В один из декабрьских дней 1836 года за кулисами Большого театра было, как всегда, шумно, — ждали начала репетиции. Перед входом на сцену группа актеров обсуждала самый жгучий вопрос сезона: предстоящие бенефисы.
Щепкин, Орлов, молодой Самарин называли пьесы, которые могли бы особенно заинтересовать публику.
— А я хочу дать в свой бенефис «Гамлета», — сказал Мочалов.
При этих словах Щепкин быстро вскочил, точно его сдернуло со стула, и начал скорее кричать, нежели говорить:
— «Гамлета?» Ты хочешь дать «Гамлета»? Ты, первый драматический актер, любимец московской публики, хочешь угостить ее дюсисовской дрянью! Да это чорт знает, что такое!
— Да ты не кипятись, а выслушай. Я хочу дать… — начал было Мочалов. Но Щепкин его не слушал, он почти бегал по сцене и кричал:
— Возобновлять такую отвратительную пьесу! Да я бы этого подлеца Дюсиса повесил на первой осине! Осмелиться переделывать Шекспира! Да и ты, брат, хорош. Хочешь вытащить из театрального хлама эту мерзость; стыд и срам!
— Да я хочу дать другого «Гамлета»! — почти закричал Мочалов.
— Другого? — спросил Щепкин, остановись.
— Да, другого, которого перевел с английского Полевой.
— Ты бы так и сказал, — проговорил Щепкин.
— Я и хотел сказать, да ты ничего не слышал.
— Ты пьесу читал?
— Нет, Полевой пригласил меня к себе и читал сам. Вещь превосходная.
Эту живую сцену нарисовал в своих записях Н. И. Куликов. Диалог между Щепкиным и Мочаловым свидетельствует, что к безобразным дюсисовским переделкам Шекспира наиболее чуткие актеры уже потеряли всякий вкус. Заметим, что именно в переработке Дюсиса и вошел в репертуар русского театра шекспировский «Принц датский». Впрочем, русский читатель мог получить известное представление о великой трагедии и по другим переработкам подлинника. Так, еще кадеты Сухопутного Шляхетного корпуса в 1750 году играли «Гамлета» А. П. Сумарокова. Сумароков, этот «Российский Расин», лишь подражал Шекспиру. Шекспир в подлинном виде казался ему, убежденному стороннику французского придворного классицизма, неприемлемым. Сумароков, вслед за Вольтером, считал, что в Шекспире было много «и хорошего и худого». Следовательно, нужно было трагедию обработать так, чтобы в ней осталось лишь одно «хорошее». Раздумье Гамлета, его философские идеи не могли стать темой для классической трагедии. Любовь принца к Офелии — вот что единственно должно было звучать в «Гамлете». Персонажи сумароковского «Гамлета» разбиты, как в каждой классической трагедии, на две породы людей — добродетельных и порочных. Добродетель целиком воплощена в Гамлете, порок — в королеве Гертруде и в короле Клавдие. Только с (ними и ведет Гамлет борьбу. В полном соответствии с теми же классическими канонами каждому главному действующему лицу были даны наперсники и наперсницы.
Сумароковского «Гамлета» играли кадеты, а когда через шесть лет был учрежден «Русский театр» [5] — трагедия прочно вошла в его репертуар.
В 1810 году сумароковского «Гамлета» заменила переделка Висковатоеа. Этот новый русский «Гамлет» был тоже очень далек от подлинного. Достаточно сказать, что сам Гамлет не был принцем датским, а царствующим королем Дании, преследуемый «мечтой» — тенью убитого отца. Офелия превратилась в дочь Клавдия. Клавдий являлся главою заговора против короля Гамлета. Финал был изменен: Гертруду убивает Клавдий, а Гамлет закалывает Клавдия. Покончив с Клавдием, Гамлет продолжает благополучно царствовать.
Переделка Дюсиса, которой так возмущался Щепкин, также полна искажений и нелепостей. Вот, например, выход Гамлета: как полупомешанный, он бочком выбегает из-за кулис, держа в руках и прижимая к сердцу черную урну, в которой будто бы сохраняется сердце его убитого отца- И дальше — в том же духе. Эту дюсисовскую дрянь, по энергичному выражению Щепкина, играли довольно часто. Играл ее и отец Мочалова, случалось и самому Павлу Степановичу в юности изображать принца датского по Дюсису.
В 1828 году появился первый перевод с подлинника, и без всяких извращений и переработок, — прозаический перевод Вронченко, не попавший на сцену, как совершенно неприспособленный для театрального представления, прежде всего, из-за неуклюжести текста. Наконец, в 1835 году Н. А, Полевой дал русскому театру новый перевод шекспировского «Гамлета».
Н. А. Полевой сыграл немаловажную роль в литературе как журналист, публицист, переводчик и, наконец, как сочинитель патриотических драм и «романтических трагедий».
В истории русской журналистики Н. Полевой был одним из первых ее деятелей, вышедших из купеческого сословия. Уроженец Сибири, сын купца второй гильдии, он сделался организатором крупнейшего журнального предприятия, создав в 1828 году «Московский Телеграф». Журнал служил интересам бур-жуаэной оппозиции тридцатых годов. В глазах правительства «Московский Телеграф» был воплощением духа декабризма, а его издатель «атаманом московской либеральной шайки». На самом деле, Полевой был враждебен идеям раннего русского социализма, противником якобинских настроений (Пушкин, однако, отзывался о, нем как о якобинце); радикализм Полевого был радикализмом буржуазным, в достаточной степени умеренным. Но несомненно, что Полевой начал демократизировать русскую литературу. «Он заставил ее, — говорил Герцен, — сойти с ее аристократических высот и сделал ее более народной или по крайней мере более буржуазной».
Белинский писал о Полевом, что он «был литератором, журналистом, публицистом не по случаю, не из расчета, не от нечего делать, не по самолюбию, а по страсти, по призванию. Без всякого преувеличения можно сказать, что «Московский Телеграф» был решительно лучшим журналом в России от начала журналистики».
И этот идеолог радикальной буржуазии стал под знамена Булгарина. Он стяжал себе незавидную славу поставщика «шинельной», как говорили тогда, литературы, — той литературы «квасного патриотизма», ярчайшим представителем которой суждено было стать ему самому, который пустил в ход это крылатое выражение — «квасной патриотизм». Когда-то, до грехопадения, до перехода в лагерь Булгарина, Полевой в своем «Разговоре между сочинителем русских былей и небылиц и читателем» утверждал: «Кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю». И, однако, он «в пять дней стал верноподданным», как метко выразился о нем тот же Герцен. В 1835 году был закрыт «Московский Телеграф», а в 1837 году Полевой перебрался в Петербург, стал негласным редактором «Сына отечества» и «Северной пчелы» под протекторатом Булгарина и Греча. С 1838 по 1845 год успел он написать более сорока пьес, являющихся «апотеозой кислых щей, горелки и русского кулака» — по верному замечанию Ап. Григорьева.
Как же произошла такая метаморфоза? Познакомимся с этой поучительной историей: она в большой мере связана с театром и найдет свое дальнейшее отражение и в творческой биографии Мочалова.
В репертуаре Александринского или, как писали тогда, Александрынского театра в сезоне 1834–1835 года пользовалась особой славой пьеса Н. В. Кукольника — «Рука всевышнего отечество спасла». Ей аплодировал Николай I и присутствовать на ее представлениях, восхищаться ее «красотами» служило как бы вывеской благонамерености.
Н. А. Полевой не учел этого и написал для третьей книжки «Московского Телеграфа» рецензию, в которой говорилось: «Новая драма г-на Кукольника весьма печалит нас; никак не ожидали мы, чтобы поэт, написавший в 1830 г. «Тасса», в 1832 г. позволит себе написать, — но этого мало, — в 1834 г. издать — такую драму, какова новая драма г. Кукольника. Мы слышали, что сочинение г. Кукольника заслужило в Петербурге много рукоплесканий на сцене. Но рукоплескания зрителей не должны приводить в заблуждение автора».
Этого отзыва было довольно, чтобы покончить с «Московским Телеграфом». Рецензия переполнила чашу терпения Третьего отделения и цензуры. Полевой осмелился критиковать то, что было «высочайше» одобрено, ругал пьесу, выражавшую и утверждавшую смысл знаменитой формулы Уварова — «самодержавие, православие и народность».
Полевого срочно вызвали в Петербург, где с ним долго объяснялись в цензурном ведомстве и в Третьем отделении, и, ничего не сказав окончательно, отправили назад — в Москву. В Москве же Полевой прочел правительственное распоряжение о закрытии «Московского Телеграфа». Расправа была мгновенной и суровой. История с Н. А. Полевым возмутила все передовое общество. Пушкин, у которого с Полевым были сложные отношения — полудружеские в начале знакомства и явно враждебные к концу, — негодовал на закрытие «Московского Телеграфа».
Отрешенный от издательских дел, Полевой использовал свой невольный досуг для перевода шекспировского «Гамлета».
Когда разразилась катастрофа над «Московским Телеграфом», появилась эпиграмма, очень верно передающая суть дела:
«Рука отечества» три дела совершила:
Отечество спасла,
Ход автору дала
И Полевого погубила».
Но сам Полевой вовсе не намерен был гибнуть, — он, как мы уже знаем, в пять дней стал верноподданным и тем спас себя! Он встал на новый литературный путь — путь безудержного прославления самодержавия и режима Николая I. Полевой пошел по-стопам Кукольника: сочинил и поставил на Александринской сцене ура-патриотическую пьеску «Дедушка русского флота», имевшую успех не меньший, чем еще так недавно жестоко раскритикованная издателем «Московского Телеграфа» кукольниковская «Рука всевышнего отечество спасла». Вот когда мог вспомнить Полевой свои слова, сказанные по адресу Кукольника: «Рукоплескания зрителей не должны приводить в заблуждение автора».
«Дедушка русского флота» был одобрен самим Николаем, отозвавшимся о пьесе так: «У автора необыкновенное дарование — ему надо писать, писать и писать. Вот что ему теперь надо бы, а не издавать журнал». Начальник Третьего отделения Дуббельт позвал Полевого к себе для передачи высочайше пожалованного перстня за пьесу «Дедушка русского флота».
— Вот теперь вы стоите на хорошей дороге — это гораздо лучше, чем попусту либеральничать,
— Ваше превосходительство, — отвечал, низко кланяясь, Полевой, — я написал еще одну пьесу, в которой еще больше верноподданнических чувств. Надеюсь, вы ею тоже будете довольны.
За второй верноподданнической пьесой последовали третья, четвертая, пятая… С духом радикализма Полевой покончил раз и навсегда. «Атаман либеральной шайки» превратился в ближайшего друга Булгарина.
«Видок Фиглярин» — сам почтеннейший Бенедикт Федорович Булгарин, журналист по профессии, агент Третьего отделения по призванию, высоко оценил своего нового друга и писал, что в драмах Полевого прекрасно: «Глубокое чувство народности, настоящий Русизм, патриотизм, благородный и просвещенный, которого средоточием есть Солнышко русское» Царь Православный, без которого святая Русь не может жить и двигаться. Н. А. Полевой смотрит на Россию с настоящей точки зрения и, убежденный в том, что Русский патриотизм не может существовать без беспредельной любви русского народа к царю, превосходно излагает в действии эту идею и убеждает в этом других. В Н. А. Полевом нет того патриотизма, который он же прозвал в шутку квасным, то есть патриотизма, возбуждающего глупую и безотчетную ненависть ко всему иностранному, не различая хорошего от дурного. Нет, Н. А. Полевой истинный русский патриот, патриот просвещенный. В «Иголкине», в «Дедушке русского флота», в «Параше Сибирячке», в «Фелице» все благопроистекает от сильной царской власти».
От этаких похвал не поздоровится, но Н. А. Полевой выдержал. Он выдержал и другой отзыв своего нового друга — рецензию Булгарина на «Ревизора» Гоголя. Стоит привести несколько строк из этой знаменитой рецензии, чтобы до конца уяснить «идеологическую» позицию Булгарина, под протекторатом которого шел к своей новой славе Н. А. Полевой. Вот что мы читаем о «Ревизоре»:
«Г-н Гоголь написал одну комедию прозою «Ревизор», за которую дружеская литературная партия превозносит его превыше не только Грибоедова, но даже Мольера. Критики наши забыли, что «Ревизор» уступает даже многим комедиям кн. Шаховского и Загоскина, которые вовсе не имели притязания на сравнение их с Мольером. В «Ревизоре» нет, во-первых, никакого вымысла и завязки, во-вторых, нет характеров, в-третьих, нет натуры, в-четвертых» нет языка, в-пятых, нет ни идей, ни чувств, то есть здесь нет ничего, что составляет высокое создание. Сюжет избитый во всех немецких и французских фарсах, то же, что «Мнимый каталонин», «Немецкие горожане», «Ложная Тальони», «Городишко» — сочинение Пикара и т. п., с тою разницею, что в «Ревизоре» более невероятности. Действующие лица — ряд преувеличенных карикатур, не бывалых никогда в Великороссии! Это образчики какой-то пешей малороссийской и белорусской шляхты, которых нам выдают за русских помещиков. Все действующие лица пошлые дураки или отъявленные плуты, которые хвастают своим плутовством. Одно превосходное комическое лицо здесь — лакей[6]. Вот, что мастерски, то мастерски. И за отделку именно этого лица мы признаем комический талант г. Гоголя и убеждены, что если он захочет сделать что-нибудь порядочное, присядет за работу и зажмет уши на пошлые похвалы приятелей, похвалы, которые половина публики принимает за насмешку над ним, то напишет не фарс, а настоящую комедию, потому что мы видим в нем и юмор и комическую замашку. Дарование видим в самих мелочах, и мы, почитая пьесу «Ревизор», недостойную того, чтобы на ней можно было основывать славу автора, с нетерпением ждем случая хвалить его за что-нибудь, достойное его таланта».
Обе оценки — и гоголевской комедии и драмы Полевого сделаны Булгариным в одной и той же статье — «Панорамический взгляд на современное состояние театров в Санкт-Петербурге или характеристические очерки театральной публики, драматических артистов и писателей» в «Репертуаре русского театра» за 1840 год том I.
Продолжим, однако, рассказ о переводе «Гамлета» Н. А. Полевого и о Мочалове в роли Гамлета.
Ксенофонт Полевой в своих известных воспоминаниях так передает историю знакомства своего брата Николая с Мочаловым: «Николай Александрович призвал к себе актера Мочалова и предложил ему свой перевод даром для представления в его бенефис. Мочалов был актер с дарованием, с сильным чувством, но человек грубый, необразованный, неспособный собственными силами понимать Шекспира, потому что был совершенный невежда, и начитанность его ограничивалась ролями, которых играл он бесчисленное множество. При первом предложении моего брата он попятился, почти испугался и стал повторять общее тогда мнение, что Шекспир не годится для русской сцены. Брат мой старался объяснить ему, что он ошибается, польстил успехом самолюбию его, которое было неизмеримо, прочитал с с ним «Гамлета» и отдал ему свою рукопись для изучения. Через несколько времени Мочалов явился к нему, стал декламировать некоторые монологи Гамлета, и брат мой увидел, что он вовсе не понимает назначенной ему роли. Брат толковал ему, что тут надобно не декламировать, не бесноваться, а объяснять мысли и чувства, вложенные автором в слова. Он сам начал прочитывать ему каждое явление, со всеми возможными комментариями, выслушивал его чтение, поправлял, указывал, что и как должно быть произнесено, и, наконец, пробудил в этом даровитом человеке чувство и сознание. Мочалов, артист неподдельный, охотно приходил к нему советоваться во всем, касательно роли Гамлета, и следовал его советам, конечно, потому, что находил отголосок им в своей душе».
И получается по Ксенофонту Полевому, что в историю русского театра, обогатившего свой репертуар великим произведением Шекспира, вписано прежде всего имя переводчика, а не исполнителя роли Гамлета, потому что исполнитель роли Гамлета — актер Мочалов был «совершенный невежда», «неспособный собственными силами понимать Шекспира», и только Н. А. Полевой все объяснил, все втолковал, все прокомментировал, даже указал, как должно быть произнесено каждое слово, и, наконец, пробудил в актере Мочалове чувство и сознание!
Вряд ли стоит говорить о том, как далека от истины эта кичливая заносчивость Ксенофонта Полевого. К счастью, имеется другое суждение о Мочалове как об исполнителе Гамлета. Белинский утверждал, что «в игре Мочалова мы увидели, если не полного и совершенного Гамлета, то только потому, что в превосходной вообще игре у него осталось несколько невыдержанных мест. Но он в глазах наших пролил новый свет на это создание Шекспира. Мы только теперь поняли, что в мире — один драматический поэт — Шекспир, и что только его пьесы представляют великому актеру достойное его поприще и что только в созданных им ролях великий актер может быть великим актером».
Есть и другое показание современника — рассказ режиссера С. П. Соловьева, вспоминавшего, что делалось с Мочаловым во время первого чтения «Гамлета»: «Он находился в каком-то возбужденном состоянии, лицо его конвульсивно перекашивалось, он мял свою роль в руках. Глаза то вдруг моментально закрывались, то вдруг открывались, озаряясь каким-то необыкновенным огнем.
Натура гениального артиста брала свое, и, помимо его собственного желания, в глубине его души уже рисовался тот образ Гамлета, который он после создал на сцене».
Дирекция» как свидетельствует Ксенофонт Полевой, охотно включила «Гамлета» в репертуар театра и назначила первое представление на 22 января 1837 года в бенефис Мочалова. Спектакль шел на сцене Большого театра. Представление «Гамлета» стало событием московской театральной жизни. Н. А. Полевой усиленно хлопотал перед дирекцией, чтобы были написаны новые декорации, чего он так и не добился. «Гамлета» играли в затасканных декорациях и в старых костюмах. Композитор А. Варламов написал музыку, вовсе не отвечающую духу трагедии.
В мемуарах и письмах современников найдем немало впечатлений, связанных с постановкой этого знаменательного в истории русского театра спектакля.
Так, например Н. В, Станкевич писал Бакуниной: «На днях у нас давали «Гамлета». Полевой перевел его с английского очень порядочно, хотя, кажется, не всегда слишком близко. Мочалов был превосходен, особенно во втором представлении».
К. А. Полевой в своих воспоминаниях говорит: «Я был на первом представлении русского «Гамлета» и помню впечатления, какие испытывала публика, наполнявшая театр. Первые сцены, особливо та, где является тень Гамлета-отца, были непонятны и как бы дики для зрителей. Но когда начались чудесные монологи Гамлета, одушевленные дарованием Мочалова, и превосходные, вечно оригинальные сцены, где Гамлет выступает на первый план, поражая зрителей неожиданностью и глубиной своих чувствований, публика вполне предалась очарованию великого творения и сочувствовала всем красотам, так щедро рассыпанным в этой дивной пьесе. Рукоплесканиям, вызовам не было конца».
Вызывали не только актеров, но и переводчика. Знаменитая статья В. Г. Белинского — «Гамлет» драма Шекспира и Мочалов в роли Гамлета» — дает необычайно яркое описание исполнения Мочалова. Рецензия Белинского — один из замечательнейших и, можно сказать, непревзойденных образцов критического разбора спектакля и сценической игры. Однако, прежде чем перейти непосредственно к суждениям Белинского о Мочалове в роли Гамлета, приведем оценку перевода Н. А. Полевого.
«Перевод г. Полевого, — пишет Белинский в своей рецензии на отдельное издание пьесы, — прекрасный поэтический перевод, а это уже большая похвала для него и большое право с его стороны на благодарность публики… Перевод г. Полевого — перевод поэтический, но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками». И далее Белинский указывает на значение появления этого нового перевода великой трагедии — перевод «дал Мочалову возможность выказать всю силу своего гигантского дарования». Заслуга Полевого именно в том и состоит, что его перевод утвердил «Гамлета» на русской сцене: «Утвердить в России славу имени Шекспира, утвердить и распространить ее не в одном литературном кругу, но во всем читающем и посещающем театр обществе, опровергнуть ложную мысль, что Шекспир не существует для новейшей сцены, и доказать, напротив, что он-то преимущественно и существует для нее — согласитесь, что это заслуга, и заслуга великая».
В. Г. Белинский смотрел «Гамлета» в первый сезон его появления в репертуаре московского театра восемь раз из девяти представлений. Уже одно это свидетельствует, с каким вниманием отнесся великий критик к своей задаче восстановить в статье сценический облик Гамлета-Мочалова. Белинский описывавает явление за явлением, анализирует исполнение Мочалова шаг за шагом, каждый раз отмечая сильные и слабые стороны передачи роли, исходя из наблюдений над каждым представлением. Нет возможности пересказать статью во всех деталях, — это значило бы, прежде всего, снизить то чисто художественное впечатление, которое оставляет статья в целом. Разбор Белинского — в такой же мере гениальное поэтическое произведение, как и исполнение самого Мочалова. Мочалов произвел на Белинского неотразимое впечатление, и оно сказалось в страстном и убежденном тоне критика.
Ограничимся лишь некоторыми цитатами из статьи Белинского, по которым современный читатель может ясно представить себе, каким был Мочалов в роли Гамлета. Прежде всего напомним некоторые сомнения Белинского, высказанные им в самом начале его разбора, — сомнения, касающиеся возможности увидеть на московской сцене подлинного Шекспира и настоящего Гамлета. Уже одно намерение Мочалова сыграть такую гигантскую роль, как принц датский, могло вызвать недоумение. «Гамлет»-Мочалов, — пишет Белинский, — это актер, с его, конечно, прекрасным лицом, благородною и живою физиономией, гибким и гармоническим голосом, но вместе с тем и небольшим ростом, неграциозными манерами и часто певучею дикциею, актер, конечно, с большим талантом, с минутами высокого вдохновения, но вместе с тем никогда и ни одной роли не выполнивший вполне и не выдержавший в целом ни одного характера. Сверх того, актер с талантом односторонним, назначенным исключительно для ролей только пламенных и исступленных, но неглубоких и незначительных. И этот Мочалов хочет выйти на сцену в роли Гамлета, в роли глубокой, сосредоточенной, меланхолически-желчной и бесконечной в своем значении. Что это такое — добродушно-невинная бенефициантская проделка? Так или почти так думала публика и чуть ли не тал думали мы, пишущие эти строки».
И Белинский сейчас же спешит оговориться, что эти сомнения были рассеяны. Мочалов дал насладиться не «двумя-тремя проблесками истинного чувства, двумя-тремя проблесками высокого вдохновения, — но целой ролью».
Н. Неврев, «П. С. Мочалов читает в кругу своих поклонников». Государственный театральный музей им. А. Бахрушина
П. С. Мочалов в роли Фингала в пьесе того же названия.
Идею Гамлета Белинский раскрывает так: «Слабость воли, но только вследствие распадения, а не по его природе. От природы Гамлет человек сильный: его желчная ирония, его мгновенные вспышки, его страстные выходки в разговоре с матерью, гордое презрение и нескрываемая ненависть к дяде — все это свидетельствует об энергии и великости души. Он велик и силен в своей слабости, потому что сильный духом человек и в самом падении выше слабого человека в самом его восстании».
Мочалов играл именно такого Гамлета. Мочалов был так силен, так потрясающ, что Белинский прямо заявляет: он не может найти слов, чтобы «сделать ясным и ощутительным созерцание прошедших моментов своего высокого наслаждения». Как найти такие слова, чтобы «возбудить в душах все те потрясения, вместе мучительные и сладостные, неуловимые и действительные, которыми восторгал и мучил нас по своей воле великий артист. Надо, чтобы каждое выражение статьи было живым поэтическим образом. Надо, чтобы каждое слово трепетало жизнью, чтобы в каждом слове отзывался то яростный хохот безумного отчаяния, то язвительная и горькая насмешка души, оскорбленной и судьбой, и людьми, и самой собой… Надобно, чтобы каждое наше слово было проникнуто кровью, желчью, слезами, стонами и чтобы из наших живых и поэтических образов мелькало перед глазами читателей какое-то прекрасное меланхолическое лицо и раздавался голос, полный тоски, бешенства, любви, страдания, и во всем этом всегда гармонический, всегда гибкий, всегда проникающий в душу и потрясающий ее самые сокровенные струны: вот тогда бы мы вполне достигли своей цели и сделали бы для наших читателей то же самое, что для нас сделал Мочалов».
Мочалов велик тем, что благодаря ему «мы только теперь поняли, что в мире один драматический поэт— Шекспир, и что только его пьесы представляют великому актеру достойное ему поприще и только в созданных им ролях великий актер может быть великим актером».
Шекспир помог Мочалову вырасти в огромного художника. До сих пор в его исполнении вспыхивали только отдельные вдохновенные минуты, блестки его могучего таланта, ради которых можно было сидеть в театре три томительнейших часа. Дарование Мочалова казалось до сих пор хотя и сильным, но вместе с тем и неразвитым, искаженным, обессиленным и погибшим для всякой будущности. И только теперь, после Гамлета, стало ясно все величие Мочалова.
Далее Белинский подвергает детальнейшему разбору каждую сцену Мочалова.
Приведем одну центральную во всей роли принца датского сцену «Мышеловки»: приезжие актеры играют перед королем Клавдием и его двором пьесу, специально заказанную им. Гамлетом в своих целях.
В пьесе изображается вероломное убийство, напоминающее страшное злодеяние, которое совершил Клавдий, отравивший отца Гамлета. Гамлет слыхал, что
…порок и преступленье,
Увидев страшную себя картину,
В игре искусного художника, невольно
Высказывали стыд свой и позор
И сознавались в преступленьях.
Поэтому Гамлет и заставил играть актеров «изображение ужасного убийства, подобного злодейству дяди».
Сцена представления «Мышеловки» была центральной в исполнении Мочаловым всей роли Гамлета. Белинский дал подробнейшее ее описание. Читатель получит, думается, ясное представление об игре Мочалова в этой пьесе, если мы, приводя текст пьесы, будем сопровождать его Соответствующими выдержками из статьи Белинского. Гамлет дает своему другу Горацио поручение внимательно наблюдать за поведением короля во время представления.
Слева идет текст пьесы, справа — цитаты из Белинского.
К какому же общему выводу приходит Белинский в своей оценке Мочалова в роли «Гамлета? «Мы видели Гамлета, — говорит он, — художественно созданного великим актером, следовательно, Гамлета живого, действительного, конкретного, но не столько шекспировского, сколько мочаловского, потому что в этом случае актер самовольно от поэта придал Гамлету гораздо более сил и энергии, нежели сколько может быть у человека, находящегося в борьбе с самим собой и подавленного тяжестью невыносимого для него бедствия, и дал ему грусти и меланхолии гораздо менее, нежели сколько должен ее иметь шекспировский Гамлет». Белинский отмечает и явно не-удавшиеся Мочалову сцены, как, например, сцену с могильщиками. Однако в каждое новое представление трагедии Шекспира Мочалов вносил и новые подробности, углубляющие образ принца датского, и Белинский каждый раз фиксирует эти дополнения в своей статье, отмечая особенности каждого представления.
Впечатления Белинского схожи с впечатлениями других современников, писавших о Мочалове-Гамлете. Единственным исключением является оценка, принадлежащая известному поэту А. А. Фету. Правда, эта оценка характера, так сказать, ретроспективного. Фет в своих воспоминаниях, которые он писал, будучи уже вполне зрелым и уравновешенным человеком, тем рачительным хозяином-Шеншиным, в котором так странно растворялся лирик Фет, — в этих воспоминаниях о молодых годах Фет как бы с недоумением оглядывается на прошлые свои восторги. «Что сказать об игре Мочалова, о которой так много было говорено и писано в свое время? Не одни мы с Григорьевым, сидя рядом, подпадали под власть очарователя, заставлявшего своим язвительным шопотом замирать весь театр сверху донизу. В настоящую минуту, озираясь на Мочалова в Гамлете, по преимуществу, я не умею ничем другим об'яснить магического действия его игры, кроме его неспособности понимать Шекспира во всем его объеме».
А. А. Фет, воспитанный на теориях немецкой эстетики, создавшей традиционный взгляд на Гамлета, прежде всего, как на меланхолика, не мог понять Гамлета-Мочалова, который вскрыл в образе принца датского и бурную страсть и напряженную волю к действию.
«Во всю ширь своей духовной бесшабашности, — утверждает Фет, — Мочалов совершенно упускал из виду, что Гамлет — слабое, нерешительное существо, на плечи которого сверхестественная сила взвалила непосильное бремя, которое за постоянной рефлексией желает скрыть томящую его нерешительность».
И все же сам Фет, в зрелые годы осудивший Мочалова за Гамлета, вспоминает о молодых своих восторгах, потоком хлынувших на него от мочаловского Гамлета: «Когда Гамлет-Мочалов, увидав дух своего отца, падает на колени и, стараясь скрыть свою голову руками, трепетным голосом произносит: «Вы, ангелы, святые, крылами своими меня закройте» — перед зрителем возникал самый момент появления духа, и выразить охватившее нас с Аполлоном [Григорьевым] чувство нельзя было не чем иным, как старанием причинить друг другу возможно сильнейшую боль щипком или колотушкой. Когда Мочалов своим змеиным шопотом, ясно раздававшимся по всем ярусам, задерживал дыхание зрителей, никто и не думал аплодировать: аплодисменты раздавались позднее, по мере общего отрезвления».
Историческая заслуга Мочалова» создавшего впервые на русской сцене Гамлета, состоит, конечно, не в том, насколько верен был его Гамлет тому или иному традиционному пониманию образа принца датского. Ведь и Белинский, подчеркивая, что Мочалов «самовольно от поэта придал Гамлету гораздо более сил и энергии и дал ему грусти и меланхолии гораздо меньше, нежели сколько должен иметь ее шекспировский Гамлет», все же назвал его могучим, страстным художником.
Известный актер А. И. Южин, пристально изучавший творчество Мочалова, совершенно прав, утверждая, что в замечательном критическом разборе Белинского нет никаких противоречий: да, в какой-то мере мочаловский Гамлет не был Гамлетом шекспировским, и все же именно после Гамлета стал Мочалов подлинно великим актером. А. И. Южин — сам актер, великолепно разбиравшийся в психологии актерского творчества, очень верно замечает, что «разбирать Гамлета — дело ученого и литератора. Дело артиста — заставить публику почувствовать свое кровное родство с ним, приблизить его, сделать малейшее его душевное движение близким и дорогим и для этого прожить его в своей ду/не. Это и совершил Мочалов. Он прожил Гамлета, и прожитого им лично передал современному ему обществу со всей силой и страстью убеждения и искренности. Общество узнало себя в Гамлете-Мочалове, услышало свои восторженные порывы, свои страдания, свои сомнения, почувствовало, что Гамлет подходит к нему все ближе и ближе, начинает волноваться и жить тем, чем оно живет и волнуется, так, как оно живет и волнуется, и откликнулось «плеском четырех тысяч рук» и несравненной статьей своего лучшего критика, одного из своих представителей, наиболее взволнованных горячей любовью и непрерывным стремлением к истине, одного из честнейших и самых неутомимых его искателей». Мочалов «играл собственную душу», — говорит и Аполлон Григорьев. И когда звучал на сцене этот чарующей силы голос и мочаловская душа выливалась и в страстном, и в гневном, и в скорбном, и в жалящем сердце шекспировском стихе —
«Оленя ранили стрелой!»
— до конца раскрывается и весь внутренний мир Мочалова, мир глубокий страстей и глубоких страданий» явленный в его великих сценических созданиях-