От окна слышались громкие рыдания черненькой Акварелидзе, которую ловко и проворно стриг вертлявый парикмахер. На простыню, покрывавшую худенькие плечики девочки, падали длинные пряди иссиня-черных волос.
– Ну и чего ты ревешь? – сердито окликнула ее Струкова. – Что у тебя новых, что ли, не вырастет? Небось, еще лучше этих будут.
Но в ответ на это утешение девочка разрыдалась еще громче, и что-то безнадежное слышалось в детском плаче.
– Да что это, в самом деле, уймешься ли ты наконец? – Струкову раздражали плач и крики детей.
– Не извольте беспокоиться, сию минутку барышня будут готовы, – суетился парикмахер.
Он был очень доволен сегодняшним днем. Правда, за труды ему платили гроши, но в уме он подсчитывал, сколько получит от продажи длинных шелковистых кос его маленьких жертв: волосы поступали в его полную собственность. И, видимо, соображения его были очень приятными, так как он то и дело, улыбаясь, посматривал на груды разноцветных волос, лежавших на полу дортуара. Воображение рисовало ему прически, локоны и косы, которые он ловко создаст из этого дорогого материала; модницы заплатят ему за них хорошие деньги, в то время как обезображенные стрижкой девочки не раз всплакнут об утраченной естественной красе.
– Поплачут и утешатся, – говорил он себе в оправдание, вглядываясь в сразу подурневшее личико ребенка. Еще миг, и Акварелидзе поднялась со стула.
– Пожалуйте, барышня, вот вы и готовы! Взгляните в зеркало, ей-Богу, вам очень к лицу короткая стрижка, – уверял юркий парикмахер.
Девочка инстинктивно провела рукой по затылку. Вместо привычной толстой косы она нащупала остриженные в скобку волосы; голова показалась ей легкой, словно чужой. С громким рыданием бросилась она к подругам, ища у них сочувствия и утешения, а на ее место уже сажали следующего ребенка. Струкова то и дело окликала новеньких, порой оказывавших сопротивление; ее и без того всегда красные щеки пылали от гнева.
Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.
Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, – стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…
В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».
«Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.
«Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.
«Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.
Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.
– Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? – вдруг сердито окликнула она Ганю.
– Не пойду, – угрюмо ответила девочка.
– Что-о? – в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.
– Не дам своих волос стричь! – упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.
– Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! – задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. – Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!
Но Ганя не двинулась с места.
– Ну-у! – прикрикнула Стружка.
– Не пойду, – послышался тихий, но решительный ответ.
– Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! – и старуха с силой дернула Ганю за руку.
И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.
– Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! – в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.
– Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! – вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.
– Что случилось? В чем дело? – проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.
– Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.
И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.
Maman пристально взглянула на девочку.
– Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, – строго проговорила она.
Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.
– Так ты запомни, что я сказала, – внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.
А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.
«Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», – думала она в каком-то душевном оцепенении.
Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.
– Это ни на что не похоже, – взволнованно говорила бойкая Замайко, – подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..
– Эх ты, простота, простота, – презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.
– Ты чего это насмехаешься? – задорно откликнулась Замайко.
– Да как над тобой не смеяться, когда над пустяком голову ломаешь, а не можешь сообразить, что дело-то совсем простое.
– Ну? – с любопытством окружили Исайку новенькие: все хотели узнать секрет Арбатовой.
– А только и всего-то, что за Арбатову или мать, или сестра-«первушка»[8] попросила, вот и все! – и Исаева торжествующе посмотрела на удивленные лица своих слушательниц.
– Да что ты?!
– Быть не может!
– Какая несправедливость! – возмущались девочки.
– Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, – уверенно добавила Исайка.
– Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? – не унималась Замайко. – Ведь и за меня могла бы мама попросить.
– Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, – дразнила ее Исайка.
– А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? – вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.
– Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», – поспешила объяснить Замайко.
– Что ж? Значит, и не будут ее стричь, – равнодушно пожала плечами Кутлер, – смешно только – вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!
– А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку»[9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, – добавила Исайка.
– Это возмутительно! Это несправедливо! – восклицали девочки.
– Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, – остановила их Кутлер.
– Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… – со вздохом произнесла Завадская.
– Не вздумай только в письмах откровенничать, – насмешливо предупредила Исайка.
– А что? – насторожилась Завадская.
– А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!
– Да что ты! – испуганно воскликнула Завадская.
– А ты что, уже написала, что ли?
– Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..
– А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! – смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.
– А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? – волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.
– А что же ты по-грузински не писала? – насмешливо спросила ее Исайка.
– Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, – объяснила девочка, – я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, – говорит, – неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?
– Пустяками отделалась, – презрительно бросила в ее сторону Исайка, – могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.
– Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, – в недоумении ответила грузинка.
– Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.
– Правда, как это мне в голову не пришло! – обрадовалась Акварелидзе.
– То-то уж, Исаева дурно не посоветует, – довольно поглядывая на подругу, льстиво вставила Кутлер.
– И как сами классюхи не понимают того, что они же толкают нас на хитрости и обман? – задумчиво сказала Липина, некрасивая, серьезная девочка, внимательно прислушивавшаяся к разговору.
– Ха-ха-ха, смотрите, медамочки, какой у нас философ нашелся! – и Исайка со смехом указала на Липину.
Та вспыхнула от злой насмешки и молча отошла в сторону.