Толстяк Орсини меня ждал в своем салоне с буазери. Он был в льняном халате, который придавал ему античный вид. Было жарко и влажно, его крашеные волосы прилипли ко лбу от пота. Он был похож на старого актера, который принимает посетителя, не успев снять грим. Увидев меня, он тут же поспешил выразить сочувствие.
— Ах, мой дорогой малыш, мне очень жаль видеть тебя в таком состоянии…
Он вечно читал мне наставления. Но я знал, что кто-кто, а он знает настоящую цену картинам, которыми я владел. Он сожалел о том образе жизни, который я вел, — и при случае помогал мне двигаться по избранному мною пути, как человек, не способный отказать в булыжнике ближнему, мостящему себе дорогу в ад. Он никогда не упоминал при мне об Авроре. Это была его манера не одобрять связь, которая без него, по сути дела, никогда бы не завязалась.
— Я сегодня утром узнал, что ты наконец решил порвать с этой девицей… Я не скрою от тебя, что это меня успокоило. Шесть месяцев ты был на себя не похож. Меня это очень тревожило… Вдобавок я себя чувствовал немного ответственным…
Я хотел знать, кто сообщил ему об этом, но он предпочел напустить на себя отрешенный вид.
— Не помню кто… Тут бывает много народу… Просто — говорят.
Потом, когда я стал настаивать, Орсини притворился донельзя рассерженным. Он возвел очи горе, будто взывая к Господу о помощи. Выражение его лица показалось мне театральным и нарочитым.
— У тебя тот же порок, что и у твоего отца: ты не знаешь, что страсть — это состояние, в котором люди чаще всего видят вещи в ложном свете.
Он был явно доволен своей формулой.
И продолжал с тем же наставительным удовлетворением.
— Видишь ли, я ее хорошо знаю, эту девицу… Если бы я не боялся тебя ранить, я бы попросил одну из моих подруг поговорить с тобой об этом, дабы ты спустился с небес на землю… Ах, Аврора, Аврора…
Орсини произнес ее имя с таким отвращением и так закусил губу, что оно впервые прозвучало для меня неприятно. Розовые и перламутровые краски этого имени, его пронизанный полуденным солнцем фонтан вдруг сменились ужасом, о котором я никогда не думал. То, что рот Орсини соединил имя моей любимой с ужасом, потрясло мой рассудок. И толстяк воспользовался этим, чтобы продолжить свое наставление.
— Ты помнишь этого банкира, Кантёлё, с которым она была здесь? Ну так вот, это он мне сообщил о вашем разрыве…
Он хотел удостовериться, что я хорошо понял:
— Он не рассердился, что ты забрал эту девицу, поверь мне… Тебе предпочли кого-то другого, вот и все…
Удар был жестоким. Орсини это знал. И от радости, что маневр удался, стал любезнее.
— Слушай, этим летом в Париже не продохнуть, я был бы рад, если бы ты вернулся в Вильфранш. Там будет чем заняться… Выше нос, не устраивай трагедии, все наладится…
Он снова заговорил, как коммерсант.
— А, кстати, что ты решил по поводу твоего Ватто? Я знаю, что он тебе дорог как память, но ты должен быть реалистом… Я представляю, во сколько тебе влетела эта девица…
У него больше не было времени об этом говорить. Он должен был уладить кое-какие дела перед отъездом. И, во всяком случае, можно было продолжить эту беседу на террасе или у воды. Он меня обнял, как рассерженный опекун, который, несмотря ни на что, согласен даровать воспитаннику прощение.
Выходя от него, я заметил свое лицо в зеркале, где шесть месяцев назад встретил взгляд Авроры.
У меня было жалкое лицо утопленника.