Я спала так крепко, что ничего не слышала. Пожалуй, если бы вдруг выстрелила пушка, на меня и это не подействовало бы. Мне ничего не снилось, я не вспоминала даже о Жанно.
Проснулась я оттого, что почувствовала сильную жажду. Было так жарко, что я сбросила с себя простыню, и все равно мне казалось, что я лежу среди горячих песков пустыни.
Первое время я ничего не могла вспомнить. Странный шорох в углу вызвал у меня недоумение. Повернув голову, я с минуту непонимающе глядела на черноволосую женщину в одной нижней юбке и корсаже, стоящую на коленях перед распятием. Кто она такая и что здесь делает?
Ах, Валентина! Валентина де Сейян де Сен-Мерри!
– Что это вы делаете? – спросила я сонно. Она вздрогнула, быстро повернулась ко мне.
– Молюсь. Я благодарю Господа за наше спасение.
Я саркастически усмехнулась. Сейчас я не могла вспомнить, когда в последний раз молилась. И вряд ли бы Господь Бог помог нам, если бы не мой пистолет.
– Вы хоть спали этой ночью?
– Да, конечно, – поспешно сказала она, поднимаясь с колен. – Я проснулась всего два часа назад.
Я посмотрела на часы. Был ровно полдень. Значит, я проспала целые сутки.
– Я просто умираю от жажды, – воскликнула я, вскакивая. – И от голода тоже. Мы сейчас же будем завтракать.
К счастью, в кувшине еще была вода. Я жадно напилась, откинула назад тяжелые пряди золотистых волос, быстро нашла под кроватью свои домашние туфли. Боль в ноге быстро напомнила мне, что своей ступней я еще не успела заняться. Кровь запеклась, почернела, боль разрывала большой палец на ноге так, что я едва могла ступать.
– Как бы не начало гноиться, – произнесла я обеспокоенно, – у меня нет никаких лекарств, и я ничего в этом не понимаю.
– У меня есть кое-какая трава, – отозвалась Валентина. – Утром я спускалась во двор.
– Но зачем вам нужна была трава?
– А вот посмотрите – я тоже была ранена.
Она произнесла это едва ли не с гордостью и приподняла край своей нижней юбки. Я увидела глубокую кровавую царапину, изуродовавшую красивую смуглую щиколотку.
– Я приложила всего один листочек, и теперь мне уже легче.
Я не возражала. Мадемуазель де Сен-Мерри, похоже, разбиралась в травах лучше меня. И я была даже благодарна ей, когда она приложила ошпаренный кипятком лист какого-то растения к моему пальцу и осторожно обернула чистой тряпкой.
– Вы где-то учились этому? – спросила я.
– Нет… Мой дядя был распорядителем благотворительного общества Козьмы и Дамиана. Там было много всяких лекарств.
Я благодарно улыбнулась ей в ответ, с сочувствием замечая, что ночь отдыха почти не пошла Валентине на пользу. Карие глаза ее были все так же обведены кругами и устало сияли на белом как мел лице.
– Вы не больны? – невольно вырвалось у меня.
– Нет… или чуть-чуть… Мне очень хочется есть, Сюзанна. Я ничего не ела вот уже двое суток.
Я подавила вздох, сознавая, что еды у меня негусто. Может быть, хлеб… молоко, если только его принесла молочница… в лучшем случае удастся найти яйца и ветчину.
– Яичница вас устроит?
– Меня устроит все…
– Когда стемнеет, я схожу в лавку. Вы же знаете, что нам лучше не показываться днем на улицах. Варфоломеевская ночь будет еще долго продолжаться. Завтра вечером мы уйдем отсюда к моим родственникам – у них будет безопаснее.
А здесь, на улице Турнон, есть люди, вызывающие у меня подозрения.
Я намеревалась переехать на улицу Эгу-Сен-Катрин, где, как я полагала, жил Джакомо со Стефанией. Там можно будет переждать время террора. А когда тюрьмы переполнятся и избиения утихнут, я уеду из Парижа. Я хочу быть со своим сыном. Со вчерашнего утра меня не покидало тревожное предчувствие того, что с ним не все в порядке.
– Какой милый человек этот барон де Батц, – вслух произнесла я. – Он достал мне пропуск.
Валентина схватила мою руку, глаза ее были расширены от ужаса.
– Какое имя вы назвали сейчас?
– Я говорила о бароне де Батце… милейшем человеке.
– Но ведь это он виновен в смерти моего отца!
Я не знала, что ответить на это. Может быть, у нее лихорадка и жар? Я невольно коснулась рукой лба Валентины, но она уклонилась от моего жеста почти раздраженно.
– Сюзанна, я в своем уме! Мой отец граф де Сейян погиб по причине исключительного упрямства этого человека… Я знаю, это именно так. Боже, прошел всего месяц со дня его смерти…
Она закрыла лицо руками. Плечи ее задрожали от рыданий.
– Успокойтесь, – уговаривала я ее. – Я уверена, это какая-то ошибка. Вы, видно, перепутали фамилии. Барон де Батц наверняка даже не знал вашего отца. К тому же он явно не из ваших краев – он или немец, или англичанин…
Говоря так, я немного кривила душой. С самого начала внешность барона де Батца отметала всякие мысли о его английском или немецком происхождении – у него наружность либо гасконца, либо провансальца, словом – южанина.
– Нет, – твердила Валентина, подавляя рыдания, – я знаю и нисколько не ошибаюсь! Я знаю этого проклятого барона, знаю и его дружков – маркиза де Гиша и этого толстого Дево…
Я невольно отступила, пораженная этими словами. Валентина назвала мне те же имена, которыми представились мне три непрошеных гостя во время недавнего посещения.
– Валентина, выпейте воды. Потом вы расскажете мне все по порядку.
Она сделала несколько глотков и, кажется, перестала вздрагивать. Затем подняла на меня свои темные глаза, и я поразилась – столько в них было скорби и немого страдания.
– Мой отец был роялист, пламенный роялист. Он даже не хотел эмигрировать, хотя ему это советовали. А в марте у нас в городе появился некий барон де Батц. Представился чистокровным южанином, желающим поддерживать северян в их борьбе против революции. И нисколько он не был похож на англичанина… Именно барон затеял этот злосчастный мятеж. Все знали, что выступать открыто против Собрания – безумие, особенно в нынешнее лето, когда санкюлоты просто озверели. Отец так хотел послужить монархии, что не замечал опасности. А барон только и делал, что подстрекал его. Он вообще имел какую-то странную власть над людьми – не только над моим отцом, но и над моим дядей аббатом де ла Бастидом ла Молеттом, и над шевалье д'Антремо… Не думаю, чтобы барон не знал, что его затея – безумие, что она не принесет победы, что все участники мятежа погибнут. Временами мне казалось, что им владеет какая-то демоническая сила. Меня всерьез не принимали, мне не верили. Ну, а когда произошел мятеж, граф де Сент-Эмур отправил меня в Париж, в Тюильри, под защиту королевы. Уж потом я узнала, что отец был растерзан в Ле Ване, что его голову носили на пике… остальных казнили в Жуайозе… а наш дом разграбили…
Она не могла говорить, задыхаясь от рыданий. Я машинально гладила ее руку, пытаясь успокоить.
– Но каков же он был из себя, ваш барон де Батц? – спросила я тихо.
– Лет под сорок… русоволосый, глаза черные…
– Русоволосый? – пораженно переспросила я. – Нет, у моего барона была черная шевелюра – черная, как вороново крыло!
Валентина молча смотрела на меня, губы у нее задрожали.
– Вы хотите сказать, что там, у нас в Тулоне, был призрак? Я расхохоталась.
– Вот еще! Просто кто-то из этих двух баронов – самозванец…
– Но почему? Зачем это нужно было делать? Скажите, зачем?
На этот вопрос я не могла ответить. Действительно! Какой смысл был странному незнакомцу в Тулоне прикидываться бароном де Батцем? Или, если взглянуть на дело с другой стороны, зачем было человеку, приходившему ко мне, называться чужим именем?
– А может, он просто выкрасил волосы? – сказала Валентина.
Я покачала головой.
– Возможно… Но почему совпали имена его друзей – маркиза де Гиша и Дево? Вы назвали Дево толстяком, и я тоже видела толстяка. Стало быть, мы встречали одних и тех же людей.
– Во всем этом есть какая-то тайна, – сказала Валентина. – О, если бы граф был рядом…
– Граф? Какой граф?
По тому, как вспыхнули смуглые щеки Валентины, я поняла, что мы коснулись весьма личного вопроса.
– Если бы он был здесь! Он бы нам что-то посоветовал.
Я подумала, что вряд ли бы мне нужны были его советы, но мысли своей вслух не высказала.
– Почему же он не здесь? И где же он, если не здесь? Ведь он ваш жених, я правильно понимаю? Почему же он не защищал вас вчера, когда вы были в смертельной опасности?
– О, не обвиняйте его напрасно. Он привез меня в Париж в начале июля, оставил на попечение королевы. Кто же знал, что вспыхнет восстание и короля свергнут. Граф уехал в Тулон, чтобы помочь моему отцу… Больше я ничего о нем не слышала.
Я покачала головой. Валентине было, как и мне, двадцать два года, но она казалась такой любящей, верной, наивной, несмотря на все злоключения, счастливой и верящей в свое чудесное будущее. Я уже ни во что не верила. Кто знает, может быть, Валентине повезет больше. Может быть, она найдет того единственного, кто искренне полюбит ее. А мне… мне даже искать уже не хотелось.
– Что касается барона, – сказала я, переводя разговор на другую тему, – то мы зря прониклись такими подозрениями. В конце концов, всему виной какое-то недоразумение. Ведь действительно, дорогая моя, даже если всецело поверить вашим словам, в действиях барона трудно отыскать преступление. Вся его вина – это невероятная преданность монархии. Сейчас мало кто способен на такое.
Валентина качнула головой, явно со мной не соглашаясь. Глаза ее говорили: как вы можете не доверять моей интуиции?
– Ну, полно, – сказала я, – вам нужно отдохнуть. Мы вчера пережили такое, что и врагу не пожелаешь. Когда вы немного поспите, вы иначе посмотрите на все эти вещи.
– Нет-нет. Никогда. Я ненавижу барона.
– Ну, не знаю. Он достал мне пропуск. Это очень большая услуга с его стороны.
Уже лежа в постели и закрыв глаза, Валентина сонно пробормотала:
– Вот увидите, он еще сыграет с нами злую шутку… Я уверена, что его люди знают, где мы. И еще выяснится, что этот ваш пропуск – просто фикция.
Я вздрогнула.
– О, только не это! И не воображайте барона каким-то исчадием ада. Он достал мне подлинный пропуск, без которого мне никогда бы не уехать к сыну.
– Сюзанна, у вас есть дети?
– Да. Сын. Его зовут Жанно. В июле ему исполнилось пять лет…
Валентина быстро уснула. Я устало оглядела спальню. Нужно было приниматься за чистку наших платьев. Вчера мы сразу же, как только вошли, уснули, бросив одежду на стулья. Мое платье, казавшееся столь чудесным, теперь было изорванно, испачкано, запылено. Я вспомнила, сколько раз вчера падала, оступалась, спотыкалась, цеплялась за что-то юбками. Не удивительно, что с этим нарядом мне придется повозиться.
Платье Валентины благоухало вербеной. Меня поразил атлас, из которого оно было сшито, – тонкий, блестящий, он тихо сверкал вплетенными в него тончайшими золочеными нитями. Малиновые цветы обшиты серебристой тесьмой… Большое пятно крови неуместно краснело на ткани цвета слоновой кости. Я принялась тщательно вытирать кровь, невольно подумав, что отец Валентины был довольно состоятельный человек, если покупал дочери такие наряды.
Она меня слегка удивляла, эта девушка. Чувствительная, самоотверженная, набожная… Последнее представлялось наиболее невероятным. Сразу видно, что Валентина не жила при дворе и не бывала в Версале. Непосвященным там быстро объясняли, что разврат, интриги, измены – это хорошо, приятно и современно, в то время как добродетель, набожность и нравственность – смешно, скучно, непривлекательно и к тому же идет только во вред. Может быть, эта девушка – протестантка? Там, на юге Франции, они все гугеноты. А гугеноты, как известно, до сих пор бережно хранят то, что растерял католицизм. Я уже совсем пришла к выводу, что имею дело с протестанткой, но вдруг вспомнила, что Валентина читала молитву по-латыни, а не по-французски. Следовательно, она все-таки католичка.
Размышляя и вспоминая вчерашний кошмар, я налила воды в медный таз, сгорая от желания вымыться. День был такой жаркий, что воду даже не приходилось греть. Я настежь распахнула окно кухни, сняла с себя все лишнее, кроме юбки и лифа, и все же дышалось в комнате трудно.
Я с наслаждением вымылась, стараясь приглушать плеск воды, чтобы не разбудить Валентину. Но она даже не шелохнулась. Я подумала, что нужно будет достать для ее щиколотки и моей ноги какое-то лекарство, иначе, не дай Бог, положение может ухудшиться.
Я дважды намыливала голову, снова наливала воды и тщательно терла мягкой мочалкой плечи, шею и грудь, словно старалась смыть с себя все признаки вчерашних событий. Как-никак, вчера я убивала людей. Странно, но угрызений совести или страха по этому поводу я не испытывала.
Когда я, стоя у окна, надевала чистый лиф и натягивала подвязки для чулок, странные тревожные мурашки забегали у меня по спине. Я выпрямилась и обеспокоенно огляделась.
Физически, всем существом я ощутила, что за мной наблюдают. Это ощущение было так навязчиво, что я ни на минуту не усомнилась: да, на меня кто-то смотрит.
Но кто?
Мне стало страшно. Я заглянула к Валентине. Она спокойно спала, отвернувшись к стене. Нет, это не она.
Так откуда же это пристальное внимание? Я чувствовала себя так, словно вот-вот должна была попасть в ловушку.
Тряхнув головой, я попыталась взять себя в руки. Что за чепуха? Что за мистическое настроение овладело мной? Я села к окну, чтобы просушить волосы.
И тогда я увидела его.
Он стоял в саду, полускрытый ветвями яблоневых деревьев и черемухи, стоял, оставаясь почти невидимым для меня, – пока я не выглянула в окно, – и в то же время мог прекрасно наблюдать за всеми моими действиями.
Я в ужасе смотрела на него, не произнося ни слова. Сама его наружность могла внушить страх. Он был весь в черном, с головы до пят: темный камзол, черный шелковый галстук, шляпа из черного фетра и, несмотря на то что было жарко, – черный длинный плащ. Бессознательно я нарекла незнакомца Черным Человеком. Но что ему нужно?
От отвел руку от лица, взглянул на меня… Я не смогла запомнить ни одной его черты, в глаза бросалось только одно – этот странный черный цвет, господствовавший в его фигуре. Я была слишком возбуждена, чтобы трезво оценить происходящее.
– Вы кто? – прошептала я сдавленным голосом. – Что вам угодно?
Он мрачно приподнял шляпу:
– Я Бальтазар Руссель. Мне было достаточно удостовериться, что вы дома.
Не сказав больше ни слова, он открыл калитку, ведущую в овраг, заросший крыжовником, где часто играли мальчишки. Я ожидала увидеть незнакомца на другой стороне оврага, где начинались владения красильной мастерской. Но сколько я ни всматривалась, больше Черного Человека не увидела. Он исчез, испарился, ушел неизвестно каким путем, не дав мне возможности заметить, в какую сторону.
Потрясенная, я опустилась на стул. Бальтазар Руссель… Что за чушь! Я понятия не имею о человеке с подобным именем! «Мне было достаточно удостовериться, что вы дома». А зачем? И к чему все эти черные одежды?
Я в бешенстве обдумывала все увиденное и то немногое, что услышала, и не находила ответа ни на один свой вопрос. Кто наблюдает за мной? По чьему приказу, черт побери?
– Что с вами, Сюзанна? – раздался нежный голос Валентины.
Я обернулась, попыталась ей улыбнуться. Не нужно, чтобы она тревожилась по пустякам.
– Ничего. Это… это мальчишки слишком расшалились, так я накричала на них.
Валентина сладко потянулась. Ее взгляд, брошенный на меня, выражал благодарность.
– Я так хорошо отдохнула. Который сейчас час?
– Семь вечера. Я сейчас же ухожу за едой.
– Но ведь еще не стемнело!
– Лавка находится в двух шагах от улицы Турнон, и я, может быть, даже не встречу никого по дороге.
Я быстро спрятала волосы под чепец. Уже на пороге мне пришло в голову спросить Валентину о странном незнакомце. Я обернулась, нерешительно взглянула на соседку:
– Послушайте, Валентина, вам не приходилось слышать о человеке по имени Бальтазар Руссель?
Она покачала головой.
– Пожалуй, нет… Зато я знала Жозефа Русселя, он часто приезжал к отцу из Парижа.
– Жозеф Руссель! – ошеломленно произнесла я. – Снова это раздвоение: два Батца, две пары его друзей, два Русселя…
– Почему вы так взволнованы, дорогая моя? Я передернула плечами.
– Это сущая чепуха! Я просто сильно устала… Вот приду из лавки, снова буду спать, чтобы хоть завтра мне не мерещились всякие миражи.
В булочной очень быстро выяснилось, что деньги я, как последняя растяпа, забыла дома. Булочник долго сопел носом, напоминая мне о том, что времена сейчас тяжелые и что он не имеет ни малейших гарантий с моей стороны в том, что я уплачу по счету. Я уговорила его поверить мне. Хлеб сегодня был отвратительный – влажный, тяжелый, темный. А чего же можно ожидать, если весь Париж отправился штурмовать Тюильри и думать о хлебе стало некому.
– А что с королем, вы не слышали? – спросила я осторожно.
– Откуда мне знать! Говорят, Собрание выделит ему Люксембургский дворец, но Коммуна против… Я знаю только то, что в ближайшие дни хлеб подскочит в цене, это уж как пить дать.
Я возвращалась, ничего не замечая, предаваясь раздумьям и одновременно сердясь на себя за тревожные мысли. Я лишь мельком отметила те мелочи, что заслуживали куда большей настороженности. Во дворе прогуливались два человека в трехцветных поясах, то и дело поглядывая на окна. Сам двор словно вымер: исчезла женщина, развешивавшая белье, и старуха, варившая в чане мыло. Куда-то убежали дети. И наконец, бросилось в глаза расплывшееся в злорадной улыбке лицо тетки Манон, прижавшейся приплюснутым носом к оконному стеклу. Я тогда не поняла, чему она радуется. Ее привычка подглядывать за жильцами была мне известна, так что я опустила глаза и попыталась поскорее проскользнуть на лестницу.
И тут чьи-то руки схватили меня сзади, сильная ладонь до боли сдавила горло – на глазах у меня выступили слезы, а крик ужаса замер, так и не сорвавшись. Я изогнулась, стараясь вырваться или укусить эту наглую руку, но объятия, душившие меня, были как стальные. Незнакомец выкручивал мне руки, заводя их за спину, – у меня, казалось, хрустнули все суставы. Я закричала, отчаянно вырываясь, обезумев от страха и боли.
– Молчи, сука!
Он схватил меня за волосы и с силой запрокинул мне голову назад. Я громко застонала, не в силах пошевелиться, а противная волосатая ладонь тем временем всунула мне в рот какую-то грязную тряпку. Громом прозвучал чей-то голос:
– Ты арестована, арестована именем революции!
Я затихла, сразу все уяснив. Сверху доносились звуки возни и стоны: видимо, Валентина тоже не избежала моей участи. Незнакомец рывками связывал мне руки за спиной грубой веревкой. Тряпка во рту мешала дышать, я начала задыхаться, на лбу выступила испарина, губы пересохли. Перед глазами начали медленно проплывать желтые круги – я была близка к обмороку.
Скрипнула дверь. Как сквозь туман, увидела я расплывающееся в дьявольской улыбке лицо тетки Манон.
– Я была бы не я, если бы не выследила тебя, чертова кукла! – услышала я ее голос. – Тебе давно пора было оказаться в тюрьме. Или ты думала, что мою дочь так просто можно выгнать со службы?
Последних слов я не поняла и подняла голову. Лицо тетки Манон было так неприятно, что я невольно опустила глаза.
– Моя дочь, моя Мадлон – она служила у тебя в доме кухаркой! Помнишь? Как выгнала ее два года назад – помнишь? Она полгода потом была без работы.
– Ладно, замолчи! – прикрикнул на нее санкюлот, связывавший меня. – Деньги за донос получишь в секции.
Он толкнул меня в спину:
– Ну, ступай!
Меня и Валентину, оглушенную по голове чем-то тяжелым, бросили на телегу, остановившуюся за углом дома.
Телега долго тарахтела по мостовым, заезжая то в один дом, то в другой и каждый раз к нам присоединялся еще один несчастный – женщина, мужчина, подросток. Я с тревогой вглядывалась в лицо Валентины – она до сих пор не пришла в себя. Руки у меня были связаны, я не могла даже вытереть струйку крови у ее губ.
Миновав Змеиную улицу, телега проехала через Латинский квартал, выехала на набережную у Нового моста и, не переезжая его, повернула налево, к Дому инвалидов. Путешествие закончилось на площади Луи XV.
– В Ла Форс! – негромко скомандовал санкюлот. Телега, перегруженная арестованными, направилась к перекрестку улиц Паве и Королей Сицилии. Я вздохнула.
Тюрьме Ла Форс уже во второй раз предстояло стать местом моего заключения.
В стенах замка Ла Форс, потемневших от копоти факелов и влажных от сочащейся сырости, томилось множество узников – от воришек до убийц и государственных преступников. Уже не первое столетие здесь была тюрьма. Замок ветшал, осыпался, глубже врастал в землю, но не терял своего сурового угрюмого облика и самим видом своих стен внушал ужас.
Во времена Регентства при Ла Форс был устроен Сальпетриер – приют для умалишенных. В женском отделении душевнобольных опекали монахини. Кроме того, здесь содержались проститутки, пойманные полицией и по решению суда заключенные в исправительный дом, заклейменные воровки и детоубийцы.
После 10 августа, когда пала королевская власть, здесь все смешалось.
Девочки-сироты из приюта, устроенного при тюрьме, оказались рядом с проститутками, сумасшедшие – с воровками. А когда в тюрьму стали сотнями привозить «бывших», женское отделение Сальпетриера оказалось переполненным аристократками. Женщины спали на полу, подостлав соломы, вырывали друг у друга полуистлевшие тюфяки, с жадностью хватали с подноса тарелки с тухлой похлебкой, стараясь ухватить сразу две порции, и спали с надзирателями за кусок белого хлеба. Проститутки играли в карты и дрались между собой – то врукопашную, то на ножах, которые у них забывали отобрать.
Валентину так сильно ударили по голове, что она очень долго не могла оправиться. Она совсем не ела того, что нам подавали в тюрьме, а когда все же поддавалась на мои уговоры, ее мучила изнурительная рвота. Лечить ее было нечем.
Закрыв глаза, она твердила:
– Не беспокойтесь обо мне. Все равно нас убьют.
– Но надо же, по крайней мере, дождаться суда!
Я не теряла надежды на то, что выйду на свободу. С воли пришло смутное известие о том, что суд над бывшим министром иностранных дел Монмореном состоялся и министр был оправдан. Тот самый министр, что так много сделал для побега короля! Моей надежде было чем питаться.
Я поднесла к губам Валентины кувшин, пытаясь напоить, но она, сделав протестующий знак, сама приподнялась и взялась руками за кувшин.
– Я могу пить и сама, – проговорила она. – Не хочу доставлять вам лишних забот.
Я прилегла рядом с ней на жесткий тюфяк, закинула руки за голову. Положение наше было ужасно. Хуже всего то, что я чувствовала отвращение к себе самой – за свою грязную одежду, пыльные волосы, пахнущие затхлой атмосферой камеры, липкие от грязи руки, пропитавшийся потом лиф. Здесь было жарко и душно так, что я с трудом дышала.
Едва я закрывала глаза, мне чудился Жанно. Особенно его глаза – такие синие, большие, доверчивые. Ощутить бы его тепло, прижать к груди, расцеловать это милое, самое дорогое в мире личико! Я не могла сдержать слез и втихомолку плакала, уткнувшись в подушку.
Жанно часто снился мне. Во сне я ощущала незабываемый запах его иссиня-черных волос, их шелковистость и мягкость, звонкий веселый голос, шаловливо-насмешливый разрез синих глаз. Никого нет лучше моего сынишки. Я вспоминала каждую его родинку, каждую зажившую царапину, вспоминала, как пахла молоком его смуглая кожа. В памяти всплывали все детские шалости, и я тысячу раз жалела, что когда-то бранила Жанно за них. Пусть бы он шалил, но только был со мной рядом. Да и разве он может сделать что-то злое? Он добрый мальчик, отзывчивый, ранимый… А как он любил, когда я пела ему «Песенку о зеленой лужайке» – всегда просил еще и еще.
Тяжелый комок подступил к горлу. Я знала, что должна выдержать эту разлуку, должна все это пережить. Да, должна. Это очень трудно, тем более сейчас, когда меня не покидает, почти мучает мысль о том, что с Жанно не все в порядке. Что-то там неладно. И теперь даже то, что Маргарита находится в Сент-Элуа и присматривает за малышами, весьма мало меня утешало.
Однажды утром, после тяжелой душной ночи, дверь камеры снова распахнулась, и тюремщики втолкнули к нам трех новых женщин. Пораженная, я узнала в них ближайших подруг королевы. В Ла Форс попала герцогиня де Турзель, воспитывавшая королевских детей и ушедшая вместе с ними под защиту Собрания, а также ее дочь Полина.
Но не они поразили меня больше всего. С ними была Мари Луиза де Савой-Кариньян, принцесса де Ламбаль, любимица королевы и в прошлом ее статс-дама. Год назад она уехала в Лондон, а потом вернулась, поспешив на помощь королеве. Эта красивая, гордая, изысканная, знатная женщина, оказавшаяся в стенах Ла Форс, была живым доказательством того, что мир перевернулся и что старые времена уходят все дальше и дальше.
Едва войдя, она наклонилась ко мне и тихо сказала:
– Они забрали из Тампля всех, кто не является членом королевской семьи.
Я рывком поднялась, пораженно взглянула на принцессу:
– Из Тампля? Но ведь речь шла о Люксембургском дворце!
Рассказ принцессы де Ламбаль, то и дело сетовавшей на жестокость судьбы, быстро все прояснил. Смехотворны были надежды на то, что короля и его семью, спасшуюся от расправы 10 августа, поселят в Люксембургском дворце. Повстанческая Коммуна посчитала, что оттуда легко убежать, а Собрание не сочло нужным возразить. Король с семьей был заключен под арест в Тампль – старинный замок тамплиеров.
– Ну, это еще сносно, – сказала я. – В Тампле довольно уютно.
До революции там жили принц Конти и принц крови граф д'Артуа, лет двадцать назад там выступал маленький Моцарт. Это был роскошный дворец, где все сверкало золотом, хрустальные люстры излучали мягкий свет, и иначе как уютным любовным гнездышком Тампль нельзя было назвать.
– Но ведь короля поместили не в замок! – возразила принцесса де Ламбаль. – Его заключили в башню!
Я вздрогнула, вспомнив две круглые остроконечные башни с толстыми стенами и крошечными окнами, выходящими на узкую мрачную улицу. Низкие потолки, сумерки, сырость, обнесенный высокой стеной двор…
Принцесса де Ламбаль тихим голосом пересказывала мне последние новости. Верховодит в Париже Коммуна, Собрание полностью подчиняется ее решениям. В Коммуне засели самые отъявленные негодяи. Повсеместно идет переименование улиц, парков, секций. Пале-Рояль стал теперь Пале-Эгалите.[2] Повсюду разрушают статуи королей, простоявшие более двух веков. Решили уничтожить старинные ворота Сен-Дени и Сен-Мартен – правда, неизвестно, уничтожили ли. Все бывшие министры ушли в отставку, Дантон занял кресло министра юстиции и развернул кипучую деятельность. В Париже продолжаются аресты, а австрийцы тем временем вторглись на французскую территорию, крепость Лонгви вот-вот сдастся неприятелю.
Кроме того, в Париже был учрежден Временный Чрезвычайный Трибунал.
– Трибунал, – повторила я. – Вот как. Значит, нас теперь будут судить в Трибунале.
– Некоторых уже судят.
Принцесса де Ламбаль, оглянувшись по сторонам, протянула мне кольцо. Увидев мое удивление, она прошептала:
– Его передает вам королева… А вот еще, взгляните. Это ладанка. Там внутри прядь ее волос.
Я взглянула. Темнота мешала толком что-то разглядеть. Я с трудом разобрала надпись на ладанке, в которой хранилась поседевшая прядь волос Марии Антуанетты: «Они поседели от горя».
Я спрятала подарок как можно дальше, словно предчувствовала, что это последний знак признательности королевы. Сколько раз я получала от нее подарки – и все это было утрачено. Но этот последний подарок останется со мной – даже если мне не суждено выйти из этой тюрьмы.
И мне уже в который раз вспомнился январский вечер 1789 года в отеле де ла Тремуйль на площади Карусель. Богато убранный салон, гости, свечи в золотых канделябрах, блеск бриллиантов в ушах дам и сияние драгоценностей на одеждах мужчин, треск дров в роскошном камине, шутки, смех, запах кофе и – как неприятная дисгармония – скрипучий голос старого писателя Жака Казота. Эти его леденящие душу предсказания… Нынче они сбывались одно за другим.
Что суждено принцессе де Ламбаль? Я с невольным страхом взглянула на Мари Луизу. А я сама? Я останусь жива? Может быть, и останусь. Смерти Казот мне не предсказывал. Если я возьму себя в руки и успокоюсь, то, возможно, выберусь из всего этого кошмара.
Действительно, ведь Трибунал создан не только для того, чтобы рубить головы.
Шли дни. Они ознаменовались только тем, что нас стали выпускать на улицу, к фонтану, чтобы мы могли умыться и выстирать белье, – надо признать, мы были в таком состоянии, что даже такая малость нас несказанно обрадовала.
На рассвете 15 августа пронзительно задребезжали засовы, и обитая железом дверь камеры распахнулась. Утренний полумрак еще не рассеялся, и надзиратель присвечивал себе фонарем. Женщины сонно садились на своих убогих ложах, воровки и проститутки встречали надзирателя бранью и непристойными телодвижениями, сумасшедшие начинали тихо выть. Я разбудила Валентину. Взгляды наши прикипели к надзирателю: уж не пришел ли он сообщить нам о предстоящем суде?
– Гражданка ла Тремуйль, бывшая принцесса, выходите! Услышав это, я принялась быстро одеваться, достала из укромного уголка туфли – их приходилось прятать, чтобы не украли.
– Быстро, быстро, что вы там копаетесь! Валентина поспешно поцеловала меня:
– Да хранит вас пресвятая дева, Сюзанна.
Я полагала, что меня вызывают для допроса, и очень сожалела, что до сих пор не обдумала своих ответов. Сейчас мысли у меня мешались, я ни о чем не могла думать сосредоточенно.
Надзиратель, хмурый и молчаливый, шел позади меня, звеня ключами. Коридор был длинный и темный, сквозь стены, несмотря на жару, сочилась сырость. Женщины в камерах уже просыпались, и оттуда доносились первые утренние брань, смех и возня.
– Стой, – раздался сзади голос надзирателя.
Я остановилась, в недоумении оглянулась. Синюшное лицо моего конвоира выделялось в полумраке мертвенно-бледным пятном.
– Сейчас мы выйдем во двор, – тихо произнес он, – там нет лишних ушей. Я тебе скажу кое-что.
– Но куда меня ведут?
– Увидишь.
Пораженная, я послушно вышла на залитый солнцем двор. Здесь я часто стирала белье у фонтана. Тюремный двор был перегорожен Толстыми прутьями высокой железной решетки, так хорошо мне знакомой, – она отделяла женскую половину Ла Форс от мужской. Подойдя к решетке и улучив удобный момент, можно было обменяться словами с заключенными мужчинами и узнать новости.
– Слушай, – быстро, почти скороговоркой произнес надзиратель, – сейчас тебя переведут в другую камеру. Твое спасение – в каменном колодце, помни об этом!
Больше он ничего не сказал, втолкнув меня за решетку и передав другому конвоиру. Я абсолютно ничего не поняла. Спасение – от чего? Ведь меня еще даже не судили!
Другая мысль пронзила меня – Валентина де Сейян де Сен-Мерри! Она ведь осталась там, в женской камере, без меня!
Сильным движением вырвавшись из рук нового надзирателя, я бросилась назад к решетке, судорожно вцепилась в холодные прутья руками:
– Я не пойду одна! Я буду кричать, если вы не отпустите со мной и мою подругу!
Оба надзирателя, несомненно кем-то подкупленные, в ужасе бросились ко мне. Тяжелая потная рука зажала мне рот. Сопротивляясь, я едва удерживалась от желания вцепиться в эту руку зубами.
– Вы просто хотите отделить меня от всех, чтобы расправиться! Я переполошу всю стражу, я никуда не пойду без Валентины!
– Она рехнулась! – хрипло воскликнул один из них. – Ее надо запихнуть куда-нибудь, иначе она и нас подставит под удар.
Надзиратель, тот самый, что привел меня из женского отделения, внимательно заглянул мне в лицо:
– Нет, она не сумасшедшая. Как зовут твою приятельницу, гражданка?
– Валентина, – проговорила я. – Валентина де Сейян.
– Ты что, Жерве, решил выполнять капризы этой дикой кошки?
– Но она так вопит, – произнес Жерве. – Послушай, гражданка, я приведу тебе твою Валентину сегодня вечером, только перестань кричать.
– Почему вечером? – проговорила я, отдышавшись. – Почему не сейчас? Она очень слаба, ей нужен уход.
– Какого черта! – возмутился надзиратель из мужского отделения. – Я уже вижу, что сюда идет сержант. Я не намерен из-за какой-то девки терять свое место – оно слишком хорошо оплачивается.
Мне пришлось подчиниться. Как-никак, а обещание соединиться с Валентиной я получила. В случае обмана я в любую минуту смогу поднять крик – ведь размещать женщин в мужском отделении запрещалось тюремными правилами. В тот миг я не задумывалась, почему для меня сделано исключение.
Повеяло сквозняком, и передо мной распахнулась дверь новой камеры. Надзиратель – его звали Мишо – грубо втолкнул меня внутрь.
– Проходи, нечего стоять!
Загрохотал замок. Удивленная, я увидела, как поднимаются – те, кто еще мог подняться, – и приветствуют меня поклонами заключенные.
Похоже, в этой камере находились только аристократы.
– Приветствуем вас, мадам. Мы рады видеть вас. Почти машинально, отвечая на столь галантное приветствие, я сделала реверанс, забыв, как не подходит он к моему застиранному платью.
– Надеюсь, вы рады не тому, что я в тюрьме, господа? Человек, который приветствовал меня, смутился.
– О, разумеется…
Прищурившись, я оглядела его наряд. Запыленные банты на туфлях, полуразвязанные ленты камзола, съехавший набок галстук… Человек казался таким милым и таким смешным.
– Как ваше имя, сударь?
– Граф де Лорж, к вашим услугам.
– А я…
– О, не беспокойтесь! Уверен, здесь узнали вас.
Это было приятно. Я улыбнулась. Мои глаза уже привыкли к полумраку, и я могла оглядеть камеру. Она была раза в два больше той, где я находилась раньше; здесь был стол и даже камин, куда – как я сразу заметила – удобно прятать вещи. Например, если зарыть их в золу. За столом, на который падал свет из узкого окна, сидели люди: два пожилых священника и еще Какой-то благообразный старик, читавший книгу.
Меня поразило другое. На полу – на тюфяках и соломе – лежали истекающие кровью люди. Многие из них были без сознания, другие тихо стонали.
– Это раненые? – в ужасе спросила я. Граф с грустью кивнул.
Я схватила со стола два кувшина, протянула их графу:
– Немедленно попросите, чтобы вас выпустили во двор. Наберите воды и сразу же возвращайтесь. Разве вы не видите, что они хотят пить? Кого-то еще можно спасти… Отправляйтесь, я даю вам пять минут.
Я резко обернулась к остальным:
– Есть тут кто-нибудь, кто способен ходить?
– Я, мадам.
– И я, пожалуй, еще не умираю.
Я оглядела этих двух молодых людей – они если и были ранены, то легко.
– Отправляйтесь вслед за графом. Вы будете носить воду – столько, сколько ее потребуется.
Никого не стесняясь, я изорвала свою нижнюю юбку на бинты. Сердце у меня сжималось от боли – я еще никогда не видела столько умирающих людей. Им не оказали даже простейшей помощи. Прямо из Тюильри притащили в тюрьму и бросили.
Я склонилась над одним из раненых – ему было не больше шестнадцати, почти еще мальчик. Познания в медицине у меня были невелики, но я прекрасно видела, как грязны бинты, перевязывавшие его рану, как они почти въелись в тело. К счастью, юноша был в сознании и даже мог говорить. Видимо, кровотечение было небольшим.
– Боже, но ведь надо было сделать перевязку, – проговорила я чуть не плача. – Потерпите, ради Бога, я постараюсь не сделать вам больно.
Удар сабли задел плечо и грудь, но заражения и гноя не было. Я перевязала юношу, стонавшего от боли, поднесла к его губам кувшин – он выпил его почти весь. Мне охотно помогали граф и седой священник, оставивший свои книги.
– Меня зовут Эли де Бонавентюр, – прошептал юноша. – Послушайте, мадам… Если я умру, обещайте дать весточку моей сестре в Лимож…
– Молчите, Эли, – остановила я его, – вы не умрете и сами приедете к сестре. Вы так молоды. Наберитесь мужества! Ваша рана неопасна.
– У меня есть йод, – объявил аббат Эриво, тот самый, что помогал мне. – Правда, совсем маленькая бутылочка.
– Святой Боже, да что же вы молчали? Драгоценное лекарство пришлось разбавить водой, чтобы хватило на всех. Но дальнейший осмотр приводил меня в уныние. Только один человек, которого называли шевалье, был в сознании. Остальные лежали без памяти и были безнадежны. Я поражалась своей выдержке, ведь еще никогда мне не приходилось видеть таких ужасных колотых ран в груди, раздробленных и размозженных рук, почерневших от гангрены конечностей. Раненые погибали от заражения крови, пылая в горячечном бреду, сгорая от высокой температуры. Срок, когда опытный врач мог бы произвести ампутацию, истек, и теперь уже не было никакого выхода.
Я с трудом сдерживала слезы. Среди раненых был очень красивый молодой человек – он, как мне сказали, шестой день метался между жизнью и смертью. Его убивала пуля француза, парижского санкюлота, человека одной с ним нации. Многие умирали от потери крови – просто погружались в сон, и все. Спасти их было не в наших силах.
Чуть позже, расспросив одного роялистского журналиста, сидевшего в этой же камере, я узнала, что во время обороны Тюильри погиб и генерал д'Альзак – молодой мужественный Тьерри, с которым я когда-то так беззаботно наблюдала фейерверк над поместьем Бель-Этуаль.
Бинты, сделанные из моей юбки, закончились, и тогда я попросила жертвовать своими платками, рубашками, даже манишками. Я склонилась над последним раненым, лежавшим под окном, осторожно протерла ему лицо мокрой губкой. Солнечный свет осветил его голову, русые волосы, пересохшие губы…
– Да это же маркиз де Лескюр! – воскликнула я в ужасе, позабыв о том, что должна говорить тихо.
Да, это был тот самый молодой офицер, с которым меня очень многое связывало. Это он спас мне жизнь, прогнав меня, вытолкав из комнаты еще до того, как толпа ворвалась во дворец.
Он был тяжело ранен в плечо и грудь, но плечевая рана явно затягивалась вместе с пулей, а вторая, кровавая, едва ли не начавшая чернеть, причиняла страдания. Так или иначе, но положение маркиза было тяжелым.
Я растерянно подумала, что должна спасти его. Хотя бы его. Но как?
Не выдержав, я со всхлипами уткнулась в плечо аббата Эриво. Добрый старик ласково гладил мои дрожащие плечи.
– Все эти ужасы не для вас, дитя мое, – твердил он. Припав к его плечу, я тихо плакала и никак не могла успокоиться. Аббат грустно вздыхал:
– Будет жаль, дитя мое, если вы потеряете присутствие духа. Помните о том, что на все воля Божья. Без воли Господа и волос не упадет с головы человека. Знаете ли вы о таком?
Нужен был спирт.
Об этом сказала Валентина, присоединившаяся к нам в семь часов вечера. Едва она пришла, я потянула ее к маркизу де Лескюру. Дожидаясь ее, я задерживала в груди дыхание, ежеминутно опасаясь, что маркиз умрет. Он ведь так и не пришел в сознание. Голова его металась по соломе, россыпь светлых волос еще больше подчеркивала бледность лица. Воспаленные губы обметало, он жадно ловил ртом воздух и едва слышно стонал. Повязки набухали от крови, и их приходилось менять. С его губ срывались отдельные слова, лишенные всякой связи. Он бредил. Говорил о какой-то Ньевес, называл ее «дорогой», говорил о неких шпионах и негодяях де ла Руари и Шеветеле, грозился убить их, требовал у них ответа…
Глазами, полными слез, я взглянула на графа де Лоржа.
– Вы знаете имена, которые он называет?
– Впервые слышу.
– Он говорит об этих людях так, словно они преследуют его…
Валентина долго держала руку молодого офицера в своей, внимательно выслушивая пульс. Потом раздвинула ему веки, осмотрела зрачки… Исследуя рану, она все больше бледнела, и я подумала, что она, пожалуй, и сама может упасть в обморок.
– Валентина, вы нездоровы?
– Нет… Я выдержу… Просто эта рана так запущена – видите, края почти почернели.
– Что же теперь делать?
– Необходимо извлечь пулю, иначе он умрет. Она тяжело вздохнула.
– У нас ничего нет – ни чистых бинтов, ни специального ножа, ни спирта. Самое главное – спирта. Без него любая операция будет гибельной. Ну был бы хотя бы одеколон.
– Значит, – прошептала я, – значит, маркиза еще можно спасти?
– Да… Если промедлить не более двух часов. Потом начнется заражение.
Я лихорадочно размышляла, не замечая, что ногтями вцепилась в руку Валентины. Первое время у меня в голове не возникало ни единой стоящей мысли. Бинты, инструменты, спирт – ведь все это отсутствует… Что я могу сделать?
Ничего.
– Дочь моя, на все воля Божья, – снова повторил аббат Эриво. – Положитесь на Господа. Если ему будет угодно, этот молодой человек не умрет.
«Ах, перестаньте! – хотелось крикнуть мне. – Что за ерунда! Бог милостив, но все же лучше, если при тебе, кроме веры, оказывается пистолет, набитый пулями, или – как в нынешнем случае – бутылка спирта!»
Валентина осторожно достала из-за корсажа крошечную ампулу, всыпала в воду белый мелкий порошок и, старательно размешав, стала поить им раненых. Когда кувшин коснулся губ маркиза де Лескюра, я испуганно схватила Валентину за юбку:
– Что это вы ему даете?
Всякая ампула теперь заставляла меня подумать о яде, спрятанном у меня между корсажем и верхним краем лифа.
– Это морфий, – устало ответила мадемуазель де Сен-Мерри. – Они уснут и не будут страдать. Так и умрут во сне.
Аббат тем временем опустился на колени перед одним из умирающих и стал горячо молиться.
– Его душа уже у Бога, – чуть позже раздался сдавленный голос священника.
Я закрыла лицо руками. Два часа… Минуты бежали так стремительно, что мысли у меня путались. Что делать, куда идти, кого просить? Если бы я была на свободе! Это ужасно, ужасно, когда на твоих глазах умирает человек, спасший тебе жизнь, а ты абсолютно ничего не можешь сделать!
Из коридора донесся грохот открываемой двери – видимо, там действовал надзиратель Мишо. «Ходит возле нас, – со злобой подумала я, – тупой, здоровый, толстый, и нет ему никакого дела до того, что рядом умирают от ран люди – люди, которых еще можно спасти…»
И вдруг… Я даже застыла на мгновение и затаила дыхание. Я… Кажется, я ухватилась за ниточку, я нашла выход.
– Я достану спирт, – произнесла я уверенно. – Не позже чем через час.
На меня смотрели с сочувствием, словно я была сумасшедшая. Аббат Эриво мягко погладил меня по плечу.
– Бог с вами, дитя мое. Не терзайте себя напрасно.
– Да нет же, это вовсе не напрасно!
Я вскочила на ноги, в одну секунду приняв решение. Пока будут во Франции тюрьмы, будут в них и надзиратели. А надзиратели, как правило, мужчины. Если воровкам удавалось достать у них кусок белого хлеба, то почему бы не достать бутылку спирта таким же образом?
«Я продам себя ради спирта».
Эта мысль не вызвала у меня никаких чувств. Я даже не была унижена. Правда, где-то глубоко под ложечкой зашевелилась тошнота. Мне снова придется пройти через эту мерзость, испытать самые противные, самые омерзительные ощущения.
Маркиз де Лескюр лежал без памяти. Он умирал от ран и ничего не знал о моем намерении. Я вспомнила, как он вложил мне в руку легкий испанский пистолет и показал, как им пользоваться. Как он спас меня от осколка, пригнув к подоконнику. Как с перекошенным от гнева лицом выталкивал меня из комнаты, как рассказал о черной лестнице в дежурной, – если бы не это, я бы погибла…
Я быстро подошла к двери и принялась стучать что было силы.
Мишо был плотный коренастый субъект, со спутанной короткой бородой и тупым лицом. Я почему-то разглядела это только сейчас, когда он втолкнул меня в глухую комнату в конце коридора. Он повернулся ко мне спиной, запирая дверь, и я поразилась этой спине – широкой, как шкаф.
– Гм, а ведь я аристократок, если честно признаться, еще никогда не пробовал. Даже не мечтал.
Я закусила губу, молча наблюдая за ним. Это просто кошмар какой-то. Ну почему этот мерзавец оказался до такой степени отвратительным? Я опасалась, что не сумею сдержаться и меня стошнит. А уж тогда пропала моя бутылка.
Мишо повесил связку ключей на крючок, медленным грузным шагом подошел ко мне. Большая грубая рука погладила меня по щеке.
– Хе-хе, а ты ничего. Недурна.
Я резко уклонилась от этой ласки, сердито передернула плечами.
– Давай обойдемся без этого, слышишь? Я спешу, мне очень нужен спирт.
Его руки опустились на мой корсаж, больно сжали грудь.
– Ну что ж, давай обойдемся. Я сам не люблю церемоний. Он грубо обхватил меня за талию, сдавил так сильно, что я едва не задохнулась, толкнул на жесткую кровать. От него резко пахнуло потом. Брезгливо отвернувшись, я сама вздернула юбку, желая только одного – хоть бы этот кошмар поскорее кончился… Слава Богу, он не лез ко мне с поцелуями, только тискал и мял, как настоящий медведь, и вес у него был как у медведя, я почти задыхалась под ним. Его рука торопливо расстегивала брюки – когда я это поняла, меня даже передернуло. Крепко сжав зубы, я разомкнула ноги, вздрагивая от отвращения и чувствуя, как горло мне сводит судорога.
Только когда все кончилось, я по-настоящему ощутила, до какой степени была оскорблена и унижена. Кровь бросилась мне в голову, я старалась не смотреть на Мишо, чтобы не вспылить и не сделать что-нибудь безрассудное. Черт побери, я никогда не жалела, что я женщина. Но как не пожалеть об этом сейчас, если в мире существуют такие отъявленные негодяи мужчины, не стоящие даже гнилой ветки, чтобы их на ней повесить! Брезгливость, стыд и бешенство душили меня. Самым моим большим желанием тогда было убить Мишо на месте.
Сделка состоялась, но что это была за сделка… Я метнула на надзирателя взгляд, полный злобы: мне ни за что не забыть, что за ним остается долг, который не оплатишь деньгами. При воспоминании о том, чему я подверглась, меня пробирала дрожь.
– Хе-хе, вот тебе и спирт, можешь бежать к своему любовнику.
Глядя на него ненавидящими глазами, я схватила бутылку – ради справедливости надо сказать, что на спирт негодяй не поскупился, – и опрометью выскочила за дверь. Мишо, пошатываясь, следовал за мной, чтобы запереть замки.
Я вошла в камеру, испытующим взором обвела тех, кто еще был в сознании и мог что-то воспринимать. Валентина выглядела бесстрастной и спокойной. Она только спросила: «Вы принесли спирт?» – и снова склонилась над шевалье де Мопертюи. Аббат Эриво смотрел на меня чуть грустно, будто осуждал меня. Маленький граф де Лорж прятал глаза, будто ему было стыдно и за себя, и за меня. Да, они все понимают, что спирт не свалился так просто с неба.
Ах, наплевать, наплевать мне на все! К черту то, что они думают обо мне! И ни за что на свете я не буду оправдываться!
Чувствуя необычайный прилив энергии и нахальства, я протянула бутылку Валентине и скомандовала:
– Оставьте шевалье в покое, он и так будет жить! Я хочу, чтобы вы спасли маркиза де Лескюра.
Это самое «я хочу» прозвучало так властно и безапелляционно, что аббаты изумленно переглянулись, а Валентина и не подумала возражать. Она медленно поднялась и, переступая через тела лежавших на полу раненых, подошла к маркизу.
Я опустилась на колени, твердо решив помогать Валентине, преодолевая боязнь крови и легкую тошноту, подступающую к горлу. Кроме того, я должна была учиться. До сих пор я совсем не разбиралась во врачевании. Так что пусть даже мне станет дурно, я не отойду отсюда ни на шаг.
Я почти молилась на Валентину, на ее руки, ее умение. Иногда она бледнела так, что я холодела от страха: вдруг она упадет в обморок? Маркиз был в бессознательном состоянии и совершенно ничего не чувствовал. Изредка с его губ срывался бред. Он снова называл имя какой-то Ньевес, Шеветеля, де ла Руари. Но он не застонал даже тогда, когда рану рассек большой длинный нож, окаченный кипятком и прогретый на огне свечи. Хлынула кровь – темная, почти черная, густая. С кровью выходил гной. Валентина, дрожа всем телом, извлекла из груди пулю; после этого кровь изменилась – она стала чище, светлее. Моя подруга – это стоило ей немалых усилий – промыла рану спиртом и, едва закончив перевязку, откинулась назад. Лицо ее было бело как снег.
Я едва успела наклонить ее голову над тазом, как ее тихо стошнило.
– Милая моя, хорошая! – прошептала я, вытирая Валентине лицо. – Вы любого мужчину заткнете за пояс своим мужеством. Святой отец, отчего бы вам не подать нашему лекарю воды!
Валентина напилась, и лицо ее стало спокойнее, дыхание замедлилось. Я осторожно вытирала ей лоб тряпкой, смоченной в холодной воде.
– Вам нужно отдохнуть, милочка. Ах, если бы я что-то умела, я бы могла лучше вам помогать.
Я уложила ее на соломенный тюфяк, устало выпрямилась…
Все тело у меня ныло, поясницу ломило. Я встала напротив окна, пытаясь поймать струю чистого прохладного воздуха – ведь в камере был сквозняк. Я была противна сама себе – мокрая, уставшая, встрепанная и грязная с платьем, заляпанным кровью. Если бы не мужчины, я бы бросилась прямо на холодный каменный пол, задрала бы юбку и лежала бы в одних панталонах.
Но камера была полна мужчин. Чертыхнувшись, я вернулась к маркизу де Лескюру. Он все так же пылал в лихорадке, но вид чистой белой повязки у него на груди меня успокаивал. Бред больше не срывался с его губ.
Может быть, он уснул?
Я смочила его лицо влажной губкой, слабо улыбнулась… Маркиз спасен!
Честное слово, я сама удивлялась, почему это меня так радует.
В течение двух недель, прошедших после операции, маркиз быстро шел на поправку. Его крепкому молодому организму для выздоровления не требовалось ни хорошей еды, ни нормальных условий. Он находился среди нас, питался тем, что и мы, страдал от невиданной августовской жары, и все же через две недели уже свободно разговаривал и мог ходить по камере.
Юный Эли де Бонавентюр тоже оправлялся от своей раны и уже не заговаривал о смерти. Этот мальчик особенно радовался тому, что остался жить. Старший брат Эли защищал королевский дворец и был убит. Тогда Эли стал на его место. В схватке его ранило, потом завалило трупами. Мстительные победители растаскивали горы убитых, пытаясь найти среди них живых. Эли был без сознания, он почти задохнулся. Когда пришел в себя, его окружали уже стены тюрьмы Ла Форс.
Шевалье де Мопертюи оправился раньше всех, но его раздробленная челюсть причиняла ему страдания во время еды и заживала явно неправильно. Шевалье очень сокрушался, что его лицо теперь станет уродливым.
– Не гневите Бога, сын мой! – с мягким укором сказал ему аббат Эриво. – Главное для человека не тело, а душа.
Остальные раненые умерли. Их накрыли рогожей и вынесли из камеры, чтобы бросить в общую безымянную могилу и засыпать гашеной известью.
К концу августа начались дожди, и в камере стало прохладнее. Мы с Валентиной все так же ходили освежаться к фонтану. Я была довольна, что оказалась в мужском отделении Ла Форс. Некоторые неудобства можно было перетерпеть. Зато вечера – летние тягучие вечера – проходили здесь куда более интересно. К тому же здесь среди заключенных не было жуликов, преступников или сумасшедших. Все они были аристократами, защищавшими короля или схваченными в Париже во время облав.
Савиньен де Фромон, журналист, был арестован за то, что писал роялистские статьи. Этот человек оказался на редкость остроумным и общительным. Редкий вечер обходился без смешной истории или комичного случая, рассказанного им. Верный принципу справедливости, он одинаково едко высмеивал и недостатки монархии, и недостатки революционеров, но из его слов все же выходило, что он отдает предпочтение первой. Маркиз де Лескюр, как только выздоровел, принялся спорить с журналистом. Ярость маркиза вызывало недостаточно почтительное отношение Савиньена к королю. Споры эти доходили чуть ли не до стычек. Они останавливались только тогда, когда я напоминала, что они произносят слова, которые невежливо употреблять при дамах.
Аббат Эриво, тихий, скромный человек, большей частью молчал и читал требник. Он никого не осуждал за свой арест, ни к кому не проявлял ненависти, но любил короля и монархию – ну, быть может, лишь чуть-чуть меньше, чем Бога.
Собеседником аббата Эриво был аббат Руаю, редактор роялистской газеты «Друг короля», заключенный в Ла Форс еще до 10 августа. Оказалось, что аббат Руаю был в прошлом преподавателем коллежа Луи-ле-Гран и учил некоторых нынешних предводителей санкюлотов.
– Да, дети мои, – сокрушаясь, говорил он, – мне выпало несчастье учить всех этих людей – Демулена, Фрерона и даже – вы только подумайте! – Максимильена Робеспьера. О Демулене я сразу скажу: это был талантливый ученик. Какие милые он писал стихи… Кто бы мог заподозрить, что он станет так жесток? А Робеспьер никогда не имел друзей, всегда держался особняком, был скрытным, подозрительным, замкнутым. Он много читал, в том числе и религиозные книги… Не знаю, здесь наверняка вмешалась рука врага рода человеческого, самого дьявола.
Сосед аббата Руаю, надменный старик в парике, с лицом, еще сохранившем следы особой, важной красоты, смеялся над обоими священниками. Он был скептик и циник по натуре и подтверждал эти качества всю жизнь. Он вообще любил посмеяться. Ведь его имя было Пьер Огюстен Карон, иначе – Бомарше, и он был автором знаменитых пьес «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».
Аббаты яростно с ним спорили, называя еретиком и богохульником. Бомарше посмеивался и в ответ напевал фривольные песенки из собственных сочинений, которые дружно подхватывались всей камерой. Что поделаешь, век восемнадцатый был веком неверующим.
Во время одного из подобных фобурдонов,[3] кажется в самом конце августа, дверь камеры со скрипом и лязгом отворилась, и нашим взорам предстала громадная, ростом чуть ли не до потолка фигура, настоящая косая сажень в плечах, в сапогах и потертой, замызганной грязью сутане.
Это был священник, обликом своим напоминавший бандита.
Он неистово бранился и проклинал тюремщиков еще в коридоре, а оказавшись в камере, решил без всякого смущения докончить поток своего негодования:
– Три тысячи чертей в глотку всем этим патриотам! Всего три года, как они дорвались до кормушки и прогнали короля, а уже столько дерьма наделали! Что натворили короли за полторы тысячи лет? Изгнали Вольтера, притесняли Руссо, казнили Дамьена, Лалли-Толлендаля и шлюху Валуа Ламотт! Дьявольщина, три казни за целое столетие! А эти нынешние мерзкие ублюдки уже сегодня выставили свою двуногую гильотину и учредили свой паршивый Трибунал, который достоин уважения не больше, чем любой бордель. И подумать только, кто дорвался до власти – какие-то рогоносцы, мерзкие типы, адвокаты, жирные буржуа, любящие золото больше, чем родную мать! Да и что у них за мать была?.. А как они арестовали меня? Они думали взять меня без потерь, да еще на улице! Я решил: ну уж нет, так просто я вам не дамся… Мне пришлось расшвырять целую свору этих шакалов сапогами, а одному из них я уж точно проломил его тупую голову… Если бы у меня был нож, они бы убрались с дырками в животе.
Гневно посапывая, он тяжело опустился на один из соломенных тюфяков и замер в молчаливом негодовании. Аббаты были потрясены.
– Сударь, – дрожащим голосом сказал аббат Эриво, – надо думать, ваша сутана – это лишь мистификация?
– Вот еще! Нет, любезнейший. Я аббат Барди, и, черт возьми, аббатствовал не хуже, чем вы.
– В таком случае, сударь, Господь особенно сильно накажет вас за невоздержанность в гневе. Христиане должны переносить все тяготы судьбы со смирением и покорностью.
Аббат Барди посмотрел на аббата Эриво мрачно и исподлобья.
– Ха! Да вы меня просто смешите.
– Почему?
– Потому что я в Бога не верю.
Аббат Эриво никак не мог поверить, что перед ним – собрат по духовному сану. Я едва удерживалась от смеха.
– Отчего же вы в таком случае стали аббатом?
Гигант внимательно оглядел собеседника и, было видно, немного успокоился. Скромный вид старика Эриво внушал и уважение, и жалость.
– Почему я не верю в Бога, вы это хотите узнать?
– Да. Почему?
– Propter mille rationes, quarum ego dicam tantum un am bre-vitatis causa,[4] – провозгласил по-латыни аббат Барди. – Вы уважаете Лукреция, брат мой? Лукреций был великий мыслитель.
– Да, сударь, – сказал Эриво, предпочитая не называть новоприбывшего «братом», – я уважаю Лукреция, но он, как всякий язычник…
– Черт возьми, эдак вы самого Христа упрекнете в том, что он крестился в тридцать лет – не в пеленках, заметьте! Ну так вот, Лукреций был великий и мудрый человек, мудрее нас с вами. Знаете, как он говорил о Боге? Послушайте: «Либо Бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и может. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает?» А, отец мой? Не знаете? И я не знаю. Поэтому и не верю. Но это не самая большая моя беда. Надо думать, в эту каталажку меня бросили не за то, что я не верю в Бога, а за то, что я не присягнул этой их дерьмовой власти.
Потрясенные аббаты молча смотрели на новоприбывшего.
– Но, сударь, – наконец произнес аббат Руаю, – почему же вы не присягнули конституции? Ведь это не противоречит вашим убеждениям. В Бога вы не верите, в чем сами только что признались, рассказав нам какой-то глупейший парадокс. Взяли бы да присягнули и не сидели бы здесь, а разгуливали бы на свободе.
– Да, – в тон ему сказал аббат Эриво, – я не принял присягу, так как это идет вразрез с церковной дисциплиной и моей совестью священника. Служитель Божий обязуется в верности только Богу. А вы?
– Черт бы вас подрал, милейшие, вы мыслите как пигмеи! Гордости у вас не больше, чем у козы. Почему я должен присягать? Да к тому же присягать такому дерьму? Я и королю не присягал, хотя он в тысячу раз был лучше нынешних подонков. Я их не люблю. Их прогонят, другие придут, а я снова, как китайский болван, присягай? Ну уж нет, этого делать я не стану.
Да и короля, надо признаться, я любил, мне и сейчас его жаль. Чего-чего, а присяги они от меня не дождутся, пусть даже мне суждено подохнуть в этих стенах.
Аббат Барди внес свежую струю в нашу замкнутую компанию. С раннего утра до поздней ночи он бранился, проклинал, балагурил, вещал и провозглашал обвинительные речи, оглушая латынью и нас, и тюремщиков. Говорить он не уставал никогда. Не было конца его рассказам да скабрезным историям. Ничуть не смущаясь, он поведывал нам свои любовные приключения, происходившие во всех мыслимых – если верить ему – уголках земного шара – в Америке, в диких джунглях Индии, в снегах России, в Неаполе и Константинополе; рассказывал нам о совращенных им итальянских доннах и турецких султаншах, немецких принцессах и венгерских княжнах. Сбить с толку, уличить во лжи его было трудно, а когда это все же удавалось, он с добродушным ворчанием сознавал, что у него слишком разыгралась фантазия, или признавался, что вычитал ту или иную историю в каком-то романе.
Получая свой чай, он всегда предлагал выпить за Робеспьера и громогласно восклицал:
– Ох, и люблю я этого молодца, чтоб он сдох, язви его в кочерыжку!
Этот возглас всегда звучал так свежо и энергично, что я невольно улыбалась.
В нашей камере был только один заключенный не аристократического происхождения – некий Жакоб Массиак, лакей в каком-то богатом доме. Полицейские агенты, явившиеся для ареста, без долгих колебаний арестовали лакея вместо хозяина. Так и оказался бедняга Жакоб в тюрьме, хотя никогда ни сном ни духом не злоумышлял против революции.
С началом сентября в нашей камере произошли изменения.
Сначала был выпущен драматург Бомарше по личному приказанию прокурора Манюэля. День спустя на свободу вышел аббат Руаю, вызволенный из тюрьмы своими учениками Робеспьером и Фрероном.
Мы недоумевали. Я готова была уже поверить в то, что террор смягчается, что люди, пришедшие к власти, опомнятся и откроют переполненные тюрьмы.
Мы недоумевали, и, надо признать, в каждом из нас затеплилась надежда на лучшее. Нет, мы не были легковерными, и жизнь нас многому научила, но человеку всегда свойственно надеяться. Повеселела даже бледная Валентина. Каждый из нас втайне предполагал, что двери тюрьмы откроются и для него.
Ни во что не верил только аббат Барди, каждый день повторяя, что будет грызть санкюлотов зубами, но легко им не дастся. Но мы надеялись, да так, что даже не обратили внимания на то, что 1 сентября куда-то исчезли наши надзиратели. Исчезли, оставив нас запертыми в камерах.
А тем временем мы оказались одной ногой в пропасти и не знали, что нас уже обрекли на гибель, что Молох революции требовал новых убийств и мы должны были стать очередной кровавой жертвой на его алтарь.
Мы не знали этого. Запертые в Ла Форс, мы не получали газет, не ведали о том, что происходит в Париже.
А тем временем австрийская и прусская армии вторглись на территорию Франции в надежде восстановить монархию. 23 августа пала крепость Лонгви. В начале сентября под ударами герцога Брауншвейгского пал Верден. Дорога на Париж была свободна.
Все это вызвало панику среди санкюлотов: ведь герцог обещал, войдя в Париж, уничтожить всех, кто покушался на короля!
И тогда Дантон – да, тот самый добрый продажный Дантон – развернул кровавый стяг террора и пустил слух о том, что тысячи аристократов, священников и просто случайно арестованных людей, которыми были переполнены все тюрьмы, подготовили чудовищный заговор, и, как только пруссаки подойдут к Парижу, аристократы вырвутся из тюрем и перережут парижан.
Ничего нелепее и придумать было нельзя. Но кому нужна была правда, если всем так нравилась ложь? Заключенные были обречены.
Военный министр Серван нарочно уехал из Парижа. Министр внутренних дел Ролан сказал: «На грядущие события нужно набросить покрывало». Ну а мэр города Петион всегда становился невидимым, когда приближалась опасность.
Мы были заперты в тюрьмах, как животные, загнанные на бойню. Мы даже ни о чем не догадывались.
Когда ударил сентябрьский набат, никто не понимал, что случилось. Заключенные обеспокоенно шептались, поверяя друг другу свои догадки.
Может, герцог Брауншвейгский с полками уже стоит под Парижем?
Может, против революции уже началась новая революция?
За окном едва рассвело, утро чуть теплилось, ночь еще не ушла. Маркиз де Лескюр посмотрел на часы: было пять утра.
– Как вы думаете, что это? – спросила я тревожно.
Я не могла не помнить, что подобный набат звучал всегда, когда приближалась трагедия: в день взятия Бастилии, в день набега на Версаль и, наконец, в ночь на 10 августа, когда пал Тюильри.
– Не знаю, – сквозь зубы произнес маркиз. – Может быть, они вслед за королем решили свергнуть и Собрание. Кто знает. Вот когда они свергнут все на свете, тогда можно ничего не опасаться.
– Э-э, дорогой сын мой, – отозвался аббат Барди. – Все на свете свергнуть никак нельзя. Всегда что-нибудь да останется. У меня вот табака третий день нет, а этот болван Мишо все не показывается!
Маркиз не курил, и отсутствие табака его мало волновало. Но, услышав имя Мишо, он метнул на меня странный взгляд – взгляд побитой собаки. Мне стало неловко. Должно быть, кто-то рассказал ему о моем поступке. Но я вовсе не хотела, чтобы он чувствовал себя виноватым.
Подумав об этом, я решила отложить расспросы о самочувствии маркиза и его ране.
Надзирателей действительно не было, и это казалось странным. Толстяк Мишо отсутствовал уже второй день. Еду нам никто не носил. Мы поделили наши скудные запасы черствого хлеба, очень хорошо понимая, что долго так не может продолжаться. Благо, что в последнее время каждый день шел дождь. Мы выставляли кувшины на окно, за ночь они наполнялись водой, и жажда нас не мучила. А если дожди прекратятся? Мы должны будем умирать от голода и жажды, замурованные в четырех стенах?
– Может, отсюда можно убежать? – произнес юный Эли. Савиньен де Фромон пожал плечами. К этому предложению он отнесся скептически. Маркиз подошел к окну и в который раз проверил крепость прутьев решетки.
– Можно бы перепилить. Но здесь на неделю работы при условии, что надзиратели не появятся и не будут мешать.
– Ах, только не это! – воскликнула я, испугавшись. – Пусть уж лучше они появятся. Через неделю мы все равно умрем с голоду.
– Но что бы это значило? – отозвался журналист. – Честно говоря, я даже не припомню случая, чтобы надзиратели бросали заключенных.
– Да, если только не получали такого приказа. Услышав эти слова, я порывисто обернулась к маркизу.
– Приказ? Вы полагаете, нас заперли по приказу? Нарочно обрекли на мучительную смерть?
В моих глазах застыл ужас. Я не хотела умирать. У меня был Жанно, я должна была увидеть его. И в то же время я почему-то вспомнила о зловещем даре барона де Батца – ампуле с цианистым калием. У меня в ушах снова прозвучал диалог: «Зачем мне яд, сударь?» – «Затем, зачем он нужен был Сократу: чтобы избавиться от мучительной смерти».
Маркиз мягко обнял меня за плечи, пытаясь успокоить.
– Нет, что вы, сударыня. Все будет хорошо. Мы не в каменном мешке, отсюда можно выбраться.
– Молитесь, дети мои, – сказал аббат Эриво, – молитесь, и Бог спасет вас, как спас трех юношей из огненной печи, куда они были брошены Навуходоносором.
– Молиться, молиться! – проревел аббат Барди, перебивая священника. – Сколько ни произноси Libera me, Domine[5] или credo,[6] воды в кувшинах не прибавится. И ни в чем еще не был я так уверен, как в этом.
И, наперекор аббату Эриво, гигант затянул «Мальбрук в поход собрался». Шевалье де Мопертюи, несмотря на свою разбитую челюсть, старался ему вторить.
– Вы нашли когда петь! – сказала я в сердцах.
– Кстати, – обратился ко мне маркиз, – я давно хотел спросить вас: как вы оказались здесь, в мужском отделении? Кто помог вам? И зачем?
Этот вопрос поразил меня. Он вдруг напомнил мне о том, о чем я забывала задуматься все последние десять дней. Но сейчас я ответить не успела.
– Слышите? – спросил Эли де Бонавентюр испуганно.
Это было похоже на шум прибоя. Так волны океана накатываются на бретонский берег, с шумом плещутся в пещерах, а потом, усиливаясь, хлещут о скалы. Такое впечатление производили странные звуки, враз заполнившие камеру. Шум глухо волновался и видимо нарастал.
– Это восстание, – прошептал Эли де Бонавентюр. – Я знаю, так всегда бывает, когда они идут убивать.
– Кого? – спросила Валентина.
Я мягко привлекла ее к себе, стараясь успокоить, хотя сама чувствовала себя не очень уверенно. Моя рука невольно нащупывала в складках юбки легкий испанский пистолет. Какое счастье, что у меня его не отобрали. Какое счастье, что у меня остался мешочек с порохом и пули…
Шум толпы стал так громок, что сомневаться не приходилось: опасность уже близко, она подошла к самым стенам Ла Форс.
«Почему меня перевели к мужчинам?» – промелькнула у меня мысль.
– Они у самых ворот! – воскликнула я, бросаясь к окну Заключенные со всех сторон обступили крошечное зарешеченное окошко, терзаясь тревожным любопытством. Мне повезло больше, так как я подошла к окну первая. Серый тюремный двор был пуст, как обычно, зато там, за воротами…
За тюремными воротами стояла большая толпа санкюлотов. Я ясно различала множество красных колпаков – целое волнующееся красное море. В розовом свете зари поднимались кверху пики и сабли. Стоял невообразимый шум, отдельных криков я не могла разобрать, но мне было понятно, что толпа охвачена единым диким и кровожадным желанием. Трепетал в воздухе лозунг: «Дрожите, аристократы, вот идут санкюлоты».
Они хотели крови, в этом не было никакого сомнения.
Я резко обернулась, кулаки у меня были крепко сжаты:
– Этого не может быть! Я не хочу, не хочу в это верить! Мы же во Франции, а не среди дикарей! Разве бывало когда-нибудь, чтобы людей убивали просто так, даже не спросив имени?!
Мне никто не ответил. Лица моих товарищей по несчастью были темны и исполнены самых мрачных предчувствий. Здесь все были научены тремя годами революции. И сознание того, что Франция – цивилизованная страна, не могло сейчас никого ни успокоить, ни тем более утешить.
Людям, пришедшим за расправой, мешали ворота. Тщетно они пытались свалить их или сбить замки ломами. Тюремщики, удирая, не забыли захлопнуть за собой двери. И тогда я увидела, как толпа подтягивает к воротам пушку – да, самую настоящую пушку против железных ворот!
– Ясно, – сказал маркиз де Лескюр, – грабитель и взломщик, не сумев высадить дверь, палит по ней шрапнелью.
– И вы можете говорить об этом так иронично!
– Эх, дочь моя! – возразил аббат Барди. – Что же нам остается, как не иронизировать?
Повиснув на прутьях решетки, я всматривалась в двор. Громыхнула пушка. Осколки просвистели совсем низко над землей. Из разбитых ворот градом посыпались проржавевшие скобы и гвозди. Толпа хлынула во двор, сотрясая воздух яростными криками, от которых побледнели бы и древние галлы.
– Смотрите, аббат, смотрите! Они рвутся в тюрьму!
Было ясно, что первым подвергнется набегу женское отделение. Другую часть тюрьмы от буйства черни отделяла лишь высокая железная решетка, которой был перегорожен двор.
«Так почему же я оказалась здесь, а не там, почему?» – снова подумала я и тут же осознала, сколь несвоевременна сейчас эта мысль.
Толпа, громившая тюрьму, представляла собой отвратительнейшую массу, и я, как ни старалась, не могла различить в ней отдельных людей. Глупые веселые и злые лица, непрекращающийся рев, красные колпаки, коричневые, желтые карманьолы, синие блузы, суконные брюки – все это было лишено индивидуальности и принадлежало толпе, только ей одной. Это была единая животная воля, слившаяся в порыв, направленный на разрушение.
– Смерть аристократам!
– Долой золото, долой предательство! К черту пруссаков и австрийцев!
– Пусть эти дни нам оплатят по обычному тарифу!
По тарифу? Меня даже передернуло. Они что, выполняют работу? И в этой работе заключается пресловутая свобода?
– Стадо быков, – услышала я голос маркиза де Лескюра, прозвучавший словно сквозь туман. – На нас напало стадо. Что ж, попытаемся устроить корриду.
По камере разнесся громовой хохот аббата Барди.
– Славно сказано, сын мой! В таком случае я буду хорошим тореро и прикончу не одного быка из этого стада!
– Погодите, – остановила его Валентина, – может быть, эти люди пришли вовсе не убивать. Они ведь христиане.
– Христиане? – Я едва сдержала злой смех. – Эти христиане втащили во двор уже две гильотины! И я удивлюсь, если этим они ограничатся.
Я видела две отвратительные двуногие машины с прицепленными вверху тяжелыми ножами. Меня затошнило. Ну уж нет, я лучше приставлю дуло пистолета к своему виску – такая смерть, по крайней мере, не уподобляет человека животному.
Воздух, казалось, дрожал от женского визга. Я не могла видеть, что происходило внутри женского отделения, но представляла себе это по крикам. Несколько девушек, почти девочек – по-видимому, воспитанниц приюта, которые и арестованными-то не были, – были вытащены во двор. За ними гонялись санкюлоты, валили наземь и насиловали.
Я сжала зубы. Испугать меня было трудно, потому что я предчувствовала, что вскоре разыграется такое, от чего я не раз содрогнусь от ужаса.
Аббат Барди с усмешкой взял со стола длинный нож – тот самый, что использовала Валентина для операции, – и, зло ухмыляясь, пальцем испробовал его лезвие. По лицу аббата было видно, что он доволен. Маркиз де Лескюр добыл из тайника короткий обрубок шпаги – этого было достаточно, чтобы распороть не один живот. Юный Эли вооружился большим бутылочным осколком. Я вспомнила о своем пистолете и снова нащупала его рукоятку в складках юбки. Если понадобится, я знаю, как им воспользоваться.
Из тюрьмы, подхватив под руку по две или три женщины, вприпрыжку убегали подозрительного вида молодчики – не то грабители, не то сутенеры. Женщин, которых они выводили из тюрьмы, никто не задерживал.
– Смотрите! – пораженно прошептал Эли. – Они отпускают их!
– Как бы не так! – сказала я раздраженно. – Вы просто слепы, друг мой! Они отпускают проституток, мошенниц и воровок – разве вы не видите?
Сама я прекрасно узнала тех уличных нимф, что совсем недавно были моими соседками по камере. Все первые шлюхи Латинского квартала были среди чудесно спасшихся. Кроме того, невиновными признавались десятки других всевозможных прожигательниц жизни и злостных воровок.
– Ей-богу, впервые в жизни жалею, что я не шлюха, – проворчал аббат Барди. – Или, по крайней мере, не сутенер.
Аббат Эриво тихо молился в углу, шепча: «В руки твои, Господи, предаю душу свою».
Валентина тихонько нашла мою руку в складках платья и крепко сжала. Мою подругу колотила дрожь. А когда со двора донесся неслыханно пронзительный вопль, я ясно ощутила, как спазмы ужаса прошли по телу Валентины и невольно передались мне.
– Все будет хорошо, – прошептала я ей в утешение, сама не сознавая, что говорю.
Толпа хохотала, медленно обступая полную черноволосую женщину с безумным выражением лица – я узнала в ней сумасшедшую вдову Дерю, посаженную сюда за детоубийство много лет назад, и не могла понять, почему они к ней прицепились. Чем она виновата? С дикими выкриками и воем, требуя отдать ей ее ребенка, Дерю бросалась на своих палачей – они отбрасывали ее пиками и смеялись, наблюдая, как кровь заливает рубашку. Один из санкюлотов проткнул сумасшедшую сзади саблей – острие насквозь пробило тело и вышло под грудью. Двор тюрьмы окрасился первой лужей крови. Дерю потащили к гильотине и, уже мертвой, отрубили голову. Голова была тут же водружена на пику, как первый из почетных трофеев.
С остальными женщинами расправлялись подобным же образом. Кровь брызгала во все стороны, пятнами летела на стены, а убийцы чуть ли не вымазывали себе ею лица, чтобы казаться мужественнее.
Потом был где-то раздобыт список заключенных, и у жертв даже спрашивали имена. Убийцы, устроившие что-то наподобие трибунала, с хохотом обсуждали то или иное дело и с легкостью выносили приговоры. Воспитанниц приюта насиловали прямо на земле, в лужах крови, а потом тащили на гильотину – можно было утверждать, что ни одна из них не спаслась. Санкюлоты откровенно радовались, хохотали и требовали оплатить им эти дни по обычному тарифу. Они почему-то были уверены, что вершат справедливость.
Во двор выволокли дряхлого старика лет семидесяти и его дочь, совсем еще юную, – на вид ей было не больше шестнадцати. Сабли уже взметнулись над стариком, когда дочь с отчаянным криком упала на колени перед главарем всей этой банды, игравшим роль председателя трибунала. Тот дал знак повременить.
– Мы не аристократы! – уверяла девушка. – Не аристократы, поверьте! Мы ни в чем не виновны!
Главарь сделал едва заметный жест, и я с ужасом, от которого заледенела в жилах кровь, увидела, как один из санкюлотов протягивает несчастной стакан крови. Она инстинктивно отшатнулась. Санкюлоты захохотали.
– Хочешь, чтобы твой отец был жив? Хочешь?
– Да, – ответила она.
– Тогда пей! Это аристократическая кровь! Пей, это тебе должно быть приятно! Пей, чтобы мы поверили!
Я никогда бы не подумала, что в силах человеческих исполнить подобное требование. Она повиновалась, и это был единственный случай, когда из тюрьмы Ла Форс кто-то из заключенных вышел подобру-поздорову.
– Смерть аристократам! Смерть! – гремело над Ла Форс.
Все было в крови – стены, деревья, люди. Все выше поднималась гора трупов и груда голов. Это был ад, кошмар. Каменный двор дымился от теплой крови, впитывающейся в его камни. И над всем этим стоял чудовищный вой голосов. Ни ударов, ни пуль, ни издевательств не жалели. Отвратительные эксцессы убийств превосходили все мыслимое. Каждый санкюлот должен был получить по голове на пику.
– Смерть, смерть, смерть! – выли санкюлоты. – Долой аристократов!
Я уже видела, что они закончат только тогда, когда некого будет убивать.
Когда во двор Ла Форс вытащили принцессу де Ламбаль, толпа взревела от восторга. Опьяневшие от кровавых испарений, санкюлоты требовали и уже предвкушали новую расправу. Все были рады, что отомстят подруге королевы. Я знала, что со мной поступят таким же образом, если узнают мое имя.
Они четвертовали ее еще живую, топором отрубая руки и ноги. Каждый старался урвать кусок и для себя. Вооружившись длинными ножами, они наклонялись над телом и, как заправские мясники, вырезали сердце, печень, почки. Они выматывали кишки и, скользя в крови, заливавшей двор, в восторге подбрасывали их вверх, удивляясь, что они еще дымятся. С третьей попытки была отрублена голова и водружена на пику рядом с внутренностями.
– Мы покажем эту голову Австриячке! Пусть поцелует ее, не то мы и с ней так поступим!
Обезумев, толпа вновь ринулась на обезображенные обрубки тела и принялась в остервенении топтать их. Когда порыв утих, размозженный, раздавленный труп был оттащен в особое место – его еще предстояло протащить по всему Парижу в назидание тем, кому удастся избежать правосудия. Ветер развевал роскошные белокурые кудри принцессы де Ламбаль, обрамлявшие окровавленную голову, и у убийц уже созрело намерение отнести ее к парикмахеру, чтобы завить.
Я больше не могла смотреть и отошла от окна. Страха не было, но кровь стыла у меня в жилах. Меня прошибал холодный пот, бросало то в жар, то в холод. Что я могла говорить, что я могла думать и чувствовать, если весь мир вокруг меня осатанел и, упиваясь кровью, захлебывается в сатанинской пляске?
Я молча встала на колени рядом с аббатом Эриво, но молиться не могла. Ведь я слышала все, что происходило там, за окном. Мерзкие всплески, выстрелы, вопли, непередаваемо отвратительные звуки… Боже мой, как я до сих пор не сошла с ума?
– Они идут сюда, – холодным голосом сообщил маркиз. Бедняга Жакоб вскрикнул и в ужасе прижался к моим ногам.
Я сидела как каменная, не шевелясь.
– Почему я оказалась среди мужчин? – тупо вырвалось у меня.
Поднялся аббат Барди – огромный, плечистый, могучий, со спрятанным в рукаве длинным ножом и в сапогах со свинцовыми подошвами.
– Они умели убивать женщин! Поглядим, умеют ли они убивать, когда им небо становится в овчинку!
Аббат растолкал всех и стал возле двери.
– Я пойду первым, черт возьми! Может быть, на мне они поломают зубы.
Никто из нас не произнес ни слова. Только Жакоб, обезумевший от страха, бросился ничком на пол, пытаясь накрыться соломенным тюфяком, словно думал, что там его не найдут.
Мы слышали шаги в коридоре, хохот, издевательские замечания. Все ближе, ближе. И вот… В замке заскрежетал ключ, дверь распахнулась, и перед нами предстали наши убийцы, вообразившие себя судьями, – люди, обагренные кровью и засучившие для удобства рукава, как мясники, собравшиеся резать свиней.
– Проститутки, убийцы, воры, грабители, поджигатели есть? – с ухмылкой спросил один из них. – Выходи, отпускаем. Да только не врать – у нас все проверено!
Никто из нас ничего не ответил. Грозной глыбой возвышался аббат Барди, и тихо скулил под своим тюфяком Жакоб.
– Ха-ха, какой тут расчудесный господин кюре! Прямо как из шайки Картуша!
– Эй, ты, под тюфяком! Вылезай! Пойдешь с нами!
– И ты, долговязое дерьмо!
– А женщин мы возьмем на десерт. Они уже надоели. Тяжелыми шагами аббат Барди вышел из камеры. За ним последовал Савиньен де Фромон. Жакоба силком вытащили из-под тюфяка и, несмотря на отчаянные мольбы и сопротивление, выволокли из камеры.
Я смотрела им вслед, а в голове у меня медленно всплывало то событие, что произошло двумя неделями раньше. Меня вывели из женского отделения и передали в руки Мишо. Что мне сказали при этом?
Я подошла к окну, взглянула в него, снова отвернулась…
Два санкюлота, оставив дверь открытой, прислонились к косякам и наблюдали, как по коридору их товарищи тянут во двор арестованных. На нас они мало обращали внимания. Повернувшись к ним спиной, я тихо зарядила пистолет.
Во дворе отбивался от целой своры санкюлотов аббат Барди. В каждую руку он хватал по два врага и сшибал их лбами. Огромными сапогами он расшвыривал убийц. Они отскакивали от него, старались держаться подальше и орудовали пиками. Аббат выхватил нож. Размахивая этим оружием, ставшим в его руках просто страшным, он медленно и угрожающе пошел на враждебную толпу. Толпа отступала, норовя дотянуться до аббата пиками. Барди успел схватить еще троих или четверых и вспороть им животы, но чья-то пика вонзилась ему под нижнюю челюсть. Уже падая, он продолжал борьбу, не позволяя к себе приблизиться.
– Я вспомнила! – звонко крикнула я, отскакивая от окна.
Маркиз метнул на меня странный взгляд. Пистолет выскользнул у меня из рук и грохнулся оземь. Меня изумил звук, раздавшийся при этом, – казалось, рукоятка ударилась о каменную плиту, за которой – пустота. Звук был гулкий, звонкий.
Санкюлот, прислонившийся к косяку, стремительно обернулся.
– Ба, да тут целый арсенал! Они вооружены, Жером! Он бросился к пистолету. Сердце у меня замерло.
И вдруг – я даже не сразу поняла, что произошло, – маркиз молниеносным движением бросился в сторону, схватил тяжелый дубовый табурет и обрушил его на голову санкюлота. Шевалье де Мопертюи напал на другого убийцу, Жерома, сзади, сдавил его шею мертвой хваткой и стал душить.
Чтобы помочь шевалье, я наклонилась, быстро подняла пистолет и выстрелила.
– Нужно забаррикадировать дверь!
Шевалье отшвырнул в сторону раненого противника. Маркиз, Эли де Бонавентюр и аббат Эриво тащили к двери все, что было в камере – стулья, стол, чугунную каминную решетку, тюфяки… Нужно было выиграть время.
– Послушайте! – сказала я громким шепотом. – Я знаю, знаю, как отсюда выбраться! Мне сказали… когда меня переводили сюда, тюремщик шепнул мне, что здесь есть каменный колодец!
Они недоверчиво переглянулись, явно не воспринимая мои слова всерьез. Я разозлилась и снова швырнула пистолет на пол. Снова раздался тот странный гулкий звук.
– Видите? Там пустота!
Маркиз де Лескюр наклонился, осторожно ощупал каменную плиту.
– Ну-ка, Эли, и вы, шевалье, – помогите мне!
Плита сдвинулась. Откуда-то из глубины на нас повеяло влагой, затхлостью и запахом плесени. Без сомнения, там было наше спасение. Уже уверенная в этом, я бросилась к оглушенному санкюлоту и легко выдернула у него из-за пояса пистолет. Теперь у нас было целых два пистолета.
– Зажгите свечу! Быстрее!
По коридору к нашей камере уже бежали санкюлоты. Валентина дрожащими руками зажгла огарок свечи и протянула его маркизу. Он склонился над колодцем. Пламя огарка, колеблемое сквозняком, отчаянно затанцевало.
– Есть тяга воздуха. Значит, есть и выход. Я иду первым, господа.
Я отдала маркизу пистолет. Он сунул его за пояс и, не раздумывая, прыгнул вниз. Послышался звук падающего тела, потом всплеск воды и отчаянная брань. Я взглянула вниз. Огонек пламени где-то внизу светился всего несколько секунд и погас.
– Маркиз! Вы живы? – спросила я. Голос мой отозвался эхом.
– Жив, черт возьми! Поспешите!
Я со страхом взглянула вниз. Там было так темно, что я не различала не то что маркиза, но даже дна. На сколько футов в глубину уходит этот колодец, смогу ли я прыгнуть?
В дверь уже ломились. Я увидела, как трещит наша баррикада, и поняла, что у меня только два выхода: колодец или смерть. Я выбрала первое. Испытывая безотчетный ужас, я опрометью спустила ноги вниз и прыгнула.
Прыжок, казалось, длился бесконечно. Чьи-то руки подхватили меня, но не очень ловко. Я упала в воду, а когда поднялась, то почувствовала острейшую боль в щиколотке. Только бы не перелом! Я тихо застонала от боли. Правда, то, что вонючая застоявшаяся вода доходила мне до колен, приносило некоторое облегчение.
– Валентина, быстрее! – скомандовал маркиз. – У нас нет ни секунды времени.
Валентина приземлилась более удачно, чем я. После нее глухо шлепнулся в воду Эли де Бонавентюр, потом – аббат Эриво. Вверху прогремел выстрел, и шевалье де Мопертюи просто-таки упал вниз, до крови разбив голову о стену.
– Они прорвались, они вышибли дверь, – воскликнул он глухо.
Я подняла голову и увидела трех или четырех людей, склонившихся над колодцем. Мы бросились в сторону, в темноту. Наше положение было ужасно, но все же более выгодно: ведь мы их видели, а они нас нет.
Маркиз и Эли тихо взвели курки, потом разом выстрелили. Я зажала уши руками. Эхо от выстрелов гоготало так, что я чувствовала себя оглушенной.
– У нас хватит пороха, чтобы перестрелять каждого, кто сюда сунется! – угрожающе крикнул маркиз. – Я всажу пулю в любого, кто попытается спуститься!
Грубая площадная брань была ему ответом. Санкюлоты благоразумно отошли в безопасное место. Слышно было, как они переговариваются.
– Что делать? Может, выкурить их оттуда огнем?
– А вдруг там есть выход?
– Вряд ли. Они бы уже убежали.
Между тем я уже ясно ощущала, что отсюда есть выход. Сквозняк был так силен, что меня обдавало целыми струями холодного воздуха. Это приносило и надежду, и физическое облегчение. На левую ногу я едва могла ступить и стояла, держась руками за сырую скользкую стену. Только теперь я ощутила безумный, безотчетный страх. Мне не верилось, что мы выскользнули из этого ада, что смерть прошла мимо нас. Я боялась, что к каменному колодцу соберутся все санкюлоты, бесчинствовавшие во дворе, и тогда они вытащат нас отсюда и убьют. Когда я думала об этом, мне хотелось в ужасе бежать куда глаза глядят.
У меня зуб на зуб не попадал, отчаянная дрожь пробегала по телу, я чувствовала, что вот-вот начнется истерика.
– О, дорогая, – услышала я шепот Валентины, – вы были правы. Помните, тогда, после разгрома Тюильри, вы сказали, что если мы спаслись на этот раз, то теперь уж будем жить вечно. Нам можно уже ничего не бояться.
Я молча посмотрела на нее, звеня зубами, но у меня не нашлось ни слова, чтобы ей ответить. Эта святая наивность просто убивала меня.
– Послушайте, – глухим шепотом сказал шевалье де Мопертюи, – нам нужно уходить отсюда. Командуйте нами, маркиз!
Маркиз, всколыхнув воду, повернулся к нам. Его лица я не различала, видела только его белеющую в темноте перевязь.
– Женщины пойдут первыми. Мы останемся здесь и будем прикрывать их уход. С ними, пожалуй, пойдет и Эли.
Он подтолкнул юношу, дал ему в руки пистолет.
– Ступайте! Да только тихо, чтобы плеск воды вас не выдал.
Легко было сказать – ступайте! Я шла, вытянув вперед руки и абсолютно ничего не различая. Темнота была такой, что временами Мне всерьез казалось, что я ослепла. Впереди шлепал по воде Эли – я с тоской думала, насколько ненадежен он как защитник.
Коридор, казалось, все сужался, воздух становился таким сырым и влажным, что я с трудом дышала. Было непонятно, куда мы идем. Смрадные запахи усиливались, изредка я в воде наступала на что-то мягкое и вздрагивала от отвращения. Сзади тихо вздыхала Валентина, то и дело хватаясь рукой за мое плечо. От меня было мало поддержки – я уже дважды оступалась и падала в воду. Платье, вымоченное в этой противной застоявшейся воде, неприятно липло к телу.
Я почти потеряла ориентацию. Коридор сужался, разветвлялся, и мы, не раздумывая, выбирали тот проход, что казался шире. Воды, кажется, стало меньше, но от нее исходили такие запахи, будто мы шли по вонючей жиже. Сквозняк усиливался.
С той стороны, откуда мы шли, из самых глубин подземелья донесся ужасный гул, многократно усиленный эхом. Я в страхе остановилась, не в состоянии понять, что же это такое. Гул утих, я принялась соображать и уяснила, что это был выстрел.
– Они стреляли, – прошептала я. – Один Бог знает, что с ними случилось. Пойдемте, нам надо торопиться.
Эли сделал несколько шагов и, поскользнувшись, шлепнулся в воду. Я схватила его за локоть, помогая подняться. Он встал на колени и, кажется, в недоумении шарил руками.
– Да вставайте же, сударь!
– Я… Кажется, я уронил пистолет. И порох.
У меня дыхание перехватило от подобной неловкости. Я почувствовала такую злость, что никакая сила не заставила бы меня сдержаться.
– Да вы просто дурак!
Я изо всех сил отпихнула его в сторону и, опустившись в воду, стала шарить руками по илистому каменному дну. Нет, ничего похожего на пистолет… Но он же должен быть где-то здесь! Ведь не могло же его отнести течением… И тут моя рука коснулась чего-то мягкого, расползшегося, полуразложившегося.
С пронзительным воплем, обезумев от ужаса и отвращения, я отскочила назад. Меня стошнило. В воде лежало какое-то животное – то ли крыса, то ли летучая мышь.
Я не сразу смогла прийти в себя и очнулась, лишь почувствовав руку Валентины, ласково гладящую меня по щеке. Я вся дрожала, как в лихорадке. Мне хотелось убежать отсюда, здесь было слишком невыносимо.
– Пойдемте скорее! Черт с ним, с этим пистолетом! Мы снова пошли вперед, и скоро стало ясно, что за нами тоже кто-то идет. Эхо явственно передавало плеск воды и звуки шагов.
– Вот, пожалуйста, – сказала я со злостью, – может быть, это санкюлоты, а у нас даже пистолета нет. Это просто кошмар какой-то. Они нас утопят прямо в этой воде.
За шиворот мне сыпались земля и пыль. И тут – даже стало больно глазам – слепящие лучи света полились на нас сверху. Я в изумлении и безумной радости подняла голову. Вверху была дыра, и прямо в эту дыру хлынул ослепительный свет.
– Свет! Святой Боже, мы спасены! Мы останемся живы! Я крепко обняла Валентину, едва удерживаясь от желания зарыдать и засмеяться одновременно. Нервное радостное возбуждение охватило меня. Я не хотела больше оставаться в этом подземелье ни минуты и толкнула Эли в спину.
– Лезьте, юноша! И постарайтесь не устроить нам нового сюрприза.
Его тонкое, гибкое, еще мальчишеское тело проскользнуло в небольшое отверстие сравнительно легко и быстро, и все же в тот миг, когда Эли закрыл дыру, мы почувствовали невыносимую спертость и недостаток воздуха. Без тяги и сквозняка мы не прожили бы в подземелье и получаса.
Валентина ухватилась за протянутую Эли руку и с его помощью выбралась наверх. Я осталась одна. Из глубины подземелья слышались приближающиеся шаги нескольких людей. Я не знала, друзья это или враги, и мне снова стало до тошноты страшно.
Валентина и Эли, теперь уже вдвоем, протягивали мне сверху руки. Я уцепилась за них, сделала усилие, подтянулась, и мое тело по пояс оказалось над землей. Я не понимала, в какую часть Парижа мы попали, да и не задумывалась над этим. Став твердо на землю, отряхивая мокрое платье и растирая поврежденную ногу, я видела и чувствовала только одно – свет, воздух, жизнь. Вокруг щебетали птицы. По серому, размытому, как чернила, дождливому небу плыли синеватые облака.
Я вдыхала чистый воздух полной грудью и не могла надышаться.
– Кто там? – крикнул Эли в подземелье.
– Свои! – отозвалось эхо.
Я пришла в себя, огляделась вокруг. Рядом протекала Сена. Где же мы находимся? Приглядевшись, я поняла, что мы очутились на правом берегу Сены, крутом и заросшем вереском, и, если подняться вверх, попадем на улицу Старых Августинцев и бульвары.
– Мы в самом центре Парижа, это просто ужас.
Из ямы один за другим вылезали наши спутники – мокрые, грязные, черные от усталости и пыли, они были похожи на трубочистов. Мы спаслись, и я до сих пор не верила, что это так.
Я не понимала, что со мной происходит. Ноги у меня подогнулись, и я без сил опустилась в мокрую траву. Чувства притупились, душу разрывали слезы. Меня колотила лихорадочная дрожь, вызванная небывалым нервным напряжением, и, не в силах сдержаться, я зарыдала. Рыдания душили меня – бурные, беззвучные, отчаянные, едва ли не истеричные. Как, как я могла поверить, что все уже позади? Что меня уже не ждет гильотина, что меня не будут разрывать на куски и топтать ногами? Что я еще увижу Жанно?
Сухой возглас маркиза заставил меня опомниться:
– Гвардейцы!
Хотя ноги у меня подгибались, мне пришлось вместе со всеми броситься в сторону улицы Старых Августинцев. Гвардейцы, ехавшие вдоль набережной, нас не заметили, но я все равно была испугана, ибо от них не приходилось ждать ничего хорошего. Мы бежали вверх по улице как сумасшедшие, не заботясь уже о том, какое впечатление производим на прохожих. Особенно странно выглядел аббат Эриво в мокрой черной сутане и с мокрым требником, из которого вываливались страницы.
Да и прохожих, надо сказать, было мало. Большинство парижан развлекалось в тюрьмах.
– Вы одна хорошо знаете Париж, мадам! – воскликнул маркиз, когда мы остановились посреди улицы в нерешительности. – Где здесь, по-вашему, наиболее безопасно?
Не долго думая, я нырнула в подворотню между домами и через узкий, заваленный нечистотами переулок вышла на улицу Монторгейль. Я была совершенно измучена и находила, что лучше всего для меня сейчас – это не делать ни шагу.
Я увидела дом, окруженный несколькими зловонными ямами, схватила молоток и постучала в дверь.
– Что вы делаете? – остановил меня маркиз. – Это безумие, так полагаться на незнакомых людей!
– А у меня в Париже больше нет знакомых. И полагаться не на кого.
Маркиз сам понимал, что нам нужен отдых. Еще немного, и я бы упала в обморок, не заботясь абсолютно ни о чем. Единственное, чего я сейчас хотела, – это стакан воды и тюфяк, на котором можно было бы уснуть.
Когда дверь отворилась и перед нами предстала старуха в огромнейшем чепце, суконной юбке с глубокими карманами и ветхой пелерине, маркиз, отстранив меня, срывающимся голосом произнес:
– Ради Бога, сударыня, если только вы христианка, спасите нас. Мы хорошо заплатим. Нам нужно только два часа для отдыха, вот и все.
Он говорил, что заплатит, но я сомневалась в этом. У меня с собой не было ни гроша, да и у других тоже. Затаив дыхание и чуть не падая от усталости, я с ужасом ожидала, что старуха сейчас закричит и позовет полицию.
Но произошло чудо.
Старая женщина взглянула на несчастного аббата Эриво, прижимающего к груди требник, и сказала кратко:
– Входите.
Я смутно помнила, что было потом. Почти на ощупь разыскав кухню, я прежде всего вдоволь напилась. А потом легла где попало и уснула как мертвая.