социология усматривает здесь подтверждение классовой обусловленности, психоанализ — симптом неразрешенных проблем с родителями[22]. Но сколько ни анализируй наш выбор, все равно в итоге, даже если нас ограничить определенными рамками, мы всегда предпочитаем того, а не другого, без каких-либо влияний извне. Мы располагаем известной автономностью решения относительно личных или социальных факторов, которыми мы обусловлены. Бывает даже, что мы сами себе удивляемся, делая неожиданный выбор, далекий от нашей культуры и среды. Этот неразрешимый вопрос не так интересен, как возникающий задним числом вопрос о предопределении: свобода постфактум придумывает себе детерминизм. Влюбленные не могли не встретиться, они были предназначены друг другу прежде, чем пересеклись их пути. Случайность, столкнувшую их в такой-то день и час, они превращают в фатальность: немыслимо, чтобы этого не произошло. Все что угодно, только не это ужасное подозрение: если бы не ты, был бы другой (другая)! Среди десятков лиц, по которым скользит взгляд, любимое лицо должно сверкнуть, как острие бритвы, — именно оно и никакое другое: восторг и трепет.
Есть люди, которые сильно переживают из-за того, что стали объектом страсти другого, и уступают не столько по желанию, сколько в ответ на оказанную им честь. Иногда, старея, претендуют на расширение вкусов, становятся безразличнее к фальшивому блеску стандартного эстетического идеала, распространяют свой аппетит на самые разные человеческие типы, предпочитая красоте шарм, нежности сексапильность, суровому величию — пленительную аномалию. Любовь исповедует культ обворожительных несовершенств, волнующих недостатков, которые трогают сильнее, чем безупречное тело. Не стоит цензурировать наши склонности, их нужно обогащать, разнообразить. Они укореняют нас в реальности, но вместе с тем и ограничивают: любовь — это еще и разрушение фантазмов, развенчание чисто пластических качеств. Можно увлечься мужчиной или женщиной, которые прежде были не в нашем вкусе, расширить диапазон своих критериев. Обратим внимание, к примеру, на странное шассе-круазе: в то время как европейцы, австралийцы, североамериканцы стремятся выглядеть загорелыми и, злоупотребляя солнцем, подвергают себя опасности, африканцы, китайцы, индийцы, филиппинцы мечтают выбелить кожу с риском разрушить ее пигментацию и нанести себе непоправимый ущерб. Влияние колониальных предрассудков, навязчивость американской модели? Вряд ли. Скорее дело в том, что жители каждой части света мечтают быть другими: светлокожие — загорелыми, смуглые — бледнолицыми. Все, что идет наперекор господствующему мнению, все, что опрокидывает иерархию поколений и положений: красавица с уродом, дурнушка с красавцем, юноша со зрелой женщиной, девица со старикашкой, бедный с богатой — все это достойно прославления.
Не будем мечтать о том, чтобы покончить с тиранией красоты, лучше мечтать о разрушении ее шаблонов, о том, чтобы наши взгляды допускали сосуществование многих противоречивых норм. В конце концов, мода нужна не для того, чтобы навязывать нам образцы: она должна подбадривать, подсказывать, как одеваться, какой выбирать макияж. Это фактор успокоительный: прежде чем всех обезличить, она вызволяет нас из затруднения. Соблазнение — это еще и карьера (разумеется, для некоторого числа людей, имеющих лишь мордашку и фигуру, чтобы добиться успеха). Но кто стал бы их за это порицать? Как может «пустить в оборот» свою красоту замужняя дама из буржуазного сословия? — вопрошал Бальзак («Кузина Бетта»[23]). Для этого, как он заметил, требуется счастливое стечение обстоятельств, большой город, полный бездельников и миллионеров, достаточно элегантности и ума, полная бессовестность, а главное, сообщник в лице мужа. Некогда доступное только женщинам, это поприще открыто и для мужчин, начиная с «Милого друга» Мопассана, который взбирается по ступеням социальной лестницы благодаря своему таланту совратителя дам. (На арго жиголо прозывали «бобрами», так как это животное строит себе дом с помощью хвоста.) Сколько постов в высших сферах политики, экономики, культуры занято с помощью не только личных качеств, но и «диванной протекции»?
Даже если соблазнение — это маневр для достижения каких-то честолюбивых целей, оно создает атмосферу сговора в отношениях мужчины и женщины, оно предпочитает связь расставанию, влечение молчанию. В конечном счете, ничто не вышло из моды: ни ухаживание по старинке, ни краткие свидания, ни похищение по-гусарски, ни мгновенное покорение сердца: крайняя изощренность уживается здесь с предельной бесцеремонностью. Правила игры изменились; но и прежние правила еще не отменены. Именно тот факт, что оба порядка как бы накладываются один на другой, объясняет нашу нынешнюю растерянность. Все объявлено недействительным, и все остается в силе. Наши нравы не построили себе нового жилища: оно до странности похоже на старое, даже если вольность кажется более демонстративной, а пары сходятся и расходятся быстрее. Таков психологический конфликт современного человека, который совмещает в себе разные обычаи и традиции.
Если мы хотим понять принятые сегодня на Западе нормы поведения, то преобладает здесь концепт наслоения, а не последовательности. Мы стремимся все свести воедино, выбираем кумулятивную модель, в которой одновременно присутствуют романтизм и либертинство, альтруизм и капризность, галантность и порнография: это огромная звукоотражающая камера, где наряду с самыми банальными обычаями существует и самая странная практика. Фрейд рассматривал Рим как город-палимпсест в полном смысле слова, где наслаиваются друг на друга все века от Республики до Ренессанса; так же и любовное чувство не ведает исторических разграничений, превращая нас в современников далеких эпох. Вот временной режим наших чувств: слоеный пирог, смешение новомодного и архаичного, необъятная клавиатура любовной страсти, на которой каждый волен играть по-своему. Итак, ждать, что наши противоречия в один прекрасный день разрешатся в каком-то лучшем обществе, — пустое дело. Они так и будут существовать до бесконечности, даже если возможны частичные улучшения, небольшие просветы. Нужно отказаться от идеи спасти любовь от нее самой и махнуть рукой на поиски выхода из эмоционального хаоса.
Расставание в наше время неотвратимо напоминает процедуру сокращения на предприятии. Деликатный момент для обеих сторон: нужно вскрыть нарыв не запачкавшись, распрощаться без трагедий. Другой должен смириться с опалой без стонов и плача. Чего не сделаешь, чтобы выпроводить обременительную особу, до каких рекордов трусости мы доходим, сколько кривим душой, на какие жалкие хитрости пускаемся, пытаясь смягчить жестокость факта! Мы сообщаем ей новость как можно ласковее, скрывая свое нетерпение: поскорей бы убралась! Если она вздумает протестовать, мы сумеем возложить на нее одну всю ответственность за эту беду. Мы ведь предупреждали! Ее не только выгоняют, но еще и лишают права на ошибку. Истина внезапно вспыхивает перед ней, как на последней странице детективного романа, и вдобавок виновата она сама! Верх наглости — выставить другого с помощью SMS, как какого-то пошлого коммерческого агента!
Бывают случаи, описанные в шедеврах литературы (Констан, Пруст), когда разлука пробуждает любовь вместо того, чтобы положить ей конец. «Такова причуда нашего несчастного сердца: мы с нестерпимой болью покидаем тех, подле кого проводим время без радости» («Адольф»), Супруг должен уйти, чтобы мы наконец его полюбили: разрыв обостряет то, что совместная жизнь притупляла, отсутствующий стал несравненным только потому, что его больше нет рядом. Вариант: никак не реагировать на роковое сообщение, удалиться без единого слова. Ваша половина надеялась услышать мольбы, уговоры — вы закрываете за собой дверь, не моргнув глазом. Ужасное подозрение: я его бросаю, а ему наплевать, быть может, в глубине души он этого хотел?.. Элегантная форма развода: позволить другому взять на себя инициативу, хотя вы первым ступили на путь разобщения. Вы подтолкнули его к разрыву, чтобы избавить себя от необходимости рвать отношения. Часто лучше быть покинутым, чем уходить самому: это освобождает от укоров совести. С другой стороны, во многих случаях мужчины и женщины берут на себя инициативу разрыва, боясь оказаться брошенными из-за кого-нибудь помоложе. Их не опередят: предупреждая катастрофу, они вызывают ее уже сегодня, хотя и жестоко страдают.
В траектории любви есть два момента: первый, когда свобода желает собственной отмены и в страхе судорожно бросается в объятия другого, и второй, когда, разочаровавшись, она приходит в себя, будто после наваждения, просыпается от упоительного сна. «Я хочу вернуть себе свободу» означает тогда: лучше отрезвление, чем плен, я хочу расколдоваться. Нередко такое разрушение иллюзий — грустная победа, и, как мы видим, большинство людей, едва успев порвать одну связь, уже мечтают о том, как другое сладостное иго лишит их возможности распоряжаться собой. Перевернуть страницу, начать все заново с кем-то другим, повторить те же ошибки, повторить их лучше. Разлюбить — значит покинуть все миры, которые воплощал любимый человек. И когда он уходит, вокруг нас, подобно призракам, продолжают вращаться открытые им планеты.
В итоге, уходить труднее, чем начинать: мы не решаемся оставить того, кого мы, кажется, уже не любим, но кто обеспечивает нам комфорт и безопасность. Порой, покидая нас, он или она оказывает нам услугу, заставляя взять в свои руки управление собственной жизнью: ужасны исчерпавшие себя союзы, где двое, сцепившись, как солитеры, тянут силы друг из друга, не осмеливаясь пуститься в самостоятельное плавание. В США, как и в Европе, для облегчения разводов организуют праздники, на которых «демонтируют» брак, хоронят в гробу обручальные кольца, сжигают подвенечное платье. Классический развод с его драматургией, обменом обвинительными письмами вызывал взаимную ненависть — его хотят дедраматизировать, найти в неудаче позитив, открыть новую эру. Ты наконец свободна, — говорят безутешной, опустошенной женщине, муж которой сбежал ради девчонки на десять лет ее моложе, — радуйся! Но расставание никогда не бывает легким, это не значит просто перевернуть страницу: люди из прошлого еще долго после своего ухода вызывают резонанс в вашей душе, они возвращаются к вам, как привидения, тянут вас за рукав. Случается, что пятнадцать, двадцать лет спустя вновь возгорается любовь — к тому, кого вы встретили в юности, но не сумели оценить. Есть, наконец, пары, которые перестали видеться, но остались неразлучными по духу. Разрыв — это путь, выбранный их любовью, чтобы длиться без докучливых помех совместной жизни.
Сказать кому-нибудь: «Я тебя люблю» — значит сказать: «Ты никогда не умрешь».
Иные люди никогда бы не влюбились, если бы не прослышали о том, что на свете есть любовь.
Я признаюсь женщине, что люблю ее… Не обещаю ли я попросту <…>, что это слово обретет значение, которое мы придадим ему в совместной жизни? Мы сотворим его заново — это великое деяние. Разве не дожидалось оно нас, чтобы обрести смысл, который мы в него вложим? Если же наша цель — придать смысл этому слову, значит, мы будем работать не для себя, а ради него, значит, оно — наш господин.
Все помнят знаменитую тираду, с помощью которой мольеровский Мещанин во дворянстве приобщается к искусству риторики, столь любезному для Жеманниц; он со вкусом переиначивает ее, вертит и так и эдак: «Прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви»[24]. Читай хоть задом наперед, фраза не теряет смысла. Галантность — кодекс аристократии той эпохи — грешит тремя неискоренимыми пороками: темнотой, притворством и смешной нелепостью. Философы во главе с Руссо не преми́нут подвергнуть ее огню критики и противопоставят ей требование подлинности. И все же мы упускаем из виду, что порой, при всех излишествах, она могла быть искренней.
Точно так же мы сами, говоря о любви, обращаемся к чужому, заимствованному языку: во-первых, это язык условный, во-вторых, он существовал задолго до нас. Неповторимое чувство передают словами, повторенными тысячи раз, но это вовсе не означает, будто чувство поддельно: просто коллективное средство выражения предназначено для личного использования. Вначале любовь — это некая молва: она нашептывает нам на ушко расчудесные обещания; еще не пережив ее на деле, мы уже благоговеем перед ней, годами репетируем пьесу, которую не понимаем. Какое там спонтанное чувство: семья, общество вдалбливают нам его в голову, как закон. С самого юного возраста мы владеем запасом ласковых словечек и употребляем их без различий по отношению к близким, к домашним животным, к маленьким детям. Смешные, трогательные выражения — они существовали до нас, в них нежность и автоматизм перемешались: мое сердечко, мой ангел, дорогуша — это не ты, не я, а все и кто угодно. Стоит ли говорить о том, что нередко мы любим разных людей одинаково, проигрывая с каждым один и тот же сценарий почти без изменений. «Я тебя люблю»: предельно личное вверено самому анонимному, первый раз — будто повтор древней литании. Следовало бы придумать единственные слова, чтобы они имели смысл только в тот миг, когда я их произношу, а потом распадались. Вместе с любимым существом я прокладываю новый путь — и должен его открыть, пройдя для начала дорогами, исхоженными до меня миллионами других людей.
«Я тебя люблю» может звучать как мольба или статья контракта, как акт конфискации или обязательство. Эта обжигающая губы формула прежде всего подходит, чтобы признать мою растерянность. Я прославляю лихорадочное возбуждение, в которое ввергнут другим, и протестую против смятения, охватившего меня по его милости. Одним только фактом своего присутствия некто посторонний расколол надвое мою жизнь, и я хочу воссоединиться с самим собой, не потеряв этого человека. Любовная коллизия — вторжение вертикального измерения в равнинный покой бытия; это боль и сладость, шквал и прилив свежих сил, ожог и благоухание. Как укротить другого — того, кто поверг меня к своим ногам, сразил наповал? Признанием, в котором сольются прошение и вопрошание.
За упоительным «я тебя люблю» скрыто желание поймать другого, вынудить его ответить. Открыв ему свое волнение, я в то же время задаю вопрос: а ты, ты любишь меня? Если — о чудо! — он ответит «да», я наконец почти успокоен, я полон ликованием взаимности. «Я тебя люблю» — это синхронизатор: регулируя разницу во времени, он помещает влюбленных в один часовой пояс, Ты и Я становимся современниками. Это еще и паспорт, который мы протягиваем другому, чтобы войти на его территорию, эквивалент пропуска, милостиво им предоставленного, чтобы открыть нам доступ в его мир. Но тайна не спешит расстаться с девственностью: все сказано, но ничего не совершилось. Едва произнесена роковая сентенция, влюбленные должны сделать ее эталоном жизни, показать, что они ее достойны. Отречься, вернуться назад трудно. Мы уже ступили на корабль, «я тебя люблю» не терпит наречий — ни «немножко», ни «очень»; это абсолют — исчерпывающий, категоричный и бесповоротный.
Я буду любить тебя всегда: формула обязывает того, кто ее произносит, в тот момент, когда он говорит. Это «всегда» вводит в обычное время какое-то другое: я поступаю так, как будто намереваюсь любить тебя всегда, даже если не в моей власти контролировать изменение моих чувств. Мужчина моей жизни, женщина моей жизни — но речь идет только об одной жизни, одной из многих судеб, сквозь которые проходит наш жизненный путь. Эта клятва — и проявление веры, и нечто вроде пари: преодолевая сомнение и страх, она постулирует, что мир — место, где можно расцветать вдвоем и отвечать за себя. Но, заклиная случай, она лишает безопасности обоих любовников, превращает их в потенциальных убийц друг друга. Открывшись в своих переживаниях, я попадаю в зависимость от деспота, столь же своенравного, сколь очаровательного: он волен не сегодня-завтра ввергнуть меня в ту бездну, из которой сам же меня вытащил. Я вступил в область высокого риска, где в любое мгновение может разразиться катастрофа. Другой перестал мне звонить? Нет сомнений: я погиб. Я спокоен? И тут меня бросают без объяснения причин. Итальянский писатель Эрри Де Лука рассказывает: будучи студентом университета, он заболел. Его трясла жестокая лихорадка, и пришедшая к нему подружка принялась его отогревать, ее ласки были так чудесны: казалось, будто он прикоснулся к вечности. После всего этого девушка преспокойно объявила, что они расстаются. Это был не апофеоз, это было прощание.
Грамматическая очевидность обманчива; перед любимым человеком я неизменно в том же положении, что виллан перед сеньором, он сохраняет за собой великолепный пьедестал, откуда я хотел было его свергнуть. Договор о взаимном ограничении свободы действий, который я мечтал с ним заключить, срывается. Он рядом, но я от него отлучен. Я желал определить ему место жительства, запереть его в золотой клетке нашей страсти. Но он сам берет меня под стражу: пленник стал моим тюремщиком. Я не принадлежу себе с тех пор, как попытался его присвоить. Отсюда потребность возобновлять признание еще и еще. Это повторение — одновременно и заклинание, и искупление. Покой настает ненадолго, спустя несколько дней самые нежные клятвы теряют свежесть и требуется повторять их до дурноты.
Женщины легкомысленны, нежны, сентиментальны, коварны, великодушны, похотливы. Мужчины — трусы, эгоисты, бабники, грубияны, изменники. Впрочем, мужчин больше нет, они сдали свои позиции, все они безответственны. Такой инфляции шаблонных представлений одного пола о другом никогда еще не было: оба обмениваются взаимными упреками в том, что они переменились, отступили от стереотипов, которые, однако, не отменены. Женщины ругают мужчин за то, что они сделались такими, какими те сами хотели их видеть; мужчины поносят женщин за то, что они стали иными, оставшись прежними. Раньше уделом женщины были семейный очаг и дисциплина чувств, призванием мужчины — общественное пространство и завоевания; первые принадлежали природе, вторые — культуре. Теперь же каждый пол считает нужным брать на себя задачи, предназначенные другому: матери работают, руководят, учатся; отцы присматривают за детьми и несут часть домашних забот. Они достойно справляются с поручениями? Им ставят в укор недостаток авторитета, отсутствие блеска. Их жены достигают успехов на профессиональном поприще? Они виноваты в том, что забросили своих чад.
Вот оно, проклятие завоеванных свобод: борьба воодушевляет, а победа разочаровывает, разъединяет, сталкивает с непосильным бременем обязанностей. Полученная автономия не сняла с женщин прежних задач и обернулась перегруженностью. Утрата превосходства не привела мужчин к отказу от функций, которые на них возлагались. Встречаясь в зоне неопределенности, те и другие вынуждены наспех конструировать новые модели на основе старых. Они перестали друг друга понимать и не оправдывают взаимных ожиданий. Из-за возникшей путаницы некоторые женщины впадают в ностальгию по классическому мачо, недавно столь ненавистному, а мужчины удивляются, что спутницы их жизни так свободны и вместе с тем так традиционны. Эмансипации суждено превратить нас в существа, которые сеют недоумение, колеблются между многими ролями и прежде всего должны созидать себя в качестве свободных личностей, ответственных за свои поступки.
Другой приводит меня в бешенство, когда ему не сидится на «своем шестке» и тесно в рамках постоянного амплуа. В этом отношении поиски «настоящих мужчин», «настоящих женщин» говорят о стремлении к надежности архетипа, о попытке преодолеть растерянность. Женственность уже не исчерпывается типами матери, синего чулка, музы, шлюхи, так же как мужественность предстает не только в образах вождя, покровителя, отца семейства. Отсюда одна и та же ностальгия по ясности: скажи мне, кто ты, чтобы мне знать, кто я. Оба пола тоскуют по былой простоте, лежавшей в основе их разделения: хочется положить конец неопределенности, заключить другого в границы какой-либо дефиниции. Мучительно жить в туманную эру. Если имеет место кризис идентичности, то он затрагивает оба пола.
Итак, теперь уже не скажешь, что анатомия — это судьба, хотя она и сохраняет свои прерогативы: мужчине никогда не будет дано родить или испытать сексуальное наслаждение так, как испытывает его женщина, женщине никогда не познать радость эрекции. Если половина рода человеческого заново придумывает другую, это не означает ни смешения, ни сближения между ними, лишь некоторые колебания. Понятия, предполагаемые обеими категориями, сохраняются, хотя точного их смысла мы не знаем. Общие места, относящиеся к тем и другим, все еще значимы в ограниченных пределах, не соответствуя, однако же, истине. Все то, что говорят о женщинах: они нежны, эмоциональны, — столь же справедливо и в отношении мужчин: здесь правило — всего лишь сумма исключений. Некое число добродетелей и пороков те и другие делят между собой поровну, как наследство, наконец ставшее общим. Очевидно, что мужчинам и женщинам свойственно по-разному переживать любовь; но отсюда следует, что существует по меньшей мере два способа переживания любви, кого бы это ни касалось, мужчины или женщины. Для женщины нет необходимости отказываться от женственности, как для мужчины — от мужественности: и та и другой свободны (во всяком случае, в странах демократии) творить себя как личность, даже если в нашем обществе и сегодня все еще легче быть мужчиной. Разве обязательно возвращаться к прежним критериям, чтобы справиться с нашей тревогой?
Некая постсексуальная утопия при поддержке хирургии и химии хотела бы смешать унаследованные от природы разделения во славу всемогущества личности. За философской тарабарщиной нетрудно распознать давнее недоверие религии к телу и полу и мечту об ангельском состоянии, которую несет христианство: «…в воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Мф 22, 30). Прекрасно, однако, что человечество разделено на две части: биполярность порождает человеческое богатство, превосходящее все ожидания. Еще лучше, что каждая личность подтверждает и одновременно опровергает свою половую принадлежность, совершая непредсказуемые, не свойственные ее полу поступки. Мужчины и женщины не всегда находят общий язык. Главное, что вопреки недоразумениям и недопониманию они продолжают вести диалог, не прибегая к упрощенному эсперанто. Нужны как минимум два пола, чтобы каждый мечтал быть другим. В следующей жизни я хочу родиться женщиной.
Поразительная загадка — заповедь: люби ближнего, как самого себя. На первый взгляд совершенно нелогично: или мы любим себя в ущерб другому, или любим другого в ущерб себе. Выходит, чтобы душа открылась к ближнему, нужно, забыв скромность, преисполниться самообожания. Но речь идет не о последовательности, скорее о совпадении. Я люблю себя, потому что меня любят другие, они говорят мне, кто я. Мне необходимы их доброжелательный взгляд, их готовность внимательно слушать[25]. Они утверждают меня в моем бытии, их уважение наделено способностью прорастать во мне.
Любить самого себя значит осознавать раскол. Аристотель отличал полезный эгоизм от мелочного. Важнейшее открытие: для самооценки нужно внутреннее разделение. «Лошадь не знает несогласия с собой, поэтому она сама себе не друг». Только человек может стать врагом самому себе и в пределе пожелать себя уничтожить. Каждому необходимо присутствие других, чтобы отстраниться от себя. Христианство также утверждает идею двойного «я»: светского и божественного, пустого и глубокого, ложного и истинного. Между мной и моим «я» проскальзывает гигантская тень Бога: его следует принять, отстранив все эфемерное, — смерть животворящая и жизнь мертвящая, сказал Франциск Сальский. По Паскалю, «я» ненавистно, потому что своей плотностью оно мешает нашей внутренней сущности, нас превосходящей. Любить ближнего, как самого себя, значит любить в нем ту часть вечности, которую мы разделяем и должны воспринять как знак нашего общего возможного искупления. Наконец, Руссо разграничивает добрую любовь к себе, единственный залог истины, и поощряемое обществом дурное самолюбие.
Что нам вынести из этих традиций? Что нужно начать с самоуважения, чтобы забыть о себе и дать место другим. Поэтому важно познать себя достаточно рано и больше об этом не думать. Стань тем, кто ты есть, говорил Ницше. Но стань и тем, кем ты не являешься, — может быть, лучшим. Просветители рассчитывали на возможность совершенствования человека: мы не воплощаем полностью свою сущность, в нас заключены резервы ума, доброты, мужества, о которых мы не подозреваем. Итак, мы рождаемся по крайней мере дважды, поскольку из полученного «я» творим «я», предъявляемое миру, и переходим от ветхого человека к новому. Если психоанализ полезен, то его польза состоит в возможности для каждого примириться со своей невротической слабостью и принять себя таким, какой есть. Заключить мир с самим собой — обманчивое выражение: вообще-то речь идет не о том, чтобы положить конец жестокой войне, но об изживании конфликта, который нас подавляет, постоянно возвращает к тем же проблемам. Как говорил Фрейд, кому недостает нарциссизма, тот не имеет власти и не может внушать доверие: есть, таким образом, «хороший» нарциссизм, он позволяет нам быть другом и самому себе, и другим людям; есть иной нарциссизм, выражающий наше глубокое сомнение в собственной ценности, хотя грань между первым и вторым очень тонка.
Возьмите фразу Симоны Вейль: любить постороннего, как самого себя, предполагает и противоположное — любить себя, как постороннего. Симметрия полная, но равновесие неточное: любить себя, как другого, очевидно, означает все еще придавать себе слишком много значения, слишком нежно смотреть на притягательного незнакомца, которого я воплощаю для самого себя. Нужно отойти подальше от себя, чтобы очиститься от внутреннего хлама и приблизиться к тому, что от нас далеко. Переполненность собой мешает дать место другим. Даже тот, кого день и ночь терзает отвращение к самому себе, остается прикованным к собственной персоне цепями мучительного рабства. Тщеславие тысячелико, и одна из наиболее усовершенствованных его форм — самобичевание. Отсюда печальная участь — существовать лишь для себя, быть осужденным везде и всюду гоняться за своим отражением (успех радио, телевидения: это объекты, создающие псевдо-другого, они говорят с нами вместо собеседника, смотрят на нас, не видя).
Влюбиться значит придать вещам рельефность, заново воплотиться в плотном веществе мира, открыть в нем такое богатство, такую содержательность, каких мы прежде не подозревали. Любовь искупает грех существования: неудача в любви удручает бессмысленностью этой жизни. Одинокий, я чувствую себя и пустым и вместе с тем пресыщенным: если я — только я, то меня слишком много. В ужасный момент разрыва это «я», о котором хотелось забыть, возвращается ко мне, как бумеранг, как балласт ненужных забот. Вот я снова отягощен мертвым грузом: вставать, умываться, питаться, переживать безумие внутреннего монолога, убивать часы, бродить, как неприкаянная душа. Такая пустота — это избыток. «Великие, неумолимые любовные страсти всегда связаны с тем, что человеку мнится, будто его тайное, глубоко спрятанное „я“ следит за ним глазами другого» (Роберт Музиль). Но тайна этого «я» в том, что оно целиком вылеплено другим, оно — результат экзальтации, в которую вводит нас другой, небывалой радости быть любимым, то есть спасенным при жизни. Любовь — источник всхожести, под ее влиянием в нас распускается нечто, существовавшее лишь в латентном состоянии, она освобождает нас от бедного эго с его бесконечной жвачкой, составляющего основу нашей личности. И в обмен возвращает другое — возросшее, радостное: оно делает нас сильными, способными на подвиги.
Есть природная стыдливость, которая скрывается от взоров, и иная, расцветающая в глубинах эротического неистовства, когда он или она, отдаваясь, от нас ускользают. Тело познают, как учат иностранный язык: одни — спонтанные полиглоты, другие так и остаются косноязычными новичками. Но тело любимого существа — всегда неведомый континент: его манера дарить себя многое говорит о том, что оно утаивает. На самом дне наслаждения я чувствую его неприкосновенность. Сдержанность продолжает упорствовать и в недрах сладострастия. Непристойно не то, что показывают, а то, чего нам никогда не увидеть, чем нельзя овладеть, — сплав неприличия и отсутствия.
Нагота, прежде всего, испытание на хрупкость, а затем испытание смущением. Раздеться значит стать уязвимым, подставить себя ударам, насмешкам. Чтобы вызвать эротическое смятение, мало сбросить одежду, здесь требуется изящество, искусство, данное не всем. Непросто носить костюм Адама и Евы, иной стриптиз защищает надежнее доспехов. Обнаженность — это творчество, она постепенно рождается во взаимных ласках, когда плоть раскрывается под вашими пальцами, как брошенные в воду японские бумажки, которые превращаются в букет цветов. Воздавая должное моим половым органам, другой облагораживает их. Нежное дикарство его обхождения со мной преображает мое ничем не примечательное тело в сияющее, светоносное. Я возрождаюсь, возвращаюсь к самому себе, все, что было обыкновенным, становится чудесным и пламенным.
Стыдливость — не та сдержанность, что предшествует любви, но спазм, завершающий ее цикл, последняя форма разделения. На пике страсти совпадения не происходит, «тайное не становится явным, ночь не рассеивается» (Эмманюэль Левинас[26]), единство разрушается. Что потрясает сильнее, чем отблеск наслаждения на любимом лице, пылающем в экстазе? Мы осязаем абсолют, воплотившийся в этих искаженных чертах, будто мистики в миг озарения, узревшие Божественный лик и ошеломленные. Близость возрождает девственность любовников. Под этим словом надо понимать не девичью плеву, объект мрачных спекуляций, а качество того или той, кого воскрешают, бесконечно обновляют мои ласки. Напрасно пытаюсь я удержать любимого, насытить свою алчность — он мне неподвластен, он всегда выходит из наших объятий во всем блеске новизны. Я остаюсь на берегу другого — вечного незнакомца, как Моисей на пороге Земли обетованной.
Есть личности, которые с первого же часа никогда не сомневаются в том, что ими восторгаются, их ждут[27]. Эта уверенность осеняет всего человека ореолом, сообщает ему гарантию избранности. Таким баловням часто достается от жизни — и наказание тем более жестоко, что они считали себя непобедимыми. Немногие из нас обладают подобной уверенностью. Любовь создает новое «cogito»: ты меня любишь, значит, я существую (Клеман Россе); я тебя люблю, значит, мы существуем. Но бытие, которое дарует нам другой, любящий нас, — лишь возможность. Формула «я тебя люблю» на деле может стать своего рода универсальной отмычкой, облегчающей повседневное общение, как в голливудских фильмах, где между родителями, детьми и супругами медом растекается нежность. Герои обходятся без имен, все они зовут друг друга «my love, my darling», даже когда ругаются на чем свет стоит. Бывают «я тебя люблю» сиюминутные, вырывающиеся в пылу эмоций, срок их действия ограничен спазмом удовольствия; анонимные, не обращенные ни к кому в частности; агрессивные, брошенные, как сверток с грязным бельем; «я тебя люблю» — плацебо, благотворные для того, кто слушает, и безболезненные для того, кто говорит; «я тебя люблю» умоляющие — в них просьба взять на себя полноту ответственности; нарциссические — они означают всего лишь: «я обожаю себя в вашем лице», таковы признания певца толпе. Массовое поклонение способно вызвать оргазм невиданной силы! Вспомним и пылкие заявления, за которыми следуют долгие периоды молчания, так что радость адресата сменяется полной растерянностью. Нас ранит не равнодушие чужих, а холодность близких — вернее, перебои исходящего от них тепла. Нам кажется, будто мы прижимаем их к сердцу, но в наших объятиях — отсутствующий. Не без основания не доверяют клятвам, расточаемым в минуту близости: якобы, занимаясь любовью, невозможно говорить о любви; когда ликует плоть, язык охотно мелет вздор, бросая пустые обещания. Но верно и обратное: в смятении чувств застенчивому легче произнести высокие слова, не боясь быть смешным.
«Я тебя люблю» — поистине формула-шлюха, но это не значит, что она лжива: она неразрешима. Самая жгучая тайна, самая старая песня. Вы ничего не узнаете от предмета вашего обожания, кроме главного: он вас еще любит. Это единственное знание, которым он способен вас одарить, определяя тем самым — жизнь или смерть. В этом смысле любимый человек по природе всегда роковая личность: он — и никто другой, таких не может быть много, до последнего нашего вздоха он будет воплощать лицо самой судьбы, даже если он нас покинул.
Признание в любви — незаполненный чек, и нам не терпится обналичить сумму: чудный дар превращается в долг, мы хотим возместить расходы. «Я тебя люблю»: ты должен вернуть мне любовь, если можно, сторицей. Когда любви предоставляют слово, она использует язык сделки: открывается счет, а кредитор и должник постоянно меняются ролями. Стоит одному из них, подводя итог, счесть себя обманутым, баланс нарушается. Любить — значит, прежде всего, выделить из человеческого сообщества одно существо, оставить мир и ничего не знать, кроме этого существа. Но такая жертва требует возмещения, и по возможности с процентами. Избранник должен ежедневно доказывать нам, что мы были правы, поднимая его на пьедестал и пренебрегая другими возможными поклонниками.
В начале XVIII века английские моралисты делают важное открытие: развитие любви в лоне семьи сопровождается умножением числа конфликтов и нарастанием ненависти[28]. Вид пары некогда томных голубков, превратившихся в разъяренных бойцов, которые вцепляются друг другу в глотку во время бракоразводного процесса, — один из поразительных уроков природы человека. Как они сменили восторг на отвращение? В совместной жизни постоянно накладываются один на другой два временных пласта: время событий, переживаемых вместе, счастливых или трудных, и беспощадное время отсутствий, которые вписываются в колонку «дебет». Живые воспоминания о прекрасных годах, печальная память о сетованиях. Порой любовники ведут себя, как ростовщики, которые отдали сердце в кредит и безжалостно капитализируют провинности. Заставить другого платить: это выражение надо понимать буквально. Деньги, требуемые в качестве компенсации, должны удовлетворить нарциссизм того, кто чувствует, что его надули: он пошел на чрезмерные жертвы и ждет возмещения задолженности. Ящик с претензиями открывается нараспашку: я попался, я отдал тебе лучшие годы. В эпоху, когда деньги изгнаны из сферы любви, вновь, и все чаще, выдвигаются денежные требования: они изливают бальзам на нравственные раны. Так, предбрачный контракт, принятый среди состоятельных людей за Атлантикой, имеет хотя бы то преимущество, что ставит все точки над «i», определяя еще до свадьбы сумму компенсации, которую выплачивает супругу в случае развода тот, кто богаче. Это избавляет от смешения жанров и паразитирования на чувствах[29].
Любовь задает вопросы, как сфинкс. Внешнее спокойствие, улыбки не мешают ей постоянно заниматься расследованием. У влюбленных есть нечто общее с полицейскими — они идут по следу потенциального преступления, им нужны явные улики, они никому не доверяют. Они видят детали, которых никто не замечает, слышат то, что ускользает от самых чутких ушей. Молчание, колебание приводят их в замешательство. Они становятся детективами, шпионами: одни нанимают частного сыщика для слежки за супругом, другие пиратски вскрывают его компьютер, мобильный телефон, подслушивают все его разговоры. Свидетельства привязанности превращаются в признаки измены, самые очевидные доказательства обмана — в залоги верности. Одни видят за ласками только коварство, другие принимают коварство за ласку. Подозрительность бывает наивной, как и доверчивость. Болезнь влюбленного — паническое стремление интерпретировать, он проводит все свое время, расшифровывая столь знакомый, столь недоступный язык под названием «другой».
«Я недостоин тебя!» — восклицал любовник в первые дни. «Ты меня не заслуживаешь», — упрекают впоследствии друг друга разочарованные супруги. Пламя любви — пламя войны; объяснение в любви, как объявление войны, открывает пространство боевых действий: область высокого напряжения, которое может обернуться непримиримой враждой. Идеализация чревата девальвацией, дифирамбы — злословием. «Я тебя люблю», «я тебя хочу», «я тебя ненавижу», «я тебя не выношу». Нередко между старыми супругами создается атмосфера крайнего раздражения — они слишком долго хлебали из одного корыта и теперь не переваривают друг друга. Семейная жизнь двоих превращается в битву, во взаимное наказание за то, что они вместе: пока новобрачные ворковали, втайне набирала силу волчья злоба; великие страсти вырождаются в мелкие дрязги.
Бывает, что влюбленные противятся объяснению, дробят его на части, дабы смягчить риск; отшучиваясь или отмалчиваясь, уклоняются от императива ясности, заключенного в словах признания. Лучше намекать, не открываясь до конца, лучше отложить на потом роковое разоблачение, продлить добровольное лишение. Выбрать недосказанность в любви, чтобы восторг не превратился в сделку. Все же у людей редко хватает мудрости удерживать язык и занимать позицию вежливого умолчания: большинство стремится выяснить отношения и унять свою тревогу. Вся любовная драматургия сосредоточена в этой попытке объясниться: захват и покорность, излияние и неприятие, упоение и закон. Повод для ложных исповедей, притворных откровений, обмана под видом истины. «Я тебя люблю» — не самоцель, за этими словами открывается сцена, которая выходит из-под контроля любовников, декламирующих первые реплики. Только время покажет, было ли сказанное потенциальным актом или просто мантрой для укрощения другого с наименьшим риском.
Наконец, «я тебя люблю» бывает чисто жертвенным, как слова родителей, обращенные к ребенку: это повседневный акт веры, дар, ничего не требующий взамен. «Ты чудо, ты не можешь мне надоесть, твое существование — лучший из всех подарков, которые я когда-нибудь получал». Сказать так — совсем не то, что закабалить слушающего клятвой, это значит освободить его от какого бы то ни было долга по отношению к нам. Парадокс приношения, которое никак не обедняет дарителя, обогащая сверх всякого обладания. Мы любим наших детей, чтобы однажды они нас оставили, мы расточаем им заботы и нежность, чтобы подготовить их к независимости. Мы радуемся их радостям, их успехи — наши успехи, их огорчения — наша личная боль. Они нам не принадлежат, они ничего нам не должны и покинут нас, когда придет время. В хрупкости маленького человека любовь узнает свою слабость, свою смертность: она и сама — слабая искорка жизни, которую нужно только зажечь. Так любя, мы поневоле даем согласие потерять другого, даже если это будет для нас несчастьем (нет ничего грустнее семейного гнезда без семьи), мы избавляем его от нашего влияния, не облекаем невозможным мандатом взаимности. «Любимость — проходит. Любовь — длится» (Рильке)[30].
Знаменитая строчка Арагона: «Счастливой любви не бывает» — прекрасна и вместе с тем лжива: любые отношения рассматриваются с точки зрения конца. Сентенция обрушивается, как беспощадный приговор, который обжалованию не подлежит. Если нам хотят сказать, что все мы однажды умрем и абсолютное счастье людям недоступно, стих этот ломится в открытую дверь. Если счастливой любви не бывает, как объяснить, что многие, едва успев пережить одну мучительную историю, мечтают вновь попасть под власть тирана — столь же пленительного, сколь опасного? Следует согласиться с обратным утверждением: любовь бывает только счастливой — ведь она продолжает жить даже после того, как страсть умирает. Зачем стараться запятнать, затоптать то, что может оказаться недолговечным, как не дорожить тем, что Пеги назвал «пронзительным величием тленного»? Самый прекрасный дар, который приносят друг другу двое помимо тела, удовольствия, таланта, — неповторимая история, соединяющая их навсегда, даже если им придется расстаться.
Сколько радостей в жизни четы: за тобой следит растроганный взгляд другого, его благосклонный слух настроен на твою волну, вместе вы совершаете нечто значительное, дерзаете на то, что одному не под силу. Когда рядом со мной любимое существо, свидетель всех моих поступков, я спасен. Добродетель совместной жизни — снисходительность. Тебя принимают таким, какой ты есть, с твоими слабостями, тебя не казнят. Исполнение приговора отложено. Можно не думать об имидже, тогда как там — в обществе — я должен постоянно доказывать, на что я способен. Нам лень покидать этот кокон блаженства, превращаться в общественное животное, носить маску, представляться шутником, краснобаем. Очаровательна возможность наедине быть глупым, болтать о пустяках, дурачиться без риска навлечь на себя гнев цензуры, придумывать другому имена, оспаривая акты гражданского состояния.
В гармонии супружества чувство наслаждается собой, оно — и режиссер, и спектакль, оно говорливо и красноречиво. Жизнь вдвоем — рутина, но рутина счастливая, в ней обещание надежности. Радость привычных вещей, удовольствие каждый вечер видеть любимого возле себя. Не обременять его своей привязанностью, не докучать ему; основа самой тесной близости — точность дистанции. Мне нужно, чтобы другой был рядом: тогда я могу перестать думать о нем, не терзаться его отсутствием.
Что касается мук любви, они неотделимы от счастья; нам нравится страдать, исчезни вдруг эта боль — эта мука-услада, без нее мы затоскуем. Можно сколько угодно оскорблять, проклинать любовь, упиваться дешевым пафосом, — вопреки всему именно любовь, и только она, дарит нам ощущение высокого полета, в ее волшебном плену переживаем мы самые драгоценные этапы судьбы. Быть может, страсть сулит несчастье, но еще большее несчастье — никогда ее не испытать.