В августе 1816 года С. Т. Аксаков, уезжая из Москвы, счел необходимым троститься со стариком Мочаловым, который «как-то очень полюбил его».
Сожалея об от езде Сергея Тимофеевича, Степан Федорович решил открыть ему маленький секрет.
— Я готовлю, — сообщил он Аксакову, — московской публике сюрприз — хочу взять себе в бенефис «Эдипа в Афинах»; сам сыграю Эдипа, сын — Полинина, а дочь — Антигону. Вы послезавтра едете, а мне хочется, чтобы вы нас послушали.
И Степан Федорович закричал:
— Паша, Маша, ступайте сюда!
Паша и Маша явились и вместе с отцом разыграли перед Аксаковым несколько сцен из «Эдипа в Афинах».
Уже это первое ученическое выступление Павла Мочалова перед единственным зрителем произвело на Аксакова огромное впечатление. Он вспоминал впоследствии, что Мочалов «и тогда уже показывал необыкновенный талант, бездну огня и чувств».
Павел Мочалов родился 3 ноября 1800 года.
Семья Степана Федоровича была довольно многочисленна — три сына и дочь. Как протекли детские годы будущего великого трагика — не знаем. Кроме крайне отрывочных припоминаний современников, к тому же не всегда достоверных, нет никаких материалов и документов, относящихся к детству и юности Павла Степановича.
Семья держалась патриархального уклада. Актеры той эпохи в большинстве приходили в театр из такой среды, обычаи которой не допускали никакой вольности или легкости в отношениях. Бывшие крепостные, они провели свою молодость в суровой обстановке и, став лицедеями, крепко держались за традиции своего прошлого.
Мочаловская семья жила дружно, не бедно, но и не богато. Дети получили приличное образование. Сам человек малограмотный, Мочалов-отец понимал необходимость просвещения для детей. В дом хаживали учителя, давали уроки. Маленький Павел Мочалов очень рано приохотился 'к чтению, любил декламировать стихи. Существует предание, что его, двенадцатилетнего мальчугана, слушал знаменитый казачий атаман Платов, который будто бы отметил дарование в юном декламаторе.
На всю жизнь врезались в память Павла Степановича события 12-го года. Французы подступали к Москве. Московское население бежало. Последнее объявление о спектакле в Арбатском театре появилось в «Московских ведомостях» 28 августа 1812 года. В пятницу 30 августа назначена была к исполнению драма в 4 действиях Глинки — «Наталья, боярская дочь», а после нее маскарад. Это был последний спектакль в Арбатском театре, который сделался одной из первых жертв пожара Москвы.
2 сентября французы заняли столицу. Дирекция и артисты императорских театров, застигнутые врасплох, принуждены были спешно покидать Москву. Семья Мочаловых выезжала из Москвы, когда неприятель грабил уже ее окрестности.
В 1813 году императорские актеры вернулись. Москва оправлялась от недавних бедствий, отстраивалась, приобретала новый облик. «Пожар способствовал ей много к украшению», — скажет об этой поре восстановления старой столицы грибоедовский полковник Скалозуб.
Государственные учреждения возобновили свою деятельность, вместе с ними входил в колею обычной работы и императорский театр. Но играли уже не в Арбатском театре, сгоревшем «при французе», а в. доме Пашкова на Моховой, в знаменитом доме Пашкова. воздвигнутом гениальным русским архитектором Баженовым. Ставили спектакли и в театре Апраксина на Знаменке.
Павла Мочалова отдали в пансион братьев Терликовых. Пансион был хорошо поставлен. Сами Терликовы были по профессии педатоги. Преподавал здесь И. И. Давыдов, впоследствии известный профессор Московского университета. Мочалов прошел довольно обширный курс наук: пансион подготовлял юношей к университетским занятиям. Легенда о «малограмотном трагике» рассеивается именно ссылкой на пансион братьев Терликовых! Отсюда не выходили незнайками и безграмотными. Рукописи Мочалова свидетельствуют о его полной грамотности.
Французский язык учили обязательно и рьяно, как и в других благородных пансионах Москвы. Павел Мочалов понимал и читал по-французски. Он даже декламировал французские стихи. Когда во Франции прогремит имя Виктора Гюго, романтическое искусство которого столь сродни гению нашего трагика, Мочалов будет выписывать его романы и трагедии, станет декламировать их по-французски.
Если одна легенда спешит отнять у Мочалова всякое образование, то другая, напротив, склонна преувеличить тяготение Павла Степановича к наукам. Вторая легенда утверждала, что Мочалов по окончании пансиона поступил на математический факультет Московского университета. Правда, легенда ограничивает пребывание Мочалова в университете одним только годом: Павел Степанович будто бы вышел из университета, поссорившись с каким-то профессором. Однако нет решительно никаких данных, устанавливающих факт хотя бы недолгого пребывания Мочалова в университете, — ни в одном из университетских документов имя Мочалова не упоминается.
Да и вряд ли можно предположить, что Мочалов, окончив пансион, захотел бы продолжать образование. Для той театральной среды, в которой вращались его отец и братья, пансионское воспитание казалось вполне достаточным. Павел Мочалов жил интересами этой среды; стать актером — было его единственной заветной мечтой.
С. Т. Аксаков не обманулся в своих впечатлениях: необыкновенный талант, который почувствовался еще в ученическом чтении, раскрылся во всем блеске огня и чувства на дебютном спектакле Павла Мочалова.
Дебют состоялся 4 сентября 1817 года. Шел «Эдип в Афинах», трагедия Озерова, на сюжет античной трагедии Софокла. Как и сообщал С. Т. Аксакову С. Ф. Мочалов, «Эдип» был взят им для своего бенефиса; Эдипа играл он сам, Антигону — дочь Мария Мочалова, Полиника — сын Павел.
Современник, присутствовавший на дебюте Мочалова-сына, вспоминает, что в театре, переполненном публикой, было душно. Бенефициант играл неважно, пьеса шла вяло, публика чуть не засыпала. Вдруг за кулисами раздался молодой, полный жизни голос Полинина:
«Ах, где она, вы к ней меня ведите!»
Как электрическая искра пробежала по зале: после усыпительной монотонной игры этот голос поразил всех… Невольно раздались аплодисменты, актеры, публика — все оживились. Мочалов играл великолепно. Рукоплескания не прерывались. Триумф был полный.
Другой современник свидетельствует: «В 1817 году взошла новая звезда на горизонте московского театра — это бы П. С. Мочалов».
Успех был полный, всеми признанный. Слава окружила первые шаги Мочалова. Поэты посвящали ему стихи. Уже через год после дебюта Федор Глинка обращался к нему с дифирамбом:
Мочалов! Сколь ты прекрасною игрой
Умел изобразить Танкреда предо мной,
Твой дар, волшебный дар, зоилов преживет,
И славы гения завистник упадет.
Теки своим путем, талант не умирает,
Он блещет, — как луна над водной глубиной.
Того в потомстве лавр бессмертный увенчает,
Кто трогал здесь сердца волшебною игрой.
В том же номере журнала «Благонамеренный», в котором напечатаны эти стихи, помещено «Письмо к издателю о господине Мочалове», за подписью N. В письме сообщается читателям «приятное известие о появлении на московской сцене трагического актера г. Мочалова, сына известного актера того же имени».
Далее автор говорит, что «не только зрители-знатоки, но сама любимица Мельпомены, г-жа Семенова, бывшая в Москве минувшей осенью, отдала ему полную справедливость». Затем рассказывается о намерении некоторых любителей драматического искусства отправить Мочалова «для окончательного образования в Париж», причем все расходы по поездке любители принимают на свой счет. Необходимо, чтобы Мочалов познакомился с «игрою славного Тальма и усовершенствовал бы свой талант». «Благодетели найдут награду в успехах Мочалова и совершенстве его таланта».
Но ожидания «благодетелей» были обмануты: Мочалов не принял их предложения, решительно отказавшись ехать в Париж.
Биограф Мочалова А. Ярцев склонен объяснять этот отказ только тем, что уже и в ту, первоначальную пору своей творческой жизни, Мочалов, упоенный громким успехом, не чувствовал ни малейшего желания учиться. Он вовсе не жаждал «окончательного образования». Доля истины в этом утверждении есть. И В. Г. Белинский, написавший столько посвященных Мочалову пламенных страниц, говорил, что великий трагик «с молодых лет имел несчастье пренебречь развитием своего таланта и обработкой своих средств, ничего не сделал во время, чтобы обладать ими».
Да, в этом пренебрежении к своему развитию Мочалов был, конечно, повинен. Его страстная, кипучая натура не подчинялась строгой дисциплине. Он не умел длительно и планомерно работать. Об этих печальных свойствах Мочалова помнят все писавшие о нем, спеша послать ему справедливый, но запоздалый упрек.
Привычные представления о Мочалове слагают его образ лишь как образ «гуляки праздного», неспособного сосредоточиться в себе и преступно растратившего могучие свои способности в загулах, в сознательном нежелании вести «приличную жизнь». При этом часто представляется, что Мочалов своим поведением, действительно часто выпадавшим из нормы, кидал своеобразный вызов обществу, драпируясь в костюм героя бульварной мелодрамы Дюма «Кин, или гений и беспутство». Мочалова даже называют Кином, забывая, что сочинитель мелодрамы решительно ничего не понял в гениальном даре геликого британского трагика, подробно зато изучив анекдоты о его беспутстве.
«Мы ленивы и нелюбопытны». Эти мудрые пушкинские слова полностью применимы и к прошлому изучению жизни и творчества Мочалова. Прежние исследователи удовлетворили свое познание о нем тем, что в подробностях познакомились с рассказами о загулах Мочалова и поленились изучить подлинную историю его творческой жизни.
«И меж детей ничтожных мира» случалось и Моча-лову бывать ничтожней всех, но это бывало лишь в печальные дни того страшного недуга, которым он страдал почти с юных лет. И слишком часто то, что было лишь выражением болезни, принималось за сущность Мочалова. А вот одной черты— и чрезвычайно выпуклой в мочаловской природе — так и не заметили: какой-то особенной чуткости его к малейшим уколам самолюбия. Он был горд и хотел постоянно сохранять независимость образа своих мыслей, суждений и поступков. Это не всегда ему удавалось в тех страшных социальных условиях, в каких он жил. Его гордость страдала каждый раз при соприкосновении с теми, от кого хотел бы он отмежеваться своей независимостью.
Кто он был — этот великий трагик? Сын крепостного, отпущенного барином на свободу и записавшегося в купеческую гильдию. Профессиональный актер, то есть человек, отнесенный в ту эпоху едва ли не па последнюю ступень социальных отношений. Это и было гранью, навсегда отъединившей Мочалова от «приличного» общества. И разве не почувствовал Мочалов некоего барского к себе отношения у тех самых «благодетелей», которые за свой счет отправляли его в Париж?
Продолжим рассказ о сценической юности Мочалова. Впрочем, как-то трудно разбить биографию Мочалова на обычные куски: юность, зрелость, старость. Трудно это потому, что на протяжении всех тех тридцати лет, которые Мочалов отдал театру, он по существу остался на всех этапах почти таким же, каким вошел на сцену в вечер своего триумфа в сентябре 1817 года. Разумеется, вырастал его талант, укреплялись основные черты его творчества, — но самое важное, самое глубокое, самое яркое в его артистической натуре почти полностью было уже раскрыто в первых же его созданиях — со всей ослепительностью великого дара и со всей очевидностью его органических недостатков. Не будем ставить себе, поэтому, целью строгую хронологическую последовательность рассказа. Важнее остановиться на тех сценических образах Мочалова, в которых раскрывается подлинно «мочаловское».
Представим себе внешний облик Мочалова той поры, когда он был еще в полной силе своего могучего дара.
Большая голова с черными вьющимися волосами, красиво поставленная на широкие плечи. Замечательно развитая грудь, античный торс — любой скульптор мог бы выбрать его моделью. Черные глаза его, восклицает один современник, были выразительны донельзя. Но главным украшением был чудный его голос: тенор, мягкий и звучный, нежный и сильный. Переходы и переливы голоса были разнообразны и красивы. Его шопот бывал слышен в верхних галлереях театра, его голосовые удары заставляли невольно вздрагивать. Он был среднего роста, фигура его была так же подвижна, как и лицо. В страстные минуты он вырастал, казался высоким и стройным.
Как определить то, что могло бы раскрыть самое важное, «мочаловокое», в природе его сценического творчества? Думается, что таким основным свойством, резко выделяющим его из современного ему сценического окружения, является органическая неспособность Мочалова играть ровно на протяжении всего спектакля. Знаменитые «мочаловские минуты» — те вспышки необычайного эмоционального подъема, которыми он так потрясал, — как раз и свидетельствуют об этом. «Минуты» могли быть очень короткими— две-три вспышки на протяжении всего представления;, могли быть и очень длительными — почтя весь спектакль иногда проводился вдохновенно. Но всегда «почти»; полностью, одинаково ровно и одинаково блестяще с первого до последнего акта — никогда.
А минуты — «мочаловские минуты» — сколько сказано о них у одного только Белинского! Когда мы подойдем к рассказу о шекспировских ролях Мочалова, и в первую очередь о роли Гамлета, мы прочтем такие слова восхищения, которые могут вырваться только у зрителя, потрясенного до глубины души. Да какого зрителя — Виссариона Белинского!
Очень взволнованно скажет о мочаловских минутах такой влюбленный в мятежный гений артиста критик, каким был Аполлон Григорьев:
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названия нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила,
Всесильно властвовал над ней
Могучий, грозный чародей.
«Могучий, грозный чародей» — говорит Ап. Григорьев о Мочалове; но и Белинский восклицает — «какой могучий, какой страшный художник!»
Белинский и Ап. Григорьев, — ни в чем не схожие между собой, такие разные в своем понимании искусства, в определении Мочалова, даже с разных классовых позиций, сошлись на одном ощущении — могучий художник.
Таким он и был.