Дома он приготовил матери все, что надо, но ждать ее возвращения с работы не стал: опоздал бы на кружок.
О кружке Пашка никому из друзей не сказал ни слова, нужно спросить Люсю: позволит ли? Если можно - будут ходить вместе. Лишь бы с ней, с Шиповником, беды какой не приключилось. Уж больно не любят их, студентов, богатеи-купцы да полицейские! Вчера подгулявший Ершинов-отец из окна на всю улицу орал, что во всех бедах расейских студенты виноваты. Именно они, дескать, довели державу до голода и разрухи!
- Голь, шантрапа подзаборная! - кричал он, чуть ли не по пояс высовываясь из окна. - Смутьяны без бога и царя в башке! Им бы только красными флагами размахивать да на забастовки рабочих толкать, чтобы, значит, в помощь германцу! Ишь на Гайтере сколько пушек-пулеметов недодали! Потому и гнется под немцем фронт! Я бы с которых зачинщиков кожу живьем сдирал!
И еще что-то кричал. Гости на его этаже тоже орали злобными голосами.
"Сами-то небось не голодают, не знают, что это такое - каждый день пробавляться похлебкой, в которой крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой! Ух, до чего же я их всех ненавижу!" - думал Пашка.
15. "А ВЫ, ЛЮСЯ, САМИ КАК КОЛОКОЛ!"
Пока Пашка домчался до Малой Серпуховской, студенты поужинали, столовая опустела. Но выходящие во двор окна кухни и "красной" светились.
Пробравшись во двор, Пашка заглянул в крайнее к калитке кухонное окно и с трудом различил фигуру тети Даши - мыла под краном тарелки. Дверь в глубине кухни распахнута, и из "красной" падает свет лампы, прикрытой абажуром.
Интересно, кто там, кроме Шиповника?
Прежде чем войти в столовую, Пашка, как всегда, подошел к окну. И... испугался.
Как раз напротив окна, у двери, сидел полицейский, такой же усатый, как Обмойкин: все они на одно лицо, словно штампованные. Этот сидел, широко расставив ноги, сложив ладони на рукоятке поставленной между коленями шашки. Позевывая, недовольно поглядывал на сидевшую у стола Люсик, на окружавших ее ребят.
Откинувшись в тень, Пашка всмотрелся. Девчонок ни одной не видно, а кое-кого из мальчишек он знал. Вон двое братьев-близняшек из Уваровского трамвайного парка, рядом - долговязый Яшка-газетчик из Сытинской типографии и еще один оттуда же. Да и другие, должно быть, из рабочих семей: одежонка на всех вроде Пашкиной.
Погоди, Арбуз, погоди! Зачем же здесь "селедочник", что ему нужно? Жалко, форточка захлопнута, слов Люсик, читавшей что-то, не разобрать. И лица, затененного абажуром, не видно.
Стараясь не выдать себя, Пашка отодвинулся от окна: что же делать? Но в ту же минуту и городовой, брякнув шашкой о пол, устало поднялся, зевнул, перекрестил рот, будто покидал туда семечки подсолнечные.
Пашка притаился.
С начальственным видом, касаясь ладонью нагрудной бляхи, городовой что-то долго говорил Люсик и погрозил пальцем: смотри, дескать, у меня!
Не вставая из-за стола, Люсик кивнула.
Пашка юркнул в темный угол двора. Через минуту кухонная дверь распахнулась, в ее светлом четырехугольнике показались фигуры полицейского и тети Даши. Грубоватый голос сквозь зевоту пробормотал:
- Ты, Дарья, смотри во все глаза. Чтобы эта пигалица никакой политики не касалась, ни про войну, ни про царя - упаси бог! Ежели что, передашь завтра мне, доложу по начальству, враз прихлопнут ее лавочку! Про города-реки пущай молотит языком сколько угодно, особо худого в том начальство не усматривает. Хотя, моя бы воля, я всяких называемых кружков по своему разумлению не дозволял! Где трое сойдутся, тут и жди смуты. Да и на кой ляд голодраной шантрапе про всякие Римы-Парижи знать? А? Блажь стюденческая, не боле!
Под грузными шагами заскрипели ступени.
- Ну, бывай в добром здравии, толстуха! Как на каланче десять отбрякнет, собственной волей гаси у нее лампу! И так керосину недостача... Слышала, Дарья?
- Да слышу, Степаныч, слышу, не впервой наказываешь!.. Иди, спи-отдыхай, служивый! Что-то, видно, измаялся нынче, аж с лица похудал.
- Похудаешь тут! Два пожара на околотке да драк без числа. Да кражи! А тут еще художник шалавый на всю Замоскворечку галдеж завел. Он, хотя и безвредный, все про свои художества талдычит, а непорядок!
- Иди, иди, Василь Степаныч, спи спокойно!
Но городовой не торопился, переступал с ноги на ногу, скрипели сапоги и ступеньки.
- Н-да-а-а, - протянул сквозь зевоту. - Жизнь-то, Даша, год от году хуже, по совести скажу. Народы пошли - никакой узды на них нет! Всякая шваль норов свой шальной показать тужится, на власть ноль внимания!.. Городовой заговорил тише, ласковей: - А что, Даша?.. Кх-м, кх-м!.. Пошла бы за меня замуж, а! Смутно стало тут, на Москве. Раньше-то работа наша в каком высоком почете и в силе была - одна радость! А нынче только и слышишь вслед: "Селедочник!" Мыслимое ли дело? И достаток был поболе. Что с купца, что с трактира, что с любого дому. Здорово война всех поприжала, спору нет. И работа наша в цене упала, и словно в дремучем лесу ходишь-оглядываешься. Того и жди, какой сицилистишка из-за угла пульнет иль чем по башке огладит... Как, Дашенька? Поехали на Брянщину?
И будто светлая волна прошла-пролетела над Пашкиной головой: озеро, как кусок неба, впаянный в зеленую землю, опрокинутые в него золотые сосны, ягодинки земляники на могильных холмиках... Значит, и этот хмырь оттуда, с мамкиной стороны? Никак не подумал бы! Таким злыдням, как Обмойкины, на деревенской красоте вовсе не место! Чужие они любой красоте!
- Да какая же я невеста, Василь Степаныч? - засмеялась Даша, стоя в дверях. - Об чем думать-то?! Наше с вами теперь дело, Степаныч, молодым не мешать жить... Их век.
- Н-да-а? - протянул полицейский и сердито махнул рукой на окна "красной". - Вроде эдаких? Это ты зря, Даша! Молодых распускать невозможно: им палец в рот - и у тебя уже руки нет! Без порядка и без страха народ - зверь, Даша! Ему кнут всегда нужен! - Полицейский помолчал, вздохнул. - Подумай, Дашенька, над моим словом... Как бы ладно мы с тобой зажили! Как-никак я и при чине, и карман не пустой... На деревне-то я козырной туз!
- Мои думки, Степаныч, давно передуманы. Зла бы поменьше на земле, Степаныч, вот об чем каждая моя молитва... Ну, скажем, зачем ты, Василь Степаныч, нынче помогал барахлишко Грачевых с квартиры на улицу выкидывать? Зима на носу, а у них трое детишек. Как жить станут? Домохозяйке их и без грачевских грошей до трех смертей хватит!
Из голоса полицейского пропали задушевные нотки, он стал грубым и злым.
- Как Грачевы далее жить станут, не моя печаль-забота! Нарожали ораву, ну и кормите, ищите для нее крышу! Закон блюсти нужно, нельзя без порядка! Ежели без закона, так вот пойду я завтра к Мюру-Мерелизу, да и нахапаю парчи иль бархата, всего, чего душа просит! Можно так-то?.. Ага, молчишь? Вот и выходит, Дашенька, верно старики говорили: бабий волос долог, а ум короток!.. Ну, гляди тут! Утром загляну, доложишь!.. Запомни, Даша: убери власть, сдерни обруч-силу - и вся кадушка рассыпется.
- А уж не сыпется ли она, Степаныч? - со смешком спросила стряпуха. - Бастуют, слышно, и на Бромлее, и на Гайтере, волнуется народ!
- Потому и бастуют, что слабину учуяли! - уже от калитки ответил полицейский. - Строгость нужна, кнут! Вот победим германца, прибудет с фронта царь-император, нагреет кого положено. Про пятый-то год подзабывать стали...
- Так ведь нынче не пятый, Степаныч, а шестнадцатый к концу катится!
- Все одно державную силу не сломить, не согнуть!.. Однако заболтался я с тобой. Прощевай пока!
Когда грузные шаги стихли за углом, Пашка осторожно поскребся в дверь.
- Теть Даш!
Дверь снова распахнулась.
- Пашутка, что ль? Ну, иди, иди! Люсенька про тебя за ужином наказывала. Ступай в "красную", вся ее ребятня давно там... Мамка-то как? Выплакалась? От Андрюшеньки нет вестей?
- Пока нет!
- Стало быть, до фронта не довезли. Тысячи верст до него, даль дальняя... Хорошо, Паша, припоздал ты малость, тут усатый у Люсеньки сидел, караулил... Вроде приказ есть, чтобы им на всяком собрании сидеть, блюсти.
- Видел я его, хмыря усатого! И как к тебе сватался, теть Даш, тоже слышал. Может, и правда пойдешь за него, теть Даш?
- Не охальничай, озорник!
Ладонь стряпухи ласково шлепнула Пашку по затылку, и он оказался на пороге "красной". Люсик глянула, приветливо помахала рукой.
- Павлик? Это с тобой тетя Даша разговаривала? Я думала: не страж ли порядка вернулся? Проходи, дружок! Потеснитесь, ребята, нашего полку прибыло. Это Павел Андреев, подручный кузнеца с Михельсона.
Сразу отозвалось несколько голосов:
- Он же Арбуз, голова круглая!
- Давай сюда, Пашка!
- Ну вот и славно! - Люсик закрыла лежавшую перед ней книгу, достала из сумки другую. - Ты немного опоздал, Павлик. Я ребятам про город Рим, про столицу Италии, рассказываю. Вот теперь, мальчики, когда чужих ушей нет, я расскажу вам не об императорах и городах, а о рабах, которые боролись за свою свободу... Кто из вас слышал про Спартака?
- Ну, я, - поднимая руку, отозвался Яшка-газетчик.
- Кто же он был?
- Ну, вроде нашего Соловья-разбойника!
- Больше никто о Спартаке не слышал и не читал? - Не дождавшись ответа, Люсик вздохнула: - Ах вы несмышленыши мои милые! Стоящие у власти всегда называют разбойниками тех, кто пытается их свергнуть... Ну, прошу внимания!
Никогда Пашка ничего не слушал с таким напряженным вниманием, с каким слушал рассказ о Спартаке. Более двух тысяч лет назад рабы-гладиаторы, которых заставляли убивать друг друга на аренах цирков ради потехи знатных зрителей, восстали. Со Спартаком во главе они бежали из школы-тюрьмы в городе Капуе. К ним примкнули другие рабы, и они все вместе сражались с легионами римского полководца Красса, боролись против рабства и всесилия патрициев. Спартак погиб, а шесть тысяч его товарищей воины римского императора захватили в плен и живыми распяли на крестах. Кресты те вкопали вдоль дороги, ведущей из Капуи в Рим. На шести тысячах крестов под жарким солнцем Италии мучались и умирали люди только за то, что мечтали получить свободу!
Пашка пытался представить себе знакомый Калужский тракт и по обеим его сторонам - кресты, кресты, кресты! На них корчатся и стонут в предсмертных муках люди. Кто они? По рассказам Шиповника - молодые, сильные парни, вроде Андрюхи, вроде Алеши Столярова, который незаметно для кружковцев вошел и сел за спиной Люсик... Шесть тысяч распятых?! Да разве такое можно представить себе, вообразить?! Но не верить Шиповнику нельзя.
Тетя Даша, сторожиха и повариха столовой, стояла на пороге "красной" и, горестно подперев ладонью щеку, плакала, беззвучно бормоча что-то.
Что ж, Люсик Лисинова умела, как говорится, брать за душу, недаром подпольщики Замоскворечья считали ее одним из лучших пропагандистов, недаром с таким вниманием слушали ее ткачихи и швеи Прохоровки и Голутвинки, кузнецы и литейщики заводов, машинисты и кочегары поездов...
Но вот Люсик дочитала страничку, описывающую спартаковское восстание, и спрятала книжку в сумочку. Хотела что-то добавить, но в этот момент невдалеке ударил раз и другой пожарный колокол.
- Ах, батюшки! - Глянув на ходики, тетя Даша всплеснула руками. Никак, одиннадцать? Люсенька, милая! Да ведь если усатый узнает, он меня с валенками сожрет! Гаси скорей лампу, чтобы беды ни тебе, ни мне не нажить!..
Домой Пашка брел по пустым безлюдным улицам. Качалась среди мутных туч луна, то выныривала, то пропадала. Но Пашка шагал, не видя ни луны, ни улиц, перед ним все стояли сотни и сотни крестов, раскинувших в стороны деревянные руки, красные от крови...
Значит, и тысячи лет назад творилось то же самое, что сегодня, богачи и всякие генералы-адмиралы душили и губили простой народ, как могли? Значит, не зря восстает на неправду рабочий и крестьянин, не зря написаны в листовке те слова?..
Кресты с распятыми людьми словно бы выступали из переулков и надвигались на Пашку, но у него не возникало страха перед живыми мертвецами, лишь жалость к ним и боль в сердце... И звучали прощальные слова Люсик на крыльце:
- В следующий раз я расскажу вам, мальчики, о Великой французской революции, и о Парижской коммуне, и о русских революционерах, если, понятно, нам не помешает усатый жених тети Даши...
- Типун тебе на язык! - заворчала обиженная стряпуха. - Жених! Глаза бы мои этого ирода не видели, уши не слышали! Вас от него берегу, Люсенька, а ты меня обижаешь, дразнишь!
- Так я же шучу, тетя Даша, миленькая наша! Знаю вас и верю вам, как самой себе!
- Ну и спасибо, Люсенька! Я ведь ничего... Но уж больно ломит сердце от рассказов твоих, будто саму меня на муку смертную волокут!
Когда Пашка вернулся домой, отец спал; громкий, с посвистом, храп был слышен даже за дверью. Пашка задержался, счищая о железный скребок с ботинок осеннюю грязь, оглянулся на лохматое, едва различимое небо. Ершиновский фонарь напротив входа в лавку блистал тусклым красноватым глазом, не давая разглядеть звезды. А почему-то в ту минуту Пашке очень хотелось увидеть хоть одну звезду.
Он вздохнул. Представилось вдруг, что после опасных боев он возвращается домой, где его ждет не дождется тоскующая мать, нуждающаяся в помощи и защите... После рассказанного Люсик о Спартаке Пашке казалось, что прежняя жизнь стала для него просто невозможной, что с нынешнего вечера все пойдет иначе...
Смешно! Но он самого себя видел рядом со Спартаком, въезжающим на белом коне в освобожденные города, ему слышались приветственные крики, счастливый плач женщин, звонкие голоса детей.
Да, отец спал. Мать у стола что-то латала, на припечке чуть слышно мурлыкал примус. Отложив шитье, мать поднялась из-за стола, ее глаза с укором смотрели на Пашку.
- Да где же ты бродишь до такого поздна, горе мое, Пашенька?! Я уж истомилась, ожидая. А если, думаю, снова какая беда?
В порыве внезапной нежности Пашка прижался лицом к груди матери и засмеялся тихим, счастливым смехом. Он и сам не понимал, что с ним, тыкался в знакомо пахнувшее платье, обнимал руками худенькие плечи матери...
За ужином, не замечая, что ест, он рассказывал о Спартаке и его товарищах. Как, вырвавшись из неволи, они дрались за свободу до последнего вздоха, до последнего колыхания сердца... Но когда подошла пора рассказывать о распятых, он перестал есть и умолк.
- Ну и что, сынка? - шепотом спросила мать. - Победили они супостатов?
- Не, мам! - глухо ответил Пашка, поднимая глаза, полные слез. - Не победили... - Помолчал, вслушиваясь в дыхание отца за пологом, в привычное поскрипывание сверчка. - Многих убили. А кого взяли живьем, распяли. Знаешь, крест лежит на земле, на него повалят, придавят, приколотят гвоздями, а уж потом крест в яму торчком закапывают. Они висят на крестах по сторонам дороги! По дороге победители скачут и ржут, как Николка Обмойкин ржал...
- Почему Николка? - удивилась мать. - При чем он?..
- А-а! Ну, вспомни: когда повестку Андрюхе принесли... - Не договорив, Пашка снова ткнулся лицом в грудь матери. Но на этот раз не смеялся, а плакал.
Мать сидела у Пашкиной кровати, пока он не успокоился. Он так и уснул, чувствуя на лбу материнскую ладонь.
С этого вечера Пашка ни разу не пропустил Люсиного кружка. И день ото дня и Шиповник, и Пашкины мать с отцом, да и все другие подмечали растущую перемену в мальчишке. Он посерьезнел, повзрослел, будто кто-то сразу, наотмашь отрубил беспечальную и, не глядя на нужду, веселую пору его детства.
Иногда Пашке и Шиповнику с ее неизменным спутником Алешей Столяровым оказывалось по пути. Пашка ценил такие минуты, как самые дорогие подарки. Люсик стала давать ему книги - и про Спартака, и про Стеньку Разина и Пугачева, и про Овода. Больше других прочитанных в эту зиму книг Пашке понравилась "Мать" Горького - в ней все было такое понятное, близкое. Дома он читал ее вслух не только своим, а и всем, кто хотел ее слушать. В "Матери" так правдиво описывались тяжкий труд и нужда рабочих!
Еще Пашке мечталось: а может, и их Андрюха станет таким же бесстрашным, каким был Павел Власов? Может, и он сам, Пашка, вырастет таким?!
Возвращая книгу Люсик, он сказал:
- Помните, Шиповник-джан, вы говорили про людей-колокола? И про книжки тоже... Вот эта и похожа на колокол! Будто набатом на пожар зовет! Но не знаешь, в какой стороне горит...
- Скоро узнаешь, Павлик, - серьезно ответила Люсик.
Помолчав, Пашка добавил, глядя в сторону:
- А вы, Люсик, сами как колокол! Ваше имя словно звенит: Лю-сик-джан, джан!
И убежал, не ожидая ответа.
Люсик смотрела вслед мальчишке с неожиданной и необъяснимой печалью...
16. ПАШКА И "ПРИНЦЕССА" ТАНЬКА
Письма от Андрея приходили довольно часто - и в окопах он не забывал данного матери обещания. Но читать в письмах было почти нечего: черные вымарки оставляли нетронутыми лишь те места, где передавались приветы, поклоны и добрые пожелания. Большая часть строчек, накарябанных карандашом, была старательно зачеркнута. На каждой странице штампы: "Военной цензурой проверено". Где, с какими успехами или неудачами идут бои, как живется солдатам, кто ранен и кто убит, понять невозможно.
Но мать и над этими листочками плакала, украдкой целовала их: слава богу, жив! Она заставляла Пашку перечитывать письма десятки раз, пока не запоминала наизусть. Хранила за иконами, как будто близость писем к потемневшим ликам могла уберечь ее "первенького" от раны и смерти.
Жизнь Пашки в эти осенние и зимние месяцы катилась по новому, но уже обжитому, обкатанному кругу. Днем - завод, потом домашние заботы в помощь мамке, по ночам - беспросыпный от усталости сон. Раз в неделю - "красная" комната, кружок Люсик. Занятия кружка стали для Пашки настоящими праздниками, окошком в мир, о котором он раньше ничего не знал.
Но о чем бы девушка ни рассказывала ребятам, к концу урока разговор неизбежно перекидывался на войну. Зачем она? Кому нужна? Когда кончится? За что погибают тысячи и тысячи людей? Было бы понятно, если бы русских и немецких солдат столкнула в боях вражда, ненависть, но ведь они даже не знают друг друга!
Люсик отвечала на вопросы просто, мальчишки понимали ее с полуслова. Иногда она приносила газеты и журналы. Из журналов чаще всего "Ниву" со множеством иллюстраций. В ней изображались лихие кавалерийские атаки, высочайшие смотры, госпитали, где важные, расфуфыренные дамы раздавали раненым иконки и портреты царевича Алексея.
Пашка пристально разглядывал на страницах "Нивы" такие же орудия, какие на Михельсоне откатывали к складам от сборочных цехов. Там были и пушки, и мортиры, и "гаубийцы", как выражался молодой Обмойкин. Пашка всматривался и спрашивал себя: "Может, что-то для этого вот орудия ковали мы с батей? И как раз оно и убивало немецких кузнецов?"
Неясное сознание вины перед безымянными мертвецами беспокоило Пашку.
- А если бы, Шиповник, мы отказались делать такие убойные железки? спросил он однажды.
Люсик вздохнула.
- Ты правильно ставишь вопрос, Павлик. На многих заводах Питера, Москвы, Тулы и других городов тысячи рабочих отказываются работать, бастуют. Но ведь власть и сила сейчас в руках царя и его генералов. Они хотят продолжать войну, которая приносит им огромные барыши. На бастующие заводы направляются жандармские роты, казачьи сотни, юнкера. Зачинщиков хватают, сажают в тюрьмы, отправляют на каторгу, расстреливают... Многие же не понимают необходимости борьбы, стараются остаться в стороне. Дескать, моя хата с краю... Но, вероятно, ждать осталось недолго, по всем признакам - наступает предел терпению народа...
- А за это "недолго" сколько еще убьют! - нахмурился Пашка, подумав об Андрее. - Ведь пули на фронте, должно быть, летают без конца и счета...
С затаенной жалостью вглядывался он в окаймленные траурной рамкой страницы "Нивы" с портретиками "павших на поле брани и славы". Оттуда весело и беззаботно смотрели те, кого уже нет в живых, кто похоронен в братских могилах на чужой, далекой земле. Особенно горестно было смотреть на молоденькие, юные лица. Таким жить бы да жить! У каждого, поди-ка, остались дома матери, сестры, невесты... И тут в Пашкиной памяти обязательно возникало мамкино лицо и блестевшие слезами глаза Анютки, ее летящая над булыжной мостовой фигурка, раздуваемые ветром соломенные волосы...
Жив ли в настоящую минуту Андрей или погиб, Пашка, конечно, не мог знать, но одно он знал твердо: портрета брата в "Ниве" не увидит никогда.
Николай Обмойкин не раз объяснял мальчишкам, что портреты рядовых убитых журнал не печатает: на всех не хватит места. "Вот ежели бы я, сказал Николай, - пал храброй смертью, мой патрет обязательно отпечатали бы, как я есть кавалер. И не где-нибудь, а вот в эдакой странице, в ленте георгиевской!"
За осень Пашка втянулся в работу, раздался в плечах. Иногда за семейным столом, будто и ненароком, но с тайной гордостью клал на клеенку обожженные у горна кулаки. На улицах со спокойным презрением оглядывал встречных франтиков, гимназистов и реалишек. И на лице его словно написано было: попробуй, тронь! Однажды Степка, младший наследничек Ершинова, вышагивавший по Серпуховской, попытался было не уступить дорогу, но Пашка попер на него грудью с такой решительностью, что ершиновский сынок поспешно шагнул в сторону. Притворился, будто увидел в витрине что-то занимательное. Ну и притворяйся, шут с тобой!
И еще подметил Пашка, и не один раз: то при случайных встречах на улице, то из окон купеческого этажа, из-за белых кисейных занавесок, ловил на себе любопытствующий, но уже не насмешливый взгляд "принцессы" Таньки. Он делал вид, что не замечает приветных взглядов, отворачивался и шагал дальше, насвистывая что-нибудь любимое: то "крутится-вертится", то про Ермака или "Варяга". Сам все же подмечал: ишь вырядилась в будний день, будто в великий праздник, на рождество или пасху! Чего ради?
Но как-то осенью, столкнувшись с Пашкой неподалеку от дома, Танька, осторожно глянув по сторонам, остановила его. Сначала посмотрела прямо в лицо, но тут же отвела взгляд.
- Ты за что на меня злишься, Пашка? - В улыбке не было ни насмешки, ни прежнего зазнайства. - Ну за что?
Растерявшись от неожиданного вопроса, Пашка молчал.
- Я тебя, что ли, обидела чем? - продолжала Танька. - Вот вспомни-ка: который год вы у нас квартируете, а я разве хоть одно плохое слово тебе сказала? Или, может, считаешь, я уродка? Ну, посмотри-ка!
И закатила кукольные глаза к небу.
- Да не-е-ет, - протянул Пашка. - А об чем нам с тобой разговаривать?
- Про что хочешь, кузнечик! Ты вот собак любишь. Самой шелудивой псине посвистишь да погладишь. Иногда кусок хлеба от своего ломтя отщипнешь в кармане и на ладошке протянешь, вон как нашему Лопуху. Так и я, бывает, ему куриную косточку выбрасываю!
Пашка смутился.
- Или вот, скажем, ты книжки любишь, - продолжала Танька. - Идешь и несешь какую-то истрепанную, будто драгоценность. Даже смешно: этак дьякон в церкви чашу со святыми дарами носит... У меня знаешь какие книжки? В золотых да серебряных переплетах!
- Про что? - оживился Пашка.
- Интересные - прямо и сказать невозможно! Хоть про королеву Марго или про трех мушкетеров...
- А это кто такие?
- Короля хранители! Такие смелые да дерзкие! Чуть что - вытаскивают шпаги и сразу в бой на обидчика. Красивые все, словно из витрины магазинной. Один на картинке в книжке кудрявый, на вашего Андрюшку похож!
Похвала красоте брата обрадовала Пашку, но он презрительно махнул рукой.
- Мне книжки про тех, кто королей да царей охраняет, не нужны! У меня книжка про Овода была, вот это - да! Не знаешь?
- И не слыхала вовсе. - Танька покачала головой. - А то у меня еще книжки Лидии Чарской и Клавдии Лукашевич есть! Читаю, а слезы сами так и катятся, так и катятся. Хочешь дам?
- Папаня тебе за это уши не оборвет? - ухмыльнулся Пашка. - Он на меня злой!
- Папаня не имеют к моим книжкам касательства. Книги мои дареные! Вот выйдешь во двор Лопуха кормить, хочешь вынесу?
- А если увидят?
- Так ты же его кормишь, кузнечик, когда у нас дома никого нет! засмеялась Танька. - Что? Не так? Да не красней ты, как девчонка...
Пашка не успел ответить: из-за угла показалась Танькина мамаша. Видно, шла с базара, тащила в корзине всякую снедь.
- О чем вы тут беседы разводите?! - строго прикрикнула она, подходя и подозрительно оглядывая Пашку. - Тебе что, Татьяна, разговаривать больше не с кем?!
"Глаза-то сверлючие какие, словно у бабы-яги!" - подумал Пашка.
- А мы ничего, маманя, - озорно прищурилась Танька. - Пашка спросонья на ногу мне наступил, туфлю испачкал. Я и велела ему картузом обмахнуть. Глядите, маманя, вовсе туфелька пыльная! Ровно я Золушка какая!
Пашка круто повернулся и зашагал к дому. Вот продажница, его же и осрамила!..
Мать и дочка до самого крыльца топотали следом, и Пашка всю дорогу слышал то въедливый голос матери, то кокетливые смешки "принцессы".
- Мне сегодня мадам пятерку по поведению выставила! - похвалялась Танька. - Уж больно понравился ей полушалок, что вы на прошлые экзамены подарили...
17. САМАЯ ДОЛГАЯ ПАШКИНА ЗИМА
Наступила зима, метельная, вьюжная. Она не сулила Пашке никаких перемен.
Будя рабочее Замоскворечье, так же ревели по утрам неумолимые заводские гудки, так же бухали, сотрясая землю, паровые молоты, так же ярилось пламя в топках заводских печей и кузнечных горнах. И так же вертелись, сверкая сталью, колеса бесчисленных "зингерок" на мамкиной Голутвинке.
А жизнь становилась день ото дня труднее и голоднее.
Пашка посерьезнел, перестал по-ребячьи кичиться своим званием и ремеслом: привычное дело! Шуровал у горна, наловчился не хуже других. Андреич поглядывал на сына и с нескрываемой гордостью и с похвалой: "Молодец, Павлуха, так и держи!"
Огорчало одно. Письма от Андрея приходили все реже и реже, а потом их и вовсе не стало. Пашка с жалостью наблюдал, как хиреет и чахнет мать. Возвращаясь с фабрики, она торопилась из последних сил и, еще не захлопнув дверь, кидала на Пашку спрашивающий взгляд. Когда в ответ на ее немой вопрос он беспомощно пожимал плечами, мать сразу сникала, будто внутри у нее убирали какие-то подпорки.
Пашка утешал мамку, как умел, как мог. Дескать, дело совсем не в Андрюхе, он по-прежнему любит и помнит нас, а, наверно, почта из-за военной разрухи работает все хуже и хуже.
Когда Пашке стало невмоготу смотреть в горестные, тоскующие мамкины глаза, ему пришло в голову: а если самому сочинить письмо, подделать Андрюхин почерк? Глядишь, мать и обрадуется, воспрянет духом.
Но без одобрения старших Пашка на такой обман не отважился и долго обдумывал: с кем посоветоваться? Разве с Шиповником, с кем же еще? Вечером он отправился в студенческую столовку. На его счастье, Люсик сидела в "красной", выписывала что-то в тетрадку из кучи книг.
Выслушав, задумалась. Глаза стали темнее и печальнее.
Пашка молча ждал.
Люсик с видимым усилием провела ладонью по лбу, отгоняя раздумья, грустно улыбнулась.
- Извини, Павлик! Мне вдруг вспомнилась моя учительница Елена Дмитриевна. Сейчас она в Сибири, в ссылке, я говорила тебе. Так вот. Я и спрашиваю себя: что бы ответила тебе она? Елена Дмитриевна человек правдивый, честный и сильной души. Мне даже почудилось сейчас, что я слышу ее голос - Люсик чуть помолчала. - Да, ложь всегда отвратительна, Павлик, но она особенно непростительна, если лжешь близкому, дорогому человеку. Сказать неправду во имя дела можно, да! Иногда даже необходимо солгать врагу, дать ложные показания на следствии, на допросе, ради спасения товарищей... Но сказать неправду майрик... - Люсик покачала головой. - Нет! Нет и нет!
Помолчав, пошмыгав носом, Пашка добавил:
- Вдруг она, Шиповник-джан, помрет с тоски, а? Уж как устает на фабрике! Ей бы спать, а она ворочается и ворочается. Когда батя спит, она тихонько выскользнет из-за полога - и на колени в углу перед иконами. Поклоны бьет. И плачет, плачет без удержу...
- Ну, если до такой крайности дошло, Павлик, - решила Люсик, действительно, надо вмешаться. Но писать письмо от Андрея... Нет, в этом было бы что-то чрезвычайно нехорошее!.. Как ты думаешь, Павлик, если я приду к вам, поговорю с ней? Успокоит это ее хоть немного?
Павлик ответил не сразу.
- Все может быть, - согласился наконец он. - Очень она вас, Люсик-джан, уважает. Мне и самому не хочется мамке врать. А что придумать, не знаю.
- Тогда договоримся так, Павлик. Я сегодня же к вам приду. Хорошо?
- Спасибо, Люсик-джан. Вы добрая, Люсик-джан...
Непонятно отчего Пашке захотелось заплакать, как на проводах брата. Чтобы спрятать заслезившиеся глаза, торопливо натянул кепчонку.
- Погоди, Павлик, - остановила его Люсик. - Я тебя давно хотела попросить об одном деле.
- Все, что велите, Люсик-джан!
Девушка встала, подошла к двери в большой зал столовой. Там никого не было, кроме тети Даши. Мурлыча песенку, стряпуха протирала полотенцем клеенки на столах.
Пашка терпеливо ждал. Давно поверил: если Шиповник что делает, значит, так надо!
Девушка вернулась, села не напротив Пашки, а рядом, касаясь коленом его колена. Спросила негромко:
- Ты завтра, в воскресенье, свободен?
- Да. Пока в малолетках по табели значусь, дают отдых!
- Вот и славно! - Словно оценивая, Люсик осмотрела Пашку.
- Ну? - не вытерпел он.
- Ты не побоишься пойти в тюрьму?
- За что? - вскинулся Пашка. - Я украл, что ли, чего?
- Да не за что, милый, а зачем! - засмеялась Люсик. - Ведь в тюрьме не только воры и жулики, а и те, кого за политику... Понимаешь?
- Само собой!
- Сейчас в Бутырках сидит один студент из нашего, Коммерческого. В воскресенье там свидания и принимают арестантам передачи. Но из институтских никто пойти не может, нельзя. Потом объясню тебе, почему... Пойдешь?
- А пустят меня?
- Должны пустить, Павлик. Ты скажешь: племянник Константина Островитянова, принес передачу. И свидания требуй тоже! Обычно в комнате свиданий много людей...
- А как я его узнаю? - удивился Пашка.
- Очень просто! Он высокий, красивый, на нем студенческий мундирчик, как на Алеше. И еще... у него пенсне, вот такое же... Ты увидишь его среди арестантов, подойдешь и скажешь: "Шиповник". И он поймет, кто тебя послал. Понимаешь?
- Ага.
- Передачу я приготовила! Надзиратели в тюрьме ее посмотрят, проверят. В ней ничего запрещенного нет, не бойся.
- Да вы что, Люсик-джан! - обиделся Пашка. - Да разве я...
- Не сердись, Павлик! - перебила девушка. - Я просто хочу, чтобы ты все понял!
- Я и так понимаю! Не юродивый с паперти!
- Знаю, знаю, милый! Когда будешь разговаривать с Костей, шепни ему тихонько: "Страница двадцать шесть и дальше!" Двадцать шесть. Запомнишь?
- Ну!
- Передашь, что дядя все еще болеет, но доктора обещают скоро вылечить. И еще: письмо родственникам удалось отправить...
- Про дядю и про письмо запомнил! Тут памяти не больно-то много надо!
- Вот и славно! Так завтра за передачей зайди пораньше, и не сюда, а ко мне домой. Знаешь где?
- На Большой Дворянской?
- Да, там. Снимаем комнату с подружкой. Договорились? Но язык держи за зубами. Никому ни слова. Вечером я к вам зайду, поговорю с майрик.
- Спасибо, Люсик-джан!
Свое слово Люсик сдержала.
Никого посторонних у Андреевых в тот вечер не было, одна Люсик. По-семейному сидели за самоваром, пили чай с принесенными девушкой конфетами и печеньем, говорили о жизни.
Люсик рассказывала о своем детстве, о сестрах, о матери, об учительнице Елене Дмитриевне, о разных смешных случаях, которые наблюдала в родном городе.
Пашка поражался, глядя на мамку. Будто ничего особенного Шиповник не говорила, а лицо у мамки оживало, светлело. Только под самый конец Люсик заговорила о войне.
- То, что от Андрюши нет писем, пусть не беспокоит вас, дорогая майрик. Почта работает отвратительно! Да и большую часть солдатских писем царская цензура сотнями мешков, не читая, сжигает, потому что в них ничего, кроме жалоб, нет... Да и на фронте сейчас затишье, солдаты то сидят в окопах, то братаются с немцами. Война-то всем надоела, майрик! Не беспокойтесь вы за Андрюшу, не терзайте сердце... Он скоро вернется, и жизнь у нас вообще закрутится совсем по-иному!
Когда Люсик ушла, мамка долго сидела с какой-то светлой печалью на лице, потом сказала Пашке:
- Вот ведь как удивительно, Пашуня! Будто и ничего нового Люсенька не сказала, а добрый след оставила. И боль за Андрюшу словно бы отступила... Так-то хорошо согрела она мне душу...
В воскресенье Пашка на тринадцатом году жизни побывал в Бутырской тюрьме. Заходить в квартиру Люсик ему не пришлось - девушка караулила у окна и сама с узелком в руке выбежала навстречу.
Раньше при словах "тюремная передача" Пашке представлялось невесть что. Оказалось, пустяк, ничего особенного. В ситцевый платочек завязана картонная коробка. В ней две французские булки, полкаравая хлеба, фунта три колбасы, с десяток пачек папирос "Цыганка Аза". И еще книга.
По дороге к тюрьме Пашка заглянул в коробку - Люсик разрешила. И правда: хлеб, папиросы, колбаса. Развернул книгу. Сочинение Тургенева. Называется "Дым". Заглянул на двадцать шестую страницу. Тоже ничего приметного, страница как страница. Про любовь что-то написано.
Передачу надзиратели взяли без всяких вопросов, как и у других. Но потом на большом низком столе посреди комнаты ворочали и так, и эдак, булки и каравай насквозь проткнули ножом, книжку "Дым" перелистали по листочку, даже переплет ножом подпарывали. Но Шиповник правильно предупредила: ничего запрещенного, - тюремщики и пропустили передачу.
Комната свиданий произвела на Пашку неприятное впечатление. Перегороженная снизу доверху железными прутьями, грязная, с низким потолком. С одной стороны решетки - арестанты, с другой - толпа посетителей. Больше - девчата и женщины. Жалобы, причитания, слезы.
Костю Пашка узнал сразу. В накинутой на плечи студенческой тужурке, веселый, будто и не в тюрьме, а на празднике каком. Глаза за стеклами пенсне дерзкие и острые, как у Андрюхи или у Алеши Столярова.
Пашка пробрался вдоль решетки поближе к Косте - тот выискивал кого-то взглядом в толпе. Но уж конечно, не Пашку. Обождав, всмотревшись, Пашка тихонько шепнул:
- Шиповник...
Костя тут же скосил на него веселые, с искорками, глаза. Просунул руку сквозь железные прутья, стащил с Пашки кепчонку, растрепал волосы, будто знал мальчишку давным-давно.
- Ну, здоров, здоров, сорванец! Как там у нас? Какие новости?
Пашка сказал Косте все, что было велено: и про дядю, и про доктора, и про письмо к родственникам, а под конец про двадцать шестую страницу.
Растерзанную передачу надзиратели уже отдали Косте, он бережно и ласково прижимал ее под тужуркой к боку. Достал из разорванной коробки книгу, погладил переплет.
- За книжку особое спасибо, братишка! А то - тоска зеленая! Кроме Библии да Нового завета, читать здесь ничего не дают. Да и из тех святых книжек половина на курево безбожниками вырвана! - Костя прижался лицом к железным прутьям, его кучерявая бородка оказалась совсем близко от Пашки - смотрели глаза в глаза. - Зовут-то как?
- Меня? Пашка.
Костя откинулся от решетки и громко засмеялся непонятно чему.
- Ах, Павлушка, Павлушка! Соскучился я по тебе, по родному дому! Удивляешься, чего смеюсь? Про тезку твоего вспомнил, про Пашку Власова. Не слышал о таком?
Лицо с курчавой, ни разу не бритой бородкой опять почти коснулось лица мальчишки.
Он наморщился, вспоминая всех Пашек, которых знал.
- Власов? - переспросил, держась обеими руками за железные прутья. Не тот ли, который в "Матери" Горького, а? Так он же не Пашка, а Павел!
- А такие Пашки, как ты, вырастают и становятся Павлами! Играл ты на улице в бабки, был Пашка, вырастешь и станешь Павлом!
- Вон ты куда завернул! - засмеялся Пашка и сам не заметил, что назвал Костю на "ты".
Кругом кричали и галдели каждый о своем. В базарном этом гомоне разговора Кости и Пашки никто услышать не мог. Надзиратели глазастыми истуканами стояли по краям решетки. Следили, чтоб не передали из рук в руки что запрещенное. Оглушенный говором. Пашка прослушал, что сказал Костя.
- Повторите, Костя! - попросил он.
- А-а! Ворон ушами ловишь, вихрастый?! Я говорю, передай сестренке, чтобы в следующей передаче хоть горсточку сушеных ягод шиповника прислала. Скажи: по шиповнику соскучился. Кормят здесь нашего брата отнюдь не по-царски, да и клопы одолевают!
- Клопы?!
- Ну да! Знаешь, есть в каждой камере такие двуногие клопики?! И усатые бывают, и бритые. Уразумел, Пашенька?
- Насчет двуногих? Понятное дело! Все передам, Костя, как сказано.
- Скажи еще...
Но зычный голос скомандовал с порога:
- Сви-идание а-акончено! О-чистить па-амещению! Арестанты - по камерам!
- Ну, до следующего воскресенья, будущий Власов! - засмеялся Костя, уходя.
Люсик осталась довольна походом Пашки, поручение он выполнил - лучше некуда!
Она ждала его в "красной". Тихо и как-то застенчиво и странно смеялась, когда Пашка пересказывал ей Костины шуточки про сушеный шиповник. Нежно, совсем как мамка, погладила ладошкой не стриженные с весны Пашкины вихры.
- Костя прав, Павлик. Из таких, как ты, и вырастают Павлы Власовы и Петры Алексеевы.
- Какие Алексеевы?! - удивился Пашка. - Не знаю таких!
- Он тоже простой рабочий. Революционер. Подробнее я расскажу на кружке... Царским судьям он бросил прямо в лицо: "И ярмо деспотизма, окруженное солдатскими штыками, разлетится в прах!" - Люсик вздохнула, полистала лежавшую перед ней книгу.
Пашка не мог понять, уходить ему или нет. Осторожно спросил:
- Вы про что думаете, Люсик-джан? Я что-нибудь не так сделал?
Она снова погладила его по голове.
- Да нет, все в порядке, дружок!.. Вчерашнее вспомнила. Неожиданно Алеша вечером затащил меня в "Кафе поэтов" в Настасьинском переулке. Там молодые поэты читали свои и чужие стихи. И уж очень врезалось мне в память одно стихотворение про войну, про раненых. Такие стихи - будто каленым железом их в мозгу выжгли. Ты вот про Костю, про бутырские порядки рассказываешь, а я эти стихи вспоминаю...
Она неожиданно встала и совсем не своим голосом, а будто подражая кому-то, громко и сильно отчеканила:
- "А меня из пятого вышибли класса и пошли швырять в московские тюрьмы!" Ох, Павлик, и позавидовала я тому, кто может сочинить такое. Если бы я умела такие огненные слова придумывать!
Помолчали.
- А еще? - спросил Пашка.
- Еще про войну про нынешнюю. Подожди, подожди, Павлик, дай вспомнить...
Снова, словно глядя остановившимся взглядом сквозь стены, медленно, вслушиваясь в слова, прочитала:
- "Пятый день в простреленной голове поезд выкручивает за зигзагом зигзаг. В гниющем вагоне на сорок человек - четыре ноги!"
Пашка тоже встал, лицо у него болезненно скривилось.
- Как? Как? - шепотом переспросил он.
- Ну, понимаешь: санитарный поезд идет с фронта в тыл. Гниющий вагон. В нем сорок человек - четыре ноги!
- Это, выходит, ноги у двоих остались? Или у четверых по одной? А другие как же? - Пашка уже не говорил, а кричал: видел в этом вагоне своего брата. - Да разве можно писать про такое... страшное?!
- Можно и нужно, Павлик! - твердо, хотя и с горечью, ответила Люсик.
- В гниющем вагоне... на сорок солдат... четыре ноги, - снова переходя на шепот, повторил Пашка. И опять закричал, задыхаясь: Остальные все без ног? Да?! А он, сам-то, который писал, тоже безногий?
- Не знаю, Павлик.
Глянув в побледневшее лицо Пашки, Люсик спохватилась.
- Успокойся, Павлик. Тяжелая это правда, а нужно, чтобы всем стало от нее страшно, от этой подлой, проклятой войны! - сказала Люсик, поглаживая дрожавшую руку Пашки. - Иначе она так и будет продолжаться без конца!
- Как его фамилия? Ну, который писал?! - спросил Пашка.
- Не знаю, Пашенька, не запомнила! Его самого в кафе не было, читал его друг...
Кроме Люсиного кружка, еще одно скрашивало тяготы Пашкиной жизни в ту зиму. Его дружба с Лопухом продолжалась, но теперь при их встречах нередко присутствовала "принцесса" Танька. И не понять было, намеренно ли она подкарауливала у окна Пашкино появление во дворе или получалось случайно.
Выходил Пашка к Лопуху либо в предрассветную рань, либо когда на хозяйском этаже водворялась тишина. Тихо там? Спокойно? Значит, можно идти.
Лопух, дурачина, никак не мог уразуметь, какую кару может на себя навлечь. Стоило Пашке скрипнуть дверью, как пес с радостным визгом бросался под ноги, на грудь, а если был на цепи, пытался порвать ее, поднимался на дыбы. Сначала Пашка, будто за делом, шел к дровяному сараю и лишь потом, убедившись, что у Ершиновых все спокойно, принимался беседовать с лопоухим другом. Благодарно поглядывая на мальчишку, пес съедал принесенное, а поев, ластился и всячески выражал свои чувства.
Вот в такие-то минуты во дворе частенько и появлялась незваная "принцесса". С осени оконные рамы заколочены и замазаны наглухо, и Танька без стука, осторожненько выходила на лестницу в накинутой шубейке и шали. Не раз бывало, что Пашка оглядывался на шорох шагов уже тогда, когда "принцесса" стояла рядом.
- Все милуешься-целуешься с блохастым? - насмешливо щурилась Танька, запахивая на груди пушистый оренбургский полушалок. Жестом успокаивала Пашку: - Да не пялься в окошки заячьими глазами! Папаня за товаром на склады уехали. - Опять лукаво усмехалась: - А еще про витязей да героев книжки читаешь!
Ну где ей понять, что не за себя боится Пашка! Ему что? Шиповник здорово настращала тогда Семена Ершинова! Пашку тронуть не посмеет. А вот беззащитной, безответной псине наказание какое-нибудь придумать может.
Хотя, пожалуй, Танька кое-что слышала от отца о Красном Кресте, но нравилось ей дразнить Пашку. Ведь и сама не раз выносила собаке то куриные да гусиные косточки, то пирога кусок.
Стояла, щурилась на Пашку, поджимала пухлые губки.
- Что ты, Пашка, на меня злишься? Я ведь тебе, как обещала, новую книжку вынесла. Про девочку бедную, про злую ее мачеху. На вот, почитай! Вдруг и сам добрей станешь...
Но Танькины книжки не нравились Пашке, слюнявые какие-то! Или про то, какие добренькие бывают богачи! Пашка, читая их, вспоминал нищие рабочие "спальни" Голутвинской мануфактуры, куда раза два заходил с мамкой к ее больным товаркам. И никак не мог поверить, что богатые могут быть добрыми. Вранье! Возвращая Таньке очередную, бросал сердито:
- Брехня в твоих книжках! Ты погляди кругом, как пухнут да дохнут с голоду! Нет на свете добрых богатеев!
Танька надувала губы.
- А вот есть! Маманя, как в церковь идем, каждой нищенке пятак, а то и гривенник подает. Папаня на богадельню целых сто рублей пожертвовали! Это не доброта, что ли? Молчишь? Правды боишься? Про зло твердишь потому, что сам злой... Ну что я тебе сделала?
Ответить нечего. Ведь и в самом деле красавица девчонка никогда Пашке не причиняла зла. А могла бы, если б захотела! И Лопуху досталось бы!
Пашкины глаза против воли тянуло полюбоваться на Танькины голубые, словно нарисованные глаза. Голубее даже, чем у Анютки!
Танька поворачивалась то так, то эдак, будто выхвалялась, спрашивая без слов: "Ну, красивая я? Посмей скажи: нет!"
Вернувшись со двора, если никого не было дома, Пашка иногда мимоходом заглядывал в зеркальце. И чего девчонка к нему липнет? Вихры с весны не стриженные, рубашка и куртка в заплатах. Чего ей надо? Шут ее разберет!
18. "А ЗДЕСЬ, ГАВРОШ, ТОЖЕ ФРОНТ!"
Да, жизнь не останавливалась. Оборонные заводы, по выражению Андреича, работали на всю железку. Сотни орудий всевозможного образца и калибра - пулеметы, мортиры, гаубицы, - десятки тысяч снарядов ежедневно вывозились из сборочных цехов на военные склады, а оттуда на вокзалы. И потом дальше - на фронт.
Шел третий год мировой войны.
Непосильный труд и нужда доводили рабочих до последней крайности. То на одном, то на другом заводе стихийно вспыхивали забастовки. Но обычно они кончались тем, что в бастующие цеха являлись жандармские и полицейские наряды, а то и гарнизонные части, по доносам филеров хватали тех, кто затевал "смуту", - они исчезали неведомо куда. И колесо жизни продолжало катиться по прежним рельсам.
В ту зиму Пашка мало бывал дома. Прибежав со смены, наскоро перекусив, спешил в столовку Коммерческого, где скрыто от посторонних глаз кипела тайная жизнь.
После посещения Бутырок и свидания с Костей Пашка все чаще стал выполнять различные поручения Люсик.
- Я вижу, что тебе можно полностью доверять, мой милый Гаврош! как-то сказала она.
Сначала Пашка обиделся: что за новая непонятная дана ему кличка? Но Люсик принесла роман Гюго, где рассказано о маленьком парижском революционере. Пашка прочитал книгу взахлеб и стал гордиться, что его окрестили именем французского героя.
В канун второго январского воскресенья в цехах Михельсона было тревожно. Мастера смотрели подозрительно, придирались к любому пустяку. Чаще сновали по цехам посыльные из конторы и военные надсмотрщики.
Пашка знал, в чем причина: завтра годовщина Кровавого воскресенья. Люсик рассказала на кружке: двенадцать лет назад, в девятьсот пятом, в Питере, перед Зимним дворцом, по приказу царя были убиты сотни ни в чем не повинных людей, среди них - женщины и дети. И вчера подпольщики Замоскворечья решили: невзирая ни на какие запреты, в это памятное воскресенье не работать.
"Забастовка и демонстрация! Помянем добрым словом безвинно павших!" - так передавали от горна к горну, от станка к станку, из цеха в цех.
Вечером накануне, когда Пашка прибежал к столовке Коммерческого, студенты уже поужинали, но из-за прикрытых изнутри окон пробивался свет. Однако в оставшиеся щелки сквозь узорную морозную наледь, похожую на стеклянные папоротники, не разглядеть ничего.
Пашка условно постучал в окошко "красной", дверь открыла Люсик. В одной руке - кисть, с которой падали на пол капли красной краски.
- Гаврош! - обрадовалась она. - Как раз вовремя! Проходи!
Пашка осмотрелся.
В большом зале столики и стулья сдвинуты к стенам, а на полу разостланы белые и кумачовые полотнища, разложены листы фанеры. Алеша Столяров и трое студентов, стоя на коленях и засучив рукава, орудуют кистями.
- К демонстрации? - спросил Пашка Люсик.
- Да, - кивнула она. - Но у нас, Павлик, кончаются краски! Магазины закрыты. А нужно побольше написать! Вот Алеша говорит, что где-то поблизости живет художник, который малюет портреты и картины на продажу. Может, у него можно купить красок? Ты, случайно, не знаешь, где его мастерская?
Пашка вспомнил флигелек во дворе, куда он помог Зеркалову донести портновский манекен.
- Знаю.
Алеша оглянулся на Пашку.
- Рабочему классу привет!
На фанерном щите у ног Алеши Пашка прочитал две красные строки:
"Мы никогда не забудем вас, братья!"
Он повернулся к Люсик.
- Попробую!
Пашка снова обвел взглядом столовую. Окна занавешены скатерками и клеенками - должно быть, тетя Даша старалась. Вспомнил парней с гармошкой на углу Серпуховской. Остановили его, но, присмотревшись, пропустили. Караулят, наверно, чтобы не подкрались к столовке чужие. И правильно, иначе нельзя!
- Только знаете, Люсик, Зеркалов в такое время вряд ли дома. Я забегу к Гдальке, он у художника в помощниках, краски растирает и все прочее. С ним вместе и справим дело. Ему Зеркалов не откажет.
- Это ты хорошо придумал, Павлик! Но подожди минутку, - остановила Пашку девушка, доставая портмоне. - Возьми деньги, чтобы художник потом мог купить себе другие краски. Нельзя же взять их даром.
На счастье Пашки, Гдалька оказался дома и, узнав, зачем тому понадобились краски, обрадовался, что может помочь.
- Однако, Паша, - озабоченно сказал он по дороге, - Зеркалова сейчас наверняка нет дома. Либо у Полякова, либо во "Франции" сидит, с кем-нибудь о художестве рассуждает. Давай я загляну туда. И деньги ему там же отдам. Еще доволен будет!
Так и сделали. Зеркалов, восседавший за любимым столиком в ресторации Полякова, без лишних разговоров разрешил взять краски, не менее охотно схватил рублевку Люсик.
Побежали к мастерской, в окнах ее было темно. Гдалька знал, конечно, где художник прячет ключи от своего жилища, уверенно отпер дверь, подошел к столу и зажег лампу. Пока он в заставленном банками углу искал нужные белую и красную - краски, Пашка с любопытством оглядывался.
Кое-как застланная постель, знакомый Пашке манекен с напяленным на него военным мундиром, расставленные вдоль стен царские портреты, подобные которым Пашка не раз видел и в магазине Ершинова, и в прочих торговых заведениях Замоскворечья.
Пока Пашка с неприязнью рассматривал оконченные и неоконченные царские портреты, Гдалька переставлял банки, перекладывал коробки с тюбиками.
- Ну, долго ты там?
- Вот, четыре банки нашел!
Через полчаса, отослав Гдальку домой, Пашка вернулся в столовую. Люсик прямо возликовала и попросила Пашку помочь: время позднее, а надо, чтобы к утру флаги и лозунги подсохли.
Трудно передать радость, с какой мальчишка схватился за кисть! Наконец-то и он может что-то сделать против власти всяких михельсонов и голутвиных.
...Домой он вернулся за полночь. В последнее время мамка привыкла к поздним возвращениям своего последышка, но все же ждала, чтобы накормить.
Пашка ткнулся губами в щеку матери: за ласку она ему все простит.
- Ты не серчай, мам! Завтра же демонстрация!
- Господи! - вздохнула мать. - Наши, голутвинские, тоже бастуют и тоже пойдут! Но я, сынонька, очень уж за тебя боюсь. День ото дня ты все больше становишься на старшего брата похож, взрослеешь не по годам! Когда-нибудь искалечат тебя обмойкины усатые! У них же оружие всякое: и шашки, и пистолеты! Не ходил бы ты завтра, сынонька?! Вдруг стрелять будут?
- Да как же можно, мам?! - возмутился Пашка. - Все заводские выйдут, и батя с ними. И сама со всеми голутвинскими пойдешь! А я, значит, словно крыса, в нору прятаться стану? Ты подумай, что говоришь! Я хуже других, что ли?.. Трус я, да?!
- Не про то я, Пашенька, золотце мое! Только бога молю: обошлось бы без крови!..
На следующий день с самого утра на Калужскую и Серпуховскую площади, как уговорились накануне, стали собираться рабочие заводов и фабрик Замоскворечья. Пашка убежал из дому раньше, когда мамка и Андреич допивали чай.
- Ты не шибко ершись, Павел, - наказал сыну старый кузнец. - Помни: доколе Андрюха не вернулся, у матери один помощник - ты!
Но смотрел отец без осуждения, даже с гордостью. Здорово подрос паренек!
Пробегая с дружками к площади, Пашка не мог не заметить: во дворах полицейского участка и пожарки топчутся жандармы, полицейские и юнкера.
Значит, пронюхали про демонстрацию. Значит, обо всем донесено! Должно быть, и на заводах имеются продажные людишки и доносчики! Как решается человек за копейку своих продавать? Этого Пашка не понимал.
Ишь изготовились! Нетерпеливо бьют подкованные копыта, звякают о камень приклады винтовок. Казачьё в заломленных папахах восседает на сытых конях. У эдаких служак лошадей на фронт не забирают: им здесь воевать, не с германцем - с простым народом. Помнишь, Пашка, Люсик вчера сказала: "Здесь, Гаврош, тоже фронт!"
Калужская площадь запружена людьми, словно в ярмарочный день, только что каруселей да балаганов нет. И те самые плакаты на фанерках и холстах, которые Пашка помогал писать студентам и Люсик, вздымаются над толпой, прибитые на шесты и на палки. Январский ветерок развевает их над людьми, покрывает изморозью.
Пашка перебегал глазами с лозунга на лозунг, и сердце у него билось с радостью.
"Мы никогда не забудем вас, братья!"
"Позор и проклятье убийцам народа!"
"Мы хотим мира и хлеба!"
"Верните нам мужей и сыновей!"
Рядом колышутся самодельные красные флаги.
С волнением Пашка перечитывал качающиеся над толпой красные и белые надписи. Вон на том фанерном листе как раз он и писал: "Проклятие убийцам!" Здорово! Спасибо Люсик - вот какое дело доверила ему!
На душе - будто кругом пели весенние птицы! - весело и празднично. Хотелось верить, что никакая сила не сможет остановить такую массу людей! Пусть рабочие и работницы пришли без оружия, даже без палок! Вчера по цехам строго-настрого предупредили: не давать властям повода для провокаций. Никакого оружия! Демонстрация - мирная!
На Серпуховской каланче пробило десять. Повинуясь чьей-то команде, собравшиеся стали выстраиваться в шеренги, в колонны.
Издали Пашка нашел глазами своих - отца, дядю Гордея Дунаева, Саню Киреева, других заводских. Увидел и студентов, среди которых была, конечно, и Люсик, ее издали видно! Но пристраиваться к студенческой колонне Пашка не посмел, не имел права: какое он имеет к ним отношение? Стал пробираться к заводским.
Михельсоновские, как, впрочем, и с других заводов и фабрик, держались отдельными группами, связанные годами совместной работы. Пашка еще не успел протолкаться к ним, как, скрытая в толпе, заиграла на все лады-басы гармонь. Сильный, молодой тенор вскинул над головами первые слова песни:
Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс...
Тысячи голосов подхватили ее, любимую всеми. А что? Ее же власти пока не запретили! Можно. Но в ней тоже и народная сила, и горечь, и боль.
Шествие тронулось к мосту через Москву-реку.
Но появившиеся будто из-под земли конные полицейские и жандармы, солдаты и юнкера не дали рабочим пройти по Серпуховской и четверти версты. Пешие солдаты стеной выстроились поперек улицы, выставив вперед штыки. Конные казаки рысью выскакивали из переулков.
Песня и гармошка стихли. Колонна пошла медленнее, но Пашке она все равно представлялась могучим потоком, который никакая сила не сможет остановить.
Привстав на цыпочки, он разглядел впереди вздыбленную лошадь полицейского, ее оскаленные зубы. Над фуражкой офицера блеснула сабля.
Тишина. Отчетливо слышны скрип снега под ногами, чириканье воробьев и воркотня голубей на крышах. Даже шелест ближнего к Пашке флага.
В этой словно бы стеклянной тишине громкий голос скомандовал протяжно и требовательно:
- Ра-а-за-ай-ди-ись!.. Не-е-ме-дле-ен-на!
Шедшие впереди замедлили шаг, но все же шли прямо на выставленные им навстречу солдатские штыки. Скрипел снег.
И тот же голос, зазвучавший на этот раз грубо и злобно, прокричал:
- Ка-а-аму-у ска-а-а-за-ана: ра-аза-айдись!.. Забыли пятый год? Прикажу-у стре-е-лять!
Толпа шла медленно, но неудержимо. Скрипел снег. Чирикали - беспечно и весело - воробьи.
- Солдатики! - крикнул впереди кто-то. - Мы же безоружные! Неужто вы...
- Слуша-ать ма-аю ка-а-аман-ду! - перебил командирский голос Го-товсь...
Молодой звонкий тенор, который минуту назад начал песню про Стеньку, прокричал впереди:
- Товарищи! Они не посмеют!
Но тут же, следом, прогремел залп. Правда, никто впереди не упал видно, солдаты стреляли в воздух. Все же толпа испуганно и растерянно шарахнулась в стороны, колонна смешалась. Налетевшие из переулков конные казаки давили людей лошадьми, хлестали нагайками, били ножнами шашек. Пашка пытался пробиться туда, где минуту назад заметил среди голутвинских ткачих мамку, но его сбили с ног. Он вскочил, закричал:
- Ма-амка-а!
Налетевший сбоку казак, наклонившись с седла, хлестнул Пашку плетью по лицу. Крича от боли и ненависти, мальчишка бросился в сторону.
Демонстрацию разогнали. Люди прятались по переулкам, по подворотням, по домам. Сквозь текшую со лба кровь Пашка видел, как кто-то, сбитый с ног, полз по середине улицы и как потом жандармы тащили его за руки и пинали ногами. Рядом с избитым волочилась по земле гармошка с растянутыми мехами и всхлипывала, словно живая...
Спрятавшись за забором, Пашка видел, как батя уводил к Арсеньевскому переулку мамку и как небольшой группкой пятились к своему институту студенты. Казачий есаул, спрыгнув с гнедого жеребца, остервенело топтал посредине улицы красный щит с красными буквами: "Мы никогда не забудем вас, братья!"
Часа через два после разгона рабочей демонстрации по той же Большой Серпуховской двигалась другая толпа. На этот раз несли не лозунги, не самодельные флаги, а портрет царя и иконы. Ни жандармы, ни полиция, ни казаки не мешали идущим. Конные не налетали на них с нагайками и шашками.
Впереди степенно вышагивали в пасхальных, сверкавших серебром ризах отец Серафим и священники ближних церквей. Следом за попами шествовали самые именитые купцы Замоскворечья, несли портрет царя, иконы, хоругви, которые выносят из церквей на улицы только во время крестных ходов.
Эта толпа была не так велика, как разогнанная утром. Все в ней хорошо одеты, в шубах и добротных пальто. Попы, купцы, приказчики, извозчики, мясники неторопливо и торжественно пели: "Боже, царя храни!.. Светлый, державный, царствуй на славу!"
Пашка всматривался в краснощекие лица, в дорогие романовские полушубки и меховые шапки, в сверкающие ризы. Всматривался и чувствовал, как обжигающая сердце злоба растет в нем, распирает грудь.
В медленно двигавшейся толпе он увидел знакомые лица. Вон вышагивает, вцепившись красными пальцами в раму царского портрета, Семен Ершинов, а по другую сторону - его старший сын, тот самый, который выписывал Пашке в заводской конторе рабочий пропуск. Оба с непокрытыми головами; старший Ершинов необыкновенно напыщен и важен, из разинутого поющего рта столбом валит пар. На улице вчера кто-то говорил, что Ершинова перевели в первую гильдию, в которой состоят самые богатеи, всякие елисеевы и филипповы.
Узнал Пашка и царский портрет впереди толпы. Да ведь это тот самый, из ершиновской лавки! Вон и его создатель, художник Зеркалов в длиннополом пальто, гордо задрав голову, шагает неподалеку от портрета. И этот с ними!
Толпа двигалась серединой улицы. С тротуаров на нее молча смотрели разогнанные утром рабочие, женщины, просто зеваки. Из чайных и ресторана Полякова, из кофейни "Франция" выбегали поглазеть любопытные.
Недалеко от института Пашка столкнулся на углу с Люсик и ее постоянным спутником Столяровым.
Лицо Столярова было мрачным, он угрюмо сказал:
- Н-да, дела...
Пашка зло спросил:
- А вы?! Вы зачем допускаете?! Ведь вас вон как много! Все рабочие с вами.
Алеша ответил серьезно и твердо:
- Погоди немного, Павел! Не настал час.
И это строгое "Павел" непонятно успокоило Пашку. С Люсик он не сумел перемолвиться и словом, чем-то Шиповник была озабочена и спешила.
К концу дня демонстрация торгашей, попов и извозчиков разошлась по домам. Иконы и хоругви отнесли в церкви, на их постоянные места. Перед ними затеплились огоньки, зажженные к воскресной вечерне, - словно светлячки мигали за распахнутыми дверями.
В сумерки Пашкины дружки собрались на углу переулка.
- Знаете что, братва? - предложил Пашка. - Взрослые, они пусть как хотят. А мы... - Он на мгновение задумался. - Где бы ведерко дегтя достать?
- Зачем? - поинтересовался Васятка Дунаев.
- Сейчас объясню. Где?
Витька Козликов посмотрел с усмешечкой.
- Будто не знаешь? Да в каждом ямском подворье, в каретнике любого чина, у ломовиков, у лихачей. Колеса-то только с дегтя веселее и катятся!.. Кого мазать надумал?
- Ты догадливый! - похвалил Пашка. - Ну и тащи! Мы им устроим помазанника божия! Покропим царские портретики святой водичкой! - Он чуть помолчал. - Знаете, ребята, поглядел я нынче, как они портрет царский несли, будто знамя какое великое! И такая злость закипела, слов нет. - Он повернулся к Козликову. - Ну, Витька, беги, доставай!
Через полчаса, убедившись, что Зеркалов сидит в ресторане Полякова, мальчики подобрались к его жилью.
Васятку Дунаева оставили сторожить у ворот. В сенях же Пашка взял у Гдальки лампу и поднял ее повыше над головой. И вдруг словно что-то легко и сладко тронуло сердце. Подошел к незастланной летней койке, приблизил лампу к висевшей на стене картинке. На небольшом полотне нежными красками нарисованы будто позолоченные сосны, под ними - синяя, манящая глубь озера, отражающая облака. За соснами - красный и блескучий, как раскаленное железо, шар солнца. Ну как раз то, что довелось Пашке увидеть там, где жила тетя Варя... Что ж, может, и он, Зеркалов, тоже бывал на Брянщине? Или жил там? И мальчишкой бегал по ромашковому полю и гляделся, как когда-то Пашка, в синюю омутную глубину?..
На секунду, не больше, жалость к художнику кольнула сердце, но Пашка отогнал ее, отвернулся от рисунка. Нет, не стоит жалости царев прислужничек!..
Водя лампой из стороны в сторону, Пашка огляделся. Повсюду - на койке, на полу, на стуле и табуретках - краски, кисти, круглые размалеванные дощечки с дыркой. Но и самое главное, ради чего Пашка привел сюда дружков, вон они! Словно на параде, выстроены вдоль стен царские портреты.
- Ишь сколько их тут! - перебил Пашкины раздумья Витька, качая головой. - На половину купецкого Замоскворечья хватит! И все красавцы, будто женихи на свадьбе! Этот, на подставке, глянь, ребята, и не дорисованный, даже штаны на нем не покрашены!
- Вот мы и поможем малость! - зло крикнул Пашка и поставил перед портретом ведерко с дегтем. - Ну, братва, хватай кисти! Эй, Голыш! Ты чего расселся в такой печали, как на поминках? На, держи кисть!
Присевший на табуретке у двери Гдалька виновато, исподлобья покосился на Пашку.
- Не буду, - негромко ответил он.
- То есть как не будешь? - возмутился Витька. - Руки отсохли? Или тебе царя жалко? Иль струсил? За такое дело, боишься, каторга полагается? Эх, ты!
Гдалька грустно покачал головой.
- Нет, не струсил. Сам знаешь, Витька, не трус я... Просто, поймите, ребята, не могу! Он ведь не злой, просто кормиться, зарабатывать ему надо.
- Пусть вывески малюет! - сердито перебил Козликов. - Или на завод, хоть в подметалы, идет! Как ни оправдывай, а он помогает богачам да их прислужникам! Видал нынче, какие у всех у них морды нажраны?! А я как на сестренок гляну - выть по-собачьи хочется: ситный хлеб да леденцы только по праздникам видят! Понял, жалостливый?! Изменник ты, вот кто!
Гдалька молчал, опустив голову.
Не вмешиваясь в перебранку, Пашка всматривался в худенькое, жалкое лицо Гдальки, в цыплячью шею, в дрожащие на коленях пальцы. Впервые с того дня, как они сдружились, Гдалька не послушался товарищей.
Пашка подошел к нему с кистью в руке.
- Совесть? - спросил негромко. - Не хочешь злом за добро платить, да?
Гдалька молчал, готовый к тому, что Пашка обругает его последними словами, а может, и ударит.
Пашке вспомнилась миска яблок, сбитая со стола отцовским кулаком, и его слова о чистой совести.
- Ладно, шут с тобой! - согласился Пашка. - Сиди! Он все же платит тебе?!
- Ага, платит, - кивнул Гдалька. - Кормит, чем найдется... И так он ничего, добрый. Часто, когда хмельной, плачет: талант, дескать, у него загубленный...
Пашка еще раз глянул в покрытое ранними морщинами лицо Гдальки. Потом тихо спросил, показывая в сторону незаконченного портрета царя:
- А этот тысячи и тысячи загубил, это не в счет?
- Да что с трусом разговаривать, Паша?! - спросил Витька. - Дать по шее - и пусть катится отсюда кувырком! И чтоб близко к нам не подходил!
- Нет, пусть сидит! - решил Пашка. - Пусть смотрит! Только не скулить, Голыш! Понял?
На секунду Гдалька вскинул благодарный взгляд. Но не ответил.
- Начали, Витька! - скомандовал Пашка. - Пририсуем помазаннику рожки да ножки!
Минут через десять на портретах появились густо намалеванные дегтем усы, бороды и рога, иногда длинные, иногда круто, по-бараньи, закрученные. Одно из царских изображений Пашка перечеркнул крестом из угла в угол, на другом крупными буквами написал: "Убивец!"
Но вот в ведерке кончился деготь, брошены кисти.
- Эх, ребята! Нам бы так же и те портретики разукрасить, что по магазинам развешены! - разохотился Витька, вытирая тряпицей руки. - Но не доберешься. Поплясали бы тогда "селедочники"! Здесь что?! Вроде кукиша в кармане! Может, и не увидит никто.
Пашка подошел к Гдальке, положил на плечо руку.
- Пошли, Голыш! Авось после нашего урока Зеркалов за ум возьмется! Вдруг вместо царских ликов лозунги для демонстраций писать станет?! Нужное дело сделали, ребята!
Пашка дунул на лампу.
Он пытался представить себе, что будет делать завтра утром Зеркалов, увидев измазанные дегтем творения. Поди-ка, примется скулить, подсчитывая недополученные "красненькие" и "синенькие"? Ну и поделом! Не холуйствуй, не ползай на брюхе перед богатеями да царями!..
Все-таки интересно бы поговорить с ним по душам. Ведь в любом человеке есть особая скрытность, которую со стороны сразу и не углядишь. Увидел же Зеркалов, нарисовал и повесил у себя над койкой то лесное озеро, что, словно драгоценный камушек, осталось в Пашкиной памяти. Выходит, светится такой камушек и в душе Зеркалова? Или взять Таньку-"принцессу"! И в ней есть какая-то непонятность. Нет-нет да и блеснет в ее взгляде приветная, а вовсе не злая искорка. Значит, и в ней скрытая доброта есть...
Ах, Пашка, Пашка, вырасти бы тебе поскорее да научиться понимать и людей, и все, что творится кругом! А научиться ведь можно! Вон Люсик про Михайлу Ломоносова рассказывала! Из простой рыбачьей семьи, за тысячу верст с Севера в Питер пешком пришел. Ну что его гнало из родного гнезда, из родного края? Сразу и не поймешь! И выучился на диво, всей наукой в России управлял!
Вот такие мысли одолевали Пашку в тот памятный день. Правду сказать, порой охватывала его и робость. Что, если царские сыщики с их учеными собаками нападут на след? Ведь есть, говорят, и такие собаки: того, кто сыщикам нужен, за версту чуют - найдут, выследят, поймают! Что тогда? Ну, Пашке, ясное дело, каторга! А мамке и бате? Они же не виноваты! Виноват в их беде окажется он!
Но все обошлось. Только раз, дня через три после той ночи, Пашке пришлось пережить неприятную минуту. Шел мимо ресторации Полякова и увидел на ступеньках Зеркалова. Художник сидел, ссутулясь, без шапки, упершись локтями в колени и сунув в ладони взлохмаченную голову. Тоскливо жаловался кому-то:
- Ну а я п-при чем?! Таскают в участок, д-допрашивают! А я при чем? Соседи д-донесли, их и спрашивайте, может, они и видели. - Зеркалов вскинул на Пашку растерянный взгляд. - Ты кто?
- Я кузнец! - гордо сказал Пашка.
- Нет, ты мальчик! - возразил Зеркалов. - Вот скажи, мой юный друг: сможет ли художник поднять руку на собственное творение, а? Молчишь? То-то вот и оно!
19. "В ПИТЕРЕ НИКОЛАШКУ СПИХНУЛИ!"
Кончилась зима так, как и ожидали многие: грянула революция!
В тот февральский день Пашка привычно шуровал клещами в горне, переворачивая раскаленные до солнечного блеска поковки, а когда они "поспевали", присев на корточки и откинувшись для равновесия назад, перекидывал железо на наковальню. Раз за разом падал отцовский молот, разлетались кривые снопики искр, железо под ударами плющилось. А в горне ждали своей очереди новые куски металла.
Стопудово грохотали в соседнем цехе паровые молоты, звенели цепи кранов, лязгали колеса вагонеток. Людских голосов за голосами железа и стали совсем не слышно. Да и лица ни одного не признать: все черные, словно черти в аду.
Но по правде говоря, Пашка полюбил свое дело. Теперь, при накопленной сноровке, работа вовсе не мешала ему думать. Руки легко справлялись с привычным делом, глаза без напряжения следили за взлетами молота, поковка под ударами поворачивалась, будто сама собой.
Пашка в это время думал про свое, далекое от того, что делал. Иногда и сам удивлялся - словно в нем жили отдельной жизнью два человека. Один орудовал лопатой и клещами, заигрывал с пляшущим в горне огнем, отшвыривал в вагонетку откованную деталь. Другой в те же минуты вспоминал строчки стихов и книг, вслушивался в слова их героев, и - прямо чудо какое-то! - сами собой складывались песенные куплеты. Да, да! Поначалу он и сам не верил в это, но оказалось, что никакого чуда и нет! Под музыку молотов и цепей в Пашкиной голове одна за другой вспыхивали, рождались никогда раньше не читанные строки. Свои, собственные!
Он смотрел на искры, брызжущие из-под отцовского молота, и, словно пчелы в улье, - помнишь, на пасеке, в деревушке тетки Вари? - в уме жужжали, складывались в песню слова: "Я - железный кузнец! И кузнец мой отец. Мы шуруем вдвоем, мы железо куем! Силу нашу, свою, мы ему отдаем. Чтоб Андрюха в бою, за отчизну свою..."
А вот дальше получалось не то. Выходило, будто этими железяками, откованными Пашкой и его батей, Андрюха должен кого-то на фронте убивать?.. Но ведь Пашка не то хотел! Ему хотелось написать так, чтобы в стихе слова припаивались одно к другому, как в листовках! Прожигали бы до самого сердца!.. Придется, Арбуз, подумать, повертеть слова и так и эдак, как железо в горне поворачиваешь... Может, тогда и получится то, что из души на волю просится...
Пашкины мысли в тот день оборвал крик. Нет, конечно, то был крик не одного человека - разве услышишь одинокий голос в чудовищном, не смолкающем грохоте железного ада?! Нет, это кричал не один человек, а десятки, может - еще больше. Вон, гляди, Пашка, кто-то рывками, словно весенняя кошка, карабкается по железной лестнице к ползущему под потолком крану.
И еще - видишь? - внизу, в пролете, двое размахивают клочками горящей пакли, нацепленной на железные прутья.
- Что, батя?! - закричал Пашка. - Снова бастуем, что ль?! Обедать-то вроде рано?
- Погоди, Павел!
Андреич опустил к ноге молот, сдернул очки. Пашка не услышал, а угадал по движению губ:
- Нет, сын! Видать, большое стряслось! Слышь - гудок рваный какой... Чисто набат!
Переставали бухать молоты в паровом цехе, застывали на рельсах вагонетки, остановились повисшие над пролетом краны. Гудок смолк. В наступившей тишине, когда Пашка услышал даже змеиный шип пламени в горне, из кабины подвесного крана раздался победный, торжествующий крик:
- Братцы! Товарищи! Кончилась вечная каторга! В Питере Николашку спихнули! Революция! Конец проклятой войне! Бросай работу! На улицы, товарищи! На улицы!
- Пошли, Павел! - позвал Андреич.
Отняв у вахтеров ключи, шедшие впереди отомкнули замки, распахнули ворота. Кузнецы в прожженных, промасленных стеганках, работницы, заменившие угнанных на фронт мужей, подростки-подручные - больше трех тысяч человек в неурочный час покинули цеха. Растерялись и солдаты у ворот - у них силой отобрали винтовки.
Улица бурлила, как могучая река в половодье.
Пашка шагал между отцом и Сашей Киреевым. И странно: выходили не вразброд, как обычно разбегались после смены, а, словно подчиняясь неслышимой команде, выстраивались в ряды.
Погода выдалась по-весеннему яркая. Стеклянно пели-звенели первые в году вешние капели. Белые кружева разорванных облаков паутинились в мраморно-голубом небе.
Паша смотрел то в небо, то в восторженно-возбужденные лица шагавших рядом. И обычно приглушенные голоса звучали сегодня непривычно громко.
- Так что же, братцы? Может, теперь и Михельсона, и Бромлея, и Гейтера по шапке? Коленкой под нижнее место? Или как?
- Ну! - весело возражал другой. - Запросто шкуродеров не вытравить! Кругом, куда ни глянь, по всей России их собственность! Так? И что же? Отбирать у них станешь? Да по какому же праву? Не у каждого из нас к чужому добру рука протянется! Чужое оно чужое и есть!
- Чужое-то оно чужое, да ведь неправильно это, не по совести. Я, скажем, Михельсону добра на трешницу накую, а он мне за это двадцать копеек платит. Это как? Выходит, из моего труда он кус огромный себе хапает? Чу-ужое!
- А с германцем чего будет? - перебил спорящих кто-то. - Замирение аль по-прежнему кровавить да могилить друг дружку? И так бессчетные тысячи закопаны!
- А что, ребята? Накопить бы нам деньжат, сложиться и выкупить у Михельсона заводище, а? Сами - хозяева, что потребно народу, на что спрос на базарах есть, отковали или отлили и продаем. И вся прибыль наша!
- Ты выкупишь! - горько захохотал кто-то. - Тут на наш заработок только и думаешь, как бы до получки дотянуть!
Несколько шагов прошли молча. Потом заговорил Андреич:
- Получается, нет для нас выхода? Ну, забастовали мы. А михельсоны да бромлеи закрыли заводы и на дачи в Крым поехали. У них, рассказывают, у всех дачи роскошнейшие в Крымах да Кавказах имеются - тепло там круглый год. Мы же здесь сидим без работы, да? Как жить? Кубышек-то у нас с вами нету, в кармане вошь на аркане да блоха на цепи. Нет, другой выход искать нужно! Чтобы власть заставила михельсонов платить нам, сколько следует, больше раза в два, а то и три. Чтобы жить на заработок по-человечески можно было бы.
- Власть! - засмеялся сзади Гордей Дунаев. - Они же сами и есть власть! Что хочу, то и ворочу.
- Значит, власть менять надо! Чтобы и от нас, рабочих, в ней люди были, чтобы все по справедливости решать.
Пашка оглядывал взрослых сияющими глазами. О чем беспокоятся! Революция, которую с такой надеждой ждали, пришла! Там, в Питере, неведомые витязи набрались храбрости и опрокинули трехсотлетний трон Романовых! Шутка ли? Самое главное! А дальше все само образуется, сладится! И война, должно быть, окончится - ее же царь да его министры начали. Тогда, глядишь, и Андрюха вернется! Не может быть, чтобы такого убили!
Жалко, флагов впереди нет! Ан и врешь, Арбуз! Вон он и флаг: кто-то из парней рубаху красную не пожалел, на блестящий пруток стали-серебрянки нацепил! Ишь она радуется вместе со всеми, машет, ровно в пляске, руками-рукавами! А вон и другой флаг: кумачовая скатерка на шест привязана!
Покрывая сотни голосов, взмывает над толпой грозный бас, с неспешной силой выговаривает слова "Дубинушки":
Но настанет пора и проснется народ...
Слышишь, Пашка, как ловко, прямо на ходу, кто-то переиначивает песню:
...на царей подберет тяжелее и крепче дубину-у-у!
Но долго идти в чинном, пусть и бурлящем строю Пашке невмоготу. Думается: а дошло ли про революцию до Голутвинки, знает ли мамка?
- Батя! Я к мамке слетаю!
Андреич глянул из-под седеющих бровей, подтолкнул в плечо.
- Правильно, сын! Беги! Обрадуй нашу хозяюшку! Хотя, наверно, и там знают. Такую весть-молнию ни под какой замок не запрешь!
По дороге на фабрику Пашка свернул в свой переулок: попутно ведь, мимо не пробежишь. Как и полагалось, ребята тоже орали и гомонили на улице во всю мочь. Новость, и правда, летит над Москвой невидимой жар-птицей!
Мальчишки окружили Пашку.
- Как там? Куда заводские двинули?
- В центр, куда же еще? В думу городскую! Управу на Михельсонов искать, требовать... Рванули, братва, и мы туда! Только я к мамке на Голутвинку загляну. Вдруг не знают, не докатилось до них?!
Но не попал Пашка на мамкину фабрику. Возле приходской церкви Козликов толкнул Пашку локтем в бок:
- Глянь-ка наверх!
Из сводчатого проема колокольни высоко над землей высовывался чуть ли не по пояс звонарь, старик Исаич. Рыжие волосы трепал ветер. Он, Исаич, считался первым в Замоскворечье мастером колокольной музыки. Кто из купечества да чиновных любит праздничный перезвон, со всей Москвы приезжают на пасху сюда слушать Исаича. А сейчас, отбарабанив положенное после утрени, он с изумлением глазеет на улицы. Что стряслось? Куда народ кипящим валом катится?
Пашка озорно оглядел своих.
- А что, ребята... Не позвонить ли и нам в честь праздника революции?
Служба кончилась. Разбрелись из церкви и с паперти старушонки-богомолки. На нижней ступени церковного крыльца сидела и плакала побирушка-нищенка, приговаривала сквозь слезы:
- Как же он от нас отказался, царь-батюшка? Да как же мы без отца родимого жить будем? Миленькие вы мои, сироты мы стали неприкаянные!
"Ишь и здесь знают", - подумал Пашка и, задержавшись на миг, похлопал старушонку по плечу.
- Не робей, бабуся! Проживем! Новый царь будет!
Нищенка вскинулась. Старческое лицо, выцветшие скорбные глазки, слезы в морщинках щек.
- Кто новый-то? - спросила с надеждой. - Царевич Лексей, что ли?
- Не, бабуся! Народ!
Бесцветные глаза сердито сверкнули. Отшатнувшись от Пашки, нищенка замахнулась клюкой:
- У, безбожник! Да разве без царя народу жить можно?! Вся благодать к нам через царевы руки идет!
- Много ли, бабуся, тебе царевой благодати выпало? - спросил Пашка с неожиданной щемящей жалостью. - Хлебца-то ситного досыта часто ли ела, бабуся?
Искорка боли то ли почудилась Пашке, то ли на самом деле метнулась в глазах нищенки. Метнулась и погасла.
- По грехам моим... Кажному и милости божьей по грехам его! пробормотала старая и снова замахнулась на Пашку клюкой. - Сгинь, нечестивец! В аду раскаленные сковородки лизать станешь!
Пашка выпрямился, тряхнул вихрами.
- Кузнецы к огню привычные, бабуся! Нас и адовым пеклом не запугаешь!
Вход на колокольню мальчишки знали с малолетства. Да и как не знать? Их всех, еще не отняв от груди, матери таскали в церковь, к отцу Серафиму, вымаливать им у господа бога кусочек счастливой доли. Позже, когда ребята подрастали, а полуглухой от звона Исаич иногда забывал запереть дверь на колокольню, они украдкой не раз взбирались туда. Сначала так, из простого озорства, поглазеть с верхотуры на город, на сутолоку людишек, похожих на мух или муравьев. В последние, голодные годы - поохотиться на сизарей, выкрасть по весне из гнезд голубиные яйца. Хоть и малая, а все еда! Правда, дочиста, до последнего яйца, гнезда никогда не обирали, оставляли одно-два матери-голубке. Та кружилась над колокольней с жалобными криками. И из рогаток матерей-голубок никогда не били, не поднималась рука...
Ага, дверь изнутри не заперта! Ну, ясно: кого звонарю в своем поднебесье, под самым крылом у боженьки, опасаться?
Пашка первым карабкался по крутой лестнице. Темень как в подполе, лишь высоко над головой маячит квадратик света. Виден край главного колокола, свешивается с языка веревка. Вспомнил слова, ободком вьющиеся по наружному краю колокола: "Придите ко мне все нуждающиеся и обремененные, и аз упокою вы!" Не больно-то успокаивал он нуждающихся, мамкин всевышний!
Жадно смотревший вниз, в распираемую толпой улицу, звонарь оглянулся, когда Пашка тронул его за локоть. Рыженькая бороденка и такие же рыжие, будто у кошки, глазки.
- Чего вам здесь надобно? Почто взгромоздились на свято место? Брысь сей же час! Отцу Серафиму доложу, достанется на орехи!
Пашка схватил веревку большого колокола, сунул в ладонь Исаичу, показал на малые и вовсе крохотные колокольцы.
- Велено, Исаич, бить-играть пасхальный звон!
- Кем велено? Отец Серафим не может такого, до пасхи-то кирпичом не докинуть! Врете, шпыни!
- Не отцом Серафимом, а рабочим народом велено бить-играть пасхальный перепляс! По случаю революции! А ежели ослушаешься, приказано тебя с колокольни скинуть! - приврал Пашка.
Исаич перебирал в ладони веревку.
- По какому случаю, говоришь, звон?
Он обвел мальчишек боязливым взглядом: с ними, пожалуй, и не сладить.
- Царя в Питере скинули! - крикнул Витька.
- Не может быть! Снова брешете! - закричал звонарь. - За подобные слова - каторга! Не стану!
- Сами управимся! - засмеялся Пашка, подхватывая веревку большого колокола. - Разбирай колокольные уздечки, ребята! Бей-звони во всю прыть!
- Проклянет вас отец Серафим! - пригрозил Исаич. - И родителей ваших!
- А плевали мы на поповы проклятья! - отмахнулся Пашка. - Трезвонь во всю силу, дружина!
Никогда еще ни с одной церковной звонницы Замоскворечье не слыхало такого дикого звона. Раз за разом все быстрее медно бил главный колокол. Захлебываясь, подзванивали маленькие. У них голоса нежные: при литье в медь добавляют для звона серебро - набросанные богомольцами монетки.
Исаич сунулся было отнять у Пашки веревку, но не зря же Пашка прокузнечил осень и зиму: повел плечом - и звонарь отшатнулся к перилам. С ужасом поглядел вниз, где, размахивая тростью, метался отец Серафим.
Исаич мотал рыжей головой, беспомощно разводил руками. Снизу-то отцу Серафиму и не видно, кто озорничает у колоколов.
Мальчишки звонили, пока не притомились. Да и времени жалко: надо успеть в центр, куда направились заводские.
- Конец! - скомандовал Пашка. - Двинули!
В последнюю минуту ему захотелось глянуть на город с высоты колокольни. И от того, что увидел, захватило дух.
К концу февраля солнце поднимается над землей много выше, чем в декабрьские дни-коротышки, и сейчас щедро заливало светом улицы и площади. Вон Большая и Малая Серпуховки, Ордынка, Мытная, Пятницкая, вон Серпуховская и Калужская площади! И всюду - люди, люди, люди! Земли, мостовых под ними и не разглядеть. Застыли брошенные где попало трамваи. Всюду переливаются на солнце красным цветом лепестки самодельных флагов. Слитный радостный гул доносится снизу.
Закопченный снег крыш, взметнувшиеся в синь колокольни церквей и монастырей. Мосты отсюда, как и улицы, кажутся живыми от движущихся по ним толп. Москва-река еще томится под зимним льдом, а половодье людских рек неудержимо течет по ее мостам. Во весь размах мехов наяривают невидимые гармошки - саратовки да тальянки. Серебряно-медным родничком пробивается-звенит вдали музыка духового оркестра...
- Пошли, ребята! Самое главное не прозевать бы!
Отец Серафим, размахивая тростью, погнался было за ребятами, но они брызнули в разные стороны: попробуй-ка догони хоть одного!
Своих, михельсоновских, Пашкина ватага отыскала на Воскресенской площади, перед кирпичным зданием городской думы. Здесь толпились тысячи и тысячи. Но ни полицейских, ни городовых! У главных дверей на крыльце думы - взвод солдат с винтовками и красными повязками на рукавах.
Пашка опознал михельсоновских издали - по самодельному знамени: красная рубаха и тут вовсю размахивала рукавами.
- Вот хорошо-то, батя! - задыхаясь, крикнул Пашка, пробившись к отцу.
- А-а, Павел! Молчи! Давай послухаем, что лысый гусь гогочет!
На крыльце думы, поблескивая очками и лысиной, тряся полами распахнутой шубы, аккуратный старичок старался перекричать толпу...
- Да, да! - доносилось сквозь гул голосов. - Час свободы пробил! Царское правительство низложено! Низ-ло-же-но! В эти ответственные грозные минуты, до созыва Учредительного собрания, тяжесть власти принимают на себя гласные городской думы, которых избирали вы сами! Спокойствие, господа-граждане! Гласные совещаются с представителями военно-промышленного комитета и земства! Не мешайте работе ваших избранников! С минуты на минуту мы обнародуем решение! Спокойствие, гра...
Толпа ответила гулом множества голосов, из общего гомона вырывались выкрики:
- Кто такие "мы"?! Самозванцы! Кто выбирал вашу думу?!
- Долой войну!
- Давай восьмичасовой!
- Хлеба досыта! Открывай лавки!
Пашка, Витька и Гдалька отбились от своих замоскворецких. Толкаясь и не обращая внимания на подзатыльники, добрались до кирпичной стены, вскарабкались на подоконные карнизы.
Вот откуда все видно! Море, море голов! Застыли в толпе пустые трамваи, на их крышах полно людей, больше мальчишки. И на ветвях деревьев, и на фонарных столбах. Весь фонтан посреди Воскресенской площади облепили!
Сереют в толпе солдатские шинели и папахи. Может, и Андрюха уже где-то здесь, с ними? Вот бы!.. Вон, гляди, Павел, над высоченными белыми колоннами летит, раскинув копыта, четверка литых коней. Люсик объясняла как-то: Большой театр!.. Будто в ярмарочных балаганах, раскрашенные артисты представляют там и старинную и нынешнюю жизнь. Люсик обещала когда-нибудь взять Пашку с собой, на галерку какую-то...
Над человечьим морем живут-качаются цветы флагов. Похожи на маки в полевой траве.
Вот бы песню такую сложить, про маки - цветы революции. Как раз пришлась бы к месту!
На крыльце думы уже не видно лысого толстяка, на его месте - другой, в чиновничьей шинели и каракулевой шапке, просит тишины, поднимая руки.
- Воевать с заклятыми врагами Руси до победы - наш долг! Отстоим священную славянскую землю!..
Дюжий матрос в бескозырке с разлетающимися георгиевскими лентами одной рукой спихивает чиновного с крыльца.
- Та не слухайте, братишки рабочие, брехню буржуйскую! Ишь - до победы! Тебя бы, пузатого, в окопы! Ишь боров! Граждане, слухайте сюда! В Питере из "Крестов" всех политиков высвободили! А у вас что? В Бутырках, да в Сокольниках и в арбатском арестном наши братья за решеткой томятся! Так они же там за всех нас, братишки! Их тюремщики да жандармы в кровь полосуют, голодом да плетками до смерти доводят! Чего ждем? Пока эта буржуйская говорильня кончится? - И матрос машет бескозыркой на окна городской думы.
Толпа отвечает сотнями криков:
- Верно, братцы!
- В арбатовском-то арестном большаки с прошлого ноября!
- Даешь Бутырки!
- На Арбат!
- В Сокольники!
- К тюрьмам, товарищи! Освободим наших!
Поздно ночью, лежа в постели, Пашка перебирает в памяти минуты незабываемого дня. Перебирает и сам не может понять, как он и его друзья сумели так много увидеть за один только день?
...Вот вся Москва видится с колокольни, будто с птичьего полета. Сплетение бурлящих улиц. Языками пламени вьются на ветру самодельные флаги: рубахи и женские кофточки, цветастые полушалки и скатерти. Поют и кричат люди, взбирающиеся на что попало. Захлебываются на полный размах гармошки. Бьют барабаны, и медно лязгают тарелки оркестров. И кто-то в толпе пляшет вприсядку...
...Вот двухсаженные, желтовато-грязные стены Бутырской тюрьмы. Напором толпы железные ворота выворочены из стояков прямо с петлями. На дворе появляются арестанты. Пашка нетерпеливо ищет глазами Костю Островитянова. Но его что-то нет.
Худой, костлявый арестант в сером халате и кургузой тюремной шапчонке - его на руках выносят из подвала. Узкая бородка, провалившиеся щеки и такие же провалившиеся, но похожие на раскаленные гайки глаза, испачканные кровью губы.
Он вскидывает худую, как щепка, руку и машет. Кому? Уж не Пашке ли? Ведь и правда, будто ему! Но где же Костя?
От пивной на углу парни с гиканьем катят пустую бочку. Худого арестанта поднимают на нее. Он говорит, изредка сплевывая кровью в носовой платок. Он не размахивает руками, как иные, а, наоборот, прижимает стиснутые кулаки к груди.
Засыпая, Пашка опять слышит его глухой, но налитый силой голос:
- Товарищи! Друзья! Спасибо за досрочное освобождение! Мы знали, что оно неизбежно, как завтрашний день...
Радостный смех и крики приветствуют арестанта. Чуть подождав, он вскидывает над головой стиснутые в замок руки. И вновь - тишина, такая чистая и прозрачная, что Пашке слышен звон капели и чириканье воробьев.
- Товарищи! - покашляв, с усилием говорит худой. - Не обольщайтесь первой победой! Пусть она не ослепит вас! Она - только начало! Будем бдительны, как никогда! Царя нет, но сидят на своих сундуках фабриканты и заводчики! Они легко не отдадут награбленного! Попытаются перехватить, отнять у нас только что обретенную власть!
Пашка смотрит кругом с недоумением: зачем этот чахоточный говорит так? Ведь революция!
Но толпа встречает слова арестанта криками:
- Дело! Верно! Справедливо!
- Даешь нашу, рабочую революцию!
- Царя-то нет, а Рябушинские, да Михельсоны, да прочие мильонщики остались! Не враз от награбленного отрекутся!
Кто-то невидимый спрашивает за спиной Пашки:
- Арестант - он кто?
- Фамилию не упомнил, - отвечает другой. - Из поляков, вроде. По тюрьмам да каторгам годы мотается.
- И впрямь будто из могилы его, сердешного, вытащили! На платке кровь, видишь? И сам-то как есть шкелет!
Пашка хочет оглянуться на голоса, но рядом с бочкой замечает Островитянова! Да, да, того самого Костю, которому носил передачи. Пробирается к нему.
- Костя!
Островитянов узнает Пашку сразу, смеется, протягивает навстречу руки.
- А-а, Павлик! - Обняв, крепко прижимает к себе Пашку. - Ну, как житуха? Хотя... Давай помолчим. Феликсу трудно говорить!
Когда арестант перестает говорить и его осторожно снимают с бочки, Пашка спрашивает:
- Ему как фамилия?
- Каторжнику этому? - с невыразимой нежностью улыбается Костя. Дзержинский ему фамилия! - И наклоняется к уху Пашки: - А из наших, институтских, есть здесь?
- Не знаю, - признается Пашка. - Как-то не разглядел, не приметил. Народу-то сколько!
- Ох, до чего же по ребятам соскучился! По воле, по солнышку, по свежему ветру!
...Потом в Пашкиной памяти возникает багровое и растерянное лицо Обмойкина - заводские отнимают у него револьвер и "селедку", срывают шнур со свистком и полицейскую бляху... Торопливо, трясущимися руками запирает ставни Ершинов. С жестяным дребезгом рушатся на тротуар вывески с царским гербом и гордыми позолоченными буквами "Поставщик Двора Его Императорского Величества". Кто-то с веселой лихостью пляшет на такой вывеске, и чьи-то каблуки выколачивают дробь-чечетку на царском портрете, выброшенном из окна полицейского участка.
И сам Пашка, возвращаясь вечером в Замоскворечье, не удерживается, со всего маху ступает расшлепанным башмаком на царский портрет... Вот тебе, вот! За мамку, за Андрюху, за калечных солдат, побирающихся по улицам. За всех нас!.. Это ты виноват, ты!
И опять - горящие раскаленным железом глаза в темных провалах и строгий голос: "Будем бдительны!" И хоровой крик, взлетающий над толпой:
- Дае-ошь! Дае-о-ошь нашу революцию!
20. ПОСЛЕ ФЕВРАЛЬСКОЙ...
Заводские гудки на следующее утро молчали, но Пашка все равно проснулся чуть свет. Да и вряд ли он спал по-настоящему. Вчерашний день удивительно перемешался в его сознании с событиями из прочитанных книг, с рассказами Люсик о героях прошлого.
Лежал, слушал.
Похрапывал в дальнем углу отец, тикали ходики на стене, за печкой пиликал свою музыку сверчок.
Сна не было. А ведь как тяжело и неохотно просыпался по реву гудка раньше, как хотелось еще поваляться под одеялом. Сейчас все по-другому. Еще с вечера знал, что утром можно не торопиться: заводские решили не работать больше на проклятую войну. Забастовка продолжается! Но вот проснулся, и будто тянет и тянет куда-то.
Тихонько оделся, нащупал ногой ботинки. Вышел во двор. Лопух, еще не посаженный на цепь, бросился навстречу, лизнул руку, уперся лапами в грудь.
Пашка долго смотрел в небо... За рваным дымом облаков мигают редкие звезды. На карнизе крыши светятся весенние льдышки-сосульки. А улица пока спит...
В окнах Ершиновых темно... Здорово они вчера засуетились-запрыгали. Как же! Самого главного заступника потеряли. С какой перекошенной мордой бежал Обмойкин от своей будки, где стоглазым истуканом проторчал столько лет! Будка-то для "селедочника" тоже чем-то вроде трона, поди-ка, была?
На глазах у Пашки одна за другой гасли звездочки, рассвет высвечивал темные углы двора.
И тут он увидел новое, чего вчера не было. Другую стенку Ершинов к сараю пристроил, что ли?
Пашка подошел вплотную, пощупал. Нет, на доски не похоже! Ах, вон оно как! То, что он посчитал за новую стену сарая, оказалось холстом, обратной стороной царского портрета.
Покосившись на второй этаж, Пашка повернул портрет. Само собой, все в целости-сохранности! Не поднялась у торгаша рука! Так же блестят позолотой пуговицы, погоны и аксельбанты. С той же умильной, хотя и строгой лаской смотрят глаза.
- Теперь тут кукуешь? - подмигнул Пашка. - Ишь куда они тебя присобачили! Побоялись в лавке оставить, народа перепугались? Ну и стой здесь, на пару с Лопухом. Поцарствовал, хватит!
Снова Пашка покосился на окна: послушай, "принцесса", как Пашка с царем разговаривает! Но даже плюнуть на царский портрет ему сейчас не хотелось: по уличному-то закону лежачих не бьют! В драках с реалишками да гимназистами Пашка ни одного лежачего не пнул, пальцем не тронул!
Вернулся в дом. Шумел примус, лизал синими языками донце сковородки. Мамка возилась у печки.
- Ты, сынонька? - удивилась мать. - Спал бы да спал, раз можно! Такой случай в редкость.
- Да что-то, мам, сон от меня бегом сбежал! - засмеялся Пашка. - Ты помнишь ли Андрюхину любимую: "Крутится, вертится шар голубой"?
- Как не помнить, радость ты моя, Пашенька?! Я каждую жилочку в нем и днем и ночью вижу!
- Может, он, шар-то, со вчерашнего дня по-другому закрутится? Как, мам?
- Дай-то бог, Пашенька! - Не глядя, мать показала кухонным ножом в потолок. - А их-то куда денешь? Манифесты да указы за бывшего царя не такие ли станут дальше подписывать?
- Не, мам! - убежденно возразил Пашка. - Вчера решено по заводам и фабрикам Советы выбирать!
- Так Ершиновы и послушали ваши советы! - Мать покачала головой. Мал ты еще, Пашенька, породу людей разгадывать. На мильон добрых душ обязательно одна собака сыщется!
- Ты, мам, собак не обижай! Лопух, он вон какой хороший! Побегу, мам!
- Поел бы. Подожди чуток.
- Потом, мам!
Улица кажется и знакомой и незнакомой. Дома и заборы на привычных местах, как помнится с малолетства, а все же что-то переменилось... Ага! Вон на углу поваленная обмойкинская будка! А вон флаг с пожарной каланчи красной ладошкой помахивает! Не иначе - кто-нибудь из заводских привязал! Еще, наверно, пригрозил дежурному: "Попробуй сорви!"
Рассветает, а улица спит! И непонятно, почему Пашке расхотелось будить ребят, как собирался, выходя из дома. Потянуло побыть одному, походить, поглядеть. Или, может, шевельнулась в голове новая строчка стиха? Вот, слушай, звенит: "Флаг наш красный в синем небе вьется..." А дальше как? Ну, придумается - день впереди!
Сначала медленно, потом торопливо шагал по давно знакомой дорожке к студенческой столовке. Толкнула туда неясная догадка.
Было бы просто неправильно, ежели бы "красная" сейчас пустовала! Вспомни, как Шиповник и ее студентки-подружки горевали о судьбе Кости. Никак не могут они не собраться вместе в такое время! А где же и собираться, как не в "красной"?
Шел быстро, почти бежал.
Предчувствие не обмануло. В двух окошках "красной" помигивал зеленоватый свет. Колыхались за окнами тени.
Интересно: что у них там?
По привычке сначала заглянуть в окно. Ух ты, сколько народищу, прямо толпа! Из фортки столбом валит табачный дым. За галдежом не разобрать слов, кто-то раскатисто хохочет, кто-то хлопает в ладоши. Блеснули меж головами стрекозиные крылышки. Где же Люсе теперь и быть?!
С крыльца, приоткрыв дверь, выглянула тетя Даша.
- Пашуня, что ль? Только тебя и не хватало! Мне Люсенька наказывала поглядывать, кабы кто чужой не подкрался. Хотя все чужие забились по своим закутам. Ошалели от страха.
- А не заругают, теть Даш?
- Да из ваших кружковских тут уж и так трое, которые с Сытинской. Свертки какие-то из печатни приволокли... Люсенька и про тебя спрашивала...
Словно в ответ на слова тети Даши, голос Люсик в глубине комнаты требовательно крикнул:
- Да распахните же окошки, господа курильщики! Дышать нечем! Дымите, словно десяток михельсоновских труб!
- Сию минуту, Шиповничек!
Задребезжали стекла законопаченных на зиму рам. Пахнуло холодком, сыростью, кто-то дурашливо запел:
- Весна! Выставляется первая рама, и в "красную" шум ворвался!..
Но певца перебили:
- Итак, друзья, половина дела сделана! Товарищи из Сытинской типографии хорошо поработали ночью. Напечатано более пятисот экземпляров...
Привстав на цыпочки, опираясь на плечо Яшки-газетчика, Пашка заглянул через головы. У стола, в накинутой на плечи студенческой шинели, Костя помахивал бумажным листком.
- Мне думается, товарищи, нужно еще разок прочитать воззвание! Проверим: не вкралась ли ошибка, опечатка! Могли ведь и чужие руки прикоснуться к нашему делу.
- Читай, Островитянов! Давай, Костя!
- Итак, читаю... Шапка: "Российская социал-демократическая рабочая партия". Дальше, после отбивки: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Внимание, читаю текст: "Товарищи! В Петрограде революция! Солдаты присоединились к рабочим. На сторону народа перешли Преображенский, Волынский, Павловский и Семеновский полки. После недолгих колебаний к ним присоединился Кексгольмский полк. Восстание победоносно растет. Восставшие захватили арсенал, артиллерийское управление и тюрьму "Кресты", из которой выпустили политических заключенных". Что произошло и в Москве, товарищи! "После двухчасовой осады восставшими взята Петропавловская крепость. По последним известиям, взорвана охранка, восставшие приближаются к департаменту полиции..." Следующие строки, товарищи, набраны жирным шрифтом... Продолжаю...
В "красной" стояла тишина. Кроме голоса Кости, Пашка услышал за спиной вздох тети Даши:
- Ну и дела! Владычица богородица, матушка-заступница...
Точь-в-точь как мамка!
- "Российский пролетариат должен поддержать петроградское восстание! Иначе потоки пролитой там крови останутся бесплодными. Товарищи, бросайте работу! Солдаты! Присоединяйтесь к восставшим! Помните, сейчас решается судьба народа!.."
Бочком-бочком, а Пашка все-таки протискивался в комнату. Очень уж хотелось оказаться поближе к Шиповнику, поймать на себе взгляд ее блестящих темно-карих глаз, добрую улыбку!..
Занятый своими хитростями, Пашка не очень вслушивался в слова воззвания. Да и что слушать?! И так ясно: война царям и всем буржуям!
Он добрался до Люсик как раз в тот момент, когда Островитянов кончил читать и стоял, помахивая листочком над головой, разгоняя дым.
- Как будто, товарищи, обошлось без огрехов!.. Естественно, за эти часы в Питере произошли новые важные события, о которых...
- Скоро узнаем! На телеграф и телефонную отправились наши!
- Добро! - кивнул Костя. - Теперь задача в том, чтобы побыстрее донести воззвание до рабочих и в первую очередь до воинских казарм. Московский гарнизон сейчас насчитывает около ста тысяч штыков и сабель...
- Да ты-то, Костя, откуда знаешь? Ты же сам вчера из тюремного каземата вылез! - с дружеским смешком заметил Столяров.
Островитянов повернулся к Алеше.
- А тебе, дружище, тоже следовало бы посидеть в тюрьме. Тогда бы ты убедился, что там знают больше, нежели на воле. Пересылка-то забита солдатами-большевиками! И не мешай мне, пожалуйста, Алексей! Время не терпит! Да, гарнизон Москвы - сто тысяч штыков! Это огромная сила. Если она не поддержит восставших, а будет брошена на их разгон, кровь неминуема. И большая кровь! Значит, задача - побыстрее распространить листовки в казармах гарнизона. Но осторожность, друзья! Враги революции не сложили оружия! Хочу добавить, что командующий округом Мрозовский отдал приказ о стягивании в Москву воинских частей из ближних губерний.
- Он не арестован, этот мастер заплечных дел? - крикнул кто-то.
- Пока не знаю, - ответил Костя. - Да его арест мало что изменит, товарищи! Знаем, что преемником Мрозовского на посту командира округа станет полковник Грузинов. Сей молодчик тоже известен своей жестокостью!.. К сожалению, связи с центром и другими районами крайне затруднены. На телефонной станции мало наших людей, а меньшевики, эсеры и оборонцы всех мастей всемерно стараются помешать революции...
Люсик почувствовала прикосновение Пашкиной ладони и обернулась. Ее глаза блеснули лаской:
- Павлик!
Я!
- Вот славно!
А он-то боялся, что Шиповник заругается!
- Давай послушаем, Павлик, - шепнула Люсик, показывая глазами на Костю.
Тот продолжал:
- Нам следует торопиться, друзья, пока враги не оправились от вчерашнего шока. Сейчас распределим листовки. Учтем, что Сытинская типография - крупнейшая в Москве. В соседних с нами районах - Хамовниках, Рогожском, Симоновском - нет типографий, поэтому часть этих листовок отправим туда. Но повторяю: прежде всего в казармы - в Хамовнические, Александровские, Крутицкие и прочие. Сделать это не легко! Здесь мы попросим помочь наших женщин: матерей, сестер и невест тех, на ком сейчас серые шинели. В казармы отдадим половину листовок. Пусть это возьмут на свои плечи милые товарищи в юбках: Лисинова, Карманова, Солуянова и другие.
Островитянов повернулся к Люсик, наклонился, положил на плечо руку:
- Готовы, Люся?
- Сделаем!
- Часть листовок расклеим на улицах, в самых людных местах: на базарах, у лавок, на площадях. Тут нам, наверно, помогут такие, как Гаврош нашей революции, с которым меня познакомила Шиповник. Вот этот самый Павел Андреев!
Это была одна из самых счастливых минут Пашкиной жизни.
Большую часть врученных ему листовок он отдал Гдальке, Витьке и Васятке. А у самого нашлось другое дело. Через полчаса он и Люсик сидели в ершиновском полуподвале, а напротив них за столом - старики Андреевы. Люсик читала им только что отпечатанную листовку. Кузнец дымил махоркой, отдувая дым от девушки, а его жена слушала, испуганно глядя на Люсик синевато-серыми, до сих пор красивыми глазами.
- Всё в точку! - одобрил Андреич, кивнул на лежавший перед Люсик листок. - Складно. Варит у вас голова, Люсенька! Но мы-то с моей хозяйкой как тебе поможем, черноглазая?
- Очень просто, Андреевич! Вот, смотрите! У майрик в руке веник, подметала она пол.
- Ну и что?
Люсик взяла из рук хозяйки веник.
- А вот что, Андреевич. Каждый прутик по отдельности сломать легко, а веник даже ваши могучие руки не переломят!
- Н-да! - покрутил головой Андреич. - Тебя не переспоришь, Люсенька. Зело умна, как наш поп Серафим выражается. Так в чем же к нам-то твой вопрос, доченька?
- Не к вам лично, Андреевич, а к майрик.
Люсик погладила жилистую руку женщины.
- Чего же я?.. - смутилась та. - Чего могу?
- Вы, майрик, пойдете со мной в Хамовнические казармы. Солдаты - они кто? Бывшие рабочие да крестьяне. У каждого остались дома мать, жена. У каждого сердце за родных изболелось. Им домой хочется. Так кого же им слушать, как не такую, как вы? Вы только представьте себе, майрик, что в толпе, которая будет вас слушать, находится ваш Андрюша. И это вы ему говорите!..
Мать вопросительно посмотрела на мужа. Он загасил о каблук самокрутку.
- Все верно, Люсенька, придумано, - согласился он. - Такая речь до самых печенок прожечь может... Пусть так... Но как в казармы пройти, милая? Там же часовые...
- Это уж моя забота! Майрик скажет, что ее сын Андрей - тут, в казармах. И она ему хлеба да махорки принесла. Сразу, конечно, не пустят, но если заплачет, да пачку махорки часовому сунет... О царе-то и часовым и всем казармам известно. И у них думки те же, что и у рабочего люда... Лишь бы на начальство не наткнуться... Ну, да они сейчас по домам прячутся, за свою шкуру трясутся!
- Ты сама с ней пойдешь, Люсенька? - спросил Андреич.
- Ну да! У меня удостоверение и сумка Красного Креста. - Люсик расстегнула и распахнула плащ. - Видите? С этим меня обязательно пропустят! Больных в казармах полным-полно.
Андреич с уважением поглядел на брезентовую сумочку с красным крестом.
- Ишь ты! Ловко вы все обмозговали! А махорка для часового?
- Тут же, Андреевич! Я и для солдатиков, с кем майрик разговаривать будет, купила.
Мать снова, как бы спрашивая разрешения, посмотрела на мужа. Он не торопился с ответом, его волнение выдавалось тем, что он принялся слишком старательно скручивать новую папироску. Потом грузно поднялся.
- Иди, мать! Святое дело сделаешь...
Вместе с Люсик и мамкой прошел в казармы и Пашка. На их счастье, часовой у ворот и сам был из московских рабочих, а начальство, напуганное слухами об аресте Мрозовского и прочих военных, второй день в казармах не показывалось.
И вот - тот самый красностенный кирпичный барак, через порог которого когда-то переступил Андрей. Двухъярусные нары, сотни наголо остриженных голов, горящие любопытством глаза. Речь мамки, запавшая Пашке в сердце, как огненные слова тех листовок, что читались на проводах Андрея. Мать говорила и, сама того не замечая, плакала.
- Сыночки вы мои миленькие! Андрюшеньки! Где он, моя кровинка ненаглядная, не знаю, не ведаю! Но неизбывной болью болит мое сердце по тебе, Андрюшенька! Всю бы свою кровь каплю за капелькой отдала без единого стона, лишь бы ты живой и невредимый вернулся. Анютка твоя светлокосая вовсе извелась, измаялась, ожидаючи. Сыноньки вы мои милые! У каждого из вас и матери, и сестры, и любушки где-то есть, ждут они вас не дождутся, по одиннадцать да двенадцать часов на фабриках маются. А кто в деревне, те на себе вместо лошадей пашут... Генералы да офицеры мордуют вас тут, к расстрелам и каторгам за сопротивление приговаривают, казнят лютыми казнями, на горе солдаткам да матерям, детишкам вашим, у кого есть... Вчера какой день был! Я вот про себя скажу. Я шинельки вам да гимнастерки на Голутвинской мануфактуре изо дня в день шью. И на кажной шинельке моя слеза отпечатанная, моя печаль и боль в кажном шве, в кажной складочке. Измаялись мы, изголодались до края... Ужели же вы, сыноньки мои милые, нынче иль завтра по приказу начальников выйдете супротив народа с ружьями и станете убивцами жен и матерей ваших?!
Пашка слушал мать и сглатывал подступавшие к горлу слезы. Потом шнырял между нарами по казарме и рассовывал под серые одеяла и набитые соломой подушки отданные ему Люсик листовки...
Начальство встретилось им уже на выходе, у ворот. Полковник в посеребренных погонах, усатый и злой, сопровождаемый двумя чинами поменьше, остановил Люсик и ее спутников грозным окриком:
- Кто такие? По какому праву?!
Ответила Люсик:
- Это мать одного из ваших солдат, господин полковник, и ее сынишка. Приносили передачу, продукты и махорку. На казенных харчах не разжиреешь, ваше благородие!
Полковник с ног до головы осмотрел всех троих, а особенно пристально Люсик.
- А вы здесь при чем, сударыня? Вы по какому праву?
- Я из Красного Креста, ваше высокоблагородие! До нас дошли слухи о повальных заболеваниях в подчиненных вам казармах, и мне поручено проверить...
- Документы!
- Пожалуйста!
Покусывая ус, полковник читал удостоверение, напечатанное в подпольной мастерской, поглядывал поверх листка на Люсик.
- Сами кто таковы?
- Студентка Коммерческого института, ваше высокоблагородие! Дворянка. Армянка. Из Тифлиса. Что еще вас интересует, ваше вы-со-ко-благородие?
- Что вами обнаружено в казармах? - возвращая удостоверение, тихо спросил полковник.
- Мириады клопов и вшей, ваше вы-со-ко-благородие! И тысячи голодных, измученных муштрой солдат! Обнаружены заболевания цингой и дизентерией. Учтите, за вспышку эпидемических заболеваний отвечать придется вам, ваше вы-со-ко-благородие господин полковник.
- Ступайте!
Дома Пашка был удивлен необыкновенной разговорчивостью всегда скупого на слова отца.
- Ну вот, Павел! - сказал Андреич с каким-то даже торжеством. - Ты по малолетству еще не можешь встать в общий наш рабочий ряд. А меня кузнецы да молотобойцы посылают завтра на собрание Советов в здание городской думы. Может, нам и удастся вытребовать кое-что у михельсонов, гейтеров да бромлеев! Эх, свалить бы их с наших плеч совсем долой. А фабрики да заводы - рабочим!
- Андреич, дорогой мой, что говоришь?! - вмешалась мать. - Да ведь это их имение, имущество! Мы же с тобой чужой копейки никогда не ухватили, не зажилили!
- А сколько моей и Андрюхиной крови в михельсоновские заводы из наших ран да царапин вылито? Можешь счесть, мать?!
- Так все равно чужое, Андреич! Несправедливо же!
- Эх, мать! - отмахнулся кузнец. - Справедливо - несправедливо! Ты сравни! На них, - он ткнул кулаком в потолок, - самая дорогая одежа, а на нашем Пашуньке заплаток не перечесть. Эдак-то справедливо?
Засыпая, Пашка вновь видел, будто наяву, как солдаты обнимают его мамку в Хамовнических казармах и кричат десятками голосов: "Спасибо тебе, мать, спасибо!"
21. "ДЫРКА ОТ БУБЛИКА"
Так закрутилась по Москве небывалая праздничная карусель. Стемна дотемна на улицах и площадях толпился народ. Рабочие пели запрещенные песни, обнимались и целовались, размахивали красными флагами.
Гадали о будущем, прикидывали и так и этак: а что же дальше? Куда она повернет, жизнь? Без работы да без торговли, без денег, без лавок и магазинов не проживешь!
Ни городовых, ни приставов не видно, попрятались по теплым углам. Тоже, видно, в завтрашний день заглядывают. Да им что?! У них по кладовкам да подвалам на годы всего запасено. Случится нужда, с черного хода к любому лавочнику сунутся, тот выручит. Ворон ворону глаз не выклюет!
Еще одно возмущало Пашку. Дни революции он считал своим, рабочим праздником, а к нему нахально примазываются и прочие, вроде Ершиновых. Некоторые из них, разодевшись, словно на рождество или пасху, тоже разгуливают по улицам: купеческие, приказчичьи и чиновничьи семейки. "Ну им-то какая радость?! - недоумевал Пашка. - Царь для них был главной опорой, не зря называли "надежа-государь"! Ишь вырядились: народ посмотреть и себя показать. У самих, наверно, поджилки трясутся: как бы неправедно нажитое не отобрали!"
Но эти мысли не омрачали Пашкиного торжества. Разгуливал он в эти дни все в той же старой Андрюхиной брезентовке, хотя по настоянию матери надел под нее новую сатиновую рубаху. "У всех, сынонька, праздник, сказала она, - а мы хуже других, что ли?"
На второй день он забежал в столовку, заглянул в "красную": а вдруг что-нибудь нужно помочь Шиповнику?
К его радости, Люсик оказалась в столовой, писала письма о событиях в Москве на далекую свою родину. Она тоже обрадовалась Пашке.
- Как же получается, Шиповник? - с недоумением спросил он, подсаживаясь к столику. - Царя прогнали, кричат: "Республика!", а все как было, так и осталось. Почему это?
- Да, многое осталось по-старому, Павлик, - согласилась Люсик. - Но это временно. Потому что республика пока не рабочая, а буржуазная. Костя Островитянов горько шутит: "Буржуям - бублики, а рабочим - дырки от бубликов! Вот что такое буржуазная республика!"
- А когда же наша?
- Скоро, Павлик! Очень скоро!
- А что значит рес-пуб-лика? - спросил еще Пашка. - Какое-то слово нерусское, непонятное...
Люсик пристально всмотрелась в Пашкино лицо.
- Вспомни, Павлик, как называются люди, которые собираются в театре, в синематографе, в балаганах на ярмарке?
- Ну, как... зрители, толпа... публика.
- Молодец! Именно публика! А "республика" это два латинских слова: "рес" - значит "дело", а "публика" - "народ". А в целом что?
- Выходит - дело народа?
- Да, Павлик! - кивнула Люсик. - Республика - дело народа!
- Но разве народ это они, буржуи? А мы? Мы не народ? Почему сейчас их республика?
- Конечно, рабочие - самая главная часть народа, Павлик! Но богатые отнимают у рабочих не только время, силы и плоды их труда! Вот даже святое слово украли! Но это не надолго, Павлик!
Пашке давно хотелось прочитать Люсик свое стихотворение про кузнецов, да все не выдавалось случая. Сейчас они одни, никто не мешает. И он осмелился.
- У меня, Люсик-джан, почему-то в голове сами собой стихи складываются... Про жизнь, про работу, про все...
- Ну, прочитай мне, Павлик!..
Пашка смутился.
- Знаете, Шиповник, не все получается, как надо. Вот, к примеру, про нашу с батей работу, про кузнечную... Никак не выходит дальше...
- А вдруг я помогу?
- Не знаю... - замялся Пашка. - Ну, ладно... слушайте, как я сочинил...
Я - железный кузнец, и кузнец мой отец.
Мы шуруем вдвоем, мы железо куем,
Нашу силу свою мы ему отдаем,
Чтоб Андрюха в бою...
И замолчал, теребя на коленях шапчонку.
- Вот пока и все. А дальше как? Чтобы Андрюха в бою этим железом убивал немецких солдат? И может, Люсик-джан, тот немецкий солдат - тоже кузнец, а? Ведь это неправильно!
Люсик обняла Пашку за плечи.
- Ах, Павлик, Павлик! Дорогой ты мой железный кузнечик! Как тебе необходимо учиться!
Пашка насупился, отстранился.
- Ты рассердился, Павлик? - удивилась Люсик. - За что?
- Не называйте меня кузнечиком, Шиповник! Так ершиновская Танька в насмешку обзывает! Я не кузнечик, я кузнец!
Снова Люсик засмеялась:
- Ну, прости, Павлик! Больше не буду!.. А стихи запиши и принеси мне, вместе подумаем. Хорошо?
- Ладно! - обрадовался Пашка и вздохнул с облегчением. - Мне ведь, Люсик-джан, и про многое другое писать хочется... Пролетят голуби, прокатится в небе гром...