Поставив портфель между ногами, Всеволод Владиславович расплатился и, ожидая сдачу, надел плащ. Заведующая выбила чек, надменно взглянула в лоток кассового аппарата и попросила подождать — нет мелочи. Гордая осанка, высокая выбеленная причёска. Как парик. Императрица в изгнании. Всегда смотрит вниз — густо подведённые веки — в глаза никогда. Цок-цок, прошла за штору, копается в сумочке. Всеволод Владиславович сдвинулся к зеркалу, одёрнул воротник и расправил шёлковое кашне. Прошёлся по волосам перламутровой расчёской, равняя пробор, провёл пальцем по бородке, поправил очки. Высокий гладкий лоб с тремя ровными морщинками, ничуть не старящими. Коснулся ближней шторы: синяя ткань, приятный приглушённый цвет, как будто мешковина, но нежнее и тоньше. Интересно, много ли у них заказывают штор, в самом деле? Или они всем отвечают, что сейчас нет в наличии, только под заказ из Италии. А если кто-то готов ждать под заказ? Ждут, ждут, а потом им отвечают, что эту модель сняли с производства. Но должна же быть бухгалтерская отчётность? Цок-цок, заведующая протянула ему несколько ассигнаций и чек. Всегда рады вам! Приходите.
Колокольчик над дверью сделал мелодичное динь-динь, и Всеволод Владиславович вышел на улицу. Славное осеннее солнце! Прохладное. Как я люблю эту погоду! Помахивая портфелем, он спустился по лестнице и не торопясь пошёл через двор к улице. Даже асфальт светел и ярок, каждое зёрнышко выпукло. Сладкое опустошение внизу живота, дырочка приятно ноет. Присяду где-нибудь по пути, выпью кофе, маленькую чашечку, маленькими глотками. Ветерок задувал в раскрытый плащ, и Всеволод Владиславович ловил его, как парусом, отведя в сторону руку в кармане. Скатал чек в шершавый шарик. Маленькая округлая чашечка с толстыми стенками, белая, а кофе чёрный-чёрный, кисленький, маслянистый, буду смотреть на прохожих. Времени ещё хватает. Кажется, слева, в квартале отсюда, есть кафе со столиками на улице.
— Извините!
Всеволод Владиславович вздрогнул.
— Здесь раньше было ателье по пошиву штор, вы не знаете, оно ещё работает?
Пижон в зелёном кафтане и девчонка. Что им нужно от меня?
— Не в курсе!
Всеволод Владиславович решительно свернул направо и зашагал прочь. Кто они такие? Неужели снова? Дойду вон до того дома и оглянусь. Рядом, чуть впереди, припарковалась машина, и сердце его застучало: за мной! Бежать? Из машины выбрались плотный усатый и дама в красном, усатый крутил на пальце ключи; перешли дорогу и остановились у магазина. Всеволод Владиславович оглянулся: за ним никто не шёл, только согбенная старушка с палочкой и авоськой. Зелёный кафтан и девчонка продолжали разговор у арки. Он миновал бирюзовый телепорт со строгим кондуктором в высокой фуражке. Вот на таких фуражках и держится тоталитаризм. А ведь кичатся свободой! Стыд и совесть, ля-ля. О какой свободе может идти речь, если каждый шаг твой известен, каждый продажный кондукторишка знает твою станцию назначения? Отследить — раз плюнуть. Инстинкт толкнул его за угол — проберусь дворами. Замести следы! Конечно, кто захочет — тот всё равно отыщет, но так спокойнее…
Беспокойство томило Всеволода Владиславовича всю жизнь, сколько он себя знал. Всю жизнь приходилось таиться, скрываться, дрожать за преступления и тайные грехи. Даже самое раннее его детское воспоминание было связано с жарким, постыдным разоблачением: вонь и обжигающе горячая вода из крана в ванной. Обкакавшись, он пытается постирать шорты. Удалось ли отмыть пятно, он не помнил, но помнил вдруг нависнувшую сверху мать, вырвавшую шорты и молча потрясающую ими, онемев от гнева. И всегда страх. О, если бы только мать! Каким бы это было облегчением! Но в детстве против Всеволода Владиславовича выступал весь мир. Шаткие табуреты, скользкие полы, предательские трещины в асфальте, торчащие отовсюду дверные ручки — мир методично пытался повалить его, прорвать кожу, попробовать крови. Даже когда Всеволод Владиславович замирал и не двигался, воздух вокруг полнился смутной, безмолвной угрозой. Он помнил послеобеденный тихий час, тонкие сети трещинок в штукатурке стены и побелке потолка, на которые боялся смотреть, но смотрел, и из них постепенно проявлялись лица с ножами, зловещие, жестокие, но сдерживающие себя в свете солнца. Помнил ночи: как перед сном обматывал шарфом рот, чтобы в него не заползли муравьи. Но они неумолимо появлялись в самом сне, огромные, бледные, смертельные — муравьи медленно облепляли всё тело, забирались в уши, в глаза, в попу, в краник, а он не мог ни закричать, ни пошевелиться.
Утром, пробуждаясь после такого сна, он подолгу лежал, обессиленный, но счастливый. Лучше дневного света нет ничего на свете! — такие слова он придумал. Потом осторожно проверял, не осталось ли муравьёв в дырочках. Мать строго-настрого запрещала это делать, но он не мог не удостовериться. Накрывшись одеялом до самых глаз, он подвигал руки медленно-медленно, незаметно-незаметно, не выдавая себя ни одной морщинкой на поверхности, но мать входила и видела всё по его глазам. Руки! — говорила она. Давай сюда руки! И нюхала преступные пальцы. О, какая мерзость! Ты снова это сделал! И она, сощурившись, обещала ему, что улетит навсегда в Беландию и найдёт там себе чистого и послушного мальчика, а он пусть остаётся здесь и ковыряется в попе до тех пор, пока с пальцев не сойдут ногти! Всеволод Владиславович плакал и умолял маму не улетать, а когда она презрительно отправляла его мыть руки стиральным порошком, он с тоскливым страхом рассматривал свои обречённые ногти, беспомощно розовые, истончающиеся.
Почему я такой непослушный? — спрашивал он себя. Он ужасно боялся, что мать и впрямь не выдержит и оставит его, но ничего не мог с собой поделать. Например, сидя на унитазе и ожидая, что она в любую секунду может войти и проверить, он ловил с кухни каждый шорох. Когда брякала кастрюля, он ловко запускал руку в треугольник между ногами и сиденьем и гладил писю, помогая ей изливаться. Попа тоже нуждалась в помощи, но об этом он не смел даже думать. Шаги! Он начинал деловито раскручивать бумагу. Дверь распахивалась. Ну! Покажи руки! Мама нагибалась и нюхала, но чесночный запах мешал ей улавливать нежные оттенки. Она недоверчиво выпрямлялась и, чтобы визит не прошёл зря, напоминала: не мотай много бумаги! Или, например, лёжа в ванной, когда мать зачерпывала воду и, подозрительно щурясь, пробовала на вкус. Он пустил совсем маленькую струйку, неразличимую капельку, но сердце замирало от беспокойства. Смотри! Не писяй в воду! Покроешься бородавками! Надеясь, что второй раз она пробовать не станет, он с облегчением и наслаждением писял много, долго.
Позже он беспокоился, что его уличат в бассейне — иногда появлялась медсестра, спускала на верёвочке пробирку и несла на анализы в кабинет. Вдруг узнают, что это сделал именно он? Его назовут по фамилии, и все затихнут, остановятся, зашепчутся. Что он сделал, что он сделал? Он написял в бассейн! Отвращение на лицах одноклассников, все поспешно вылазят, моются мылом, осушают бассейн, моют с мылом. А его с позором, в чугунном молчании, выставляют вон. Ещё позже, став взрослым и уже превратившись во Всеволода Владиславовича, он вспоминал детские страхи с улыбкой и ностальгией. Теперь он мог свободно и писять, и какать в ванну, никого не опасаясь. Но беспокойство не покинуло его, засев слишком глубоко. Иногда он ловил себя на том, что опасается встроенных видеокамер. Он ругал себя: ну кому, кому понадобилось бы встраивать видеокамеры у меня в квартире? Как это глупо!
Но два года назад произошёл случай, оправдавший все его беспокойства. После школы к Всеволоду Владиславовичу подошли два мужика, бритые, коренастые, в серых рубашках поло и джинсах. Маленькие значки ПСС у воротников.
— Ты географ? Пойдём, поговорим.
— Если под географом мы договоримся понимать преподавателя географии, то да, это я. А вы, позвольте поинтересоваться, кто?
— Мы отцы. Наши девочки у тебя учатся, Катя и Саша.
— Хорошо, давайте поговорим, но только не долго, — он посмотрел на часы и для верности добавил: — Меня ждут друзья.
— Пойдём в машину, — они махнули рукой на автомобиль неподалёку.
— Нет, давайте лучше здесь. Вот, смотрите, какая удобная лавочка.
Он сердцем почувствовал недоброе и не хотел в машину. Они переглянулись и согласились: опустились по краям лавочки, оставив ему середину. Матёрые предплечья с отчётливыми мускулами, наверное, бригадиры. Он сел, невольно сдвинув коленки и поставив на них портфель.
— Мы тебе сука пидор голову открутим.
— Что??
— Чтоб не смотрел на наших девочек.
— Да с чего вы взяли??
— Все знают, что ты пидор, — процедил правый.
— Слухами земля полнится, — процедил левый.
— Но если я, как вы выражаетесь, «пидор», то зачем мне девочки? Ничего не понимаю! Это противоречие! И какими такими слухами? — он поворачивал голову то к одному, то к другому.
— Нам всё про тебя рассказали.
— Как ты в очко долбишься.
— Кто вам такое мог рассказать обо мне?? И вообще, какое дело вам, посторонним людям, до моей личной жизни?
— Нам твоя говняная жизнь похеру. Долбись ты хоть в уши, если ни стыда ни совести нет.
— Мы за наших девочек волнуемся. Чтоб такая тварь, как ты, им жизнь не исковеркала.
— Я квалифицированный педагог, я преподаю географию! Вы хотите обвинить меня в сексуальных домогательствах? Это ложь и клевета. Извольте собрать доказательства и направить их в правоохранительные органы. Встретимся в суде! — он встал, чтобы видеть их разом, колени подло ослабли.
— Нахера нам твои органы.
— Мы тебе сами черепок проломим.
— Вы мне угрожаете? В таком случае я буду вынужден обратиться в милицию, ваши имена я узнаю.
— Обратись, обратись, сука. Менты ох как пидоров не любят.
— Потому что у них тоже дочки есть. Как у всех нормальных людей.
— Послушайте, господа, — он приложил руку к груди, вдруг осветившись надеждой поговорить доверительно. — Я вам клянусь, что у меня даже в мыслях не было ничего подобного о ваших девочках! И вообще о каких бы то ни было девочках. Я взрослый мужчина, и, разумеется, не лишён сексуальных желаний, но их объектами, уверяю вас, являются исключительно половозрелые женщины.
— Если в очко долбишься, значит, пидорас.
— А если пидорас, значит, скоро на деток переключишься. Как Набоков.
— Но в этом нет никакой логики! С таким же успехом и вы можете переключиться на деток! Разве человек, любящий спелые яблоки, станет вожделеть незрелые? И что за нелепые слухи о Набокове? Вы найдёте опровержение в любой подробной биографии! Неужели жёлтая пресса по-прежнему их пережёвывает? — говоря это, он уже понимал всю бессмысленность спора и разумных доводов.
— Короче, пидор, даём тебе последний шанс. Вали нахер из этой школы куда подальше, иначе пожалеешь.
— И учти, мы за тобой присматриваем. Всё знаем.
Сказав это, они встали и, не оглядываясь, пошли к автомобилю. Всеволод Владиславович пытался зачем-то запомнить его номер, но цифры и буквы прыгали в голове, мешались и перепутывались.
Впрочем, он в любом случае собирался уходить из этой школы. Близко, да, пятнадцать минут пешком — но ведь есть телепорты, на них можно добраться куда угодно. С коллективом сложилось, да, дети уважают — но и в другом месте наладится. Расписание удобное, да — но разве это повод всю жизнь провести на одном месте? И в конце каникул Всеволод Владиславович оформил перевод в другую школу, в новостройке на краю города. Всё лето он провёл дома, почти никуда не выходя. Устроившись у окна со сдобной булочкой и баночкой джема, он раз за разом припоминал тех немногих женщин, которые знали его интимности, и пытался понять — кто же продал его свирепым бригадирам?
Первой была полная и пожилая Екатерина Михайловна, нанятая матерью Всеволода Владиславовича для уборки квартиры. Двадцатитрёхлетний Всеволод Владиславович окончил университет, устроился преподавать в школу и начинал самостоятельную, отдельную жизнь в квартире умершей год назад бабушки. Мать, хоть и была инициатором самостоятельности, не могла допустить, чтобы Сева «зарастал грязью». Будучи женщиной дальновидной, она подошла к вопросу ответственно и провела небольшой кастинг, выбрав самую непривлекательную, на свой вкус, уборщицу — но, увы, всего не предугадаешь. Как могла она предвидеть, что Екатерина Михайловна в свои шестьдесят даст фору любой юной резвушке?
Хотя с ней было договорено, что прибраться она должна до возвращения Всеволода Владиславовича, Екатерина Михайловна никогда не успевала, ссылаясь на его неравномерный рабочий график. Входя в квартиру, Всеволод Владиславович неизменно видел перед собой её ритмично поворачивающийся мощный зад, подоткнутые юбки и голые венозные ноги с набрякшими подколеньями. Швабру она презирала и говорила, что это палка для лентяек. И почему-то подмигивала при этом. Только руки, живые внимательные руки! Но только в резинке! — и она снова подмигивала, шевеля пальцами в оранжевых перчатках. Нельзя сказать, что Всеволод Владиславович испытывал к уборщице явное влечение, и между ними наверняка ничего бы не произошло, если бы не её добрая душа и старые привычки.
Однажды по пути домой Всеволод Владиславович попал под один из тех редких сильных дождей, к которым невозможно подготовиться и во время которых некуда спрятаться — как назло, вокруг ни одного магазина, ни одного навеса, ни одного большого дерева. Оставляя за собой лужи, насквозь мокрый Всеволод Владиславович хмуро вошёл в дом и первым делом полез в портфель, проверить, не намокли ли тетрадки. Екатерина Михайловна заохала, принесла огромное синее полотенце, и велела Всеволоду Владиславовичу снимать и бросать одежду прямо в коридоре. Мокрые пуговицы не расстёгивались, и она деловито пришла на помощь. Ох, батюшки, и рубашка мокрая, и майка мокрая, снимай скорее! Замёрз? И штаны снимай, снимай! Она теребила пухлыми руками пояс, ширинку, и Всеволод Владиславович вдруг почувствовал, что против воли возбуждается. Она сняла ему брюки, мимолётно огладив ноги, и театрально уставилась на встопорщившиеся трусы. Всеволод Владиславович, колеблясь между вожделением и отвращением, сделал запоздалое движение в сторону ванной, но она уже стаскивала и трусы, приговаривая: мокрые, какие мокрые. И сразу, без лишних раздумий и разговоров, Екатерина Михайловна взяла в свои живые внимательные руки его писю и сделала ему необыкновенно приятно.
С того дня так и повелось — каждое возвращение из школы начиналось для Всеволода Владиславовича с отвращения, но кончалось упоительной эйфорией. Екатерина Михайловна ежедневно демонстрировала ему сладострастные трюки, новые и новые, о которых он даже никогда не слышал и не читал, а любимым из них сразу стало то самое «продолговатое упражнение» с различными предметами. Екатерина Михайловна была очень нежна, для себя хотела мало, старалась во всём угодить. После нег она обычно сразу уходила, но иногда, если нужно было домыть пол, снова «становилась раком» и мыла, рассказывая при этом что-нибудь из жизни. Кроме всего прочего она рассказала, что десять лет проработала в ателье штор, но недавно её оттуда «отправили на пенсию», потому что «ценителей зрелых леди у нас совсем мало».
Вспоминая Екатерину Михайловну, Всеволод Владиславович всякий раз задавался вопросом: испортила она меня? или, напротив, открыла мне глаза на мои подлинные желания? И всякий раз, за неимением точки отсчёта, откладывал этот вопрос на полочку безответных. Так или иначе, связь с Екатериной Михайловной была необычайно яркой, но совсем короткой. Месяца через три мать, пришедшая с очередным осмотром, наткнулась на бутылку из-под шампанского. «У тебя были друзья? Девушки?» Всеволод Владиславович виновато отрицал. «Так с кем же ты выпил его? Неужели с уборщицей?» Это было сказано как шутка, но Всеволод Владиславович промолчал слишком растерянно. Конечно, мать была слишком чиста и невинна, чтобы понять истинное предназначение бутылок от шампанского, но ей хватило и невинных выводов — с того дня Екатерина Михайловна исчезла навсегда. Мать мимоходом сообщила, что Екатерина Михайловна надолго угодила в больницу из-за какой-то застарелой хвори, и пригласила на её место другую уборщицу, крепкую и ко всему равнодушную бабушку. Всеволод Владиславович сначала вздохнул с облегчением, всё-таки Екатерина Михайловна тяготила его своей перезрелостью, но быстро заскучал и затомился. Мать, через день посещавшая его, с тревогой отметила, что Сева угнетён, и решила больше не тянуть. На ближайшие выходные в гости была приглашена её старая подруга с дочерью Александрой, девушкой на выданье. Александра работала контролёром на железной дороге, была миловидна, нежна и интеллигентна, и сразу понравилась матери. Через несколько месяцев Всеволод Владиславович женился.
Первая брачная ночь оказалась для Александры кошмаром. После нескольких поцелуев Всеволод Владиславович предложил ей такое, что она сначала онемела от обиды и оскорбления, а потом расплакалась, забившись в угол дивана. Что же он такое тебе предложил? — насмешливо спрашивала у неё позже свекровь, но Александра не могла ответить, у неё не поворачивался язык. Всеволод Владиславович тоже отказался вдаваться в подробности, хотя про себя недоумевал и обижался. Ведь они тогда даже и не начали, он только попросил Александру сделать сущий пустяк — всего-навсего вылизать ему дырочку. Абсурд, анекдот! Даже пожилая и посторонняя Екатерина Михайловна делала это с удовольствием, а законная жена цинично отказала. И зачем в таком случае было выходить замуж?
Впрочем, на следующий день Александра оправилась от шока, по обыкновению интеллигентов засомневалась в себе и стала честно стараться быть Всеволоду Владиславовичу хорошей женой. Заставить себя вылизывать дырочку она так и не смогла, но, делая над собой титанические усилия, упражнялась в продолговатых предметах, играла в ведёрко, в тряпку, в коника и слоника, в весёлую вдову и мокрую рыбу. Напоследок утомлённый Всеволод Владиславович, нехотя и зевая, укладывался на Александру и отдавал дань скучным традициям, отчего-то страшно важным для неё. Долго так продолжаться не могло. При всей своей покладистости и тактичности в Александре копилось раздражение, она начинала злиться и, наконец, окончательно отказалась потакать «извращениям». Может, ты гомосексуалист, но только не отдаёшь себе в этом отчёт? — спросила она Всеволода Владиславовича, и тут уж пришёл его черёд сомневаться. Но сомнения были недолгими и неглубокими — мужчины никогда не привлекали Всеволода Владиславовича; и теперь тоже, внимательно присматриваясь к ним в течение нескольких дней на улице и в телевизоре, он не испытывал ничего, кроме равнодушия.
Стало ясно, что в сексуальном смысле брак не удался. Но для Александры секс не был решающим — больше всего она мечтала о детях. Она поставила условие: ежедневное глубокое проникновение с непременной эякуляцией — в обмен на продолговатые предметы. Всеволод Владиславович согласился, тем более что сам любил детей и скучал по детству, но строгие обязательства вгоняли его писю в уныние, и он ничего не мог с этим поделать. И чем чаще случались неудачи, тем больше он унывал, а чем больше унывал, тем больше укоренялся в неудачах. Отношения портились. Они с Александрой стали спать под разными одеялами, потом на разных кроватях, потом в разных комнатах. Искать утешения у других женщин Всеволоду Владиславовичу даже в голову не приходило — он был человеком чести и человеком слова. Но немножко развеяться у телеэкрана зазорным не считал, завёл для этой цели несколько дисков с особенным видео и ублажал себя во время отсутствия жены. Однажды Александра нашла диски, подняла ужасный крик и в тот же вечер, собрав вещи, отбыла к родителям.
Они развелись со скандалом, но Александра недолго держала зло на Всеволода Владиславовича: она почти сразу вышла замуж за какого-то следователя, и родила двух или даже трёх девочек, одну за другой. Александра раздобрела, расцвела и даже помирилась с Всеволодом Владиславовичем. Она поздравляла Всеволода Владиславовича по телефону с днём рождения и с Новым годом и считала его очень несчастным человеком. Сам же Всеволод Владиславович на это только посмеивался. Случаются в жизни и ошибки, но второй раз я так не ошибусь, — думал он. Уж теперь-то я свободен и знаю, что мне нужно и как оно бывает! Сначала он немного опасался, что мать снова надумает его женить, но та заявила, как всегда в непререкаемо-непредсказуемой манере, о своём уже выполненном долге. Теперь сам, Сева!
Полный надежд на счастливое удовлетворение, он зарегистрировался в клубе знакомств и пустился в свободное плавание. Он выбирал самых красивых девушек и открыто объявлял им о своих ожиданиях, но, к его крайнему удивлению, они необъяснимо паниковали и шарахались от него, как от сифилитика. Те, кто потактичнее, просто исчезали и не отвечали ему, а более простые и грубые прямо обзывали гнусным извращенцем. Его уверенность быстро таяла, уступая место застарелому детскому беспокойству и тревоге. Он стал обращаться к женщинам постарше, к дурнушкам, к откровенным тупицам, но везде встречал единодушное отторжение и гнев. Даже невинное описание игры в коника и слоника вызывало шок и обвинения в психическом расстройстве.
Теперь Всеволод Владиславович и в самом деле чувствовал себя несчастным. Суррогат самоудовлетворений не насыщал его, а только дразнил, и как-то раз, находясь в отчаянии, он пал до того, что подошёл на улице к незнакомой девушке. Студенточка в шарфе, с безобразно-бугристым лицом. Уж она-то не станет привередничать! Забыв всякую скромность, он зачем-то заговорил с ней о Беландии. Он дрожал и потел, как в лихорадке, его несло: не сходя с места, пригласил девушку Веру к себе домой. И, не вспоминая об уроках, преподанных супружеством, решил действовать наскоком, нахрапом. Но это было излишне, Вера и так на всё соглашалась: на кофе, на шоколадные конфеты, на вино, на касания и поцелуи. Но увы, как только Всеволод Владиславович расслабился, поверил в победу и повернулся к Вере задом, всё рухнуло! При виде фаллоимитатора она взвизгнула, округлила глаза и в панике бросилась к кучке своей одежды. Крах, провал, полное поражение. Он пытался говорить с ней разумно, взывать к её чувствительности и человечности, но она, перекосив и без того уродливое лицо, ругала его мерзким маньяком, подлым чудовищем, выродком и обещала ему вечные муки в аду. Неужели Бог не простит мне кусочка пластмассы, засунутого в попу? — горестно сказал он в прихожей, пока она возилась с замком. Паскуда! — крикнула Вера истошно и плюнула ему в лицо. Грохнула дверь.
После этого прискорбного инцидента Всеволод Владиславович отчаялся в новых знакомствах и в тоске обращался мыслями то к чистому и невинному детству, то к уборщице Екатерине Михайловне. Выходило, что Екатерина Михайловна была уникальной, необыкновенной женщиной, а он по неопытности не оценил её и позволил легко исчезнуть из своей жизни. Он попытался узнать её о судьбе у матери, но та сделала вид, что едва помнит какую-то там уборщицу, и уж тем более не имеет понятия о её местопребывании. Тогда Всеволод Владиславович выписал из телефонного справочника и из интернета адреса всех ателье штор в городе и стал посещать по одному ателье после работы — в поисках того самого подпольного борделя. К его удивлению, бордель отыскался почти сразу, на третьем или четвёртом ателье. Екатерину Михайловну там не знали, но он остался, потом остался ещё и ещё, а потом надобность в старой уборщице угасла сама по себе.
С тех пор Всеволод Владиславович впервые за долгое время почувствовал себя человеком. Проститутки из ателье штор выполняли всё, что он просил, не удивляясь и не задавая вопросов, а только повышая таксу — так же сноровисто и ловко, как и Екатерина Михайловна. Всеволод Владиславович поспокойнел, подобрел, стал лояльнее к двоечникам, а с матерью держался как равный. Милые, милые девочки… Шура, Катя, Мишенька… Вспоминая о них, он жмурился от удовольствий, как испытанных, так и предвкушаемых.
Но, прокручивая всю свою сексуальную жизнь в памяти, Всеволод Владиславович пришёл к выводу, что его продали бригадирам те самые девчонки из ателье штор. Кто же ещё, больше некому! Екатерина Михайловна не могла этого сделать из-за доброты (когда он вспоминал её мягкое тёплое лицо, ему хотелось плакать от нежности); счастливая Александра жалела его и не стала бы вредить; Вера не знала ни места его работы, ни полного имени. Значит, одна из проституток. Разумеется, не со зла, а по болтливости… Но как опасно! Больше не пойду, — сказал себе Всеволод Владиславович. Он терпел, крепился, держался, но через два или три месяца всё-таки сходил разок. Ведь я выполнил требование бригадиров, уволился? Могу я теперь жить как хочу или не могу? И он, преодолевая беспокойство, возобновил регулярные визиты.
Всеволод Владиславович всё-таки сделал несколько пересадок на телепорте, внимательно наблюдая за кондукторами и стараясь держаться непринуждённо. Он прошёл квартал или два, свернул к новому бизнес-центру и устроился за столиком кафе в загородном стиле, с деревянными решётками, соломенной крышей и бархатцами в горшках на столбиках. Негромко играл Билл Эванс, сборник популярных пьес. Все эти мелодии, которые в джазе считают выдающимися, подумал он рассеянно, лишь отголоски европейского романтизма. У Шопена масса вальсов значительно лучших. Принесли кофе и овсяное печенье, очень сухое, как он любил. Хорошее настроение возвращалось к Всеволоду Владиславовичу. Он прикинул в уме, сколько на счету денег и когда зарплата, и умиротворённо вздохнул: без штор не останусь. Он ел, макая печенье в кофе, коротко и осторожно, чтобы не упали крошки.
— Дяденька, угостите печенькой?
Девчонка, тёмненькая, с широко посаженными глазами, некрасивая. Та самая, которая у арки! Что это значит? И что за слово такое — печенька? Печёнка? Она уже обогнула решётчатую ограду и, улыбаясь, шла к нему. Попрошайка? Нет, слишком опрятная, и выследила так издалека. Всё пропало. Опять началось. Уйти, на ходу расплатившись? Но она уже села напротив.
— Угостите?
— Пусть мама с папой тебя угощают, — по направлению её взгляда он понял, что печенька — это печенье.
Кажется, на нас уже косятся прохожие. Я с девочкой. Позвать официанта, пожаловаться? Шум поднимется. Вот дрянь! Во что я вляпался? Провокация?
— Что вам от меня нужно?
— Если честно, то ничего! И даже наоборот! Печенька — это шутка. Я хочу сделать вас счастливым! Я — воплощение Абсолюта, — она посмотрела серьёзно и торжественно.
Дочка тех двух бригадиров. Шантажистка. Он прикинул цифру на счёте и поморщился: нет, нет, они не получат даже этих грошей. Пусть будет суд. Пусть докажут!
— Чего вы молчите? — сказала девочка. — Я и выполню любое ваше желание. Говорите.
— Ешь печенье и оставь меня в покое, вот моё желание.
Он полез в бумажник. Только крупные, досадно, ну да ничего, не буду же я ещё сдачу ждать вечность! Он встал, но не встал. То есть как?? Он встал снова, и снова не смог. Как будто его ноги и спина онемели, отнялись. Скоропостижный паралич? Но я же их чувствую. А при параличе чувствуют ли? Но даже если при обычном параличе и не чувствуют, то при скоропостижном вполне могут чувствовать. Он запутался в мыслях и с отчаянной гримасой попытался опять.
— Зря стараетесь, это я вас держу.
— Держи своих маму с папой, а мне пора идти. Я опаздываю.
— У меня нет папы. А вы не будьте таким противным, иначе вообще никогда не встанете! Слышали, о чём я вас попросила?
— Слышал! Хочешь насильно выполнить мои желания? Что ж, это вполне в духе Иеговы, — Всеволод Владиславович ещё раз встал — и встал.
Девочка тоже встала. Не буду обращать не неё внимания. Я её не знаю, она не со мной. Он отдал официанту купюру, обогнул столики и вышел на тротуар.
— Не насильно, не насильно! Это я пошутила! — она спешила рядом, заглядывая ему в лицо. — Я правда хочу сделать вас счастливым, почему вы не верите?
Не буду с ней разговаривать. Иду по своим делам и её не замечаю.
— Всеволод Владиславович! Почему вы не хотите? Потом сами будете жалеть! Я больше к вам уже не приду, если вы откажетесь. Всеволод Владиславович! Скажите, что вы хотите?
Внутри клокотало. Он резко повернулся к ней, не в силах более сдерживаться.
— Что я хочу? Ты у меня спрашиваешь, что я хочу? Я хочу перестать беспокоиться и начать жить! «Мама, роди меня обратно», — это сказал Дейл Карнеги, известный психолог! — Всеволод Владиславович кричал, прохожие брезгливо глазели. — Как я устал! Почему я всегда вынужден оправдываться и таиться? Когда от меня все наконец отвяжутся?!
Буль-буль. Свет погас, и осталась багровая темнота. Что это? Обморок? Раньше Всеволод Владиславович никогда не падал в обмороки, и сравнить ему было не с чем. Он подвигал руками, ногами и встретил мягкое сопротивление. Тепло и покойно, хотя несколько тесно.
— Нравится? — спросил его голос девочки.
— Нравится, — ответил он, но не голосом, а мысленно.
— Вы в животе у мамы.
— Правда?
— Правда.
— О Боже…
— Зовите меня Вероникой.
Они помолчали. Всеволод Владиславович буднично подумал, что опоздает на урок. Что ж, детишки только порадуются. А директору солгу о договорённости с сантехником и проблемах с прокладками. Она ещё здесь, эта девочка?
— Сколько мне месяцев?
— Двадцать четыре недели.
Всеволод Владиславович посчитал, сколько осталось до рождения, получилось три месяца. Интересно, она слышит, как я думаю?
— Слышу.
— Но как в таком случае мне думать?
— Думайте, не стесняйтесь! Зато я узнаю, чего вы хотите.
— Но это грубое нарушение приватности, не так ли?
— Вы сами захотели!
— Приватности лишаться я вовсе не хотел, это твои собственные домыслы.
Она не ответила.
— Что ж, значит, я буду вынужден думать вслух, — как ни странно, Всеволод Владиславович чувствовал, что беспокойство действительно оставило его, и он способен здраво и последовательно мыслить. — Скажи, Вероника, если ты Бог, то можешь читать мысли людей и без помещения их в эээ… пренатальный период?
— Я не читаю мысли.
— Но можешь?
— Могу, но не читаю.
— Почему?
— Это некрасиво.
— Тебя пугает некрасивость? Но что, если и мои желания покажутся тебе некрасивыми?
— Давайте вы сначала их скажете.
— Хорошо. Для начала… — он с кряхтением перевернулся на другой бок, и где-то высоко приглушённо застонала мать. — Для начала хочу заметить, что о «рождении обратно» я говорил скорее образно; и хотя здесь, в материнской утробе, необычайно уютно, я предвижу скорую скуку и утомление.
— Ок. Возвращаемся назад? — терпеливо предложила Вероника.
— Да, я бы не прочь выпить ещё кофе. Но прежде… — Всеволод Владиславович чувствовал, что привычные страхи покидают его, и внутри разрастается радость и надежда на скорое счастье. Он пнул ногой в мягкое. Стон. — Скажи, Вероника, могу ли я, эксперимента ради, обрести иное тело, нежели моё обычное?
— Без проблем. А чем оно вам не нравится?
— Не вполне так. Не не нравится. Оно меня устраивает, но я хотел бы ещё раз пережить свежие и трепетные восторги детства.
Буль-буль. Вспыхнул свет, и Всеволод Владиславович зажмурился. Он качнулся и взмахнул руками, ловя равновесие. Прохладный воздух, далёкая танцевальная музыка.
— Ну как, клёво?
Они стояли в парке на набережной, светило солнце, жёлтые листья на земле лежали непривычно близко. Всеволод Владиславович поднял к Веронике лицо и засмеялся, потом опустил, разглядывая себя. Маленькие аккуратные башмачки, белые гольфы, длинные шорты на лямках со звёздами и планетами, нарядная голубая матроска.
— Превосходно! Именно то, что я хотел! — тоненький, звонкий голосок, как славно.
— Может, по мороженому?
— Да, разумеется.
Всеволод Владиславович взял Веронику за руку, и повёл вдоль высокого шершавого парапета к синему зонтику мороженщицы. В небе стояли лёгкие облака, мороженщица улыбалась. Он похлопал по груди, бумажник был на месте. Они выбрали шоколадное с кусочками шоколада, в стаканчиках, медленно шли и лизали.
— Почему ты вдруг решила ко мне прийти?
— Просто. Я ко всем прихожу.
— Так ли? Если бы ты приходила ко всем, об этом бы трубили на каждом углу.
— Я недавно начала.
— Вот как? Видимо, совсем недавно, раз никто ни сном ни духом. И что послужило толчком?
— Толчком?
— Я имею в виду — почему ты вдруг начала это делать, именно сейчас?
— Валентин Валентинович локализовал во мне Абсолют.
— Валентин Валентинович — это кто?
— Профессор. Он в соседнем подъезде живёт. Мы случайно встретились.
— Ты меня разыгрываешь!
Она молча качнула плечиком.
— Ладно, допустим. Но как ему это удалось?
— Он изобрёл формулу.
Всеволод Владиславович развёл руками, поднял брови и некоторое время шёл так, изображая недоумение перед неостроумной бессмыслицей. Их обогнали молодожёны с коляской, обогнал дедушка с медалями и рыжей собачкой.
— Ну хорошо. То есть ты была девочкой, а потом вдруг стала воплощением Абсолюта. И что ты почувствовала?
— Что я всех люблю, и хочу всем счастья, и всё могу.
— А как ты общаешься с Богом? Слышишь внутренний голос? Или?
— Я не общаюсь, я и есть Бог.
— Позволь, позиционировать себя как Бога было бы чрезмерным упрощением — абсурдно утверждать, что конечное человеческое тело может вместить Абсолют.
— Кто спорит, тот говна не стоит, — веско сказала Вероника, не глядя на него.
Неожиданная грубость отрезвила Всеволода Владиславовича. Чего я привязался к ней? Что за дурацкий диспут. Мороженое подтаивало, становясь особенно лакомым. Но чего бы мне по-настоящему хотелось, если вдуматься? И как не смельчить?
— Скажи мне, Вероника, что пожелал для себя этот профессор?
— Чтобы местные коньяки стали самыми лучшими в мире. Точнее, бренди.
— Значит, до этого они не были лучшими?
— Нет.
Всеволод Владиславович потряс головой. Какая нелепица. Он взглянул на Веронику — та уже доедала свою порцию, её губы были темны от шоколада. Я медленнее. Она ещё маленькая и не умеет наслаждаться. Он водил языком по нёбу, растворяя твёрдые крошки какао, горечь и сладость. Значит, она может глобально изменять прошлое? Подстраивает всё?
— Удивительно. Можешь ли ты рассказать мне и об остальных моих предшественниках? Какие желания загадывали они?
Вероника стала рассказывать. Всеволод Владиславович слушал, изредка поднимая брови от удивления. Вафельный стаканчик незаметно размяк, треснул, и коричневая капля упала на матроску. Он поспешно отправил в рот остатки и вытер пальцы о шорты. Ледяное! Зубы ломит. Какие странные люди, и как всё странно. А что твои родные и близкие? У меня только мама и бабушка, с ними всё хорошо. Между двух тополей впереди освободилась скамейка, и они сели.
— Потрясающе. То, что ты говоришь — потрясающе и невероятно. Я всегда был уверен, что история — смехотворнейшая из наук, и вот, наконец, получаю этому недвусмысленное подтверждение. Коллекционировать события прошлого, надеясь сыскать между ними причинно-следственные связи, сформировать законы и спроецировать их на будущее. Наивность историков меня всегда смешила до крайности. По сути, историки — это трусливые предсказатели! Боясь пророчествовать напрямую, они заняты поиском подтверждений. Веришь ли, Вероника, я никогда не любил историков. Ещё со времён студенчества.
— А что такого они вам сделали?
Всеволод Владиславович осёкся. Опять я на те же грабли. Она меня совсем не понимает. Маленькая девочка, не приятель и не собеседник, оставь разговоры. Но о чём её попросить, чтобы потом не пришлось жалеть? Он послюнил палец и стал оттирать каплю с матроски.
— Может быть, ещё мороженого?
Но мороженого Вероника не хотела, она предложила шоколадные бутылочки. Шоколадные бутылочки? Да, там внутри ликёр. Вероника выбрала мгновенье, когда Всеволод Владиславович моргнул, и сделала на скамейке между ними красную картонную коробку. Внутри, в золотистых ячейках, лежали бутылочки в жёлтой, красной и синей фольге. Вероника взяла красную, вишнёвую, а Всеволод Владиславович — синюю, сливовую. Развернули. Откусывайте аккуратно, чтобы не раскололась. Горлышко. Всеволод Владиславович, подставив ладошку, откусил горлышко и осторожно выпил ликёр. Шоколад не самый лучший, но вместе с ликёром очень. Какие маленькие у меня ладошки.
— Вероника, ты могла бы сделать мне взрослую писю? Мне нравится в детском теле, и я, пожалуй, хотел бы остаться в нём насовсем, но пися должна быть взрослая, большая. С ней я смогу рассчитывать на более серьёзное к себе отношение в некоторых жизненных аспектах…
— Так вот вы кто, Всеволод Владиславович! Вы этот самый гнусный извращенец! Мне мама про таких рассказывала!
— Да? — воскликнул он с неожиданной злобой. — А даже если и так? Что же, лишишь меня счастья и уничтожишь? Давай, давай! Убей меня! Испепели неудачное творение!
Всеволод Владиславович горел, дышал быстро-быстро, и чувствовал, что летит в пропасть. Он шёл ва-банк. Он пронзительно глядел в её чёрные глаза, но она вдруг улыбнулась своим большим ртом.
— Ок.
Ох! В шортах набухло, болезненно переполнилось. Ширинки нет, что за пошив. Всеволод Владиславович, морщась, стянул шорты, выпростал писю. Роскошная, царственная, она тяжело улеглась на коленях, распрямляясь. Всеволод Владиславович положил на неё ладонь, и она чутко вздрогнула где-то в глубине. Но как её хранить, как носить? Наружу неприлично и неопрятно, нужен гульфик, гульф.
— Что это вы делаете, дети?!
И почему этим старикашкам всегда нужно сунуть свой нос? Остановился, смотрит, и рыжая собачка смотрит. Мы едим шоколадные бутылочки. Угостить вашу собачку?
— А это что?! — у старичка гневно дрожал подбородок.
— Это моя пися. Хотите потрогать?
— А ну-ка немедленно спрячь! — дедушка сделал яростный жест, зазвенели медали.
— Увы, она не умещается в шорты. Видите? Она слишком большая. Ей нужен гульфик, гульф.
— Какое безобразие! Какое хамство! Ни стыда, ни совести! В детскую колонию захотели?
Ища поддержки, Всеволод Владиславович обратил огорчённое лицо к Веронике, и она, не спрашивая, создала из воздуха гульф — наскоро, но изящный, из нежно-лилового бархата, с кружевной оторочкой.
— Вот чего не хватает катастрофически. Простоты и свободы, — сказал Всеволод Владиславович. — Откуда эта злость, откуда нетерпимость, откуда бессмысленные табу?
Они развернули по жёлтой карамельной бутылочке и разом откусили, глядя в спину удаляющемуся старичку. Старичок тоже оглядывался, оскорблённо поводя худыми лопатками.
— Какой простоты и свободы вы хотите? Вы можете сказать, что мне сделать?
— Что сделать? Меня измотала вечная жизнь в страхе! Не хочу его больше! Хочу, чтобы всё, что я хочу, было законным, нормальным, честным, правильным. Но как, в какой форме?.. Вероника, мне нужно собраться с мыслями. Но если ты исчезнешь так же внезапно, как и появилась, я…
— Я не исчезну.
— Тогда я прошу тебя дать мне немного времени на раздумья. Мы можем прогуляться?
Они поднялись и неспешно пошли по набережной. Гульф мерно покачивался из стороны в сторону в такт шагам, привлекая взоры прохожих. При всех ограничениях детство даёт значительные преимущества, — думал Всеволод Владиславович. Гораздо больше возможностей для безопасного самовыражения. Если явно не нарушать традиции приличий, как с обнажённой писей перед старичком, то никто не проявит агрессии. Мог бы я столь же беззаботно гулять с подобным гульфом во взрослом теле? Окружающие думают, что мы с сестрёнкой идём на детский маскарад, или что-нибудь в этом роде. Вызова порядку вещей в моём гульфе они не видят, ибо не воспринимают ребёнка всерьёз. Но почему порядок вещей столь важен? Вот главный вопрос. Страх хаоса? Но почему хаос страшит?
Они вошли под мост. Раскормленные подростки в бейсболках пили пиво, обсуждали Бёрдсли и сально смеялись. Красота и молодость. Гибкость и грация. Почему красота для нас равнозначна молодости? Почему старость отталкивает? Близость смерти? Но почему даже в молодости существуют каноны привлекательности? Соответствие врождённым шаблонам годности к размножению? Стадный инстинкт? Всеволод Владиславович вспомнил Екатерину Михайловну: её дрябло-бугристые слоновьи ноги, длинные, утончающиеся книзу груди, добрые руки и лучистые, ласковые глаза. Глупец, глупец! Тоска и раскаяние вдруг с такой силой охватили Всеволода Владиславовича, что он чуть не заплакал.
— Вероника, мы можем разыскать одну женщину? Её зовут Екатерина Михайловна, она лет семь или восемь назад работала у меня уборщицей. Тогда ей было около шестидесяти лет, а сейчас, соответственно…
— Можем.
Они свернули к выходу из парка, обогнули стайку робких милиционеров, кормящих голубей семечками у высоких ворот. Вероника вела рукой по верхушкам кустов вдоль тротуара. Ты знаешь, куда идти? Да.
Они нашли Екатерину Михайловну за углом хлебного магазина. Она расположилась на двух проволочных ящиках из-под кефира: на одном она сидела, а на другом стояли три гранёных стакана с семечками, жареными, жарено-солёными и жарено-перчёными. Рядом лежала стопка кульков, свёрнутых из газеты. Екатерина Михайловна за прошедшие годы ещё более раздалась вширь и теперь, сидя, напоминала формой огромный заварочный чайник. Зелёное пальто теснило её, расходилось между пуговиц, открывая внутри что-то серое, шерстяное. Милый цветочный платочек на голове, серое лицо, непоправимо глубокие морщины.
— Екатерина Михайловна!
— Что вам, детки? Вы чьи?
— Я Всеволод Владиславович! Вы помните меня?
— Ишь, серьёзный какой, с отчеством! Уж такого бы я запомнила, кабы знала. Ну, подставляйте карманы, раз пришли.
— Вы у меня уборщицей работали, Екатерина Михайловна, — Всеволод Владиславович чувствовал обиду, отчаяние, а в уголках глаз уже щекотались слёзы.
— Когда я уборщицей работала, тебя на свете ещё не было, — потешаясь, отвечала она. — Откуда имя-то моё знаешь?
— Мы любили друг друга! — воскликнул Всеволод Владиславович, с вызовом и укоризной подняв подбородок.
Екатерина Михайловна беззвучно хохотала, утирая глаза толстым пальцем в чёрных трещинках, и Всеволоду Владиславовичу хотелось припасть, целовать эти пальцы, хотя он врал, врал, он никогда её не любил. Она сыпала семечки Веронике в карман, а он думал сквозь слёзы: это смерть. Настоящая Екатерина Михайловна умерла, её душа умерла, здесь только по инерции доживающее тело. Вот оно, моё истинное желание.
— Не сорите на землю, — покашливая, приговаривала она, нос и щёки в багровых прожилках. — Вот вам кулёчки для шелухи.
— Вероника, Вероника, — он тянул Веронику за руку, — сделай, чтобы она ожила, чтобы вспомнила меня!
И она вспомнила.
— Постой-постой. Всеволод Владиславович? Знаю его, географ молодой да красивый. А ты, стало быть, сынишка его? — умилилась, заулыбалась.
— Нет, нет! Это я и есть, ваш Всеволод Владиславович! Только я стал мальчиком, помолодел. Понимаете, Екатерина Михайловна? Помните, Екатерина Михайловна? Как я тосковал о вас! Моя мать, злая женщина, разлучила нас — но я нашёл вас! Екатерина Михайловна, знайте, никого и никогда я не любил так сильно, как вас! Ни до вас, ни после! Месяцы нашей любви озарили мою жизнь, как солнце! И теперь, когда мы снова встретились, впереди только свет, только любовь!
Говоря о любви, он почувствовал жар и возбуждение, но Екатерина Михайловна снова колыхалась от немого смеха и махала на него загрубевшей рукой: артист, проказник! Екатерина Михайловна, вы должны верить мне! Вспомните наши ласки, вспомните коника и слоника! Позвольте, вы, возможно, думаете, что я неспособен? Обратите внимание! И он стал расшнуровывать гульф, путаясь в петельках. Пися не хотела выходить, свернувшись тугими удавьими извивами, и ему пришлось приспустить шорты. И тогда она вышла и повисла чуть в сторону, чутким хоботом покачиваясь на вольном воздухе. Мамочки! — ахнула Екатерина Михайловна, приложив ладонь к открытому рту. Видите? Видите? Теперь мы сможем играть в настоящего слона! — торжествовал Всеволод Владиславович. Потрогайте, ну же! Видите, как он трепещет, как он истосковался по вам?
— А ну давайте уходите! Пошли вон отсюдова! Я хоть соской всю жизнь и пробыла, но стыд и совесть есть у меня! Где это видано? Чтоб я с детьми малыми? Да ни за что! Вон! И откуда только такие берутся? Слишком жизнь у вас лёгкая! Видел бы отец твой, географ, как ты тут хером размахиваешь! Раскормил, понимаешь! Пошли вон! Бесстыжие!
— Страх смерти, неизменно маячащий на горизонте мыслей, тенью проступающий сквозь любое из наших побуждений. Возможно, даже старческий гнев при виде моей писи продиктован именно страхом смерти; вот только как увязать? Я чувствую связь, но пока не могу оформить её в слова. Если бы не смерть, всё было бы иначе, мир стал бы другим. Ты спрашивала о счастье? Вот оно.
Они сидели под навесом автобусной остановки и шелушили семечки. Вероника ловко грызла их зубами, одну за одной, а Всеволод Владиславович медленно и печально расщеплял каждую ногтем большого пальца. Под ногтем уже болело и было черно, но он не мог остановиться.
— Так вы хотите бессмертия?
— Да, бессмертия. Но не только для себя — как тот дедушка, пожелавший вернуться в молодость, чтобы побегать по борделям — для всех. Это важно. И из всех моих предшественников самую большую симпатию я испытываю к следователю Виктору.
— Да?
— Да. Пусть я индивидуалист, гедонист и эгоист, но я не настолько близорук, чтобы не видеть необходимости глобальных изменений, — вспомнив о своих очках и раздосадовавшись на каламбур, Всеволод Владиславович коснулся переносицы. Очков не было, и он усмехнулся. — У кого четыре глаза, тот похож на водолаза. Вы сейчас дразнитесь так?
— Да.
— Да?
К остановке подкатил рычащий автобус, с сипением и свистом раскрыл двери. Водитель, широко держа руки на руле, недоверчиво смотрел на них сквозь стекло. Знает, что не поедем. Сипение, свист, укатил.
— Но, видишь ли, Вероника, устранение страха смерти в прямом смысле не даст человеку окончательной свободы. Кроме страха перед распадом личной физической оболочки, есть страх перед изменением привычного окружающего мира. В каком-то смысле мир тоже есть наша личная физическая оболочка, прямое продолжение тела. Личность прорастает корнями в мир, питается миром, становится миром. Изменение мира грозит изменением личности — а не есть ли смерть именно радикальное изменение? Отсюда и страх. Не в этом ли разгадка? Вот она, связь между страхом смерти и страхом перемен, страхом инаковости, ненавистью к чужим и другим. А впрочем, может быть всё это чушь и усложнение. Может быть, корни ксенофобии в инстинктах: если человек ведёт себя иначе, чем положено жизнеспособной особи, это угрожает существованию вида.
— Всеволод Владиславович… — она зевнула.
— Согласен, глупо поучать Абсолют. Но ведь ты ничего не понимаешь, ты бессознательный Абсолют. Поэтому позволь мне сказать. Что было бы, будь мир абсолютно статичен? Будь мы уверены не только в своём бессмертии, но и в неизменности мира? А впрочем, чушь. Я готов сказать.
— Говорите.
— Первое — это бессмертие для всех.
Вероника, не дожидаясь новых объяснений, щёлкнула пальцами.
— Второе — это возможность произвольных телесных модификаций.
Пальцы были готовы щёлкнуть, но после его слов Вероника наморщила лоб и попросила пояснить понятнее.
— Я желаю, чтобы любой человек мог силою мысли изменять своё тело так, как ему заблагорассудится. Потому что одного бессмертия мало — инстинкты придётся выкорчёвывать поколениями. Нам нужно доходчиво донести до людей мысль, что и тело человека, и его потребности, и его красота может быть совершенно разной — и это не страшно, а хорошо.
Она щёлкнула.
— И это всё?
— А что, ты уже сделала? Так быстро? Пальцами?
— Да.
Всеволод Владиславович стал пробовать. Он надул щёки, нахмурил брови, натужился, и под его матроской на груди начало что-то шевелиться. Он радостно взглянул на Веронику, но тут их отвлёк неожиданный крик: вон они где! Из-за угла на них указывала пальцем Екатерина Михайловна, а рядом с ней стояла, погрузив руки в карманы чёрного плаща, мать Всеволода Владиславовича. Он мгновенно сдулся, загнанно задышал, бешено зашептал, как в бреду: Вероника! Третье желание, ведь можно же три, можно? Сделай меня огромным-преогромным, как солнце, а землю ещё удлини, сделай её в форме писи, и чтобы она попала мне прямо в попу антарктической шапкой, и чтобы вращалась вокруг оси, а я вращался вокруг неё, но только скорее, скорее, прошу тебя! Скорее, скорее!