И ещё он очень полюбил теперь, если предоставлялась такая возможность, подолгу сидеть на лавочках — в университетском дворе, в сквере у Большого театра, в Александровском саду… Но особенно часто сидел он теперь у себя в скверике на Неглинной, недалеко от своего дома. Этот сквер посреди улицы и днём-то бывал обычно пуст, хотя по обеим сторонам его всегда бурлил оживлённый людской поток, а по вечерам, тем более после одиннадцати, в нём и вовсе не было, как правило, ни души: сиди, отдыхай, размышляй в своё удовольствие, благо торопиться никуда не надо, время у тебя есть… В полночь часть фонарей на Неглинной отключали, и тогда, особенно если ночь была безлунной, сквозь блеклое марево тусклого, размытого света, с наступлением темноты повисавшее над городом, потихоньку, понемногу начинали пробиваться звёзды — далёкие, редкие, еле видимые отсюда, с земли. Он откидывался на спинку скамейки, вытягивал поудобнее ноги, задирал голову вверх — хорошо, тихо вокруг, пусто, никого… Как говорил Кант? Две вещи в мире достойны удивления: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас… Так? Кажется, так. Или почти так…

Да, приходится, к сожалению, признать, что со звёздным небом над головой ему всё-таки не повезло: прожил всю жизнь в городе, с малых лет, и, по существу, толком-то и не видел его никогда. Помнится, уже в зрелые годы однажды ночью на берегу Амура, под Хабаровском, куда его послали тогда читать лекции, он страшно удивился, увидев вдруг чуть не первый раз в жизни над собой звёзды в кулак величиной — по всему небу, от края до края, да так близко, что, казалось, можно было достать до них рукой… Надо же! Оказывается, Млечный Путь действительно есть, всей своей серебристой дорогой, а ведь было, всегда где-то там, внутри, было такое чувство, что это всё выдумки, что на самом-то деле ничего такого и нет, что это всё одни стихи…

А вот насчёт нравственного закона — это уж, пожалуй, по его части. Всё, о чём он когда-либо размышлял, всё это, если разобраться, всегда было, в сущности, об одном: как человеку жить, чтобы не мешать другим и чтобы никто не мешал ему… Кант, конечно, думал о Боге. Но не в Боге здесь дело, нет, не в Боге — в нас самих… Зачем вообще человек придумал себе Бога? Разве нельзя было обойтись без него? Конечно, это узда, иногда — очень крепкая узда, но разве своими собственными силами, без апелляции к нему и к жизни за гробом, человек не мог и не может обуздать себя и других? Откуда это известно, что нравственный закон дан ему свыше, а не является его собственным достоянием, не зависящим ни от кого и ни от чего?.. Достоевский вон всё печалился: как же так? Если Бога отменят — что тогда? Тогда, значит, всё дозволено, никакой узды? Но, Фёдор Михайлович, вы ведь опять о подотчётности, опять о начальнике, который ставит вам плюсы-минусы и разные другие там галочки в вашем личном досье. А без него мы с вами что же: так, букашки, ползающие где-то там, внизу, и больше ничего? Если вдуматься, то зачем он нам с вами, ещё один начальник? Разве мало их и без того?.. Мать, когда ребёнка грудью заслоняет от смерти, — разве она оглядывается на него, на этого начальника? А простая житейская вещь — старика задеть, толкнуть его? Какой ты ухарь ни будь, а всё равно вроде бы неловко — это что, тоже свыше, тоже от него? Значит, есть всё же в нас, без всякого напоминания извне, что-то такое, что сдерживает человека?

Конечно, можно возразить: всё это зыбко, шатко, неверно, у одного это есть, у другого этого нет… Всё это так… Но если вы мечтаете о грядущем в веках безначалии и всеобщем согласии, то приходится признать, что никакого другого фундамента под этим нет и не может быть… Бог, как известно, не вмешивается ни во что: если прошлое чему-нибудь и учит, так только тому, что он давно, может быть, ещё с самого начала, предоставил нам устраивать нашу жизнь самим, как хотим… А если так, то нет никакого другого пути, кроме как понемногу, не торопясь, из поколения в поколение укреплять этот шаткий фундамент: где проповедью, где силой, а где и обращением к человеческой выгоде — не дурак же человек, в самом деле, чтобы когда-нибудь её не понять… Тоже ведь способ, ничем не хуже любого другого… И, конечно же, гарантии… Прочные, повседневные гарантии, уходящие корнями в самую толщу жизни, так, что их потом уже не выдрать никому и ни за что… Чтобы человек, если раздастся вдруг ночью громкий стук к нему в дверь, не испугался, не окаменел от ужаса, а всего лишь удивился: как это так? Кто посмел?.. На это — на создание гарантий — нужны поколения, может быть, многие поколения, но кто после всего того, что было в истории, может указать более короткий и более лёгкий путь? Нет его, этого другого пути, кроме как кирпич к кирпичу, камешек к камешку, и, может быть, даже без надежды увидеть своими глазами хоть какой-нибудь, хоть самый крохотный конечный результат…

Конечно, далеко не всегда, когда он сидел так, — тихо, один, никому не мешая, — его заносило в такие заоблачные выси. Думал он и о себе, о своей практически уже прожитой жизни, о жене, о дочерях — что их ждёт, как они будут жить… Вот и Татьяне тоже скоро пятьдесят, и более половины из них прожито рядом, бок о бок с ним… Интересно, как она, жалеет, что судьба связала её именно с ним, что всё сложилось именно так, а не иначе? Или тоже, оглядываясь назад, признаёт, что всё, в общем-то, и не так уж плохо было, и всё, что отпущено человеку, было и у них? Пусть иногда и скупо, по минимуму… Но ведь могло бы и вообще не быть? Это-то тоже надо ценить… «В каждой луже запах океана, в каждом камне веянье пустыни…» Нет, наверное, всё-таки жалеет иногда: человек она деятельный, активный, такие всегда ценят явную, видимую удачу, а какие такие уж особенные удачи за все эти годы были у них? Не было никаких особенных удач, по крайней мере таких, о которых соседи могли бы сказать: вот, повезло человеку, молодец, высунулся, выдвинулся вперёд, того и гляди, если и дальше так пойдёт, будешь ещё первым здороваться с ним на лестнице, улыбаться, шляпу снимать… Что у них с ней есть? Чего они добились в жизни? Квартира — от родителей, мебель дрянная, пара камушков у Татьяны в ушах — так это тоже от матери покойной: сумела, сообразила купить, когда это ещё всё шло, что называется, ни за грош… Ну, сервиз ещё есть роскошный, майсенский, на двенадцать персон — так это тоже отец когда-то привёз… Ещё лампа старинная, бронзовая, ковёр на полу, столовое серебро, один, но настоящий Нестеров на стене — дед, говорили, когда-то с ним дружил… Всё? Всё…

Нет, как же, — не всё! Очень даже не всё… А гордость его, его библиотека, которой по нынешним временам цена, наверное, миллион? Миллион, конечно, не миллион, это так, для красного словца, но если продавать, да ещё не оптом, а по томам, то тысяч тридцать-сорок, наверное, потянет, а то и больше. Всё-таки не шутка — почти пять тысяч томов, и каких томов! Плутарх, Марк Аврелий, Моммзен, Карамзин, Соловьёв… Профессиональная литература… А изящная словесность? Кого из значительных авторов у него нет? Все есть. И тут уж не дед, не отец — всё, что было у них, погибло в войну. Это не они, это он сам… Сколько времени, сколько денег он потратил за свою жизнь, чтобы собрать эту библиотеку!.. И в юности, и в зрелые годы… Да и сейчас… Собственно говоря, кроме сидения по вечерам в одиночестве на лавочке, только одно развлечение всерьёз и осталось теперь у него — это ежедневные его визиты в два букинистических магазина, один в «Метрополе», другой рядом же, у Китайгородской стены: авось с чем-нибудь и повезёт… Конечно, теперь уже рынок стал далеко не тот, как в былые времена, когда в книжках мало кто понимал. Теперь охотников за книгами развелось, наверное, больше, чем самих книг, и, кроме дряни, на полках даже и в этих магазинах обычно не стоит ничего. Но иногда девочки за прилавком, состарившиеся у него на глазах и теперь уже не годы, а десятилетия знавшие его, нет-нет, да и вытаскивали для него откуда-то из-под низу что-нибудь интересное и не очень дорогое. И не за какую-то там особую мзду, а просто так, потому что и он уже давно был как бы частью их жизни и, хотя они никогда не говорили ему этого, им тоже, наверное, стало бы хуже жить, если бы он вдруг перестал каждый день к ним ходить… Нет, правда, зря клевещут на них: ну, букетик фиалок когда, если они, эти фиалки, попадутся где-нибудь по пути, ну, лишняя улыбка, ну, пара фраз о том, о сём… Так постепенно всё оно и шло, из года в год… И вот — собралось…

Таких библиотек, как у него, в Москве, наверное, раз, два и обчёлся! Жаль, если её растащат когда-нибудь по кускам, когда их с Татьяной уже не будет. Очень жаль… Хорошую библиотеку надо ведь создавать поколения три-четыре, не меньше… Но что поделаешь? Уйдут они с Татьяной — придётся дочерям её делить… Впрочем, почему обязательно делить? На кой чёрт она, по совести говоря, Ларке и её этому футболисту с чёлкой в два пальца на лбу? Парень он, конечно, неплохой, инженер как инженер, не хуже и не лучше других. Но уж ему-то это действительно ни к чему… Получат свою долю — и сейчас же продадут, мебель себе новую купят, или машину, или катер, или ещё там что-нибудь… Нет, так нельзя. Непорядок. Надо будет позаботиться об этом уже сейчас. Мало ли что… Первым делом надо составить завещание и всё в нём точно оговорить — кому что. И нечего бояться этого слова — завещание. Не нами это выдумано, не нам это и отменять. Весьма полезное установление в человеческом общежитии, если, конечно, не разводить ненужных соплей… Находясь, так сказать, в здравом уме и трезвой памяти… Ларке отказать майсенский сервиз — дорогая вещь, как никак, девятнадцатый век. Столовое серебро, лампу — они тоже стоят, небось, немалых денег, ещё там что-нибудь… Хватит ей, в обиде не будет, должна же понимать… А Нестерова и всю библиотеку — Верочке, и наказать, чтобы ни за что не продавала, что бы ни случилось в жизни, пусть хоть до последней нищеты дойдёт. Да ей и не надо ничего наказывать — такая не продаст, такая будет цепляться за них изо всех сил, можно не сомневаться — и внукам передаст… Если, конечно, всё вообще когда-нибудь не провалится в тартарары…

Ах, нет… Нет, голубчик, Александр Иваныч… Погоди, не торопись… Насчёт Нестерова и майсенского фарфора — не торопись… Как бы не пришлось тебе, дорогой мой, в самом скором времени тащить их в комиссионный. Очень в скором времени… Тоже мне, видишь ли — разговорился! Устоялась жизнь, определилась окончательно, никаких значительных перемен в ней больше неоткуда ожидать… Никаких? Это смотря какие перемены! И что из них считать за значительные, а что нет… Посмотрим, дорогой мой, что ты запоёшь через год, если всё то, о чём говорил третьего дня декан факультета, окажется всё-таки реальностью… И посмотрим, как ты будешь рассиживать по вечерам на своих этих лавочках, задрав свою многодумную голову ввысь…

Два дня назад его пригласил к себе декан факультета, его бывший однокурсник… Фронтовик, служака, самой природой, видимо, созданный для административной работы и потому всегда что-нибудь да возглавлявший, сколько он его ни знал, вот уже почти тридцать лет… Беседа была недолгой, но, надо сказать, весьма содержательной… Весьма…

— Александр Иваныч… Я вот что… Я вот о чём хотел тебя предупредить, — сказал ему декан. — В министерстве считают, что мы в нашем учебном процессе слишком уж увлекаемся классикой… Слишком мы мало… Недопустимо мало уделяем внимания современности… Не тому, понимаешь ли, мы с тобой учим, не так готовим! И не тех… Судя по всему, предстоят серьёзные перемены. И без сомнения они достанут всех нас. Весь факультет… Поручено пересмотреть все учебные планы и курсы. Избавиться от всего, что лишнее, что устарело… Думаю, Саша, это не минует и тебя. Никак не минует… Средневековье и так читается в общем курсе. А ещё и целая специализация, целый твой спецкурс, с десяток человек в каждом выпуске, специализирующихся по древнему Китаю… Слишком большая роскошь по нынешним временам! Недопустимая, считают, роскошь… Никому теперь, как выясняется, всё это старьё, понимаешь ли, не нужно… И боюсь, Саша, что ты со своим спецкурсом первым пойдёшь под нож… Так что ты меня пойми. Правильно пойми… Я не хочу, чтобы эти перемены застали тебя врасплох… На факультете тебя ценят, уважают, студенты тебя любят… Но ничего не поделаешь — придётся приспосабливаться, старик. Министерство нам не переспорить… Время у нас ещё есть, и при твоей квалификации, твоём-то опыте — неужели ты за полгода, да нет, даже больше — считай, за девять месяцев не подготовишь какой-нибудь новый спецкурс? Что-нибудь поближе к современности?.. Вот, кстати, хочешь — возьми Гоминьдан и другие их буржуазно-демократические партии? От начала и до сегодняшнего дня? Ведь у нас это толком-то и не читает никто. А тема большая, серьёзная тема… А, Саша? Подумай… Прошу тебя, подумай. Подумай — и скажи мне… И не откладывай особенно. Время хоть и есть, но ведь сам знаешь как: не успеешь и оглянуться… Всё понятно, старина? Понятно? Ну, тогда пока… Извини, у меня, к сожалению, в приёмной ещё народ сидит…

— Ну, и что ты думаешь делать? — спросила его Татьяна, когда он, естественно, в тот же вечер сообщил ей об этом разговоре с деканом. — Ввяжешься в новое дело? Или плюнешь на них?

— Не знаю, Танюша. Не знаю, друг мой… А как хочется плюнуть! Как хочется, если бы кто знал…

— Ну, и правильно! Плюнь, Саша… Не расстраивайся… Плюнь… Переживём…

— Плюнь? Ты правду говоришь?

— Правду… Правду, Саша… Всю жизнь ты жил этим… Столько сделал, столького достиг… И вдруг — нате вам! Всё, что было — всё это, что же, как говорится, псу под хвост?

— А жить будем на что? Ты об этом подумала?.. Пока-то я ещё пристроюсь где-нибудь… И переводы мои не идут… И рукопись… И рукопись — ты же знаешь… Что тебе говорить…

— Проживём… Проживём, Саша! Не бойся. Как-нибудь проживём… Какое-то время я вас всех прокормлю… Левой работы наберу, подсократимся… Может быть, и что-нибудь продадим… А потом, даст Бог, и ты что-нибудь найдёшь… Только такое ищи, чтоб вечера были свободные… Просидел ты, Саша, всю жизнь в библиотеке — ну, так и сиди в ней до самого конца! Кто знает… Кто знает: может, функция у тебя в жизни такая — там сидеть?

Н-да… Функция… Так, значит, функция, говоришь? Занятная мысль, ничего не скажешь… И не кем-нибудь ведь высказанная — тобой… Тобой, у кого, небось, всю жизнь эта функция вот где сидит… Что ж, это правда. У всех, наверное, своя функция… И у него… И у него тоже функция… Татьяна права… Да-да, функция, именно функция, чёрт побери! Пусть даже для кого-то это и слишком громко звучит… Сколько поколений нужно, чтобы хоть как-то восполнить ущерб от всех этих побоищ последних десятилетий, чтобы восстановить накопленное веками, не дать ему исчезнуть совсем? И кто это должен делать? Кто, позвольте вас спросить?.. И если не будет таких, кто готов всю жизнь просидеть в библиотеке ради того, чтобы на полках у читающих людей стояла ещё одна книга… Из тех, что должны там стоять во всякие времена и при всяком устроении… Что тогда?! Конечно, нельзя исключать возможности того, что в один Богом проклятый день всё в мире вообще исчезнет, превратится в пепел, в дым… Но если этого не произойдёт, если всё будет так, как уже было в истории, и не раз — кто-то же должен это всё восстановить?

Было! Всё было, дорогие мои… Был, например, император Цинь Ши-хуан, который, как известно, велел закопать живьём всех учёных, уничтожить все книги Конфуция, где бы они ни находились, чтобы получить вместо мятущегося, непослушного народа какое-то новое сырьё и на этой основе вырастить какого-то нового человека, свободного от всякого груза прошлого, от всяких традиций. И что же?.. Да и зачем лезть так далеко? Был Гитлер. Был Сталин. Был Мао… Ну, переломали все пальцы Лю Ши-куню, выбросился, говорят, парень из окна, нет его теперь. Но значит ли это, что китайцы могут жить без него? Нет, судя по тому, что там сейчас делается — и они не могут. Нет этого парня, который так превосходно играл тогда Листа — тем хуже для них. И, кажется, сейчас даже самые горячие, самые невежественные головы там начинают осознавать, что это плохо, если его нет. Если хотите, и в экономике-то у них всё так долго шло наперекосяк именно потому, что его нет. Да-да, именно потому… И если им суждено жить, они это восстановят, вот увидите — восстановят, не могут не восстановить. А вы говорите: не так жил, не то делал, не туда всю жизнь ходил… Моя задача, дорогие мои, достаточно проста, но она моя задача, и никому другому, кроме меня, её не решить. Моё дело, мои книги, мои дочери. Всё? Всё. Немного? Может быть, и немного. Но и то — откуда посмотреть… Выгонят из университета, говорите? За ненадобностью?.. Да, выгонят… Скорее всего выгонят… Что ж… Наверное, и это придётся пережить… Вот только из жизни, дорогие мои, теперь меня не выгонишь! Всё — теперь уже не выгонишь. Время это прошло… Прошло! И как бы кому ни хотелось, назад его уже не вернуть…

Да, всё это так… Всё это так, конечно… Один вот только вопрос… А выдержишь ли, Александр Иваныч? Выдержишь?.. Выдержу… И это выдержу… Я всё выдержу… Мне недолго осталось… Я всё выдержу, клянусь…


Прозвенел звонок. Пора было уходить. Горт собрал книги стопкой, протёр платком запотевшие отчего-то очки, но перед тем, как окончательно подняться, всё же задержался взглядом на верхнем листке блокнота, так и пролежавшего без дела весь вечер у него перед глазами. На листке, как и несколько часов назад, было написано только два слова — те самые «засыпая» и «заметая», о которые он споткнулся ещё вчера и дальше которых потом так и не пошёл… Да, пропал вечер. Пропал… А впрочем, может быть, и не пропал… Нет, «засыпая» всё-таки точнее. Давай-ка, брат, это «заметая», чтобы больше уже не возвращаться к данному вопросу, зачеркнём… Так всё-таки хоть какой-нибудь, а результат… А? Как ты считаешь? Ведь есть же результат? Есть, конечно, есть… Скромный, конечно. Но всё же уже кое-что.

Когда он спускался вниз по мраморной лестнице, кто-то попрощался с ним, и опять он не успел сообразить — кто. Но на самой нижней ступеньке лестницы, уже почти перед контролем, его вдруг осенило: Лёля! И поздоровалась тогда, в начале вечера, с ним на лестнице тоже она. А он и тогда, и сейчас даже ответить-то толком не успел… Ах ты, Господи! Дожил, нечего сказать. Позор!.. Конечно, они давно уже редко общались друг с другом; так, подойдёт иногда к её столу, когда она дежурит, поговорят немного о разных пустяках, или же она, проходя по залу, где он сидит, приостановится у него за спиной, положит ему руку на плечо, улыбнётся, спросит, как дела… Что ж… Что было — то было. У неё теперь муж, семья, и, судя по тому, как она выглядит в свои почти пятьдесят, ей неплохо живётся… Но такого, чтобы он не заметил её, не поздоровался? Нет, этого ещё не было никогда… Ах, нехорошо, Александр Иваныч, нехорошо… Совсем нехорошо… И никакое это не оправдание — задумался, заботы, дела…

Пока он сидел в библиотеке, похолодало. Моховая и Манеж были покрыты свежим, только что выпавшим снегом, до того чистым, что на него больно было даже и смотреть. Лишь чёрные следы от машин, пересекавшие Манежную площадь из конца в конец, говорили о том, что асфальт под снегом ещё мокрый, что зима ещё как следует не легла, что только начинался декабрь. Всю дорогу, пока он шёл от Моховой до своей Неглинной, снег продолжал идти — густо, хлопьями, медленно кружась и оседая на спинах прохожих, на лицах, на изогнутых длинношеих фонарях…

— И засыпая след времён,

Снег падал с вышины…

Да, так будет лучше… Засыпая след времён… Засыпая всё, что было, что есть и что, может быть, будет, а может быть, и не будет никогда.

Был конец 1979 года. Начиналось десятилетие 80-х годов.

Загрузка...