Виктор Тельпугов

― ПАРАШЮТИСТЫ ― (повесть)

Глава 1

Устали, намаялись парашютисты: по две учебных ночных тревоги в неделю, и после каждой — марш-бросок «с полной боевой» километров на двадцать. Кто служил, тот знает, что это за штука.

Старшина Брага говорит: польза для дела. Это ребята потом уже усвоили, что польза, а тогда икалось кое-кому после изнурительных учений. В первую очередь старшине, конечно! Но он был ко всему привычен — старослужащий. Услышит ворчанье, одно только слово скажет:

— Разговорчики!

И еще круче сделается. Подымет ночью, построит на морозе, проверит, все ли в порядке, — и, предположим, в баню. Да, да, и в баню по тревоге водил, и главным образом по ночам.

Помоется десант, распаренный, шагает до казарм, продираясь сквозь метель, а Брага:

— Запевай!

Тут, понятно, не поется, унылой любая песня кажется. Тогда старшина остановит строй, новую команду подает:

— На месте шагом марш! И опять:

— Запевай!

В конце концов одолеют ребята те самые ноты, которые требуются. Но и песня не греет на лютом ветру. Кто-нибудь потихоньку буркнет:

— Товарищ старшина, разрешите уши опустить.

— Что-о?…

Так он это спросит, что язык не повернется повторить. Топают десантники дальше с поднятыми ушами шапок, тем более что и он, старшина, шагает рядом. Только сапожки у него еще холоднее, чем у всех, — хромовые, куценькие, в такие лишнюю портянку не подвернешь. Скрипит по холоду каблучками, подбадривает приунывшего:

— Уши, значит, опустить захотели! Ничего себе защитники Родины! Ну-ка, «Махорочку»!

И, не дожидаясь запевалы, сам выводит в морозном воздухе:

Эх, махорочка, махорка,

Подружились мы с тобой.

Вдаль глядят дозоры зорко.

Мы готовы в бой!..

Ночные тревоги чаще всего заканчиваются учебными прыжками. Если зазевается боец после команды штурмана, старшина даст ему легонько коленом под то место, где спина теряет свое название, и «рассеянный» ринется в бомбовый люк ТБ-3. Поймает глазом землю, рванет красное кольцо на груди и через мгновенье услышит звонкий всплеск шелка за спиной. Парнишку встряхнет, как термометр, и начнет мотать по всему небу. Тут смотри в оба даже при нормально раскрытом парашюте спускаешься со скоростью пять-шесть метров в секунду. Будь внимателен, не перебирай ногами, как на велосипеде, а, развернувшись на лямках так, чтобы ветер дул тебе в спину, старайся принять землю мягко и сразу же гаси купол, иначе будешь носом пахать. И имей в виду: старшина, хоть и прыгнул после тебя, сейчас уже внизу и смотрит за тобой, не пропустит ни одного твоего промаха. Брага всегда раскрывает парашют возле самой земли и потому приземляется раньше всех.

Но сегодня никаких прыжков — воскресенье. Первая рота спит спокойно. Старшина не потревожит покоя роты, можно беззаботно нежиться до семи часов утра! В воскресный день побудка на час позже обычного.

В общей сложности за неделю недосыпают ребята чуть не целую вечность. Вот и наверстывают упущенное. Впрочем, Брага смотрит на это дело совсем по-другому. Он говорит:

— Одну треть жизни человек проводит в постели. Нормально это? Никуда не годна и пословица: «Солдат спит — служба идет». Я так понимаю: солдат спит — и служба его дремлет, проснулся солдат, взял в руки оружие — вот тут служба и зашагала.

Командир первой роты старший лейтенант Поборцев, как и Брага, в армии служит давно, многое знает и умеет. Это один из самых опытных парашютистов бригады, Когда начинаются прыжки, Поборцев почти всегда прыгает первым.

ТБ-3 набирает обычную «учебную» высоту восемьсот метров, делает несколько разворотов, и тысячи устремленных в небо глаз замечают в открытой дверце самолета собранную фигуру человека. Он делает шаг в воздух, но не падает: одна нога остается в машине, другая находит точку опоры на самом краю плоскости. Вот он отделился, завертелся в воздухе осенним листом, выбросил вперед руки, борется со стихией, ловит глазами землю. Нашел. Теперь она уже никуда не уйдет! Теперь будет только лететь на него со скоростью восемьсот метров в секунду.

Но Поборцев все равно не рванет кольца раньше времени. Белое облачко за его спиной вспыхнет точно, когда ему положено.

Так прыгал Поборцев и в самый первый раз, когда свежее пополнение только прибыло под его начало в Песковичи и новичков надо было подбодрить. Так прыгал он, и иногда казалось, что он чуть-чуть бравирует своей удалью. Очень уж лихо все у него получалось.

Особенно поразил всех Поборцев, когда началась отработка прыжков с малых высот.

— Вот мы с вами прыгаем, прыгаем — и зимой, и летом, и над лесом, и над водой, и с затяжкой, и без затяжки, — все это хорошо. Но настоящего боевого прыжка еще не сделали.

Командир уже и раньше намекал на то, что главное и сложное впереди, но где оно, это самое главное и сложное, никто толком не представлял. И вот Поборцев решил наконец, что настало время серьезных испытаний.

— Слушайте внимательно, — сказал он однажды. — Десантник должен быть готов к выполнению стремительных, неожиданных операций. На врага надо коршуном кидаться, чтобы он и опомниться не успел. Ну, сами посудите, что получится, если, я вас над полем боя буду, как абажуры, развешивать? Перещелкают по одному еще в воздухе. Не сразу, конечно, буду я вас «крестить», но про восемьсот метров теперь забудем. Теперь попробуем, что такое сто пятьдесят.

— Сто пятьдесят? — ахнул кто-то.

— Как говорят некоторые, сто пятьдесят и кружка пива. Одним словом, считайте, метров двести будет. Завтра первым испробую эту дозу.

Когда на следующий день в три часа утра десантники прибыли на аэродром, Поборцев был уже там и прохаживался по зеленой, покрытой росой траве.

— Настроение, вижу, бодрое, — сказал он, поглядев на заспанные лица бойцов, — а это главное. Значит, прыгнем!

Все было как обычно: и Поборцев шутил, как всегда, и бойцам передавалось его спокойствие. Удивило одно — на командире был только один парашют.

— Товарищ старший лейтенант, а запасной?

Моторы ТБ-3 в этот миг уже взревели. Поборцев вместо ответа махнул рукой.

Только тут все поняли, какое сложное испытание предстоит командиру, Прыгать будет с предельно малой высоты, и если основной парашют не раскроется, для запасного все равно не останется времени.

Самолет с Поборцевым на борту ушел в зону. Машина развернулась, низко прошла над местом выброски и тут же направилась на посадку. Столпившиеся внизу едва уловили момент прыжка. Шелковый купол вспыхнул уже возле самой земли, и сразу же за динамическим ударом последовал удар ног парашютиста о землю. Было такое ощущение, что парашют не успел как следует наполниться воздухом. Ребята кинулись через пашню чтобы помочь Поборцеву, хотя знали командир терпеть этого не мог. Увидев сбежавшихся бойцов, он замахал руками, первые слова, которые произнес, поразили всех:

— Осечка!..

— Товарищ старший лейтенант, вы же замечательно прыгнули!

— Если бы! — выпутываясь из строп, проворчал Поборцев.

Все стояли вокруг командира и молчали. Не могли и в толк взять, шутил он или говорил серьезно. Но Поборцев не шутил. Бойцы впервые видели его таким строгим. На худом, жестком, совсем еще молодом лице его, как всегда, была видна только единственная морщина — она проходила от одного виска к другому, через весь белый лоб, но никогда не казалась такой резкой и глубокой, как сегодня.

— Таких прыжков у нас быть не должно. Не имеем мы права без необходимости рисковать своей жизнью.

Поборцев посмотрел вокруг уже совсем спокойно и сказал как о само собой разумеющемся:

— Придется повторить. Он тут же, на поле, уложил свой парашют и снова зашагал к самолету.

Если первый прыжок показался командиру в чем-то неточным, отработанным не во всех деталях, то второй едва не кон-лея трагически. Поборцев захотел, видимо, раскрыть парашют на какую-то долю секунды раньше, но не рассчитал купол бросило на хвостовое оперение, зацепило, и парашютист беспомощно «завис».

На борту самолета уже поняли, что произошло, и мучительно искали выхода. Но что можно было предпринять? Если бы это случилось во время обычного прыжка, можно было бы действовать по совершенно ясному плану. Самолету следовало подняться повыше, а парашютисту достать из кармана всегда имеющийся у него в запасе кривой нож, отрезать лямки и раскрыть запасной парашют. Можно было бы с помощью эволюции самолета в воздухе попытаться сбросить стропы с хвоста. Но ни одна из известных мер сегодня не могла быть использована. Надо было найти какой-то другой выход. Какой?

Сотни людей на земле ломали себе голову над тем, что предпринять, и ничего не могли сделать.

Как стало известно потом, с земли на борт передали: «Выйти к реке и идти вдоль нее. Высоту сбавить до минимальной». Сделано это было для того, чтобы в случае, если стропы соскочат сами, человек упал бы все-таки в воду, а не на землю.

Как только Поборцев разгадал маневр, он отрезал стропы и оказался в водах Лебяжки…

К месту его падения мгновенно устремилось все, что могло двигаться, санитарные машины, грузовики, люди. Десантники бежали через перепаханные поля, бежали, спотыкаясь, падая, подымаясь, чтобы снова бежать к разбившемуся командиру.

Каково же было изумление бойцов, когда навстречу им из воды, покачиваясь, вышел Поборцев — бледный, но, как всегда, чуть-чуть улыбающийся.

— Товарищ командир! Живы?! — кинулись ему навстречу ребята.

— Жив, кажется.

Только после этих слов он грузно опустился на землю.

Находясь под началом Поборцева, парашютисты привыкли ко многому, но сегодня он превзошел самого себя.

Всю ночь не могли уснуть бойцы под впечатлением случившегося. Даже Брага долго вертелся на своей койке, а под утро сказал:

— Думал я, хлопцы, не увидим мы больше командира. «Дывлюсь я на небо тай думку гадаю…»

— Какую, товарищ старшина? — спросил кто-то.

— Откуда у человека силы берутся? Вот я с ним сколько лет уже, а понять того не могу. Он же ж, хлопцы, израненный скрозь. Под Халхин-Голом мотался, финскую прошел, с польскими панами дело имел, в небе Прибалтики его тоже видела! А как на крыло самолета ступит — крепче его будто нет во всем свете! Такой один целой бригады стоит!

Бойцы молчали.

Через несколько минут тишину казармы снова нарушил неторопкий украинский говорок Браги:

— Слободкин, спышь?

— Сплю, товарищ старшина.

— Зовсим?

— Уже и сон начинаю видеть.

Все знали, в каких отношениях были Слободкин и Брага.

Молодой, недавно пришедший в роту боец никак не мог привыкнуть к трудной десантной жизни. С парашютом прыгать боялся, его уже два раза «привозили» обратно. Старшину беспокоило это не на шутку.

Вся рота как рота, после команды штурмана ребята дружно высыпаются из люков ТБ-3, только один Слободкин в страхе забьется в самый дальний угол самолета и сидит там, пока не почувствует, что колеса снова тарахтят по земле. Тогда выползает на свет божий и говорит:

— Не могу.

— Страшно? — спрашивает летчик.

— Не могу — и все.

— Значит, страшно. Честно скажи, что кишка тонка.

Старшина и так пробовал и этак. И на комсомольское собрание вытаскивал Слободкина, и подшучивал над ним на каждом шагу — ничего не помогало. Поэтому все очень удивились, услышав, что на шутку Браги Слободкин ответил шуткой. А старшина даже обрадовался:

— Ну, раз шуткуешь, стало быть, ты еще человек! Сон значит, начинаешь видеть?

— Сон, товарищ старшина.

Брага, обхватив колем руками, присел на койке.

— О чем же?

— Все по уставу, товарищ старшина, — о службе, о ночных тревогах, о маршах, ну и о прыжках, конечно. Будто прыгнул-таки!

— Правильный сон! Так держать, Слобода! Хоть во сне стрыбани, порушь свой испуг, христа ради. Старшина удовлетворенно вздохнул, навернулся на другой бок:

— А теперь дайте тишину, хлопцы, скоро ранок уже. Брага зарылся в одеяло и почти сразу заснул. За ним занули и все другие. Только Слободкин ворочался до самой команды дневального: «Подъем!», так, наверно, и не увидев в ту ночь своего «уставного» сна.

После этого ночного разговора отношения между: старшиной и Слободкиным начали меняться. Брага, очевидно, решил предоставить событиям развиваться так, как они сами пойдут: довольно, мол, давить на Слободкина — не маленький, сам поймет. Слободкин, почувствовав это, повеселел.

— Это Брага жизни ему поддал! — смеялись ребята, Слободкин молчал, но в душе его что-то зрело и зрело — все это видели. Однажды после вечерней поверки, накануне очередных прыжков, он сказал ребятам:

— Если я завтра опять… сбросьте меня, как сукиного сына, не пожалейте.

— Смеешься? — спросили ребята Слободкина, а сами видят — не шутит.

— Упираться буду — все равно…

Перед прыжками вообще плоховато спится, а тут еще Слобода со своими штучками-дрючками. Проворочались парашютисты в ту ночь, не заметили, как подъем подошел. Трех еще не вызвонило, как дневальный горлышко прополоскал.

Встали нехотя, зябко поеживаясь, ну а у Слободкина вообще вид был такой, будто он и не ложился, — бледный, даже серый, весь в себя ушел.

До аэродрома ехали молча. Только перед самой посадкой в самолет кто-то спросил Слободкина:

— Не передумал?

— Нет, — попробовал ответить он как можно тверже, но в груди его все-таки сорвалась какая-то струнка.

Все решили: будь что будет, а толкануть его толканем. Пусть наконец испробует. Может, наступит у парня перелом.

Сговор молчаливый получился, без лишних слов. Тем крепче и надежнее он был. Слободкин почувствовал это. Некурящий, он вдруг попросил у кого-то «сорок», а когда затянулся, закашлялся, на глазах появились слезы.

Ребятам смягчиться бы, отменить свой приговор, но где там! Будто бес в них какой вселился: сбросим — и все!

Поднялись. Летят. В полумраке искоса на Слободкина поглядывают. Видят — ни жив ни мертв, а бес неотступно стоит за спиной каждого.

Когда штурман подал команду: «Приготовиться!», подобрались поближе к люку и стали смотреть на бежавшие внизу поля. Слободкин, обхватив обеими руками одну из дюралевых стоек, тоже смотрел вниз, но не на землю, а себе под ноги.

Все поняли: не прыгнет.

Вот уже команда: «Пошел!» Парашютисты один за другим исчезают в ревущем квадрате люка. Вот из двадцати в самолете осталось десять, семь, пять…

Ребята пытаются увлечь за собой Слободкина. Тщетно. Будто невидимые силы приковали его к самолету.

Только вечером узнали, почему двум десяткам здоровяков не удалось сдвинуть с места одного человека: с перепугу он пристегнулся карабином к дюралевой стойке.

Об этом рассказал сам Слободкин.

— Злитесь? — спросил он в наступившей после отбоя тишине.

— А-а… — многозначительно вздохнул кто-то.

— Значит, злитесь. А зря. Не от страха, я на карабин заперся.

— Тогда, значит, от ужаса.

— Ну вот, я же говорю, злитесь, а когда человек зол, он не просто зол, он еще и несправедлив.

— Ты нам еще мораль читать будешь?

— Мораль не мораль, а объяснить должен.

— Ты зарапортовался совсем. То «прыгну», то «кидайте меня ребята», а то уперся как бык — и ни с места. Да это же срам на всю бригаду! Чепе! Завтра в округ, а то, глядишь, и в Москву доложат.

— Я кому угодно скажу, не от страха. Честно. Просто обидно стало: все люди как люди, а мне, как последнему трусу, коленом под зад…

— Эти штучки, Слободкин, мы уже знаем! — рявкнул Кузя, самый справедливый человек на свете, в том числе и в первой роте. — Ты же просил тебя скинуть?

— Просил.

— Ну?

— Ну а потом передумал, сам решил прыгать, без всяких толкачей. Принципиально.

— Ну и прыгал бы себе на здоровье. — Пока все прыгнули, пока я отцепился…

— «Пока», «пока»… — передразнил Слободкина Кузя. — Вот я сам за тобой прослежу.

Ничего вроде бы особенного не было в Кузе, никаких не значилось за ним подвигов, как, например, за Поборцевым, прошедшим большую солдатскую школу, но Кузя в сознании ребят стоял с командиром рядом из-за своего прямого, справедливого и твердого характера.

Когда Кузя сказал Слободкину: «Я сам за тобой прослежу», тот понял теперь пощады не жди.

В тот день, когда были объявлены очередные прыжки и пришла пора Слободкину взбираться в самолет, бедняга и не пытался скрыть охватившего его волнения. Он хотел махнуть кому-то рукой на прощанье, но у него получился такой беспомощный жест, что у каждого сжалось сердце, Вечером бойцы собрались в ленинской комнате для разбора учений.

В самом начале своего выступления старший лейтенант Поборцев сказал, что прыгнули все отлично, в том числе и Слободкин, за которого волновалась вся рота.

Слободкин молчал. Только молчал уже не так, как там, в самолете, молчал совсем по-иному. По вид у него был такой, будто он ничего особенного сегодня не совершил. Он ведь и действительно не сделал ничего выдающегося. Всего лишь первый шаг к тому, чтобы стать таким же, как его товарищи, как Брага, Кузя, как десятки и сотни других.

— А все-таки Слобода со всей ротой в ногу шагает! — сказал перед отбоем в курилке Кузя и как-то особенно вкусно и смачно затянулся махоркой.

Он всегда так вкусно и смачно затягивался, когда у него было хорошее настроение.

Глава 2

Первая рота спала крепко, видела сладкие сны. Как же еще спать, когда намаялись до чертиков? Какие же еще видеть сны, если тебе двадцать, и то, почитай, неполных?

Самый сладкий сон снился, конечно, Слободкину. Он тогда пошутил, что видел сон «по уставу», а сегодня именно такой ему и пригрезился. Будто подошел к бомбовому люку, оттолкнул локтями всех своих «опекунов», посмотрел, не стоит ли кто за спиной, и, убедившись в том, что ни одно колено в него не нацелено, ринулся в разверстую пасть люка, перепуганный насмерть и торжествующий…

Когда он проснулся, у него было такое ощущение, что сон продолжается, — вся рота только и говорила о прыжке Слободкина. Как отстранил всех от себя, как оглянулся, как бросился в люк и рванул кольцо…

Рота тем воскресным утром проснулась задолго до семи, без всякой команды дневального. И все Слободкин был виноват, его вчерашний прыжок.

Слобода, счастливый, лежал на койке и принимал поздравления.

— Ты, чертяка, весь мир потряс! Весь мир и старшину нашего Брагу Ивана Федоровича, — подвел итог поздравлениям Кузя. — Надо бы выпить по этому случаю, да вот беда — нет ни чарки, ни горилки, — подлаживаясь под украинский говорок Браги, продолжал Кузя. — Ну, так и быть, получай пол-литра из моего энзе.

Под дружеский хохот всей роты Кузя достал из тумбочки флакон тройного одеколона, вылил содержимое в алюминиевую кружку, разбавил водой из бачка и с торжествующим видом, шлепая босыми ногами, подошел к Слободкину.

— Пей, Слобода, мировой коньяк «десантино». Пей, но не напивайся, один глоток, остальное — по кругу.

Слободкин отхлебнул, закашлялся, передал кружку соседу по койке.

— Экономь, братцы, горючее! — покрикивал Кузя.

Шутки шутками, а немало глотков оказалось в той кружке. Добралась она и до дневального, когда тот уже приготовился крикнуть: «Подъем!»

— Символически, — успокаивал дневального Кузя, — сами понимаем: на посту нельзя.

Дневальный увертывался от ребят, хотя по всему было видно — и ему страсть как охота разделить всеобщее торжество.

Когда уже вся рота, дурачась, пела «Шумел камыш…», в казарму вошел Поборцев. Но он не рассердился при виде такого зрелища. Подсел на край койки Слободкина и сказал:

— Поздравляю. Примите и мой подарок: через две недели в субботу увольняетесь в город на целые сутки. Довольны?

— Спасибо, — совсем не по уставу ответил Слободкин.

Давно у Слободкина не было такого праздника, как сегодня. Весь день он писал письма и балагурил с приятелями. Напишет письмецо — и к друзьям в курилку. Покурит, почистит и без того до блеска надраенные сапоги, поговорит о том о сем — и снова к столу.

— Ты как Наполеон у нас, — смеялись ребята, — тот, говорят, по сто писем в день строчил.

Слободкина этим удивить было трудно, он и в обычные-то дни писал в каждую свободную минуту, а сегодня у него был особый резон переплюнуть любого Наполеона. Да и адресов много: матери в Москву, другу на Дальний Восток, другому другу в Ленинград, а главное — той, кому посвящены все его мысли и дела, имени которой не знал пока никто в роте. На конвертах он старательно выводил: «И.С. Скачко». Но писарь, через которого шла вся корреспонденция роты, уже догадался, что «И» это вовсе не «Иван» и не «Илья».

Слободкин сидел в красном уголке первой роты и писал: «Добрый день, Иночка! Я был трусом. Слышишь? Самым настоящим. И мне не стыдно сегодня в этом признаться, А вчера я все-таки прыгнул. Сам, без всяких толкачей. Командир доволен, В следующую субботу дает увольнительную на целые сутки! Представляешь? Я так рад, что не могу сообразить сейчас, много ли времени до нашей субботы. Сколько часов? Сколько тысяч минут? Скорей бы, скорей летели дни, часы, минуты! А потом — целые сутки вместе! Ты знаешь, Инка, я сейчас такой храбрый, что, кажется, расцеловал бы тебя при всем честном народе. Чур, это между нами: командир узнает — отберет увольнительную…»

Слободкин перечитывал письмо, разрывал на мелкие клочки, принимался за следующее. Оно опять начиналось словами: «Добрый день, Иночка». Только о прыжках в нем уже ни слова. Нельзя же, в самом деле, рассекречивать часть, сто раз об этом говорено. Ну, а раз нельзя о прыжках, так и о трусости и о храбрости ни к чему. Слободкин писал: «Я жив, здоров, чего и тебе желаю». А потом с ожесточением уничтожал и это письмо. Принимался за новое: «Милая, милая Иночка! Мне дают увольнительную, я приеду в Клинок и опять скажу все те слова, которые тебе так понравились: дорогая, хорошая моя, я люблю тебя! Понимаешь? Люб-лю!»

Ни одного письма Слободкин в это воскресенье так и не отправил. Просто он стал действительно считать дни и часы, оставшиеся до встречи. Считал и потом — на марше, на стрельбах и, да простит его замполит Коровушкин, на политзанятиях…

Это были самые длинные дни и часы Слободкина. Если бы не служба, не железная необходимость выполнять свой солдатский долг, эти дни и часы, наверное, вообще никогда б не кончились.

Но служба есть служба, она из земли подымает солдат и кидает в бой, а с живыми и подавно не церемонится. Началась новая неделя, а с нею новые тревоги, новые учения.

Уже в понедельник, во время очередных занятий по укладке парашютов, по роте прошел слух — завтра прыжки.

Спокойно, с достоинством встретил эту весть Слободкин: ни один человек в роте больше не смотрел на него сочувственно, ни один! Он и сам теперь мог бы кого-нибудь пожалеть, только вот кого? Новеньких не было, и ожидались не раньше осени. Правда, осень уже не за горами. Это особенно чувствовалось во время полета — с высоты хлеба выглядели совершенно желтыми, спелыми, почти совсем готовыми к жатве.

Бомбардировщики с десантам на борту шли над полями. Гудели моторы, гудела земля под широко распростертыми крыльями.

Парашютисты поглядывали на землю, и в эту торжественную минуту она казалась им как никогда могучей и необъятной — так беспределен был ее богатырский размах, так вольно колосилась она на десятки, сотни километров окрест. Такой хотелось навсегда запомнить ее ребятам, которым не раз приходилось принимать ее на свои бока, пересчитывать ее колдобины ребрами.

«Приготовиться! Сейчас начнем!» — поднял флажок штурман. Ребята еще тесней сгрудились возле люка. А земля все бежит и бежит, сливаясь в эти последние перед прыжком секунды в сплошную желтую массу. И совсем недалеко, по ту сторону границы, пылят и пылят дороги…

Много дорог, и над ними «только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог». От солдатских сапог, от танков, от орудий на конной и мототяге — с высоты это видно отлично. Только вот непонятно: зачем, откуда и, главное, куда все это движется, спешит, обгоняя друг друга? К границе? К нашей? Но ведь с немцами договор. Совсем недавно подписан. Какого же лешего? Завтра на занятиях надо спросить замполита Коровушкин а, а сейчас — пошел!

Штурман подал новый сигнал, и один за другим срываются вниз ребята. Тут только и гляди, чтоб не расшибить лоб в тесном проеме люка, мало приспособленном для прыжков. А зазевался, не рассчитал движений — обливайся кровавыми слезами до самой земли. Так бывало уже. Но десантники не горюют, не сетуют. Коли надо, так надо. Прыгай с самолетов, какие есть, бог увидит — хорошие пошлет. Это по секрету от Коровушкина. Он считает, что лучше наших самолетов не было и нет. С ним никто и не спорит. Все в бригаде даже гордятся техникой. И сами ее совершенствуют.

Самый большой рационализатор — полковник Казанский. Последнее его изобретение — «троллейбус». Непонятно? Только на первый взгляд, а па самом деле — гениально. Прыгать в узкий бомбовый люк не только трудно — неудобно во всех отношениях: происходит большое рассеивание парашютистов в воздухе. Двадцать человек растянутся на два километра. В боевой обстановке попробуй-ка соберись для мгновенных согласованных действий. Вот полковник и придумал этот самый «троллейбус». От фюзеляжа к концам плоскостей натягивается стальной трос. По команде штурмана, держась за трос, на плоскости выходят парашютисты — десять на одну и десять на другую. Первый идет до самого конца, за ним остальные. Вот все двадцать, вцепившись в трос, пригнувшись, чтоб не сорвало раньше времени мощным воздушным потоком, стоят — приготовились, ждут. Вторая команда штурмана. Все разом разжали пальцы, и — двадцать парашютистов в воздухе. Одновременно прыгнули, одновременно приземлились! Кучно, компактно, можно сразу же приступать к выполнению поставленной задачи, поддерживать, выручать друг друга. «Троллейбус Казанского» — так и запомнили в бригаде на всю жизнь это чудо находчивости, изобретательности, солдатской предприимчивости.

Десантники на аэродроме. Здесь же и Казанский. Вид у него загадочный, не иначе — задумал что-то новое, невиданное. Может, «троллейбус» усовершенствовал? Оказывается, да, и сам решил прыгнуть вместе со всеми, для тренировки. Он любил прыжки, давно уже под его значком мастера висел на тонком колечке серебряный ромбик не с каким-нибудь, а с трехзначным числом. Но полковник все прыгал — на страх врагам рабочего класса, как он любил выражаться, ну и, конечно, на зависть молодым. Это уж они сами так сформулировали, для себя. Казанский об этом не знал, но не чувствовать на себе восхищенных взглядов ребят не мог и защищался от них, как умел.

— Страшно? — спросит.

Те только рты откроют, чтобы ответить, а он:

— Ну конечно же страшно! Весь человеческий организм сопротивляется прыжкам. А что поделаешь? Надо!

Так он это скажет, что страх сам собой пропадает даже у тех, кто действительно из робкого десятка.

Слободкин был уверен, что с обычным своим вопросом Казанский обратятся сегодня к нему. Но полковник ничего не сказал, только посмотрел на Слободкина многозначительно. Тот смущенно поправил какие-то складочки на обмундировании и вдруг тихо, но совершенно отчетливо сказал, уставившись куда-то под облака:

— Что поделаешь! Надо…

— Вот теперь я вижу, что вы солдат! Поздравляю, Слободкин, от всего сердца. А сегодня у нас «троллейбус», не сробеете?

— Нет.

— Хотя и страшновато?

— Хотя и страшновато, — в тон ему ответил Слободкин.

Прыжки прошли хорошо. Они всегда особенно хорошо проходили, когда Казанский прыгал вместе со всеми.

Целыми взводами приземлялись на один «пятачок». Полковник был доволен и не скрывал этого.

— Война начнется — цены вам, ребятки, не будет, — сказал и Коровушкин на политзанятиях вечером.

— Война? Как — начнется? И с кем? — забросали его солдаты вопросами.

— Оружие «потенциального противника» чье на занятиях изучаете? спросил Коровушкин, хитро прищурившись.

Ребята молчали.

— Ну, недогадливые! А какой язык вам ввели?

— Немецкий, — за всех ответил Кузя. — Так ведь с немцами у нас договор. Недавно подписан.

— Договор будем соблюдать, — твердо сказал Коровушкин, — Обязательно будем. А если они его нарушат, первый ответ перед нами будут держать, перед воздушной пехотой.

Он сказал это так, будто людей важнее парашютистов нет во всей державе. Да и все так считали. А как же еще?

Стоят ребята опять на крыле бомбардировщика, смотрят на землю, проплывающую внизу, сердце каждого вздрагивает от пронзившей его мысли: «Твоя это земля, твоя! Ты за нее перед всем народов в ответе». Правая рука на кольце. Левая крепко сжимает стальной трос, идущий от фюзеляжа к концу плоскости. Только одна секунда нужна тебе, чтобы коршуном кинуться на врага. Одна секунда. Все готово, нужна только команда, только взмах флажка штурмана, и пошел!.. А ну-ка, суньтесь, кому охота!

Во время последней отработки «троллейбуса» особенно отличился, конечно, Кузя. Полковник поблагодарил его. На вечернем построении было объявлено, что Кузе за особые успехи в боевой и политической подготовке предоставляется отпуск. И какой? На целых пять дней! Послезавтра он поедет домой, в Москву, где у многих семья, родные, близкие.

Вся рота стала готовить Кузю в эту поездку. Ребята строчили письма, забрасывали Кузю десятками адресов, и отпуск его грозил превратиться в сущее наказание; Но Кузя не унывал, он готов был собрать поручения со всей бригады, со всего соседнего авиационного полка и самым добросовестным образом выполнить их, лишь бы побывать в Москве. Служба службой, а тоска по дому точит сердце каждого солдата, даже такого, как Кузя, которого на любом занятии всем в пример ставят.

Не преминул воспользоваться оказией и Слободкин.

— К маме, прошу, забеги. Расскажи ей, как нам тут служится. В письмах всего не объяснишь. — Потом, помявшись, спросил; — Ты в Москву через Клинск?

— Как же еще? Другого пути пока нет.

Слободкин вздохнул с облегчением и протянул Кузе похрустывающий треугольник.

— Брось на вокзале в Клинске.

Кузя повертел конверт перед глазами и сказал:

— К маме зайду. Письмо опущу. Только открой секрет: кому ты все строчишь?

— Кому, кому! Тебе что, трудно?

— Нет, почему же? Но ты все-таки скажи. Влюблен? Да?

— Не надо, сам отправлю, раз так…

— Ну ладно, ладно. Знаю, кореш у тебя в Клинске, и ты ему каждый день пишешь. Верно? Кореш?

— Кореш.

— Скачко? И. С.?

— И. С.

— Иван, что ли?

Слободкин оглянулся по сторонам и тихо, но твердо сказал:

— Инесса.

— Имя какое-то редкое.

— Обыкновенное. Инесса, Ина, — обиделся почему-то Слободкин. — Только ты молчал бы, раз догадался. Кузя, как мог, успокоил Слободкина:

— Видишь ли, догадался не я один, догадалась целая рота, и давно уже, но молчать я умею. И рота умеет молчать.

Слободкин не ответил. Вид у него был совершенно обескураженный.

— Ну, хорошо, хорошо, — сжалился Кузя, — нет у тебя никого в Клинске, кроме кореша. Так и запишем: нет никакой Ины.

— Тише ты! — взмолился Слободкин. — Ну есть, есть. И что из того? Кому интересно? Только мне да ей.

— Ишь ты какой! Все ребята свои письма из дома вслух читают?

— Читают.

— Ты слушаешь?

— Слушаю.

— А в свои дела пускать никого не желаешь? Здорово, значит, тебя забрало, если ни с кем не делишься. Точно я говорю?

— Точно.

— Ну, тогда прощается, — похлопал по плечу Слободкина Кузя. Красивая?

— По-моему, очень.

— Фото! — протянул ладонь Кузя.

— Да я… Да у меня…

— Фото, говорят тебе.

Слободкин долго рылся в карманах гимнастерки, будто и в самом деле не помнил, есть ли у него фотография. Наконец извлек крохотную, с почтовую марку, карточку.

— Вот, смотри, только, чур…

— Иван Скачко?

— Ага.

— Ничего. Очень даже ничего. Одобряю.

…В эту ночь Слободкин рассказал Кузе историю своей любви. Их койки стояли рядом, у самого окна, и, когда все в роте заснули, Слободкин зашептал над самым ухом товарища:

— Познакомились мы случайно в Клинске. Помнишь, когда под Новый год к шефам ездили?

— Я не ездил.

— Ты-то в наряде был, а вот мне повезло.

— Так уж сразу и повезло?

— Ты слушай, она такая хорошая… Я думаю теперь о ней все время. Где бы ни был — на занятиях, на стрельбах, в самолете, — из головы не выходит. Ночью вижу ее.

— Кто ж такая?

— В школе учится. Кузя тихонечко свистнул.

— Но ты не подумай, не девчонка какая-нибудь, Умница, и ямочка на щеке.

— Ямочка?

— Когда улыбнется, уползает вот сюда, — Слободкин показал на своем лице, куда именно уползает ямочка.

— Криворотая, что ли?

— Дурак ты, Кузя. От счастья это, понимаешь?

— От счастья?

— Ну да, от счастья. Неужели не понятно? Вот ты с парашютом лучше всех прыгаешь, но в жизни совсем не разбираешься.

— А ты откуда знаешь, что от счастья?

— Она сама пишет; «Твоя счастливая И.». В каждом письме, хочешь, покажу?

— Чужие письма читать не полагается. Я человек интеллигентный.

— Интеллигентный? А когда ребята свои письма вслух читают, слушаешь?

— Когда читают, слушаю, но сам носа не сую.

На рассвете зашелестел Слободкин клинскими письмами над ухом Кузи. Каждое действительно кончалось словами: «Твоя счастливая И.».

— Значит, по-настоящему? — уже совершенно серьезно спросил Кузя, когда Слободкин дочитал последнее письмо.

— Я так понимаю. Только чтобы рота ни в коем случае…

— Вот затвердил: рота, рота… Рота, она тоже не каменная, все поймет, если надо.

— Я тебя умоляю.

— Не умоляй, я тайну хранить умею. Но рота, по-моему, кое о чем догадалась.

— Ты шутишь?

— Почему шучу? Ни людям, ни тем более ротам с любовью шутить не полагается.

Они рассмеялись — тихо-тихо, как смеются только очень счастливые люди. Даже дневальный ничего не услышал.

А может, просто у тумбочки стоял деликатный человек и, в нарушение всех уставов, делал вид, что не дошло до его слуха ни звука из того, что шелестело, жужжало, вздыхало всю ночь за его спиной?

Почти все ребята в роте действительно знали о том, что Слободкин влюблен, но никто над ним не смеялся, хотя над некоторыми подшучивали будь здоров. Слободкину каждый хотел помочь.

— Так смотри же не забудь, опусти прямо на вокзале! — еще и еще раз просил Кузю Слободкин.

— Теперь уж не забуду, — многозначительно отвечал Кузя, — теперь я ваш болельщик. Два — ноль в вашу пользу, твою и И.С. Скачко…

Провожали Кузю всей ротой, всем наличным составом. Наверное, ни один дипкурьер в мире не возил с собой чемодана, так туго набитого письмами.

Вернулся Кузя ровно через пять дней, но успел справиться со всеми поручениями. Были, конечно, своевременно отправлены и письма, предназначенные И.С. Скачко. Именно письма, а не письмо, ибо Слободкин в последнюю минуту вручил Кузе целую пачку посланий, помеченных одним и тем же всей роте запомнившимся клинским адресом.

Сперва на вопросы ребят Кузя отвечал коротко и лишь вечером в курилке немного разговорился.

— Москва как Москва. Все на месте. Только одна вещь меня удивила очень.

— Какая?

— Немцы.

— Что немцы?

— Прохожу по улице Горького, от площади Пушкина к Моссовету. Представляете?

— Ну-ну?

— Поравнялся с Леонтьевским переулком. Он оттуда весь, до самого конца, просматривается. В глубине немецкое посольство стоит. На посольстве — флаг. Огромный. Со свастикой от края до края. Я как увидел, аж дрожь по всему телу прошла. Фашистский флаг в самом центре Москвы!

— Да-а-а… — задумчиво протянул Слободкин. — Но в то же время что поделаешь — договор. Взаимное ненападение.

— Я политграмоту знаю, — оборвал Слободкина Кузя. — Договор. Ненападение. Насчет договора дело ясное. Заключен, подписан, ратифицирован. Но фашист есть фашист. И дороги пылят не случайно. Согласны?

— Согласны.

— То-то и оно. Но надо было еще видеть, как он висит, этот флаг.

— Как же?

— Трудно, братцы, и придумать что-нибудь более наглое. Древко торчит из стены горизонтально, — Кузя вытянул перед собой руку, — вот так. С него почти до самого тротуара — огромное полотнище. Всякий, кто проходит мимо посольства, должен низко наклонять голову, чтобы не задеть флага. Идут москвичи и словно отвешивают поклоны черному пауку.

— Ну, это ты уж перехватил! — воскликнул кто-то.

— Да нет же, ребята! Я спектакль этот разгадал сразу. Все у них тонко и точно рассчитано, как в театре.

— А наши?

— Ни один милиционер пальцем не шевельнет.

— Милиция тут ни при чем.

— Одним словом, удивило меня все это. Разозлило даже.

— Меры принял? — полушутя-полусерьезно спросил Слободкин.

— Принял.

— Какие же?

— Плюнул, выругался.

— Ну вот и молодец!

— Но ведь зло берет: только всего и мог, что плюнуть.

— Но ведь и выругался?

— Это уж будьте спокойны!

Разговор был окончен, но долго еще не расходились ребята из курилки. Молча тянули одну папиросу за другой. Каждый думал о своем. Кто о доме, кто о родных, кто о рассказе Кузи про свастику. Но все в конечном счете думали одну общую невеселую думу. О войне. О войне, нависавшей над страной с неумолимой неизбежностью. Военная игра, в которую солдаты играли каждый день, каждый час, все больше поворачивалась к ним гранью настоящей войны.

На полигоне испытывали новые, пятидесятимиллиметровые ротные минометы, принятые в это время на вооружение и в немецкой армии. Парашютисты осваивали незнакомое оружие. Делалось это в таком спешном порядке, будто война должна начаться не далее как завтра, в крайнем случае — послезавтра.

Стреляли учебными деревянными минами. Деревяшки иногда застревали в стволе, и приходилось их доставать с большими трудностями и предосторожностями. Иногда и без предосторожностей.

Одна из мин застряла как-то в миномете, который пристреливал сержант Шахворстов, человек нетерпеливый и резкий. Нарушая всякие правила безопасности, он заглянул в ствол миномета. Мина, изменив положение в стволе, проскочила вниз, на боек. Прогремел выстрел. Через мгновение Шахворстов, широко разбросав руки, лежал на земле. Из правой глазницы его торчал стабилизатор мины, пробивший голову. Даже кровь не успела хлынуть, только несколько капель ее упало на зеленый ворот гимнастерки.

Разве могли в то утро предположить десантники, какие реки крови скоро разольются по земле из человеческих жил? Не догадывались даже, но вид и цвет этих нескольких капель, обагривших гимнастерку Шахворстова, вселили еще большую тревогу к их сердца. Смерть уже охотилась за ними. На каждом шагу.

Этой осенью Шахворстов должен был демобилизоваться и ехать на Дальний Восток, к своей невесте, которая ждала его. Уже был куплен в складчину, втайне от Шахворстова, синий бостоновый костюм — «приданое» (Кузя купил, когда ездил в Москву). Уже готовили ребята и другие подарки, сочиняли поздравительные стихи, фотографировали Шахворстова, надев на него синюю командирскую пилотку, чтобы еще более бравым выглядел сержант перед невестой. Всем хотелось, чтобы смотрел он орлом. Для этого пилотка лихо заламывалась набекрень.

Хоронили Шахворстова на кладбище, расположенном неподалеку от казарм.

На свежий холмик земли рядом с цветами была положена синяя пилотка, поблескивавшая на солнце эмалевой звездочкой.

Над кладбищем прошли бомбардировщики. Они летели низко и тихо, бросая на землю косые ширококрылые тени.

А дороги за кордоном все пылили и пылили. Гудели моторы, громыхали колеса, звенели подковы.

Все более напряженным становился и без того изнурительный темп учений наших десантников. Тревога! Тревога! Тревога! И марш-бросок после каждой. Если такое совпадает с днем сухого пайка — собирай все свои силушки. Рыжая селедка, кремень сухаря да кружка жгучего чая. Вот и весь дневной рацион. Стискивай зубы, подтягивай ремешок. Ну и песню, конечно, давай. Вынь да положь песню.

И как это все-таки мудро многое на свете устроено! Все уже выпотрошены. До конца. Старшина требует от бойцов невозможного. Откуда же взять эти силы, чтобы песня слетела с пересохших селедочных губ? Чтобы натруженные плечи распрямились, чтобы ноги обрели устойчивость? Запевают нехотя, со злостью даже. Вернее, не запевают, а вторят старшине — еле слышно. Проще говоря, чуть шевелят языком, чтобы не придрался старшина, не разгневался, не остановил строя.

Но вот происходит чудо. Шаг за шагом, вздох за вздохом. Все громче и стройней голоса, все увереннее ритм и такт. Про Катюшу. Про трех танкистов. Про махорочку…

Вырвалась, выстрадалась песня! Теперь уже не сникнет, пока не доведет до привала. И только тут оставит солдата, и то ненадолго. Привалы коротки, ой как коротки привалы! Только лег, расстегнул ворот, разбросал руки в колеблемой стрекозами траве, не успел поделиться табаком с соседом, а старшина уже на ногах. Глаза бы в ту минуту на него не смотрели! Но не отведешь ведь глаз от старшины. Вот и смотришь на него! И от усталости даже не слышишь его голоса, по движению губ догадываешься:

— Подъем!..

Если встанешь точно в том месте, где лежал, если каждый встанет точно в том месте, где свалила его усталость, — будет уже готовый строй. По четыре в шеренге. Чуть подравнял, подправил кое-где — и двигай дальше. Запевай любимую. Любую запевай, только запевай, запевай, запевай поскорее, чтобы не одолела тебя предательская усталость.

— Подъем!..

И все в строю. Строй двинулся, зашагал, запел. Его теперь не остановишь. Даже если песня кончится. Одну песню сменит другая, другую третья. И клубится песня над всеми дорогами, над колонной каждой, над шеренгой…

Глава 3

Сегодня опять, как всегда в воскресный день, никаких прыжков и учений. Первой роте снова снятся сладкие сны.

Слободкин блаженно улыбается сквозь сон. Ему и сам бог велел. В прошлую субботу он побывал в Клинске, повидался с Иной и всю неделю после этого поглядывал на всех загадочно, смущенно и многозначительно. Тайна «И.С.Скачко» окончательно разгадана в первой роте. Слободкин не стесняясь начинает писать на конвертах: «Ине» — и, как ребенок, выводит это имя огромными печатными буквами. У ротного почтаря буквально рябит в глазах от этого бесконечно повторяющегося: «Ине… Ине… Ине…»

— Ине? Опять? — при всех громко спрашивал он Слободкина.

— Ине. Опять, — отвечал Слободкин. Громко. При всех. Гордо и торжественно.

— Ну давай, давай.

Браге снится отпуск. Старослужащий. Давно дома не был. А тянет, ох как тянет к родному порогу, на Харьковщину, к Зеленому Гаю, Привык к роте, сроднился с бойцами, со службой, но иногда заскучает, застонет сердце, ничем не уймешь. Вот и грезится Браге, будто дома он. Идет от вербы к вербе, от хаты к хате, старикам кланяется, девчатам подмигивает, но не всем, с выбором, а сам выискивает глазом ту чернявую, которая еще помнит, не может не помнить его. Сейчас найдет, окликнет… Узнает ли? Первый раз Брага Зеленым Гаем в военной форме идет. И значка парашютного на нем никто не видел еще. Вот все и спрашивают: «Кто такой? Откуда взялся хлопец?» А под значком — подвеска блестящим ромбиком, на подвеске ротный умелец выбил цифру 40. Кто из зеленогаевцев знает, что это такое? Никто, наверное, и не догадывается, что Брага сорок раз кидался в бомбовый люк самолета, сорок раз испытывал на себе тяжесть динамического удара, а он даже без полной боевой выкладки пятьсот килограммов весит, ну, а со снаряжением и того больше, как тряханет — только держись, не растеряй своих косточек. Потому-то так гордо позвякивает подвесочка под значком и сияет, тщательно надраенная мелом.

Сейчас заметит Брагу чернявая, выглянет вон из того оконца. Старшина замедляет шаг, поправляет пилотку, раздергивает складочки гимнастерки под ремнем…

Что снится Кузе? Он ведь недавно из отпуска. Но и Кузя тоже видит свой дом в Москве, на Серебрянической набережной. Видит старую мать, с которой так мало побыл из пяти коротких отпускных дней. Все бегал по городу, выполняя поручения ребят, — для родной матери времени почти не осталось. Но она не корила его: другие матери ждали сына ее. Материнские сердца все одинаковы…

И вдруг все эти сны спутал, скомкал один бессердечный, ничего, кроме службы, знать не желающий человек.

— В ружье! — прогорланил дневальный Хлобыстнев.

Но первый раз за все время службы ни один солдат не поднялся по этой команде. Только едкие, злые шуточки полетели изо всех углов казармы:

— Ты что, ошалел? В воскресный-то день?

— Дневального на мыло!..

— В ру-жье! — еще раз настойчиво рявкнул Хлобыстнев.

Рота лежала. Больше никто не ругался, не ворчал. Ребята просто перевернулись с боку на бок и, злые, возмущенные глупой выходкой, пытались заснуть.

В это мгновение отворилась скрипучая дверь, рядом с дневальным встал командир роты, Они пошептались, поглядели вокруг, и новое «в ружье!» сотрясло воздух казармы.

Сто двадцать одеял взлетели вверх одновременно, сто двадцать человек метнулись к тумбочкам, к сапогам, выстроившимся в проходах между койками. А потом — к пирамидам, к оружию.

Дневальный почему-то уже не мог остановиться. Может, и впрямь ошалел? Рота уже выбегала строиться, а он все кричал и кричал свое осипшее, уже нелепое, уже никому не нужное «в ружье!».

Он так и остался стоять у тумбочки. Один в пустой казарме, среди воцарившейся тут тишины. Впрочем, тишина была недолгой. Где-то завыла сирена. Ее звук ворвался через открытые окна, заполнил все пространство от пола до потолка. Раскрытыми парашютами влетели в глубину казармы белые оконные занавески. Хлобыстневу стало жутко. Сирена выла и выла с маленькими паузами, от этого звук ее множился, казался хором десятков сирен, пытавшихся перекричать друг друга, перекрыть рокот самолетов, шум выстрелов. Да, да, это были выстрелы, дневальный все явственнее улавливал их сквозь общий гул, нараставший с каждой минутой. Но и этот шум скоро был задавлен громадой новых. Уже ухали тяжелые взрывы. Один, другой, третий… Все ближе, ближе, где-то совсем рядом.

Не зная, что делать, Хлобыстнев кинулся закрывать окна. В эту минуту одно из них хлопнуло с такой силой, что обломки стекол ударились о противоположную стену. В общем грохоте это произошло совсем беззвучно, и дневальный удивился тому, как тихо могут биться двухметровые стекла. Он даже подумал, не показалось ли ему это, но кровь залила его иссеченное осколками лицо. Он перестал видеть.

Тут чьи-то руки легли на плечи Хлобыстнева, и он почувствовал, что его, как слепого, куда-то ведут. Он никак не мог понять, что происходит, и покорно двигался туда, куда влекли его властные руки.

— Скорей, скорей! — услышал он у самого уха голос Браги.

Они были уже за порогом казармы, когда стены ее, сверху донизу раскроенны силой фугасного взрыва, рухнули.

Небо было исполосовано трассирующими пулями. Самолеты со свастикой шли на небольшой высоте. Это Хлобыстнев уже отчетливо видел: Брага подобрал кусок белой занавески и осторожно, выбирая осколки стекла возле глаз раненого, делал ему перевязку.

— Что это, товарищ старшина?…

Слова его потонули в грохоте новых взрывов. Брага, схватив за руку Хлобыстнева, бросился с ним в придорожную канаву. Через минуту они поднялись и двинулись в сторону леса.

Они бежали по смятой множеством ног, полегшей траве, которая тысячами зеленых стрелок указывала дорогу к сборному пункту бригады.

На бегу, чертыхаясь и оборачиваясь, чтобы еще раз взглянуть па полыхавший городок, Брага крикнул Хлобыстневу:

— Ну вот, кажись, и началось.

— Неужто? Просто так, без всякого объявления?

— Шандарахнули сразу из всех калибров. Какое тебе еще объявление нужно?

Они добежали до леса в тот момент, когда бригада строилась для марша. Отдавались последние распоряжения. К аэродрому дорогой сейчас не пробиться. Двигаться нужно лесом, но быстро, очень быстро.

Марш-бросок… Сколько раз уже совершали его парашютисты от казарм до аэродрома, от аэродрома до казарм! Сколько пролито пота, сколько белых заплат из соли сверкало на зеленых плечах гимнастерок! И вот снова марш-бросок. Но таких еще не было. В конце тех, прежних маршей, какими бы трудными они ни оказывались, солдата ждал отдых, быстротечный, но обязательно полный отдых всем. А теперь?

Никогда еще дорога к самолетам не казалась Хлобыстневу такой бесконечно длинной, как сегодня. Повязка на каждом шагу сползала со лба, закрывая глаза. В раны на лице проник пот, остановленное Брагой кровотечение началось снова. Хлобыстнев бежал самым последним, низко наклонив голову, временами почти теряя сознание, бежал, выставив вперед руки, но ветви деревьев все равно больно хлестали по лицу, по глазам.

Передышка наступила только перед самым аэродромом. Но лучше б не было такой передышки. На опушке леса, почти вплотную примыкавшего к летному полю, десантники залегли в траву и глазам своим не поверили — аэродрома и самолетов больше не существовало.

Поборцев вместе с другими командирами поднялся и направился к летчикам, безмолвно стоявшим возле края одной из воронок.

На аэродроме редко бывает тихо, но такой жуткой тишины, какая наступила тут сейчас, вообще никогда еще не было, Скрежет рваного дюраля на ветру делал тишину еще более зловещей и грозной.

…Когда солнце поднялось над лесом, из соседней деревни пришло несколько тракторов. Шум моторов как-то незаметно приободрил людей. Словно подчиняясь единой воле, без всякой команды на поле вышли десантники. Обломки самолетов оттаскивали в сторону тракторами. Парашютисты и летчики стали землекопами. Поборцев и другие командиры работали вместе со всеми. Даже раненый Хлобыстнев, которому сделали новую перевязку, нашел себе дело. Когда Поборцев увидел его в белых бинтах, он немедленно подошел к нему.

— Где это вас?

— Там еще, — махнул тот рукой.

— В казарме, товарищ старший лейтенант, — пришел на помощь Хлобыстневу Брага. — У тумбочки.

— Как себя чувствуете?

— Нормально, — ответил Хлобыстнев, запрокинув голову так, чтобы повязка не мешала ему видеть командира.

Кровотечение прекратилось, и раненый чувствовал себя действительно лучше.

— Буду работать, как все.

— А не тяжело?

— Обойдется.

— Ну что ж, тогда вам задание: вернетесь в Песковичи, обследуете все и доложите. С вами пойдет Кузнецов, хотя его тоже немного царапнуло. Найдите его и отправляйтесь.

Хлобыстнев пошел разыскивать приятеля. Кузя сидел, привалившись к сосне, и жадно курил. Левая щека его была перевязана. Он что-то зло подбрасывал на ладони.

— Что с тобой, Кузя? — кинулся к нему Хлобыстнев.

— Ты лучше скажи: с тобой что?

— Меня стеклом просто, в казарме еще.

— И меня, к сожалению, не на поле брани. — Он поднес свою ладонь к глазам Хлобыстнева. — На-ка вот, посмотри.

— Откуда это?

— Отсюда вот. — Кузя дотронулся пальцем до своей забинтованной щеки. Чуть всю фугаску не проглотил.

— Прямо в щеку влепило?

— Я и опомниться не успел, как почувствовал вкус крови. Плюнул, а на землю вместе с зубом упала вот эта чертовина. Если бы мне кто-нибудь сказал, что на войне с первой минуты придется чугун глотать такими кусками, я бы не поверил.

— А ты думаешь, я бы поверил, что можно быть раненым в родной казарме? И не крупповским чугуном, а самым обыкновенным стеклом…

Уже громыхнула первыми взрывами война, а им еще не верилось, что теперь все перевернется вверх дном, что неизвестно, сколько будет висеть над ними, над их землей смертельная опасности, что ученье кончилось, что теперь им предстоит по-настоящему, жизнью своей, защитить народ. Они еще по привычке отводили душу шутками, хотя получались те шутки уже совсем невеселыми.

Кузя и Хлобыстнев скоро сами почувствовали это и шли в Песковичи молча, лишь изредка останавливаясь, чтобы закурить, поправить бинты и перевести дух. Шли по той дороге, лесом, которая на каждом шагу хранила следы утреннего марша. То здесь, то там под ноги Кузе и Хлобыстневу попадались обрывки газет, недокуренные папиросы, а потом они набрели и на притаившийся в траве плоский штык автоматической винтовки.

Кузя, превозмогая боль, нагнулся, поднял находку, расчехлил и выругался:

— Раззяву сразу видно.

Хлобыстнев вздохнул и развел руками: на войне, мол, бывает всякое.

— Теперь всё будут на войну сваливать. Ты погляди на это вот. — Кузя еще раз расчехлил штык. — Эта ржа тут давно завелась, до войны еще…

До войны… Слова эти, сказанные сейчас как бы между прочим, поначалу пропущенные мимо ушей, вдруг приковали внимание обоих.

— До войны, ты сказал? — Хлобыстнев снова поправил сползшие на глаза бинты. — Как-то чудно звучит это: до войны…

— Очень чудно.

Оба опять помолчали. Кузя пристегнул найденный штык к своему поясу.

— Пригодится еще. Пошли.

Чем ближе к Песковичам, тем быстрее шагали. Не терпелось увидеть, что стало с городком, что уцелело в нем. Не могли же бомбы порушить все за один раз: десятки современных зданий, склады, красу и гордость всего городка недавно построенный Дом культуры.

Вон гора, за той горой еще одна, потом Песковичи — прикидывали они. Но ни один, ни другой никак не могли разглядеть знакомых очертаний парашютной вышки, которая вот с этого места уже бывала видна в любую погоду.

Кузя, поплевав на руки, полез на высокое дерево. Оставшийся внизу Хлобыстнев нетерпеливо окликнул его, когда тот еще не добрался до середины ствола:

— Ну как?

Кузя молчал.

— Ты что, оглох?

— Не вижу, — послышался наконец сдавленный голос Кузи, — не вижу никаких Песковичей, Хлобыстнев…

Кузя молча спустился на землю, и молча пошли они дальше.

Вскоре им открылась вся картина разгромленного бомбежкой города. В суматохе утренней тревоги они разглядели не все, что случилось. Думали, рухнула только их казарма, ну в крайнем случае еще соседняя. А тут повсюду только воронки и щебень…

Кузя и Хлобыстнев с большим трудом нашли то место, где всего несколько часов назад была их казарма. Они определили это по старой перекошенной раките, которая чудом уцелела, но казалась еще более кривобокой, как человек, постаревший в одно мгновение.

— Ракита? — спросил Хлобыстнев.

— Как видишь! — рассердился на него почему-то Кузя.

Ветви старого дерева, как руки, безжизненно упали к земле. Светлая изнанка узких листьев обнажилась, и ракита сделалась похожей на бесформенный кусок алюминия. Кузя и Хлобыстнев поглядели друг на друга, не сказав ни слова.

Налетел ветер, ракита зашумела, но не как всегда, — грустно и жалобно. Опаленные огнем ветви заскрежетали металлическим скрежетом.

Ветер постепенно усиливался, завыл, как в аэродинамической трубе, и вдруг начал швырять под ноги десантникам охапки бумажных треугольников.

— Письма!.. — воскликнул Кузя.

Это было похоже на чудо, но в разоренном дотла, сожженном городке уцелели именно письма. Кувыркаясь и подпрыгивая, они короткими перебежками рвались сейчас в сторону аэродрома, будто стремясь вернуться к тем, кто их написал.

Кузя нагнулся, машинально поймал одно из писем и показал его Хлобыстневу.

— «Клинск. Садовая, шестнадцать… Ине Скачко», — прочитал он вслух.

Они обошли всю территорию городка. Все обследовали, собрали все письма и направились в обратный путь. Для экономии сил решили идти короткой дорогой — через луга. Фашистские самолеты больше не появлялись, и приятели надеялись через полтора часа быть на месте, но скоро поняли, какую совершили ошибку.

Вражеский истребитель пронесся над головами Кузи и Хлобыстнева в тот момент, когда они считали себя в безопасности. Сделав разворот, машина тут же вернулась.

Они побежали, то падая, то подымаясь, по мелкому кустарнику. Но самолет не отпускал их, делая заход за заходом. Парашютисты почувствовали себя в клетке. Куда бы они ни устремлялись, повсюду на пути стояла железная изгородь, прутья которой вонзались в землю.

Увидев невдалеке огромный дуб, Кузя и Хлобыстнев побежали к дереву, надеясь найти защиту от пуль за его могучим стволом. Но осатаневший летчик и тут не пожелал оставить их в покое. Двое метались вокруг ствола, третий, в самолете, неотрывно следовал за ними, то приближаясь, то удаляясь, стрекоча пулями по листьям дуба так, что они пачками сыпались на землю.

Не выдержав, Кузя вскинул автомат и дал длинную очередь по стервятнику. Это не причинило ему ни малейшего вреда, но самолет исчез так же неожиданно, как появился.

Поглядев ему вслед, приятели увидели далеко на горизонте зарево и услышали длинную серию взрывов. Даже в ясный, солнечный день огонь, подымавшийся над городом, был виден совершенно отчетливо, и отблески его падали на лица так резко, как будто горевший Клинск находился не за много километров отсюда, а в непосредственной близости.

— Эх, Клинск, Клинск… — вздохнул Хлобыстнев. — И где только наша авиация?

— Авиация в бою, — мрачно отозвался Кузя, — но ты сам видел, какие у него самолеты.

— Какие?

— Не прикидывайся дурачком, Хлобыстнев.

— Не читай мне лекций. Не на политзанятиях.

— Не на полит, — согласился Кузя, — а ты соображай все-таки лучше. У него летчик в бронированной кабине сидит. А наши еще в гражданскую научились под задницу сковородку подкладывать, чтобы от захода снизу защититься. Это тебе известно?

— Сковородку?! — переспросил Хлобыстнев.

— Да, самую обыкновенную, на какой бабушка твоя блины пекла.

— Ну, это ты кому-нибудь расскажи.

— Точно, сковородку. Русский мужик всегда был хитер на выдумку. Но одной выдумки мало. О самолетах больше надо бы там думать, — Кузя многозначительно ткнул пальцем над своей головой.

— Ну и гусь! — на ходу хлопнул себя по колену Хлобыстнев. — Сам чуть войну не проспал, а теперь на самый верх замахивается!..

— Я чуть не проспал?

— Не я же.

— Не совестно тебе? Дневальным был, а с заспанной рожей «в ружье!» орал.

Кузя и Хлобыстнев говорили сердито, горячо, как люди, лично ответственные за то, как началась война, какова была степень общей готовности к борьбе.

Перепалка эта была прервана неожиданно — новый рокот моторов прокатился над полем.

Метр за метром, теряя высоту, со стороны Клинска летел немецкий бомбардировщик, яростно отстреливавшийся от двух «ястребков». Превосходя тяжелую машину в скорости, «ястребки» делали отчаянные попытки увернуться от ее сокрушительного огня.

Немецкий самолет загорелся первым, все-таки успев напоследок прошить очередями крупнокалиберных пулеметов своих преследователей. Все три машины рухнули почти одновременно. Один за другим в наступившей тишине прокатились три взрыва, три огромных дерева дыма выросли на месте их падения. А над Клинском все ширилось зарево.

Парашютисты еще раз с горечью поглядели в сторону горящего города и снова двинулись в путь.

Глава 4

Вернувшись к своим, Кузя и Хлобыстнев не узнали аэродрома. За несколько часов летчики и парашютисты заровняли воронки, расчистили взлетную полосу. Дело было за небольшим — за самолетами.

Доложив начальству о результатах своего похода в Песковичи, Кузя и Хлобыстнев отдыхали, улегшись на опушке леса. То и дело тут стали появляться товарищи по роте и батальону. Вроде между прочим подойдет то один, то другой и спросит:

— Ну, как там?

Получив указание до поры до времени языков не распускать, ребята отвечали односложно:

— Порядок.

Только голоса у них были такие, что никто даже и не переспрашивал.

— А у вас тут что? — спросил Хлобыстнев.

— И у нас порядок. Но у нас по-настоящему.

— Что о войне говорят? — обратился Кузя к одному из подошедших.

— Война идет полным ходом.

— Политинформация была?

— Была.

— Что сказали?

— То и сказали, что идет.

— Ты толком объясни, не виляй, — настаивал Кузя.

— По всей карте от верха до низа. — Парень сделал охватывающее движение руками, после которого все слова оказались вдруг совершенно лишними.

— Шутишь?

Это Кузя так уж, машинально спросил, на самом же деле он поверил в сказанное и деловито прикинул:

— Серьезное будет дело.

Кузя и Хлобыстнев, поразмыслив, решили скрыть от ребят найденные на пожарище письма; пусть не падают духом. Доложили об этом Поборцеву.

Тот рассердился:

— Вы что, кисейные барышни? Приказываю — письма раздать.

— Понятно.

— Действуйте… Впрочем, отставить. Я сам.

Вечером, когда был выполнен ритуал поверки, командир роты при свете луны высыпал на разостланную плащ-палатку охапку белых треугольников. Он и в обычные-то дни был не очень разговорчив, а тут превзошел самого себя. Поглядел на вытянувшихся перед ним бойцов, на горку неотправленных писем и спросил:

— Ясное дело, товарищи?

— Ясное… — сорвалось у кого-то.

И еще кто-то буркнул:

— Так ясно никогда еще не было.

— А вот носа вешать никто команды не давал. Это ясно, по крайней мере?

— И это ясно, товарищ старший лейтенант.

— Ну вот, теперь совсем другой разговор. — Поборцев аккуратно расправил гимнастерку, как он всегда это делал, желая показать, что все в полном порядке, в задумчивости прошелся перед строем и еще раз провел большими пальцами за ремнем так, чтобы ни одной складочки под ним не осталось. — У кого есть какие вопросы?

— Когда будем немцев бить, товарищ, старший лейтенант? — опять подал голос тот, кому все было ясно. — И как теперь с самолетами?

— Что с самолетами, вы сами видели, и когда им замена будет, не знаю, но нас не оставят без техники, это я вам гарантирую.

— И парашюты сгорели?

— И парашюты. Придется пока на земле воевать. Но немцев бить будем скоро.

С наступлением темноты звуки взрывающихся бомб с новой силой докатились до леса, в котором укрылись парашютисты. Похоже было на то, что бомбили не только Клинск — всю белорусскую землю.

Первый винтовочный выстрел грянул здесь в эту же ночь: немцы выбросили десант.

Кто бывал на войне, тот знает: нет ничего более трудного, чем ночной бой в лесу. Особенно если это вообще твой первый бой. Тут уж гляди в оба, чтобы не стал он последним. А ведь очень просто: стреляют и с одного фланга, и с другого, и даже сзади. Ну а если кому-то придет в голову мысль пустить в ход гранаты, тут вообще ад начинается.

Так случилось и в этом бою. Гранаты, ударяясь о ветви деревьев, не долетали до цели, рвались над головами своих.

Слободкин потом уже заметил, что каждый бой смывает с узкой полоски земли самых лучших ребят. В пылу сражения этого нельзя было обнаружить, даже собственной раны не почуешь. Тебе кажется, все идет как должно идти: рывок, короткая перебежка, и сосед твой, как и ты, кидается на землю, плотно припадает к ней, чтобы ловчей прицелиться, снова рвануться вперед и снова кинуться наземь, — а он, может, уже и не встанет, лежит, насквозь прошитый пулей.

Кузя где-то совсем рядом. Слободкин его не видит, но знает — он здесь.

И вдруг сквозь треск перестрелки стонущий голос Кузи:

— Братцы…

Слободкин подымается во весь рост, бежит к нему, падает рядом, тормошит товарища за плечо:

— Кузя, Кузя!..

— Ну чего раскричался? — хрипит тот в ответ. — Нога, нога вот совсем чужая… Пить…

Слободкин прижимается к Кузе вплотную:

— Больно?

— Ничего не чувствую.

Слободкин достает флягу, подносит ее к Кузиным губам. Но тот лежит так, что вода, не попадая в рот, выливается на землю.

— А ты-то как? — превозмогая боль, спрашивает Кузя.

Слободкин не успевает ответить — невесть откуда наваливается на него тишина. Сверхъестественная, совершенно необъяснимая тишина, оборвавшая бой. Только птицы щебечут где-то на самых верхушках деревьев. А ветви их распластались уже не в ночном и низком небе — в высоком утреннем. И раскачиваются там так мягко и в то же время так решительно, будто норовят стряхнуть с себя даже эти птичьи голоса, чтобы совсем стало тихо. Совсем…

Только вот где же Кузя? Куда он исчез? И что это за девушка в военной форме дремлет сидя, прислонившись спиной к дереву?

И вдруг:

— Сестра!

Он очнулся.

Это голос Кузи! Да, да, это определенно он.

— Кузя, Кузя!..

— Да тут, тут я, под твоим боком. Помолчи пока. Сейчас перевяжет тебя. Неопытная еще совсем, первую кровь увидела, — прошептал Кузя.

Лежа в высокой траве, Слободкин увидел подошедшую к нему девушку. Она принялась бинтовать ему бок. Когда перевязка была закончена, он поблагодарил, но в ответ вдруг услышал:

— Разве медикам говорят спасибо? Плохая примета. Немедленно возьмите обратно.

— Хорошо, беру.

— Ну вот, а теперь примемся еще раз за вашего Кузю. Так вы его назвали? Вот он, полюбуйтесь.

Девушка отодвинула низкую ветку орешника, и Слободкин увидел приятеля. Кузя лежал в двух шагах от него, бледный, осунувшийся, злой.

Пока девушка меняла Кузе повязку, Слободкин осмотрелся. Это место ничем не напоминало ему поле вчерашнего боя. Слободкин показал Кузе глазами на сестру, как бы спрашивая: откуда, мол? Тот в ответ только пожал плечами.

— Ну а теперь отдыхайте, — сказала девушка. — Только ни звука чтобы! Шоссе от нас в двухстах метрах. По нему немцы. идут, я сама видела.

«Шоссе? Немцы? Куда это нас занесло? А где же рота? Где наши?» пронеслось в голове у Кузи. Но сказал он спокойно:

— Надо срочно прояснить обстановку. Эй! — тихо окликнул он человека в форме артиллериста, сидевшего шагах в десяти. — А ты кто такой? Ходить можешь?

— Ходить не велено, но если табак есть, побеседовать можем.

Кузя пошарил в кармане гимнастерки, наскреб щепотку махорки.

— Угощаю.

Худой незнакомый боец подполз на коленях, опираясь на одну руку, другую, забинтованную, прижимая к груди.

Скрутили по цигарке, затянулись.

— Ну, теперь рассказывай, — сказал Кузя. — Откуда такой?

Вид у артиллериста был странный. На изможденном, белом лице глаза запали так глубоко, что даже невозможно было разглядеть, какого они цвета. Пилотки на голове не было, только косой след загара, пересекавший оба виска, говорил о том, что артиллерист долго не расставался со своим головным убором. На гимнастерке пятна крови перемешались с пятнами масла.

Артиллерист продолжал жадно курить. Чтобы не обжечься, он перехватил почти дотла сгоревшую цигарку сложенной вдвое травинкой и делал одну затяжку за другой.

— Теперь порядок. Столько часов без курева! А вы? — спросил артиллерист, давая тем самым понять, что самое главное он высказал, а остальное — детали, не имеющие никакого значения.

В тон артиллеристу Кузя ответил:

— А мы последнюю махорку тебе отдали.

Разговор явно не клеился. Стена какой-то взаимной подозрительности встала между ними, и разрушить ее было не так-то просто.

Помолчали.

Выручил общительный характер Кузи, умевшего расположить к себе любого человека.

— Это где же ты такие баретки отхватил? — после паузы спросил Кузя, глядя на сбитые в кровь босые ноги артиллериста.

— Там, — беззлобно ответил артиллерист. — Там и не такое можно было отхватить.

— Жарко было?

— Постреливали.

Постепенно разговорились.

Началось с того, что Слободкин с Кузей сбивчиво, с пятого на десятое, попытались восстановить события минувших суток.

Парашютный городок одним из первых подвергся нападению врага. Спалив его, разбомбив аэродром, немцы бросили под Песковичи свой десант, и ночью в лесу наши парашютисты получили первое боевое крещение. Трудный был бой, сложный, только не довелось Слободкину с Кузей участвовать в нем до конца.

— Но наши где-то рядом, — уверенно сказал Кузя, — еще денек-другой, и мы в часть воротимся. А твои где?

— Мои… — Артиллерист вздохнул. — Если б знать, где мои!

— Зовут тебя как?

— Сизов.

— Да ты не стесняйся, выкладывай все как есть, мы же сами, видишь, какие.

И артиллерист рассказал все, как было:

— Деревню Днище знаете?

— Ну?

— От нее рукой подать до границы. В ночь на двадцать второе отправились мы на стрельбы. По шестнадцать учебных на орудие. От казарм до полигона не ближний край, пока добрались, светать начало. Получили ориентиры, изготовились, начали. Половину боезапасов израсходовали, перекур объявили. Сидим под кустиком, дымим. Кони пасутся…

— Ближе к делу, — перебил его Кузя. — Давай суть самую.

— Сидим, значит, мы, покуриваем, — повторил Сизов, укоризненно взглянув на нетерпеливого Кузю. — Покуриваем, слышим — стрельба. Из таких же, как наши, бьют, серьезного калибра. Откуда? — думаем. Ни о каких «соседях» говорено не было. Чудная, выходит, вещь. Посылаем конную разведку — не возвращается. Звоним в штаб округа — ни ответа ни привета. Провода молчат как неживые. А стрельба между тем идет полным ходом. Снаряды начинают ложиться в нашем расположении. И совсем не учебные. Враг, значит, с границы повалил. Нам бы ответить, рубануть как следует, да не можем деревяшки в стволах.

— Ну и как же вы? — опять не вытерпел Кузя.

Но артиллерист не спешил. Рассказывая вею неприглядную правду первых часов войны, он мучительно искал слова, чтобы нечаянно не обидеть тех беззаветных бойцов, которые ничем решительно не были виноваты в том, что произошло на границе. Солдаты не боялись боя, они искали встречи с противником, но остановились бы и перед самой смертью. Но были обстоятельства, преодолеть которые оказалось выше их сил.

— Так вот и встретили мы войну, не сделав ни одного выстрела, продолжал артиллерист. — А когда до казарм дотопали, там щебенка одна. Мы в лес и подались. Куда же еще деваться.

— А ранило-то тебя где?

— Ранило там еще. Не знаю, как ноги унес.

— Это ты до казарм со своим ранением топал? — тихо спросил Кузя.

— Потопаешь. Да я и сюда тоже не на такси ехал.

— А что это за девочка тут?

— Из какого-то медсанбата.

— Руки у нее золотые, — нарочно чуть погромче сказал Кузя, — Это теперь медицина наша персональная. С нею нас четверо будет?

— Четверо, — подтвердил артиллерист.

— Еще пенного — и отделение. — Кузя вытянулся на земле, грудь, как в строю, расправил. И вдруг боль перекосила его лицо — раненую ногу потревожил неловким движением. Но он, превозмогая боль, заставил себя улыбнуться.

Когда начнется война и когда тебя ранят в первые же двадцать четыре часа или двадцать четыре минуты, хорошо оказаться рядом с таким вот Кузей. Он и дух твой поддержит, и все на свои места поставит. Сизов тоже парень что надо. Уже через десяток минут парашютисты с ним совсем освоились и качали вместе думать, как быть и что делать. Лучше всего, конечно, быстрей пробраться к своим.

— Только вот как быть с медициной? — спросил артиллерист.

— Мы все ей растолкуем, что к чему. Поймет: девочка, но не ребенок. Найдет и она свою часть, — не очень уверенно сказал Слободкин.

— Учтены не все детали, — заметил Кузя, а про себя подумал: смогут ли они, трое раненых, встать на ноги и идти? Идти не до автобусной остановки бог знает сколько километров по болотам, лесам, бездорожью. Серьезны ли их ранения? — Надо бы посоветоваться с медициной, — сказал он вслух.

Он окликнул девушку и, когда та приблизилась, начал разговор:

— Значит, воюем?

Получилось не очень-то деликатно. Девушка сердито посмотрела на Кузю.

Он даже смутился, второй его вопрос был не лучше первого:

— А где ваша часть?

— Там же, где ваша, — отрезала она, и все трое поняли, что перед ними такой же солдат, как они, а то, что косы из-под пилотки торчат, так это в порядке вещей. Война есть война, еще и не такое увидишь.

— Правильно сказала, молодец! — поддержал ее артиллерист. — Как звать-то тебя?

— Инна.

Слободкин вздрогнул, Кузя спросил:

— Инесса? А фамилия? Не из Клинска случайно? И тут же понял, как нелеп его вопрос.

— Нет, не Инесса, — ответила девушка Инна. Через два «эн». Фамилия Капшай. Из Гомеля я. А что такое?

— Да нет, ничего, так просто, — смущенно пробормотал Кузя.

— Это уже нечестно, — обиженно сказала девушка, — сразу начинаются какие-то секреты, подозрения. Вы мне не верите? Так и говорите прямо.

Пришлось рассказать Инне о ее тезке, больше всего девушку тронуло то, что Слободкин каждый день писал письма в Клинск. Она даже не поверила сперва, но когда Слободкин поклялся, что не врет, вздохнула:

— Вот это любовь! А где она сейчас, ваша Ина? И что теперь будет с любовью?

— С любовью ничего не будет, — опередил Слободкина артиллерист. Отвоюем, живы будут — найдут друг друга. А вот с письмами подождать придется.

— С письмами придется подождать, — поддержал Кузя, но, взглянув на мрачно потупившегося Слободкина, ободряюще заключил, подводя разговор к главному: — Только не здесь же нам ждать. Пробираться надо к своим. Во что бы то ни стало — в путь!

Инна всполошилась:

— Сейчас? Ни в коем случае!

— Что ж, нам немца тут дожидаться? Сама говоришь — рядом они, сердито рявкнул Слободкин.

— Но ведь вы раненые… — начала, было Инна, однако Кузя оборвал их перебранку.

— Разговорчики! — совсем как Брага, выпалил он, только что песню не велел запевать: враг где-то: близко. — Собираемся в путь! Решено!

Инна смирилась. «И впрямь, не дожидаться же здесь, пока немец нас прикончит. Может, свои еще не успели далеко уйти, повстречаем их скоро. Отправлю тогда ребят в госпиталь».

Инна успокоилась и деловито принялась помогать раненым подняться на ноги, сделать первые, самые трудные шаги, разыскала подходящие палки костылики Слободкину и Кузе, перевязала заново всем троим раны.

И они тронулись в путь.

Медленно, спотыкаясь и часто останавливаясь, чтоб давать передышку то одному, то другому, они побрели на восток, держась подальше от шоссе, прислушиваясь к каждому звуку.

Так началась их новая, лесная, жизнь. Сколько продлится она? Этого никто из них не знал. Они скоро вообще потеряли всякую ориентацию во времени и пространстве. Где фронт? Где свои? Долго ли придется искать их? Все окружавшее — дремучий лес, тишина с ее таинственными шорохами — стало похожим на страшную сказку. Они приглядывались и прислушивались ко всему к лесу, к небу, к собственным голосам. Все, что они слышали и видели вокруг, стало каким-то неестественным, странным, будто нарочно придуманным.

И только раны, причиняемая ими боль все время возвращали их к реальности.

Хуже всего были дела у Сизова. Рана его гноилась и никак не затягивалась. Перевязывая Сизова, Инна каждый раз сокрушалась. Однажды, меняя бинты, она заметила зловещую черноту на руке артиллериста и под секретом сообщила об этом Слободкину и Кузе.

Чернота на руке быстро распространялась. Через день Сизов уже метался в бреду, из груди его вырывались только два слова:

— Мама… Люба… Мама… Люба…

— Что это? — спросил Инну Слободкин дрогнувшим голосом. Инна отвернулась. Плечи у нее вдруг стали совсем узкими, детскими. Не оборачиваясь, сказала:

— Ему поможет только лед. Лед или холодная вода. Вон там, у шоссе, есть родник, я видела.

После этих слов Кузя тяжело поднялся, взял в одну руку котелок, в другую палку и, хромая, пошел в сторону шоссе.

Сжав в руке автомат, Слободкин направился вслед за другом.

Скоро лес начал редеть, и в просветах между деревьями блеснул на солнце асфальт. Выбрав удобную позицию, приятели залегли.

— Шоссе? — спросил Слободкин так тихо, что не расслышал собственного голоса. — А почему же нет никого?

Вместо ответа Кузя ущипнул Слободкина за руку, и оба замерли: прямо перед ними, на обочине, одна за другой вырастали фигуры всадников. Слободкин машинально начал считать:

— Один, два, три…

Кузя снова вонзил ногти в руку приятеля. На этот раз так, что тот чуть не взвыл от боли. Но все-таки насчитал двенадцать. Немцы, громко разговаривая, остановились возле воды, подступившей почти к самой дороге, спешились.

Больше всего Слободкина поразили почему-то лошади. Огромные, рыжие, с лоснящимися от пота тяжелыми крупами, они были похожи на чугунные памятники. Немцы тоже были рослые, широкоплечие верзилы. Автоматы в их руках казались детскими игрушками. Только отполированная, вытертая по углам сталь поблескивала серьезно и холодно.

Так близко врага Слободкин и Кузя еще не видели. Можно было разглядеть все, даже мельчайшие детали снаряжения. Можно было слышать, как позвякивают шпоры. Забыв об опасности, парашютисты глядели и слушали, будто старались получше запомнить, как выглядят те, с кем предстоит скрестить оружие.

Немцы поили коней. Слободкин никогда не думал, что лошади пьют так долго и так много. А Кузя шепнул ему, что это, оказывается, очень хорошо.

— Пусть хлебают, сколько влезет. Чем больше, тем лучше.

— Почему?

— День жаркий, кони в мыле, вода ледяная.

— Ну?

— Вот тебе и ну. Человек от такого и тот с копыт, а конь и подавно.

Когда немцы наконец уехали, Кузя сказал:

— Теперь будешь меня страховать.

Он пополз к роднику, далеко выбрасывая вперед руку с зажатым в ней котелком. При каждом движении дужка стукалась о пустой котелок, но Кузя этого не слышал. Не слышал он и слов Слободкина, несшихся ему вдогонку:

— Да тише ты, чертушка, тише!..

Набрав воды, Кузя поднялся во весь рост и не торопясь заковылял обратно. Только поравнявшись со Слободкиным и осторожно опустив котелок с драгоценной влагой, он вдруг распластался в траве.

— Теперь-то уж чего? То по-пластунски, а то строевым. Соображаешь?

— Соображаю. Но ползать с полным котелком я не умею.

Холодные компрессы действительно немного сняли страдания Сизова. Но ненадолго. Через час он застонал снова. Жадно облизывая сухие губы, бормотал что-то уже совсем бессвязное. Любу и маму теперь не звал.

Пришлось снова отправиться за водой. А потом еще и еще.

Дождавшись просвета между двигавшимися по шоссе колоннами немцев, Слободкин и Кузя подползали к роднику, потом спешили к Сизову.

Умер он в мучениях и так быстро, что Слободкин, Кузя и даже Инна не сразу поверили в его смерть. Артиллерист уже лежал вытянувшийся, оцепеневший, а они все еще суетились вокруг него.

Тихо поплакав где-то в сторонке, Инна первая пришла в себя, сказала, что Сизова надо похоронить.

Не осознав еще до конца случившегося, принялись за дело.

Копали по очереди плоским штыком, тем самым, который Кузя нашел в первый день войны. Земля была мягкая, но, прошитая корнями трав и деревьев, поддавалась плохо, работа еле двигалась. Вот тут и пожалели, что шанцевый инструмент тогда в суматохе тревоги остался в казарме.

Отдыхали через каждые две-три минуты. Особенно Слободкину было трудно: удары отзывались нестерпимой болью в боку. Словно не в землю, а в самого себя он втыкал раз за разом плоский штык. Но Слободкин, закусив губы, долбил и долбил.

А Кузя окровавленными пальцами тем временем драл корни, и злость закипала в нем все больше.

— Неужели это когда-нибудь простится им? — с хрипом вырывалось из Кузиной груди — с каждым ударом штыка все сильней.

Он еще не знал тогда, что двадцать миллионов Сизовых придется схоронить России.

Когда могила была готова, Кузя поднес ко рту котелок. Алюминий дробно застучал по зубам.

Глава 5

К вечеру они перешли на другое место.

Было решено «оседлать» шоссе, бить врага всеми имеющимися средствами.

Всеми имеющимися средствами? Смешно и наивно звучали эти слова! Что они имели? Какие средства? Перед ними враг — на колесах, в броне, вооружен и нагл. У них — один штык, два автомата, никакого транспорта, на своих двоих ковыляют, подстреленные и измотанные. И все-таки — бить врага! Но как? Знали только одно: надо!

Первая боевая операция началась совершенно неожиданно.

Переползая через кювет, чтобы выбраться на шоссе и просмотреть его как следует в обе стороны, Кузя зацепился за длинный обрывок крученого стального троса и тут же вернулся в придорожные заросли.

— Я считаю, нам повезло. — Кузя покрутил над головой концом троса. Воздух загудел, будто рассекаемый пулей. — Перекинем через дорогу, натянем, закрепим как следует. А?

— И что же дальше?

— Дальше — ничего, собственно. Дальше — ждать.

— Ждать долго не придется, — поняв и одобрив идею друга, сказал Слободкин.

— Вот именно. Тут важно момент выбрать.

Когда Кузя начал вязать первый узел, руки его почему-то дрожали. И чем больше нервничал он, тем настойчивее выпрямлялся трос, никак не желавший лезть в петлю. Общими силами все-таки завязали.

— Ну а теперь, — сказал Кузя, — самое сложное — второй узел. Натянуть стрункой надо, и намертво.

Кузя выполз на шоссе, держа в руке свободный конец троса, огляделся и тихонько крикнул:

— Давай скорей, скорей! Попробуем, пока нет никого. Кое-как натянули.

— Теперь можно, — убежденно сказал Кузя.

— Что можно?

— Мотоциклы можно встречать.

Первыми, конечно, танки пошли.

Едва успели убрать трос и укрыться в кювете, как все вокруг заскрежетало, залязгало. Сплошная серо-зеленая масса в облаках бензина и пыли плыла перед глазами.

А тут еще комары! У них тоже хватка разбойничья: ни свет, ни дым им не помеха — накинулись, облепили, впились. И кто бы мог подумать, что хоботы у комаров железные? И с зазубринами еще! Да, да, с зазубринами! Вонзит и пилит, пилит, дьявол, пополам череп твой распилить готов. И гудит еще. Гудит так, будто гром гусениц перегудеть хочет. Приставит свою сирену к самым ушам, и танки куда-то уходят, словно с гудрона на дерн перепрыгнули, исчезли совсем. Может, и в самом деле конец чертовой колонне? Нет еще. Вылетел комар из ушной раковины, освободил там место для танкового грома и все снова.

Сколько длилось это? Час? Или два? Или три? Время остановилось. Только комары грызли и танки шли. Не сочтешь, не переждешь, столько их. А переждать надо. Дождались. К вечеру, когда уже смеркаться стало. Поглядели вслед уходящим танкам, отерли лица от комарья — кровь с потом пополам на рукавах зачернела. Уставились друг на друга — узнать не могут: прорези глаз сдавлены опухолями, еле-еле зрачок через них продирается.

Кузя выполз на середину шоссе, привстал сначала на корточки, затем и во весь рост. Огляделся.

— Натягивай! Должно же нам повезти все-таки. Или бога нет на этой земле?

Натянули. Затаились. Всю ночь караулили, до рассвета. И снова не повезло. Опять железо залязгало. Опять еле трос отвязать успели.

Уже новый вечер на землю сходил, когда танки отгрохотали.

Примерно через полчаса услышали вдалеке мотоциклетный стрекот.

— Натягивай! Живо!..

Натянули еще раз. Из-за поворота появились мотоциклисты. Они шли на большой скорости.

— Трое, — мгновенно среагировал Кузя.

Слободкин вскинул автомат и стал целиться. Руки не слушались, и он не видел ничего, кроме мушки, которая никак не желала совпадать с прорезью прицела.

В отчаянии он опустил автомат — немцы были уже совсем рядом. Он уставился почему-то в каску первого из них. В каску, которая, сорвавшись вдруг с головы срезанного тросом немца, загромыхала по асфальту. Только это он ясно и видел: каска, подпрыгивая, несколько мгновений металась по шоссе, как челнок, потом сорвалась в кювет.

Стало тихо.

— Ты жив? — услышал Слободкин над собой голос Кузи.

— Жив…

— А ты? — Он дотронулся до плеча уткнувшейся лицом в траву Инны.

— И что?…

— Уходить надо.

Они поднялись вслед за Кузей и направились в лес.

— А эти? — вдруг остановился Кузя. — Так бросать их нельзя, решительно заявил он.

— Что делать? — спросил Слободкин.

— Вернемся и уберем.

— Я не могу, — сказала Инна.

— Подождешь здесь.

— Я ждать не могу. Страшно одной.

— Тогда с нами, — решительно сказал Кузя.

Убитых немцев сволокли с дороги. Автоматы подобрали. Отвязали трос. А вот что делать с мотоциклами? Разбитые, перекореженные, тяжелые, они не поддавались обессилевшим от усталости и волнения рукам. Кузя и Слободкин не раз падали с ног, хватаясь за раны, пока наконец столкнули с Иининой помощью мотоциклы в кювет. Но когда отдышались, Кузя скомандовал:

— Замаскировать надо.

Наломали веток, забросали ими машины.

— Теперь вроде ничего, — сказал Кузя. — Потопали! Они заковыляли прочь от дороги. Прошли метров триста, не больше — Инна вдруг взмолилась;

— Я больше не могу.

— И я, — не то прохрипел, не то простонал Слободкин.

Кузя сам еле на ногах стоял, грузно опираясь на палку.

— Отдохнем. Заслужили, — страдальчески морщаясъ, согласился Кузя, потер ногу выше бинтов. — Теперь, не стыдно людям на глаза показаться.

Они заночевали там, где остановились. Только сон не приходил долго. Переволновались, перенервничали. Лежали молча друг подле друга.

Кузя первым обрел спокойствие:

— Надо было насчет жратвы у них поглядеть. У немцев-то. Слободкин громко сглотнул, ничего не ответил.

— А я есть не хочу совсем, — сказала Инна. — Как подумаю о еде, тошнит даже.

— Да перестаньте вы! — возмутился Слободкин. — До утра как-нибудь дотянем, а там видно будет.

— Ну вот и хорошо, — согласился Кузя. — А утром попробуем зайти в какую-нибудь деревню. Там и подхарчимся.

— Утром? — удивился Слободкин.

— Ну, сначала разведаем, понятное дело. Если немцев нет, войдем запросто и при свете.

— А если есть? — спросила Инна.

— Тогда дождемся ночи и войдем все равно.

— Опасно, — сказал Слободкин.

— Другого выхода нет, на ягодах далеко не уедешь. Опять замолкли, погрузившись каждый в свои мысли.

— Нет, вы разговаривайте, разговаривайте, мальчики, а то жутко как-то, — призналась Инна.

— В лесу бояться нечего, а в деревню мы со Слободкиным сходим.

— Нет, уж идти, так всем вместе. Я без вас в лесу не останусь.

Заснули только под утро. Но сон тот недолгим был и тревожным. Первой Инна проснулась, а может, и вовсе она не сомкнула глаз.

— Мальчики, нам не пора?

— Пора, — сказал Кузя и поглядел на небо. — Часов шесть уже, если не больше. — Кряхтя и постанывая, он начал подыматься. — Ну что делать будем? В деревню?

— В деревню.

— Только сперва я вам сделаю перевязка, — остановила их Инна, расстегивая медсумку.

Бинтов у нее уже мало осталось, медикаментов и того меньше, а раны у парней гноились. Инна старалась скрыть свое беспокойство, не умолкая говорила о чем-нибудь, пока перебинтовывала сначала Кузю, потом Слободкина.

Каждый из них молчал, не проронив ни стона, боясь, чтоб из-за его раны не задержались они тут. Скорее в путь!

Опять они подобрались к самому шоссе и пошли вдоль него, продираясь сквозь кусты, яростно отмахиваясь от комаров, проваливаясь по колено в болото. Шли долго, с частыми остановками. На шоссе было совершенно тихо.

— Спят еще, — решил Кузя.

— В деревне спят? — удивилась Инна.

— Не в деревне, а немцы. В деревне-то, поди, наработались.

— Да какая теперь работа, если немцы кругом, — сказал Слободкин. — Не представляю даже, что там может сейчас твориться.

Через некоторое время набрели на проселок, свернули на него. Сразу стало спокойней па душе: тут уж где-то совсем близко деревня. Вскоре и в самом деле на взгорке увидели несколько белых мазанок. Но, несмотря на утренний час, ни дымка над крышами, ни единого признака жизни не обнаружили.

Решили ночи не дожидаться. Огородами прокрались к ближнему сараю. Там было пусто. Из сарая, оглядевшись, подползли к крайней избе. Кузя приподнялся, заглянул в окно.

— Ни души.

Все трое поодиночке проникли в полуоткрытую дверь. На полу были разбросаны какие-то вещи, рыжий язычок лампады перед образами лизал темноту.

— Ничего не пойму, — развел руками Кузя, — куда все подевались? Эй! Есть кто-нибудь?

— Ой, лихо нам, лихо… — прохрипел с печи старческий голос.

— Кто тут? Хозяин, вставай, свои мы.

— Я не хозяин. — Из-за шторки показалось помятое, со всклоченной бородкой, бледное лицо старика. — Немец хозяин теперь. Ишь чего натворил. И добро все уволок, и людей распугал, и сказал: повесит на суку каждого, кто в колхозе. А мы все в колхозе. Ну, народ в лес и подался. Только я вот, убогий, один. А вы сами-то отколь?

— Солдаты мы, папаша.

— И девка солдат?

— Тоже с нами.

Старик свесился с печи, слезящимися глазами уставился на Инну.

— Сколько те лет-то?

— Восемнадцать.

Старик перекрестился.

— А мамка твоя где?

— В Гомеле.

— Голодные небось? Ребята промолчали.

— В огороде картошка. Копайте сами. Больше нечем угощать. Все обобрал, до последней крохи. Курей порезал. Копайте и уходите — шоссейка рядом, не ровен час опять набежит.

— А вы-то как же, папаша? Может, подать вам чего?

— К ночи старуха придет, она и подаст.

Он сбросил с печи мешок, на котором лежал.

— Копайте, говорят. Проворней только.

Поблагодарили старика и вышли. Кругом было все так же тихо.

— Как на кладбище, — сказал Кузя. — Куда же все-таки люди ушли? Почему ни один в лесу не попался?

— Лес велик, встретим еще, — отозвалась Инна. — Мне старого жалко.

— Да-а…

Они забыли про все — про голод, про усталость, про боль. В груди закипало такое чувство, какого еще не испытывали.

— Это ж надо! «Не хозяин я здесь». Лежит человек на сложенной своими руками печи, а хозяином тут немецкий солдат оказывается!

Кузя выругался.

Инна отвернулась.

— Тут и мы виноваты, — решительно заявил Кузя. Слободкин поглядел на него — не ослышался ли?

— Мы, мы! — убежденно повторил тот. — Парашютисты! Первая скрипка! Где она, первая? Не слышно ее что-то. Раскидало нас, как котят. Ходим-бродим по лесу, голодные, побитые, костер разжечь и то боимся. Горе…

На Кузю страшно было взглянуть. Сжав кулаки, он глядел в сторону шоссе. Казалось, появись там сейчас немцы — ринется на любые танки хоть с голыми руками.

— Гады, вот гады… — прохрипел он в бессильной злобе.

— Я предлагаю накопать все-таки картошки. Инна неумело начала дергать ботву. Кузя — почему-то рассердился:

— Да не так же, не так!

Инна обиделась, на глазах у нее появились слезы, она отвернулась.

Кузя рассердился еще больше.

— Вот как надо! Вот как! — Он, отставив раненую ногу в сторону, наклонился и с остервенением ухватился за картофельную ботву пониже, высоко над головой поднял вырванный куст с обнажившимися клубнями. — Вот так, понимаешь?

Да так и застыл, прислушиваясь к какому-то далекому, едва различимому звуку. Звук приближался быстро, уже через несколько секунд все трое поняли: самолет!

Картофельный куст выпал из рук Кузи. Он отряхнул с ладоней землю, сорвал с плеча автомат. Еще через мгновение шагнул в сторону, лег на спину. Самолет шел точно на деревню, слух не обманул Кузю.

В нарастающем грохоте отчетливо прозвучала дробь Кузиного автомата.

— По мотору бил? — спросил Слободкин, когда все стихло.

— По мотору.

— Все равно зря. Это если целый батальон строчить будет, кто-нибудь, может, и угодит в щелочку.

— А ты вместо того, чтоб речи произносить, взял бы да попробовал, огрызнулся Кузя.

Стихший было рокот мотора стал нарастать с новой силой.

— Ну, теперь не зевай! — рявкнул Кузя.

И все трое они повалились в ботву.

Слободкин уже ничего не слышал — ни самолета, ни Кузи. Слова Поборцева возникли почему-то у него в памяти: «Угол упреждения, ясно? Угол упреждения, сила ветра, скорость полета…» И голос собственной ярости: «Ну давай же, давай, растяпа!»

Две строчки трассирующих пуль неслись навстречу самолету. Вот сверкающие гигантские ножницы лязгнули перед самым пропеллером.

Не ответив ни единым выстрелом, самолет пронесся мимо.

— Почему он не стреляет? Почему не стреляет? — вырвалось у Слободкина почти истерическое.

— А ты не волнуйся. Вот развернется третий раз и даст жизни, успокоил его Кузя. — Я к нему привыкать начинаю: организованный, экономный, дьявол. Боезапас даром не тратит. Это мы с тобой пуляем, куда бог пошлет. Так что же, собьем мы его или нет?

— Собьем! Собьем, мальчики! Спокойно только… — Это Инна голос подала.

— Попробуем. — Кузя передернул плечами, разравнивая перед собой землю. — Никуда не уйдешь, сволочь. Нас накроешь и сам накроешься.

Слободкин инстинктивно повторил движение Кузи. Рыхлая огородная земля раздалась под плечами, и ему стало удобно, как в турели.

— Ну, теперь давай!

— Умолкни! — цыкнул на него Кузя. — И не торопись. За мной следи.

Начинался третий заход. Немец пустым уходить не хотел. Но перед ним снова лязгнули ножницы Слободы и Кузи. И вдруг мотор поперхнулся, завизжал, застонал. Из-под капота вырвался черный дым, и вот не подвластные больше летчику крылья понесли самолет в лес, прямо на верхушки деревьев.

Раздался глухой удар. Ребята вскочили на ноги, побежали на этот звук. Откуда только силы взялись и куда подевалась боль в ранах! Успели вовремя; выкарабкавшийся из покореженного самолета летчик уже ковылял в сторону.

— Стой! — крикнул Кузя.

Немец остановился, повернулся всем корпуса, расстегнул кобуру пистолета, но так и замер в этой позе.

Он был ошеломлен — девчонка, двое русских солдат с немецкими автоматами.

— Рус?!

— А ну, давай оружие! — Кузя запустил руку в расстегнутую кобуру на бедре немца, извлек оттуда огромный пистолет вороненой стали и второй раз за этот день выругался.

— Ты что? — удивился Слободкин.

— Ничего. Ракетницей пугать удумал. Не на таких нарвался.

Слободкин увидел, что в руке у Кузи действительно самая обыкновенная ракетница.

Немец побагровел, сунул руку за борт комбинезона, но Кузя снова опередил его:

— Отставить!

И шваркнул затвором автомата. Летчик поднял правую руку над головой.

— Обе, обе! Цвай!

Летчик замотал головой и застонал, дотронувшись правой рукой до левой чуть выше локтя. Оказывается, левая висела у него как плеть.

— Ничего, ничего! На нас погляди. — Кузя показал немцу на бинты — свои и Слободкина: — Видишь? Чья это работа? А? Твоя, может? Говори!

Немец глядел на них со страхом и удивлением: все в бинтах, а воюют. Стоят перед ним с немецкими автоматами наперевес, говорят по-немецки. Впрочем, нет, не совсем по-немецки: от волнения Кузя все время сыпал немецкие слова вперемешку со своими, русскими:

— Руки вверх, говорят тебе! Битте, битте!

Немец по-прежнему держал высоко поднятой только одну руку.

— Обыскать его, — приказал Кузя Слободкину.

Превозмогая физическое отвращение, Слободкин начал шарить у немца в карманах, которых оказалось бесчисленное множество.

— А это уже не ракетница, — сказал он, доставая браунинг с гравировкой.

— Это именное оружие, — пояснил Кузя, — не у нас первых шкодит.

Кузя взял у Слободкина браунинг, подбросил его на ладони, спросил:

— Воевал, значит? Ланге зольдат? Говори.

Немец молчал.

— Видал? Важничает еще! Чего вы к нам приперлись, гады? Говори, последний раз спрашиваю.

Немец покачал головой, давая понять, что отвечать не намерен.

Кузя, хромая, сделал несколько шагов назад, приказал отойти Инне и Слободкину.

Фашист понял, что это значит, но пощады не запросил. Так и стоял с одной высоко поднятой правой рукой, — казалось, вот-вот крикнет: «Хайль Гитлер!» Но не крикнул. Не успел просто.

В лесной тишине автоматные выстрелы показались оглушительными. Инна даже уши зажала.

— Надо осмотреть машину.

Кузя сказал это подчеркнуто спокойно и деловито, словно стараясь отвлечься от происшедшего. Так же по-деловому, вникая в каждую мелочь, он обошел со всех сторон сбитый самолет, забрался в кабину, порылся там и нашел планшет, туго набитый какими-то бумагами.

— Главное богатство тут, — похлопал он по лоснящейся коже планшета и перекинул его через плечо. — Карта на карте. А сейчас…

— А сейчас, — не дал ему договорить Слободкин, — немедленно в деревню. Копать картошку.

Они повернули обратно. Голод опять погнал их. Казалось, будь деревня наводнена немцами или откажи им силы из-за ранений, их все равно уже не остановило бы это. Они бы и ползком добрались. Рассудок выключился вдруг совершенно. Один инстинкт работал.

Пока спешили к деревне, мешок потеряли. Пришлось Слободкину с Кузей снимать с себя гимнастерки. Набили их картошкой и только тогда, вконец измученные, побрели в лес.

Там парни долго отлеживались, пытаясь грызть сырую картошку. А Инна за кустами потихоньку от них собирала сухие валежины.

— Давайте все-таки распалим огонь, — сказала она, возвратясь с охапкой хвороста. — Что поделаешь. Или с голоду помрем, или повоюем еще.

Разожгли. Сухие валежины не давали дыма.

Дождаться, пока испечется картошка, не хватало терпения. Выхватывали из огня черные раскаленные картофелины и, обжигаясь, заглатывали их почти не разжевывая.

Наелись, заснули, забыв обо всем. Спали долго, никто не знал в точности, сколько. Солнце вернулось на прежнее место, когда Кузя открыл глаза. Он огляделся вокруг, поежился со сна, заговорил сам с собой:

— Одно из двух — или полчасика сыпанули только, или целые сутки отмерили.

— Полчасика, — ответил Слободкин спросонья. Кузя запустил руку в золу костра.

— Не-ет, тут не полчасиком пахнет. Все выстудило давно. Подъем, братцы!

Они выгребли из золы всю оставшуюся от вчерашнего пиршества картошку, стали есть уже не спеша, переговариваясь.

— Во-первых, надо связаться с местным населением, — рассуждал Кузя. Больной старик не в счет, он плохой нам помощник. Во-вторых, необходимо как можно скорей напасть на след бригады. После того боя, возможно, рассредоточились, но потом все равно будет общий сбор. Обязательно. Где? Все это мы разведать должны и — скорее, скорее к своим. География у нас теперь в кармане. — Кузя расстегнул кнопку планшета, в руках у него зашелестели карты всех цветов и масштабов. Он ткнул пальцем в оказавшуюся среди них политическую карту Европы и прочитал: — «Могилев, Рогачев, Борисов…» Все разобрать можно.

— Ты совсем немцем заделался, — сказал Слободкин.

— Нужда заставляет. А знаете, братцы, какое счастье я вчера испытал?

— Ну?

— Немца мы не просто сбили — немецкими автоматами! Это многого стоит. От своего же оружия сгинул. А! Я даже хотел ткнуть ему автомат в нос, чтоб понял…

— Ну и надо было, — перебил его Слободкин.

— Гуманность заела. Дурацкая наша, русская.

— По-гуманному можно с людьми, — вздохнула Инна. — Этот зверем пришел.

— Бить их надо, — согласился Кузя. — Убивать. Кузя снова склонился над картой:

— Кричев, Шклов, Чернигов…

— А Клинск? А Песковичи? — перебил Слободкин.

— Гомель где? — спросила Инна. — Есть Гомель?

— Гомель! — Кузя остановил черный от золы и картошки палец на пересечении узких линий. — А вот Клинск а и Песковичей что-то не видно.

Они стали вместе шарить по карте и от волнения долго не могли найти ни того, ни другого. Отыскав, успокоились.

— А в общем ощущение у меня все равно самое скверное, — вздохнул Кузя.

— Что такое!

— Не могу этого точно еще передать. Сами подумайте: карта нашей земли по-немецки заговорила уже… Я вдруг представил себе: входят они в города, меняют названия на свой лад и городов, и улиц, и площадей. И Чернигов уже не Чернигов, а Чернигоф… «Могилеф, Рогачеф, Борисоф» — тут так и написано. — Он брезгливо отбросил карту.

— Ну, это зря уже, — сказала Инна. — При чем тут карта?

— Очень даже при чем, — стоял на своем Кузя. — На цвет обратили внимание?

— На что?

— На цвет! — рассердился Кузя. — И себя и нас одной краской…

Слободкин с Инной наклонились над картой и увидели: фиолетовая муть растеклась по всей Белоруссии, до самого края листа…

— Теперь понятно? — спросил Кузя.

— Теперь — да. — Инна наподдала ногой карту, потом нагнулась, чтобы порвать ее вовсе и тем отвести душу, но Кузя остановил девушку:

— И все-таки спокойствие прежде всего. Придет время, порвем, спалим даже, чтоб клочка от нее не осталось. А сейчас…

Он взял из рук Инны карту, распрямил ее на земле, и снова черный палец его зашуршал по складкам бумаги.

— Мы вот здесь приблизительно. Или вот здесь…

— Так где же? Здесь или здесь?

— Вы меня спрашиваете? — удивился Кузя.

— Конечно. Ты за командира у нас, — ответил Слободкин.

— Глупости! Какой из меня командир? Давайте думать вместе. Главное сейчас — определиться. Какой сегодня день? Слободкин и Инна пожали плечами.

— То-то! Серьезные все вопросы. Счет верстам и дням потеряли.

Не годится так. Ну-ка прикинем. Началось в воскресенье.

— В воскресенье.

— Воскресенье — раз. Понедельник — два. Вторник — три. Среда — четыре. Четверг — пять… Так, что ли?

— У нас началось в субботу, — сказала Инна. — Я спала после дежурства, и вдруг…

— Мы все спали, но это было раннее утро воскресного дня.

— Как хотите, но у нас началось именно в субботу. В субботу поздно вечером.

— Ну ладно, не будем спорить из-за одного дня. Итак, сегодня что у нас? Пятница? Суббота? Или…

— Я не знаю, — сказала Инна. — У меня давно уже все перепуталось.

— И у меня, — сознался Слободкин.

— Честно говоря, у меня тоже, — вздохнул Кузя. — Допустим, сегодня ровно неделя.

— Суббота, значит? — спросила Инна.

— Я и так уже сбился, — осуждающе поглядел на нее Кузя. — Ну ладно, пусть будет суббота.

Они спорили еще долго, пока окончательно не перемешали все дни и числа.

— А все-таки у страха глаза велики, — вдруг мрачно сказал Кузя.

— О чем это ты? — не понял его Слободкин.

— Ни о чем, а о ком. О нас с вами. Только с перепугу можно стать такими простофилями, как мы. В деревне были?

— Были.

— Как она называется? Даже этого не узнали.

— У старика-то?

— Хотя бы.

— Да он…

— «Да он», «да он»! Чудики мы, вот и все. Придется еще раз судьбу испробовать. Так и надо таким разиням.

— Это ты кого так? — спросил Слободкин.

— Не ее же, конечно, — он сердито кивнул на Инну, — наше соображенье с тобой где?

— Да-а… простое ведь совсем дело. Я согласен идти еще раз.

— Я сам схожу, — тоном, не терпящим возражений, сказал Кузя. — И сейчас же.

— Ты с ума сошел! Сейчас — ни в коем случае!

— Нет, нет, только сейчас. Нельзя больше терять ни минуты.

Он ушел, хромая. Казалось, его не будет целую вечность. Слободкин и Инна приуныли, приготовились ждать до вечера, но случилось все по-иному. Примерно через час зашуршали сухие листья под ногами Кузи и он предстал перед глазами друзей, счастливый, сияющий.

— Собирайтесь!

— Что такое!

— Собирайтесь, вам говорят. Своих нашел!

Слободкин и Инна заспешили за Кузей. Скоро они оказались на поляне, посредине которой сидела старуха, такая же древняя, как тот старик в деревне. Перед старухой стояла корзина, полная грибов.

Подошли поближе, заговорили:

— Здравствуйте, бабушка.

Она поглядела очень спокойно, но недоверчиво, прошамкала:

— Вам кого? Своих, что ли?

— Своих, бабушка.

— А где свои-то? Своих нету давно.

— И в деревне тоже?

— И в деревне. А вы отстали? — Отстали, бабушка. Но мы догоним еще.

Старуха с сомнением оглядела их:

— Шибко идет. На колесах.

— Нам бы с вашими поговорить, с деревенскими.

Старуха помолчала, потом, как бы рассуждая сама с собой, спросила:

— Свои, значит?

— Ну конечно, свои, бабушка, — шагнула вперед Инна.

— Пойдемте со мной. Только я тихо пойду, ноги не мои совсем.

— Да и мы тихоходы, бабуся, — сказал Слободкин.

Инна взяла старуху под руку. Они пошли в самую чащу. Через каждые несколько шагов старуха останавливалась, хрипло и тяжело вздыхая. Парни тоже пользовались остановками, чтоб передохнуть.

— К старику хотела сходить, проведать, как он там, да уж ладно, к ночи схожу, — сказала старуха.

— А старик где? В деревне?

— Вот и горе-то. Инна остановилась.

— Вы уж, бабушка, ступайте тогда в деревню, а хотите — мы вас проводим.

— Ишь чего удумали! Он, — она подняла над собой палец, — нас живо проводит!

Проводил уже немало. Схоронить не успели еще…

— Старика вашего мы видели, бабушка, — не выдержал Кузя. — Он в крайней хате, на печке сидит?

— На печке, на печке, — широко раскрыв глаза, запричитала старуха. Наши были у него намедни. Живой вроде. Живой? А?

— Живой, живой, бабушка. Его бы надо в лес переправить.

— Он с печки никуда. «Хочу, говорит, помереть в своем доме».

— Ну вот что, бабушка, — подумав, сказал Кузя. — Мы еще к нему сходим. Вот с вашими повидаемся, поговорим обо всем, потом проведаем вашего мужа.

— Какого мужа? Сосед это наш.

— Сосед?

— Сосед.

— И что же? Так вовсе один и живет?

— Один.

Кузя, Слободкин и Инна переглянулись. В такую минуту чужие люди друг о друге пекутся. Хотелось сказать старухе что-нибудь очень хорошее, доброе. Но слов таких не было у них в ту минуту. Все куда-то исчезли вдруг. Только Инна молча обняла старую и поглядела вверх: на самом краю неба шевельнулся тревожный звук.

— Самолет? — Нечистая сила, — перекрестилась старуха.

— Он самый, — сказал Кузя. — Высоко.

— Высоко, высоко! — засуетилась старуха. — К своим надо, к своим!

Самолет действительно шел на большой высоте. Шум его уже доносился настойчиво накатывающимися волнами, но через несколько минут, оказавшись в плотном кольце баб и стариков, Кузя, Слободкин и Инна забыли о самолете.

Их провожатая стояла с гордым видом рядом, продолжая что-то говорить, но слабый голосок ее совсем уже не был слышен. Вопросы сыпались со всех сторон. Кто такие? Откуда? Куда? Что на фронте? И где он, фронт?…

О себе Кузя, Слободкин и Инна рассказали, конечно. А вот фронт? Что там сейчас? И где он, в самом деле? Им вдруг стало мучительно стыдно за то, что не могут дать ответа. Деревенские поняли это и попробовали, как могли, успокоить:

— Там знают, наверно.

— Где?

— В Москве. Там все знают.

Мало утешительного было в тех словах. На душе еще горше стало, еще обиднее. У Кузи вырвалось:

— Не бежим мы, не думайте…

— Христос с вами! Нешто мы попрекаем? Насмотрелись на всякое. Израненные скрозь, избитые, больные, в чем душа держится, а идут, свою часть догоняют. Да нешто ее догонишь? На одних грибах-то? Много в лесу развелось грибников вроде вас, горемычных.

— Грибников?!

— Ну да, голодные идут, огня не разжигают, едят все сырое — грибы, коренья, ягоды. Ах, сыночки, сыночки, что же делать с вами? Чем подсобить? Куда девать?

— Никуда нас не надо девать, — мрачно сказал Кузя. — Нам бы табачку на дорожку, а еще…

— А еще?

— А еще расскажите, где мы. — Кузя почему-то покраснел и уставился в землю. — Шоссейка рядом какая?

— Варшавка.

— Варшавка? Так вот нас куда занесло!.. Кузя поглядел на Слободкина и Инну.

— А мы думали…

— Точно, Варшавка. Он по ней днем и ночью.

— Ну, ночью-то не особо, днем, это верно, густо идет. Значит, Варшавка? Так, так, так… Ну что ж, это лучше даже. А деревня?

— Карпиловские мы.

— Не слыхал что-то. А ты, Слобода? — наморщил лоб Кузя.

— И я тоже.

— А Песковичи знаете?

— Это где же будет?

— Там, — неопределенно махнул рукой Кузя. — Так как же насчет табачку? Нам нынче в дорогу.

Но не так-то легко было внушить старикам и бабам, что солдаты есть солдаты. Знай свое — сыночки, и все тут. И еще — доченька.

— А эта-то куда?

— С нами она.

— Девочка ведь совсем. Это что же творится на белом свете? К мамке надо бы, не на войну.

Инна молчала-молчала и вдруг разобиделась:

— Мне медсанбат догонять надо.

Незнакомое слово «медсанбат» произвело впечатление. Очевидно, деревенские подумали, что медсанбат — это какое-нибудь учреждение, находящееся далеко от линии фронта. Сколько таких медсанбатов встретили потом Слободкин, Кузя и Инна на дорогах войны. Именно далеко от линии огня, в глубоком тылу, но не в том тылу, где спокойно и тихо, а во вражеском, где от тебя до смерти рукой подать.

Глава 6

Вечером того же дня перед тем, как расстаться, деревенские собрали солдатам в дорогу целую корзину всякой еды. Две чистые простыни пожертвовали «медицине» на бинты. И про табак не забыли.

В ту минуту казалось, что продуктов хватит на неделю. Но слова баб и стариков о «грибниках» подтвердились. Уже на следующее утро повстречали двух пограничников, изможденных и ослабевших.

Они тут же, за один присест, съели все, что было в корзине. Как поели, так и свалились, впав в глубокое забытье. Разморило ребят. Лес огласился таким храпом, что стало страшно: все же Варшавка, от которой Кузя, Слободкин и Инна старались теперь не отходить, была не дальше как в двухстах метрах. Чтобы восстановить тишину, пришлось разбудить новых знакомых. Это оказалось не таким простым делом.

Кое-как растолкав пограничников, получили заверение, что шума больше не будет. Не прошло и нескольких минут, как те снова захрапели. Всю ночь только и делали, что будили храпунов, а под утро, выбившись из сил, сами заскули. Но не все. Позднее Кузя и Слободкин узнали, и то совершенно случайно, что Инна совсем не ложилась в ту ночь.

После этого авторитет «медицины» в глазах Кузи и Слободкина возрос еще больше. Когда знакомили Инну с пограничниками, Кузя так и сказал:

— Она у нас молодец в отряде.

— Точно, — поддержал его Слободкин. — Подписываюсь.

— Насчет Инны?

— И насчет отряда тоже. Как это мне раньше в голову не пришло? Мы ведь и вправду отряд, а теперь тем более. Сила!

Рассказали друг другу о своих мытарствах. Подсчитали «штыки» и решили действовать сообща. Даже название отряду придумали. Так пограничники Кастерин и Васин стали бойцами лесного отряда «Победа».

Очень понравилась им затея с тросом. Они все время поторапливали парашютистов:

— Ну, показывайте, показывайте ваш трос! Давайте вместе попробуем.

Трос лежал недалеко от шоссе, замаскированный, как самое совершенное оружие. Кузя показал его новому пополнению, объяснил, как вязать, как натягивать. Стали вести усиленное наблюдение за Варшавкой, выбирать место, где и когда лучше устроить засаду.

Обстановка между тем усложнялась. Немцы с каждым днем становились все осторожнее, и застать их врасплох было трудно.

А листовки отряда «Победа» и подавно насторожили пришельцев. Идея эта пришла на ум Кузе.

— Я бы сам сочинил, да нет у меня таланта такого. Вот, может быть, Инна?

Думали, что откажется, но Инке даже польстило доверие. Скоро был готов текст первой листовки. В ней было сказано: «Уходите, фашисты, с Варшавки! Не уйдете — будем бить вас тут днем и ночью. Отряд „Победа“».

— Я ж говорю, — подбодрил засмущавшуюся Инну Кузя, — не девочка, а целое управление пропаганды и агитации!

Теперь надо было во что бы то ни стало достать бумаги и приступить к делу.

Тут уж проявился Кузин талант. Быстро и аккуратно нарезал березовой коры. Из-под его ножа так и сыпались ровные белые прямоугольники, мало чем отличавшиеся от настоящей бумаги. А карандаш отыскался у Васина.

За один день было изготовлено несколько десятков листовок. Их разбросали по шоссе на участке длиной километров в пять. Васин, которому на другой день было поручено проверить, в каком состоянии находится «засеянный» листовками участок, вернулся с задания загадочно улыбающийся.

— Ну как? — кинулись к нему все с. расспросами. — Клюнуло? Или нет?

— Еще как!

— Все в цель попали? Вот это работа! Ни одной листовки на всех пяти километрах?

— Не то чтобы ни одной, но наши почти все в яблочко.

— Толком говори, Васин!

— Какие все стали нервные! Война только-только начинается, а мы уже нервишки поразмотали. Что с нами дальше будет?

Васин запустил руку за пазуху, вытащил оттуда чуть покоробившийся кусок бересты.

— Читайте!

— Так, значит, лежат? Зачем же ты поднял, чудило? Кто тебя просил?

— Читайте, вам говорят! — гаркнул Васин. Кузя взял листовку из рук пограничника и медленно, по складам, прочитал вслух:

— «Смерть фашистским захватчикам! Партизанский отряд „Удар по врагу“».

Вот ведь что, оказывается, происходит! Люди не выпустили оружия из рук — собираются в лесу по двое, по трое, становятся отрядами…

Воодушевленные этим, решили во что бы то ни стало сегодня же повторить операцию с тросом.

На шоссе от зари до зари несли патрульную службу немецкие бронемашины. Пришлось действовать со всеми предосторожностями. В темноте натянули трос, стали дожидаться рассвета. Как только немного рассвело, вышли из засады проверить, хорошо ли все сделано. Тут же последовал мощный пулеметный удар: на обочине, тщательно замаскированный ветками, всю ночь стоял броневик.

Пули зацокали по асфальту. Ребята кинулись прочь с дороги, но не врассыпную, что было бы самым правильным, а все скопом, па крутой песчаный взгорок, будто их никогда ничему не учили… А пули, конечно, за ними — по тому же взгорку. Добежали бойцы до гребня, повалились наземь. Оглянулись из-за укрытия, видят — распят Васин на песке, как на кресте. Руки в стороны, из зажатых кулаков песок струйками льется. Гимнастерка уже черная от крови, а немецкий пулемет все надрывается.

Потом все стихло. Броневик бесшумно тронулся с места. Кузя, Слободкин и Кастерин из всех автоматов открыли огонь по колесам быстро удалявшейся машины. Но она так и ушла невредимой.

Оттащили Васина в лес. Думали, ранен только, придет в себя. Но как ни хлопотали над ним, Васин не подавал никаких признаков жизни.

— Глупо все как получилось! — сокрушенно развел руками Кастерин. — С того света вроде выбрались, своих повстречали — и вот поди ж ты… Сами, конечно, виноваты — подставились.

— Сами, — согласился Кузя. — Простить себе не могу.

— А ты-то тут при чем? — спросил Кастерин.

— Он у нас за старшего, — пояснил Слободкин.

— А… Тут все хороши. Раззявы, — в сердцах махнул рукой Кузя.

Целый день они были под впечатлением тяжелой утраты. Что бы ни делали, о чем бы ни говорили, мысль все время возвращалась к Васину, к тому, как нелепо он погиб.

Даже еще одно новое пополнение, с которым наутро вернулся Кузя из разведки, не сразу подняло сникшее настроение. А привел с собой Кузя не кого-нибудь — двух бойцов с голубыми петлицами! И не откуда-нибудь — из родной парашютной бригады!

Они рассказали Кузе и Слободкину, что произошло после того первого ночного боя в лесу, как развивались дальше события. Сражение с немецким десантом было выиграно. Вражеские парашютисты были рассеяны, перебиты, взяты в плен. От пленных узнали планы немецкого командования. Эти ценнейшие сведения передали в округ. Получили приказ: всем выходить на излучину Днепра.

Эти двое, которых привел Кузя, «подметали», как они выразились, последние крохи: прочесывали леса, извещая парашютистов о месте сбора.

— На ловца, как говорится, и зверь бежит, — сказал один из них. — Ну, вам все ясно? Мы дальше потопали.

— Зверь, говоришь? — переспросил Слободкин, оглядев товарищей, и впервые заметил, что вид у всех действительно был самый что ни на есть зверский: обросли, обтрепались, исхудали. Особенно нелепо выглядел Кузя. Борода у него вообще росла не по дням, по часам, а тут вдруг поперла невероятными клочьями.

— Фотографа не хватает, — сказала Инна. — Остался бы на память поясной портрет.

Что-то было грустное в этой шутке. Или Инна немного влюбилась в Кузю и чувствовала, что надвигается расставанье, или просто обстановка действовала?

А расставанье в самом деле приближалось. Вот выйдут к излучине Днепра, предстанут пред светлые очи начальства, получат благодарность за то, что в лесу времени зря не теряли, а еще скорей нагоняй за то, что так медленно собирались, — и айда на переформировку, переэкипировку и прочее «пере» куда-нибудь за тридевять земель от этих уже ставших родными мест.

Инну тоже где-то поджидали перемены. Вот-вот отыщется ее медсанбат или объявится новый, которому она позарез необходима будет, который без нее и в войну вступить по-настоящему еще не решился.

Но все-таки, что бы ни случилось, они все вместе долго еще будут вспоминать свою лесную жизнь, полную невзгод и лишений, но в то же время и прекрасную: ведь именно здесь, в белорусском дремучем лесу, в белорусских болотах, учились они бить врага, презирать опасность и смерть, подстерегавшую на каждом шагу.

— Верно я говорю, Кузя? — спросил Слободкин.

— Про что?

— Про лес, про болото.

— Верно. И все-таки обидно. В своем краю, в своей стране идем по лесам, крадемся, как воры, хоронимся света белого, с голоду подыхаем, собственный ремень изжевать готовы. Не обидно разве?

— Обидно. И все же смерть идет по пятам за ним, не за нами.

— Смерть — она дура, потаскуха, можно сказать, за кем угодно увяжется.

— Это тоже верно, И все-таки — УМХН.

— УМХН? Что за штука?

— Штука простая очень, но ценная, без нее мы накроемся быстро. УМХН У Меня Хорошее Настроение. Это когда мы еще ребятами были, в игру такую играли — зашифровывали интересные мысли. Кто кого перехитрит.

— А зачем? — спросил Кузя. — Если мысли хорошие, для чего их зашифровывать? Глупость какая-то.

— Нет, не глупость. Бывают вещи хорошие, например любовь, а говорить про нее не принято как-то. Мало ли кто что подумает! Вот мы ребусами и шпарили.

— Не знаю, не знаю. К нашему положению это, во всяком случае, не подходит. Детство есть детство, война есть война.

Кузя не склонен был сегодня шутить. Он вдруг начал терять вкус к улыбке. Это что-нибудь да значило. Слободкин посмотрел на него внимательно и поразился: глаза выцвели, стали из голубых серыми, холодными, злыми.

— Кузя, что с тобой? Ты не рад, что ли? Мы же скоро к своим выходим.

— Что к своим выходим, хорошо. А все остальное…

— Что остальное?

— Далеко слишком немец пропер.

— Насколько пропер, столько ему и обратно топать.

— Это точно. Но до той поры мы еще нахлебаемся. Я не о себе, ты не думай. Мне маму жалко. Я когда в Москву ездил, мало с ней побыл. А ведь старенькая, плохая совсем.

— Моя тоже, как ты знаешь, не моложе твоей, но я ведь молчу.

Как ни старался Слободкин отвлечь Кузю от мрачных мыслей, тот твердил свое: «Старенькая…»

Что мог сказать Слободкин ему на это? Люди вообще быстро старятся, особенно матери, особенно на войне. Слободкин вспомнил, как увидел мать после первой в жизни полугодовой разлуки и обмер — десятки новых, незнакомых ему раньше морщинок разветвились по ее лицу, «Мама, — хотел крикнуть он, — что с тобой? Ты болела?» Но сказал другое: «А ты не изменилась совсем. Молодчина…»

Долго проговорили они в тот раз с Кузей. Мрачные, приунывшие, они не смогли уснуть почти всю ночь, хотя решено было спать перед дальней нелегкой дорогой.

Слободкин дал себе слово больше не приставать к Кузе с нелепыми ребусами и сокращениями. В самом деле, детство прошло, кануло в вечность, зачем все это?

А утром Кузя подошел к Слободкину, наклонился к самому уху, сказал тихо, заговорщически, но совершенно отчетливо:

— А все-таки УМХН! Ты прав, Слобода. Слободкин обрадованно переспросил:

— УМХН?…

— Ну конечно. К своим же идем! Скоро крылышки у нас опять отрастут. Совсем другое дело будет.

Никогда еще они не рвались так к прыжкам с парашютом, как сейчас. Там, в самолете, с парашютом за спиной, они чувствовали себя сильными, непобедимыми, грозными для любого врага.

«Скорей, скорей к излучине Днепра, к своим, к самолетам!» поторапливали они самих себя и Кастерина. «Медицину» торопить не надо было — и без того ходко шагала.

Плохо было только то, что наступила пора оторваться от Варшавки. Но напоследок они решили еще раз оставить немцу память о себе.

Кузя начал развивать возникший у него план:

— Заляжем у самой дороги и будем ждать…

— Мотоциклы опять, что ли? — перебил Слободкин. В тоне его послышалось разочарование.

— Я твои мысли все наперед знаю, — сказал Кузя. — Про обоз размечтался? Скажи, угадал?

— Хотя бы и про обоз.

— Ну и я же о нем! Чтобы и хлеба, и зрелищ. Так вот, значит, заляжем и будем лежать, пока обоз не появится.

— Долго ждать придется. А курсак-то пустой. Кузя рассердился:

— Курсак пустой не у тебя одного.

— Правильно! — вмешалась Инна. — Не будем хныкать. Не будем, мальчики?

— Дальше давай, Кузнецов, — решительно сказал Кастерин и строго поглядел на Слободкина. — Кузнецов у нас старший?

— Допустим.

— Не допустим, а старший. Слушай! — Кастерин слегка толкнул Слободкина в плечо. — А ты говори, — глянул он на Кузю.

— Я сказал уже: выберем место, заляжем, будем караулить обоз.

— Насчет места ты не сказал, — буркнул Слободкин.

— Вот это совсем другой разговор! — опять хотел толкнуть его Кастерин.

Слободкин инстинктивно отшатнулся.

— Тише ты его, — остановил руку Кастерина Кузя, — он ведь все равно не скажет, что у него чугун в боку. Конспиратор великий. Как себя чувствуешь, Слобода?

— Идите вы все к лешему! Про обоз давай… Кузя объяснил, как представляет себе налет на немецких обозников. План был разумный, продуманный.

— Я ж говорю — старший, — резюмировал Кастерин.

— Подходит, — согласился Слободкин. Общими силами кое-что уточнили.

— Тут самое главное — не зарваться, — сказал Кузя. — Как говорится, вовремя приплыть, вовремя отчалить.

Когда начало темнеть и Инна закончила ежедневную перевязку, вышли из леса, подошли вплотную к шоссе, залегли в кустах. Договорились спать по очереди. Бесконечно тянулись часы ожидания.

— Ты почему не спишь? — шепотом спросил Слободкин Кузю. — Твой черед ведь.

— А ты почему?

— Мое время вышло уже. Я по звезде слежу.

— По звезде? Ты что, сквозь облака видишь?

— Вон там, на горизонте, светится одна.

Кузя на локтях подтянулся поближе к приятелю.

— Где?

Слободкин взял Кузину руку, показал ею на звезду, которая действительно еле теплилась на самом краешке неба.

— От меня тоже видно, — подал голос Кастерин.

— Значит, так-то вы спите? — сказал Кузя. — А договорились еще. Только «медицина» отдыхает, так получается? Ну, ей при всех графиках положено. Отбой!

Полежали несколько минут молча.

— А звезды уже нет, — послышался девичий шепот.

— «Медицина»?!

— Не зовите меня больше так. Я такой же человек, как все.

— Ты прелесть у нас, Инкин, — как-то очень задумчиво и мечтательно сказал Слободкин. — Ты мне напоминаешь…

— Отставить! — на этот раз совсем решительно и властно рявкнул Кузя.

Впрочем, и без его команды так на так бы и получилось — проснулась Варшавка. Загудела, залязгала — сначала вдалеке, потом ближе, ближе и скоро вся налилась железным громом…

Опять потерян был счет часам и минутам. Скоро солнце со всех сторон начало обшаривать жидкие кустики, в которых спрятались четверо. Пекло нещадно, без перерыва, без жалости. А на кебе, как назло, ни единого облачка. Только комариная ряска между землей и солнцем. Все опухли опять до чертиков. Пожалели даже, что так близко к дороге легли, но в лесок перебраться уже не было никакой возможности, хоть и недалече он был и все время манил своей тенью.

— А какие у немцев обозы? — наклонившись над самым ухом Кузи, спросил вдруг Слободкин.

Кузя наморщил лоб. «В самом деле, какие? Конные? Вряд ли».

— На машинах, ясное дело, — видишь, танки как шпарят. На конях разве угонишься?

— Но разведчики у них ведь верхом, ты же знаешь.

— Да-а… Ну, не будем гадать, посмотрим.

Когда солнце было совсем высоко, на шоссе вдруг неожиданно стихло. Наверное, добрых полчаса стояла полнейшая тишина, даже комары куда-то исчезли.

— Может, зря стараемся? — неожиданно громко спросил Кузю Слободкин.

— Тише ты, чертушка! — цыкнул на него Кузя. — Молчи и слушай.

— Я молчу.

— И слушай, тебе говорят.

— Ну, слушаю.

— Я слышу уже, — встрепенулась Инна. Все насторожились. Кузя привстал на корточки и тут же снова резко припал к земле.

— Обоз!..

Из-за поворота дороги прямо на них двигались крытые фургоны, в которые были впряжены гигантские рыжие лошади.

«Опять рыжие», — подумал Кузя и почему-то глянул на Слободкина. Тот неотрывно смотрел на фургоны и беззвучно шевелил губами.

«Неужели опять считает? — пронеслось в голове у Кузи. — Совсем забыл тогда у него спросить, помогает ли это, когда мурашки по коже. А ну-ка попробую… одна, две, три…»

Слободкин больно саданул его в бок:

— Соображаешь?

— Веселей так! — огрызнулся Кузя. — Десять, одиннадцать…

— Тише, чудик, умоляю тебя!

Он рявкнул это так, что передняя лошадь, которая была уже близко, нервно прижала уши.

— Раз, два, три… — Это Кузя уже не лошадей считал, секунды отсчитывал: пронесет или нет? — Сейчас будем хвост рубить, — сказал Кузя опять слишком громко.

Правда, этого уже никто не заметил: высокие кованые колеса высекали из выщербленного асфальта такой гром, что можно было чуть ли не кричать. Об этом Кузя уже не успел подумать: кто-то из четверых не выдержал, дал первую очередь, хотя конец обоза еще не появился. Ну, а раз начал один, значит, все должны…

— Слушай мою команду!

На какую-то долю секунды Кузе вдруг показалось — все пропало, бездарно и непоправимо. Все смешалось, спуталось. Но очередь вспыхивала за очередью, граната летела за гранатой, обоз сперва разорвался надвое, потом обе его половины рванулись в разные стороны.

Рядом с засадой остались стоять два фургона. Ездовые, прошитые десятками пуль, не успели покинуть своих мест и сидели в тех позах, в каких их застала смерть.

— Страшно… — когда все стихло, сказала Инна.

— Слушай мою команду! — крикнул Кузя. — Взять только самое необходимое. И живо, живо, живенько!..

Далеко в лесу, когда пришли в себя и отдышались, Кузя спросил:

— Кто все-таки первый поднял эту заваруху?

— Паника не у нас была, а у них, слава богу, — сказала Инна.

— Значит, ты?

— Во-первых, не я…

— Во-вторых? — не дал ей договорить Кузя. Слободкин заступился за Инну:

— Победителей не судят.

— Вы зря всполошились, я, может, благодарность хотел вынести тому, кто первый начал.

— Ну ладно, сочтемся еще славою. Давайте барыши подсчитывать, деловито вставил слово Кастерин.

Кузя присел на корточки, извлек из своих карманов и торжественно положил перед собой, как величайшую драгоценность, две банки консервов.

— А у вас что? Выкладывайте.

Оказалось, все, не сговариваясь, взяли одно и то же.

Кузя развел руками:

— Или действительно голод не тетка, или мы самые настоящие дурни… Хоть бы пару автоматов еще на развод догадались…

Все смущенно переглянулись, но Кузе не ответил никто. Голод в самом деле брал свое. Несколько банок было тут же открыто, и содержимое их уничтожено. Только после этого обнаружили, что консервы были необычные, таких еще ни разу никто из них не видывал.

— Тут чего-то хитро придумано, — покрутил перед собой пустую банку Кастерин. — Кузнецов, глянь-ка.

Тот внимательно осмотрел банку. На донышке ее был укреплен небольшой граненый ключ, рядом имелось отверстие — точно по форме ключа. Кузя осторожно ввел ключ в скважину, повернул. Внутри что-то хрустнуло, зашипело, через минуту Кузя резко отдернул руку. Банка упала на траву и зашипела еще больше.

— Что такое?

— Горячая, дьявол, совсем огонь.

Кастерин недоверчиво поднял банку и тут же отбросил:

— Ну и немец, ну и хитер! Заводная!..

Все сгрудились над банкой. Когда она немного остыла, Кузя вспорол ножом ее дно. На траву вылилась белая, молочного цвета, кашица, а за одним дном показалось другое.

— Все просто в общем-то, — сказал Слободкин. — Между одним и другим дном запаяли негашеную известь и обычную воду. Разделили их переборкой. Поворот ключа, вода соединилась с известью — получай, солдат, горячее блюдо. — Он протянул Кузе новую банку. — Испробуй.

Кузя отсоединил ключ, повернул его на пол-оборота в отверстии, консервы быстро разогрелись.

Спать легли сытые, довольные удачным налетом на немцев. Только Кузя, зарываясь в еловые ветки, проворчал свое командирское:

— По консервам-то мы спецы…

— Спи, спи, — успокоил его Кастерин. — Без жратвы тоже чего навоюешь!

Под утро пошел сильный дождь. Кузя проснулся первым, стал расталкивать лежавшего подле него Кастерина:

— Простудишься, все простудимся так. Буди ребят! Кастерин вскочил, похлопал себя по промокшим бокам.

— Теплый дождик, пусть дрыхнут пока. А вот с этим что делать будем?

Он положил перед Кузей пачку картонных мокрых коробок.

— Что это? Галеты?

— Какие галеты! Ослеп, что ли?

Кузя взял в руки одну из коробок, повертел перед заспанными глазами и вдруг вскрикнул:

— Неужели?

— Наконец-то сообразил! Тол, самый настоящий. Ты думал, солдат Кастерин ничего, кроме консервов, не узрел в фургоне?

— Я сам в суматохе одну тушенку хватал.

— Я тоже спешил, и темно еще там было, как у негра в сапоге. Но вот видишь… — продолжал он бережно прижимать к груди мокрые коробки с толом. Кузя готов был уже извиниться перед Кастериным, но тот вдруг испуганно засуетился:

— Огонь разводи! Живо!

— Ты что, спятил? Забыл, где находишься?…

— Разводи, говорят! Если размокнет, его уже не высушишь, дьявола.

Кузя попробовал еще что-то сказать, но Кастерин почти кричал:

— Нам взрывчатка нужна, понимаешь? Сейчас просушить еще можно.

Кузя долго не мог распалить огонь — руки не слушались. Наконец из-под дыма над мокрыми ветками хвои показалось пламя. Кастерин набросал сверху валежника и аккуратно положил на него все пачки тола.

Кузя шарахнулся в сторону.

— Не пугайся, десант. Ничего не будет страшного. Подсохнет — и все, ручаюсь. Испробовано уже. Эх ты, вояка…

Это было уже чересчур. Кузя собрал всю свою волю и сел у огня рядом с Кастериным. Он ясно видел, как покоробился и обгорел картон на толовых шашках, как стали обнаруживаться их желтоватые, почти белые на огне углы…

— Так и не взорвутся? — недоверчиво спросил он Кастерина.

— Взорвутся, когда надо, а сейчас подсохнут — и все. Но пересушивать тоже не надо.

— А что?

— Пересушивать опасно, — сказал Кастерин и голой рукой выхватил из огня одну шашку. — Эта готова, держи.

Кузя взял ее, перекидывая с одной руки на другую, отполз в сторону. Но Кастерин позвал его обратно.

— Сюда вот клади, — показал он на золу возле самого костра. — И держи вторую.

— И вот это тоже, — раздался Иннин голос.

На руке Кузи повисла небольшая, со школьный портфельчик, сумка с красным крестом. «Медицина» тоже, оказывается, не об одних консервах думала.

Перед тем как совсем оставить в покое Варшавку, они еще раз подошли к ней вплотную. Кузя снова нарезал бересты, Инна написала новый текст листовки, в которой говорилось, что немцам скоро придет конец.

— Они теперь этот почерк знают, — похвалил девушку Кузя.

— А что, разве неразборчиво? — не поняла его Инна.

— Нет, нет, вполне разборчиво. Рука просто мужская.

Кузя перевязал пачку листовок стеблем осоки и метнул ее из кустов на дорогу. Листовки веером рассыпались по асфальту.

— Точность снайперская, — сказал Кастерин.

— Не зря бабы нас картошкой и хлебом кормили, — поглядев на Кузю, сказал Слободкин.

— Картошкой и хлебом? — переспросил Кастерин, начавши забывать вкус и того, и другого. — И как оно получается? Есть можно?

Сказал и громко сглотнул слюну.

— Проходит, — вполне серьезно ответил ему Кузя и тоже сглотнул. Что-то мы про жратву разболтались? А? Надо срочно сменить пластинку. И пошли, братцы, пошли!

Двинулись в путь. Решено было наказывать того, кто первый заведет разговор о еде. Шли молча, о голоде не говорили и даже не думали. Думали совсем о другом — о том, что с каждым шагом все ближе излучина Днепра, а там — свои. Встретят, развяжут кисеты, накормят…

— Накормят? Кто это бухнул, признавайся! Ты, что ли, Кастерин?

— Последний раз. Больше не буду.

— Дать ему два наряда вне очереди.

— Сбавить ему вдвое за честность…

Но постепенно шутки умолкли. Лесные скитальцы уже не шли, а тащились по топким комариным болотам, все больше теряли силы. У Слободкина нестерпимо болело ребро, не давая ему покоя ни днем ни ночью. У Кузи ныла нога. Инна пробовала хоть как-то облегчить страдания ребят, но ничего не могла сделать. И трофейные медикаменты не помогали. Ей оставалось только одно — утешать ребят. Опять был потерян счет времени, как после того, первого, ночного боя в лесу.

И вдруг… В какой день это случилось? В какой час? В какую минуту? Этого никто из них не мог потом припомнить.

В воздухе еще и не пахло Днепром, к излучине которого они так упорно продирались, еще гнилой запах бесконечных болот дурманил до тошноты и без того кружившиеся головы, когда в одной из чащоб отряд «Победа» набрел на взвод десантников. На целый взвод!

Увидев перед собой три десятка бородачей с голубыми петлицами, счастливые скитальцы кинулись навстречу однополчанам, чтобы скорее обнять их, расцеловать. И обняли и расцеловали. И только тогда поняли, что взвод-то это не какой-нибудь — их родной, собственный! Подраненный, обтрепавшийся, обросший бородами чуть не до самого пояса, но именно свой, долгожданный, кровный взвод! С оружием. С командиром во главе.

— Ребята! Гляньте! Кузя! Нет, вы только гляньте! И Слобода-борода в придачу! — неслось со всех сторон.

— Вы ли это, ребята?…

— А вы?

— И мы — мы.

— Ну, если так, зачисляю вас на довольствие, хотя никакого приварка не обещаю пока.

Это сказал уже не кто-нибудь — сам Брага! И, хозяйским глазом взглянув на Инну и Кастерина, строго спросил:

— А это что за народ? Какого полка люди?

— Нашего, товарищ старшина, — ответил Кузя. — Сейчас все объясним. Полк не полк, но лесной отряд перед вами, «Победа» называется. А вы живы-здоровы, товарищ старшина?

— Полагается, Кузнецов, здоровым быть и даже живым. Сколько не виделись? Месяц? Да, около того. Ну, хватит, кончаем лесную жизнь, к своим выходим. Подтянуть ремешки, и вообще вид, внешний вид мне дайте! Как чувствуете? Сапоги, я вижу, разбили.

Нет, месяц положительно маленький срок, чтобы люди изменились. Особенно такие, как Брага.

— Товарищ старшина, а дальше-то как? — спросил Кузя.

— Из штаба распоряжение — нажать на все педали. По пути в бои больше не ввязываться, только разведку вести, брать «языков».

И вдруг совершенно неожиданно достает Брага из вещмешка пару сапог.

— А ну-ка примерь.

И Кузя — самый счастливый человек на свете:

— Спасибо, товарищ старшина!

— Скажи спасибо господу богу.

— Ну, спасибо тебе, господь бог, если такое дело.

— Теперь береги. Других не будет до самого конца войны. Ты знаешь, на сколько одна пара дается?

— Знаю.

— Носи аккуратней. Здесь — с кочки на кочку, а в Берлине асфальт. Да и тут есть дороги хорошие…

Рад-радешенек Кузя, ходит от одного человека к другому, хвалится обновой. Встретил Инну, она поглядела на сапоги и говорит:

— Не особо, конечно, но…

— Но все-таки сапоги, — помогает ей Кузя.

— Вот именно. А нога ваша как? Болит еще?

— Сейчас почти не болит.

— Ах, сейчас? — делает Инна ударение на этом слове. — А говорили совсем не болит.

— Сейчас совсем не болит.

— Нечестно это.

— Честно — не болит уже.

— Ну, вот-вот — уже! О чем я и говорю.

— Не сердись, так нужно. Ведь ваша профессия такая гуманная.

Они незаметно для себя перешли на «вы».

— Именно поэтому и сержусь. Такими вещами не шутят. Слушаться будете?

Кузя не успел ответить. Появился опять старшина:

— Довольно, хлопцы. Через десять минут выступаем.

Это его «хлопцы» относилось и к Кузе, и к Слободе, и к Инне — ко всем.

Самая тяжелая вещь в отделении — РПД, ручной пулемет Дегтярева. Сначала килограммов шесть или семь в нем, не больше. Потом, с каждым новым километром, он становится все тяжелей, ртутью наливается ствол до отказа, ртутью — диски, ртутью — трубочки сошников. Антапки и те по полпуда каждая! И вот на плече у тебя уже целое орудие вместе с лафетом. А сколько в тебе лошадиных сил? Нисколько. В тебе и самых обычных-то, человеческих, совсем не осталось. И у Прохватилова их больше нет, у знаменитого первого номера. «Достань воробушка» и в кости широк, а поди ж ты, выдохся. Кирза о кирзу шварк-шварк, вот-вот совсем остановится. Останавливается. Остановился уже.

— Больше не могу. Кто следующий? Слобода?

— Слобода.

РПД, кажется, лег ему прямо на кость несносной своей железякой, прямо на самую ключицу, и еще подпрыгивает. Ну почему, почему он подпрыгивает при каждом шаге и отдается болью в раненом боку? И — на ключицу, на ключицу самым острым своим углом. Поглядеть бы сейчас на этого конструктора товарища Дегтярева…

— Потерпи, Слобода, не ругайся. Вот влезем сейчас все-таки бой, тогда не будет ему цены, этому «Дегтяреву». Боевое охраненье уже залегло…

— Прохватилов! — Свободкин тащит РПД навстречу первому номеру.

А он уже тут как тут. Выбирает самое удобное место, как Брага его учил. Чуть в стороне и на взгорке. Очереди короткие. Прицельные. Только короткие и только прицельные. Патроны все на счету, каждый должен быть послан точно. Иначе, как говорят немцы, «капут гемахт»! Вон их сколько лезет. Пронюхали, выследили…

Сложный опять будет бой. Хоть и разреженный, а все же снова лес. Зенитками деревья стоят. Но ребята уже пообвыкли малость. Того, уж теперь не будет, что в первом лесном бою, когда десант на десант. И не ночь еще. А если бы даже и ночь? Теперь уже знают, что к чему.

Прохватилов позицию выбрал точно. И второй номер у него под бочком. И гранаты лететь будут правильно, если дело до них дойдет. Кажется, дойдет все-таки: левый фланг не оттянулся вовремя. Теперь терять и секунды нельзя. Давай, карманная артиллерия, выручай, столько раз ведь уже выручала. РПД тебя поддержит. А ну, Прохватилыч, вынеси-ка его вон туда, оттуда тебе и вовсе все видно будет. Короткими перебежками или ползком, по-пластунски. Все равно как, только скорей. Не тяжело тебе? Не тяжело. В руках игрушка, не пулемет. Слава товарищу Дегтяреву!

И Прохватилову спасибо: на самом пределе был, но успел. И второму номеру спасибо.

А вот о правом фланге забывать тоже нельзя, за правый тоже все головой отвечают. Вон что тут получилось: гранаты — на левый и РПД — на левый. А немец, он тоже не дурак, каждый промах твой видит, оплошность всякую.

И опять Прохватилов ползи, да живей, и чтоб диски твои не отстали. Не отстанут! Под вторым-то номером кто? Слобода под вторым. А ну-ка разряди! Разряди, Слобода, чтоб знали…

Прохватилов что-то очень плотно прижался к земле. Широко зашарил большой белой рукой по звенящим гильзам.

— Что с тобой, Прохватилыч?

Не ответил. Не расслышал, что ли? Но пулемет ведь затих.

— Прохватилов!.. Наконец отозвался:

— Разряди, Слобода, чтоб знали, гады! А я…

— А ты?

— Тяжело у меня на спине.

И опять тонко звякнули гильзы под белой рукой.

Стал Слободкин за первого. А вторым будет кто? Кузнецов? Этот может за любого сработать. Да и каждый сможет, только это уже не на стрельбище, тут команды могут не дать и скорее всего не дадут никакой команды.

— Не спеши! — Это уже Кузя возле самого уха Слободкина. — Бей короткими, слышишь, короткими, как Прохвати… — И замолк.

Слободкину некогда ни спросить, ни оглянуться.

— А ну-ка позволь. Я эту механику тоже знаю. — Это Кастерин.

Сколько длился этот бой? Час? Или день? Или два, может быть?

Ручной пулемет Дегтярева снова налился ртутью — и ствол, и диски, и сошники. Без Прохватилова стал он еще тяжелее. Таким тяжелым не был никогда. А тащить еще далеко. Где она, эта излучина? И что еще ждет там? Неизвестно. Может, правда, крылышки? Пора уже в бой настоящий, парашютный, когда действительно коршуном на врага. С малой высоты, пусть совсем малой, той, страшной. Теперь овладели ею. И «троллейбус» пусть пронесется под головами фашистов. Наделает шуму. Пора, пора…

Вчера пленного допрашивали. Наглец наглецом. Ждали — пощады запросит. И не подумал. Допросили чин чином, записали все.

— Штее ауф! Собирайся!

Встал, закурить захотел. Дали ему махорки. Задымил, сел на пенек нога на ногу.

— Можно спросить?

— Давай.

— Почему отступает русский?

— Что-что?!

— Отступает почему? Столько силы, столько кароших зольдат…

Кто-то не выдержал:

— В расход его — и все тут! Ишь какие разговоры ведет, подлюга!

— Нет, нет, пускай скажет. Очень даже интересно, что они думают.

— Почему отступаем, говоришь? Много солдат, техники много высмотрел. А договор у нас с кем? Ну, отвечай!..

Немец вдавил каблуком в траву недокуренную папиросу, и злая усмешка перекосила его и без того угловатое лицо.

— Договор… Мы и вы зольдат. Мы и вы…

С каждым словом все откровеннее, все циничнее. И вдруг перешел на чистейший русский:

— Летчики ваши отважные, а самолеты ваши были…

Тут ребят разобрало совсем:

— В расход его!

— Нечего церемониться!

Отвели в сторону. Одной пули хватило бы, не гляди, что верзила такой, но кто-то разрядил всю катушку. Чтобы на душе чуть полегчало.

Может, он и правду сказал, что в договор тот слишком верили? Может, верно насчет самолетов?… Отставить! Сейчас бы парашют за спину — и айда! По двадцать человек на каждую плоскость. Можно и по двадцать пять. И пошел! Теперь бы только глядеть на штурмана, глаз не спускать. Флажок! Потом другой! Хорошие были самолеты. Были? Почему были? Впрочем, конечно, были…

Ну и пленный попался на этот раз! Сколько брали уже — один на другого похожи, а этот перебудоражил сердца. Такого надо бы на развод оставить, не пленный, а находка. Сатанинская сила в ребятах проснулась.

К самолетам, скорей к самолетам!

— Плохие? Были, говоришь? Мы еще покажем тебе!

Шли ночью и днем. Только ветки по глазам. Только каждый день новая дырка на ремне. И подошвы от кирзы в болотах поотмокали.

* * *

«К Днепру, к Днепру, к Днепру!» — стучат сердца… Или это с голодухи в висках стучит?

Безлюдные кругом места. Ни своих, ни чужих. Когда своих нет, плохо. Когда немца нет, еще хуже: значит, в слишком глубоком тылу. Впрочем, свои кое-где еще попадаются. Вот это кто на поляну вышел, заросший, страшный?

— Свой?

— Братцы!

— Откуда такой?

— Из земли я, хлопцы, верно слово, из земли… — И засмеялся дико так, ошалело. Ноготь куснул — слышно было, как зуб на зуб пришелся.

Наскребли махорки.

— Да успокойся ты, Христа ради. Говори, откуда? Покурив, рассказал.

Отстал от своих. Отощал, в деревню зашел. А в деревне немцы. По-русски к нему:

«Командир?»

«Рядовой».

«Коммунист? Партизан? Комиссар? Признавайся».

«Солдат я».

«Комсомол?»

«И не комсомол».

«Врет он все! Расстрелять эту русскую сволочь!..»

Руки за спину. Повели. Далеко вести поленились. Метров триста самое большое. Лопату в руки.

«Копай».

«Зачем?»

«Сам себе могилу».

«Могилу?… Сам себе?!»

Поплевал на ладони и начал. А солнце в спину светит, покатает тенью, сколько ему, приговоренному, места нужно. Никогда думал, что такой высокий. В строю всегда на левом фланге стоял. Глядит на тень и все копает, копает. На один штык, на два штыка в землю ушел.

«Карашо, рус, очень карашо. Будет потом тебе сигарета».

А сами уже закурили. Недалеко конвоиры стояли, рядом совсем, дымок до него долетел. Тут голова и закружилась. Присел на край ямы. Живой еще, а ноги в могиле. И закипело внутри. «Нет, гады, нет, так просто не захороните!» Встал, опять поплевал на ладони — и еще на один штык. А сам все на немцев глаз. Покуривают, разговаривают, на русского внимания не обращают уже.

— И откуда только у меня храбрость взялась! Вынул из песка лопату, отряхнул и… по каске, по каске, по другой! И — в лес. В чащобу самую. Вот и все, хлопцы, весь сказ, верно слово… И опять засмеялся — тихо и жутко. Жутко стало на душе и у всех, кто слушал.

— Нутро надорвалось с того дня, — дотронулся он до груди. — Жгет и жгет днем и ночью. Старшина положил руку ему на плечо:

— Идти можешь? — Могу еще вроде.

— Тогда шагай помаленьку. Если с духу собьешься, мне скажи. Привалы у нас редко.

— Не собьюсь как-нибудь.

Тронулись дальше. Много людей, а дума у всех одна: о только что услышанном.

Кузя оттер Слободкина на ходу плечом в сторонку и говорит:

— Даже сердце занемело. И знаешь, что вспомнил?

— Ну?

— Флаг тот на посольстве в Леонтьевском.

— Опять? Флаг — это пустяки.

— Началось с небольшого вроде. Захотел немец, чтоб перед фашистской тряпкой головы мы склонили. Теперь он желает, чтобы мы в яму сошли на его глазах. Молча, безропотно. Да еще яму ту сами вырыли. До какой же степени озвереть надо, чтобы спектакли такие разыгрывать! — Кузя замолчал, чуть отстал от Слободкина, потом снова с ним поравнялся. — И еще знаешь, о чем подумалось?

— О чем?

— Надо было тогда, в Леонтьевском, не просто плюнуть и мимо пройти.

— А что ты мог один-то?

— Почему один? Нас много шло — улица, Москва целая!

— Все так, Кузя, но ведь договор у нас был, понимаешь, договор. Это же обязательства.

— Я так и знал! Месяц воюем, а не научились ничему еще. Ровным счетом ничему! Ну что ты мне про договор этот зудишь? Немец к Москве, говорят, рвется, а мы все о договорах вспоминаем.

— Во-первых, до Москвы его никто не допустит.

— Согласен.

— Во-вторых, ведь не мы нарушили договор. Мы свято его соблюдали.

— «Свято», «свято»! Ты солдат или Христос?!

— Мы советские люди.

— Опять началась политграмота! Да война же идет, война.

Кузя взволнован до такой степени, что спорить с ним невозможно. Слободкин и не спорит больше.

— Ну а насчет спектаклей ты прав. Спектакли он разыгрывать любит.

— Точно.

Кузя опять становится самим собой, к нему возвращается его обычное спокойствие. Вот и загнул вроде насчет договора, а все равно с таким человеком согласишься по любой трудной дороге шагать. По любой самой трудной, бесконечной дороге. Вроде этой вот, например, что к излучине Днепра ведет. Сколько дней уже, сколько ночей! И сколько еще осталось? Еще столько? Или полстолька?

— Четверть столечка нам топать еще, — смеется Кузя.

Смеется, сам еле стоит, а смеется так заразительно и легко, будто ноги не стерты в кровь, будто и в помине нет никакого ранения.

— Еще столько вот, полстолечка, четверть столечка еще!..

Это слышит и подхватывает Брага. Он вообще всегда все слышит и видит, что творится вокруг, на все мгновенно реагирует, а пропустить мимо ушей острое слово просто не в состоянии.

— Одним словом, ногой поддать, хлопцы. А чтобы еще короче было, запевай любимую.

Только про себя и не все сразу. Шутка передается из уст в уста, докатывается до каждого самого отставшего, еле плетущегося в хвосте. Колонна двигается быстрей — дотягивает до следующего привала.

Вот он, привал. Как подкошенные рухнули бойцы, где застала их команда. Даже Брага глубоко впечатался в высокую траву. Комара и то отогнать не может. Десять минут полнейшей тишины. Но как только поднялись, зашагали, Брага опять за свое:

— Так где же любимая, хлопцы? Или уши мне в болоте поил заложило?

— Не заложило, товарищ старшина, — в тон ему отвечает Кузя.

— А шо ж тоди?

— Поем, как приказано, про себя и не все сразу.

— Но про махорочку?

— Про нее, конечно.

— Больше вопросов нет.

— А где бы, товарищ старшина, в самом деле махорочки?

— Это там, хлопцы, там! Все будет — и самосад, и крылышки, и бой настоящий, наш, прямо с неба в самую кашу!

— Вашими устами да мед бы пить!

— Почему моими? Мед можно любыми устами. Но я сейчас не о меде думаю простой ключевой бы отведать, а то все кофе да кофе, — старшина занес надо ртом мятую-перемятую баклажку с черной болотной жижей, — харч невеселый. Но я знаю, кому жалобу писать.

— Кому?

— Мне и пишите: я старшина, за все в ответе.

Улыбнулся солдат, а улыбнулся — легче стало солдату, бойчее ноженьки зашагали.

Даже Слободкин мрачные мысли свои, кажется, отогнал. Не совсем, конечно, куда от них денешься? Хоть бегом беги — на пятки наступят. Все о том — где его Ина сейчас? Где она? Что с ней? Сердце стучит все тревожнее. То письма, письма, письма с каждой почтой — и вдруг сразу ни строки целый месяц. Это пострашнее всякой болотной жижи. Жижу долго тянуть можно, а такое вот сколько выдержишь? Еще месяц? Два? Страшно подумать даже. Лучше не думать совсем. И Слободкин шагает, шагает, шагает — не думает больше об Ине. Чего ему о ней думать сейчас? Легче станет? Не станет. Сколько ни думай, ничего не изменишь.

…Может, уехала в деревню? К родным? Наверняка уехала. Сейчас она в безопасности. Ходит в ночное небось. Она человек трудовой, все умеет. Не пропадет. А может, в госпитале? Медсестрой? Или на завод пошла? Учеником токаря или слесаря. Стоит у станка, рассчитывает шестеренки, резьбу резать приспосабливается. Ну уж, так сразу и резьбу! Сначала будет гайки гнать, учиться резцы затачивать, до резьбы когда еще дело дойдет! Резьба — самая сложная штука. Ничего трудней не придумаешь. Или чугун точить — адова работенка! Резцы садятся один за другим. Не женское это дело. У Ины руки нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая, чуть заденет, бывало, в саду, за малейшую веточку зацепится — уже кровь. Сразу царапинку ко рту. Лизнет языком, совсем как ребенок. Нет, с такими руками чугун не поточишь. Чугунные чушки тяжелые, попробуй-ка подыми…

Идет Слободкин по лесу. Думу думает — о том о сем…

Ну вот о лесе, например. В лесу всегда хорошо. Даже сейчас, в эти дни. Идешь — от палящего солнца скрыт и от самолетов тоже. Даже теперь уютно и покойно в лесу. Будто и нет никакой войны, будто и не было. Просто шли ребята в поход. Идут, любуются — березы вокруг стоят красивые. Тонколистые, нежнорукие, белокожие…

Какие, какие? Нежнорукие? Белокожие? Нет, о лесе тоже нельзя. Лучше еще о чем-нибудь…

И не знает Слободкин, что за тридевять земель отсюда, в другом лесу, идет сейчас девушка. Руки у нее нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая. Идет, напевает грустную песенку. И вдруг — что это? Поднесла к глазам ладошку, а на ладошке кровь — одна-единственная рубиновая бусинка. Но вот она пухнет, растет, еще минута — и побежит струйка. Девушка подносит ладошку к губам, виновато оглядывается на подруг и быстро слизывает капельку. «Вдруг подумают: „Неженка, белоручка какая!“ — разговаривает сама с собой. А ведь еще пилить и пилить, делянку только-только начали. И все дуб, дуб, дуб. Железо, а не дерево. И норма большая, и бригадир говорит, что спиливать надо под самый корень, не так, как вчера».

И гложет одна неотступная, неотвязная мысль: где он сейчас? Что с ним? За месяц ни одного письма, ни единой строчки, и писать теперь некуда.

Судьба забросила Ину Скачко в далекие края так неожиданно, что и опомниться не дала.

Вчера работали в лесу первый раз. Сказали, что дрова нужны детскому саду военного завода. Но и без этого было понятно: сил не жалей. И не жалели. Поэтому сегодня и нет их совсем. С непривычки. Спина не гнется, руки не держат пилу, ноги подкашиваются. В бригаде двенадцать девчонок. Бригадир тринадцатая. Все на заготовках впервые. Бригадир только делает вид, что поопытнее других, а сама как глянула на делянку, так и ахнула:

— И все это нам?!

— Кому же? — как умели, успокоили подружки. — Нам да тебе, если не побрезгуешь черной работой.

— Я тоже пришла не кашу варить.

— Тем более что варить не из чего, — опять утешила бригадира бригада.

Ина слушала и не слышала. Работала не хуже других, старалась, но мысли были далеко-далеко. Там, где милый ее сейчас. Остановится на минуту, разогнет занемевшую спину и почему-то представит себе такой именно лес, с такими же вековыми дубами, и дружок ее, укрытый и защищенный ими, стреляет по врагу. Оттого, что защищен и укрыт, теплее делается на душе. Во всяком случае, можно терпеть разлуку. Собраться со всеми силами и терпеть. Сколько ее еще будет, этой войны? Много? Много, конечно. Только хорошее быстро проходит, плохое долго тянется.

— Это что за философия? — спросила Ину подруга, когда та поделилась с ней невеселыми мыслями. — Ты это вычитала или сама?

— Сама.

— Ну и зря. А я во всем стараюсь находить хорошее.

— И в войне тоже?

— Не в войне, конечно. Не такая я глупая. А о войне, если хочешь, я так скажу: ей скоро конец будет. Это как дождь: быстро начался — быстро кончится. Поверь слову.

— Хорошо бы.

— Точно тебе говорю, и оглянуться не успеем. Я об этом даже стихи сочинила. Хочешь?

— Стихи? Интересно!

— Вот послушай.

Девушка отложила в сторону пилу, поднялась во весь рост, оправила смятое ситцевое платьице, почему-то зажмурилась и прочла только две строки:

Сюда и свисту пуль не долететь,

Но весть о мире долетит мгновенно.

Ина посмотрела на нее удивленно и немного разочарованно:

— И это все?

— Все пока.

— А о чем это?

— Как о чем? О нашем лесе, о том, что хорошее шагает быстрей по земле, чем плохое. Не понятно?

— Теперь понятно. Не под рифму только.

— Рифма будет. Это начало самое.

— А ты про любовь можешь? — Ямочка, вдруг возникшая на щеке Ины, медленно поползла под прядку волос возле уха.

— Про любовь?

Ина покраснела, но повторила:

— Да, про любовь. Красивую и высокую. Про которую только в стихах и можно. Ты кого-нибудь любила?

Глаза Ины сузились, превратились в две щелочки.

— Что ты, что ты! — испуганно замахала руками сочинительница.

— А я вот, представь…

— Честное слово?

— Да.

— Глупости говоришь. Этого не может быть. Кто же он?

— Слободкин, Сергей.

— Смешно!

— А ты откуда его знаешь?

— Я не знаю. Фамилия смешная — Слободкин…

Ина обиженно отвернулась и начала искать глазами брошенную в траву пилу.

— Ну не сердись! Не хватает еще из-за какого-то Слободкина отношения портить.

— Я запрещаю тебе так говорить о нем. Слышишь? Он сейчас за нас с тобой кровь проливает, а ты…

— Боец, значит? Ты бы так сразу и сказала.

— Я и рта не успела раскрыть — ты со своими шуточками. Неужели все поэты такие?

— Прости, пожалуйста, действительно глупо вышло. Летчик, что ли?

— Парашютист.

— О…

Последние слова девчат тонут в визге и скрипе пилы, которую они с остервенением начинают таскать по шершавой, ноздреватой коре нового дуба. Пила подпрыгивает, вырывается из рук и никак не хочет углубляться в ствол там, где нужно.

Противно визжит пила, скачет. А сколько еще их, дубов! Стеною стоят. Один другого коренастей и крепче. Один другого железней.

Ина хочет сказать подруге, что Сережа ее хороший, что лучше его нет человека на свете, но пила нашла наконец то место, которое давно бы ей надо найти, — вгрызлась в сырую, упругую древесину. Теперь не до слов уже, ни до чего. Только ровный, чеканный такт. Сильный рывок на себя, потом мгновенье отдыха, пока пила бежит к напарнице. Потом еще рывок. И еще мгновенье отдыха. И так без конца, без конца, пока глаза не защиплет от пота…

После такого не до стихов. Умучена вся рабсила. Крепко спит в кособоком шалашике. Даже на рассвете не просыпается, когда холодный туман заползет во все уголки леса и выпадет росой на каждой былинке.

Утром, едва открыв глаза, Ина вспоминает стихи:

Сюда и свисту пуль не долететь,

Но весть о мире долетит мгновенно…

— А ты знаешь, — шепчет она подружке, — все-таки это неправильно. Как бы далеко мы от фронта ни были, он для каждого из нас близко, рядом совсем. Зажмурь глаза и услышишь, как пули свистят. Зажмурь.

— Зажмурила.

— Свистят?

— Вот ты, Инка, настоящий поэт. Стихи писать пробовала? Признавайся. У тебя должно получиться.

— Если бы я писала, то только о любви.

— К Слободкину?

— Тише ты!..

— Не пугайся, все спят еще. А фамилия в общем-то не такая смешная. От слова «слобода» происходит?

— В одном из последних писем он признался мне, что в роте его все так и зовут — Слобода. Товарищи. Трогательно, правда? И не постеснялся сказать.

— Его, наверно, любят в роте.

При слове «любят» Ина вздрогнула, и ямочка на ее щеке снова медленно поползла под прядку волос, сквозь которые просвечивало заалевшее ухо.

— Не знаю. Наверно…

— А писем, значит, нет?

— Новых нет с того самого дня, а старые я все с собой привезла. Полчемодана, поверишь?

— Что-что? Полчемодана писем?! Счастливая ты все-таки, Инка. Самая настоящая счастливая.

Ина хотела было сказать, что именно так она и подписывала каждое письмо Сереже, но передумала, только еще раз вздохнула. Так глубоко, что прядка волос на миг отлетела в сторону. И мочки под ней больше не было. И глаза были совсем не узкие, как минуту назад. Голубые, широко открытые, они смотрели куда-то вдаль не мигая. Казалось, девушка боялась даже моргнуть: моргнешь — и сразу покатятся слезы, чистые, крупные, уже подступившие к горлу…

Заметив это, подруга спохватилась:

— А ведь утро совсем! Пора вставать. Девчата, подъем!..

Кособокий шалашик наполнился смехом, будто и не было никакой войны. Просто выехали девочки за город, и сейчас начнется счастливый, радостный день. Один из самых радостных и счастливых дней в жизни.

Только вот подняться трудно. Болят руки и ноги, все тело стонет, и ноет, и не желает слушаться. И все-таки — подъем!

— Подъем, подъем! Лесорубы!

Это бригадира голос. За ночь он немного устоялся, стал уже не таким писклявым, как накануне. От сырого, холодного воздуха появилась в нем даже чисто бригадирская хрипотца, которой вчера явно недоставало.

…Новое утро начинается в дубовом лесу. В пение птиц постепенно, исподволь, вливаются новые звуки. Поначалу очень робко, но с каждой минутой все увереннее слышится жужжание стальных пил, уханье падающих деревьев. Упадет спиленный дуб — будто глубокий вздох вырвется из дремучей чащи. И лесорубы вздохнут — на душе у лесорубов легче станет. Так и вздыхают они, девчата и лес, друг перед другом. Глубже всех Ина, конечно. И чаще всех.

— Ничего, Инка, не горюй, свидитесь еще, — утешает ее подруга.

— Я знаю, верю в свою судьбу. И вообще верю.

— Ну и правильно. Без этого жить нельзя. Особенно сейчас. Особенно нам, бабам.

Эти последние слова девушка говорит совершенно серьезно, будто и впрямь что-то сразу, одним мигом, переменилось в девчачьей судьбе навсегда. К беззаботной юности возврата нет и не будет.

Глава 7

Новое утро началось и в другом лесу. Только здесь не вставали сейчас, а ложились спать. Большой переход закончили парашютисты и с первыми лучами солнца, заглянувшего под кроны деревьев, остановились, попадали в траву, и казалось, никакая сила не в состоянии их поднять.

Но это только казалось. Уже через полчаса мертвецки уставших и сразу уснувших людей поставил на ноги чей-то тихий, еле слышный шепоток:

— Разведка вернулась…

Повскакали, будто и не было бессонных, голодных ночей и дней.

— Так быстро? Не может быть…

— Может. Докладывает уже командиру.

Солдатское ухо остро. Проверили — точно, докладывает, доложила уже разведка: линию фронта прошли сегодня ночью, сборный пункт бригады найден!

— А как же прошли? Непонятно что-то, ребята.

— Все понятно: линия — это в открытой степи, а здесь, в лесах и болотах, какая, к лешему, линия?

— А наши? Где они? Может, просто…

— Подъем! — Это уже старшина подводит итог дискуссии.

Опять легкими стали пулеметы, винтовки и диски. И ноги не вязнут больше в болоте. Может, кончилась эта проклятая трясина, и ноги на твердой земле? Может быть. Только этого сейчас уже никто не замечает. Конечно, под сапогом не асфальт, но шатается все быстрей и быстрей. Все легче.

Поляна, еще одна — лес заредел, засветлел, и вот побежал навстречу подлесок, река блеснула, открылось небо, чистое, большое, распахнутое, как парашют.

Еще минута, другая — и увидели наконец своих.

Кто-то крикнул «ура», и покатилось оно от солдата к солдату. Одно «ура» навстречу другому.

Даже Кузя, этот спокойнейший из спокойных, ковыляя, бежал впереди всех и что-то кричал, но и сам-то, наверное, не слышал собственного голоса в общем шуме. Еще через минуту его вскинули на руки, и тут у Кузи вдруг заболели сразу все его унявшиеся было раны.

— Тише вы, черти, тише!

Как терпел он и держался до сих пор, никому не показывая своей боли, одному ему и известно. И Слободкин такой же — весь в бинтах, как в пулеметных лентах, а марку держит.

Обидно, конечно, но ничего не поделаешь, недолго довелось Слободкину и Кузе участвовать в общем торжестве. Попали они в руки врачей.

Старшину Брагу тоже увели на перевязку, но он скоро опять появился в роте. Бегал, как всегда, хлопотал, проверял наличный состав. Когда была подана команда первой роте строиться, Брага уже все знал, вывел свой дебет-кредит.

Построились, по порядку номеров рассчитались. В полной тишине старшина доложил Поборцеву точно по уставу:

— Товарищ старший лейтенант, по вашему приказанию рота построена. В строю находятся…

* * *

Врачи разлучили Кузю и Слободкина. В лесу стояло несколько тщательно замаскированных палаток. Над ними витал резкий запах лекарств. Медики пустили в ход все свои зелья, лишь бы побыстрее вернуть в строй всех раненых, перераненных, отравившихся всякой всячиной, просто ослабевших.

Слободкин оказался в палатке один. Как только ему сделали перевязку, он почувствовал усталость, с которой уже не мог справиться.

«Не вставать, не ходить…» — это к нему относится или нет? Скорей всего не к нему, а может быть…

С этой мыслью он и уснул. Спал долго, наверное целые сутки или даже больше. Проснулся от звука двух голосов.

Один из них сразу показался Сергею очень знакомым. Прислушался. Ну конечно же дружка его хрипловатый глас!

Где-то совсем рядом, за колеблемой ветром стенкой палатки, кто-то, скорей всего врач, строго допрашивал Кузю:

— Вы сколько дней без врачебной помощи?

— Не знаю, доктор.

— Не знаете? Тогда я вам скажу. Три недели у вас осколок в мышце ноги, минимум! С этим не шутят. Что с вами делать прикажете?

— Осколок достать, меня отпустить…

Слободкин решил идти на выручку к другу. Поднялся, добрел до соседней палатки, присел перед входом на корточки. Из-за спины доктора на него смотрели глубоко ввалившиеся, потускневшие глаза Кузи. Тот увидел приятеля, сделал движение, чтобы подняться, но смог только улыбнуться — руки врача властно легли на его плечи.

Врач обернулся, сердито поглядел на Слободкина. Кузя незаметно подал знак: отчаливай, мол, но ненадолго, конечно, сам понимаешь.

Пришлось Слободкину отступить, а потом снова сделать попытку увидеться с Кузей. На этот раз возле Кузиной палатки нос к носу встретился с Инной Капшай.

— Надо же такому случиться! — воскликнул Сергей. — Все-таки, значит, прямиком в наши драгоценные ручки? Ну как он?

— Это вы с дружком поговорите, — сказала Инна.

— А врач?

— Врач записал: две недели постельного режима — и то с учетом военного времени, а вообще-то… Но вы лучше скажите, что задумали? Пришли обсуждать план совместного побега, признавайтесь? Я подыму сейчас крик на всю Белоруссию…

— Боже упаси! Откуда вы взяли?

Оттеснив Инну, Слободкин все-таки прошмыгнул в палатку.

— Ну как ты тут?

— Нормально. Вот лекарства, вот склад металлолома. — Кузя скосил глаза в сторону белой тряпицы, на которой лежало несколько осколков, похожих на антрацит.

— Значит, была операция?

— И ты туда же? Операция, операция! Да оно само из меня повылазило.

— Не верьте ему, — вмешалась Инна, — такие операции в нормальных условиях под общим наркозом проводят.

— Ну вот, теперь пошел разговор об условиях! Сказали бы лучше, что слышно. Самолеты есть?

— Самолеты, самолеты! — снова перебила Кузю Инна. — Вы же ранбольной, понимаете? Теперь уже по-настоящему, не как там.

— Самолеты есть? — повторил свой вопрос Кузя.

— Есть, — ответил Слободкин.

— Честно?

— За кого ты меня принимаешь?

— Тогда сегодня.

— Куда ты торопишься? Еще не все из леса вышли. Полежи денек-другой, все образуется, и тогда решим.

Слободкин поймал себя на мысли, что оба они действительно ни дать ни взять самые настоящие заговорщики. Инна, раскрыв рот, слушала и только всплескивала руками:

— Вы с ума сошли! Совершенно сошли с ума!..

Кузя не обращал на нее никакого внимания. Его сейчас интересовали самолеты, и только они одни.

Инна вышла из палатки, и они остались вдвоем. Кузя немедленно перешел на шепот:

— Ты не подумай, что я шучу. Сегодня же ночью меня не будет.

— Кузя, ты же взрослый человек.

— Мое слово твердое, ты знаешь. Не затем я сюда пробивался, чтобы в госпиталях отлеживаться.

— А раны твои как?

— Если пустят, как на собаке позарастают. А ты-то как?

— Так же и я.

— Сам самолеты видел? Действительно новые?

— Видел. Новые. Только что с завода. Даже лаком пахнут, — приврал Слободкин, хотя отлично понимал, что никаким лаком пахнуть самолеты не могут.

Знал это превосходно и Кузя, поэтому сказал одно только слово:

— Брехун.

— Ну ладно, не будем спорить по пустякам. Да и шутки понимать нужно. Ходить можешь?

— Сколько угодно.

— Верю, верю. Но не сейчас. Вот стемнеет, я за тобой приду. Согласен?

— Не согласен.

— То есть как это?

— Брехун. Не придешь.

— Ну не веришь — как хочешь.

— Я верю, когда правду говоришь, не верю, когда врешь.

— Я вообще никогда никого не обманывал.

— Поклянись.

— Мы с тобой не рыцари и не дети.

— Поклянись, — настаивал Кузя.

— Ну ладно, клянусь, черт с тобой.

— Вот это другой разговор. Вдвойне приятно это от тебя слышать.

— Почему же вдвойне?

— Во-первых, поклялся, во-вторых, грубо со мной говоришь.

— Непонятно.

— Только с совершенно здоровыми людьми говорят вот так, с больными нежно обращаются.

Кузя оставался Кузей даже сейчас. Спорить с ним было бесполезно.

— Так, значит, клянешься?

— Твоя взяла, поклялся уже, но остаюсь при своем мнении.

— Мнение твое меня в данном случае не интересует. Теперь настала очередь Слободкина обижаться, и он сказал:

— Не интересует — тогда ищи себе в выручалы кого-нибудь другого, а я…

— Нет, нет! Мне нужен именно ты.

— Почему же именно?

— Ты сам ранен.

— Моя рана — царапина.

— Разные раны бывают, разные царапины, не будем считаться. И вообще, давай ближе к делу. Во сколько заходишь?

— В двадцать три ноль-ноль.

— Вот теперь я вижу, ты действительно друг. Схлопочи где-нибудь сапоги, совсем человеком будешь.

— А твои?

— Мои куда-то упрятали. Сюда только попади!.. Слободкин обещал Кузе что-нибудь придумать.

— В крайнем случае рвану без сапог. А еще лучше — сходи к Браге и все честно скажи. Он для благородного дела из-под земли достанет.

Слободкин направился к Браге, хотя мало верил в успех своей миссии.

Узнав, в чем дело, Брага замахал было руками, но когда услышал, что сапоги нужны не кому-нибудь, а опять Кузе, заговорил совсем по-другому:

— Не лежится ему? Ясно! Разве такой улежит, когда рота в бой идет? Ты, например, улежал бы?

— Не улежал уже.

— Ах, хлопцы, хлопцы, ну що мени з вами робыть? А? Цэ вам не каптерка в Песковичах.

Поворчал-поворчал, потом вдруг спрашивает:

— Сорок перший?

— Не помню, товарищ старшина…

— Кто за вас помнить должен? Старшина, конечно. Ну тогда знай — сорок перший.

Брага посетовал еще немного на трудности обстановки, потом сказал:

— Пошли.

Они отправились, конечно, в каптерку. Это учреждение немедленно возникало там, где появлялся старшина. В лесу ли, в болоте ли, расположились на ночной отдых или дневной привал, уже через десяток минут после остановки старшина занят делами ОВС — обозно-вещевого снабжения. Сначала собирает все в одно место «лишнее» — у кого портянку сверхкомплектную, у кого подковку к сапогу, у кого что. Глядишь, и малая походная каптерка уже начинает работать. Все предвидит, все учтет старшина — и когда ты без сапог останешься, и когда без скатки. Все предусмотрит, на каждый случай припасено у него словцо, которое посолоней, и на каждый случай доброе.

— Чтобы это в последний раз!

— Понятно, товарищ старшина.

Сделает какую-то отметку на измусоленном клочке бумаги.

— До Берлина чтоб хватило! Смекаешь?

Откуда он брался тогда, этот Берлин? Только из уст старшины про него и слышали. А все-таки было приятно. Сказанет старшина «Берлин» — словно перелом в войне наступает. Так и сегодня.

— На, получай для дружка своего, — шепнул он Слободкину, выволакивая из-под куста пару кирзовых.

Сапоги были дрянные, почти совсем разбитые, и не похоже было на то, что соответствуют они нужному размеру. Но Слободкин был в полном восторге.

— Откуда это, товарищ старшина? Нельзя ли еще? Брага красноречиво перевел разговор на другую тему:

— В роту-то когда?

— За нами дело не станет.

— За кем это за вами?

— За мной и Кузей.

— Ну-ну, вы с места-то не рвите. Поаккуратней. Ты-то, гляжу, ничего, а ему бы еще полежать. И до рэнтгэна надо бы…

Глава 8

Всеми правдами и неправдами Кузя и Слободкин к утру были в роте. Поборцев встретил их поначалу грозно:

— Откуда такая команда?

— Из медсанбата, товарищ старший лейтенант, — за двоих доложил Кузя.

— Кто разрешил?

Все присутствовавшие при этой сцене притихли, ждали, что скажет Кузя. А он посмотрел на стоявших вокруг товарищей, на Слободкина и опять за двоих ответил:

— Никто не разрешил, товарищ старший лейтенант.

— А как же?

— Сбежали…

— Что-что?…

— Сбежали, товарищ старший лейтенант.

— Вы это серьезно?

Слободкин сделал шаг и встал рядом с Кузей.

— Мы легкораненые, товарищ старший лейтенант…

— Вы отвечайте на вопрос. Сбежали?

— Сбежали.

Поборцев только руками развел. Потом вдруг так же неожиданно и так же подкупающе откровенно сказал:

— Ну что ж, понять вас, по совести говоря, можно.

Так Кузя и Слободкин снова вернулись в свою роту. А рота готовилась к боевым действиям «по специальности». Ребята совсем воспрянули духом, когда поняли, что снова становятся парашютистами. Правда, выброски массового десанта пока не предвиделось, но зато небольшие группы для выполнения особых заданий срочно формировались и приводились в полную боевую готовность. Конечно, массовое десантирование, к которому парашютисты так тщательно готовились в мирное время, устроило бы их гораздо больше, это было бы настоящее дело, но обстановка на фронте пока подсказывает другие формы борьбы с врагом.

Поборцев объяснил подробно, чем это вызвано, и все его хорошо поняли. А потом старшина от себя кое-что добавил:

— Мы и над Берлином дернем еще колечко. А покуда — дрибнесенько!

Как откапывал он такие слова в своем украинском языке, ребята не знали, но какое бы слово ни молвил, любое было понятно без всяких дополнительных объяснений.

Итак — дрибнесенько. Но и это совсем неплохо, кто понимает. Представить только: группа в составе трех человек получает задание выброситься в районе Гомеля, взорвать мост, по которому днем и ночью идут немецкие войска! А в группе, предположим, Брага, Кузя, Слободкин и еще несколько таких же молодцов. Хорошая группа? Отличная! Таких групп создается много. У каждой свое задание.

Но до того, как лететь, всем дается общий отдых — три дня.

— Три дня и три ночи, — уточняет Брага. — Жаль, нет моря под боком целый отпуск бы получился.

И обращаясь непосредственно к Кузе:

— Везет тебе, Кузнецов: из отпуска в отпуск! Недавно в Москве побывал, теперь снова.

Недавно? Услышав это, Кузя задумывается. Действительно, вроде бы не так уж много времени прошло с тех пор, как он мерил шагами улицы и переулки Москвы, выполняя поручения товарищей, а сколько воды утекло, сколько событий! Сколько протоптано в сторону от границы, в глубь нашей земли! Сколько горя встречено! И конца не видно еще…

Старшина становится вдруг сердитым:

— Все-таки тот ваш немец прав был — слишком быстро мы отступаем, слишком легко города сдаем.

— Мы с вами ни одного города не сдали, товарищ старшина, — поправляет Слободкин.

— А Песковичи?

— Спалил их немец.

— Было б все в порядке, так не спалил бы. И мы не ползали б по лесам, как комашки.

— Мы тут все-таки ни при чем.

— Один ни при чем, другие ни при чем. Кто при чем-то? Просто зло берет, сколько мы отмахали.

— Но мы ведь не виноваты. Так сложилось. Теперь на самолеты сядем — и в бой.

— Все равно душа болит. Болит, понимаешь?… Старшина хотел еще что-то сказать, но только вздохнул.

Умолк и Слободкин, потом его кто-то окликнул, он ушел. Разговор сам собою кончился.

В этот момент где-то коротко, но отчетливо буркнул орудийный гром и тут же замер. Старшина насторожился:

— Наши или нет?

— Одно из двух, товарищ старшина, — отозвался Кузя, до сих пор мрачно молчавший.

— Вот за что я тебя люблю, Кузя: муторно на душе, на фронте еще хуже, а ты настроения не теряешь.

— Не теряю, товарищ старшина. Настроение — это как город: потеряешь вернешь не скоро.

— Я ж говорю, молодец! — улыбнулся Брага, но видно было: нынче он все-таки сам не свой. — Настроение солдата — это на фронте все.

Старшина достал кисет, развязал, протянул Кузе:

— Завернем?

И опять Кузя почувствовал: болит душа у старшины. Болит не только сегодня, и вчера, и позавчера болела, но он обычно не показывает это на людях, а вот сегодня не в силах совладать с собой.

— Товарищ старшина, а у вас что-то случилось?

— Чего там! Одна у нас всех боль, а еще вот…

— А еще?

— Письмо получить бы из дома…

Кузя посмотрел на старшину. Брага такой же, в сущности, человек, как и все в роте. Только некогда ему о себе подумать. Неизвестно было даже, есть ли у него семья, есть ли дом. Оказывается, дом есть. При этом слове Кузя задумался. Есть или был? Брага ведь с Украины родом, а Украина, как и Белоруссия, уже давно вся в огне. Спросить? Или не надо? Не надо, решает Кузя. Зачем? Если нужно, Брага сам скажет.

Брага ничего больше не сказал. Ни о чем не спросил его Кузя. Они молча курили, думая каждый о своем, только два разных дымка над их головами свертывались в один — голубоватый, летучий, не растворявшийся в воздухе, несмотря на то, что его сносило ветром, который несильно, но настойчиво дул с той стороны, где все слышней начинал ворочаться гром орудий.

— А вот теперь сразу и наши, и чужие, — сказал Кузя, — хорошо слышно.

И действительно, канонада закипала в двух противоположных сторонах. Впечатление создавалось такое, будто десантники находились где-то как раз посредине, между двух огней.

— Наши там, — сказал, шагнув с кочки на кочку, Кузя, и вдруг лицо его перекосилось от нестерпимой боли.

— Э-э, хлопец, куда ж ты годишься! — Брага пристально посмотрел в глаза Кузнецову.

— А что?

— Ты же сказал — здоровый.

— Здоровый. Нога вот только…

— Враль ты, Кузнецов.

— Что? — виновато спросил Кузя.

— На задание не идешь.

— Товарищ старшина! Здоровый я, здоровый!..

— Я думал, ты честный человек, поверил тебе, а ты, оказывается… Ну как это назвать? Кто за тебя отвечать будет?

— Я ж не маленький, товарищ старшина. Все понимаю.

— Ничего не понимаешь. О себе беспокоишься. Как бы тебя кто в слабости духа не обвинил. А о деле не подумал. С такой ногой любую операцию завалить можно. Несознательный ты элемент, Кузнецов. Я тебе как человеку уважение сделать хотел, а ты… И Слободкин твой такой же. Вот разделаюсь с тобой и тут же примусь за него. Где он? Скрылся уже? Учуял, в чем дело.

— Где-то тут он, товарищ старшина.

— Далеко от меня не уйдет. Разыщу и доставлю до докторов.

— Товарищ старшина…

— И слушать больше не хочу. Отставить! Кузя хорошо знал характер Браги. Уж если он что решил, так тому и быть.

— Давай покурим еще раз на прощанье, — сказал старшина. Курили долго, сердито сплевывая едкие табачные крошки с языка, обжигая пальцы и косясь друг на друга.

— Теперь пошли, — сказал Брага, глотнув последний клубок дыма.

— Обратно?

— Сам понимаешь.

Когда они приблизились к палатке, пропахшей лекарствами, Брага последний раз внимательно поглядел в глаза Кузе.

— Попрощаемся.

Они обнялись. Брага не видел, как в этот момент снова от острой боли исказилось лицо Кузнецова. Не видел и Кузя, каким печальным стал на мгновение взгляд старшины. Но только на мгновение. Потом они легонько оттолкнули друг друга.

— Бывай…

— Что сказать медицине-то? — спросил Кузя.

— Все на старшину вали. Старшина, мол, меня уволок, он же и вернул обратно. Приказал, чтоб лечили лучше. Повтори.

— Товарищ старшина…

— Повтори, тебе говорят.

— Чтоб лечили лучше…

— Правильно. Эх, Кузя, Кузя! Сколько мы с тобой?…

— Ни много ни мало — два годика.

— Два годика и начало одной войны. Длинная она будет или короткая, не знаю, но кончать ее хотел бы с такими хлопцами.

Брага еще раз обнял Кузю и, резко повернувшись, пошел от него не оглядываясь.

Глава 9

Начинались активные боевые действия парашютистов.

Прибывший к десантникам представитель Ставки приказал диверсионные удары по врагу сделать непрерывными, все нарастающими. Одновременно следовало осуществить переброску в наш глубокий тыл закаленных в боях парашютистов в формирующиеся новые десантные соединения, используя для этой цели и раненых, которые смогут в скором времени вернуться в строй.

Представитель Ставки так и сказал:

— Всех раненых немедленно доставить в Москву. Там их капитально отремонтируют, и мы еще с вами им позавидуем.

Услышав это, Брага порадовался за Кузю и Слободкина, которого он таки «разыскал и доставил» к докторам. Гордый за свою военную профессию, старшина действительно никак не мог допустить мысли, что его боевые друзья станут бескрылыми комашками. Нет, нет, он с большим уважением относился к артиллеристам, саперам, конникам и конечно же к самой матушке пехоте. Без них нет и не может быть победы на войне. Но воздушный десант все-таки превыше всего. Кто может сравниться с десантом? Разве что летчики…

— Навестили бы дружков перед отправкой, — сказал старшине Поборцев.

— Уже навестил, товарищ старший лейтенант, — ответил Брага. — Ранения у них неопасные, но ослабели очень. Месячишко продержат, пожалуй.

— Ну, это в общем-то к лучшему, — удовлетворенно вздохнул Поборцев. Попадут в настоящее дело, по крайней мере. Большой десант впереди.

— Большой, — в тон ему повторил Брага.

Послушал бы кто-нибудь этот разговор! Только что из одной переделки. Накануне следующей. А размечтались уже о той, в которую оба поспеют или нет, еще неизвестно. Хорошо бы поспеть, конечно. Кузя и Слободкин вот почти наверняка поспеют.

— Счастливчики, — вздохнув, сказал командир роты. — Нечего их жалеть.

— Я и не жалею. Мне роту жалко, товарищ старший лейтенант. Без таких людей и рота не рота.

— Рота всегда рота, тем более такая, как ваша. Из этой роты еще новые будут. А вы знаете, как на фронте погода меняться начнет?

— Как?

— С внезапности. То немецкая внезапность была. Мы с вами ее хлебнули. Через край даже. Потом наша внезапность пойдет. Пусть отведают. Вот ветер и повернется.

— И скоро?

— Думаю, не долго ждать, ноги у меня гудят, как всегда, к перемене погоды.

Оба рассмеялись. Не очень еще весело, но и не мрачно уже. Нет, нет, не мрачно. Озорно скорее, по-молодому. Да и в самом деле, ведь молодость! Еще военная, но молодость, черт возьми! Брага так и сказал:

— Погляжу я на вас — совсем вы еще молодой, товарищ старший лейтенант.

— С чего вы взяли?

— Не приуныли ничуть.

— А зачем унывать? Профессия не та. Потом у меня зарок: когда тебя бьют, головы не вешай, а то прибьют насмерть.

— Правильный зарок.

— И еще есть один.

— Какой же?

— Сдачи давать. Всегда, при всех обстоятельствах. Так меня отец мой учил. А это тоже весело надо делать, иначе каюк.

…Два самолета почти одновременно выруливают на взлетную дорожку. Тяжелый, неповоротливый ТБ-3. И маленький, юркий У-2. В разные стороны лежат их пути.

Одному предстоит пересечь линию фронта, дойти до назначенного места и выбросить группу десантников, получивших особое задание. Только что из тыла и снова в тыл. Но теперь уже с крыльями за спиной, полностью экипированные, заново вооруженные.

Другому лететь на восток. На фюзеляже не нарисован красный крест, но машина перевозит раненых. Все будет идти как по расписанию: несколько часов полета, посадка на энском аэродроме. Тишина госпитальных палат, зоркий глаз докторов…

Два самолета. Большой и маленький. По одной взлетной полосе почти одновременно они подымутся в воздух. По земле будут бежать в одном направлении, словно уходя на общее задание. Потом развернутся, каждый ляжет на свой курс. Но люди, улетающие в том и другом, перед взлетом, наверное, еще увидят друг друга.

Так и есть! Вот один все время нервно высовывается из кабины У-2. Это Кузя. Слободкин улетел часом раньше, и теперь он уже далеко. Встретятся ли они? Этого никто не знает. Война есть война…

Кузя внимательно всматривается в открытую еще дверцу бомбардировщика. Кто летит там? Брага? Его невозможно узнать: с головы до ног во всем новом — в новом шлеме, в новом комбинезоне. А рядом? Поборцев? А дальше? У Кузи глаза разбегаются. Он знает, до взлета остались считанные минуты, может быть секунды даже, хочется поймать взглядом и того, и другого, и третьего… А тут еще сумерки. И моторы уже гудят. От этого вроде бы еще темней становится. Или это обман зрения? Конечно, обман, при чем тут моторы? Стояли б самолеты чуть ближе, можно было б всех разглядеть, всем помахать рукою. А моторы ревут все сильней и сильней. Глаза начинают слезиться от поднятого винтами ветра…

Дверца ТБ-3 захлопывается. Машина содрогается и подпрыгивает на месте, словно от нетерпения. Сейчас разбежится и взлетит.

Разбегается. Черные колеса не катятся, а бегут, перескакивая через неровности дорожки. Еще не в воздухе, но уже не на земле. Вот наконец совсем отрываются, повисают под плоскостями. В полете!

ТБ-3 ложится на заданный курс. На взлетную дорожку выруливает новый бомбардировщик…

Нет, кажется, никакого единого пульта управления боевыми машинами. Они взлетают порознь, послушные только тем, кто сидит за их штурвалами. Но от каждого самолета тянется незримая ниточка и завязывается в узелок в одном месте.

Под соснами распласталась палатка, с виду точно такая же, как и те, санитарные, распялена на четырех колышках. Но в палатке на крохотном столике карта, из угла в угол расчерченная, густо усеянная флажками. Люди, склонившиеся над картой, все время поглядывают на часы.

Через час будет на месте группа Поборцева.

Еще через час выброска группы Капралова.

Вот-вот достигнут цели группы Карицкого, Пахмутова, Гилевича…

В палатке так тихо, что слышны звуки морзянки в наушниках радиста: та-та, та-та-та… Или это комар забрался под полог? Нет, нет, ни один комар на свете не смог бы прожить в этой удушающей махре и нескольких минут, а морзянка поет-заливается который час без умолку.

Представитель Ставки придвигается к радисту поближе:

— Ну как ваш «комарик»? Справляется? Радисту нравится шутка:

— Вполне, товарищ полковник. Только разве это комарик?

— Точная копия.

— Вы бы в этих болотах с наше побродили. Вот это был комарик! Туча на туче.

Невозможно это представить, товарищ полковник. Только испытать надо. Ну совсем заел гнус, хуже всякого немца.

— Вполне с вами согласен.

Радист удивленно глянул на представителя Ставки, но ответить сразу ему не сумел — опять загудело в наушниках. Радист настороженно слушал минуту-другую, потом снова обратился к полковнику:

— В московских краях таких комариков нет, конечно.

— Да как вам сказать… Скорей всего нету. А в общем, врать не буду, не знаю.

— Вы ж из Москвы?

— Нет, я питерский. Там учился, там работал. А последние три года…

Опять заныла морзянка. Полковник умолк, но ни он, ни радист не хотели обрывать разговор на полуслове. Как только наступила пауза, радист спросил:

— А последние три года?

— В Пинске служил. Точнее — в Пинских болотах. Слышали?

— Вы же представитель Ставки, товарищ полковник! С высокими полномочиями…

— В Москве не был лет десять уже. А насчет полномочий не ошиблись — и высокие, и из самой Москвы. Только получил их по радио. По такому же вот «комарику», как ваш.

Радист недоверчиво поглядел на полковника, но возражать начальству не стал. Покрутил задумчиво ручку настройки, потом сказал:

— Теперь все понятно. Это даже лучше, считаю.

— Что именно?

— Что свой брат фронтовик в таком высоком чине. С места-то всегда все видней и понятней…

— Так как же насчет комаров? — перебил радиста полковник. — Хуже немца, значит?

— Насчет комаров, товарищ полковник, вы сами, выходит, знаете.

Всю ночь работал радист. Всю ночь слетались в палатку вести одна другой важней и серьезней.

Из-под Барановичей сообщал Поборцев:

«Сели точно в назначенном пункте. Приступаем к выполнению задания».

Из Столбцов докладывал Капралов:

«Железная дорога Брест — Москва взорвана. Связь с партизанами устанавливается».

Карицкий, Пахмутов, Гилевич один за другим радировали о том, что под прикрытием ночи они благополучно миновали заградительный огонь зениток, приближаются к месту выброски…

Маленькая палатка становилась штабом больших операций.

— Вот что значит крылышки появились! — сказал представителю Ставки радист, доложив об очередном сообщении десантников.

— Крылышки? — удивился полковник.

— Так у нас парашюты зовут. Стосковались мы по настоящим делам, товарищ полковник. Кое-чем промышляли.

— Я сам стосковался. Что поделаешь! На войне всяко бывает. Это уж вы мне поверьте. Ну ничего, теперь наверстаем. А насчет комариков вы совершенно правы. Попили они нашей кровушки. Но их пора отошла. И немцев пора отойдет.

— Отходит вроде.

— Скоро вашего большого десанта черед. Очень хорошо кто-то выразился большой десант!

— А вы-то случайно не десантник, товарищ полковник? — спросил радист.

— Бомбардировочная авиация. Два раза имел удовольствие прыгануть. Так у вас говорят, кажется?

— Точно! — обрадовался радист. — Прыгануть! А если еще придется?

— Можно и еще. Вот нога подживет маленько, и я в вашем распоряжении. Полковник легонько постучал палочкой по носку сапога.

— Ранены?

— Заживает уже. А у вас что с рукой?

— В общем-то ничего серьезного, но пока никуда не пускают.

— Выходит, мы с вами одного поля ягода, — добродушно заметил полковник.

Радист надел снятые было наушники, в палатке снова застонала, заныла морзянка — тревожно, настойчиво, требовательно.

Ночь кончается. Утро застает тарахтящий У-2 уже где-то совсем далеко за Днепром.

Сырая полутьма несется на Кузю со скоростью сто двадцать километров в час. Видит он только голову пилота перед собой и маленькое зеркальце, в которое тот наблюдает за своим единственным пассажиром. От этого однообразия, от усталости и ритмичного шума мотора Кузя засыпает.

Что снится ему? Что грезится?

…Лежит он в чистой белой комнате, и девушка в чистом белом халате сидит возле него. Можно протянуть руку и дотронуться до девушки, так близко она сидит. Девушка похожа, ой как похожа на Инну Капшай, только волосы чуть светлей, Он боится шевельнуться, чтобы видение не исчезло. Она смотрит на него очень внимательно и спрашивает:

— Хорошо вам? Как себя чувствуете?

Разные видел Кузя сны в своей жизни, но никогда не слышал во сне так явственно человеческий голос над самым ухом. Так явственно, что не ответить просто невозможно. И губы сами выговаривают:

— Спасибо большое, все хорошо. Это кто сказал? — сам себя вслух спрашивает Кузя.

— Это вы сказали, — слышит он голос девушки. Она кончиком пальцев касается Кузиного плеча. Нет, она положительно похожа на Инну!

— Как зовут вас?

— Лена. А вас?

— Кузя.

— Как-как?

— Фамилия моя Кузнецов.

— Это я уже знаю. Как ваше имя?

— В роте меня зовут Кузя, зовите и вы так же.

— Если вам нравится…

— Очень нравится.

— А я в школе Ёлкой была…

— Хотите, и я так стану вас называть?

— Нет, что вы…

— Ну, как знаете, а меня, если можно, все-таки Кузей. Ладно? Очень прошу. Хотя на самом деле я Саша, Александр Васильевич.

— Так как же все-таки — Кузя, Саша или Александр Васильевич?

— Лучше всего — Кузя. Я ведь в госпитале?

— В госпитале.

— Ну вот, а мне в роте быть хочется. Вы меня поняли?

— Поняла.

— Долго это будет продолжаться? — Кузя обвел грустным взглядам белую комнату.

— Не знаю. Сначала как следует, подлечат, потом переведут в батальон выздоравливающих.

— Куда-куда? — удивленно переспросил Кузя.

— В батальон выздоравливающих. Неужели не слышали? А еще военный.

— Вот именно — военный, а не больной, поэтому и не знаю. Но звучит обезнадеживающе — батальон выздоравливающих! — Кузя сделал ударение на последнем слове.

Он замечает, что в белой комнате стоят еще три кровати, но они пусты.

— А это для кого? Для таких же, как я?

— Это уж кого судьба пошлет. Наш госпиталь только начинает работу. Третьего дня прибыли.

— Не из Москвы случайно?

— Мы с вами почти в Москве находимся.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

Кузя грустно улыбнулся: и эта, наверное, как Инна Капшай, прямо из школы…

— А где он, этот ваш батальон выздоравливающих?

— До него еще дойдет дело.

Кузя задумался. Полежал молча, потом вроде невзначай спросил:

— Вы не знаете, где мои сапоги?

— Эти штучки мне уже знакомы.

— Какие штучки? — как можно более искренне удивился Кузя.

— С сапогами.

— Послушайте, Лена, я тоже ведь не ребенок. Бежать никуда не собираюсь, честное слово.

— Честное-пречестное? — по-детски передразнила сама себя Лена.

— Честное комсомольское.

— Тогда зачем же вам сапоги?

— Друга буду искать. Может, и он в этом госпитале.

— Как фамилия?

— Слободкин. Не слышали?

— Так сразу бы и сказали. Если будете себя хорошо вести, передам записку.

— Нет, вы это серьезно, Леночка? — Кузя даже присел в кровати.

Лена решительным движением руки уложила его на место.

— Александр Васильевич!

— Леночка, буду выполнять любые ваши приказания, только дайте лист бумаги и карандаш. Умоляю вас!

— Ладно, ладно, знайте мою доброту.

— Если бы здесь кто-нибудь был кроме нас с вами, я бы непременно расцеловал вас, Леночка.

— Вы хотите, чтобы наша дружба кончилась, не успев начаться?

— Просто от радости ошалел, вот и все.

— Большой друг, наверно?

— Ближе у меня никого теперь нет. Огонь и воду вместе прошли…

— Ну, пишите, пишите, только, чур, коротко — скоро обход.

— Всего несколько слов.

* * *

Между Кузей и Слободкиным установилась такая бурная переписка, что Лена с трудом справлялась с обязанностями почтальона. Слободкин вспомнил свои лучшие дни, когда ему писала Ина и когда он строчил ей послание за посланием. Слободкин писал теперь Кузе, но все время думал об Ине, и часть его нежности невольно переносилась на друга. Кузя скоро заметил это. Он впервые ощутил всю силу любви Слободкина к Ине. Но мало было это понять и почувствовать, надо еще было сделать вид, что боль слободкинского сердца наружу не вырвалась, остается при нем. Нельзя же было обидеть друга бестактным словом. Даже имени Ины Кузя не называл в своих письмах. Но утешить его, как мог, он, конечно, старался. Он писал, что скоро они вырвутся из госпиталя, получат «крылышки». Хорошо бы, конечно, в свою родную роту, но если это невозможно, то в любую другую, только скорее бы, скорее! Нужно отомстить немцам за все — за разбитые Песковичи, за уничтоженные города и села Белоруссии, Украины, за Прохватилова, за артиллериста Сизова, за солдата, который сам себе копал могилу на своей же земле. Поборцев, Брага, Хлобыстнев, Коровушкин сейчас громят врага. «Представляешь, — писал Кузя, — как взрывают они мосты, поезда, самолеты, танки… Ты знаешь, никогда не думал, что я так чертовски завистлив. Зависть не дает мне покоя ни днем ни ночью. Завидую нашим. Всем, кто в бою».

«А у меня новость! — отвечал Кузе Слободкин. — Великая новость! Подслушал, знаю совершенно точно: скоро нас переводят в батальон выздоравливающих! Порядок! Ну а в батальоне том мы не задержимся. Там на нас крылышки сами вырастут. Между лопаток у меня уже чешется…»

«Может, тебе в баню сходить?» — шутил в ответ Кузя.

«Грубый ты человек. Грубый и невоспитанный, — ворчал в следующем послании тот, — даже писать тебе неохота».

Но переписка продолжалась со все нарастающей силой больше двух долгих недель. Прервалась она только в тот день, когда Слободкин и Кузя одновременно оказались в батальоне выздоравливающих. Это еще не боевая часть, но в коридорах уже не разит тошнотворной микстурой, а главное сапоги! Теперь под ними твердая почва. И друг рядом — койка к койке. «Еще не в воздухе, но уже и не на земле», — смеялся Кузя, вспоминая, как последний раз взлетал перед ним ТБ-3. Конечно, не на земле! Теперь настоящим боем пахнет. Парашютным.

* * *

На медицинской комиссии Слободкин дышит как можно более ровно и спокойно. До того старается, что пульс у него становится учащенным, словно после хорошего кросса. Доктор сдвигает на лоб очки, внимательно смотрит ему в глаза.

— Это что ж? Волнуемся?

— Волнуемся.

— Вы волнуйтесь, да меру знайте. Так ведь только на нестроевую вытянете.

— Товарищ военврач…

— Дышите!

Хриплые, лающие вздохи вырываются из груди Слободкина.

— Как спали сегодня?

— Не спалось совсем что-то.

— Оно и видно. Нервишки, значит. У парашютистов нервов быть не должно.

Доктор пошевелил лежавшими перед ним бумагами, еще раз поглядел на Слободкина, потом на Кузю, который покорно стоял рядом.

— А ребрышки надо бы подубрать.

— Только не на этом харче! — почувствовав, что вопрос решается в его пользу, осмелел Слободкин. — Два месяца не ели, и тут не еда.

— Тут не санаторий, — вежливо отпарировал доктор.

— Мы это заметили, — опять съязвил Слободкин. Доктор снова углубился в свои бумаги. Помолчал, постучал остро отточенным карандашом по столу.

— Ну, вот что я вам скажу. Наберитесь, Слободкин, терпения.

Первая же ночь в батальоне выздоравливающих прошла тревожно.

«Может, и в самом деле нервишки? — спрашивал сам себя Слободкин. Раньше, бывало, спал по команде. Теперь всю ночь глаз сомкнуть не могу. Где Ина? Что с ней? Посчитал бы сейчас мой пульс доктор!»

И Кузя тоже беспокойно ворочался без сна. Под утро не выдержал, решил выйти в курилку. Нагнулся пошарить под койкой сапоги и замер от неожиданности — такие же сапоги, как его, стояли и возле койки соседа, и у следующей за ней, и так до самой двери. Точно выравненные, как по струнке, пятками вместе, носками врозь.

Кузя видел только сапоги, но впечатление было такое, будто все солдаты уже в строю — стоят, застывшие по команде «смирно». Тихо, настороженно стоят, лишь легкое, спокойное дыхание слышится…

Кузе не хотелось шевелиться. Долго лежал, свесившись с койки почти до самого пола, и все глядел на сапоги.

— Ты что? — сквозь дрему спросил Слободкин.

— Ничего. — Кузя еще раз глянул на воображаемый строй. — Завалилось вот кресало куда-то, никак не могу отыскать.

— У меня есть. Вставай, покурим.

— Скоро подъем?

— Через час.

— Еще всласть накуримся.

— На что ты все-таки уставился там? — Слободкин проследил взглядом за тем, куда так пристально смотрел Кузя.

— Больно красиво сапоги стоят. Ровно, как по линеечке.

— В каждой роте есть свой Брага, наверное. Иначе б так не стояли.

Они вышли, осторожно ступая по узкому проходу между койками. Закурили.

— Интересно, где он сейчас? — спросил Слободкин.

— Кто?

— Брага.

— Там. Далеко.

— А Поборцев?

— Тоже хороший человек.

— И Коровушкин, и Хлобыстнев.

— Все хорошие.

— Только не надо о них так. Они не сплошают, будь уверочки.

— У Верочки?

Пословица такая в нашей школе была. Будь уверен, словом.

— В школе? Ах, да, да, Ина еще говорила…

Кузя был не виноват, Слободкин сам завел этот разговор.

— Интересно, ее-то судьба куда забросила?

— Кого?

— Ну не школу же.

— У своих родственников в деревне, наверное. Адреса, жаль вот, не знаю.

— Эх ты! — вырвалось у Кузи откуда-то из самого сердца. — Подумай, может, вспомнишь.

— Не знаю, говорят тебе, никогда и не думал, что пригодится. А хочешь скажу тебе, что сейчас она делает?

— Скажи.

Слободкин посмотрел на часы.

— Пишет письмо. Она всегда в это время мне письма писала. На каждом дату и время ставила: такое-то число, семь часов ноль-ноль минут.

— Ты это серьезно?

— Совершенно серьезно.

— А ты, пожалуй, прав. Сидит где-нибудь в уголочке и пишет.

— Утешить хочешь? — недоверчиво поглядел на приятеля Слободкин.

— Чудик ты, Слобода. Тебе такое счастье выпало, все тебе завидуют, а ты?…

— В ней-то я не сомневаюсь. Я тебе про твои насмешки говорю.

— И опять чудик. Еще раз совершенно серьезно: сидит сейчас и пишет тебе письмо.

Слободкин еще не очень доверчиво, но уже не сердито посмотрел на Кузю.

— Покурили?

— Покурили.

— Вышли на минутку, а проболтали чуть не целый час. Вот-вот побудка.

Когда приятели отворили дверь из курилки, в нее ворвался зычный, прополоснутый холодным утренним воздухом голос дневального:

— Подъем!

«Совсем как в первой роте», — подумал Кузя.

— Совсем как у нас в первой! — сказал Слободкин. Морщась и слегка покряхтывая от не совсем еще заживших ран, поблескивая в полумраке белыми бинтами, вставали солдаты. Вставали быстро, словно боясь отстать друг от друга. Одевшись, выбегали во двор — строиться. Там их ждал уже старшина. Сапожки на нем, как у всех старшин, хромовые, куценькие. Прошелся перед выравнявшимся строем, будто бы еще полусонно поглядел на заспанные лица бойцов. И вдруг:

— Смирно! По порядку номеров рассчитайсь!

— Первый.

— Второй.

— Третий…

— На месте шагом марш! Запе-вай!

Эх, махорочка, махорка,

Подружились мы с тобой.

Вдаль глядят дозоры зорко.

Мы готовы в бой!..

Слова песни шевельнули облетевшие ветви деревьев, густо посаженных вдоль казарменного забора. Тяжелые капли упали с них к ногам солдат.

В батальоне выздоравливающих начался новый день.

Загрузка...