Из окон казармы видны орудия в маскировочных чехлах. На них садится снег, ласковый, легкий и пушистый.
Стоит только взглянуть на белые пушки, сразу становится холодно. А каково прикасаться к ним?
Осинский пушек не видит. Они за забором. Ему видна только пустынная ночная улица, занесенная снегом.
Очень холодно, и хочется спать. Это плохо: он ведь только что заступил на пост.
Ему еще повезло. Пост у штаба считается самым легким.
Левка зевнул, поежился, передернул плечами, крепче сжал в руке винтовку. Совсем вымотали учения! А по вечерам еще нужно дежурить, перечерчивать схемы, готовить рабочие карты. И сегодня, после возвращения из караула, придется немного почертить. Просил сам командир батареи, лейтенант Горлунков.
Левка снова зевнул, следя за медленным полетом снежинок...
Снег шел весь декабрь, январь, февраль... Давно уже полк покинул Коломну, стоял под Тулой, отправился было на Сталинград, и вдруг по дороге срочный приказ:
«Артиллерийскому истребительному противотанковому полку Резерва Главного Командования расквартироваться в военном городке в Рязани».
Цель — освоение новой техники. Вместо «сорокопяток» — семидесятишестимиллиметровки. Отличные пушки!
Дверь штаба отворилась, и из нее вышел лейтенант Снежков. Они недружелюбно посмотрели друг на друга.
«Интересно, куда это он на ночь глядя попер? — подумал Осинский. — В штабе еще работают... Ишь, вышагивает, проклятый! Сверток какой-то под мышкой тащит. Наверное, хлеб и сахар. Будет выменивать, гад!»
Все солдаты не уважали и не любили лейтенанта Снежкова. Карьерист он и самодур. Каждый солдат испытал на себе эти качества Снежкова, и ефрейтор Осинский тоже.
Не раз сталкивались Снежков и Осинский, и всегда Снежков использовал свое положение старшего по званию и всячески унижал Осинского.
А недавно произошло следующее. Снежков дежурил по полку. Осинского назначили охранять самый дальний склад боеприпасов. Вечерело. Выл ветер, мела поземка. Осинский увидел Снежкова.
— Стой, кто идет?
Снежков молчал. Шел прямо на Осинского.
— Стой, кто идет?
Лейтенант ничего не ответил. Осинский щелкнул затвором.
— Стой, стрелять буду!
— Я те выстрелю, мать твою!..
Осинский выстрелил вверх.
— Ты что, обалдел? Это же я, Снежков, дежурный по полку! — И снова матом.
— Ложись! — крикнул Осинский. — Застрелю, как собаку!
Испугался Снежков. Лег, крикнул:
— Ты, психа! Сейчас же вызывай начкараула!
— Не слышно будет! Пурга! Лежи давай! Сам психа!
Лейтенант Снежков пролежал на снегу лицом вниз довольно долго. Стало совсем темно. Пришла смена. Осинский доложил. Снежков идти пешком отказался:
— Несите меня. Несите прямо в санчасть! А его, сукина сына, на губу! Он меня обморозил!
Осинского отправили под арест. Минут через двадцать привели к командиру полка.
— Что натворил? Докладывай!
Осинский доложил. Подполковник еле заметно улыбнулся, приказал:
— Из-под ареста освободить. Действовал правильно. Все по уставу. Можешь идти! Снежков где? Все еще в санчасти? А ну-ка ко мне его! Живо!
С тех пор Снежков люто возненавидел Осинского.
...Веки слипались. Левка заставил себя широко раскрыть глаза, энергично затряс головой.
«Ну, до чего же хочется спать! Вот горе-то!.. Нельзя спать, нельзя!» — уговаривал себя Осинский. Но глаза слипались, голову тянуло вниз, болела шея. Подбородок то и дело утыкался в грубую, холодную шинель на груди... Как и чеховской Варьке, ему казалось, что лицо его высохло и одеревенело, а голова стала маленькой, словно булавочная головка...
Он снова встрепенулся, больно ударил себя кулаком в бок, в ребра, с силой протер глаза. Казалось, в них насыпали песку.
«Я должен на чем-то сосредоточить внимание, напрячь мысли, что-то начать вспоминать. Иначе точно засну...»
И он вспомнил бой под Тулой, вспомнил, как прямо на пушку двигался танк.
— Танк! — с ужасом закричал кто-то рядом.
Осинский прижался к окуляру прицела, одеревеневшими, дрожащими от волнения руками схватился за маховики.
— Огонь!
Он тут же нажал на спуск. Пушечка резко дернулась назад. Тугой каучуковый наглазник больно ударил в переносицу. Резко запахло пороховым дымом.
— Перелет! Перелет! — в страхе кричит мариец Иван Иванович.
— Прицел семь! — хрипло приказывает командир.
«Бу-бу-бух! Бу-бу-бух! Бу-бу-бух!» — снова и снова бьет пушечка.
Она даже подскакивает на колесах. Но усилия тщетны. Перелет. Перелет. Недолет. Танк приближается. Его длинная пушка, похожая на вытянутый хобот слона, уверенно нащупывает цель.
Новая беда: снаряды кончились.
— В ров! За бутылками! За гранатами!
Из ровика видно, как танк с ходу наваливается на оставленную сорокапяточку и с ожесточением начинает крутиться на пушке, вминает ее в землю...
«Это я не сплю... Так, точно так все и было... Именно так...»
Он на секунду поднимает отяжелевшие веки, видит темную улицу и тут же снова закрывает глаза, отметив с радостью:
«Не сплю... Не сплю ведь... Как тихо на улице... Как много снега... Что это так громко тикает?.. Ах, это мои часы — подарок Сандро Дадеша... Мировой парень!.. Где-то он сейчас? Где Волжанские?.. Володька... Милый Володька... Николай... Марина...»
Он снова прислушивается к ходу часов.
«До чего громкий ход... Небось, вся улица слышит... Верно говорил Сандро: ни у одних часов нет такого хода...»
Он вспомнил, как с силой швырнул гранату, выглянул на бруствер... Целый и невредимый танк двигался прямо на ровик. Раздался вой снаряда, он пригнулся и почувствовал резкий удар в плечо... Сверху посыпались комья снега и земли...
И сейчас он чувствует удар по плечу. По плечу ударяют еще раз, потом начинают трясти...
«Что за чертовщина? Такого тогда не было... Я помертвел тогда, полузасыпанный, полуоглохший... А потом — Москва, госпиталь. Сплю, что ли?.. Нет, не может быть...»
Раскрыть глаза уже нет сил. А за плечо все трясут и трясут... И откуда-то издалека слышится:
— Вот он, ваш любимчик, товарищ лейтенант, полюбуйтесь!..
«...Это говорит Снежков... При чем тут Снежков?.. И Горлунков... Их не было тогда в ровике... Меня сейчас откапывать должны... Их не было тогда...»
Осинского снова трясут за плечо. Он ощущает на лице чье-то дыхание.
— А что ты, ефрейтор, здесь делаешь?
Осинский наконец открыл глаза, увидел Снежкова, Горлункова, начхима, двух писарей.
— Что ты, ефрейтор, здесь делаешь? — ехидно, не скрывая радости, снова спросил Снежков.
Осинский сжал правую руку.
Винтовки не было. Похолодело в груди. Земля заколыхалась под ногами...
Не сказав ни слова, он отстегнул новенькие погоны, снял с себя ремень, протянул все заметно опечаленному командиру батареи и, ссутулившись, направился в караульное помещение.
Знакомый часовой, дежуривший у входа, посмотрел на него с тревогой и изумлением. Пройдя мимо часового, он сел на табуретку у окна, неподалеку от пирамиды с винтовками. Командир батареи устроился за столом. Осинский старался не встретиться с ним взглядом.
Из казармы доносился чей-то громкий храп. Было жарко.
«Застрелюсь... — неожиданно решил Осинский. — Иного выхода нет... Пирамида рядом... Магазин полный... Встану, протяну руку, нажму на спуск... И все... Нет! Нет! Что это я? Я же комсомолец... Пусть судят... Я заслужил...»
Своим чередом шла смена караула. Солдаты, кто с сочувствием, кто с осуждением, кто просто с любопытством, смотрели в его сторону. Осинский сидел, ничего не замечая.
Издали послышались торопливые шаги. Дверь распахнулась, и вошел командир полка.
— Караул, смирно!
Осинский продолжал сидеть, ссутулившись, низко опустив голову.
«Уже утро... Уже новое утро... Может быть, последнее...» — подумал он, холодея.
Командир батареи доложил о происшедшем.
— Что ж... Ясно... — задумчиво произнес подполковник, потерев ладонью синеватую, побитую порохом щеку, и сел рядом.
От его новой, чуть поскрипывающей портупеи приятно пахло кожей. Он молчал, глядя на Осинского. Тот встретился с ним взглядом, перевел его вниз на сапоги подполковника, начищенные до блеска.
Было слышно, как за окнами солдаты скалывают скребками лед. Кто-то раскатисто захохотал. Потом прогромыхал грузовик. Подполковник медленно, в задумчивости, перекатывал по столу толстый граненый красно-синий карандаш.
«Сколько же еще можно молчать?.. Пусть заговорит... Я ко всему готов...» — подумал Осинский.
Подполковник отложил в сторону карандаш. Сказал наконец:
— Понял, Осинский?
— Конечно, — ответил тот едва слышно. — Если бы я мог не понимать, мне было бы легче.
— У нас сегодня полковое комсомольское собрание, — сказал подполковник лейтенанту. — Я бы поставил первым вопросом ЧП с Осинским, вторым — замену заболевшего комсорга.
Сказал и вышел, плотно притворив за собой дверь.
Собрание началось в полдень. Клуб был переполнен.
— Прошу слова! — звонко выкрикнул с места мариец Иван Иванович.
От волнения его лицо покрылось красными пятнами. Голос срывался. Он налил себе воды из графина, но пить почему-то не стал, отодвинул стакан в сторону.
— Только один пример, ребята, и Осинский весь как на ладони. Только один пример!
Голос срывался. Он взял стакан, отпил глоток. Потом продолжал:
— Он лежал в Москве, в госпитале. Ранение в плечо было тяжелым, вы все знаете. Когда его откопали без памяти, никто не верил, что он выживет... Я переписывался сперва с медсестрой, потом с ним. Когда я сообщил ему из Тулы, что мы вот-вот снова поедем на фронт, вы знаете, что он сделал?
Мариец перевел дух.
— Он сбежал из госпиталя ночью, через окно, не долечившись! И с забинтованным плечом вернулся в полк. Помните? Каждый ли так поступит? Я думаю, если по-честному, нет! И какой он смелый солдат, мы все знаем. Он уже награжден значком «За отличную артиллерийскую стрельбу». Он совершил большую провинность. Но, учитывая, что он всем своим прежним поведением доказал, как беззаветно любит нашу великую Родину, можно ограничиться выговором без занесения в личное дело! В крайнем случае — «губой»!
— Правильно! — дружно поддержали солдаты.
— Ишь, какие добренькие! — не выдержал и выкрикнул со своего места Снежков. — Да за это штрафбата мало! Шутка ли, уснул на посту!
Все повернулись в его сторону. Подполковник тоже метнул на него сердитый взгляд.
Следующим выступил командир батареи Горлунков. Он охарактеризовал Осинского как хорошего солдата и в заключение сказал:
— Если бы не этот проступок, я бы именно его рекомендовал вместо заболевшего комсорга. Какой Осинский солдат, вы все знаете. А вот все ли знают, что он в прошлом артист?
В зале оживились, закричали:
— Как — артист? Левка Осинский — артист?
— Да, оказывается, он артист цирка. Артист с тринадцати лет. Он рано лишился родителей. Воспитывался в детдоме. Случайно попал в бродячую труппу. Мотался с этой «дикой» бригадой по всей стране. Недоедал. Недопивал. Не раз хозяйчик бил его. Эксплуатировал. Вы слышали, я его в шутку иногда зову «пассажиром без билета»? А почему? Да потому, что был без прав, без места в жизни. Оборванный. Вшивый. Грязный. И не сломился. Стал человеком. Хорошим артистом. Он скрывал это. Как звали твоего коллегу, что ко мне заявился? — обратился командир батареи к Осинскому.
— Герман Резников. Только зачем вы об этом?
— Надо. Пусть все знают. Так вот, ребята, заявляется ко мне как-то этот Герман Резников. «Я слышал, что у вас в батарее Осинский?» «У меня, — отвечаю, — а зачем он вам?» «Я, — говорит, — назначен руководителем фронтового акробатического ансамбля, мне нужны люди». «Очень приятно, — говорю, — поздравляю с высоким назначением, только при чем тут Осинский?» «Он артист!» У меня, ребята, как и у вас сейчас, глаза на лоб! Осинский — и вдруг артист! Вызвал я его. Он сразу этого Резникова узнал, смутился. «Ну, потолкуйте, потолкуйте, ребята», — говорю и вышел... О чем они там разговаривали, не знаю, а только снова приходит ко мне этот Герман. «Повлияйте на Осинского! — говорит. — Я имею полномочия. Осинского запросто к нам в ансамбль зачислю, а он еще чего-то думает, не хочет, а мне позарез нужен «верхний» в пирамиду и трубач в оркестр». «Нет, — отвечаю, — пусть сам решает. У него своя голова». Через день обращается ко мне Осинский: «Разрешите на репетицию сходить?» Я его отпустил. А у самого, ребята, душа болит. «Не выдержит, — думаю, — в ансамбль запросится. Уговорит его этот Герман, черт бы его подрал! Жаль будет парня отпускать... А куда денешься?» Нет Осинского и нет. Я жду, нервничаю. Пришел он поздно. Бледный, взволнованный. «Ну, — спрашиваю, — репетировал свои пирамиды?» «Репетировал...» «И на трубе играл?» «И на трубе...» И таким грустным тоном сказал он это: «И на трубе...», — что, чувствую, уйдет, не может не уйти! «Что ж, — спрашиваю, — значит, будем оформлять твой перевод в ансамбль?» «Нет, — отвечает, — полк — мой родной дом. Только ребятам ничего не рассказывайте. Пусть не знают по-прежнему, что я артист. А на репетиции меня еще пару раз отпустите, пожалуйста, если можно...»
Через десять дней, вернувшись из-под ареста, Осинский вместе с полком выехал на фронт.
Осинский спал, завернувшись в шинель, неподалеку от пушки, на ярко-зеленой, прогретой августовским солнцем траве. Рядом было неубранное поле. Тяжелые колосья склонялись к земле.
Слева, у невысокого холма, стоял огромный, обгоревший «Тигр». Он осел набок, бессильно свесив покалеченный ствол.
Около танка валялся мертвый танкист в полусгоревшем френче, с серебряными черепами и розовым кантом на погонах и петлицах.
А неподалеку от огневой позиции покуривали командир батареи, несколько солдат-артиллеристов и какой-то пожилой пехотинец в выбеленной солнцем и ветром гимнастерке с поблескивающими на ней медалями.
— А хоть представили вас за «Тигра»? — помолчав, спросил пехотинец.
— Представили. Нас к медалям, сержанта Осинского — к «Звездочке».
— Трофей стоящий, — сказал пехотинец. — Как думаешь...
И он не успел закончить свою мысль, как в метре от него в землю врезался снаряд. И, казалось, только потом послышался зловещий, стремительно нарастающий звук.
— Ложись! — громко крикнул лейтенант Горлунков.
Осинский проснулся, метнулся к пушке, спрятался за стальное колесо. Остальные тоже попрятались кто куда: мариец Иван Иванович — в старую воронку от бомбы, лейтенант и пехотинец — в окопчик.
Распластавшись, Осинский старался как можно сильнее прижаться к земле, целиком вдавиться в нее.
— Ну, когда же? — не выдержав, тоненьким детским голоском выкрикнул из воронки мариец.
Но взрыва не последовало. Снаряд не разорвался.
— Подъем! Ложная тревога!
Солдаты поднимались с опаской. Иван Иванович вылез из воронки весь в известковой жиже.
— Ты совсем как наш цирковой клоун Роланд! — рассмеялся Осинский. — Только у того хоть одна бровь черная да уши красные, а ты весь белый.
К снаряду подходили осторожно, отряхивая с себя землю, негромко переговариваясь.
— Ничего себе, — шепнул и даже тихонько присвистнул Иван Иванович, сбросив на траву мокрую гимнастерку. — Восьмидесятивосьмимиллиметровый калибр! Приличная штучка!
— Да, считайте, что мы все в рубашках родились. Здорово повезло, — сказал лейтенант. — Ну, по местам, ребята, скоро начнется!..
Они направились к укрытию, но не сделали и десяти шагов, как послышалось пронзительное взвизгивание шальной мины. С хлюпаньем она разорвалась впереди лейтенанта.
Командир батареи пошатнулся, рухнул набок, начал медленно заваливаться на спину. Все кинулись к нему.
— Живы, Петр Ильич?
— Жив... Ничего... Не в первый раз... Отлежусь... — пытался шутить лейтенант.
Лицо его стало таким же белым, как у марийца, когда тот вылез из воронки с известью.
— Сообщите в санчасть! Машину! А пока пакеты сюда, пакеты! — крикнул Осинский, сбрасывая с себя шинель и наклоняясь над командиром батареи.
На перевязку ушло шесть индивидуальных пакетов. Иван Иванович быстро стянул с себя нижнюю рубаху, разорвал ее на широкие полосы и принялся перевязывать раненого. Кровь проступала алыми пятнами сквозь бинты, капала на сухую землю.
Едва только санитары унесли лейтенанта, как из-за большого холма послышался знакомый рев.
— По местам! Танки! — скомандовал Осинский.
Первым бросился к пушке мариец, так и не успев надеть гимнастерку. Незагорелая, впалая детская грудь его и тонкие, как у ребенка, руки были перепачканы кровью лейтенанта.
Не дожидаясь приказа Осинского, он поспешно схватился за тугую рукоятку и, открыв затвор, нетерпеливо повернулся к расчету.
— Скорее! Скорее!
Из-за большого холма уже видны были клубы пыли; тяжелый гул нарастал.
— Каску! Каску надень! — приказал марийцу Осинский, сам торопливо натягивая на пилотку старую, исцарапанную, чуть помятую по краям каску. От волнения он никак не мог застегнуть тоненький ремешок под подбородком. Наконец это ему удалось.
— Сейчас врежем! Подождите, гады!
Беспощадно палит солнце. Танков еще не видно, но они вот-вот появятся: все гуще растет туча пыли, все громче ревут моторы и гремят траки.
— Подкалиберным! — приказывает Осинский и одним глазом прижимается к прицелу.
Снаряд в патроннике. Лязгает затвор.
Самое неприятное — скрежет гусениц. От него внутри становится пусто и холодно, скребет в ушах, что-то переворачивается под сердцем, к горлу подступает тошнота, почему-то стынут зубы.
— Сейчас выползут!
Все полны тревожного ожидания. Соленый, липкий пот слепит Осинскому глаза, струйками стекает за ворот.
На миг оторвавшись от прицела, он быстро вытирает пот рукавом гимнастерки и снова припадает к прицелу.
— Идут!
Косяк рыжевато-серых танков похож на ползущих тараканов. Они гремят и грохочут, катятся в клубах пыли, набирая скорость. Нарастает железный гул, ползет по земле, стонет в поднебесье.
— Огонь!
Выстрелы тонут в общем грохоте и реве. Слева, справа и над головами с воем проносятся снаряды. Эхо не умолкает, разрастается, удесятеряет гул, звон, скрип, рев. Сотрясается воздух, дрожит земля.
— Огонь! Огонь! — кричит Осинский.
Полуоглохшие ребята стараются, не щадя сил. Задыхаясь, не закрывая ртов, они жадно глотают горячий, удушливый, горький от пороха и тротила воздух.
Осинскому плохо видно в прицел: горизонт то и дело исчезает за клубами порохового дыма и столбами земли. Космами висит пыль. До боли прижавшись к каучуковому наглазнику, он водит и водит маховиками, целится, нажимает на спуск, снова хрипло кричит:
— Подкалиберным!
Много танков уже горит, некоторые повернули обратно, но три прорывают оборону и двигаются вперед.
«Дело плохо... Сектор обстрела у нас только впереди... Стрелять назад невозможно...» — быстро соображает Осинский и приказывает, указав на тропинку в жнивье:
— Выкатывай!
Пушка тут же застревает правым колесом в воронке от снаряда.
— А ну, взяли!
Пока расчет возится с пушкой, первый танк, обогнув холм, скрывается во ржи.
— Ушел, подлец! Три-четыре! Взя-а-ли!
Еще несколько мучительных усилий, и пушка наконец стоит на нужном месте. Солдаты втискивают сошники в землю. Теперь можно стрелять.
— Заряжай!
В панораме прицела — второй танк.
Выстрел. Снаряд угодил в цель. Танк пылает.
Третий танк загорается с пятого снаряда. Солдаты в азарте кричат «Ура!». Забыв об опасности, они готовы пуститься в пляс.
Но что случилось с Иваном Ивановичем? Почему лицо его перекосилось от ужаса? Почему он так кричит? Куда показывает? Что там налево?
Осинский оборачивается...
Метрах в пятидесяти словно из-под земли вырос танк. Это тот самый, первый. Грязно-серый, пыльный, огромный, стоит он в горящей золотой ржи, освещенный ярким солнцем.
Осинскому даже кажется, что он видит, как идет дымок из его длинной пушки. Выстрела он не слышит. Резким движением поворачивается вправо, чтобы развернуть пушку на танк... и чувствует удар по руке. Чуть выше локтя. Кажется, что по руке ударили палкой.
«Что за черт?»
И тут же его оглушает взрыв, сильной волной воздуха отбрасывает в сторону.
С неестественно громким треском разрывается тонкий ремешок каски, и она, сорвавшись с головы, летит, словно легкая панама, подхваченная ветром.
Все тело изранено мелкими осколками, но Осинский не чувствует боли. И не замечает, что из полуоторванного чуть ниже локтя левого рукава гимнастерки обильно сочится кровь.
Снова грохочут снаряды, издали все явственней доносится отвратительный скрежет гусениц.
«Надо повернуть пушку... Надо стрелять...»
Осинский пытается схватиться за маховик наводки и поначалу не может понять, почему это ему не удается. И вдруг нестерпимая боль в левой руке застилает сознание. «Рука! — ударяет в голову страшная мысль, — оторвало руку!» Тело становится ватным, он покачивается, обессилев, кружит на месте, вот-вот упадет. Глаза заливает кровь, и все-таки Осинский успевает заметить мертвого, полуголого Ивана Ивановича. Мариец лежит в пыльной траве. И кажется, будто срезанное осколком лицо его растет прямо из земли. Совершенно белое. Как гипсовая маска. Как посмертный слепок...
«Снаряд угодил прямо в расчет... — вспоминает Осинский. — Я стоял у наводки... Остальные — справа...»
Он поворачивается к танку, грозит ему кулаком и кричит. Кричит яростно, негодующе, кричит до хрипоты в горле:
— Фашисты! Собаки! Гады!..
Начинает стрекотать пулемет. Осинский видит, как прямо от танка на него идет цветной трассер. Но он продолжает кричать, исступленно, злобно.
«Тик-так... Тик-так... Тик-так...» — все громче и громче доносится откуда-то слева, снизу.
«Часы, что ли?.. Нет, не может быть... Это пульсирует кровь... Конечно... Вон как хлещет... Надо остановить ее... Немедленно. Иначе — смерть... Надо найти жгут...»
Он оглядывается, замечает в траве длинную змейку красного телефонного кабеля. Сев рядом, с трудом перекусывает кабель, берет один конец в зубы, а другой в руку и туго обматывает обрубок выше локтя.
«А моя рука там, во ржи... Валяется теперь ненужная, с часами на запястье... Сколько же они будут идти? Я заводил их перед второй атакой... Они громко тикают... И долго будут еще тикать там, во ржи... На мертвой руке... Живые...»
Взрыв обрывает лихорадочный бег мыслей. Это танк прямой наводкой ударил в пушку. Летит вверх искореженная сталь, комья земли. Раскоряченные, развороченные, дымящиеся станины грохаются оземь.
Танк поворачивается и уходит.
Осинский поднимается и устало движется к прежней огневой позиции. Вокруг ни души. Орудия полка далеко впереди. Пехота давно ушла.
Окоп пуст. Нужно идти в тыл, в санчасть. Идти скорее. Но силы иссякли. Все же он встает и, поддерживая все еще кровоточащий обрубок правой рукой, входит по грудь в высокую рожь.
Полуослепший, он идет, спотыкается, падает, снова идет, шатаясь, не разбирая дороги. Дым ест глаза. Осинский стискивает зубы. С каждым новым шагом он теряет силы. Волосы, лицо, гимнастерка — все в крови.
Уже видна полуразрушенная колокольня.
«Там штаб... Там санчасть... Там свои...»
Вот наконец деревня...
Его встречают полковые шоферы.
— Пить... Пить... Пить...
Брезентовые госпитальные палатки стояли на опушке леса, неподалеку от выжженной деревушки, в которой чудом уцелели две хатки да банька.
На шинелях и прямо на траве, под тентами и под открытым небом сидели и лежали раненые. Особенно много их было у входа в хирургическую палатку с небольшими целлулоидными окнами.
Время от времени полог приподнимался и две санитарки в забрызганных кровью халатах выносили раненых. Их укладывали на подводу и увозили в деревушку.
Осинский опустился на траву. Мучительно болела рука. Подняв ее вверх, он прислонился спиной к дереву, тихо застонал.
Кто-то тронул его за плечо.
— Сам идти можешь?
— Могу, — неуверенно ответил он.
— Ну, давай.
Войдя в палатку, Осинский почувствовал резкий запах лекарств и бензина. Вдоль брезентовых стен на табуретках сидели раненые солдаты, возле них хлопотали медицинские сестры.
— Ложись вон на тот свободный стол, — сказала Осинскому седая женщина-врач.
Сестра помогла ему раздеться. Он лег на тепловатую липкую клеенку и тут же почувствовал, как по всему телу побежали мурашки.
Слева от него на столе лежал раненый с откинутым назад небритым лицом. Ему оперировали живот. Он не стонал, только шумно, как лошадь, фыркал.
Солдат, лежавший на столе справа, дышал ровно. Одной ноги у него не было.
— Не вертись, лежи спокойно, — строго сказала Осинскому седая женщина-врач.
— Есть! — ответил он по привычке и почувствовал, как часто-часто забилось сердце.
Сначала врач извлекла осколок из века, промыла глаз. Потом сняла жгут с руки. Обильно пошла кровь, и Осинский почувствовал облегчение.
Он хотел повернуться, чтобы еще раз взглянуть на соседние операционные столы, но почувствовал на плече крепкую руку врача.
— Лежи, лежи!
Обрубок руки прижали к столу клеенчатой подушкой с песком. Осинский с мольбой посмотрел на врача.
— Ты что, солдат?
— Оставьте длиннее кость, как можно длиннее.
— Ну, как же можно длиннее, когда у тебя разорвано почти до самого плечевого сустава!
— Ну, сделайте хоть что-нибудь!
— Попробуем натянуть ткани пластырем.
На лицо наложили маску, начали капать эфир.
«Задохнусь... Когда же заставят считать?.. Я слышал, что обязательно заставляют считать... Вот, сказали: «Готов»... Значит, я уже усыплен?.. Почему же тогда я все слышу?.. Туман какой-то в голове... Шум... Все мутится... Вот молодая сказала: «Оставим подлиннее кость...» Молодец! Вот старая: «Дайте зажимы...» Что-то отрезают... Кожу, наверное... Сейчас начнут пилить...»
Он дернулся и тут же почувствовал резкий запах. Глубоко вдохнул и забылся.
Когда он очнулся, обрубок был уже забинтован.
— Много отпилили?
— Сколько можно было, оставили.
— Теперь вижу... Эх... Почти до плеча... Почти до плеча... Но ничего... Что же делать...
— Держался ты молодцом, — устало улыбнулась врач и уже без улыбки сказала сестре: — Следующий!