IX Кровная обида

Сплетни, кляузы и доходившие ежедневно до Никона слухи о волнении в народе по поводу исправленных им книг и икон, волнения в Соловках и Макарьевско-Унженском монастыре сильно тревожили и огорчали его.

Искал он поэтому уединения и еженедельно дня на два уезжал в свой Новый Иерусалим. Были уже воздвигнуты у него и стены и часть монастыря, но сооружение главного храма шло медленно.

Как только приедет туда патриарх, он тотчас разоблачается и вместе с монахами, которых насчитывали до тысячи человек, работает то каменщиком, то плотником, то столяром, и спорится как-то у всех работа, и, точно муравьи в своем гнезде, копошится этот люд, руководимый своим великим подвижником.

И гляди, несмотря на скудость средств, поставлена вокруг монастыря ограда в четыре с половиной сажени в вышину с амбразурами и навесными бойницами для того, чтобы отбиваться от врага, коли он пожалует: стена имеет вид шестиугольника с восемью башнями.

Вокруг ограды разведена широкая аллея, и с ее сторон имеются обрывы, поросшие лесом.

Внизу с северной стороны виднеются две часовни с колодцами: первая названа колодцем Самарянки, вторая Силоамская купель.

С западной стороны от аллеи лестница, ведущая в другую аллею, идущую к никоновскому скиту.

Так как Никон имел при рождении имя Никиты Столпника, то он построил себе скит в виде башни. Это узкое каменное трехъярусное здание. В первом этаже имеется место для церкви (уж не во имя ли Никиты хотел он ее сделать?), комната для служителей, кухня и маленькая келья. Во втором этаже – трапезная с окном в стене, в которое подавали пищу из кухни. В этом же этаже две кельи для служащих. Из трапезной ведет узкая винтообразная лестница в третий ярус. Этот этаж занят печами: хлебной и просфорной, а влево виднеется келья, за нею приемная патриарха и рядом другая келья. В келье этой висел портрет патриарха; рядом с нею крошечная церковь Богоявления Господня.

На плоской крыше скита, имеющей перила, находилась летняя келья патриарха; каменное ложе этой кельи было скорее скамьею, так как оно имело всего полтора аршина, а настилка на ней была тростниковая.

Против кельи на крыше маленькая церковь во имя святых апостолов Петра и Павла и позади нее стол с одним колоколом.

В этой-то башне поселялся Никон, когда приезжал в монастырь, и отсюда он отправлялся на работу, которая шла неустанно весь день с небольшими перерывами для отдыха.

Затеи же Никона была грандиозны: строился кроме обширного монастыря на тысячу человек и кроме храма Воскресения еще и зимний храм во имя Рождества Христова.

При скудных средствах Никона работа еще шла довольно успешно; правда, нужно отдать справедливость царевне Татьяне Михайловне: кроме того, что она перенесла в Новый Иерусалим нетленную руку святой Татьяны, но она присылала патриарху и деньги, и хлеб, и утварь.

Летом 1658 года в этом же ските ночевал Никон. Еще до света он проснулся, умылся, помолился и на крыше скита любовался восходом солнца и окружающими его видами.

«Вот мой Иордан, – подумал он, глядя на извивающуюся вдали реку Истру, – и вот этот ручей, обтекающий с трех сторон монастырь, поток Кедронской, а вот и Иосафатова долина… а это сад Гефсиманский… а вон в саду мой дуб Мамврийский».

Он любовно осмотрел вновь всю окрестность и по узкой лесенке спустился в третий этаж, а потом – в трапезную. Здесь он застал послушника: тот пал ниц перед патриархом. Никон благословил его и сел к деревянному столу.

Послушник взял у стоявшего по ту сторону окна монаха деревянную миску щей, деревянную ложку, кусок черного хлеба и поставил все это перед патриархом. Никон помолился, съев полмиски, снова помолился, поблагодарил послушника и спустился вниз. Там ждал его архимандрит Аарон, строитель монастыря.

Это был небольшого роста худощавый монах с острым носом и чрезвычайно умными глазами.

Благословив Аарона, Никон обратился к нему:

– Я слышал ночью шум и стук колос – уж не привезли ли нам материала?

– Прислала царевна Татьяна Михайловна и камня и лесу.

– Да благословит ее Господь Бог, значит, у нас работа подвинется… Пойдем, Аарон, и я сегодня помогу братии.

– О святейший патриарх, уж ты бы не трудился, и без тебя здесь много рабочих.

– Чего жалеть свою плоть, – усмехнулся Никон. – Не жалею я своего тела, лишь бы свершить Божье дело… Мы строим здесь не на один день, а будут стекаться сюда тысячи и будут благословлять наш труд, и вспомянут потомки и мое и твое имя, Аарон, как строителей сей обители и храма.

Они пошли по аллее, потом по лестнице и забрались в другую, ведшую вокруг церковной ограды.

Никон осматривал по дороге каждое дерево, как бы ведя с своими питомцами беседу; когда же они вошли в монастырские ворота, все, не останавливаясь, только снимали свои шапки.

Они пошли в мастерские: в столярной и слесарной работа шла оживленно для украшения и сооружения монастыря и храмов; имелась даже иконописная мастерская, где под наблюдением и руководством самого Никона приготовлялись иконы. Существовали еще мастерские для удовлетворения монастырской братии обувью и одеждою. Повсюду был образцовый порядок и шла оживленная работа. Везде патриарх делал замечания, наставлял, указывал и учил. Несколько часов шел это осмотр; потом Никон вышел на работы по сооружению храма. Здесь он сбросил рясу и взялся совместно с другими тащить на носилках камень на леса.

Несколько часов проработавши так, он по обеденному звону колокола оставил работу, накинул на себя рясу и побрел в свой скит для трапезы.

С ним был и архимандрит Аарон. Забравшись в ските во второй этаж в трапезную, они уселись за деревянный стол, и подано им послушником чрез окно по миске щей, по миске гречневой каши да по два жареных лещика при зеленых огурцах, а на питье поставлено по кружке квасу и пива.

После этого скромного обеда собеседники разошлись. Архимандрит ушел к себе в монастырь, а патриарх забрался на верх крыши в свою келью, где он присел отдохнуть.

Свежий воздух, утомление и спокойствие в этом уединении подействовали на него благотворно, и он сидя заснул.

Снится ему странный сон: он окружен какими-то гадами, змеями, пиявками; все это ползет к нему, хочет вцепиться в него; он душит и давит их тысячами, но те являются еще в большем количестве, впиваются в его тело… он наконец начинает изнемогать… он чувствует, что они одолеют его…

Он просыпается, пред ним стоит послушник.

– Святейший патриарх, – говорит он, – из Москвы из Чудова монастыря архимандрит Павел…

– Павел?., а!., хорошо… проси его в приемную.

Патриарх оправляется и спускается в приемную.

При его появлении отец Павел распростерся, потом подошел к его благословению.

– Уж не пожаловал ли ты сюда посмотреть мое хозяйство? – спросил благосклонно Никон.

– Нет, святейший патриарх, за недосугом – в иной раз… а я вот с патриаршим делом.

И при этом он подробно рассказал, как при собрании детей именитейших бояр Стрешнев заставил собаку подражать, как патриарх молится и благословляет народ.

– И ты можешь это подтвердить под пыткой?..

– Как и где угодно. Да вот моя грамотка за моим рукоприкладством, да и список всех присутствовавших при этом.

Дрожащими от гнева руками Никон взял из рук его бумагу, прочитал ее и обратился к нему:

– Возвращайся тотчас в Москву и вели благовестить в Успенском соборе… я поспею к вечерне… а назавтра вели из патриарших палат дать знать во дворец и боярам: будет-де завтра, в воскресенье, патриаршее служение соборне…

Отец Павел простился и тотчас возвратился обратно в Москву.

Гнев Никона не имел границы и меры.

– Эти издевки неспроста, – говорил он сам с собою, – кабы это было кем-нибудь иным, сказал бы: безумен он, не ведает, что творит… А то Стрешнев? Царский сродственник… да при ком?.. При детях и сродственниках бояр и царского дома… Смолчать нельзя… опозорено не только патриаршество, да и все духовенство… все святители… опозорена церковь… Я должен снять позор… дерзкого я должен наказать… и накажу… всенародно покараю…

Он ударил в ладоши, явился послушник.

– Лошадей… в Москву… сейчас…

Послушник побежал исполнить приказание Никона.

Патриарх поспешно умылся, оделся и спустился из своего скита в аллею, шедшую мимо ограды.

Его коляска и небольшой штат, сопровождавший его, были уже готовы.

Патриарх помчался в Москву.

Он успел к вечерне; Иван-колокол загудел, когда он въезжал в Кремль.

Никон прямо подъехал к Успенскому собору, и народ восторженно его принял. В это время Никон сделался всеобщим любимцем – Москва им гордилась, как гордилась она впоследствии митрополитом Филаретом. Да и было им чем гордиться: такого святителя после митрополитов Петра и Филиппа Москва не имела. Доступный народу, он держал себя в отношении бояр гордо и недоступно и не делал никому никаких поблажек. Справедливый и строгий, он был единственный человек в целом государстве, не делавший поборов и не бравший взяток, а между тем для нуждающихся и бедных его казна была открыта.

Имя Никона поэтому гремело по всей Руси, и чтилось оно не только в дворцах, хоромах и теремах, но даже и в отдаленных избах захолустий.

Неудивительно после того, что звон, возвещавший вечерню, на которую прибудет патриарх, означал, что он будет служить и на другой день, и поэтому в воскресенье для слушания обедни собралась в Успенский масса народа.

Прибыл в собор и царь, а с ним и двор, и Боярская дума, и царица с детьми и родственниками.

Началось архиерейское служение, и Никон показался всем необычайно бледным и болезненным. В том месте, где провозглашается: «изыдите оглашеннии», патриарх вышел на амвон и начал говорить на тему «о грехе издеваться над служителями алтаря». Слово его было полно достоинства и негодования; доказывая на основании святого Евангелия всю непристойность и греховность этого безобразия, он прямо указал на неприличную выходку Стрешнева, причем он провозгласил, что он по архипастырской своей обязанности не может оставить это безнаказанным и потому предает его проклятию.

Едва он кончил, как протодьякон, выйдя посреди церкви, торжественно предал боярина Симеона Стрешнева проклятию.

Неожиданность эта страшно смутила всех, в особенности, когда ближний боярский сын патриарха князь Вяземский подошел к Стрешневу и велел ему, как оглашенному, выйти из церкви.

После того служба пошла своим порядком, но вся царская семья была в неописанном смущении, и, когда кончилась служба и они приложились к Животворящему Кресту, все тотчас уехали.

Никон торжествовал: он видел смущение двора и бояр, и это его радовало; за публичное оскорбление он отвечал тем же и показал, что патриарха оскорблять нельзя безнаказанно и что он не пощадит никого, как бы высоко ни стояло это лицо. Предал он проклятию родного брата царицы…

Стрешнев и его партия, то есть враги Никона, воображали, что он начнет против него суд и оскандалится, а тот неожиданно распорядился по-своему и сделал им публичный скандал.

Прогремевшая в Успенском соборе «анафема» произвела поэтому двоякое действие: народ весь стоял на стороне патриарха и говорил об его справедливости и беспристрастии.

Зато двор и боярство сильно восстали против него и обвиняли его в своеволии: «Без суда-де патриарх не вправе был этого сделать».

Сторону Никона приняла однако ж Татьяна Михайловна. В это время она перебралась в терем, так как тот был отстроен, и она по уму, по богатству своему и по влиянию на царя господствовала там.

Она помнила, как Стрешнев устроил было скандал ей самой и душевно радовалась, что Никон нашел случай ему отплатить.

Но царь разгневался не на шутку на патриарха за неожиданное для него проклятие дядюшки, тем более что Богдан Хитрово и Матвеев подбивали его «за самоволие патриарха предать его суду».

– Но какому суду? – спрашивал царь.

– Суду митрополитов и архиереев.

– Не знаешь ты, Богдан, церковных правил, – молвил царь, – патриарха может судить лишь Вселенский собор.

Во время этой беседы в Покровском селе, где теперь жил весь двор, явился стольник и доложил, что царское величество приглашается царевной Татьяной Михайловной в терем.

Царь был с сестрами своими очень вежлив и ласков: он всегда являлся к ним по первому же их зову.

Татьяна была его любимица: игривая, ласковая, любящая до обожания брата, она глубоко ему сочувствовала, и он от нее ничего не скрывал и разделял с нею свои горести и радости. Притом они росли вместе и играли вместе и так привыкли друг к другу, что когда Алексей Михайлович уезжал в поход, он получал от нее письма, и как бы он ни был занят и где бы он ни был, он всегда ей отвечал. Поныне много его писем к ней сохранилось в Государственном архиве.

Вот почему он охотно к ней заходил: так как она умела всегда рассеять много его сомнений и поддержить его в его начинаниях.

На зов ее и теперь он пошел в веселом расположении духа.

Вострушка Таня встретила его с распростертыми объятиями, расцеловала и усадила в своей уютной приемной. Это была прелестная гостиная, уставленная мягкой мебелью и убранная коврами. По случаю лета окна были открыты в сад, откуда шел запах цветов, растущих в клумбах.

– Что, вострушка моя, – обратился он к царевне, – ты так торжественно пригласила меня к себе?

– Да все это противное дело нашего дядюшки, оно покою мне не дает.

– За кого ты дьячишь?..[6] уж не за Семена ли Лукича… успокойся, я и без того уже так гневен на святейшего… всему царскому дому сделал позор.

– Нет, видишь ли, братец[7], я ино толкую… виноват патриарх: без тебя и твоего соизволения не должен он карать, да еще всенародно. Да подумай сам, коли допущать над святейшим издевку, так что молвить о попах?..

– Не одобряю Стрешнева, не одобряю и Никона… Зачем не бил челом, мы бы наистрого и наикрепко учинили сыск и выдали бы ему Стрешнева головой.

– Оно-то так, да ведь и Никон-то, святейший, человек… вот гляди, братец, его грамотка ко мне: плачет он, что вышло-де так… а сделал я, – байт он, – патриарха-де достоинство поддержать. Ставит дядюшка ваш Семен и собаку и патриарха на одну доску. Это позор и для церкви Господней и для царского дома. Коли не почитать Отцов Церкви, то зачем и избирать патриарха? И не дам я на посрамление ни храма Божьего, ни его служителей. А пред царем каюсь и молю прощения: виноват я, ему не докладывал.

– Кается? Не было бы провинности, не было бы покаяния. А ты вот что скажи, Танюшка, пригоже, что ль, да патриарху учинить дурное, а там каяться.

– Святейший души доброй, жаль ему стало тебя, братец, и нас, – вот он и пишет: благословляет и тебя и нас: я и просила тебя прийти: уж ты прости святейшего, служил он тебе верой и правдой, ничем не досаждал, а от всякого зла ограждал, ты ему прости, а я ему отпишу.

– Да ты послушай, что-де бояре бают: не потрафит завтра царь Никону, он и его проклянет. Отряхал же он прах со своих ног в моей комнате. Никон, коли рассердится, не помнит себя, уж такой норов.

– Святейший знает себе цену.

– Пущай так, каждый должен знать себе цену; да уж он больно строптив.

– Да ведь он собинный твой друг, – заметила она, – а над собинным другом царя и издевка непригожа.

С этими словами она упала на колени, начала целовать его руки, и прекрасные ее глазки глядели так жалостно, что Алексей Михайлович не устоял:

– Уж ты отпиши ему, сестрица, как знаешь, а я, право, ну, уж Бог его прости! пущай… молится за наши грехи… а мы прощаем ему. – Он нагнулся, поцеловал Таню и вышел.

Когда он возвратился в свою комнату, он обратился к Богдану Хитрово:

– Уж ты о святейшем больше мне не упоминай… Теперь с соколами во поле – чай много перепелов наловил.

Несколько минут спустя на отъезжем поле царь уже тешился успехами соколов, кречетов и ястребов.

Охота была двойная: выгоняли из кустарников и хлебов зайцев, и здесь отличались борзые, а перепела, выгнанные из хлебов, излавливались на лету соколами, кречетами и ястребами.

– Молодец Ябедин, ай да Терцев, экий хват Головцын, шустер ты, Неверов, – восклицал только царь, одобряя ловчий путь, то есть управление охотой, а сам он в это время подумывал: «Нанес мне кровную обиду святейший, и сердце как-то впервое не прощает ему. Уж не собинный ты мне друг, коли проклял дядю».

Загрузка...