Рутько Арсений Иванович Пашкины колокола

Арсений Иванович РУТЬКО

Пашкины колокола

Повесть

Книга о судьбе мальчика Павла Андреева - русского Гавроша, участника боев в Москве в октябре 1917 года. Его именем названа одна из улиц столицы.

________________________________________________________________

ОГЛАВЛЕНИЕ:

1. НА ОКРАИНЕ, ЗА МОСКВОЙ-РЕКОЙ

2. ПОВЕСТКА АНДРЕЮ АНДРЕЕВУ

3. ПАШКИНЫ ЗАБОТЫ

4. ШИПОВНИК

5. ПРОВОДЫ

6. ПРАВДА О ВОЙНЕ

7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ

8. ОТ ДОМА ДО КАЗАРМ

9. "КРУТИТСЯ, ВЕРТИТСЯ ШАР ГОЛУБОЙ..."

10. "НЫНЧЕ В НОЧЬ!"

11. НОЧНАЯ ГРОЗА

12. БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

13. ЛЮСИК-ДЖАН

14. ВСТУПЛЕНИЕ В ЖИЗНЬ

15. "А ВЫ, ЛЮСЯ, САМИ КАК КОЛОКОЛ!"

16. ПАШКА И "ПРИНЦЕССА" ТАНЬКА

17. САМАЯ ДОЛГАЯ ПАШКИНА ЗИМА

18. "А ЗДЕСЬ, ГАВРОШ, ТОЖЕ ФРОНТ!"

19. "В ПИТЕРЕ НИКОЛАШКУ СПИХНУЛИ!"

20. ПОСЛЕ ФЕВРАЛЬСКОЙ

21. "ДЫРКА ОТ БУБЛИКА!"

22. ВОЗВРАЩЕНИЕ АНДРЕЯ

23. НАКАНУНЕ

24. "ДАЕШЬ НАШУ РЕВОЛЮЦИЮ!"

25. ПАШКИНЫ КОЛОКОЛА

26. ПРОЩАЛЬНОЕ СЛОВО

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Кандидат исторических наук И. П. Донков

________________________________________________________________

1. НА ОКРАИНЕ, ЗА МОСКВОЙ-РЕКОЙ

Как шла жизнь Пашки-Арбуза до вчерашнего дня? Да очень просто: без особых забот, озорно и весело.

Друзей у него, пожалуй, и не сосчитать: вся рабочая и мастеровая ребятня с Большой и Малой Серпуховки, с Мытной, Ордынки и Пятницкой, от крутой излучины Москвы-реки до Калужской заставы.

А уж в Арсеньевском переулке, где Пашкин отец снимает под жилье часть полуподвала у купца Ершинова, Пашка в дружине - первый верховод.

Почему мальчишки окрестили свое уличное братство дружиной? Может, просто потому, что здорово брала за сердце народная песня о гибели Ермака: "И пала грозная в боях, не обнажив мечей, дружина"? Лет пять назад они даже мечей деревянных себе наделали, готовясь к битвам с воображаемыми Кучумами. Вскоре, однако, мечи забросили: рогатки в уличных схватках и привычней, и надежней. Да, мечи давно сгнили, а название осталось - дружина.

Конечно, Пашкино верховодство и тем объяснить можно: семью Андреевых хорошо знают в Замоскворечье. Литейщики и молотобойцы, кочегары и машинисты всех ближних заводов: Бромлея, Гайтера, "Поставщика". И уж особенно Михельсона - там кузнецы Андреевы издавна гнут хребтину за нелегкий кусок хлеба. Слава о них идет по рабочим слободам добрая: владеют мужики ремеслом! Уважают семью и ткачи с Голутвинской мануфактуры, где мать Пашки мается у станков второй десяток лет.

Само собой, сынки торговцев, чиновничьей да заводской знати, обучающиеся в гимназиях и реальном, вроде ершиновских отпрысков, те сторонятся Пашкиной братвы, у них своя компания. "Как же, белая кость, голубая кровь!" - с усмешкой отзывается о них старший брат Пашки, Андрей. И он прав: наследники богатеев да чинуш разгуливают по городу чистенькие и ухоженные, бахвалятся форменными фуражками и курточками с орластыми пуговицами.

Ну и шут с ними! У них своя жизнь, у Пашки - своя.

Почти все дни он проводит не в сырых стенах полуподвала, а на улицах, где, в траве или в снегу, смотря по времени года, копошится рабочая детвора.

Утром родители вскинутся с первыми гудками, наспех перекусят, приготовят детям еду на день и убегут: как бы не опоздать, не нарваться на штраф. Ведь каждый рубль, каждый пятак в семейном кармане дорог - не прокидаешься!

И нет взрослых дома стемна дотемна; смена - десять, а где и двенадцать часов.

Время-то какое грозное, небывалое - мировая война!

Сидеть дома днем Пашке одному невмоготу - ну что в голых стенах делать? Да и у других ребят то же. У девчонок хоть куклы тряпичные есть, нянькаются с ними, будто с живыми. А мальчишкам такими глупостями разве пристало заниматься?

Вот и остается одно - улица. Зимой, правда, еще школа. Да и она не шибко в радость: уж очень строг главный учитель, батюшка Серафим. Чуть зазеваешься - хвать за ухо или костяным ногтем тык в лоб: "Почто слову божию не внемлешь, олух царя небесного?!" Учитель по арифметике, тот за каждую цифру, какая из строчки вылезла, линейкой по пальцам - хрясь, хрясь! И руки с парты убрать не смей!

Однажды после такого урока Пашка заикнулся отцу: "Не пойду больше". Ну да разве с батей поспоришь? Свою линию гнет: "Все равно учись, сын! Сказано: ученье - свет!"

Пришлось покориться, ничего не поделаешь!

После школы играют то в бабки-козны, то в городки, то в казаки-разбойники, а как началась война с германцем, всё больше в войну. В военных играх у Пашки тоже соперников в зачинщиках нет - не зря же батя всю японскую провоевал! И даже Саша Киреев, хоть и старше Пашки на два года, а не перечит Арбузу. Их связывает давняя и крепкая дружба: Киреев относится к Пашке словно к братишке, и Арбуз отвечает Саше преданностью и любовью.

Да, как Пашка дружине велит, так и сделают. Вот прикажет: "А ну, братва, нужно жадюге-мяснику вывеску и витрины грязью заляпать - не дал, жирный гад, полфунта мяса в долг солдатке Мышкиной, а у нее на руках двое малолеток!" И сказано - сделано! Или кого из зазнавашек-гимназистов проучить - всё будет исполнено!

И до того наловчились ребята прятаться от любой погони по закоулкам и пустырям, что никого еще не излупили торгаши или вооруженные "селедками", то есть шашками, будочники-городовые. Все сходит с рук, потому что выручает закон мальчишеского братства: один за всех, все за одного!

Озоруют иногда здорово! Ведь только подумать - у самого зловредного на все Замоскворечье городового Обмойкина, когда тот задремал у себя в будке, Гдалька с груди свисток срезал!

Вот уж в те дни потрясся от злости Обмойкин! Слышно, здоровую нахлобучку получил от начальства. Ну и поделом! Перед чинушами да богачами в дугу гнется: "Чего изволите-прикажете, ваше степенство или там, скажем, благородие?" А простому жителю прохода нет - к любой пустяковине прицепится!

Понятное дело, Гдалька тогда здорово рисковал, но уж очень хотелось ему перед дружиной выхвалиться. До происшествия со свистком он вовсе неприкаянным был. Хотя у матери после смерти мужа сохранилась на Пятницкой крохотная портновская мастерская, сынки тех, кто побогаче, отпихивали Гдальку от своей компании.

К рабочей ребятне он тоже не мог прилепиться - вроде другого поля ягода.

Его толкали и шпыняли все кому не лень. Но после случая со свистком Пашка взял Гдальку под свою опеку. И с той поры Гдалька крепко привязался к дружине и старался доказать ее вожаку верность и преданность. Поэтому-то заливистый полицейский свисток с куском витого шнура хранится не где-нибудь, а в фанерном сундуке под Пашкиной кроватью вместе с прочими сокровищами.

Да, кроме Саши Киреева, самые близкие Пашкины друзья - тощенький Гдалька, по-уличному - Голыш, долговязый Витька Козликов, сын дяди Егора, стрелочника с Брянского вокзала, и Васятка Дунаев, отец тоже у Михельсона работает. Роднит мальчишек одинаковая судьба, трудная жизнь. И семьи у всех так же ютятся по наемным углам и подвалам, голодают и холодают зимой. И денег - даже копейки! - ни у кого из мальчишек никогда нет. Правда, Гдалька иногда подрабатывает пятаки у художника Зеркалова. Грунтует холсты для портретов, растирает краски, но все до гроша отдает матери.

Летом, понятное дело, жить ребятам куда вольготней.

В теплые дни, когда погода обещает хороший клёв, пятерка отправляется с удочками подальше за заставу, на Москву-реку. Возвращаются - на веревочных куканах красноперые плотички да серебряные уклейки нанизаны. Целое жарево - вот здорово!

Мать вечером еле доплетется с Голутвинки домой, а на припечке, глядишь, к ужину на сковородке жареная рыбешка коричневыми спинками поблескивает. И не беда, что поджарена она на ложке подсолнечного масла, - все равно вкусно.

Пашка сделает вид, будто и не обращает на мать внимания, сядет под окошком, уткнет нос в книжку, шепчет давно заученные пушкинские строки:

Ты не коршуна убил, чародея подстрелил...

Сам исподтишка наблюдает, как мамка вытирает о половичок стоптанные туфлишки, моет у глиняного умывальника руки. Но вот она подойдет к печке: надо сготовить обед и ужин, через час мужики с работы явятся! И увидит сковородку с рыбешкой - Пашка сам ни одной не съел! - и окликнет тихонько, ласково:

- Пашенька!

- Чего, мам? - спросит он, будто не понимая.

Мать подойдет, потреплет ладошкой по вихрастой голове:

- Радость ты моя, Пашенька!

Большего ему и не надо, он и этим счастлив.

И отец, тяжелый, грузный, смывая копоть и сажу, одобрительно глянет из-под насупленных бровей, побеленных ранней сединой.

- Молодец, Пашка!

Только раз, в прошлом году, осенью, крепко рассердился Андреич за принесенное младшим сыном. Вернулись отец с Андреем с завода, а на столе - громадная миска, полная яблок. Красота такая - глаза отвести трудно.

Отец глянул недобро и, скинув прожженную у кузнечного горна робу, дольше, чем всегда, возился у рукомойника. Ожидая, пока освободится умывальник, Андрей стоял рядом.

Швырнув полотенце, отец подошел к столу и спросил так, что у Пашки сразу заныло сердце:

- Откуда?!

- В монастырском саду, на Новодевичке... Там, батя, падалицы не сосчитать ско...

Но договорить не успел: отцовская ладонь так шлепнула Пашку по шее, что мальчишка откачнулся к стене. Вторым ударом отец сшиб со стола миску - красно-желтой радугой полетели яблоки к порогу.

- Еще раз принесешь краденое - выпорю так, неделю на животе спать станешь! Понял?!

Растирая по щекам слезы, Пашка бормотал:

- Ну, батя... Ты же сам сколько говорил... Купцы да заводчики, попы да монахи, они на нашей крови жируют...

- Они - пусть! - перебил отец. - Их такое кровососное дело - красть и грабить! А ты не моги! У рабочего человека и душа, и совесть завсегда чистые быть должны! Заруби на своем курносом! - ворчал отец, усаживаясь за стол.

- Не зря ты, батя, строжишься? - усмехнулся Андрей, подходя к столу. - Можно бы и согласиться с Павлухой: не украл, а свое же, у нас отнятое, взял!

В доме никто не смел перечить отцу: его слово - закон. И сейчас старый кузнец искоса, сердито глянул на первенца.

- Помолчи! Придет время, нарожает тебе Анютка твоих собственных, тогда и воспитывай как хочешь! Пока я здесь хозяин, изволь меня слушать! А не то схлопочешь, как этот паршивец! Ишь моду взяли: на Ершиновых да Михельсонов равняться!.. Эй, мать, подавай, что припасено! Поворочать нынче пришлось в лошадиную силу. Снова огромадный военный заказ Михельсоны хапанули.

Андрей на отцовскую брань смолчал, но украдкой пожал под столом Пашкино колено. Мальчишка вскинул глаза, сквозь слезы глянул на старшего. Тот подмигнул: "Не робей, малыш!" И у Пашки посветлело на душе.

Но все-таки отцовский урок запомнился, что-то было в нем такое, через что Пашка никогда больше не решался переступить.

Правда, мать не выбросила подобранные в монастырском саду яблоки: грешно же губить такое добро! Дождавшись, пока "сам" уснул, собрала и припрятала яблоки в дровяном сарайчике во дворе. И по утрам, перед тем как уйти на работу, совала два-три яблока Пашке под одеяло, шепча на ухо:

- Только гляди, сынка, чтобы отец не прознал: еще больнее пришибить может. Он у нас в таких делах сурьезный. - И целовала сына сухими, рано поблекшими губами. - И счастье, и горе ты мое, Пашенька!.. Добрый ты, последненький мой...

Старший, Андрей, замечал немудреные хитрости матери, но притворялся, будто ничего не видит, лишь усмехался одобрительно. Наверно, не очень-то соглашался с отцом, хотя спорить с ним не заводился.

Вот так она и шла, жизнь... до вчерашнего дня...

2. ПОВЕСТКА АНДРЕЮ АНДРЕЕВУ

А вчера...

Теперь нужно сказать, что совсем недавно с фронта вернулся сын Фрола Никитича Обмойкина, городового, чей пост на самой главной в Замоскворечье Большой Серпуховской.

Явился Николай Обмойкин без правой ноги по колено, на костылях, но с крестом святого Георгия. И крест тот вручен ему самим царем-батюшкой вот о чем вся округа который день шумит. Да и как не шуметь? Награда из рук государя-самодержца - шутка ли? Правда, кое-кто перешептывается, что царь-де награды раздавал в госпитале всем подряд. Дескать, несут за ним коробку, он руку назад сунет, возьмет крестик - и на грудь, не глядя. Но ведь и то верно: раз дали, значит, заслужил!

Сейчас в погожие дни Николай Фролыч с утра до вечера просиживает на скамеечке у своих ворот. Выбритый до синего блеска, поглаживает щегольски закрученные усики, попыхивает папироской "Тары-бары", свысока оглядывает уличную суету.

Проходя мимо, каждый с почтением снимает шапчонку или картуз и кланяется. Как-никак редко кто из рядовых удостоился такой чести: сам император, "Мы, Николай Второй", собственноручно приколол крест к госпитальному халату солдата Обмойкина. Есть чем гордиться - на все Замоскворечье единственный!

Возгордясь сыном-героем, старший Обмойкин стал последнее время необыкновенно важен - ну, ни дать ни взять оживший памятник стоит на посту возле будки. Следя за порядком на подвластных ему улицах, Обмойкин то и дело поглядывает на молодца-сына. Ему от будки все хорошо видно, ведь их дом - рядом с двухэтажным домом-магазином Ершиновых на углу Арсеньевского переулка и Серпуховки.

С самых дальних улиц, даже из-за Москвы-реки и от заставы, приходят поглазеть на героя пораженные рассказами о его подвигах москвичи. А здешняя ребятня толпится вокруг Николая Фролыча весь день. Конечно, никто не осмеливается присесть на скамейку, где отдыхает герой. Пристраиваются на дощатом тротуаре, а то и прямо на мостовой. И, затаив дыхание, слушают рассказы о войне, о кровавых битвах с нехристями-германцами.

Здесь, понятно, и Пашкина дружина. Позабыты на время удочки, заброшены рогатки, не дребезжат по мостовой битки и железяки, сбивая выстроенные в ряды бабки-козны, изображающие немецкие полки. Даже в самый зной ребята не убегают на реку освежиться, поплавать: вдруг пропустишь что-то интересное из рассказов героя!

Положив рядом костыль, украшенный самодельным бронзовым вензелем "Н-2", что должно обозначать "Мы, Николай Второй", Николай Фролыч неспешно покуривает, пускает аккуратные колечки дыма. Он рассказывает мальчишкам об ужасных "стражениях" на полях Галиции, о горах мертвых тел высотой с дом. Но чаще всего повествует он о том, как сам храбро бросался на врагов в островерхих касках, крошил их штыком и саблей. Как врывался в германские окопы и захватывал в плен чуть ли не самых важных вражеских генералов. Даром-то Георгия не дадут!

Слушая героя, Пашка с грустью оглядывал дружину. Жалко, что нет здесь Саши Киреева - уже полгода тот то слесарит, то работает подручным в кузнечном цехе. Отца угнали на войну, и жить семье стало трудно, пришлось Саше бросить мальчишеские забавы и впрячься в рабочую лямку.

С того дня улица для Пашки как бы наполовину опустела. Даже по вечерам они с Сашей видятся лишь урывками. Усталость, накопленная за десять часов у тисков или горна, валит Сашу с ног, опрокидывает в тяжелый сон...

А жизнь на улицах течет своим чередом.

Так было и вчера.

Ребята плотным кольцом окружили воина-героя, восторженно глядя в дымящийся папиросным дымом рот, слушая рассказы о битвах.

Но вот на пороге лавки "Москательные и железоскобяные товары. Ершинов и сыновья" показался ее хозяин. Наказав что-то приказчику Сереге спустился по каменным ступеням и направился к дому Обмойкиных.

Несмотря на жару - сентябрь выдался на редкость знойный, - одет Ершинов в поддевку дорогого синего сукна и высокий картуз с лакированным козырьком. Поддевка распахнута, через грудь играет-переливается золотым блеском толстая цепочка часов. В руке - сложенные пачкой газеты. Тут и обязательные для торговца "Биржевые ведомости", и "Русское слово", и "Голос Москвы", и "Русская речь". Сразу видно: Семен Ершинов - не только образованный человек, но и, безусловно, патриот!

Вышагивает степенно, ему спешить-торопиться некуда: не голь перекатная, в первую гильдию вот-вот подымется!

Испуганной воробьиной стайкой ребята брызнули в стороны, давая дорогу известному на все Замоскворечье торговцу. Но, само собой, далеко не убежали: интересно же, о чем станут беседовать купец и герой галицийских битв.

Как бы и не приметив мелюзгу, не глядя по сторонам, Ершинов прошел к скамейке.

- Наше нижайшее, Николай Фролыч! Герою-воину русскому почет и уважение!

- Ответствую тем же, уважаемый Семен Семенович! Но прошу простить, поскольку не имею сил встать для ответного приветствия! Ужасные раны, нанесенные врагами отечества, ни ночью ни днем не дают покоя! Изнываю от несусветной боли, но соблюдаю мужество, как подобает воину и кавалеру. Не подаю малейшего виду!

- Не извольте беспокоиться, Николай Фролыч, сидите спокойненько! Это перед вами каждый подлинный сын России на коленях стоять должен, потому как пострадали и поныне страдаете за веру святую, любимого государя-батюшку и любезное отечество!

- Весьма и весьма благодарен сочувствию, Семен Семенович!

Заслушавшись, Пашка и не заметил, что с другого угла приближается их учитель закона божия, величественно-бородатый отец Серафим. Он же священник церкви, куда мать водит своего "последненького" в свободное воскресенье. Ходит помолиться, попросить милости у господа-бога: авось услышит, облегчит жизнь.

- Истину изволили сказать, уважаемый Семен Семенович! - густым басом подхватил отец Серафим. - Пострадать за веру православную и за царя благодетеля - нет священнее долга у подлинного россиянина!.. Какие-то важные новости, видимо, отпечатаны в газетках? Сам-то я не успел прочесть, вызывали на требу к страждущим. Не разрешите ли присоединиться к беседе?

- Будьте любезны, отец Серафим! - подвинулся на скамейке Ершинов. Вот тут, промеж мною и обожаемым героем, и присаживайтесь! Новости значительные и, позволю высказать мнение, тревожные.

- Да что вы? - Распахнув полы темной рясы, священник уселся, прикоснулся ладонью к пачке газет: - Нуте-с! Нуте-с! Что же наши вороги еще придумали, какую пакость?

Ершинов неспешно развернул "Утро России", ткнул пальцем в заголовок на первой странице:

- Вот, позвольте обратить внимание, любезные соседушки! Новых пособников ищут кровные недруги.

- О господи! - возмущенно воздел руки отец Серафим. - Да простит мне господь черное слово: ну хлюсты! Ну супостаты! Сколько они уже христианской крови пролили, вероотступники! Не зря же под одним знаменем с басурманами-турками соединились! Не внемлют урокам истории, овцы слепые! Неужто мало поколотила тех же турок Россия под Плевной да под Шипкой? И вероятно, Семен Семеныч, той же, не нашей веры Вильгельм и его генералы союзников подыскивают?

- Именно! - подтвердил Ершинов. - С персами-иранцами шашни пытаются завести!

Отец Серафим широко перекрестился, глядя на золотящийся крест недалекой церквушки.

- Спаси и помилуй, господи, воинов наших!.. Завтра же после утрени отслужу молебен о даровании победы воинству российскому!

Пашка слушал с напряженным интересом, но вдруг увидел, что по ступенькам к двери их квартиры спускается почтальон Кузьмич, держа в руке белую бумагу.

Ни писем, ни газет, ни телеграмм семья Андреевых не получала, и встревоженный Пашка вскочил. Из разговора взрослых знал, что от писем и телеграмм скорее всего горестей ожидать можно.

Он побежал к дому Ершиновых. Замолчав, сидевшие на скамье тоже с любопытством смотрели на почтальона.

А тот, не достучавшись, подергав сослепу висячий замок, уже поднимался по ступеням.

- Вы что, дяденька? - спросил, подбегая, Пашка.

Седоусый Кузьмич пытливо оглядел Пашку.

- Ты не братишка ли Андрею Андрееву?

- Ага!

- Тогда вот держи, парень! Мне с моей подагрой второй раз ковылять сюда не под силу. Тут казенная военная бумага твоему брату. В казармы требуют! Понял, малец? Однако смотри не потеряй, бумага важнейшая!

Пашка протянул руку, но тут над его головой скрипнула дверь в квартиру Ершиновых. Купеческая семья жила над лавкой, занимая весь второй этаж. Туда - особая дверь, рядом со входом в торговое заведение.

Вскинув глаза, Пашка увидел младшего Ершинова, длинношеего Степку, по-уличному - Три Аршина. Тот, подбоченясь, стоял над Пашкой. На плечах форменная курточка реального училища, совершенно и ненужная по такой жаре, накинутая ради форса. И для того же - сбитая на затылок фуражка с желтенькой кокардой. Светло-коричневые глаза любопытно щурились за белесыми ресницами.

Сверкнув глазом на купеческого сынка, Пашка повернулся к почтальону:

- Давайте, дядя Кузьмич!

Но, уже протянув Пашке повестку, почтальон нерешительно опустил руку. И, озабоченно сдвинув на лоб фуражку, почесал в затылке.

- Ах ты напасть какая! Тут же роспись в разносной книге требуется, шут тебя подери! Придется, видно, вечером еще раз ковылять, будь вы неладны!

- Так я могу, дядя Кузьмич! - сказал Пашка.

- Чего можешь?

- Ну, расписаться.

- Неужто грамотный?

- Ага.

Недоверчиво покрутив головой, Кузьмич поплевал на палец и принялся листать затрепанную разносную книгу.

- А ну-ка, гляди сюда, малец! Проверим, какой ты грамотный! Держи карандаш. Вот над этой чертой и пиши: Андреев. А чтобы все по правилам, имя свое напиши. Зовут-то как?

- Павел.

- Ну и пиши, стало быть: Андреев Павел!

Пашка взял карандаш и, насупясь, старательно вывел в указанном месте фамилию и имя. И не вытерпел, с торжеством глянул вверх, на Степку Три Аршина: "Что, подавился? Не один ты в своем реальном шибко ученый!"

И только тут увидел выше Степкиной головы, в окне второго этажа, обрамленное русыми кудряшками лицо, кокетливо перекинутый через плечо голубой шарфик. Это Танька, единственная дочка Ершинова, его любимица, его "принцесса-наследница", как с гордостью величал девчонку отец, с усмешечкой смотрела вниз.

Когда Пашка случайно сталкивался с Танькой на улице, "принцесса" всегда как-то странно поглядывала на него. Уголки красивых капризных губ непонятно - то ли ласково, то ли насмешливо - улыбались.

Она и сейчас улыбалась, и Пашка, озлясь неведомо на что, резко отвернулся.

- Ну, давайте повестку, дядя Кузьмич! Я же расписался!

- Все правильно! Молодец! - похвалил почтальон, почмокав морщинистыми губами. - Ну, держи! Однако повторяю: не потеряй смотри! Ежели что - отвечать станешь по всей строгости законов военного времени. Понял?

- Понял, дядя Кузьмич! Отвечу по всей строгости. Мы ведь не набалованы, как другие-некоторые!

Шаркая подошвами стареньких ботинок, почтальон неторопливо побрел дальше. Но у дома Обмойкиных задержал шаг и поклонился, коснувшись пальцем козырька фуражки.

- Здравия желаю, господа почтенные!

- К вам с тем же, Ларивон Кузьмич! Какие новости квартирантам моим доставили? - полюбопытствовал Ершинов. - Поди-ка, налоги какие в городскую управу не выплачены? А? Так они и мне два месяца за квартиру не плотят. Человек я, видит бог, не злой, а скрепя сердце придется выселять! Единственно, отец Серафим, снисходя к положению, пустил. Но сколько же можно по собственной доброте убытку нести?

Сняв фуражку, вытирая платком лоб, Кузьмич со значением покачал лысеющей головой.

- Э, нет, уважаемый Семен Семеныч! Тут не в налогах суть. Старшего сына Андреевых срочно на действительную службу затребовали. Чтобы завтра утром в Хамовнические казармы без промедления, как штык! Вот и вручил мальцу.

Держа повестку в руке, Пашка брел следом за почтальоном. И тоже остановился, когда остановился Кузьмич. Мальчишки окружили Пашку, разглядывая казенную бумагу у него в руке.

Задира и охотник до всяческих драк, мечтающий о боях и войнах, Васятка Дунаев завистливо протянул:

- А что, Арбуз?! Андрей с фронта тоже, может, героем вернется, как Николай Фролыч? А? Вот бы и всем нам, ребята, туда, на войну! Мы бы германцам задали баню, показали, как на русских нападать! Ведь не один Кузьма Крючков...

- Заткнись ты! - оборвал Витька Козликов. - Ишь герой выискался! Понимал бы хоть что пустой башкой! Слушай, Павлуха, что же, прямо завтра ему и идти?

Пашка не успел ответить, и все они, словно по команде, повернулись к скамейке, где сидел герой Обмойкин и его собеседники. Кто-то там радостно, повизгивая, хохотал.

Отстранив Васятку, Пашка выглянул из-за спины Кузьмича. Ему было странно и даже страшно слышать в такую минуту чей-то восторженный, захлебывающийся смех.

Оказывается, это Николай Обмойкин, откинувшись на спинку скамейки, заливался и захлебывался хохотом. Будто сидел в ярмарочном балагане, где на потеху людям кривляются раскрашенные румянами и мелом клоуны и петрушки.

Мальчишки и взрослые смотрели на Обмойкина с удивлением: ну что смешного?

Но, отсмеявшись, вытирая рукавом покрасневшее лицо, Николай Фролыч сам объяснил причину своего веселья:

- Стало быть, глядишь, не одному мне остаток жизни на культяпке ковылять придется, а?! Пусть-ка покормит в окопах вшей кудрявый красавчик кузнец! Завтра обреют-сдерут ему роскошные кудерьки, на помойку выкинут! А там - окопы, пули, фронт! Может, и поймет тогда, каким геройством Николаю Обмойкину его святой Георгий достался?! Может, и сам отличится, а? Да нет, где ему дослужиться до великой милости, чтобы высочайшую, августейшую ручку поцеловать!

Николай Фролыч выпрямился и продолжал, доставая новую папироску:

- Возможно, и другое-прочее случится! Божья воля - и навек в чужой земле кузнец останется! В братские-то могилы там тысячи и тысячи закопаны! Глянь, и еще один покойничек в них прибавится!

С болезненно-острой, внезапно вспыхнувшей ненавистью Пашка смотрел на чисто выбритое, расплывшееся в улыбке лицо молодого Обмойкина. И, будто толкнули в спину, повернулся и пошел в сторону заводских ворот. И пока не добрел до угла, слышал позади громкий, торжествующий голос:

- Авось и обучат бессовестного кузнечишку кланяться моему святому Георгию! А то идет мимо и картуза никогда не сломит, словно я для него не герой, не заслуженный кавалер, а так - тля, вша, пустопорожнее место! Их, социалистов-то, нонче развелось упаси бог сколько! По всем щелям-углам копошатся!.. На чужой кусок каждый во всю ширь жадный рот растопыривает, в чужую миску каждая голодная свинья норовит поглубже рыло сунуть... Ну, да там его, красавчика, унтеры-фельдфебели да господа офицеры обучат уму-разуму. Там не больно-то расфыркаешься-распузыришься! Чуть что розги, которые в старину по-военному шпицрутенами назывались. А то и сквозь строй привязанного к винтовочке протянут-проволокут, один мешок с костями останется! Военно-полевые суды, они к таким вольнодумцам безо всякой пощады!

Пашка никогда не думал, что можно вот так неожиданно, за одну секунду, и с такой непомерной силой возненавидеть человека! Да еще героя, на которого всего час назад смотрел, как мать смотрит в церкви на чудотворную икону...

3. ПАШКИНЫ ЗАБОТЫ

На завод Пашку не пустили.

До войны сторожа из проходной запросто разрешали забежать в цех к отцу или брату, перекинуться десятком слов в уборной-курилке.

Но последние годы стало много строже. У ворот круглые сутки дежурят солдаты с винтовками, к дулам которых примкнуты штыки: завод выполняет секретные военные заказы. И на побеленном фанерном щите черными буквами:

ПОСТОРОННИМ ЛИЦАМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!!!

А секреты те всему Замоскворечью известны, да и всей Москве: такого шила ни в каком мешке не утаить! Льют на заводе колеса для пулеметов, орудийные лафеты; из снарядного цеха каждые полчаса выкатывают к складам полные тележки. И многое другое, потребное для нужд фронта, изготовляют на заводе Михельсона.

Потоптавшись у ворот, поклянчив без пользы, хотя на повестку и сторожа, и солдаты смотрели с уважением, Пашка побежал на Голутвинскую мануфактуру.

Правда, и Голутвинка теперь в основном работала на "героическую действующую". Открыли два швейных цеха. В них и дневная и ночная смены строчат гимнастерки и белье. Но строгостей здесь меньше, часовых у ворот нет.

Пыльный цех в здании бывшего склада готовой продукции, длинного неуютного помещения. Мутные, зарешеченные окна, паутина по углам, похожая на рыбачьи сети. Духота - дышать нечем.

Пашкину мать недавно перевели из ткацкого в швейный: у нее-де золотые руки - и на новом месте справится! И вот безостановочно крутятся, блестя никелем, колеса сотен "зингерок", возле них навалено бязевое белье, гимнастерки зеленовато-лягушачьего цвета.

Мать сидела лицом к двери. Увидев у входа сынишку, испугалась: не свалилась ли на семью какая беда? Кинулась навстречу.

И без того серое лицо посерело еще больше. Что же стряслось? Вон, рассказывают, вчера на Бромлее с подпотолочного крюка-крана сорвалась раскаленная болванка, двоих насмерть сожгла-задавила, десятерых покалечила... На Михельсоне такая же работа, разве не может случиться похожее? Да в любой момент, в любую секунду!

- Что, сынонька, что?!

Пашка молча протянул повестку.

Мать так и осталась неграмотной, учиться не довелось. С девчоночьих лет, как с Брянщины от безысходной нужды сбежала в город, всю жизнь за кусок хлеба то чьи-то полы мыла-скребла, то еще что. Потом фабрики: Трехгорка, Прохоровка, Голутвинка...

- Что, Пашенька?

Но, разглядев черного, раскорячившегося в углу бумаги орла со скипетром и державой в когтях, сразу поняла. Прикоснулась пальцами к повестке так, как, наверно, прикасалась бы к ядовитой змее.

- Чего в ней, в бумаге-то, Пашенька?

- Завтра Андрюху... на войну требуют.

Сам Пашка хорошо разбирал печатное слово - еще до школы выучился читать, просто по вывескам. А потом, когда Андрей, тоже проучившийся три года в церковноприходской, откуда-то принес братишке затрепанного до дыр "Конька-Горбунка", а позже стал приносить на курево обрывки газет, Пашка полностью одолел грамоту. Ему все давалось легко.

И какое же это оказалось диво дивное, когда немые буквенные закорючки, словно ожив, вдруг принимались кричать тебе в глаза и уши:

"Со встречей! Трактир Якова Васильева. Завсегда раки!"

Или - на табачной лавчонке:

"Курите, господа хорошие, папиросы "Цыганка Аза" и "Тары-бары"! Лучше папирос нету!"

Сейчас, пока бежал до фабрики, Пашка два раза останавливался и перечитывал:

"Явиться без опоздания к девяти часам утра в Хамовнические военные казармы. Иметь при себе харч на двое суток. Неявка приравнивается к дезертирству из действующей армии и карается приговором военного суда".

Подпись под орластой печатью и в самом деле похожа на змею с изогнутым хвостом.

Мать пошатнулась, ухватилась рукой за столб, подпиравший потолок. И тотчас раздался зычный голос надзирательницы, сидевшей за высокой конторкой посреди цеха:

- Эй, швея Андреева! Пошто машину бросила? Штрафу давно не нюхала? Да? Ишь бездель! Я вас тут, лодырницы, порядку враз обучу! У меня муж не кто иной, а унтер-офицер при государевой медали!

Беспомощно глянув на сына, швея вернулась на рабочее место и снова принялась вертеть колесо машинки. Шепнула через плечо:

- Иди, сынонька! Иди, милый! Я уж думала, услышал мои молитвы всевышний. Дескать, все беды пережиты, отмучены. Ан нет, вот она, самая страшная!.. Иди, Пашенька! А то рябая ведьма и впрямь мне штраф выпишет. Когда ему являться-то?

- Завтра, мам.

- Ой, горюшко! Митю Запорожного и Костю Судакова убили, Клепикова Ваню ядовитым газом отравили! Сколько красавцев парней на всю жизнь изуродовали! И Колю Обмойкина...

- Молчи, мам, про этого гада! - привстав на цыпочки, крикнул Пашка в ухо матери.

Та, продолжая крутить колесо "зингерки", с удивлением оглянулась, спрашивая глазами: "Да что с тобой, сынок?"

Снова привстав, Пашка крикнул, касаясь губами седых волос:

- Он - гад, мам! Рад, что Андрюху на войне покалечить могут, а то и убить! Такой довольный от этой повестки, ржет на всю улицу, словно жеребец бешеный! Он злой!

- Богатые, если до нутра копнуть, сынка, почти завсегда злые! ответила мать. - Лютеют люди от больших денег. Деньги в них начисто убивают и доброту, и совесть.

- Андреева швея! Сколько разов повторять? - гаркнула, вставая за конторкой, надзирательница. - С разговорчиками брак гнать начнешь, да? Гляди, я у тебя кажный шов проверю! А ну, которые посторонние, брысь из цеху! Солдата-стражника на вас, лодырей, вызову!

Пашка побежал к двери: зачем мамке лишние беды? И так хватает! Теперь, поди-ка, сквозь слезы и нитку-иголку не увидит. Может, зря заранее растревожил?

До вечера оставалось порядочно времени, но Пашка не знал, чем занять себя. Тоска, какой никогда не испытывал раньше, горечь близкой разлуки с братом томили сердце.

Даже от верных дружков, от Витьки, Гдальки и Васятки, пытавшихся завлечь его игрой в козны, отмахнулся, ушел домой. Никого не хотелось видеть! Стыдно, но готов был заплакать, словно девчонка, завыть, как воют по ночам голодные, бездомные псы.

Но вышло иначе.

Неожиданно Андрей вернулся с завода задолго до конца смены. Кому-то другому, помимо Пашки, удалось передать в цех весть об очередном призыве заводских.

Не дожидаясь гудка, побросав инструменты, Андрей и с ним пятеро ровесников, кому предстояло завтра явиться в казармы, отправились в контору и потребовали расчета.

В конторе тоже знали о частичной мобилизации призывного года и не посмели перечить, подсчитали и выдали заработанное.

Даже сам управляющий, толстый и сытый, похожий на раскормленного кота, пытался сказать будущим воинам напутственное слово. Служите-де, ребятушки, царю-батюшке и отечеству православному со всем усердием и прилежанием! Бейте, не щадя живота, смертельного врага - германца!

Пересчитывая возле кассы засаленные трешницы и рублевки, Андрей громко, на всю контору - терять-то нечего! - крикнул с веселой издевкой:

- Да заткни ты глотку, губошлеп жирный! Тебя бы туда, в окопы, послужить винтовочкой августейшему дармоеду! Это тебе не жареную индюшку серебряной вилочкой в "Славянском базаре" ковырять! То-то поглядел бы я, как после первого боя замаранные портки в ближней луже отмывать станешь! Десятки тысяч вас, таких жирных, на рабочем горбу галопом в рай едут! Пошли, ребята, нечего нам лакейскую бормотню слушать!

Словно оглушенные словами Андрея, боясь смотреть друг на друга, конторщики да и сам кот-управляющий оторопело молчали. Надо же посметь такое про российского самодержца! Нет, нет, они и не слышали ничего! Вперегонки скрипели перья, щелкали костяшки счетов.

О полученных призывниками повестках знали и в проходной и не пытались их задержать. Вместе парни дошагали до Серпуховской и здесь остановились возле бакалейного магазина.

- А что, парни? Не драпануть ли нам вместо царской армии куда-нибудь в темный лес, вроде соловьев-разбойников?! - со смешком предложил Игнат Кузовлев. - Не все ли равно, где погибать: на немецкой земле или в муромских лесах?!

Но Андрей остановил товарища, положив ему на плечо руку.

- Погоди, Игнат! Шутить у нас нет времени! Не в ту сторону зовешь, друг! Если всерьез говорить, у нас и на фронте работа найдется. Ведь и там тоже народ, только в шинели обряженный. Он там и полуслепой, и полуглухой: та же крестьянская и заводская голытьба! И еще добавлю: сбежать в муромский лес дело нехитрое, но жандармы сразу же наши семьи таскать по допросам примутся: объясните, такие-сякие, где ваши дезертиры скрываются?

Хмурясь, Кузовлев почесал в затылке.

- Это да!

- А им, Игнат, - продолжал Андрей, - матерям, женам да любовям нашим, им и так невмоготу! Голод, холод, работа непосильная! Да и дом, детишки каким грузом на них висят! Сколько мужиков на фронтах поубивали, газами пожгли-потравили, так нынче власти-то, слышал, даже в угольные шахты, под землю, стали баб на работу гонять. И учти: в первую очередь тех, у кого родные либо в бегах, либо под полицейским подозрением! Не так, что ли?

Ребята молчали.

- Нет, братцы, задача перед нами другая! - снова заговорил Андрей. Хотя и не больно охота свою карточку под унтерский кулак подставлять, а надо идти в армию, нести туда слово правды! Рвут русский и немецкий рабочий друг другу горло - за что, ради чего? Чтобы немецкие крупны да российские Путиловы и михельсоны на пушечном литье, на бомбах-снарядах кровавые капиталы наживали?! Ведь солдат в армии словно за тюремной стеной живет! Ему, как послушаешь рассказы раненых, почти и неведомо, что в его деревеньке, на его заводе, вообще на родине происходит! В окопах его спереди проволока колючая стережет, а позади генералы, офицеры да военно-полевые суды литой стеной поставлены. Правители изо всех сил стараются, чтобы правда-матка до солдатских ушей не достигала!

Андрей чуть помолчал.

- Давайте сговоримся так, ребята. Сейчас сложимся, купим чаю настоящего, конфеток сладеньких для девчат, пряников. И вечером собирайтесь ко мне. Приводите, ясное дело, и родных-близких. Поговорим напоследок обо всем всерьез! А то, возможно, из казарм разбегутся наши дороги по разным полкам-фронтам! Как, согласны?

- Само собой! - хором отозвались товарищи.

Зашли в "Бакалею", купили, что подвернулось, сговорились о времени и разошлись.

Придя в подвал, Андрей застал там заплаканного Пашку. Тот с криком бросился к брату:

- Андрюха! Да чего же теперь будет?

- Что надо, Арбузик, то и будет!

Андрей обнял, прижал к себе мальчишку. Потом, отстранив, ласково потрепал отросшие с весны соломенные вихры.

- Ну, не хнычь! Вспомни-ка пушкинскую сказочку про семерых богатырей да про чудищ, которых одолевали в сказках смелые, сильные люди!

- Так то в сказках! - возразил, сморкаясь, Пашка.

- Ну и что? Сказка - ложь, а в ней намек, добрым молодцам урок! Мать знает?

- Ага. Сбегал на Голутвинку.

- И то добро! Молодец, Арбузик! Меньше слез ночью прольет. А уж чему быть, братишка, того не миновать! Вот, гляди, покупка тут для прощания со стариками да еще с кем надо. Положи на место.

Пашка взял сверток, сунул в шкафчик.

- Вот смотри, - продолжал Андрей, - кладу за икону деньги, последний мой заработок. На жизнь вам. Меня на фронте бравые интенданты как-нибудь прокормят, голодный солдат войску без пользы!..

Обернувшись от иконы, Андрей оглядел Пашку.

- Ну, вытер слезы? Вот и молодец! Нехорошо! Будто девчонка-соплюшка, стыда нет! Ты учти: с завтрашнего дня ты за меня в помощь мамке остаешься! Понял? Воды с колонки натаскать, дровишек наколоть да принести. Привыкай!.. А сейчас послушай, Павлушка! Коммерческий институт знаешь?

- На Серпуховке? Как не знать!

- Я записочку напишу. Отнесешь туда?

- Как велишь, братка! - И вдруг не выдержал, ткнулся лицом в плечо Андрею. - Да как же мы без тебя жить будем, а? Отец - старый. Ежели бы не война, поди-ка давно бы с завода выставили. А мамка... На нее, Андрюха, смотреть и то больно...

Андрей, морщась, потер кулаком лоб.

- Ладно, малыш! Эта заноза у меня побольней твоего болит. Вот ты и будешь мамке в помощь заместо меня. Понял?.. Что поделаешь, Арбузик? Пока мы народ бесправный, подневольный, не накопили еще силы бороться с богачами и их властью.

- Накопится ли когда?

- Обязательно, Паша! Революция на пороге! Мы с этими пиявками за все материнские слезы, за все свои синяки и ссадины рассчитаемся!

- А тебя не убьют? - со страхом спросил Пашка.

Андрей пожал плечами:

- Кто может знать, Арбузик? Пуля - дура, кусок свинца без разума, без понятия! Но сам я навстречу геройской гибели за его кровавое величество не полезу, не бойся! Второй Николка Обмойкин из меня не получится! - Андрей озабоченно почесал в затылке. - Вот жизнь! Даже записку написать не на чем и нечем!

Пашка бросился в свой спальный угол между стеной и печкой, нащупал под подушкой спрятанную книгу.

- Глянь, братка! Тут в самом конце вовсе пустой листочек! Он ненужный, ни одного слова на нем не напечатано.

- Ну-ка, дай! Библиотечная? - удивился Андрей, перелистывая страницы. - Уж не ты ли, Арбузик, из народной публички книжки на чтение получаешь? Там же денежный залог требуется.

Пашка с гордостью и вызовом вскинул голову.

- Ну, я! Как-то шел мимо и в окно увидел: во всю стену книжки стоят. Наверно, целые тысячи! Меня будто силой потянуло, зашел. Книжки там выдает тетенька, такая старенькая и добрая - слов нет! Глядела на меня, глядела, а потом пальчик вот так согнула, поманила к себе. Спрашивает, кто, да чей по фамилии, где живу, где батя работает. И что читал, что нравится. Я ей все по правде рассказал, братка! Она и дала книжку без залога без всякого.

Андрей перекинул несколько страничек, прочитал вслух:

- "Тише! Я Дубровский!" - И засмеялся непонятно чему. - Ты, видать, здорово подрос, Арбузик? Как-то я и просмотрел. - С сожалением потрогал чистый листок в книге, с укором вскинул глаза на Пашку. - Так что же это получается, Павлуха? К тебе, значит, с полным доверием, а ты что?! Не по совести, браток, нет! Ежели мы с тобой с книгой так поступим, то и тетенька старенькая, и сам Пушкин на нас обидятся! Да и книжку разве не жалко? Она с тобой, словно живой человек, по-доброму разговаривала, а ты у нее кусок мяса отрывать?! Эх ты! Не ожидал от тебя, Павлуха, такого, никак не ожидал! Возьми и спрячь ее, и будто и разговора такого не было! Понял, голова круглая?!

С чувством непрощаемой вины Пашка взял в руки пушкинский томик. Действительно, и как могла стукнуть в голову такая подлая мысль?..

Андрей в раздумье прошелся по комнате, остановился, хлопнул себя ладонью по лбу:

- Павлуха! А школьные тетрадки с прошлой зимы у тебя не остались? Или мы с батей все на курево извели?

Спрятав в спальном закуте книгу, Пашка выскочил из-за занавески.

- Которые и остались, мамка в сундук сложила. Берегет!

- Ну, мне всего лоскуточек надо! Пошарь-ка у нее, в этом греха не будет. Живо!

Через минуту Андрей сидел за столом и торопливо строчил что-то на вырванной из старой тетради страничке, а Пашка, ожидая, слонялся из угла в угол.

Кончив писать, Андрей сложил записку вчетверо.

- Стало быть, Паша, слетай в Коммерческий институт. Кому отдать - ни фамилии, ни имени не пишу, но ты ее найдешь легко. Студентка, из кавказских людей, армянка. В пенсне ходит.

- Пенсне? - переспросил Пашка. - А это чего такое? Платье, что ли?

- Да нет! - улыбнулся Андрей. - Вроде очков особых, прищепкой на носу держатся. - Он на секунду задумался, оценивающе рассматривая братишку. - Тут не в том сложность, как ее найти, а как тебе мимо швейцара пробраться. Идол там строгий в дверях сидит, с черной бороденкой распутинской. Карауль, пока отойдет куда-нибудь. А то - на тебе мелочишки, по дороге газету купи: мол, брат, студент, просил принести. Или иначе как придумай...

- Постараюсь, братка!

- Постарайся, Арбузик! Очень нужно! - Андрей ласково обнял Пашку, на секунду прижал к себе. - Дальше, значит, так. В институте у студентов, кто с виду попроще, спроси: где бы Шиповника повидать? Это прозвище у нее. Записку только ей самой и отдай. Не ровен час - попадет в чужие, подлые руки. Хотя тут ничего серьезного не написано, а все же не всем положено знать, что студентка-барышня, да еще из дворян, с заводскими ребятами дружбу водит. Сразу нюхать начнут: не политика ли замешана? Понял? Потом во всю прыть домой, прощальный ужин сварганим. Ребята, что вместе со мной призваны, соберутся. Отцы их, матери, а у кого есть, то и жены или девчонки...

- Вроде твоей Анютки? - подмигнул Пашка.

- Цыц! Не суй нос, куда не прошено!.. Шпарь бегом, времени у нас с тобой маловато. Запомни: Шиповник!

- Запомнил, братка. Я мигом!

Хлопнув дверью, прыгая через три ступеньки, Пашка помчался к Стремянному переулку.

Хотелось, конечно, прочитать, что Андрюха написал какому-то там Шиповнику, но Пашка забыл спросить: можно ли? Развернуть чужое письмо без разрешения не поднимались руки.

А в записке Андрея и не было ничего особенного, всего несколько строк:

"Колючий, дорогой наш Шиповничек! Вот так и обрывается мирная житуха. Завтра-послезавтра - маршевым эшелоном на фронт. Плохи, видно, там дела, если мастеров с военных заводов берут. Надо бы повидаться. Если же не доведется, приглядите за моим Павлушкой, стоящий паренек!

Останусь жив, наверняка не раз встретимся: дорога-то у нас одна. И напоследок - не сосчитать, сколько Вы для заводских ребят доброго сделали и делаете! У многих в мозгах посветлее стало. Большущее вам спасибо. Будьте здоровы.

А н д р е й".

4. ШИПОВНИК

Коммерческий институт помещался неподалеку от Серпуховской площади, в Стремянном переулке. Бегом до него для Пашкиных ног от силы десять минут, не больше.

Добежать - дело нехитрое. А вот как проскользнуть мимо строгого, величественного швейцара, бородой и пронзительно-угольными глазами и в самом деле напоминающего знаменитого на всю Россию Григория Распутина, царева любимца?

Андрей как-то сказал, что царь держит при себе и всячески обласкивает деревенского мужика, чтобы показать, как царская семья дружна и близка с простым русским народом. Видно, и в самом деле так задумано. Ух, какие же все они хитрые!

Об этом Распутине много по Москве шло разговоров, правда, громко говорить боялись, все больше шепотком. Не проходило дня, чтобы Пашке не попадало на слух это имя. По вечерам, когда кто-то из михельсоновских заглядывал к Андреевым, только и разговора было что о прямо-таки каторжной работе, о войне да вот о непонятном царевом любимчике. Будто бы из Сибири, малограмотный, чуть не убитый на родине за конокрадство, явился в Питер, проник в самый царский дворец и стал там вроде не то учителя для царевича Алексея, не то вроде лекаря. А теперь, когда царь уехал самолично командовать действующей армией, Григорий при дворе сделался посильнее самых главных министров. Говорят, царица обо всем с ним советуется и слушается беспрекословно, как "старец" Григорий скажет, так и будет!

Обрывки мыслей, воспоминаний мелькали в голове Пашки, пока он опрометью несся к Стремянному переулку. Бежал и прикидывал: как бы половчее обмануть бородатого истукана в серебряных позументах. Тот ведь ни одному Пашкиному слову не поверит. Да и как поверить: уж слишком дешевая на Пашке одежонка. Нет, Арбуз, тут похитрее сработать надо, обойти, облапошить второго Гришку Распутина!

Поэтому Пашка и не добежал до институтского подъезда: совсем ни к чему, чтобы стоявший в дверях швейцар заприметил его. Юркнул в подъезд напротив, притаился, ждал: может, отойдет куда-нибудь, отлучится?

Важно заложив руки за спину, швейцар то уходил на минуту в здание, то снова появлялся, здоровался с проходящими мимо, со студентами, с учителями-профессорами - кажется, их тут так называют.

Но вдруг в институтском дворе, как раз напротив подъезда, где томился в ожидании Пашка, со скрипом распахнулись ворота, и оттуда выехал экипаж с поднятым верхом, подкатил к институтскому подъезду.

Пашку словно осенило: дурачина ты, Арбуз, дурачина! Да есть же в этом казенном здании черный ход, через который уборщицы и прочий рабочий народ входит-выходит!

Рванулся, перебежал улицу, шмыгнул во двор. Скосив глаза, видел, как швейцар услужливо подсаживал в экипаж какого-то упитанного бородача в распахнутой лисьей шубе - поди-ка директора, что ли? Ну и наплевать! Ладно, что Пашку не заметили.

Во дворе он прокрался за мусорными ящиками к открытой двери, возле которой не было никаких сторожей. Поднимаясь по лестнице, где пахло кошками и мышами, столкнулся с уборщицей - несла сверху корзинку рваных бумаг и мятых газет. Подозрительно глянув на Пашку, спросила:

- Ты куда, хлопец?

- Тетка тут одна работает. Повестку ее сыну принесли.

- Ах, батюшки! - всполошилась уборщица. - Не иначе Настиному Володе, больше некому!

- Ага! - обрадовался Пашка. - Володьке и есть!

- Настя, милый, на втором этаже убирает. В большом зале, который актовый. Там вчера вечером студенты шибко шумели, намусорили - страсть!

Бормоча то ли молитву, то ли проклятия, уборщица заковыляла по лестнице. С облегчением вздохнув, Пашка взлетел на второй этаж.

Поплутав по узеньким переходам, с опаской вышел в широкий коридор с окнами на одну сторону. Огляделся. По другой стене тянулся ряд высоких, застекленных поверху дверей. Из-за них доносились приглушенные голоса.

Он понимал, что в коридоре оставаться нельзя, любой институтский чин, если наткнешься, может прицепиться: кто, откуда, зачем?

На его счастье, поблизости белела полуоткрытая дверь, и за ней вроде бы никого не слышно.

Юркнув в пропахшую папиросным дымом комнату, Пашка догадался: курилка, уборная. Забрался в одну из кабинок и запер на крючок дверь.

Он не представлял себе, как будет искать девушку в очках, которые так странно называются "пенсне", но понимал, что найти ее обязательно нужно: записка Андрея будто шевелилась в кармане.

Кто-то два раза заходил в комнату, где он притаился, чиркали спички, остро пахло папиросным дымом, журчала вода, потом снова затихало.

Но вот, наконец, медно прокатился по коридору дребезг звонка. Захлопали двери. Зазвучали изредка женские, а больше мужские голоса. Курилка наполнялась студентами.

Приоткрыв дверь, Пашка разглядывал в щелку лица, тужурки с блестящими пуговицами.

Перебивая друг друга, студенты шелестели газетами, обсуждали тревожные телеграммы с фронта, говорили о каких-то акциях, суливших огромные барыши. Горевали о скоропостижной смерти профессора: надо идти на панихиду, складываться на венок...

Пашка растерянно озирался, не зная, что делать.

На глаза ему попался приткнутый в углу кабинки веник и, схватив его, Пашка выскользнул в курилку. Никто не обратил на него внимания. А он, старательно скребя веником пол, сгребал в кучу окурки, пустые папиросные коробки. Присматривался к студентам, выискивая, к кому обратиться.

Но на большинстве лиц, у иных уже украшенных пушистыми молодыми усиками, а то и бородками, читалось выражение самодовольства и высокомерия; заговаривать с такими боязно. "На них словно вывеска нацеплена: "Не подходи!" - подумал Пашка.

Его уже начинало охватывать отчаяние, когда в курилку вошел коренастый крепыш, в котором будто мелькнуло что-то знакомое. Лицо широкоскулое, избитое мелкими рябинками оспин, - потому, должно быть, и осталось в памяти.

Пашка старался припомнить: а не этого ли парня видел однажды возле заводских ворот Михельсона? Правда, тогда рябенький был не в студенческой тужурке, а в замызганном кургузом пиджаке.

Не вмешиваясь в разговоры, коренастый прошел к окну, достал папироску, закурил.

Через минуту Пашка уже суетился у его ног, тер веником и без того чистый пол. Улучив минуту, когда за гомоном спорящих голосов его не могли услышать, шепнул коренастому:

- Мне бы Шиповника...

Тот вздрогнул, словно его ударили или толкнули. Нервно загасил о подоконник папироску, щелчком швырнул окурок в урну и подозрительно оглядел Пашку.

- Какого еще Шиповника? - спросил строго, но тоже тихо, чтобы не услышали другие.

- Не его, - шепнул Пашка. - Ее. Которая в пенсне ходит... армяночка...

Что-то смягчилось в лице студента, он внимательно осмотрел Пашку, неспешно достал новую папироску. И лишь тогда спросил:

- Зачем?

- Записка ей. С Михельсона. От Андреева.

- Давай мне!

- Не дам. Брат велел, чтобы самой в руки...

Студент секунду подумал, обвел взглядом курилку.

- Ладно. Столовку нашу знаешь?

- На Малой Серпуховке, двадцать восемь?

- Да. Шиповник пошла туда. Беги, парень, пока тебя здесь не застукали! Тут порядки строгие! Через черную лестницу, понял?

Пашка улыбнулся, показал щербатый зубок.

- Учить станешь! Не маленький, чать!

- А то - большой? - засмеялся студент.

Кооперативную студенческую столовую Пашка, конечно, хорошо знал.

Сюда не раз по вечерам заглядывал Андрей. Позади большого общего зала имелась комнатка, прозванная за цвет обоев "красной". Там Андрей о чем-то разговаривал с такими же, как он, парнями с Бромлея и Гайтера, со студентами, с кем-то еще.

В такие вечера Пашка или кто-либо из его дружков по наказу Андрея "стояли на стреме", караулили, чтобы нежданно не нагрянула полиция или не отирался бы поблизости шпик.

Повариха тетя Даша, когда Пашка вертелся поблизости, подкармливала его остатками каши, которую соскребала со стенок котлов.

В столовую заходили запросто: ни швейцара, ни сторожей.

Оглядев с порога наполненный студентами зал, Пашка сразу нашел ту, кого нужно. Догадался по ее нерусскому, чуть горбоносому лицу, по пенсне, напоминающему стрекозиные крылышки - они непонятно как, без всяких оглобелек, держались на тонком красивом лице.

За столиком сидело четверо: трое ребят и она - Шиповник.

Стараясь не привлекать к себе внимания, Пашка пробрался в зал и, прислонившись к стене напротив столика, уставился на девушку таким напряженным взглядом, что уже через секунду она беспокойно посмотрела на него. Пашка вынул из кармана записку и показал. Шиповник кивнула.

- Извините, - сказала она сидевшим за столиком, вставая, - я на минутку.

Но направилась не прямо к Пашке, а сначала подошла к буфету, задержалась у одного из столиков и лишь потом, будто мимоходом, остановилась возле Пашки.

- Что, мальчик?

Он протянул записку:

- Вам от Андрея, моего брата.

Шиповник прочитала, и ее смуглое, по-южному загорелое лицо стало строже и бледнее.

- Спасибо, мальчик! - сказала, легко коснувшись ладонью плеча Пашки. - Передай, что постараюсь увидеться с ним. Хорошо? Но как ты меня нашел? Ты знаешь, как меня зовут?

В голосе девушки звучали нотки тревоги.

- Имени не знаю. Брат просто сказал: найди Шиповника, - пояснил Пашка. - Искал в институте и там сказали, где вы.

- Кто?

- Он такой... ну, с дырочками... от оспы, что ли...

- Знаю! - с облегчением улыбнулась Шиповник. - Это Алеша. Он хороший. Так скажи брату, что я непременно его повидаю... Иди!

Но Пашка стоял, исподлобья всматриваясь в смуглое, красивое лицо.

- Тебе что-то еще надо? - спросила, наклонясь, Шиповник. - Может, кушать хочешь?

- Не-е, - покачал Пашка головой. - Только почему вы Шиповник? Шиповник - он зеленый и красный, а у вас черные и глаза и волосы...

- А-а! - засмеялась девушка. - Прозвище такое. Я колючая. А по-настоящему меня зовут - Люсик, Люся.

- Шиповник, Люсик, - повторял, запоминая, Пашка. И, вскинув взгляд, увидел над собой добрые, внимательные глаза. И неожиданно для себя признался: - А у меня тоже есть прозвище.

- Какое, если не секрет? - снова улыбнулась девушка.

- Арбуз.

Черные атласные брови удивленно вскинулись, на лбу появились морщинки.

- Почему Арбуз? Ты больше похож на такой крепкий камушек с берега Черного моря...

- А знаете, - смущенно разоткровенничался Пашка, - когда весной мамка меня в парикмахерской под нулевку острижет, у меня голова совсем круглая. Ну, все на улице и дразнят: "Арбуз, Арбуз!" Не драться же из-за этого! А так я Пашка, Павел.

- Ты знаешь, Павлик, и мне не очень-то нравится, что меня прозвали Шиповником. Но ты прав: что поделаешь? Значит, передай, Павлик, брату, что я обязательно с ним увижусь. Вы ведь в доме Ершинова живете, внизу, под лавкой, да?

- Ага.

- Ну, беги, Арбузик!.. Хотя постой. У меня пирожок остался.

И как Пашка ни отнекивался, Люсик с силой всунула пирожок ему в руку.

- Беги, милый!

У самой двери он лицом к лицу столкнулся с рябоватым пареньком, с которым разговаривал в институтской курилке. Тот шутливо ткнул Пашку пальцем в бок.

- Отыскал, значит, Шиповника? - И засмеялся, подмигнул: - У, шустрый какой!

- Я такой! - подмигнул и Пашка.

Кто-то из глубины столовой громко и настойчиво звал:

- Эй, Столяров! Алеша! Сюда, к нам!

- Ну, пока прощай, сорванец! Поговорим в другой раз! - Столяров снова и довольно больно ткнул Пашку пальцем в бок. - А может, до свидания? Вдруг свидимся где еще на узкой дорожке, а?

5. ПРОВОДЫ

В тот вечер в квартире Андреевых побывало немало знакомых. Пришли посидеть на прощание друзья Андрея с женами и невестами, с родителями, заходили соседи - словом, люди, с кем можно откровенно, по душам, поговорить.

Бранили жизнь, охали, вздыхали. Шуточное ли дело - провожать молодых на фронт, может, на верную смерть! Вон сколько детишек осиротила война! Сколько матерей, невест и вдов глаза по убитым выплакали! Сколько искалеченных - безногих, безруких да навечно слепых - клянчат милостыню по улицам и толкучкам!

И хотя газеты взахлеб трубили о героизме доблестного российского воинства, о прорыве и победном наступлении на Юго-Западном фронте генерала Брусилова, калеки-воины рассказывали и совсем другое.

Шепотом передавали, как отказались идти в атаку солдаты 2-го Сибирского корпуса и как за это двадцать четыре рядовых 17-го полка были расстреляны перед строем по приговору военно-полевого суда. С оглядкой рассказывали, что все чаще, воткнув винтовки штыками в землю, братаются наши и немецкие солдаты.

Вначале, само собой, собравшиеся пожелали уезжающим на фронт вернуться живыми и невредимыми, чтобы не оборвалась слишком рано молодая их жизнь.

Потом старики принялись вспоминать русско-японскую войну - у многих еще свежа была в памяти, - поминали Порт-Артур, Цусиму, трагическую гибель "Варяга", спели в полный голос: "Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает!" Что ж, такую можно и в полный: законная, не запрещенная.

Матери, жены и невесты уходящих на фронт, конечно, плакали, обнимали своих ненаглядных, но парни не позволяли себе распускаться. Поживем, как говорится, увидим: земля-то все заметнее трясется под ступеньками императорского трона. Авось вот-вот она и грянет, долгожданная революция!

Сидя рядом с Сашей Киреевым, подручным отца, Пашка не сводил глаз с брата, с трудом удерживая слезы. И лишь изредка вскакивал, чтобы отпереть дверь вновь пришедшим. Хотя к такому прощальному застолью не посмели бы придраться надзирающие за порядком дотошные околоточные и городовые, входную дверь Андреевы все же держали на крюке: не всяким ушам положено слушать то, что здесь говорено.

А говорено было о многом наболевшем и изранившем душу: о голоде, с каждым месяцем все сильнее давящем рабочие семьи, о каторжных условиях труда, о несчастном случае на Бромлее, о злобных мастерах, штрафующих за любую провинность, за малейшую оплошность.

Сетовали и на то, что последний год, третий год войны, парней призывного возраста стали брать в армию и с военных заводов, и в первую очередь тех, кто дерзит и перечит заводскому начальству, кто взят на заметку полицией... Сынков богатеев, чиновников и попов, совершенно бесполезных на заводах, только прячущихся от военной службы, тех не тревожат. Отцы их отлично знают, кому нужно "сунуть в лапу", чтобы сыну не забрили лоб.

Когда ходики над кроватью в углу пробили десять, старики наговорились, а матери и девчата наплакались досыта. Думалось, время позднее, больше уж и не заявится никто, затянувшуюся вечеринку пора кончать. Тем более что завтра трудный, тягостный день. Беда-то, она и в том, что по "временному положению военной поры" никому из работающих на фабриках и заводах невозможно и часа прогулять. Значит, не доведется проводить сына до вокзала.

Кто-то из кузнецов, дружков Андреича, глянул на часы, поднялся уходить, но в дверь постучали. Переглянувшись с Андреем, отец кивнул Пашке:

- Открой!

Каковы же были радость и удивление Пашки, когда в полутьме подвального коридорчика серебряно блеснули стеклышки пенсне, похожие на стрекозиные крылышки. Не обманула, пришла!

- Можно? - спросила Люсик.

Из-за плеча девушки выглядывало рябоватое лицо Столярова. Сидевшие за столом молча всматривались в едва различимые тени у порога, но Андрей узнал голос Люсик. Опрокинув табуретку, вскочил, бросился к двери.

- Люсик! Алеша! Все-таки не позабыли!

- Забывать в горькую минуту друзей не в наших правилах! - отозвалась Люсик, протирая на пороге запотевшее пенсне.

Пашка отступил, пропуская пришедших, и Люсик, надев пенсне, шагнула в скупо освещенную квартиру.

- Не помешали? - спросила, сдержанно поклонившись.

В последние месяцы старик Андреич не раз, уходя со смены, замечал у проходной тоненькую, стройную фигурку девушки - такая нерусская, "не заводская, не нашенская", она сразу бросалась в глаза.

Перекинувшись десятком слов с ребятами из литейного и кузнечного, с девчатами из формовки, Люсик неприметно исчезала, будто растворялась в заводской толпе. С Андреем она всегда приветливо здоровалась.

На вопросы отца - кто да что? - Андрей нехотя пояснил: студентка из Коммерческого. Дескать, ведет с рабочей молодежью разрешенный властями кружок, обучает грамоте, арифметике, рассказывает историю России.

Острым рабочим чутьем Андреич угадывал, что вряд ли о славе трехсотлетней династии Романовых да татарском иге беседует с заводской молодежью строгая девушка, - не иначе, здесь политика примешана. Но о своих догадках старый кузнец помалкивал.

И сейчас, обрадованный появлением неожиданных гостей, грузно поднялся, шагнул навстречу.

- В нашем доме, а вернее сказать, в этом ершиновском подвале, пока мы в нем ютимся, добрым людям всегда рады! Милости прошу к убогому шалашу!

- Мы попрощаться с Андрюшей и его товарищами пришли. Агатово-черные глаза внимательно щурились за стеклами пенсне.

Мать суетилась у стола, обмахивала фартуком табуретки. Люсик и Столярова она видела впервые, но по радости Андрея, по приветливости мужа понимала, что пришли желанные гости.

- Там у меня сковородка картошечки жареной припасена, приговаривала она, вытирая стол. - Чайку вскипячу, пусть и военного времени, из морковки сушеной, а всё будто чай...

- Не егози, мать! - остановил ее Андреич. - Чайку, само собой, поставь, а за бедность нашу пролетарскую, кто рабочую жизнь понимает, тот не осудит.

- Да нам и не надо ничего! - засмеялась, снимая снова запотевшее пенсне, Люсик. - Мы сыты! Хотя и в студенческой кооперативной столовке, Андреевич, не слишком-то богато. Сами понимаете, третий год войны!

Без пенсне близорукие глаза девушки смотрели по-детски беззащитно и доверчиво.

- Как не понять! Садись-ка, барышня, сюда, рядышком со мной, потянул Люсик за руку старый кузнец, придвигая поближе к себе табуретку. - Вот так.

Он пристально, но ласково всматривался в милое, матово-загорелое лицо.

- Картошечкой, однако, не побрезгуйте, чем богаты, тем и рады!.. Что зашли нынче, в горестный день, за то великое вам спасибо! Я ведь вот о чем собирался еще, об тебе, барышня, с Андреем потолковать, да как-то не успел: уж больно срочно понадобился сынок на защиту царю и православию.

Что-то в голосе Андреича насторожило Люсик и Столярова, они переглянулись. Принимая от хозяйки вилку, Люсик вопросительно улыбнулась:

- Что же могли вы обо мне толковать, Андреевич? - Темные глаза девушки блестели любопытством.

Старый кузнец не спешил с ответом. Неторопливо свернул самокрутку, привстав, прикурил от лампы на столе и, пуская в сторону от девушки дым, отгоняя его ладонью, заговорил медленно и серьезно:

- Вот о чем, дорогая барышня! Хотя ты и не нашей рабочей косточки, но парням и девчатам на заводе вроде пришлась по душе. От многих доброе о тебе слышал. Тебя Люсей звать, что ли?

- Да. Если по-русски, то Люсей.

- Так слушай меня, Люсенька черноглазая! Не приходи ты больше к воротам Михельсона. Поняла?

Опять Люся и Столяров переглянулись. Сведя брови в одну полоску, рассеченную морщинкой, Люся отложила вилку и с обидой посмотрела на Андреича.

- Интересно! Это почему же мне не приходить к вашему заводу?

Не торопясь, затянувшись, кузнец сказал веско и строго:

- Потому, дорогая барышня, что уж больно приметная! И не одни рабочие ребята на тебя глаз кладут, а и другие-прочие. Как раз вчера мастер будто мимоходом справлялся. Видел, как вы с Андреем у ворот балакали. А уж вреднее этого хозяйского прислужника на всем Михельсоне не сыскать. Смотри, подошлют к тебе полицейского хмыря в латаном рабочем пиджачке, и придется ворон из-за тюремной решетки считать... Не попадись ты, милая, по молодости да по неопытности своей на полицейский крючок!..

Люсик и Столяров молча отодвинули тарелки с жареной картошкой понимали, что хозяйка поставила на стол приготовленное к утру.

Все в подвале молчали.

- Значит, подцепили! - буркнул Столяров, в тревоге глянув на девушку. - Следовало ожидать... Ты, Люсик, и правда, слишком приметная!

- Спасибо, Андреевич! - Люсик обеими руками крепко пожала лежавшую на столе заскорузлую руку. - По правде говоря, я и сама кое-что подмечала. - Она вопросительно посмотрела на сидевшего напротив Андрея.

- Я то же скажу, Люся! Батя прав! - ответил на ее немой вопрос Андрей. - Ко мне тоже подкатывались, интересовались: кто такая да откуда взялась? Осторожность, Люся, вам большая нужна. Уж очень вы рабочим ребятам полезны... Вроде свет от вас.

Люсик откинулась к стене и грустно рассмеялась:

- Да не от меня, Андрей! Я всего лишь крохотное зеркальце, отражающее большой свет... Хотя осторожность необходима, в этом вы и Андреевич правы!

Она помолчала, перебирая пальцами кружево на воротничке блузки.

- Но и вы, Андрей и товарищи, берегитесь там! Не дайте ни за что ни про что убить себя где-то в Галиции. Берегите жизнь для светлого будущего, оно, поверьте, не за горами!

Зябко поежившись, она отодвинулась от кирпичной стены, к которой прислонилась спиной, и с неприязнью оглянулась на нее.

- Холодная какая, б-рр! Сыро, как в погребе! - Медленным и грустным взглядом обвела жилище Андреевых.

Пятна и подтеки плесени на стенах, обвалившаяся местами штукатурка, дешевые занавесочки, на двух окнах почти у потолка, черный, но с позолоченным нимбом квадратик иконы в углу напротив скрытой пологом кровати.

- Боже мой! Как вы бедно живете, Андреевич! Вы же специалист высокого класса! И даже пол холодный, кирпичный.

Кузнец передернул плечами, как бы говоря: а что делать? И повернулся к жене:

- Мать! А ну, подкинь половичок под ноги дорогой гостье.

- Да что вы, Андреевич! - запротестовала Люсик. - Я не такая уж неженка. Я...

- Ты слушайся меня, старика! - строго перебил кузнец.

И когда жена принесла половичок от стоящей за пологом широкой кровати и постелила к ногам Люсик, продолжал с горечью:

- Другие и того хуже живут, Люся! Вон в "спальнях" Голутвинской и Даниловской мануфактур или, скажем, в бараках миллионщиков Брокара, Бромлея и прочих! Зайди-ка, глянь! Нары в три яруса. Внизу семейные, ситцевыми, а то и рогожными занавесками разделенные, на втором этаже детвора копошится! На верхотуре, на полатях, - на одной стороне девчата, на другой парни-холостежь спят. А посередине между нарами зыбки с титешными. Мать спать ложится - зыбку к ноге шнурком привязывает, чтобы ночью не каждый раз вскакивать. Заорет младенец, мать спросонья ногой дергает. Бывает и так: один ребеночек орет, а пятеро матерей ногами дрыгают! Во тьме-то не сразу разберешь, твой орет аль соседский... То-то и оно!

Послюнив палец, Андреич загасил окурок и спрятал в карман. И продолжал:

- Что делать, черноглазенькая, куда бежать? Возвращаться в деревню, что ли, откуда большинство не от сладкой же доли сбежали? Так в деревне-то, Люсенька, у нашей голи перекатной и крохотного клочка земли ни у кого нету! Всю ее, кормилицу, давно под себя богатеи сгребли. Только что на кладбищах по три аршина на бедняцкую душу и осталось! Ты с моей старухой потолкуй. Она расскажет, как со своей родной Брянщины сбежала! Андреич с бережной ласковостью тронул ладонью плечо сидевшей неподалеку жены. - Расскажет, как маялась тут, пока на Трехгорку подметалкой не устроилась. Ну, что делать? Снова в деревню, на кулачье батрачить? Ничем не лучше, чем на Голутвиных аль на Михельсона! Одна стать! Эх, Люсенька, Люсенька, не видела ты, должно быть, подлинной нищеты!

Люсик порывисто повернулась к кузнецу.

- Видела, Андреевич! Видела, поверьте мне! Иначе не сидела бы сейчас у вас!

Помолчав, с грустью продолжала:

- Ну, хорошо! До сих пор, пока Андрюша работал, было у вас три заработка. А теперь?

Андреич усмехнулся с какой-то горькой удалью. Поманил к себе младшего сына и, когда Пашка подошел, обнял его, с силой прижал к груди.

- Вот она, смена нашему Андрюхе! Завтра поведу в контору и, хотя идет ему тринадцатый годик, скажу: все шестнадцать! Думаете, Люся, не возьмут? Да не возьмут, а схватят! Столько взрослых с завода на фронты угнали, так нынче хозяйские надсмотрщики и ребятишкам рады! Благо платить им можно поменьше, хотя спрос с них тот же!

- Значит, Павлик на завод? - огорчилась Люсик, всматриваясь в лицо Пашки, прижавшегося к плечу отца. - Но ему учиться дальше надо! Он такой смышленый...

- Он у нас и сейчас вполне грамотный! - с гордостью сказал Андреич. - Не то там вывеску на бакалее-булочной, а и царев манифест запросто, бегом прочитать может. Верно, Павлуха? Да что манифест! Ну-ка, сынок, валяй на память из Пушкина, про Руслана храброго!

Пашка не успел ответить, хотя именно перед Люсик ему хотелось бы покрасоваться, прочитать наизусть любимые строки. Помешал громкий стук в дверь.

Все с тревогой переглянулись - полиция нагрянула, что ли? Но Андреич, нахмурясь, пояснил:

- По стуку слышу, сам владелец дома, купец второй гильдии Ершинов, снизойти изволили! То ли о квартирном долге напомнить, то ли на новобранцев полюбоваться... Однако, думаю, не след его степенству тебя у нас видеть. Мать, спрячь-ка Люсю! - Кузнец кивнул на ситцевые занавески, отгораживавшие угол между стеной и печкой, где стояли кровати Андрея и Пашки. - Иди-ка, Люся, иди, нечего зря на рожон лезть. Мы его жирное степенство быстро спровадим!

Люсик прошла за раздвинутые перед ней занавески, присела на край Пашкиной койки.

- Открой непрошеным, Павел! - приказал отец.

Пашка неохотно пошел к двери, а Андрей, подмигнув ребятам, повернулся спиной к двери, откинулся спиной к стене и запел:

Наверх вы, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает...

Другие новобранцы и Алеша Столяров подхватили:

Врагу не сдается наш гордый "Варяг",

Пощады никто не желает...

В просвет между занавесками Люсик наблюдала, как следом за посторонившимся Пашкой, грузно переваливаясь, вошел Ершинов в новой поддевке и высоком картузе. За ним важно вышагивал городовой при неизменной "селедке". Шествие замыкал солдат на костылях и с Георгием на груди.

Не обращая внимания на вошедших, молодежь продолжала петь:

Пощады никто не желает...

Подозрительно, но и с одобрением покосившись на них, Ершинов прошел к столу и торжественно поставил на край большую бутыль водки - бережно нес ее, держа ладонью под донышко. Поставив, снял картуз и, найдя глазами икону в переднем углу, широко перекрестился.

- Хлеб и соль, господа любезные! Как, значит, истинные патриоты расейские, мы с Фрол Никитичем Обмойкиным и его геройским сыном, прослышав о проводах некрутов в армию, решили поздравить уходящих на святое служение. И, значит, преподнести!.. С пожеланием геройства и победы!

Ершинов погладил блестевшие от масла волосы и раза три щелкнул ногтем по бутылке.

- Просим, стало быть, Андрей Андреев, совместно с друзьями, как вы теперь есть бравые солдатушки, принять наш привет и возгласить с нами здравицу за царя-батюшку, за Русь православную и за будущее ваше геройство!

Перестав петь, Андрей встал. Глаза у него играли злым, озорным огоньком. Тряхнув своими латунными кудряшками, он с показной, деланной приветливостью поклонился.

- Ваше степенство! Уж не знаю, как благодарить вас за столь великую честь к нам, жителям вашего подвала?! Просто и слов не могу найти. Но ведь ваше благостное подношение, как бы это сказать... Мы, конечно, сердечно вам благодарны, но напоминаю: в начале войны царев указ был, чтобы до победы над заклятым врагом ни один патриот ни капельки зелья сего не потреблял, ни-ни! Стало быть, вы не только сами царский наказ нарушить желаете, а и нас, воинов его величества, на злостное нарушение толкаете.

С некоторым смущением Ершинов развел руками.

- Так ведь, Андрей Андреев, случай-то какой! На святую службу идешь. И уж ежели я угощаю, значит, я и в ответе.

Андрей язвительно расхохотался:

- Выходит, вам можно указы царские нарушать, а простому человеку, другим-прочим, никак, да? Ну-ка, дайте, я на нее гляну.

Подмигнув отцу, Андрей потянулся через стол, хотел ухватить бутылку за горлышко, но, словно не удержав равновесия, оступился. Рука скользнула по бутылке, она опрокинулась и полетела на пол. Зазвенело стекло, брызнули во все стороны осколки.

Ершинов поспешно отступил, с подозрением всматриваясь в Андрея.

- Эх ты, руки-крюки! - Он с осуждением покачал головой. - Я же к вам с чистой душой шел, поздравить и проводить. И о геройстве слово сказать мне было желательно...

Стоявший позади Ершинова Николай Обмойкин стукнул костылем о кирпичи пола, шагнул вперед.

- Дозвольте мне, уважаемый Семен Семеныч, как я к этому делу, к геройству то есть, прямое отношение имею... Конечно, это не на пасхальный праздничек, не к любезной теще на блины ехать. Там не одно геройство, а может, и сама смертушка ждет!

- Ну-ну, валяй, герой! - усмехнулся Андрей.

- Тут, Андрей Андреев, смешки вовсе даже и не к месту! нравоучительно продолжал молодой Обмойкин. - Скажу так: о геройстве любому охламону какое-никакое понятие иметь надобно. Война и геройство это тебе, Андрей Андреев, не прогулка с дамочкой по Тверской-Ямской или там по бульвару. Это - навстречу смертельной опасности шагать, как вот я шагал! И ежели ты, Андрей Андреев, с фронта с Георгием на груди воротишься, мы с папаней тебе навстречу не бутыль, тобой разбитую, а цельную бочку выкатим. Потому как геройство ценить и уважать положено! Понял?.. А сейчас, полагаю, Семен Семеныч и папаша, ввиду прискорбного случая с разбитием, требуется возместить, чем ваша щедрость позволит!

Ершинов долго и молча в упор смотрел на Андрея, потом достал из кармана поддевки толстый засаленный бумажник и, послюнив палец, отсчитал несколько рублевок. Отвернулся от Андрея и протянул деньги Андреичу. Но тот, возмущенно выпятив седеющую бороду, отступил к стене.

- А уж это, Семен Семеныч, как бы и лишнее! Даже обидно! Мы к подаяниям не привычны, не на паперти стоим. Нас пока вот эти, - он рывком выбросил вперед туго сжатые кулаки, - кормят! Так что извините, милостыню не принимаем!

Из темного закутка Люсик с любопытством наблюдала за происходящим.

Ершинов стоял неподвижно, протянув Андреичу пятерню с кредитками, и смотрел на старого кузнеца сначала с недоумением, словно не понимая сказанного. Лицо его медленно багровело.

- Какая же милостыня, Андреич?! От полной, сказать, доброй души!

- Погоди, батя, - вмешался в разговор Андрей. - Дай мне сказать. Он снова будто бы и приветливо улыбнулся Ершинову. - Ваше степенство! Но ведь эти рублевочки-то полагаются, когда я, на вашу радость, без ноги, аль без глаз с фронта вернусь! Да? Вот тогда?.. Если мне, вон как Коле Помойкину... то бишь Обмойкину, крест на грудь его императорское величество собственной золотой ручкой, самолично... Тогда и награда!..

Андрей смотрел на домохозяина с такой напряженной ненавистью, что Ершинов не выдержал. Скрипнул сапогами, переступил с ноги на ногу, отвел взгляд.

- А вдруг, глядишь, я аванса-то не оправдаю, ваше степенство? продолжал Андрей. - Мы ведь михельсонами как приучены? Отковал, скажем, ваше степенство, какую-никакую военную железяку, которой жизнь немецкому или австрийскому кузнецу изуродовать можно, - за нее и получи кровные или, вернее сказать, кровавые пятаки... А?!

Мать с беспокойством переводила глаза с отца на сына, но оба и не замечали ее.

- Стало быть, не желаете? - насупясь, спросил Ершинов, опустив руку с зажатыми в ней кредитками. - Ну, как говорится, была бы честь...

Неторопливо достал бумажник и аккуратно сложил деньги туда.

- Па-а-нятно, господа любезные!.. В таком разе вот чего... - Он на мгновение обернулся к стоявшим позади Обмойкиным и снова, решительно выпрямившись, повернулся к квартирантам. - Ну-к что ж, ладно! Пущай по-вашему... Вот бог, а вот и порог? Этак? Однако за тобой, Андреев, должок немалый по квартире значится, а? Ежели завтра не принесешь сполна, я в присутствии Фрола Никитича, как он есть власть...

Кузнец перебил, широко разведя руками:

- Так ведь, Семен Семеныч! Выселить мою семью вы нынче по цареву указу никакого права не имеете! Как у меня сын в действующей, защищает и царя-батюшку, и вас тоже от немца-антихриста! Вышел, говорят, такой царский указ, а? Может, сынок-то мой, этот самый Андрюха, даже не одного Георгия на убитых немецких кузнецах да слесарях заработает и в офицерских погонах с фронта воротится? Тогда как?! А?

С непривычно бьющимся сердцем Пашка переводил взгляд с отца на старшего брата, на багрового от ярости Ершинова. Ему, Пашке, хотелось броситься на шею и отцу, и брату: эх, здорово, вот как надо!

Застегнув поддевку, низко напялив на лоб картуз, Ершинов повернулся уходить.

По тут вперед шагнул, побрякивая о сапог неизменной "селедкой", старший Обмойкин. Подошел вплотную к столу и, злобно глядя в пронзительно блестевшие глаза Андрея, грозно рявкнул:

- Эй, ты, голь перекатная! Как ты посмел мою заслуженную геройскую фамилию позорно калечить? Какой я тебе Помойкин, а? Да ты знаешь, гнида, что я с тобой...

В ответ Андрей расхохотался и издевательски протянул:

- С получением этой повесточки, ваше селедочное благородие, твоя полицейская власть надо мной кончилась! - Он достал из кармана повестку и помахал ею перед носом городового. - Теперь и доносы твои, и рапорты по начальству - грош для меня ломаный! С нынешнего дня я есть не обормот штатский, а воин его императорского величества! Не укусишь, твое помойное благородие!.. Поэтому просил бы вас, господин будочник, оставить на последний вечер меня, царева воина, в покое! Дать мне пролить слезу горючую на родном плече папушки да мамушки. - И вдруг лицо Андрея исказило бешенство. - Во-он! Вон сию же минуту, холуй царский! А не то пришибу по рекрутскому делу и отвечать за твою битую морду не стану! Кому сказано: во-он?!

Обмойкин отшатнулся от стола, через который перегнулся побледневший Андрей.

- Да ты что? Очумел, парень? - испуганно бормотал городовой. Попятился и, поскользнувшись в луже разлитой на полу водки, чуть не упал.

Злобно оглядывая Андреевых, Ершинов подхватил Обмойкина под руку, повел к двери.

- Пойдем отсюда, Фрол Никитич! Разве они люди, разве могут благородное обхождение понимать?! К ним с открытой душой, а они вон чего вытворяют! О благородстве человеческом, поди-ка, и не слыхали никогда. Одно слово: тьфу! Пойдем, сердешный ты мой человек! И давай-ка вперед нашего дорогого героя пропустим, за всех нас пострадавшего... Идите, Николай Фролыч, честь вам и первое место всегда! Этим-то голодранцам кишки бы на фронте на колючую проволоку намотать! От таких вся смута!

Никогда Пашке не забыть, до самой его смерти, последнего взгляда молодого Обмойкина - столько в нем было ненависти! Жестокой, ничего не прощающей, страшной.

6. ПРАВДА О ВОЙНЕ

Дождавшись, когда за непрошеными гостями захлопнулась дверь, старый кузнец устало сел, приказал сынишке:

- А ну, накинь крюк, Пашка! И возьми-ка одеяла, завесь построже окошки. По их подлой повадке они непременно подглядывать-подслушивать сунутся! - И, обернувшись в сторону занавески, за которой пряталась Люсик, крикнул: - Потерпи еще чуть, черноглазая!

Через минуту оба окна в полуподвал были плотно завешены - при всем желании с улицы ничего не увидеть.

- Теперь выходи, Люся!

Придерживая пенсне, Люсик выбралась из темного уголка.

- Ну и молодец же вы, Андрюша! - сказала она, смеясь. - Вот уж не предполагала в вас таких артистических талантов! Славно вы с незваными гостями и их водкой расправились! Пять с плюсом!

- Молодец! - похвалил сына и старый Андреев. - Не пристало нам купецкие да полицейские подношения принимать! Садись, Люся.

Люсик снова села рядом с Андреичем, изучающе, будто увидела впервые, вглядывалась в лица парней. И все молча смотрели на нее, ожидая.

- Так вот... - нерешительно заговорила Люсик, теребя кружевной воротничок блузки. - Я хотела сказать...

Она повернулась к старику Андрееву, словно спрашивая разрешения. Он кивнул:

- Валяй, Люсенька, все, что из души просится!

Люсик продолжала:

- Я хотела сказать... Ведь я довольно близко соприкасалась с теми страданиями, которые несет народу эта неправедная и преступная война. Знаете, у себя на родине, в Тифлисе, окончив гимназию и школу народных учительниц, я поступила на курсы сестер милосердия и около года работала в госпиталях. Да, да, не удивляйтесь, Андреевич! Нет, меня никто не заставлял, я сама... Просто хотелось вплотную соприкоснуться, увидеть своими глазами, услышать рассказы о войне рядовых солдат... И вот тогда я и поняла по-настоящему, что такое война...

Внимательным взглядом девушка обвела грустные лица женщин, девушек и парней. И, смущенная всеобщим вниманием, сняла и долго протирала пенсне. И опять глаза ее, не защищенные стеклами, показались Пашке удивительно добрыми и беспомощными. "Такие только у мамки и есть", - подумал он.

- В госпитале я многое-многое и перечувствовала, и передумала. Раненые поступали в тифлисские госпитали с Закавказского фронта - там шли жестокие бои с турками. Но среди раненых были не только кавказцы армяне, грузины, курды. Привозили и русских, и украинцев. Искалеченные, голодные, страшные... Многие без рук, без ног, с признаками гангрены... ампутированные наспех, прямо на передовой...

Внезапно мать Игната Кузовлева всхлипнула и, бормоча что-то, обхватила руками шею сына. Тот растерянно поглаживал ладонью дрожащую голову матери.

Глядя на корявые, измученные работой руки женщины, Люсик подумала, что она, наверно, говорит то, чего этим несчастным не стоило бы говорить.

- Нет, нет! - Она встала. - Я вовсе не хотела вас пугать, дорогие! Я просто хочу предостеречь ребят, предупредить, чтобы не лезли напрасно под пули и снаряды. Поверьте, у всех, кто переживет нынешнюю войну, впереди совершенно другая, не похожая на сегодняшнюю жизнь. Потому что Россия вступает в полосу величайших потрясений, потому что близка революция! Революция с большой буквы! - Люсик обвела расстроенные, заплаканные лица женщин внимательным взглядом. - Простите, если я причинила вам боль!

- Да нет, Шиповничек! Все верно говоришь, все в порядке! - кивнул Андрей.

Но разговор дальше не складывался, не налаживался, и вскоре гости один за другим разошлись. Люсик и Столяров не спешили, было похоже, что им хочется поговорить с Андреем наедине.

Когда Пашка запер дверь за очередным ушедшим, Люсик просительно тронула ладонью плечо старого кузнеца.

- Мы побудем еще немножко, Андреевич, а? Нам нужно с Андреем...

Кузнец перехватил тоненькую руку девушки, подержал бережно и нежно так держат в ладонях подобранного на улице, выпавшего из гнезда птенца.

- Ты, Люсенька, можешь при мне и моей хозяйке все без опаски говорить. Мы с ней и жизнь понимаем, и молчать умеем.

Вдруг Андреич нахмурился, на лицо, и без того темное, набежала тень.

- Однако, извини... Если твоего доверия к нам нет...

- Да что вы, что вы! - горячо перебила Люсик. - Уж от вас-то, Андреевич, у нас с Алешей, - она кивнула на Столярова, - не может быть секретов! Поверьте моему честному слову, я не привыкла говорить неправду!

- Э, миленькая ты моя черноглазка! - Старик смотрел на девушку с пристальной нежностью. - Вот тут ты и привираешь чуток! Ну, верно, мне ты не соврешь, не согрешишь против совести! Это да! Но ежели перед ними-то, перед супостатами, ведь скажешь неправду? Ложь-то бывает и святой, во спасение. Ага, молчишь? Вот то-то оно и есть.

- Вы угадали, Андреевич! - согласилась Люсик.

И вероятно, ей вспомнилось что-то свое, очень печальное. Отгоняя воспоминания, покачала головой.

- Давайте не будем об этом, Андреевич! Верю: и выживем, и победим! Она повернулась к Андрею. - Вы извините, Андрюша! Я не могла подробно говорить при ваших гостях, я не всех знаю...

Андрей кивнул:

- Правильно, Шиповничек! И я не с каждым, кто сейчас здесь сидел, успел пуд соли съесть! Кое с кем меня только нынешний рекрутский жребий и свел.

- Осторожность твоя законная, Люсенька, - поддержал сына Андреич. Нынче полицейские ищейки во всякой рабочей одежонке за вашим братом охотятся! Принюхиваются, выискивают, где бы побольнее укусить!

Люсик с облегчением вздохнула.

- Ах, как я рада, что вы меня правильно понимаете, Андреевич! благодарно ответила она. - Я боялась...

Кузнец жестом остановил девушку и встал, тяжело опираясь ладонями о край стола.

- Все-таки мне по стариковскому делу на покой пора. Завтра чуть свет загудит Михельсон, потребует к наковальне на двенадцать часов... Так что извиняй, Люсенька, пойду завалюсь в свою берлогу, все кости с устатка ломит!.. Да и ты, хозяйка, приберешь посуду и ложись, не мешай им! Поутру-то Андрюхе мало-мало еды собрать требуется. Как же! Подавай им, кроме сына, "харч на двое суток"! Будь здорова, Люся! И ты, Алеша!

Дело у Люсик и Столярова оказалось простым, но опасным. В подпольных кружках Замоскворечья, узнав о новой мобилизации, напечатали - да и сейчас продолжают печатать! - на шапирографах и стеклографах антивоенные листовки. Их нужно каким-то образом раздать отправляющимся на фронт. Желательно доставить их и дальше, тем, кто мается и голодает в окопах, слушая посвист пуль.

Правда, еще со времен тифлисских госпиталей Люсик запомнила горьковато-усмешливую солдатскую присказку: "Нет, браток, та, что свистнула, она тебе уже не страшна, не убьет. Свистнула, считай пощадила, пролетела мимо! А ту, которая скосит да в братскую могилу уложит, ее свиста ты, друг, не услышишь, не успеешь!"

Молча выслушав Люсик, Андрей на минуту задумался.

- Вы не посчитайте, Шиповничек, что я чего-то боюсь. Нет! Не в том суть! Но тут вот какая, понимаете, загвоздка. Если, скажем, нам завтра листовки с собой взять, так ведь с нас в казармах перво-наперво гражданскую одежонку-то снимут, на шинели да гимнастерки поменяют. И пока мы нагишом, простите за слово, перед ними стоять будем, они все наше тряпье, все сумки переберут, перещупают. Верно? Значит, листовки вы нам попозже должны передать, когда царскими солдатиками оденемся. Так ли?

Люсик согласно склонила голову, а Андрей, помолчав, продолжал:

- И все же интересно прочитать, что большевики солдатушкам, бравым ребятушкам пишут!

- Что ж, это можно, - ответила, чуть помедлив, Люсик.

Пока она, отвернувшись, доставала из-за корсажа платья глубоко запрятанную листовку, Андрей приметил Пашку, примостившегося возле дальнего угла стола.

- А ты чего здесь уши растопырил, Арбузище?! - Он встал. - Брысь сей же час под одеяло, не твоего ума тут дело! Ну, кому сказано?!

Несмотря на просящий взгляд брата, Андрей силой затолкал его в спальный закуток, задернул занавеску.

- Чтобы немедля спать! А то провожать завтра не возьму! Понял?!

Пашка обиженно шмыгал носом.

- Так ведь и так и эдак не выходит! Батя же сказал: на завод завтра!

- Денек-другой обойдутся михельсоны без твоих рук! Сам батьке скажу. Один пойдешь провожать за всю семью... Сейчас ложись, спи!

Но было Пашке, конечно, не до сна. Переложив подушку от стены к занавеске, прилег, напряженно прислушиваясь.

Вернувшись к столу, Андрей подвинул лампу к себе, взял из рук Люсик серый, шершавый листочек.

- Лучше бумаги не могли найти! - словно извиняясь, шепнула девушка. - Да и напечатано не особенно четко. Стеклографы и шапирографы примитивные, самодельные, да и краска - третий сорт. И потом, вот что хочу добавить, Андрей! Мы это сочиняли не сами, а перепечатали выдержки из питерских листовок, они написаны очень сильно и убедительно.

- Какая разница - кто сочинял? - пожал плечами Андрей. - Была бы правда, чтобы до печенок доставала!

Он бережно разгладил помятый листок в падавшем от лампы круге желтоватого света, склонил над ним голову.

- Вы, Андрюша, вслух, - через минуту попросила Люсик. - Тихонько, чтобы не помешать вашим... - Она показала глазами на дальний угол, где стояла за пологом кровать стариков. - Еще раз хочется послушать, как звучит. И читайте, пожалуйста, с самого начала, Андрей.

Пашка вплотную прильнул к занавеске. Так ему было слышно любое, даже произнесенное шепотом слово.

Покосившись на полог в углу, глухо кашлянув, словно в горле застрял комок, Андрей начал:

- "Товарищи солдаты и матросы! Уже третий год длится мировая война, и все не видно ей конца. Миллионы людей убиты и искалечены на полях сражений, сотни городов, сел и деревень обращены в развалины, цветущие страны превратились в пустыни. Третий год народы Европы, одетые в солдатские шинели и скованные цепями военной дисциплины, посылают в так называемого врага губительный ураган свинца и стали, душат друг друга газами и употребляют десятки других способов взаимного истребления. И все новые и новые массы людей вливаются на место убитых и раненых, выбывших из строя, принося свою жизнь на окровавленный "алтарь отечества"..."

Уличные шумы за окнами давно стихли - ни людского говора, ни грохота ошинованных железом колес ломовиков. И в подвале совершенно тихо, только тиканье ходиков да глухой взволнованный голос Андрея, наливающийся силой от фразы к фразе. Андрей сам этого не замечал, как не замечали ни Люсик, ни Алеша Столяров, сидевшие рядом с ним.

Пашка встал и, держась руками за края занавески, слушал, затаив дыхание. Не сводя глаз, смотрел на склоненные над столом головы. На каштановые, отливающие латунью кудряшки брата, на иссиня-черную, рассеченную пробором голову Люсик.

Андрей читал дальше:

- "...В то же время в далеком тылу солдатские семьи испытывают не сравнимые ни с чем тяготы нужды, истощают последние силы в борьбе за убогое, нищее существование. Но их усилия тщетны! Голод приближается семимильными шагами, и нечем и некому его остановить. Обнищание и вырождение - вот что несет народу продолжение преступной войны..."

Пашка невольно сделал шаг к столу. Его не видели, не замечали.

- "...Таково положение повсюду, во всех воюющих странах, но у нас оно хуже чем где бы то ни было! С самого начала войны царское самодержавие ведет ожесточенную необъявленную войну против собственного народа. Прикрываясь военным положением, продажные лакеи царской власти принялись за беспощадный разгром тех немногих завоеваний, которые сохранились у трудящихся после революции девятьсот пятого года. Напомним, что около двенадцати лет назад рабочие заплатили за эти завоевания Кровавым воскресеньем и еще тысячами и тысячами жизней по приговорам палачей типа Ренненкампфа и Меллер-Закомельского!"

Андрей глубоко вздохнул, вытер ладонью испарину, проступившую на лбу. И продолжал:

- "...В некоторых губерниях снова введено крепостное право в буквальном смысле этого слова. Под страхом штрафов, порки и тюрьмы крестьяне, как и в старину, обязаны обрабатывать помещичьи поля: хлеб, дескать, необходим для армии, для победы! Попробуй откажись! Поборы и притеснения все увеличиваются; растут налоги и подати, последнюю копейку у тружеников выколачивают плетьми стражники и урядники. На фабриках, заводах и рудниках рабство, прикрытое словами о патриотизме, фактически введено давно, с самого начала войны! И если голодные рабочие пытаются бороться за улучшение своей каторжной жизни, тогда вас, солдаты, заставляют быть их палачами! Вспомните: когда народные избранники, депутаты Четвертой Государственной думы, социал-демократы, смело подняли свой голос и заявили, что война преступна, что народу она не нужна, их объявили изменниками родины и немецкими шпионами и, несмотря на так называемую депутатскую неприкосновенность, отправили гнить в Сибирь!"

Андрей тяжело дышал. Люсик осторожно тронула его руку.

- Передохните, Андрей...

Но он не слышал. Продолжал читать все громче и громче, позабыв о Пашке, о стариках родителях...

- "...Да, товарищи солдаты, ваши жертвы на фронте бессмысленны и ничем не помогут народу. Вас убивают и калечат не за народное счастье и свободу, а лишь потому, что царь, фабриканты и помещики посылают вас, как своих рабов, на мировую войну. И за ваши жертвы, за ваши раны и смерть вам не будет ни памятников, ни награды! Правда, продажные писаки громогласно называют вас "героями" и "дорогими защитниками отечества", а наемные болтуны-фарисеи произносят перед вами льстивые речи. Но все это ложь, пустые обманчивые слова! А на деле? На деле в армии процветает мордобой и порка за малейшую провинность и командирская плеть полосует кровавыми рубцами ваши беззащитные спины..."

Пашка слушал, притиснув к груди сжатые кулаки. Каждое слово ударяло в уши, как удар набатного колокола. Чуть не до крови закусив нижнюю губу, Пашка все ближе подходил к столу. Набатные слова громом били и били в уши:

- "... Вас, солдат, во многих городах не пускают в трамвай, словно вы не люди, а собаки. Тысячи ваших товарищей засечены до смерти, расстреляны перед строем или томятся в каторжных тюрьмах за малейшее недовольство или ослушание, за протест против произвола самодуров-офицеров. Жестокой железной дисциплиной стремятся выбить из вас все человеческие чувства, превратить в бездушные машины для убоя таких же, как вы, рабочих, только говорящих на других языках. И каждая капля пролитой вами и ими крови золотой монетой падает в бездонные карманы самозваных властителей мира..."

В этот момент, когда Пашка стоял уже возле самого стола, за спиной брата, напряженную тишину, нарушаемую лишь голосом Андрея, разорвал истерический крик:

- Не да-а-а-ам! Не да-ам! Андрюшенька, золотце мое! Да не пущу я тебя на гибель смертную!

Оборвав на полуслове, Андрей резко, словно его стеганули невидимым хлыстом, оглянулся на крик матери. Люсик вскочила с места, ее пенсне, звякнув, упало на стол. Встал и Столяров, одергивая под форменным ремнем рубаху.

Пашка, как и все, смотрел в угол, на кровать стариков, - там можно было различить в полутьме две фигуры. Колыхался над кроватью отдернутый полог, и старый кузнец, путаясь в складках этого полога, с трудом удерживал рвущуюся у него из рук жену. Обессилев, будто теряя сознание, она вдруг перестала кричать и лишь бормотала сквозь слезы что-то бессвязное и жалкое.

- Не рви матери сердце, Андрей. Имей совесть! - глухо сказал из угла кузнец.

- Простите! Простите! - повторяла Люсик, ощупью стараясь отыскать на столе пенсне.

Мельком глянув на беспомощно-слепую Люсик, Андрей прошел в угол, обнял мать. Та прижалась к нему худеньким, истощенным телом, дрожа и тыкаясь в грудь и плечи мокрым лицом.

- Да успокойся ты, мамка! - с необычной для него мягкостью и нежностью заговорил Андрей. - Да неужто ты и впрямь думаешь, что я дам себя убить-искалечить за нашу собачью жизнь? Не будет такого во веки веков! Не дураки мы теперь, не кутята слепые! Ну, вытри слезы!

- Сынонька, сынонька! Так ведь там, сказывают, смерть, она со всех сторон на солдат глядит: и в лицо спереди, и с каждого боку, и со спины даже! Как ты от нее спасешься-убережешься, миленький, первенький мой!

- Ты верь мне, мама! Вернусь! Обязательно вернусь! Верь и жди! твердо сказал Андрей, бережно приглаживая растрепавшиеся, тронутые сединой материнские волосы. - Потом то учти, мама, война-то к концу идет! Революция рядышком! Нет больше у народа терпения муку нести незаслуженную, потому и близок крах подлому изуверству! А пока я тебе каждый день буду письма-поклоны с горячей моей любовью писать... А?

- Так ведь неграмотная я, сынонька миленький...

- А Пашка у нас на что?! - оглянувшись на братишку, засмеялся Андрей. - Он же парень - во! Словно богатырь из сказки растет! Он и воды притащит с колонки, и дровишек наколет, принесет. Он же все умеет, гляди, какой лихой! Ему бы десятый сон глядеть, а он ишь столбом-истуканом на месте застыл, уши расставил... Эй, Арбуз, поди-ка сюда!

Пашка подошел к матери, обнял ее с другой стороны.

Старая деревянная кровать заскрипела под Андреичем. Он сел, упираясь руками в ее край, и хмуро, исподлобья, оглядывал сыновей.

- Довели мать!

- Ну вот видишь, мама, - будто и не слыша упреков отца, ласково, как ребенка, уговаривал Андрей. - Вон он, твой Пашенька ненаглядный, и радость, и горе твое, как сама зовешь. Не одна остаешься! Да и я не на век ухожу! Чует сердце: скоро вернусь! И вернусь живой, без единой царапины... Мне же моя силушка для будущей борьбы за революцию понадобится... Сама сейчас, поди, слышала, о чем у русского народа душа болит, кровью исходит? Слышала?

- До единого слова, Андрюшенька!.. Потому и не стерпела, не сдержала боли, миленький...

- А ты стерпи! Мы же все вон какие терпячие! Успокойся и ложись, старенькая наша. Давай-ка помогу. Ишь совсем легкая, словно птичье перо, стала...

Приподняв мать, бережно уложил ее в постель, накрыл одеялом.

- Спи, мама!

Задернул полог и, ни на кого не глядя, вернулся к столу.

Люсик, успевшая сложить и спрятать за корсаж листовку, смотрела сконфуженно и виновато.

- Извините, что так получилось, Андрей. Мы с Алешей пойдем, пожалуй?

- Тут вашей вины, Шиповничек, нет! - жестом остановил девушку Андрей. - Больше моя. Да ведь и дела-то главного не обговорили. А ежели не нам, то кому его за нас обговаривать и доделывать? Я насчет листовок...

Помолчали. В лампе догорали остатки керосина, она коптила, темные полосы затеняли стекло.

- Узнать, с какого вокзала отправлять будут! - с тревогой косясь в угол, шепнула Люсик. - Тогда бы можно что-то...

- Кто их знает! - перебил, пожимая плечами, Андрей. - Это первые годы с громовыми оркестрами да иконами, да с "Боже, царя храни" провожали! А нынче, должно быть, солдатские проводы прячут, тайно устраивают. Может, на Брянском, может, на Николаевском в скотные вагоны грузить станут. Сорок человек иль восемь лошадей!

- Узнать надо, откуда!.. Мы бы туда с листовками и пробрались, заметил Столяров. - Уж как-нибудь исхитрились бы. Но вот когда? Завтра, послезавтра?.. И на какой фронт?

- Н-да! В том и загвоздка, - хмуро отозвался Андрей. - Хитрые они стали. С завязанными глазами нашего брата невесть куда волокут!

И тут из сгущающейся тьмы раздался тихий голос Пашки:

- Мы возле казарм караулить станем, а?! Как вас погонят на вокзал, мы бегом в институт, в столовку! Куда скажете! И листовки мы тоже поможем...

- Да кто "мы"? - так же шепотом спросила Люсик, наклоняясь к Пашке.

- Дружина! Нас много. Попрячемся и станем караулить возле казарм... И прибежим, куда велите...

С минуту трое взрослых молчали, то переглядываясь, то силясь рассмотреть в полутьме мальчишеское лицо. И первым со вздохом облегчения засмеялся Андрей:

- Я же говорил, Шиповничек, у меня братишка - парень стоящий! Башка!.. Глядишь, попадут листовочки кому надо!..

7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ

Братья долго не могли уснуть.

Прежде чем лечь, Пашка сдернул с окошек свое и братнино одеяла, отнес в закуток. Андрей задул полупотухшую лампу, молча разделся, лег. Но и сон не шел, и говорить не хотелось. Пашка сопел, сдерживая слезы, Андрей думал о своем.

Всю ночь в их спальную каморку поверх занавески проникал смутный красноватый свет уличного керосинового фонаря, недавно установленного перед входом в лавку Ершинова.

Большую часть фонарей на улицах Замоскворечья не зажигали второй год. По режиму военного времени городская управа экономила и газ и керосин прежде всего на окраинах. В Замоскворечье фонари горели лишь у заводских и фабричных ворот, у полицейских околотков да возле военных Александровских казарм и школы прапорщиков.

Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.

Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.

Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.

И в эту ночь деревянная колотушка сторожа монотонно бубнила свою скучную дробь то чуть подальше, то совсем рядом. Надтреснутый колокол пожарной каланчи на Серпуховке отзванивал часы.

Во дворе надрывался лаем Лопух, бросаясь неведомо на кого. Дрожа за собственное "праведно нажитое", хозяева всегда держали несчастного пса впроголодь. "Чтобы, значит, позлее был! Сытый, какой он будет караульщик?! Дрыхнуть станет - и все дела!" - опять же резонно рассуждал Ершинов.

Обычно, набегавшись за день, Пашка засыпал сразу, как только касался головой подушки. А сегодня сна не было - лежал, ворочался, слушал шорохи ночной жизни.

Лаял Лопух, свиристел за печкой сверчок, скрипела деревянная кровать в углу стариков - тоже, видно, не могли уснуть. Но вот, наконец, послышался могучий, с посвистом храп - отец уснул.

- Эй, братка! - шепотом окликнул Пашка, приподнявшись на локте.

- Ну чего, Арбузик?

- Я... Я все боюсь: вернешься ли?

- Обязательно вернусь, Паша! Мне не вернуться никак невозможно. Мать, отец, ты! Да еще, понимаешь...

Андрей не договорил, но Пашка прекрасно понимал, о ком речь.

Он не раз видел брата вместе с Анюткой из формовочного цеха соломенные, с рыжеватинкой, легкие волосы, выбивающиеся из-под цветастой косынки. Озорные зеленоватые глаза, похожие на крошечные лесные озерца.

Такие зеленые озерца - только в тысячу раз больше! - Пашка видел всего один раз, в лесу на Брянщине, куда ездил с матерью в деревню шесть лет назад... Почему они запомнились на всю жизнь? Вероятно, потому, что оказались такими неожиданными, такими далекими от Москвы, словно осколочки пушкинских сказок...

- Как считаешь, братка, не победит нас германец?

Андрей ответил не сразу, шуршал в темноте газеткой, свертывал самокрутку.

Вспыхнуло на секунду дрожащее пламя спички, осветило литые, будто каменные, обожженные у горна скулы, упрямые, резко обрисованные губы, пронзительные даже сейчас глаза. И только жадно и глубоко затянувшись и выдохнув к потолку дым, Андрей заговорил. И говорил он на этот раз с братом не как всегда, а будто с равным, со взрослым. А может, он вовсе и не с Пашкой разговаривал в эти минуты, а с самим собой, перебирал вслух невеселые тягостные мысли.

- Победит - не победит, кто его знает? Ежели бы русский народ да и вражеский тоже, скажем немецкий, поняли бы, что война только капиталистам выгодна, тогда ей сразу конец!

Андрей помолчал.

- Война, война!.. Эх, повалить бы нам своих кровососов, тогда народу никто, ни один змей-горыныч не страшен! Народ - он ведь и есть, Арбузик, самая главная пружина, самая главная сила на земле. Но глядит-то он, народ, всего в половину, а то и в четверть глаза, а иные - и это в большинстве! - вовсе слепые! Вот и тиранит его каждый гнус, на ком фуражка с царской кокардой напялена или у кого золотишко в мошне брякает!

Красным угольком огонек папиросы высвечивал в полутьме туго сжатые губы, острый блеск глаз.

- Главное - чуть кто из рабочих голову вскинет, чуть прозревать начнет, тут ему царевы палачи глаза напрочь выкалывают. Не моги, значит, видеть, не моги понимать! Вот где, Арбузик, собака зарыта! Про пятый год, про Кровавое воскресенье рассказы слышал?

- Как не слышать!

Пашка смотрел не отрываясь. Впервые старший брат разговаривал с ним на равных, делился сокровенным, о чем до этого и не заикался никогда.

- Ах, Арбузик, Арбузик, был бы ты чуток постарше! - вздохнул с сожалением Андрей.

- Я, братка, и так все понимаю! - обиделся Пашка. - Не юродивый Прокошка с паперти!

И снова Андрей вздохнул:

- Да нет, Паша, не в силах ты пока всего понимать! Маленький ты еще. Оно, понятие жизни, всегда через боль и физическую, и, скажем даже, душевную приходит. Ты слышал ли, что я сегодня читал?

- Все, братка, до слова!

- Вот, возьми, депутаты наши, большевистские, из Государственной думы: Петровский, Бадаев, Самойлов, Шагов, которых за правду-матку в Сибирь-каторгу этапом угнали. За что, спрашивается? А за то, что против войны, против кредитов на нее, против царя выступали...

Андрей помолчал, попыхивая самокруткой.

- Думаешь, легко было им, каторжанам-то, мужьям да отцам, на такую крест-муку пойти? У каждого из них жены да детишки, они же без кормильцев на голодную смерть оставлены! Легко, спрашиваю? А они вот решились, бросили! Это какое же сильное, могучее сердце в груди нести надо! Революции будущей себя целиком отдают! В том и сила их, братишка!

Затянувшись в последний раз, Андрей невидимо обо что погасил окурок. Тяжело вздохнув, поворочался на кровати.

- Эх, Арбузик, Арбузик! Разве словами тут все выразишь?.. Однако давай спать, завтра вставать задолго до свету. И чтобы сейчас больше голоса твоего не слышал! Не мешай отдохнуть малость. Понял?

- Ладно, братка!

Пашка покорно улегся и долго-долго, до рези в глазах, смотрел на красноватую полоску света, отбрасываемую в окно фонарем.

Слушал колотушку сторожа, дребезг колокола на каланче, остервенелый лай Лопуха во дворе.

Андрей уснул раньше. Сказывалась усталость, накопившаяся за многие недели и месяцы работы у пылающего горна. Перед самым сном снова жалел, что не смогла прийти на проводы Анюта: работала в ночной смене. Завод на военном положении - не прогуляешь, от формовочного стола не отойдешь. Да и оберегая дорогую ему девчушку, Андрей и сам не велел ей рисковать. Но завтра она обязательно исхитрится, пробьется через любые препоны, кинется на грудь попрощаться...

С такими мыслями Андрей и уснул.

А Пашка не спал.

Дежурный пожарник на невидимой каланче ударил в колокол три раза. Три медные капли со звоном разбились о безлюдные, притихшие улицы Замоскворечья. И, словно отвечая на звон, Лопух зашелся во дворе истошным лаем.

Пашка давно любил и жалел эту огромную вислоухую дворнягу. Широченные мясистые уши пса похожи на листья лопухов - отсюда и прозвище.

Когда Ершиновы, заперев лавку, всей семьей уходили куда-нибудь, Пашка через ведущую во двор дверь выносил оголодавшему псу то остатки похлебки, то конские или говяжьи кости, то просто кусок хлеба.

Завидев мальчишку, Лопух с радостным визгом изо всех сил крутил и махал лохматым хвостом, похожим на старый веник. И рвался от конуры так, что цепь, железно лязгая, поднимала его на дыбы. Скармливая псу принесенное, Пашка присаживался рядом на корточки, обнимал лохматую шею, чесал за ушами - Лопух это любил.

- Ну что, Лопушок? Худо тебе, пес? - жалел Пашка. - Ты потерпи малость. Вот грянет революция, тогда мы на эту цепь заместо тебя Семена Ершинова, жадину-говядину, да его жирных сынков посадим. Ладно? А ежели задержится революция, я и сам скоро вырасту, денег заработаю побольше и выкуплю тебя на свободу. У меня ты безо всякой цепи бегать будешь. Ладно?

Будто понимая, Лопух ласково повизгивал и терся впалыми боками о плечо мальчишки...

Забылся Пашка под самое утро, забылся с тоской и тревогой: боялся, что непременно навалятся дурные темные сны.

Но неожиданно приснилось давнее и, пожалуй, самое радостное в его жизни. То, что светлым родничком все последние годы переливалось-звенело в памяти, что оставило в душе какой-то странный, тихий, золотой и зеленый свет. То была поездка с матерью на ее родину.

...Там, на Брянщине, в нищей деревеньке, в покосившейся, вросшей в землю хатенке под соломенной крышей, доживала век последняя родственница матери, тетка Варвара. Через кого-то из торговцев, разъезжающих по деревням с мелким товаром, передачей из рук в руки прислала Варвара записку на пахнущем ладаном клочке бумаги.

К тому времени Пашка уже вполне осилил грамоту и сам прочитал матери записку, где было всего три слова:

"Приезжай помру скоро".

И, услышав прощальный призыв, мать заплакала скупыми, бессильными слезами.

- Кроме вас, сынонька, Варюша - последняя на всем свете для меня родня, остатний кровный мой росточек на хоть и нищей, а милой земле, говорила она, с бережной нежностью касаясь пальцами бумаги. - Дядьки моего покойного младшая дочка. А все прочие давно упокоились на кладбище под березами...

- А чем, мам, бумажка-то пахнет, а? Чудно, по-церковному как-то...

- Да, видно, в церкви псаломщиком и писана. В деревне грамотеев, поди-ка, и нет никого. Ишь она и взаправду, сынок, смертью пахнет, ладаном. Должно, и впрямь Варюха помрет скоро...

В довоенные годы на короткое время отпроситься с фабрики было легко, и Андреич, любивший и жалевший свою "хозяйку", сам предложил ей поехать на Брянщину. И он же уговорил взять с собой семилетнего Пашку.

- Пусть отдохнет несмышленыш от московской пыли да грохота! А, мать? Пусть полюбуется на зеленую землю, матушку-кормилицу, подивится, как она неведомым чудом выгоняет из чернозема да суглинка невыразимой красоты цветы и колосья, которыми кормятся и деревни, и города, весь мир. А то он, неслух, считает, поди-ка, что калачи да сайки там прямо на деревьях растут! Дам тебе деньжат на дорогу-чугунку, и купишь ей, последней твоей деревенской сироте, гостинцев. Бубликов с маком, а то пряников печатных, тульских иль вяземских... Согласна, мать?

- Спасибо тебе, Андреич.

С тех пор как Пашка помнил себя, отец называл жену не иначе как "мать" или "хозяйка". А она, переняв это у товарищей мужа по цеху, почтительно звала его Андреичем, никогда и ни в чем ему не прекословила.

Вот та давняя, врезавшаяся в память на всю жизнь поездка и приснилась под утро Пашке. Да, сны оказались не страшные, не пугающие, как опасался он, засыпая, а на удивление радостные и светлые.

Проснулся словно искупанный в чистейшей, родниковой свежести речке, где вода отливает вперемежку то солнечным золотом, то серебром, как будто усыпанная рыбьими чешуйками, отражающими свет. Речка течет, шепчет-перебирает слова когда-то слышанной или читанной сказки, с ласковой задумчивостью колышет в воде русалочьи волосы водорослей...

Что знал Пашка до той поездки о чудесах и красоте земли?

Мальчишка, выросший в фабричных и заводских окраинных трущобах, в бараках и домишках, где выбитые стекла окон заткнуты тряпьем либо забиты кусками фанеры, испятнанной черными цифрами да клеймами. Ну, что он мог знать?

Он ел хлеб, с жадностью уписывал посыпанные маком крендели, которые покупали ему в день получки мать и отец, с удовольствием пил молоко, но редко-редко видел живую корову. Радостно напяливал новую рубашонку, которую мать поглаживала с затаенной нежностью. "Она, может, из нашего, брянского льна!"

Вот тогда-то он вырвался на неделю из плена московских окраин, вырвался, даже не подозревая, что рядом с привычным, знакомым ему городским миром существует совершенно иной.

Все приметы давних дней воскресли для Пашки во сне: и море белых, с желтыми сердечками ромашек, с деловито жужжащими над ними пчелами, и убаюкивающий шорох колосьев молодой озимой ржи - из нее-то, оказывается, и пекут черный хлеб! - и золотые головки подсолнухов, поворачивающиеся за солнцем, неотрывно следящие за ним, как глаза грудного ребенка следят за движениями матери. Пашка очень любил грызть подсолнечные семечки, покупая их у старухи салопницы на углу, когда мамка на радостях давала ему пятак... И не знал, не ведал, откуда эти семечки привезены, где и как выросли.

Словно живое, виденное только вчера, воскресло перед спящими Пашкиными глазами никогда и не умиравшее в памяти - и, должно быть, бессмертное в ней - лесное озеро, высоченные сосны на его берегу, сухая смолистая хвоя под ногами.

Сосны казались литыми медными колоннами, подпиравшими небо, а озеро внизу представлялось Пашке отверстием, насквозь проткнутым в земле огромным пальцем сказочного доброго великана. В бездонной глуби воды небо повторялось - эдакий опрокинутый вниз высоченный синий шатер, который держат, не дают упасть-провалиться медные стволы сосен...

Загрузка...