Вернувшись к своим, Кузя и Хлобыстнев не узнали аэродрома. За несколько часов летчики и парашютисты заровняли воронки, расчистили взлетную полосу. Дело было за небольшим — за самолетами.
Доложив начальству о результатах своего похода в Песковичи, Кузя и Хлобыстнев отдыхали, улегшись на опушке леса. То и дело тут стали появляться товарищи по роте и батальону. Вроде между прочим подойдет то один, то другой и спросит:
— Ну, как там?
Получив указание до поры до времени языков не распускать, ребята отвечали односложно:
— Порядок.
Только голоса у них были такие, что никто даже и не переспрашивал.
— А у вас тут что? — спросил Хлобыстнев.
— И у нас порядок. Но у нас по-настоящему.
— Что о войне говорят? — обратился Кузя к одному из подошедших.
— Война идет полным ходом.
— Политинформация была?
— Была.
— Что сказали?
— То и сказали, что идет.
— Ты толком объясни, не виляй, — настаивал Кузя.
— По всей карте от верха до низа. — Парень сделал охватывающее движение руками, после которого все слова оказались вдруг совершенно лишними.
— Шутишь?
Это Кузя так уж, машинально спросил, на самом же деле он поверил в сказанное и деловито прикинул:
— Серьезное будет дело.
Кузя и Хлобыстнев, поразмыслив, решили скрыть от ребят найденные на пожарище письма; пусть не падают духом. Доложили об этом Поборцеву.
Тот рассердился:
— Вы что, кисейные барышни? Приказываю — письма раздать.
— Понятно.
— Действуйте… Впрочем, отставить. Я сам.
Вечером, когда был выполнен ритуал поверки, командир роты при свете луны высыпал на разостланную плащ-палатку охапку белых треугольников. Он и в обычные-то дни был не очень разговорчив, а тут превзошел самого себя. Поглядел на вытянувшихся перед ним бойцов, на горку неотправленных писем и спросил:
— Ясное дело, товарищи?
— Ясное… — сорвалось у кого-то.
И еще кто-то буркнул:
— Так ясно никогда еще не было.
— А вот носа вешать никто команды не давал. Это ясно, по крайней мере?
— И это ясно, товарищ старший лейтенант.
— Ну вот, теперь совсем другой разговор. — Поборцев аккуратно расправил гимнастерку, как он всегда это делал, желая показать, что все в полном порядке, в задумчивости прошелся перед строем и еще раз провел большими пальцами за ремнем так, чтобы ни одной складочки под ним не осталось. — У кого есть какие вопросы?
— Когда будем немцев бить, товарищ, старший лейтенант? — опять подал голос тот, кому все было ясно. — И как теперь с самолетами?
— Что с самолетами, вы сами видели, и когда им замена будет, не знаю, но нас не оставят без техники, это я вам гарантирую.
— И парашюты сгорели?
— И парашюты. Придется пока на земле воевать. Но немцев бить будем скоро.
С наступлением темноты звуки взрывающихся бомб с новой силой докатились до леса, в котором укрылись парашютисты. Похоже было на то, что бомбили не только Клинск — всю белорусскую землю.
Первый винтовочный выстрел грянул здесь в эту же ночь: немцы выбросили десант.
Кто бывал на войне, тот знает: нет ничего более трудного, чем ночной бой в лесу. Особенно если это вообще твой первый бой. Тут уж гляди в оба, чтобы не стал он последним. А ведь очень просто: стреляют и с одного фланга, и с другого, и даже сзади. Ну а если кому-то придет в голову мысль пустить в ход гранаты, тут вообще ад начинается.
Так случилось и в этом бою. Гранаты, ударяясь о ветви деревьев, не долетали до цели, рвались над головами своих.
Слободкин потом уже заметил, что каждый бой смывает с узкой полоски земли самых лучших ребят. В пылу сражения этого нельзя было обнаружить, даже собственной раны не почуешь. Тебе кажется, все идет как должно идти: рывок, короткая перебежка, и сосед твой, как и ты, кидается на землю, плотно припадает к ней, чтобы ловчей прицелиться, снова рвануться вперед и снова кинуться наземь, — а он, может, уже и не встанет, лежит, насквозь прошитый пулей.
Кузя где-то совсем рядом. Слободкин его не видит, но знает — он здесь.
И вдруг сквозь треск перестрелки стонущий голос Кузи:
— Братцы…
Слободкин подымается во весь рост, бежит к нему, падает рядом, тормошит товарища за плечо:
— Кузя, Кузя!…
— Ну чего раскричался? — хрипит тот в ответ. — Нога, нога вот совсем чужая… Пить…
Слободкин прижимается к Кузе вплотную:
— Больно?
— Ничего не чувствую.
Слободкин достает флягу, подносит ее к Кузиным губам. Но тот лежит так, что вода, не попадая в рот, выливается на землю.
— А ты-то как? — превозмогая боль, спрашивает Кузя.
Слободкин не успевает ответить — невесть откуда наваливается на него тишина. Сверхъестественная, совершенно необъяснимая тишина, оборвавшая бой. Только птицы щебечут где-то на самых верхушках деревьев. А ветви их распластались уже не в ночном и низком небе — в высоком утреннем. И раскачиваются там так мягко и в то же время так решительно, будто норовят стряхнуть с себя даже эти птичьи голоса, чтобы совсем стало тихо. Совсем…
Только вот где же Кузя? Куда он исчез? И что это за девушка в военной форме дремлет сидя, прислонившись спиной к дереву?
И вдруг:
— Сестра!
Он очнулся.
Это голос Кузи! Да, да, это определенно он.
— Кузя, Кузя!…
— Да тут, тут я, под твоим боком. Помолчи пока. Сейчас перевяжет тебя. Неопытная еще совсем, первую кровь увидела, — прошептал Кузя.
Лежа в высокой траве, Слободкин увидел подошедшую к нему девушку. Она принялась бинтовать ему бок. Когда перевязка была закончена, он поблагодарил, но в ответ вдруг услышал:
— Разве медикам говорят спасибо? Плохая примета. Немедленно возьмите обратно.
— Хорошо, беру.
— Ну вот, а теперь примемся еще раз за вашего Кузю. Так вы его назвали? Вот он, полюбуйтесь.
Девушка отодвинула низкую ветку орешника, и Слободкин увидел приятеля. Кузя лежал в двух шагах от него, бледный, осунувшийся, злой.
Пока девушка меняла Кузе повязку, Слободкин осмотрелся. Это место ничем не напоминало ему поле вчерашнего боя. Слободкин показал Кузе глазами на сестру, как бы спрашивая: откуда, мол? Тот в ответ только пожал плечами.
— Ну а теперь отдыхайте, — сказала девушка. — Только ни звука чтобы! Шоссе от нас в двухстах метрах. По нему немцы. идут, я сама видела.
"Шоссе? Немцы? Куда это нас занесло? А где же рота? Где наши?" пронеслось в голове у Кузи. Но сказал он спокойно:
— Надо срочно прояснить обстановку. Эй! — тихо окликнул он человека в форме артиллериста, сидевшего шагах в десяти. — А ты кто такой? Ходить можешь?
— Ходить не велено, но если табак есть, побеседовать можем.
Кузя пошарил в кармане гимнастерки, наскреб щепотку махорки.
— Угощаю.
Худой незнакомый боец подполз на коленях, опираясь на одну руку, другую, забинтованную, прижимая к груди.
Скрутили по цигарке, затянулись.
— Ну, теперь рассказывай, — сказал Кузя. — Откуда такой?
Вид у артиллериста был странный. На изможденном, белом лице глаза запали так глубоко, что даже невозможно было разглядеть, какого они цвета. Пилотки на голове не было, только косой след загара, пересекавший оба виска, говорил о том, что артиллерист долго не расставался со своим головным убором. На гимнастерке пятна крови перемешались с пятнами масла.
Артиллерист продолжал жадно курить. Чтобы не обжечься, он перехватил почти дотла сгоревшую цигарку сложенной вдвое травинкой и делал одну затяжку за другой.
— Теперь порядок. Столько часов без курева! А вы? — спросил артиллерист, давая тем самым понять, что самое главное он высказал, а остальное -детали, не имеющие никакого значения.
В тон артиллеристу Кузя ответил:
— А мы последнюю махорку тебе отдали.
Разговор явно не клеился. Стена какой-то взаимной подозрительности встала между ними, и разрушить ее было не так-то просто.
Помолчали.
Выручил общительный характер Кузи, умевшего расположить к себе любого человека,
— Это где же ты такие баретки отхватил? — после паузы спросил Кузя, глядя на сбитые в кровь босые ноги артиллериста.
— Там, — беззлобно ответил артиллерист. — Там и не такое можно было отхватить.
— Жарко было?
— Постреливали.
Постепенно разговорились.
Началось с того, что Слободкин с Кузей сбивчиво, с пятого на десятое, попытались восстановить события минувших суток.
Парашютный городок одним из первых подвергся нападению врага. Спалив его, разбомбив аэродром, немцы бросили под Песковичи свой десант, и ночью в лесу наши парашютисты получили первое боевое крещение. Трудный был бой, сложный, только не довелось Слободкину с Кузей участвовать в нем до конца.
— Но наши где-то рядом, — уверенно сказал Кузя, — еще денек-другой, и мы в часть воротимся. А твои где?
— Мои… — Артиллерист вздохнул. — Если б знать, где мои!
— Зовут тебя как?
— Сизов.
— Да ты не стесняйся, выкладывай все как есть, мы же сами, видишь, какие.
И артиллерист рассказал все, как было,
— Деревню Днище знаете?
— Ну?
— От нее рукой подать до границы. В ночь на двадцать второе отправились мы на стрельбы. По шестнадцать учебных на орудие. От казарм до полигона не ближний край, пока добрались, светать начало. Получили ориентиры, изготовились, начали. Половину боезапасов израсходовали, перекур объявили. Сидим под кустиком, дымим. Кони пасутся…
— Ближе к делу, — перебил его Кузя. — Давай суть самую.
— Сидим, значит, мы, покуриваем, — повторил Сизов, укоризненно взглянув на нетерпеливого Кузю. — Покуриваем, слышим — стрельба. Из таких же, как наши, бьют, серьезного калибра. Откуда? — думаем. Ни о каких "соседях" говорено не было. Чудная, выходит, вещь. Посылаем конную разведку — не возвращается. Звоним в штаб округа — ни ответа ни привета. Провода молчат как неживые. А стрельба между тем идет полным ходом. Снаряды начинают ложиться в нашем расположении. И совсем не учебные. Враг, значит, с границы повалил. Нам бы ответить, рубануть как следует, да не можем деревяшки в стволах.
— Ну и как же вы? — опять не вытерпел Кузя.
Но артиллерист не спешил. Рассказывая вею неприглядную правду первых часов войны, он мучительно искал слова, чтобы нечаянно не обидеть тех беззаветных бойцов, которые ничем решительно не были виноваты в том, что произошло на границе. Солдаты не боялись боя, они искали встречи с противником, но остановились бы и перед самой смертью. Но были обстоятельства, преодолеть которые оказалось выше их сил.
— Так вот и встретили мы войну, не сделав ни одного выстрела, продолжал артиллерист. — А когда до казарм дотопали, там щебенка одна. Мы в лес и подались. Куда же еще деваться.
— А ранило-то тебя где?
— Ранило там еще. Не знаю, как ноги унес.
— Это ты до казарм со своим ранением топал? — тихо спросил Кузя.
— Потопаешь. Да я и сюда тоже не на такси ехал.
— А что это за девочка тут?
— Из какого-то медсанбата.
— Руки у нее золотые, — нарочно чуть погромче сказал Кузя, — Это теперь медицина наша персональная. С нею нас четверо будет?
— Четверо, — подтвердил артиллерист.
— Еще пенного — и отделение. — Кузя вытянулся на земле, грудь, как в строю, расправил. И вдруг боль перекосила его лицо — раненую ногу потревожил неловким движением. Но он, превозмогая боль, заставил себя улыбнуться.
Когда начнется война и когда тебя ранят в первые же двадцать четыре часа или двадцать четыре минуты, хорошо оказаться рядом с таким вот Кузей. Он и дух твой поддержит, и все на свои места поставит. Сизов тоже парень что надо. Уже через десяток минут парашютисты с ним совсем освоились и качали вместе думать, как быть и что делать. Лучше всего, конечно, быстрей пробраться к своим.
— Только вот как быть с медициной? — спросил артиллерист.
— Мы все ей растолкуем, что к чему. Поймет: девочка, но не ребенок. Найдет и она свою часть, — не очень уверенно сказал Слободкин.
— Учтены не все детали, — заметил Кузя, а про себя подумал: смогут ли они, трое раненых, встать на ноги и идти? Идти не до автобусной остановки бог знает сколько километров по болотам, лесам, бездорожью. Серьезны ли их ранения? — Надо бы посоветоваться с медициной, — сказал он вслух.
Он окликнул девушку и, когда та приблизилась, начал разговор:
— Значит, воюем?
Получилось не очень-то деликатно. Девушка сердито посмотрела на Кузю.
Он даже смутился, второй его вопрос был не лучше первого:
— А где ваша часть?
— Там же, где ваша, — отрезала она, и все трое поняли, что перед ними такой же солдат, как они, а то, что косы из-под пилотки торчат, так это в порядке вещей. Война есть война, еще и не такое увидишь.
— Правильно сказала, молодец! — поддержал ее артиллерист. — Как звать-то тебя?
— Инна.
Слободкин вздрогнул, Кузя спросил:
— Инесса? А фамилия? Не из Клинска случайно? И тут же понял, как нелеп его вопрос.
— Нет, не Инесса, — ответила девушка Инна. Через два "эн". Фамилия Капшай. Из Гомеля я. А что такое?
— Да нет, ничего, так просто, — смущенно пробормотал Кузя.
— Это уже нечестно, — обиженно сказала девушка, — сразу начинаются какие-то секреты, подозрения. Вы мне не верите? Так и говорите прямо.
Пришлось рассказать Инне о ее тезке, больше всего девушку тронуло то, что Слободкин каждый день писал письма в Клинск. Она даже не поверила сперва, но когда Слободкин поклялся, что не врет, вздохнула:
— Вот это любовь! А где она сейчас, ваша Ина? И что теперь будет с любовью?
— С любовью ничего не будет, — опередил Слободкина артиллерист. Отвоюем, живы будут — найдут друг друга. А вот с письмами подождать придется.
— С письмами придется подождать, — поддержал Кузя, но, взглянув на мрачно потупившегося Слободкина, ободряюще заключил, подводя разговор к главному: — Только не здесь же нам ждать. Пробираться надо к своим. Во что бы то ни стало — в путь!
Инна всполошилась:
— Сейчас? Ни в коем случае!
— Что ж, нам немца тут дожидаться? Сама говоришь — рядом они, сердито рявкнул Слободкин.
— Но ведь вы раненые… — начала, было Инна, однако Кузя оборвал их перебранку.
— Разговорчики! — совсем как Брага, выпалил он, только что песню не велел запевать: враг где-то: близко. — Собираемся в путь! Решено!
Инна смирилась. "И впрямь, не дожидаться же здесь, пока немец нас прикончит. Может, свои еще не успели далеко уйти, повстречаем их скоро. Отправлю тогда ребят в госпиталь".
Инна успокоилась и деловито принялась помогать раненым подняться на ноги, сделать первые, самые трудные шаги, разыскала подходящие палки костылики Слободкину и Кузе, перевязала заново всем троим раны.
И они тронулись в путь.
Медленно, спотыкаясь и часто останавливаясь, чтоб давать передышку то одному, то другому, они побрели на восток, держась подальше от шоссе, прислушиваясь к каждому звуку.
Так началась их новая, лесная, жизнь. Сколько продлится она? Этого никто из них не знал. Они скоро вообще потеряли всякую ориентацию во времени и пространстве. Где фронт? Где свои? Долго ли придется искать их? Все окружавшее — дремучий лес, тишина с ее таинственными шорохами — стало похожим на страшную сказку. Они приглядывались и прислушивались ко всему к лесу, к небу, к собственным голосам. Все, что они слышали и видели вокруг, стало каким-то неестественным, странным, будто нарочно придуманным.
И только раны, причиняемая ими боль все время возвращали их к реальности.
Хуже всего были дела у Сизова. Рана его гноилась и никак не затягивалась. Перевязывая Сизова, Инна каждый раз сокрушалась. Однажды, меняя бинты, она заметила зловещую черноту на руке артиллериста и под секретом сообщила об этом Слободкину и Кузе.
Чернота на руке быстро распространялась. Через день Сизов уже метался в бреду, из груди его вырывались только два слова:
— Мама… Люба… Мама… Люба…
— Что это? — спросил Инну Слободкин дрогнувшим голосом. Инна отвернулась. Плечи у нее вдруг стали совсем узкими, детскими. Не оборачиваясь, сказала:
— Ему поможет только лед. Лед или холодная вода. Вон там, у шоссе, есть родник, я видела.
После этих слов Кузя тяжело поднялся, взял в одну руку котелок, в другую палку и, хромая, пошел в сторону шоссе.
Сжав в руке автомат, Слободкин направился вслед за другом.
Скоро лес начал редеть, и в просветах между деревьями блеснул на солнце асфальт. Выбрав удобную позицию, приятели залегли.
— Шоссе? — спросил Слободкин так тихо, что не расслышал собственного голоса. — А почему же нет никого?
Вместо ответа Кузя ущипнул Слободкина за руку, и оба замерли: прямо перед ними, на обочине, одна за другой вырастали фигуры всадников. Слободкин машинально начал считать:
— Один, два, три…
Кузя снова вонзил ногти в руку приятеля. На этот раз так, что тот чуть не взвыл от боли. Но все-таки насчитал двенадцать. Немцы, громко разговаривая, остановились возле воды, подступившей почти к самой дороге, спешились.
Больше всего Слободкина поразили почему-то лошади. Огромные, рыжие, с лоснящимися от пота тяжелыми крупами, они были похожи на чугунные памятники. Немцы тоже были рослые, широкоплечие верзилы. Автоматы в их руках казались детскими игрушками. Только отполированная, вытертая по углам сталь поблескивала серьезно и холодно,
Так близко врага Слободкин и Кузя еще не видели. Можно было разглядеть все, даже мельчайшие детали снаряжения. Можно было слышать, как позвякивают шпоры. Забыв об опасности, парашютисты глядели и слушали, будто старались получше запомнить, как выглядят те, с кем предстоит скрестить оружие.
Немцы поили коней. Слободкин никогда не думал, что лошади пьют так долго и так много. А Кузя шепнул ему, что это, оказывается, очень хорошо.
— Пусть хлебают, сколько влезет. Чем больше, тем лучше.
— Почему?
— День жаркий, кони в мыле, вода ледяная.
— Ну?
— Вот тебе и ну. Человек от такого и тот с копыт, а конь и подавно.
Когда немцы наконец уехали, Кузя сказал:
— Теперь будешь меня страховать,
Он пополз к роднику, далеко выбрасывая вперед руку с зажатым в ней котелком. При каждом движении дужка стукалась о пустой котелок, но Кузя этого не слышал. Не слышал он и слов Слободкина, несшихся ему вдогонку:
— Да тише ты, чертушка, тише!…
Набрав воды, Кузя поднялся во весь рост и не торопясь заковылял обратно. Только поравнявшись со Слободкиным и осторожно опустив котелок с драгоценной влагой, он вдруг распластался в траве.
— Теперь-то уж чего? То по-пластунски, а то строевым. Соображаешь?
— Соображаю. Но ползать с полным котелком я не умею.
Холодные компрессы действительно немного сняли страдания Сизова. Но ненадолго. Через час он застонал снова. Жадно облизывая сухие губы, бормотал что-то уже совсем бессвязное. Любу и маму теперь не звал.
Пришлось снова отправиться за водой. А потом еще и еще.
Дождавшись просвета между двигавшимися по шоссе колоннами немцев, Слободкин и Кузя подползали к роднику, потом спешили к Сизову.
Умер он в мучениях и так быстро, что Слободкин, Кузя и даже Инна не сразу поверили в его смерть. Артиллерист уже лежал вытянувшийся, оцепеневший, а они все еще суетились вокруг него.
Тихо поплакав где-то в сторонке, Инна первая пришла в себя, сказала, что Сизова надо похоронить.
Не осознав еще до конца случившегося, принялись за дело.
Копали по очереди плоским штыком, тем самым, который Кузя нашел в первый день войны. Земля была мягкая, но, прошитая корнями трав и деревьев, поддавалась плохо, работа еле двигалась. Вот тут и пожалели, что шанцевый инструмент тогда в суматохе тревоги остался в казарме.
Отдыхали через каждые две-три минуты. Особенно Слободкину было трудно: удары отзывались нестерпимой болью в боку. Словно не в землю, а в самого себя он втыкал раз за разом плоский штык. Но Слободкин, закусив губы, долбил и долбил.
А Кузя окровавленными пальцами тем временем драл корни, и злость закипала в нем все больше.
— Неужели это когда-нибудь простится им? — с хрипом вырывалось из Кузиной груди — с каждым ударом штыка все сильней.
Он еще не знал тогда, что двадцать миллионов Сизовых придется схоронить России.
Когда могила была готова, Кузя поднес ко рту котелок. Алюминий дробно застучал по зубам.