Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем?
— Время ненадежное: ветер слегка подымается; — вишь, как он сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А видишь там что? (ямщик указал кнутом на восток).
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
— А вон, вон это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
Я приближался. К месту моего назначения. Это было в конце декабря. Позапрошлого года. В девять утра по московскому времени.
Вокруг меня были пустыни. Они простирались. Они были печальны. Они были пересечены холмами. Они были пересечены оврагами. Они были покрыты снегом. Это был добротный снег. Он скрипел. Он похрустывал. Он сверкал. Он синел. Он не таял. Он лежал.
Я посмотрел на солнце. Это было ржавое солнце. Это было старорежимное солнце. Оно опускалось. Оно сползало. Оно садилось. Я подумал, что точно так же оно садится в Москве. В Краснопресненском районе. Мне стало грустно. Я вспомнил моих друзей. Я вспомнил знакомых. Я вспомнил родных.
Наша кибитка ехала. Это была старая кибитка. Она стонала. Она охала. Она вздрагивала. Она ехала. Она ехала по дороге. Она ехала по следу. Он был узок. Он был проложен санями. Это были крестьянские сани.
Вдруг ямщик стал посматривать. Он посмотрел в сторону. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он снял шапку. Он оборотился ко мне. Он открыл рот. Он сказал: не прикажу ли я воротиться.
Я высунулся из кибитки. Я увидел пустыню. Это была печальная пустыня. Я увидел степь. Это была белая степь. Я увидел небо. Это было ясное небо. Подымался ветер. Он подымался слегка. Он подымался нехотя. Он сметал порошу.
Ямщик волновался. Он надел шапку. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он ударил рукавицей об рукавицу. Он ткнул кнутом на восток.
Я посмотрел. Я увидел горизонт. Я увидел край неба. Я увидел холмик. Мне взгрустнулось. Я подумал о крематории. Я подумал о кладбище. Я подумал, что люди смертны. Я ошибся. Это был не холмик. Это было белое облачко. Оно висело. Оно висело, как аэростат. Оно покачивалось. Оно растягивалось. Оно подпрыгивало. Оно предсказывало. Оно предвещало буран.
Я спешно приближался к географическому месту моего назначения. Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов. Все было густо посыпано бертолетовой солью снега. Шикарно садилось страшно утопическое солнце.
Крепостническая кибитка, перехваченная склеротическими венами веревок, ехала по узкому каллиграфическому следу. Параллельные линии крестьянских полозьев дружно морщинили марлевый бинт дороги.
Вдруг ямщик хлопотливо посмотрел в сторону. Он снял с головы крупнозернистую барашковую шапку и повернул ко мне потрескавшееся, как печеный картофель, лицо кучера диккенсовского дилижанса.
— Барин, — жалобно сказал он, напирая на букву а, — не прикажешь ли воротиться?
— Здрасте! — изумленно воскликнул я. — Это зачем?
— Время ненадежное, — мрачно ответил ямщик, — ветер подымается. Вишь, как он закручивает порошу. Чистый кордебалет!
— Что за беда! — беспечно воскликнул я. — Гони, гони. Нечего ваньку валять!
— А видишь там что? — ямщик дирижерски ткнул татарским кнутом на восток.
— Черт возьми! Я ничего не вижу!
— А вон-вон, облачко.
Я выглянул из кибитки, как кукушка.
Гуттаперчевое облачко круто висело на краю алюминиевого неба. Оно было похоже на хорошо созревший волдырь. Ветер был суетлив и проворен. Он был похож на престидижитатора. Ямщик пошевелил деревенскими губами. Они были похожи на высохшие штемпельные подушки. Он панически сообщил, что облачко предвещает буран.
Я спрятался в кибитку. Она была похожа на обугленный кокон. В ней было темно, как в пушечном стволе неосвещенного метрополитена.
Нашатырный запах поземки дружно ударил в нос. Черт подери! У старика был страшно шикарный нюх.
Это действительно приближался доброкачественный, хорошо срепетированный буран.
Сибирским шляхом, ярмаковым путем-дорогою ехал я в чужедальнюю сторонушку, близясь к месту моего пристанища. Ехал борзо.
Кругом, куда взором ни кинь, стлались кручиненные просторы, меченные курганами да оврагами. Снеги белы повылегли. Ехал.
Червонное солнце уползало в засаду. Плыл-качался по узкой-узехонькой дорожке, по следу санному. Ехал.
Вдруг ямщик всполошился, зорким взглядом рыскнул по сторонам, оборотясь, снял шапчонку.
— Атаман, прикажи воротиться.
— Гуторь!
— Время ненадежное. Ветришка-буян взыгрался, вишь, крутит-метет поземкой.
— Невелика напасть.
— А погляди-ка туда.
Ямщик ткнул кнутовищем на восход.
— Ничего не примечаю.
Степи белы, небеса ясны.
— А во-он, облачко.
Остренько зиркнув, заприметил я на краю неба мутное облачко. Прикинулось оно сторожевым курганом. Ямщик запахнул татарский полосатый халат.
— Якар-мар, быть бурану.
Ой вы, просторы, нелюдимые, снегами повитые! Ой вы, бураны знобовитые, ездачи, эх, да э-эх! Непоседливые!
Курганы дики, овраги глухи. Доехал!
С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения.
Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей для того, чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности, кучка пресыщенных паразитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.
Даже в том, что садилось солнце, в узком следе крестьянских саней, по которому ехала кибитка, было что-то оскорбительно-смиренное и грустное, вызывающее чувство протеста против того неравенства, которое существует между людьми.
Вдруг ямщик, тревожно посмотрев в сторону, снял шапку, обнаружил такую широкую, желтоватую плешь, которая бывает у людей, очень много, но неудачно думающих о смысле жизни и смерти, и, повернув ко мне озабоченное лицо, сказал тем взволнованным голосом, каким говорят в предчувствии надвигающейся опасности;
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем? — с чувством удивления спросил я, притворившись, что не замечаю волнения в его голосе.
— А видишь там что? — ямщик указал кнутом на восток, как бы приглашая меня удостовериться в том, что тревога его не напрасна и имеет все основания к тому, чтобы быть оправданной.
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба, — твердо сказал я, давая понять, что отклоняю приглашение признать правоту его слов.
— А вон-вон: это облачко, — добавил ямщик с чувством, сделав еще более озабоченное и тревожное лицо, как бы желая сказать, что он осуждает мой отказ и нежелание понять ту простую истину, которая так очевидна и которую я, из чувства ложного самолюбия, не хочу признать.
С чувством досады и раздражения, которое бывает у человека, уличенного в неправоте, я понял, что мне нужно выглянуть из кибитки и посмотреть на восток, чтобы увидеть, что то, что я принял за отдаленный холмик, было тем белым облачком, которое, по словам ямщика, предвещало буран.
Да, он прав, — подумал я. — Это облачко действительно предвещает буран. — И мне вдруг стало легко и хорошо, так же, как становится легко и хорошо людям, которые, поборов в себе нехорошее чувство гордости и чванства, мужественно сознаются в своих ошибках, которые они готовы были отстаивать из чувства гордости и ложного самолюбия.