«Ласки твои лучше вина, — сказал Дарси, войдя в столовую. — От благовония твоих мастей имя твое, как разлитое мирро. Ты красива, как шатры Киндарские, как завесы Соломоновы. Прекрасны ланиты твои, шея твоя в ожерельях. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна, глаза твои голубиные...»
Суламифь знала, что цитаты из «Песни Песней» у него безошибочное доказательство превосходного настроения духа. Дарси в самом деле приехал очень веселый. Пока он купался, лакей разбирал его чемоданы. Она ждала его в столовой, где стол был накрыт к позднему обеду. Думала, что он, наверное, привез ей подарок; еще ей не сказал: готовил, как всегда в таких случаях, сюрприз. Суламифь просила его выкупаться возможно скорее. «Ну, через час-полтора буду готов», — пошутил он, «Даю тебе двадцать минут. Вообще незачем перед обедом купаться. Самолет не железная дорога, ни копоти, ни пыли», — ответила она. Тоже была в восторге от его возвращения.
Он вышел из ванной через четверть часа в халате. Эту вольность позволял себе только в редких случаях: всегда одевался как следует, «чтобы не опуститься и не потерять уважения к самому себе», объяснял он. Суламифь лукаво думала, что уважения к самому себе у него больше чем достаточно. Но, считаясь во всем с его желаниями, тщательно одевалась к обеду и она, даже тогда, когда гостей не было. Вообще никогда не показывалась ему в сколько-нибудь неряшливом виде. Его желания она угадывала неизменно и во всем другом. Читала те книги, какие полагалось читать, если только они не были уж очень умные и скучные, искусно скрывала скудость своего образования, разговаривала с гостями о политике, литературе, театре вполне прилично, так что ему никогда не приходилось краснеть за нее. Вдобавок она была музыкальна и недурно играла на арфе. Любила этот инструмент с ранних лет и даже целый год зарабатывала им хлеб.
Родилась она в Александрии, ее отец был небогатый еврейский подрядчик. Лет с пятнадцати она была уверена, что выйдет в люди и завоюет своей красотой то, что в романах иногда называлось «правом на счастье». Еще года через три тайком ушла из дому к гастролировавшему тенору, страстно в него влюбилась, услышав, как он на концерте поет арию из «Тоски». С родителями тогда порвала отношения, очень об этом грустила, но своим смелым поступком немного гордилась, певца сердечно любила, угадывала и его желания, умела ублажать газетных рецензентов. Прожили они вместе довольно долго, изъездили всю Северную Африку, денег не отложили, и пришлось расстаться: он должен был уехать на гастроли в Грецию и Турцию, а антрепренер, ссылаясь на скудость сборов, не хотел оплачивать расходы двоих, но при помощи своих связей достал ей место арфистки в дорогом ночном клубе Каира — говорил, что у нее большой талант. Расставаясь с тенором, она долго плакала. Он тоже прослезился, обещал вернуться к ней и на прощание спел ей арию из «Тоски». Больше он не приезжал, вначале писал, но недолго.
В клубе она играла с успехом. Все восхищались ее красотой, приглашали после выступления к столикам и угощали шампанским. Она подсаживалась неохотно и ненадолго; денежные подарки изредка принимала только потому, что на жалованье клубной арфистки прожить было невозможно. Любовников не имела — до появления Дарси.
Это был с обеих сторон coup de foudre[17]. Теперь просто не понимала, как могла любить тенора, хотя он был гораздо моложе и красивее, чем этот французский богач. Восхищалась его умом, остроумием, образованием. Скоро переехала к нему и зажила в роскоши, о которой отроду не мечтала. Жениться Дарси не хотел, но она не теряла надежды. Когда он уезжал, писала ему страстные письма, письмовником не пользовалась, но иногда заглядывала в письма Элоизы. Писала с переводной бумагой и оставляла себе копию: «Он, верно, не сохраняет моих писем?» Если сомневалась в орфографии того или другого слова, писала его неразборчиво: может быть, поставила S, a может, и не поставила. «Чрезвычайно добра, но сама умиляется собственной добротой... И немного умышленно простодушна. Вот как те художники, которые сами себя прозвали «école de peintres naïfs»[18], — с улыбкой думал Дарси.
Он сам приятно удивлялся тому, что она оказалась прекрасной хозяйкой дома. По-французски говорила почти как парижанка. Через полгода он нерешительно взял ее с собой в Париж. Суламифь вполне приемлемо разговаривала с епископами и с актерами, с генералами и со специалистами, с Франсуа Мориаком и с Морисом Шевалье (в доме Дарси, как говорилось, «бывали» все, хотя, разумеется, «все» подбирались в известных пределах). Раз на большом обеде у них встретились египетский и израильский посланники, и она так хорошо их рассадила на математически одинаковом от себя расстоянии, с такой математически одинаковой любезностью говорила с обоими, что Дарси был восхищен. «Ты, верно, врешь: твой отец был не подрядчик, а какой-нибудь герцог!» — сказал он, целуя ее после ухода гостей.
Париж очень ей понравился, все же она предпочитала жить в Каире: любила Восток. И только в самое последнее время грустно пришла к мысли, что им лучше совсем уехать из Египта, ему как французу, ей как еврейке. В отличие от него, на арабов не сердилась: «Что ж делать, это их страна». Теперь больше прежнего надеялась, что он на ней женится: «Как-никак ему пятьдесят лет... В Париже, кстати, никто не знает, что мы не женаты и что я была артисткой в клубе». С родителями она не встречалась со дня своего ухода, но вспоминала о них с любовью и в их честь жертвовала немалые деньги сионистским организациям, — Дарси ругался, но давал. Она его деньгами почти не интересовалась. Сошлась бы с ним, если б он был беден, но, разумеется, было хорошо, что он вдобавок очень богат. Нужды насмотрелась с певцом.
— И все ты врешь, это не Соломон ей говорит, а она ему, — сказала Суламифь, тоже — с некоторым недоумением — любившая «Песнь Песней».
— Ты не смеешь поправлять твоего господина! «N'ai-je pas pour toi, belle juive, — Assez, dépeuplé mon sérail»[19], — процитировал он из «La Sultane favorite»[20] Виктора Гюго. — Ты собака! И совсем ты не похожа на шатры Кидарские, они были гораздо лучше тебя! — сказал он и наскоро ее поцеловал: долго целовались, когда он вошел в дом.
— И ты тоже не так уж похож на царя Соломона!
— Ты намекаешь на мое брюшко и давление крови? Это только показывает твое глубокое невежество. В недавно найденных у Мертвого моря папирусах ясно сказано, что Соломон весил девяносто восемь кило и что у него давление крови было тридцать.
— Хорошо, перестань чесать язык с первой же минуты после приезда. Сядем обедать. Я тебя ждала и еще не обедала.
— Посмела бы ты пообедать без меня! — грозно сказал Дарси, впрочем, это оценивший. Стол был прекрасно сервирован. На белоснежной скатерти стояли бутылки, в хрустальной вазочке на льду была зернистая икра, — знак того, что по случаю его приезда бессольный режим смягчен. Дарси взглянул на икру умиленно и выпил рюмку эльзасской водки. Предпочитал русскую, но от нее отказался из ненависти к большевикам.
— Когда какой-нибудь советский маршал поумнее и похрабрее свернет шею Хрущеву и Булганину, я опять буду пить русскую водку, — сказал он.
— Это непоследовательно. Икра тоже большевистская, а ты ее жрешь! — сказала Суламифь, влюбленно на него глядя.
— Вся жизнь состоит из компромиссов. Икру заменить нечем, это дар Богов, свалившийся с неба туда, куда он не должен был бы свалиться. Знаю, что ты ее, при твоей еврейской скупости, жалеешь: пятнадцать фунтов килограмм, — благодушно ответил он. Любил ее дразнить. Она ахнула от негодования:
— Евреи самый расточительный народ мира. Они во все времена были богатыми людьми, Но, за единственным исключением Ротшильдов, ни одно еврейское богатство в истории не продержалось больше трех поколений. Ты, как всегда, врешь!
Это произошло оттого, что вы из жадности занимались аферами и потому разорялись. Ты собака.
Их особенность заключалась в том, что они наедине разговаривали между собой якобы очень грубо, особенно тогда, когда оба были в хорошем настроении духа. Он стал рассказывать о своем путешествии и, хотя для Суламифи особенно не старался, рассказывал хорошо и остроумно. О делах не сообщил ничего, не любил говорить о неприятном. Она справилась об акциях Суэцкого канала больше из приличия — ничего в его делах не понимала. Дарси считал ее самой бескорыстной из бывших у него любовниц. Всего лет десять назад он был очень недурен собой, но почти всегда платил за любовь. Предпоследняя его любовница — не прямо, но ясными намеками — заставила его перед расставанием купить ей виллу в Канне: на прощание он всегда был особенно щедр и расставался с любовницами почти всегда в очень хороших отношениях. Он рассказал Суламифи, что в самолете встретился с Мэрилин и пригласил ее на обед. Она обрадовалась: эта американка ей очень понравилась.
— Будет еще английский дипломат Лонг, ты его не
знаешь.
— Надо будет дать хоть одно восточное блюдо. Как ты думаешь? Тафину? Кускус — это очень банально, все иностранцы его знают.
— Можно» — сказал он. Не любил восточную кухню с бараниной, с бобами, морковью и миндалем. — Ты права, для couleur locale[21] одно восточное блюдо желательно, но не больше. Что же ты, дура, не спрашиваешь меня, привез ли я тебе подарок?
— Опять привез! Что же?
Подождешь! После обеда покажу, — сказал Дарси, предвкушая эффект от своего подарка. «Верно, что-нибудь дорогое», — подумала Суламифь радостно. После такой непродолжительной разлуки он мог, собственно, не привозить ничего. Лакей во фраке и в белых перчатках принес вазу с супом. Каирский дом Дарси был построен им самим и отделан со свойственным ему вкусом на европейский лад, без «восточного элемента», который надоел ему и по отцовскому имению в Марокко. За обедом он рассказывал ей политические новости так, точно они были очень веселые. Суламифь слушала не очень внимательно. Политикой интересовалась. Насера терпеть не могла, но Нагиба, скорее, любила. Выше всех государственных деятелей ставила Бен-Гуриона, чем несколько раздражала Дарси, несмотря на его новые симпатии к евреям.
— Это израильский Черчилль!
— Ну вот! С Черчиллем никого сравнивать нельзя. Только нашего Клемансо. Ах, если бы он был жив! — сказал Дарси. Сам он большой активности в жизни не проявлял и, быть может, именно поэтому чрезвычайно почитал государственных деятелей, знаменитых кипучей энергией и твердой волей.
После обеда они перешли в гостиную, куда подали кофе. Эта большая, очень роскошно обставленная, не очень уютная комната была чуть не сплошь завешена произведениями знаменитых художников. Дарси поглядывал на картины, в которых знал каждую подробность. Осматривал с радостью, какой в музее от тех же картин и от еще лучших все-таки испытать не мог бы. «Вот что такое собственность! А эти московские большевики серьезно думали, что можно жизнь построить без нее!» В углу гостиной стояла эраровская арфа. Это тоже был его подарок. Дарси вспомнил о своем сюрпризе и быстро, своей чуть переваливающейся походкой, вышел. Принес великолепное горностаевое манто. Суламифь бросилась ему на шею. Столь дорогого подарка она не ожидала. Тут же зажгла все лампы и примерила перед зеркалом; оказалось, что понадобятся лишь самые незначительные поправки. Он говорил грубые слова и любовался ею. В самом деле, она была очень хороша собой, разве только слишком высока ростом: была чуть выше его (не любил сниматься рядом с ней). «Sur un tapis de Cachemire — C'est la sultane du sérail»[22], — вспомнились ему стихи Теофиля Готье,
— Да ты, верно, целое состояние истратил! И еще пошлина!
Разумеется, ты этого совершенно не стоишь, собака, — сказал он и опять поцеловал ее. Она вдруг прослезилась от волнения» радости и любви к нему; была вообще слаба на слезы. Он часто называв ее плаксой и ласково говорил, что просто этого не понимает: «Может быть, первая часть твоей жизни была невеселая, но теперь нет женщины счастливее, чем ты!»
Она всегда тотчас с этим соглашалась: «Действительно нет!»
— Ну вот, пошло! Вытри слезы, мой ангел, и, как в парламенте, «перейдем к очередным делам». Что ты разучила за это время на арфе?
— Твое любимое: фантазию из «Кармен».
— Отлично, молодец! Сейчас же и сыграешь, — сказал он. Ему не очень хотелось слушать музыку. Но до спальной еще оставалось не менее двух часов. Помог ей передвинуть арфу на средину комнаты и перенес для нее стул. Она думала, что «Кармен» не может выйти на арфе хорошо, но знала, что это его любимая опера и что он смыслит в музыке не много: даже несколько гордилась, что хоть в этой единственной области она компетентнее его.
— Не знаю, понравится ли тебе?
— Это мое дело. Только арию тореадора, пожалуйста, пропусти, если ты и ее разучила... Надо было быть совершенным идиотом, чтобы всю жизнь с упоением убивать быков. Теофиль Готье, Хемингуэй, да и сам Бизе, верно, восхищались этим из снобизма.
Она стала играть еще старательнее и добросовестнее, чем прежде, в ночном клубе. Он сидел в кресле, развалившись, и слушал с наслаждением «Хабанеру», даже чуть подпевал вполголоса: «Et si tu m'aimes, — Prends garde à toi!»[23] «Лучше музыки не существует: сама радость жизни!..»
Когда длинная фантазия кончилась, Он восторженно назвал ее собакой.
— Больше ничего не играй! После «Кармен» я ничего слушать не могу, — сказал он и посмотрел на часы.
— «Смерть Изольды» еще лучше.
Что ты понимаешь? — сказал Дарси. Он только раз в жизни слышал «Тристана» и закаялся. — Ты сегодня в твоем самом лоллобриджидовском стиле! — Всегда сравнивал ее то с Лоллобриджидой, то с Брижит Бардо, то с Мэрилин Монро. — «Оглянись, оглянись, Суламита: оглянись, оглянись» и мы посмотрим на тебя. О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих, как ожерелье, Дело рук искусного художника. Живот твой круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино», — продекламировал он, глядя на нее так, как, верно, юный Соломон глядел на ту Суламифь.