Педология — комплекс наук о развивающемся человеке — пока еще чрезвычайно юна, и этим объясняется не проработанность значительной части ее основных общих вопросов. Положение педологии осложняется тем более в СССР, где новая социальность предъявляет совершенно особые задачи к массовому воспитанию, предъявляет и особые новые заказы к исследованию массового объекта воспитания, т. е. к педологии.
По ряду крупнейших вопросов педологии на основных педагогических и психоневрологических советских съездах развертывалась чрезвычайно напряженная дискуссия, влившаяся в общедискуссионное русло на первом педологическом совещании 2–7 апреля 1927 г. в Москве.
Выявить ряд основных дискуссионных вопросов современной педологии в разрезе советских задач воспитания и является задачей данной брошюры.
Так как педология одним из своих секторов входит в состав естествознания, автор начинает брошюру со сжатого анализа марксистских дискуссий по основным проблемам естествознания.
Конечно, брошюра не пытается исчерпать «все» основные вопросы педологии: это дело долгой коллективной дальнейшей работы.
А. З.
От первого до второго издания нашей брошюры «Основные вопросы педологии» прошло около полутора лет. За это время провел свои работы I всесоюзный педологический съезд, для принципиальной платформы которого материалы нашей брошюры оказались в значительной их части основными. Вот почему мы и прилагаем во 2-м издании извлечения из главных резолюций съезда, — извлечения, имеющие особую принципиальную важность и органически связанные с защищаемыми нами здесь положениями.
Принципы, развернутые в книге, ложатся сейчас в методологическую основу планирования научно-исследовательской педологической работы, поэтому мы и дополняем 2-е издание новой статьей — «О принципах научно-педологической пятилетки»; это тем более необходимо, что пятилетка 1929–1934 г. является исходным, решающим этапом для всего дальнейшего содержания и развития научно-педологической работы в СССР. В прежний текст нами внесены частичные исправления и дополнения, продолжающие и углубляющие высказанные в ней соображения. Ближайшей нашей работой — в этой же плоскости, являющейся продолжением «Основных вопросов педологии» — будет лишь сейчас заканчиваемый нами труд, состоящий из двух частей: а) Место педологии в системе научных знаний; б) О биологических границах педагогического вмешательства.
Во 2-е издание включен ряд статей из нашего сборника: «Очерки культуры революционного времени». Статьи эти все адресованы общим вопросам педологии и не потеряли актуальности до сих пор, тем более что в свое время они открыли собою общепедологическую дискуссию в СССР.
А.З.
В СССР развертывается по ряду проблем естествознания серьезная дискуссия. Нет, пожалуй, ни одной области естественных наук, где не начался бы классовый пересмотр старых научных позиций. Настоящий спор только начинается, так как лишь в условиях победы пролетариата марксистская мысль может отдать часть основных своих сил областям, стоящим именно в этом ряду боевой классовой практики.
Первая глава советско-марксистского естественнонаучного спора развернулась вокруг так называемых психологических проблем. Разрушена мистическая сердцевина учения о душе, устанавливается диалектическое единство «психического» и «физического», — побеждает психофизиологический монизм.
Социальный фактор признается господствующим в отношении к психике, и закономерность общественной жизни является директивой для накопления всего психического фонда. Противоречия всей природы, всей общественной истории «овладели» наконец и психикой, которая, «как оказалось», подчиняется законам диалектики в той же степени, что и другие процессы жизни. Монизм, моторизм, социогенизм, диалектизм — вот то основное, что вносит сейчас марксизм в старую «мистицированную» и субъективированную психологию.
Не совсем еще закончились споры о специфическом качестве сознания, но, конечно, марксистский уклон характеризуется признанием этого специфического качества, а никак не отрицанием его.
Второй спор возник вокруг главного вопроса научного естествознания: признать ли жизнь особым качеством. Спор «физикохимицистов» с «биологами», «механистов» с «диалектиками». Спор этот, хронологически второй в советской исторической очереди, еще только начинается. Марксизм лишь входит во вкус этого спора, требуя действительного диалектизма при анализе дискуссионного материала. «Голая» физика и химия (лебизм), однако, не дают здоровой пищи для действительной диалектики [55].
Третья дискуссия, начавшаяся в одно почти время со второй, но быстрее развивавшаяся, касается вопроса о наследственности. Являясь частностью, органически вырастающей из второго спора, проблема наследственности привлекла больше внимания как вследствие относительной своей простоты, примитивности — в сравнении с грандиозной темой о сущности жизни, так и вследствие более конкретного, фактически экспериментального материала ее, значительно облегчающего спор.
Тем не менее, спор этот еще очень далек от конца, так как выясняется, что, не связав его с более обширными, общими психофизиологическими проблемами, мы теряем перспективу и начинаем путаться в пустяках. Насколько прочно старое наследство, передается ли по наследству вновь приобретаемое, каковы возможности и перспективы евгеники, — твердого слова в этих областях марксизм пока не сказал. Намечается лишь тенденция ответа.
Имеется и много других дискуссий, но мы говорим лишь об основных, делающих погоду в сфере марксизации естествознания. Надо учесть, что этот спор — не одних лишь марксистов; к нему с нарастающей напряженностью прислушивается весь ученый мир, работающий в области естествознания.
Вместе с буржуазией, теряющей свою производственную перспективу, потеряло свою старую философскую базу и буржуазное естествознание. Но ученый не может жить и работать без органической системы миропонимания, — вот почему все более жадно вглядывается он в единственное мировоззрение, имеющее исторические права на завоевание жизни — в марксизм. Многие ученые, не замечая этого, даже против воли заговорили «марксистской прозой», другие же все более спокойно сознаются в своем марксистском «грехопадении». Победа марксизма над наиболее квалифицированными человеческими мозгами — безошибочный предвестник окончательной победы мирового пролетариата.
Дискуссия в области естествознания не вышла еще, однако, из своей философской, теоретической стадии. Спорные проблемы прорабатываются исключительно как вопросы общего мировоззрения, без непосредственной их связи со жгучей, боевой, повседневной классовой практикой. Дискуссия протекает пока не столько в сфере мироделания, сколько в области миросозерцания.
Поэтому неудивительно, что естественнонаучные платформы иногда полностью совпадают у таких ученых, которые в своих политически-классовых установках подчас резко расходятся. Очевидно, дискуссия не дошла еще до таких глубин, до тех глубоких корней, которые раскрывают до конца подлинную непосредственно-классовую подоплеку спора.
В самом деле, не отрицая огромного теоретического значения спора на фронте марксистской психологии, мы вправе все же спросить, что же действительно ценного и действительно нового внес в боевую классовую практику довольно широко развернувшийся спор о так называемой марксистской психологии?
Психология является отнюдь не только идеолого-теоретическим сектором знания, она заключает в себе также первоочередные отделы наиболее злободневной, наиболее ответственной человеческой практики, наиболее социально заостренной практики. Как область ценнейшей социальной практики, она представляет тем более крупный интерес и для философских обобщений. Если бы психология не охватывала собою проблемы человеческой личности, вопросы о структуре и генезе личности, о методах влияния на человеческую личность, — эта научная область не возбуждала бы столько страстных исканий и споров.
Внес ли, однако, протекающий марксистский спор о психике что-либо новое, революционно ценное в область «психологической практики», в область методики влияния на психику, на человеческую психику, на социального, классового человека? К сожалению, пока почти ничего не внес, и та экспериментальная методика, те психологические практические выводы, которыми снабжают нас отдельные ориентирующиеся на марксизм течения, пока нового и боевого материала в психологическую практику вносят мало: в методику влияния на человека, в методику наилучшего использования человеческой личности для целей пролетарской революции. Такой «взнос» не предвидится и в ближайшем будущем, судя по развертывающимся работам[56].
Мало того, с точки зрения классовой пользы сейчас в практике пролетарского строительства с серьезным успехом применяются методические указания ряда западных психологов, либо совсем не включившихся в марксистскую дискуссию о психике, либо враждебно настроенных по адресу течений, ориентирующихся на марксизм. Очевидно, дискуссия не проникла еще в сердцевину вопроса, виной чему на первом плане, конечно, юность дискуссии.
Но теоретический спор корнями своими всегда упирается в практику, порождается, регулируется и проверяется практикой, и если материал практики серьезно не влился пока в теоретические обобщения, — следует, пожалуй, иногда замедлить темп отдельных обобщений, не спешить, если нет вполне гарантированного фонда для спешки.
Только тогда, когда определенная психологическая школа откроет действительно новые и ценные главы для пролетарской педагогики, для психонотирования[57] социалистического производства (психотехника) для более продуктивного революционного овладения психикой трудящихся масс (психология политико-просветительной работы), — только тогда будет иметь эта школа право претендовать на полную «канонизацию» ее марксизмом. Пока же спор школ ведется в одной лишь философско-теоретической плоскости, это — половина спора, большая половина, правда, но это еще не весь спор.
Если непосредственно близкий к человеку вопрос о психике почти не вышел еще из стадии отвлеченной дискуссии, значительно сложнее, конечно, обстоит с более широкой, исходной общей проблемой — о сущности жизни. Дискуссия в этой области, конечно, имеет гораздо меньше непосредственной связи с практикой, чем психологический спор.
Если марксизирующаяся психология по пути анализа общих позиций останавливается иногда и на разногласиях в методике исследования, тем самым, вламываясь в первичные вопросы практики, — марксистский спор лебистов с антилебистами протекает пока в плоскости безразличия к методике исследования. Одними и теми же способами, в сходных условиях наблюдаются явления жизни, но по-разному теоретически истолковываются. Это пока стопроцентно философский спор. Он не коснулся еще ни одного из вопросов боевой биологической практики, имеющей непосредственно социальное значение.
Такие социально боевые вопросы биологии, как проблема наследственности, область социально-биологической профилактики, ближайшие этапы психофизиологии человека, — эти вопросы «механически-диалектическим» спором не затронуты и разрешаются в особой, самостоятельной дискуссии, протекающей вполне независимо от войны по вопросам общей биологии. Как лебисты, так и антилебисты могут хотя бы по вопросу о наследственности неожиданно для себя оказаться в одном лагере, при сохранении в то же время непримиримых разногласий в понимании основной механики жизненного процесса.
Дискуссия о наследственности, однако, тоже не блещет социально-практическим, конкретным классовым материалом, несмотря на, казалось бы[58], необычайную непосредственно-классовую заостренность основных вопросов наследственности. Дискуссия оперирует научными фондами, накопленными в ботанике и зоологии, и очень мало уделяет внимания человеку. Специфизм человеческой социальной среды учтен дискуссией в ничтожной степени, наследственные закономерности растительного и прочего животного царства механически и почти целиком привешиваются к человеку.
Этот «научный» автоматизм в мышлении отдельных работников, числящих себя марксистами, приводит подчас в содрогание. Безразличие, слепая, догматическая вера, с которой они переносят на человека реакционнейшие евгенические формулы, взрощенные ботаникой и зоологией, говорят, по меньшей мере, о псевдомарксистской близорукости. Попробовали бы они применить эти формулы к вопросам действительной, пролетарско-классовой практики, — истина обнаружилась бы без особого труда. Но в том-то и дело, что не пробуют; «дискуссия пока отвлеченная», поэтому она и остается на 99 % ботанико-зоологической.
Этой «внеклассовой» стадией дискуссии объясняется, между прочим, и замечательный курьез: дружеское пребывание на левом фланге теорий наследственности таких ученых, которые резко враждебны друг другу в вопросах классовой политики, и обратно, мирное сожитие на правом «наследственном» фронте коммуниста рядом с махровым социальным реакционером. Эта странная, противоестественная дружба подтверждает, что классовая подпочва спора еще далеко не раскрылась.
Но, возразят нам, не все же научные дискуссии имеют классовое значение. Мало ли разногласий у «спецов» в области инженерно-технических вопросов, нельзя же считать непосредственно-классовым спором полемику о том, какой системой отопления или каким типом котла надо пользоваться в заводской практике.
Отвечу, что подобный вопрос действительно не является предметом общемарксистской дискуссии; он представляет собой кусок узко технической практики, не затрагивающей общеидеологических позиций. Однако оговорюсь, что нередко даже инженерно-технические вопросы могут вовлечь в общую дискуссию, взять хотя бы проблему тейлоризации или фордизма.
«Инженерный» вопрос, как наладить технику использования машины, — в частности, той части машины, которая заменяется человеческим телом, телом рабочего, — превращается, однако, в остро классовый вопрос: в вопрос об отношении к социальной ценности рабочего тела. Капитализм, выколачивающий прибавочную стоимость, фордизирует производство в направлении максимального биологического и творческого истощения тела рабочего, — мы же будем настойчиво искать синтеза технической и биолого-творческой экономии, так как рабочий у нас не объект эксплуатации, а субъект социалистического производства, представляющий самостоятельную социальную ценность кроме производственного его использования.
«Технический» спор оказывается, как видим, остро классовым, и вряд ли марксизм откажется от энергичнейшего участия в этой благороднейшей исторической дискуссии по вопросу о защите главного психофизиологического фонда человечества. Спор о технике переключится на рельсы теоретического понимания механизмов и динамики человеческой психофизиологии, — психофизиологии вообще, — из частного, специального станет общим, социальным, классовым.
Те же дискуссии, о которых речь шла выше, еще ближе к непосредственным интересам класса; вот почему так остро нужна скорейшая их «практизация».
Значит ли это, что мы против необходимости теоретических, отвлеченных дискуссий? Нет, как раз наоборот. Теоретическая дискуссия всегда и первоочередно необходима, в начальной стадии проработки проблемы она совершенно обязательна. Вопрос лишь тогда получит действительно общее освещение, если рассмотрению его будет дано основное направление, если по пути его развертывания будут заранее расставлены исходные целевые вехи, иначе это не спор о целом, а суетня по пустякам: «гора», которая обязательно породит мышь.
Поэтому первичная стадия заострения кардинальных научных проблем — это всегда теоретико-отвлеченная стадия; именно здесь ей честь и место.
Но, наметив исходные вехи, разрешив вопрос об основной установке, вопрос должен из плоскости теории и рядом с теоретической его проработкой врезаться также в самую гущу практики, должен обильно напитаться практикой, чтобы, налившись новой силой, подкрепить, с одной стороны, основную теоретическую позицию, — с другой стороны, чтобы максимально, послужить, затем, самой, этой, практике, так как в конечной службе классовой практике и заключается всегда весь смысл спора. Без этого своевременного практицирования дискуссия грозит выродиться в жвачку.
К счастью, дирижером всякой дискуссии в конечном счете является сама социальная практика, которая своим вмешательством подрезает избыточно разросшиеся ветви спора, либо же при искривлении основных путей его переводит корни спора на другую почву. Так, Октябрьской революцией был преодолен «философский кризис» марксизма, были проверены и углублены на практическом эксперименте основные общие теоретические позиции марксизма. Практикой послеоктябрьского строительства проверяются и другие, как первые, так и вторые в исторической очереди проблемы марксизма.
В частности, вопрос о биологической структуре человека, о психофизиологии человека в основном проверяется практикой советского социального воспитания.
Победившая Октябрьская революция принялась за строительство социалистического общества. Одной из первых проблем социалистического рабочего плана явился вопрос о создании нового, социалистического человека.
Вопросы о воспитании этого нового человека стали с первых же послеоктябрьских лет классово боевыми, остро боевыми. Новые производственные отношения, новые соотношения социальных групп, новый быт, новая мораль, искусство, суд, — все это взывало о новом человеке, выдвигало срочный классовый заказ — продумать наилучшую методику воспитания социалистического человека.
Сейчас, когда массовый трудовой человек, пролетарий, из объекта эксплуатации превратился в коллективного организатора производства, было бы непростительной ошибкой, чудовищной опасностью недооценить значение субъективных качеств этого социалистического строителя. Впервые в истории (которая ведь только начинается, была лишь предыстория) хозяином производства пытается стать действительный его хозяин. И психофизиологическое его содержание, методика использования его творческих ценностей, методика влияния на него, методика воспитания, — все это становится первоочередным вопросом классовой стратегии и тактики.
Если история пролетариата писалась до сих пор огромными мазками, если пролетариат до своей победы сдвигал по пути своего продвижения гигантские пласты (восстания, забастовки и пр.), если этот мощно-массовый фонд до известной степени стирал значимость субъективного фактора, — сейчас, однако, его борьба у нас в чрезвычайно крупной ее части адресуется повседневности, текущим производственным мелочам, бытовым будням.
В этом новом типе борьбы психофизиологические качества отдельного бойца начинают играть новую, огромную роль, и планировка воспитательной работы оказывается одним из крупнейших секторов в общей системе строительной планировки.
Вне сомнения, как миновавший исторический этап характеризовался жестокой мировой дискуссией в области социолого-экономического понимания путей и законов развития человечества, так и ближайший период перенесет значительную часть этой дискуссии в область проблем, связанных с человеческой психофизиологией.
Социолого-экономическая позиция марксизма победила одним уже фактом торжества Октября, и сколько бы ни пытались «теоретически» развенчать Октябрь, с каждым годом почва под вражеской позицией оказывается в этом вопросе все менее прочной. Приходится поэтому задумываться уже не только над предупреждением «Октябрей», но и над методом вталкивания палок в колеса послеоктябрьского социалистического строительства.
Здесь на службу в одну из первых очередей будет приглашена психофизиология человека, которой предъявят заказ обосновать «биологическую неосуществимость» социализма или, «в худшем случае», большевистского темпа социалистического роста.
Странно, что отдельные марксисты не рассмотрели еще на историческом горизонте зарождения этого заказа. Заказ не только надвигается, он уже дан и начинает аккуратно, послушно выполняться. Пока выполняется без шума, без общих деклараций, тем более зорки должны быть мы. Не наткнуться бы нам на такие готовые «неопровержимые» научные выводы о человеке, о темпе его развития, о биологических его качествах, о методах воспитательного на него влияния, — на такие выводы, которые оставят нас без научного компаса в повседневном, бытовом строительстве социализма. А подобные выводы уже имеются, и тормозящие палки, притом толстые, искривленные палки, в колесницу социалистической педагогики уже вставлены.
Именно пролетарской педагогике пришлось первой столкнуться, притом на практике столкнуться, с реакционными уклонами в области понимания человеческой психофизиологии. Независимо от общих философских споров о «психике и физике», вне связи с ботанико-зоологической дискуссией о наследственности, лоб о лоб столкнулась новорожденная советская педагогика с голой, жгучей человеческой практикой в этих областях.
Классовый заказ советской педагогике был дан вполне ясный, четкий не возбуждающий сомнений: воспитать людей, соответствующих нуждам социалистического строительства, притом воспитать их так, чтобы они не пассивно обслуживали социализм, но энергично помогали бы максимальному ускорению его темпа.
Как расшифровать этот заказ? Ликвидируй с детских лет дооктябрьскую гниль, с первых лет жизни человека готовь его к классовым боям и социалистической практике, помоги ему сделаться диалектическим материалистом, дисциплинированным пролетарским коллективистом, закаленным, смелым, трудовым и боевым революционным активистом, культурным и организованным строителем социализма, — таков был недвусмысленный октябрьский заказ нашей педагогике.
«Но годится ли человек для такого заказа?» — ехидно запросила антропобиология. «Если бандитский захват власти возможен, все же нелепые „строительские“ чаяния этой бандитской власти неосуществимы, так как разобьются о мощную скалу человеческой психофизиологии. Большевистская авантюра сломает себе ноги, споткнувшись на человеке, на его биологических закономерностях».
Как видим, именно педагогика в первую очередь столкнулась с остро практизированной проблемой о психофизиологии человека. Именно для нее первой абстрактный спор оказался совсем не ко времени.
В самом деле, если мировому пролетариату до нашего Октября было не до педагогики (педагогика баррикад и забастовок — не педагогика детства), после Октября у власти, ответственный за судьбы социализма, он не может обойтись без своей педагогики детства. Недаром и западные компартии, а вместе с ними и левые педагоги Запада с такой жадностью всматриваются в наши педагогические искания, зная, что как теперь[59] для завоевания власти, так и потом, после завоевания власти им понадобится своя педагогика, которой пока еще нет.
Педагогической дискуссии предстоит сделаться одной из серьезнейших научно-классовых дискуссий во всем мире, и объектом этой дискуссии явится наука о психофизиологии человека, о психофизиологических закономерностях человека, о воспитательных его возможностях и тормозах. Именно этой дискуссии предстоит на практике разрешить исчерпывающим образом вопрос о действительном существе марксистской психологии, о действительно пролетарской трактовке наследственности и о прочих спорных вопросах психофизиологической теории. Начало этой практической дискуссии уже налицо.
До февраля самой «революционной» педагогической теорией в России была платформа так называемого свободного воспитания. Буржуазия, недовольная тиранической опекой самодержавия над собою и своими детьми, требовала свободы детского самоопределения. Это требование опиралось на «авторитетную» биологическую теорию, на так называемый биогенетический закон, обязывавший педагога к невмешательству в детскую жизнь.
Биогенетический закон, довольно хорошо расшифровавший генез всех этапов внутриутробного развития ребенка, по аналогии перенес принципы этого генеза и на послеутробную жизнь. Ребенок «должен», оказывается, стихийно пережить все этапы исторического развития человечества, и лишь изжив их по очереди, может включиться в современность. Тормоза и передвижки по пути этого самоизживания «гибельны» для ребенка, самоопределение его должно протекать «эндогенно», подталкиваемое стихийно-инстинктивными силами изнутри, из древне-унаследованного биологического фонда. «Невмешательство», «свобода», — вот основной педагогический постулат биогенетического закона.
Это «невмешательство», казавшееся очень либеральным, когда оно адресовалось вмешательству самодержавия в педагогику, на самом деле превращалось в настойчивое проталкивание буржуазного влияния во все этапы воспитания[60].
Полная аналогия с парламентаризмом, который выглядит очень либеральным, когда им козыряют в борьбе с неограниченной монархией, и который превращается в наложницу буржуазии, как только самодержавие списывается в расход.
Этот «педагогический парламентаризм» извлечен сейчас из всех научных архивов мира и страстно противопоставляется диктаторским замашкам растущей большевистской педагогики. Любопытно, что исторически чуткая буржуазия обеспечила себе в этом ответственнейшем секторе борьбы за власть прочные позиции задолго до рождения наших воспитательных чаяний. Естественно, что первые же шаги формирующейся послеоктябрьской педагогики уткнулись в крутую, высокую, прочно сделанную стену международных ученых «противоядий».
В самом деле, как только пытались мы психофизиологически обосновать наши классовые воспитательные притязания, научное оружие немедленно вырывалось из наших рук. Классовое воспитание — это установка на современность, биогенетический же закон требует возврата детей в далекое прошлое.
Ребенок советского исторического периода должен, по-нашему, уже в 8–10 лет, конечно, в детских формулировках, понимать свое грядущее классовое назначение, должен ориентировочно уяснить непосредственную связь своего бытия с производственным трудом отца и современной индустрией в целом, должен конкретно разбираться хотя бы в основных общественных соотношениях, должен уловить материалистическую закономерность в явлениях природы и связанность их с трудовой активностью общества. Между тем биогенетический закон тычет ребенка носом в мистику и примитивизм древности, требует поочередного повторения социально-трудовой истории его предков, за шиворот оттаскивает его от современности.
Крупнейший педагог современной Америки, Дьюи, либеральнейшим образом радея о детских интересах, изолировал детей от «ужасной современной общественности», скрыл от них «язвы классовой борьбы» и вернул им «беззаботность», «свободу» примитивного, древнего, «воистину детского» бытия.
Следуя за биогенетическим законом, Холл, отец педологии, настаивает на мистическом фонде детского периода и предостерегает против совместного воспитания полов. Один из ученейших педологов Германии, тоже биогенетист, Ферстер, насыщая церковным ладаном воспитание и разделяя мальчиков — козлищ от девочек — овец, ухитрился даже в коллективизм детский вплести черты первобытной психики человечества, — выхолащивающие всякую возможность использования юных групп для революционно-боевого влияния.
Вождь сверхромантической школы в немецкой педагогике, впавший даже в острую ссору с правым лагерем, Винекен, по стопам того же «рецидива древности», влачит чуткие и одаренные юношеские группы по лесам и горам Германии, «помогая» им в романтической обстановке «изживать» охотничье-кочевые инстинкты предков (почему бы ему не потянуть ребят на фабрики, в рабочие подвалы, к голым батракам?!).
Мировой бойскаутизм в стержневом своем содержании носит все те же биогенетические черты «надсоциальной» романтики, отрыва от «классовых язв», внедрения в прошлое.
Одна из наиболее прогрессивных современных педологов — М. Монтессори[61] — все же настаивает на стихийной истине, вырастающей изнутри самого ребенка, требует мистически-покорной «слиянности» детей с природой. Выступления английского министра народного просвещения лорда Перси и других, менее речистых «наркомпросов» Запада, «международные» съезды по «этике», съезды и конгрессы по половому воспитанию, — в методологических своих обоснованиях опираются на отчужденность детства от материализма и современности.
Опасно было бы думать, что все биогенетисты грубо заостряют свои основные положения. В том-то и дело, что нет. Явный мистицизм и резкое ханжество било бы в нос, и потому в педологических учениях строится сложнейшая маскировка, скрывающая слишком наглую буржуазно-классовую сердцевину.
Под флагом «точнейших» биологических фактов, под соусом абсолютного классового «нейтралитета», зачастую даже под маркой «критического» отношения к биогенетизму, совершается незаметная, непрерывная, чудовищно-влиятельная научно-растлевающая работа, которая бьет и будет бить, притом пребольно, новорожденную пролетарскую педагогику. Особенно опасны мимикристы, «будто бы не биогенетисты», которые, если не распознать их вовремя, сыграют роль троянского коня.
К чему сводится основная сущность биогенетического закона в приложении его к внеутробному человеку? К двум органически увязанным моментам:
1. К признанию диктаторского приоритета в детстве древнего биологического опыта над новым.
2. К исчерпывающей эндогенной обусловленности основных этапов детства.
Отсюда уже рост ребенка как эволюционное изживание древнего опыта. Отсюда же и «свобода» воспитания как единственный путь для правильной «стопроцентно» эндогенной эволюции: детская среда должна быть оторвана от среды взрослых.
Не будем здесь улавливать ханжескую фразеологию в буржуазной «свободе воспитания» при условиях свободной эксплуатации, — спор придется вести не на социологическом, а на биологическом фронте, так как биогенетисты оперируют психофизиологическим материалом.
Можно ли, надо ли целиком отвергнуть биогенетический закон в отношении к внеутробному детству? Конечно, нет. Это было бы вопиющей биологической безграмотностью. Древний опыт человечества не мог, понятно, не отразиться в биологическом фонде современного человека.
Вопрос лишь о том, в какой степени, в какой последовательности он воспроизводится, какова взаимозависимость его с новым опытом человечества, с какой силой подавляет он новую эволюцию, отбирая или отталкивая разнообразные ее элементы. Спор о количестве незаметно переходит тут в войну за качество, именно на вопросе о «степени» и заострится грядущий психофизиопедагогический бой.
Если будет «доказано», что мощь древнего биологического фундамента диктаторски распоряжается всеми молодыми накоплениями, отбирая их по-своему и приспособляя их к себе, — это определит целиком и пути, и темп нового биологического роста. При этой победе ультрабиогенетистов нелепо будет, конечно, мечтать о соответствии темпа и содержания биологической эволюции человека темпу и содержанию социальной его эволюции. Социалистический организм заставит долго себя ждать, природа человека бурно «взбунтуется» против насильственно вдавливаемого в нее социализма.
«Во имя предупреждения биологической гибели человека следует максимально смягчить темп и фон развертывающихся социальных событий; одним словом, долой пролетарскую, социалистическую революцию», — таков фактически главный социально-педагогический тезис биогенетистов, если обнажить их теории от сознательного и бессознательного ханжества.
К чему сводятся основные психофизиологические материалы биогенетистов? Момент рождения человеческого детеныша застает его на стадии повторения начальной истории первобытного человечества. Отсутствие, потом появление и рост нервно-координирующих аппаратов, постепенность развития органов чувств, смена первичных детских инстинктов, переход от ползанья к вертикальному положению, эволюция речи, типические черты растущего детского мышления и эволюционирующей эмоциональности, содержание и этапы развития интересов, игр и характерных действий подрастающего ребенка, — все это поочередно воспроизводит наиболее специфические периоды культурно-биологического продвижения всего человечества.
Отсюда, подавляющая часть детского возраста внутренне руководится социальным и биологическим опытом древности, и более молодая часть истории человечества проталкивается в организм лишь в последние, предзрелые годы развития, занимая, очевидно, в организме поверхностное, непрочное положение, оказываясь жалкой в своем биологическом влиянии.
Отсюда и «сугубая поверхностность» накоплений, образовавшихся в процессе личной жизни организма, — накоплений благоприобретенных, воспитанных, — вполне пассивная их роль, «рабская зависимость» от диктатуры древнего биологического фонда, который «отбирает» эти накопления «по своему вкусу» и «направляет» их по «своим» путям. Так как организм этим биологическим наследством спасал себя тысячелетия, — очевидно, премудрость последнего «вне подозрений», т. е. несомненны и права его на власть.
Отсюда же и бесправие новой среды, отсутствие у нее возможностей глубоко влиять на древний биологический фонд, — противопоставление древнего новому. Если мудрая природа, защищая внутриутробные периоды «изживаний», создала для бронировки особо благоприятную, непроницаемую для внешних влияний среду — в виде вод, находящихся в плодном мешке, — педагогика должна создать такие же «воды» в периоды внеутробного изживания.
Как мы видели, биогенетисты умело устраивают эти «водяные заграждения» (Дьюи и другие), и питомец их будет приходить к зрелости социальным «девственником», впитавшим современную реальность через призму древности, пропитавшим свой мозг надсовременной, надсоциальной романтикой.
Классовая целеустремленность этой платформы вполне ясна: как ребенок должен постепенно изжить этапы исторической эволюции человечества, так и все человечество должно очень и очень постепенно отходить от своего древнего опыта и медленно-медленно включаться в новую обстановку, тем более такую, в которой все старые отношения перекраиваются наизнанку.
Биогенетизм с подобной «диктаторской» установкой оказывается в научном отношении плохо подкованным. Он не подтверждается ни социальной, ни биологической историей человечества, не подкрепляется и современным материалом. Последние противодоказательства (наблюдения над современным ребенком) оказываются наиболее убедительными, выросли же они по преимуществу в советских условиях, где впервые проводится боевая попытка жестокого единоборства «новой педагогической среды» с «древним биофондом».
Каковы же исторические опровержения империалистических притязаний биогенетизма? В основе они сводятся к следующему. Метод аналогий между внутриутробным и послеутробным развитием оказывается гибельным.
Если стадии изменения рода измеряются колоссальными историческими периодами — десятками и сотнями тысячелетий, то стадии изменения вида можно исчислять в лучшем случае тысячелетиями, а в наше динамическое время даже не столетиями, а десятилетиями, подчас годами (периоды войн, революций). Десятки тысячелетий при медленно изменявшейся внешней среде конечно, глубоко врезаются в организм и потому сжато воспроизводятся, повторяются зародышем. Тысячелетия же, а сейчас столетия, десятилетия видового развития не представляют собой такого длительного срока, не создают таких прочных свойств, которые закрепились бы для автоматического их повторения, тем более, что мы вообще не знаем «чистого» человечества на протяжении тысячелетий и десятков тысячелетий.
Человеческие группы передвигались, одна раса врезалась в другую, одна стадия хозяйственной культуры пришлой или соседней группы внедрялась в другую, часто ломая ее. Эти передвижники, смещения, ломки не могли не отражаться и на унаследованном групповом биологическом опыте, сотрясая его, отрывая отдельные его элементы, заменяя их другими, новыми. Биологически однородного человечества, стройно развившейся однородной истории биологического развития человечества мы не знаем, т. е. не может быть и стройно «автоматического» воспроизведения никогда не существовавших этапов этого развития.
Как видим, действительная история древнего человечества плохо вяжется с «историей» в понимании ее биогенетистами.
Но этого еще мало. Новая история человечества оказывается еще более жестокой. Ведь она характеризуется могучим, все более нарастающим развитием производственных сил, заново перекраивающим всю окружающую человека среду. Производственный прогресс ломает и коверкает окружающую, так называемую естественную природу, все более подчиняя ее человеку. Человеческий организм, по мере освобождения себя от непосредственной власти естественной среды, все больше попадает под влияние тех условий, которые развиваются вместе с ростом производительных сил.
Все меньше зависит он от естественной природы (солнца, леса, реки и пр.), все глубже погружается он в усложняющуюся искусственную среду, созданную производством, в среду общественную. Рост индустриальной техники последнего столетия, обострение классовых отношений, классовой борьбы перекраивают заново всю установившуюся в период примитивного земледелия систему биологического опыта человека.
Люди пользуются конечностями, органами чувств, дышат и т. д. в современных городах при современном типе борьбы за существование далеко не так, с сильно изменившимися приемами в сравнении с тем, как это проделывалось их предками несколько столетий назад. Это меняет, конечно, и всю установку внутренних органов. Все так называемые «инстинкты», все так называемые «типические» законы пола, возраста, наследственности, все установившиеся некогда нормы основных функций (пищеварение, кровообращение, дыхание и т. д.) претерпевают сейчас, под давлением гигантски усложняющегося производственно-общественного бытия, и, в первую очередь, под влиянием классовой спецификации социальной среды, глубочайшие и достаточно быстро развертывающиеся метаморфозы.
Некогда твердая, мощная система древних биологических навыков человека, дававшая право говорить о почти прочных законах человеческой физиологии, зашаталась, раздробилась и начала расползаться по всем швам. Но окружающая производственно-общественная среда меняется сейчас с чрезвычайной быстротой, и человеческий организм не успевает зафиксировать устойчивую серию новых биологических свойств, способных, как бронирующий фонд, переходить по наследству.
Большинство вновь приобретаемых биологических сочетаний оказывается легко разрываемыми и требующими беспрестанных, все новых и поневоле пока хрупких поправок.
Биологические потрясения последних эпох имеют колоссальное значение. Сломались старые установки и не могут быть «воспроизведены» в чистом их виде. С первых недель и месяцев, одновременно с использованием остатков сохранившихся ценных древних свойств, ребенок прибегает и к незаменимым установкам, накопившимся в последние исторические периоды, дополняя их навыками, родившимися уже в процессе его личной жизни. Выделить в этом пестром клубке преобладающий над прочими проявлениями древний фонд будет большей частью отвратительнейшей натяжкой.
Последние десятилетия социальной истории человечества научили нас радикально переоценивать значение этого древнего фонда. Первобытные, некультурные народности, в несколько десятилетий пролетаризируясь, быстро изживают свой мистицизм и «материализируются». Разорившиеся феодалы быстро теряют свой «охотничий инстинкт» и стремглав превращаются при удаче в хороших торговцев. Тысячелетиями косневшая в невежестве («биологическая мозговая отсталость») трудовая рабоче-крестьянская «чернь», завоевав власть, быстро выделяет тысячи политических, военных, хозяйственных творцов.
Много ли в этом материале пищи для биогенетического принципа?
Особенно подавляющим оказывается материал наблюдений над советским ребенком, который впервые в истории мировой педагогики попал в «обезвоженную» среду, дающую возможность жестко проконтролировать действительные соотношения древнего и нового слоев его биологического фонда При этом наблюдения проводились людьми, не завороженными педагогическими целеустремлениями класса, стоящего на позиции биогенетизма.
И что же? «Могучие» педагогические замки биогенетистов рассыпались как карточные домики. Мистические установки детства, сверхиндивидуализм, отрыв игр и интересов от современности и погружение их в прошлое, тяга к внереальной сказке и прочее и прочее, — все это оказалось голой фикцией.
Как только вместо «плодной воды» или, вернее, вместо «буржуазной воды» вокруг ребенка оказалась иная социальная и педагогическая среда, не заинтересованная в победе биогенетических идеалов, — подпорки последних сломались, рухнули вместе с биогенетической педагогикой.
В чем же основной научный смысл биологического спора с биогенетистами? Кончается ли этот спор?[62] Нет, он только начинается, и, вне сомнения, ближайшая эпоха развития антропобиологии, во всех областях последней, вся пройдет под знаком этого спора. Намечаются уже и сейчас группы, пытающиеся провести здесь соглашательскую платформу, формируются и крайние фланги, но зрелой стадии спор еще не достиг.
Основная сущность биогенетического империализма — в грубой недооценке колоссальной прогрессивно-физиологической роли мозговой коры человека. В этой недооценке виноваты и общая реакционность буржуазии, боящейся слишком богатой пластичности человека, и, в частности, дуалистическая установка старой психологии, уделявшей коре роль седалища голого интеллекта и отрывавшей кору от всей физиологии в целом.
На вопрос об оценке значения коры и развернется решающий бой в антропобиологии. Кора как продукт молодой истории человечества, кора как источник бесконечной пластичности организма в целом, кора как главный объект воспитательных влияний, — вот вопросы, правильное решение которых даст нам возможность приблизить темп биологической эволюции человека к темпу социальной эволюции человечества.
Биогенетисты правы постольку, поскольку частичная, действительно исторически обусловленная очередность в развитии биологических функций на самом деле наблюдается. Спинномозговые центры вызревают раньше корковых как генетически более старые. Крупные мускульные органы растут раньше мелких, которые являются плодом более совершенной, т. е. более молодой культуры. Органы чувств, в известной степени их эволюции, развиваются тоже в порядке их историко-генетической очередности и т. д. и т. д.
Все это так, но… и не совсем так, притом настолько «не совсем так», что от «так» в итоге остается маловато. Ни в одной из древних функций[63], в их действительном содержании, нет соответствия между развитием ее у ребенка и хронологическим ее местом в истории рода. Исторические соотношения этих функций настолько перепутываются благодаря вмешательству мозговой коры и других новых физиологических приобретений человека, что от генетической их чистоты камня на камне не остается.
Такая, казалось бы, сверхдревняя функция, как сосание, может серьезно перестроиться под влиянием привходящих условных, т. е. корковых моментов: варианты положения при кормлении, изменения окружающей среды и т. д. В конечном итоге древний процесс питания, пропитанный корковыми влияниями, может неузнаваемо измениться, грубо дезорганизоваться в первые же 10–15 месяцев жизни: ребенок ест лишь при определенном человеке, при соответствующих добавочных раздражителях в виде прибауток, песенок, подзадориваний и т. д.
Таким же образом кортигенно изменяются и другие древние функции. Возьмем хотя бы сон — глубоко давнюю функцию, эндогенно развивающуюся, казалось бы, уже вполне автоматизированную. Редки разве случаи кортикального вмешательства в ранний детский сон, когда ребенок даже в первые шесть месяцев не засыпает без укачиваний, песенки, без определенного освещения и тому подобных условных раздражителей.
Ходьба ребенка, тоже «как будто» издревле идущая функция, опирающаяся в основе на рост костно-мышечного аппарата и спинномозговых координаций, — попробуем-ка исключить у современного ребенка кортикальный элемент ходьбы. Быстро ли он пойдет? Подзадориванье, соревнование, подражание, заманивание чувственными раздражителями (звуком, цветом и пр.), — все это вторгается в «автоматизированную» ходьбу и делает ее необычайно сложной, глубоко кортикально обусловленной.
Под влиянием известного соотношения раздражителей темп роста навыков ходьбы, тип сна, характер пищевых процессов, чувствительность того или другого анализатора претерпевают очень серьезные превращения и перестановки.
Глубокие метаморфозы в том же древнем половом инстинкте, обусловленные ранним кортикальным вмешательством, — в период, когда еще не созрел физиохимический аппарат сексуальности, — особенно разительны. Массовый онанизм раннего детства, десятки тысяч гомосексуалистов буржуазных городов Запада — все это яркие доказательства безапелляционного давления коры на самые древние механизмы.
Дети, воспитывающиеся на дидактических материалах Монтессори, развивают мелкие мышечные группы и тонкую работу анализаторов раньше и глубже, чем более грубую их функцию.
Поразительные антибиогенетические материалы преподносит нам эволюция детской речи — одного из крупнейших приспособляющих аппаратов. Ассортимент детских слов ни в малейшей степени не соответствует историческому генезу речи и питается в основном стимулами из окружающего: подражанием, социальными связями ребенка, ближайшими предметами и т. д. Достаточно переехать родителям из глухой российской деревни в сверхиндустриализированный американский город, и родившиеся в этом городе дети резко отличаются в развитии своего речевого фонда (темпом, богатством, материалом) от детей тех же родителей, пока последние жили еще в деревне.
Биогенетически это необъяснимо, влияние же коры объясняет все, притом объясняет в такие годы детства, когда, казалось бы, только бы биогенетизму и торжествовать.
Рука — орган, генетически гораздо более молодой, чем нога, оказывается тонко дифференцированной уже в очень раннем возрасте в связи с огромным ее значением для социального приспособления человека.
Чем объявляется эта «кортикальная настойчивость», эта влиятельность новых элементов биологического фонда, столь рано проявляющаяся, — мы видели выше. Она — продукт влияния нового этапа истории человечества, протолкнувшего именно кору и новый биофонд вообще — на авансцену человеческой физиологии. Биогенетисты не заметили величины этого влияния, так как очи их глядят глубоко вспять, в сверхдревнюю историю человечества. Новой же истории они боятся, так как за нею следует ведь… сверхновая, социалистическая. Естественно, что коры, этого лучшего друга приближающегося социализма и нового биофонда в целом — они не хотели увидеть.
Весь человеческий биофонд приходится в основном условно делить на три слоя: древние, доиндустриальные накопления, имеющие «стаж» в десятки тысячелетий; новые слои опыта, сформировавшиеся преимущественно за последний, индустриальный отрезок истории, давший огромные перестройки социальной среды, и, наконец, новейший благоприобретенный биологический капитал, вырастающий в процессе личной жизни организма.
Если бы ребенок с первых дней бытия оказался в исключительной власти первого слоя, он неминуемо погиб бы, так как условия среды, соответствовавшие некогда полезности этого слоя, нимало не похожи на обстановку, окружающую ребенка сейчас. С другой стороны, если бы он был предоставлен слепым нащупываниям новейших приспособлений, без помощи новых навыков, порожденных недавней эпохой, гибель была бы также неизбежна.
Таким образом, именно благодаря специфическим условиям человеческой, т. е. социальной среды, оказавшейся необычайно динамичной в последнюю эпоху, наш детеныш должен с первых же дней оказаться во всеоружии, должен получить возможность использовать в тесной связи все три слоя опыта.
Неудивительно, если первый слой, наименее гибкий, т. е. и наименее годный для динамичной современности, испытывает сложнейшие пересочетания благодаря неустанному, все более энергичному давлению последних двух слоев. Педагогический остаток биогенетизма оказывается, конечно, при этом довольно жалким и, во всяком случае, настолько хилым, что претензия его на руководство «общечеловеческой» педагогикой вызовет у пролетариата смех[64].
Таким образом, малая доля истины, содержащаяся в педагогическом толковании биогенетического закона, смешана с значительно большей долей антибиогенетических материалов, не говоря уже о тех решающих областях человеческой психофизиологии, которые целиком противопоставлены биогенетизму.
Выводы наши в общем таковы:
1) Даже и те части человеческих биофункций, которые действительно развертываются в порядке их историко-генетической очередности, с первых же дней жизни ребенка обрастают новыми сложными генетическими накоплениями, главным образом из последнего исторического периода, наиболее динамического в сравнении со всей прошлой историей человечества.
2) В свою очередь, эти два слоя унаследованного биоопыта обрастают с первых же дней жизни новорожденного кортикальными дополнениями, условными рефлексами, необычайно усложняющими наследственную сердцевину человеческого организма.
3) Кора, по мере роста детского организма, приобретает все более могучее влияние в отношении унаследованных навыков, подчас радикально их перестраивая, извращая, ломая; примеры: «условные» изменения сна, питания, движений, речи, полового инстинкта и пр. в самых ранних этапах детского развития.
4) Новый биологический опыт, тем более новейший его слой, настойчиво стимулируемые резко меняющейся внешней, т. е. социальной средой, все больше оттесняют на задний план значение «чистого» древнего опыта, неприменимого, вредного в современной обстановке.
5) Эта «дискредитация» и дезорганизация древнего опыта при параллельной непрочности нового и новейшего опыта (бешеная динамика социальной среды не позволяет ему консервироваться, устояться) создают относительную хрупкость в современном социалированном[65] человеческом организме. Однако вместе с тем, благодаря ослаблению реакционно-ненужных биологических связей, вырастает и необычайная пластичность, воспитуемость, переключаемость человеческих бионавыков, — рождаются богатейшие возможности воспитательных влияний на человеческий организм.
Биопедагогическая роль современной социальной среды оказывается, таким образом, колоссальной, что и требовалось доказать. «Биологические» угрозы, адресуемые темпу развития социалистической революции, совсем не страшны. Соответствие биотемпа социотемпу представляется теоретически допустимым. Осуществимо ли оно практически, это покажет наш социалистический педагогический эксперимент.
Конечно, биогенетизм как вождь реакции в области антропобиологии не легко будет уступать свои позиции. Опираясь и на теорию и на свою методику толкования явлений, он долго еще будет использовать научный материал для противопоставления его нашим воспитательным планам. Поэтому следует заранее методологически вооружиться, чтобы оперировать достаточно убедительными аргументами.
Среди основной научной артиллерии, наиболее пригодной нам в бою, на первом плане оказывается учение о рефлексах и учение о так называемых психоневрозах.
Учение о рефлексах, помимо огромной роли, которую оно сыграло в «материализации» психологии (монизм, объективизм, динамизм), значительно большую роль начинает играть в революционной перестройке всей физиологии в целом. Тот же биогенетизм разрушается, между прочим, рефлексологами — без всяких «марксистских затей», в процессе обычной лабораторной или теоретической работы. Ученые-рефлексологи не замечают при этом, что говорят «марксистской прозой», некоторые (особенно сам Павлов) возмутились бы, если бы их «обвинили» в марксизме. Между тем несомненно, они энергично льют воду на мельницу марксизма.
Так, ученик Павлова Ю. П. Фролов, в своей работе «Физиологическая природа инстинкта» энергичными и богатыми доказательствами принижает «могучее» значение инстинкта, т. е. древнего опыта, старательно иллюстрируя это развенчание динамизирующей, «дискредитирующей» работой окружающей среды. Метод рефлексологического анализа оказывается в этой аргументации незаменимым орудием.
Северцов в своем труде «Эволюция и психика» тем же рефлексологическим методом разрушает построения биологической реакции в области наиболее сложного телесного аппарата — психики. Древний «био-психо-фонд» под дробящим давлением социальной среды вежливо уступает дорогу и власть новым слоям «психического» опыта.
Генетическая рефлексология (Бехтерев, Щелованов и др.) оружием тех же биогенетистов, т. е. наблюдением над ребенком, презрительно отказывается от биогенетических притязаний: ни один из основных педагогических законов биогенетизма не подтверждается их наблюдениями над ребенком, притом наблюдениями, которые они проводят с первой же минуты после рождения, в первые недели и месяцы жизни, когда, казалось бы, именно древнему вассалу биогенетизма открыт неограниченный простор[66]. Бьют, грубо бьют по биогенетизму и опыты с воспитанием у детей условных рефлексов по методу Красногорского и т. д. и т. д.
Учение о рефлексах, экспериментально подразделяя биологический опыт на исторические его слои, ценно тем, что сумело оттенить опытным путем специальную роль мозговой коры и выявило ее закономерности. Говорить четко, опытным обоснованием о путях и возможностях воспитания сделалось возможно лишь после выделения коры как основной базы воспитания всего организма в целом.
Даже опыты с таким, казалось бы, кортикально небогатым животным, как собака, открывает совершенно новые горизонты в вопросе о влиянии среды на пластичность организма. Лабораторные извращения, глубокие изменения главных жизненно-безусловных установок под влиянием настойчивой «условной» дрессировки лучше всяких теоретических споров вскрывают все более нарастающую кортикальную обусловленность основных биологических функций.
Если собака с ее слабой корой и малой зависимостью от индустриальных перемен среды, т. е. с могучими еще у нее безусловными рефлексами, способна сломать под влиянием воспитания свои первоочередные инстинкты, какова же должна быть пластичность человека с его могучей корой и непрерывной его зависимостью от катаклизмов социальной среды?
В школе Павлова появились первые рефлексологические опыты воспитания, на протяжении ряда поколений, «новых безусловных рефлексов», т. е. по передаче благоприобретенных установок в дальнейшие поколения. Опыты эти, испытывая ряд методических зигзагов, не нашли еще себе решающего подтверждения, — но устремленность их представляет величайший интерес для нашей педагогики.
Конечно, и речи не может быть о том, чтобы по наследству механически, адекватно передавались определенные, узкие признаки, приобретенные в процессе личной жизни. Узкий, изолированный, новый признак, если он не вызывает глубоких изменений во всей «соме» организма, — не отразит тогда своего влияния и в зародышевых клетках, т. е. не имеет шансов и на передачу в следующее поколение.
Если же он окажется действительно в силах качественно изменить основной субстрат тела, ясно, что и он в процессе взаимодействия претерпит ряд изменений, потеряв ряд черт своего начального облика: т. е. благоприобретенный признак как таковой в наследство не передается. Мало того: в течение одного поколения, конечно, нет шансов на глубокую качественную перестройку «сомы» под влиянием данного признака, и необходима целая серия поколений, притом получающих в направлении этого признака усиленные однотипные воздействия, для того чтобы результат такого влияния сказался наследственно. Да и то еще при условии, чтобы признак этот был теснейшим образом связан с наиболее глубокими и жизненно значимыми процессами в данном организме, — иначе он не получит для себя прочного биоэнергетического подкрепления.
Однако при всех этих ограничительных условиях — все же значение начатых опытов чрезвычайно, исключительно важно для наших социально-педагогических перспектив. Возможность стойкого, качественного изменения организма под влиянием социальных и педагогических условий будет экспериментально доказана (хотя теоретически эта возможность вообще не должна бы возбуждать сомнений: иначе — чем же объяснить теорию эволюции?!).
Если опыты в этой области пока еще не развернулись в полной мере, все же теоретическая возможность положительного их исхода вполне очевидна. Параллельные работы о том же ряда других ученых, иным методом и на другом материале — лучшее доказательство зрелости этой проблемы. Положительное же ее экспериментальное разрешение откроет изумительную главу в области подхода к биопластике, в особенности к наиболее «пластичной биопластике» человека.
Этот вопрос — о биопластичности человека — будет основным в споре биогенетистов и социогенетистов; он окажется водоразделом между буржуазной и социалистической педагогикой. На нем заостряется вся проблема темпа биопсихических изменений, т. е. вся проблема о возможности строительства социалистического воспитания. В частности, для Советского Союза вопрос о возможности социалистического воспитания в нашей стране является одним из крупнейших во всей огромной проблеме строительства социализма. Как видим, проблема немалой важности: слишком много нового надо будет воспитать социализму в дезорганизованном, ущербленном человеческом теле.
Динамизирующей работе рефлексологии чрезвычайно сильно способствует возникшее фактически из недр последней[67] учение о доминанте.
Еще Павлов указал на огромное общефизиологическое значение очага наибольшего мозгового возбуждения. Очаг этот является доминирующим для прочих физиологических областей, вовлекая их в сферу своего подавляющего влияния, используя их возбуждение и тормозя те их процессы, которые идут вне линии основной его направленности.
Дополнения и углубления, внесенные опытами А. А. Ухтомского в понимание «очага оптимального возбуждения», поразительно обогащают наши представления о пластичности организма и о могучей воспитательной роли внешней среды.
Осуществляя определенными сочетаниями раздражителей ту или иную доминанту, Ухтомский и его последователи добиваются сложных перемещений энергетических запасов тела, помогают «разбуханию», «паразитированию» или «высыханию» разнообразных функциональных комплексов, создают избирательные торможения или возбуждения различных участков тела, т. е. фактически дирижируют необычайно ответственными областями биологического бытия.
Если учесть, что эта богатейшая динамика получается над несложными (т. е. мало пластичными) животными организмами, притом в небогатой лабораторной среде, каков же может быть эффект воспитательных доминант у людей — в человеческой социальной среде!
Поэтому попытки отдельных «будто бы рефлексологов» уделить мозговой коре роль и место старой «души», «ограничивая» ее функции одним так называемым психизмом (мышление и пр.), выглядят в достаточной степени комично.
Эти реставраторы «рефлексодуши» попросту не заметили диалектического жала, которым обладает учение о рефлексах. Основная его ценность именно в том, что оно органически связывает кору со всем телом в целом и частях в их взаимовлияниях и открывает у коры путем перестроит внешних раздражителей величайшие возможности глубокого воздействия извне на все физиологические функции, вплоть до качественной трансформации и самих безусловных рефлексов (конечно, при ряде условий на протяжении ряда поколений)[68].
Создавая благоприятным сочетанием раздражителей усиленное возбуждение на определенном корковом участке, связанном с определенным безусловным комплексом, мы, соответственно, уменьшаем возбуждение на другом участке, т. е. в области другого безусловного комплекса, «дезэнергенизируем» его, уменьшаем его энергетический фонд, что при стойких повторениях неминуемо влечет к стойкой дезорганизации его, а отсюда, в ряде поколений, и к разложению.
Именно этой динамикой и только ею можно объяснить глубокие изменения в инстинктах, в этой же динамике лежит и рефлекторный источник значительной части формогенеза (анатомического изменения органов в ряде поколений).
Нелепо, грубо механично было бы представлять себе условный рефлекс в виде изолированной «вибрации» мозговой коры. Условный рефлекс — это не только процесс в коре, это еще ток по нервному стволу на периферию тела, это двигательная реакция потревоженного периферического органа, это сопутствующее изменение кровообращения в данном органе, т. е. чрезвычайно сложный и глубокий общий физиологический процесс, в котором кора и все тело взаимно неотрывны.
В этом смысле учение об условных рефлексах чрезвычайно обогащает современную так называемую функциональную медицину, которая в подавляющей своей части сводится к патологическим условным рефлексам, т. е. к процессам, один из основных источников коих во внешней среде.
Вместе с тем, учитывая чрезвычайные ценности учения о рефлексах, мы обязаны, однако, резко отмежеваться от неприемлемых тенденций отдельных групп и работников, принадлежащих к рефлексологической школе.
Первым долгом для нас совершенно неприемлема «антипсихологическая» установка отдельных рефлексологов, — в том числе и покойного Бехтерева. Сводить всю личность человека, включая сюда и психику, исключительно к голой неврофизиологии, не выделяя при этом особого, специфически активного психического начала, — это значит грубо механизировать наши представления о диалектической сложности социального человека.
Антипсихологизм отдельных рефлексологов для нас также неприемлем как «антирефлексологизм» отдельных психологов, иногда к тому же еще пытающихся подменить физиологическое (диалектически-биологическое) понятие о рефлексе механистической формулой… физико-химической «реакции». Уж если признавать особое качество за психикой, надо быть диалектически последовательным и признать также особое качество за жизненным процессом: это же, в свою очередь, не потерпит в применении к живому организму подмены «реакцией» ликвидированного «рефлекса». Диалектика жестока!
Так же, как и «антипсихологизм», для нас совершенно неприемлемы и «социологические» тенденции отдельных рефлексологических групп, включая сюда и Павлова, и Бехтерева. Попытки их — рефлексологическими (т. е. биологическими) методами расшифровывать общественные явления — потерпели уже абсолютное фиаско, полностью разрушены марксистской критикой, и возвращаться снова к борьбе с этими попытками, к счастью, теперь нет никакой нужды.
Так же чужда нам и «панэнергетическая» установка вождя одной из рефлексологических школ — покойного Бехтерева. Тяга сводить все процессы в мироздании, т. е. и в обществе, к замкнутому, механическому кругообороту энергии, толкает к попыткам уничтожить как марксистские законы исторического процесса, так и диалектический подход к явлениям в природе.
В одинаковой степени неприемлема для нас и телеология в понимании Павловым так называемого «рефлекса цели», «изнутри» данное стремление к цели, — попахивающая «творческим порывом» А. Бергсона.
Отказываемся мы также и от механистических, «адекватных» попыток переноса выводов из рефлексологического зооэксперимента — на человека и его поведение. Неприемлема для нас и «педагогическая энциклопедия» рефлексологов, которая тяготеет на все 100 % исчерпаться исключительно рефлексологическим материалом, так же как и сходная их тяга — всю педологию заменить одной лишь рефлексологией.
Все это для нас неприемлемо, это противоречит диалектическому материализму, но вместе с тем, отказываясь от «империализмов» и «перегибов» в отдельных течениях рефлексологов (и даже во всей их школе), — мы, однако, вполне вправе чрезвычайно высоко ценить то действительно важное, диалектическое, что дает нам это учение в области глубокого динамического толкования процессов изменчивости;, то, о чем мы говорили выше.
Клиника помогает лаборатории. Если лаборатория открывает нам богатые пластические возможности даже у кортикально несложных животных, клиника преподносит нам колоссальный материал в области физиопластики человека. История клинической медицины знает немало блестящих глав, где патология помогала вскрывать ценнейшие данные для общей психофизиологии.
Одной из наиболее поразительных в этом смысле глав медицины является сейчас клиническое учение о так называемых психоневрозах[69], накопившее неисчерпаемый материал об условных рефлексах человека. То, чего не может добиться лаборатория экспериментально, проделала над человеком жизнь.
Учение о психоневрозах с неопровержимой убедительностью показывает нам, как велики возможности кортикальных влияний на всю психофизиологию человека, на все его биологические функции, вплоть до самых интимных и древних.
Учение о психоневрозах возникло непосредственно из гипнологии. В течение столетий научную мысль изумлял «чудесный» физиологический эффект внушения. Когда с гипнологических работ были сорваны элементы шарлатании и мистики, выяснилось, что исцеляющим и вообще движущим фактором гипногенных биологических изменений является человеческое «самовнушение».
В процессе внушения у объекта последнего создается особая кортикально-физиологическая целеустремленность, создающая очаг оптимального возбуждения в нужном сейчас участке и направляющая все наличные энергетические запасы тела по пути внушаемого требования. Этой гипногенной доминантой и объясняется сложнейший физиологический эффект внушения, создававший глубокие метаморфозы в самых разнообразных биологических областях.
Если кортикальное возбуждение в виде «эмоции» вызывает в обычной жизни ряд расстройств функций (страх — понос, сердцебиение, пот, отнимаются ноги и пр.; отвращение — рвоту, тоску, головную боль и т. д. и т. д.), — вполне естественно, что и гипнозом можно вызывать избирательные возбуждения в тех или иных кортикальных участках, а отсюда и в физиологической периферии. Механизм гипноза, таким образом, был сведен к переключениям энергетических запасов тела по гипногенным доминантным участкам.
Подобное толкование внушения целиком на пользу оптимистического подхода к биопластике, так как с безупречной экспериментальной точностью подтверждает возможность глубочайшего воспитательного внедрения в самые интимные закоулки тела. Весь богатейший экспериментальный и терапевтический материал мировой гипнологии оказывается, тем самым, главой о роли коры в физиологии.
Последние десятилетия глубина лечебного эффекта внушения подвергалась сомнению, хотя действительная правдоподобность непосредственных гипногенных биоэффектов уже не возбуждала больше сомнений у ученых. Колебания адресовались лишь лечебной прочности гипногенного эффекта, и в результате этого научного кризиса из недр гипнологии, на базе тех же кортикально обусловленных воздействий, развернулось грандиозное учение о «психоневрозах» и психотерапии.
Если гипноз давал экспериментальный и относительный лечебный эффект путем кортикальных (условно-рефлекторных) пересочетаний телесных функций, очевидно, самое заболевание тоже было своеобразным комплексом извращенных условных рефлексов.
Условные рефлексы создают здоровье лишь тогда, если болезнь тоже представляла собою серию условных рефлексов, не более, — таков в переводе на рефлексологический язык основной тезис отца психотерапии проф. Дюбуа: «Внушением устраняются болезни, созданные самовнушением».
Подозревая в гипнотическом влиянии недостаточно прочный элемент, полагая, что кора затрагивается внушением очень поверхностно, кратковременно, Дюбуа, а за ним и другие психотерапевты (Дежерин, Розенбах и т. д.) построили целую клиническую дисциплину, в которой этот кортикальногенный («психогенный») момент был блестяще выявлен на огромном количестве заболеваний всех функций тела и где кортикальная, условно-рефлекторная терапия расшифровывалась самым серьезным образом, в разнообразных направлениях.
Эти ученые доказали, что в плане условно-рефлекторных извращений могут глубоко пострадать все до единого процессы и органы. Дежерин в своей монографии о «психневрозах» шаг за шагом проследил, как все без исключения функциональные области интимно и тяжело дезорганизуются кортикальным (психогенным) моментом: дыхание, кровообращение, пищеварение, движение, речь, сон, умственная работа и т. д. и т. д.[70]
Психотерапевты показали, как шаг за шагом следует извращающие условно-рефлекторные сочетания заменять лечебно-перевоспитательными, открыв совершенно новую, притом с каждым годом все более разрастающуюся главу в человеческой терапевтической медицине: главу о лечебных влияниях через мозговую кору.
В учении о «психоневрозах» имеется сейчас много течений: суггестисты[71], интеллектуалисты (Дюбуа), эмоционалисты (Дежерин), «этикисты» (Марциновский), психоаналитики, адлеристы, социотерапевты, рефлексотерапевты и другие. Но независимо от разницы в методах подхода их к организму и в системе лечебных влияний, все они объединяются на признании колоссальной как патогенной, так и лечебно-воспитательной роли человеческой мозговой коры.
Тот факт, что учение о психогенозах проникло во все области человеческой медицины, что ни один медицинский специалист, в какой бы дали от коры он ни работал (гинекологи, хирурги, «желудочники», «сердечники» и др.), не смеет сейчас закрывать глаза на огромную привходящую роль «психики» (коры) в его специальности, достаточно красноречиво говорит о необычайно «кортикальной опороченности» современного человека.
Если очень далекий от психотерапии мировой медик, огромный практик Штрюмпель находит, что «психизм» (кора, условные рефлексы — по-нашему) виноват в добрых 75 % современных человеческих заболеваний, — это звучит убедительно. Если все лучшие учебники по болезням сердца, сосудов, легких, пищеварения не могут сейчас обойтись без особой серьезной главы о психогенных аномалиях, это знамение времени.
Действительно, условные рефлексы, кора играют колоссальную роль во всей физиологии человека, как в здоровом ее содержании, так и в патологии, и роль эта растет тем быстрее, влияние ее становится тем более глубоким, чем динамичнее делается социальная среда человечества.
Биологическим атавизмам, биологической отрыжке древности, как видим, не место в условиях этой горячей кортикальной динамики. Кора подавляет их с первых дней детского бытия. Во всяком случае, не древний биологический опыт человека окажется препятствием к совпадению биотемпа с социотемпом, — таков основной вывод, который дает нам рефлексологический и «психотерапевтический» материал.
Однако не сигнализирует ли учение о психогенозах опасность гибели человека в современной социальности? Если кора дезорганизует, извращает все процессы тела, отражая на себе давление чудовищной, ни с чем не считающейся социальной динамики, где же гарантия здоровья, тем более, что и древний опыт не бронирует ни в малейшей степени?
К счастью, впадать в панику не приходится. Темп изменения социальной среды (темп развертывания пролетарской революции) позаботится о том, чтобы частичная биологическая деградация, обусловленная усложняющим кортикальным вмешательством в телесные функции человека, не углубилась. Революция ведь не спросит санкции у биогенетистов, и чем скорее она добьется своего, тем меньше опасности для биодекаданса человечества[72].
Вместе с тем, однако, растущая кортикальная обусловленность человеческой физиологии в конечном итоге окажется огромной важности прогенеративным фактором. Независимость от древности, подвижность новых биологических связей, расширяющиеся рамки биопластичности, — все это окажется незаменимой ценности орудием в руках максимально-пластичной коммунистической социальности. Коре по дороге с социализмом, и социализму по пути с корой.
Любопытно, что то же учение о психогенозах при правильной рефлексологической его расшифровке даже в элементах патологии начинает приоткрывать зародыш развивающегося прогенеративного ядра. Своеобразно-сильная целеустремленность «психоневротика», доминантная окраска основных его процессов, блестящие (по-своему) стратегические его вылазки в болезнь, поразительная гибкость и быстрота сцеплений самых отдаленных друг от друга комплексных участков его, избирательно богатая фиксирующая способность, — все это характеризует далеко не обычную болезнь, все это говорит о своеобразном творческом ядре, скрытом внутри этой болезни, о богатом энергетическом запасе, нелепо использованном, нерационально переключенном[73].
Среда эксплуатации извратила направление этого прогенеративного энергетического фонда, социалистической среде предстоит освободить последний из плена и творчески канализировать.
Необходимо отметить, что учение о «психогенозах» («психоневрозах»), т. е. об условно-рефлекторных извращениях функций, глубоко проникло и в наиболее тяжелую главу человеческой патологии — психиатрию.
Одна из самых блестящих страниц современной мировой психиатрии, написанная в области шизофрении проф. Блейлером, дает описание глубоких, сложных, подавляющих, психогенных пластов, внедряющихся в это, по существу, органическое заболевание. Французские психиатры, а у нас Бехтерев, Ганнушкин, Осипов и др., дают яркое описание истерических (т. е. в подавляющей части психогенных) «обрастаний», которыми изобилуют такие эндогенные психозы и неврозы, как циклотимия и эпилепсия.
Один из крупнейших современных психиатрических авторитетов, проф. Бумке, пытается установить подход к шизофрении (одному из тяжелейших психозов) как к экзогенному реактивному психозу, и вообще считает подавляющую часть органических психозов хронической формой экзогенных реактивных состояний.
Проф. Ганнушкин выделяет особую форму нажитой, неизлечимой психической инвалидности, вырастающей исключительно в результате психогенных травм и чрезмерной психогенной перегрузки (эмоциональной и пр.).
Все эти психиатрические материалы отнюдь не способствуют пессимизму, а наоборот, резко, четко выявляют огромную роль воспитания и среды для происхождения, т. е. и для предупреждения путем влияния на кору ряда наиболее тяжелых заболеваний. Роль человеческой коры поистине грандиозна во всех функциях тела, направление же и качества ее (коры) влияний всецело зависят от того содержания, которое получит в дальнейшем от истории социальная среда человечества.
Рядом с богатейшим клиническим («психоневротическим») материалом об общефизиологической роли коры накопляется об этом же не менее убедительный экспериментально-лабораторный материал.
Лаборатория может вызвать у человека «экспериментальный психоневроз» и в самых глубоких физиологических функциях находит отражение этого мощного влияния коры.
Экспериментальные эмоции вызывают изменения кровяного давления, изменение в соотношении кровяных шариков, серьезные изменения в солевом составе крови и в других телесных соках, аномалии — количественные и качественные — в моче, извращения дыхания, кровообращения, пищеварения и т. д. (опыты Осипова, Данилевского, наши и др.).
Кортикальные потрясения (злоба, страх) изменяют деятельность желез внутренней секреции (надпочечника, половой, щитовидной железы и т. д.), могут вызвать и тяжелые деструктивные изменения во всем организме (знаменитые опыты Фере, которые с помощью серии эмоций в короткое время так резко ослабляли общую жизнеспособность вполне здоровых кроликов, что те погибали от пустяковой инфекции).
Если учесть, что этот экспериментальный материал в значительной его части приобретен опытами над животными, т. е. над организмами с небогатой корой, каковы же должны быть их результаты в отношении к современному человеку, кора которого обладает неизмеримо большей общефизиологической влиятельностью. Если лаборатория не осмеливается экспериментально довести эмоциями человека до смерти от пустяковой инфекции, это хорошо за нее делает жизнь, что мы и видели выше во всем приведенном нами клиническом материале.
Запомним лишь главное. Все то патологическое, что можно через кору вызвать в организме, оказывается патологическим лишь в результате отвратительного сочетания или отвратительного сочетания раздражителей окружающей среды.
Эта же мощная общефизиологическая влиятельность коры может превратиться и в оздоравливающее, глубоко творческое начало, если внешние раздражители по-иному будут сочетаться, получат иной для себя материал.
В социалистической, т. е. прогенеративной среде, мозговая кора человечества окажется одним из решающих факторов общефизиологической прогенерации.
Как видим, учению о «психогенозах» и социально-биологическому оптимизму вполне по пути. Учение о «психогенозах» льет воду целиком на мельницу обоснования биодинамизма, биопластичности человека.
Если основная дискуссия заостряется вокруг проблемы о биопластичности человека, очевидно, вопрос о темпе смены возрастов, о темпе возрастной эволюции развивающегося человека окажется в этой дискуссии самым боевым.
В самом деле, если рамки возрастных приобретений грубо и бедно ограничены, нашему воспитательному темпу несдобровать.
Ведь мы знаем, что решающая пластичность содержится в детском периоде человеческого созревания, и неосуществленное за этот период окажется тем более неосуществимым позже. Поэтому действительные границы возрастных возможностей, действительные возрастные пределы для наших воспитательных воздействий практически решат всю участь спора. Темп наших социалистически-педагогических достижений может быть тот или иной, в зависимости от возможностей наших шире и богаче выявить возрастные потенции. Итак, особый спор о так называемых возрастных стандартах.
Существуют ли эти стандарты? Можем ли мы утверждать, что тот или иной возрастной сектор, определенный отрезок времени детского развития характеризуется предельным содержанием, дальше которого раздвигать рамки педагогических достижений нельзя? До ответа на этот вопрос уясним, как должны бы вырабатываться стандарты.
Биологический стандарт представляет собой массовую середину, характеризующую тот или иной биологический признак, основные предпосылки развития которого всегда одинаковы. Без последнего условия перед нами никак не стандарт. Поэтому не может существовать одинаковый стандарт для того или иного детского признака в Нью-Йорке и в нашей захолустной деревне. В том же Нью-Йорке стандарты должны резко варьировать в зависимости от того, в каком «районе» города, в каком социальном слое обретается обследуемая массовая детвора.
Причины вариации — разные условия детского развития, т. е. и развития стандартизуемого признака. Если дети сытых родителей, имевших на протяжении ряда поколений сытых предков, начинают, положим, в среднем ходить в 12 месяцев и говорить в 15 месяцев, — дети наследственно голодавших рабочих окажутся в своей массе значительно запоздавшими. Дети сытых родителей, живущие в шумных и душных городах, начнут ходить и заговорят в иное время в сравнении с сытыми детьми тихих местностей и т. д.
Основное качество детских стандартов — динамичность их, необычайно легкая их изменчивость. Грудные дети голодающих английских горняков дали и дадут иные стандарты развития в сравнении с детьми прочих пролетарских слоев Англии. Дети рабочих дооктябрьской России, первых послеоктябрьских лет и дети советской современности развиваются и стандартизируются по-разному.
В одной и той же рабочей среде одного и того же советского города дети дадут разные стандарты — в зависимости от того, провели ли они свои первые годы в благоустроенных яслях и детском саду, или же оставались дома на руках у 8–10-летних нянек-сестренок. Яслевые дети одной и той же социальной среды дадут разные стандарты, в зависимости от того, голый ли гигиенический уклон проводился в яслях, или же ясли оказались передовыми, внесли в детскую жизнь также и серьезное педагогическое содержание и т. д. и т. д.
Динамика стандартов очевидна; обусловленность стандартных вариаций непосредственными с первых дней жизни влияниями окружающей среды — не возбуждает сомнений.
Какой же стандартный материал преподносит нам мировая педология? В какой мере способен он связать нам педагогические руки? Кроме общих, расплывчатых фиксаций, дающих возможность тому или иному грубому признаку варьировать на протяжении очень большого срока, мировая «стандартология» педагогике ничего не дала.
Нет указаний на соотношения роста различных функций, на хотя бы относительную, взаимно обусловленную очередность в их развитии. Отмечены лишь начала ходьбы, речи и т. д., но без уяснений тонкой динамики даже этих, казалось бы, таких простых процессов. Вот и все то «ценное», «веховое», чем обогащают нас мировые стандарты. Ясно, что ни ценностей, ни воспитательных вех в этих указаниях не содержится.
Можно ли в таком случае считать, что руки наши вполне развязаны? Вправе ли мы неограниченно вталкивать в детские организмы все, что нам заблагорассудится? Конечно, нет; границы имеются, надо лишь их найти. Где же они?
Ряд психофизиологов, работающих в области человеческого детства, пытаются фиксировать основные детские свойства, прикрепив их к «жесткому» объективному признаку. Имеются попытки прикрепить детскую эволюцию «к зубам». Периоды детства характеризуются типом зубов, и смена детских качеств соответствует стадиям смены зубов. Детство беззубое, детство молочных зубов, детство постоянных зубов, — вот основные этапы детского развития, характеризующееся соответствующими им общими и специальными психофизиологическими свойствами.
Если бы эта «стадийная» гипотеза была правдоподобна, нам действительно угрожала бы опасность жесткого педагогического ограничения. Однако опираясь на биогенетический метод анализа человеческой психофизиологии, она рушится, как и питающий ее источник. В этой гипотезе наблюдается та же сверхоценка качеств, коренящихся в древности.
Логика «зубных» доказательств следующая: питание — основной жизненный процесс, зубы — основной орган, характеризующий смену типов питании, а посему, очевидно, по зубам равняются и прочие элементы организма, база бытия которого — питание.
Зубные стандартизаторы, конечно, как и вожди их — ультра-биогенетисты, не учли малого, не учли новой роли коры в психофизиологии детства, не учли они и другого малого, а именно — современных изменений в процессах питания, изменений, обусловленных грубыми перестройками социальной среды.
Социально-производственная и творческая приспособленность современного горожанина характеризуется отнюдь не развитием жевательного аппарата, и этапы развития навыков современного приспособления вовсе не связываются с этапами развития зубов. Сами зубы постепенно теряют свое специально-пищеварительное значение, так как культурное человечество неуклонно размягчает свою пищу, и современные люди настойчиво разучиваются жевать.
В современной городской школе дети с наилучшими зубами — это далеко не наилучшие дети, и дети с постоянными зубами далеко не всегда в области корковых функций идут впереди молочнозубых детей. Зубные стадии развертываются быстро у первобытных народов, мозговая же кора развивается у них совсем не быстро; у детей же мощных индустриальных центров — обратное явление.
Зачастую корковый элемент, быстро развивающееся кортикальное, т. е. наиболее творчески ценное содержимое ребенка, является тормозом для развития зубов, и с этим обстоятельством педагогически нельзя не считаться. Если нечего радоваться «зубной отсталости» у кортикально передовых детей, тем более нет оснований тянуть кору вспять во имя зубных стадий. Корреляция, увязка, должна совершаться в какой-то иной «не зубной» плоскости[74].
«Зубные стадии» являются отрыжкой все тех же биогенетических стадий, зубная гипотеза, как и биогенетизм, смотрит назад, а не вперед, и поэтому отстает от тех элементов в биологической эволюции человека, которые действительно являются прогенеративными. В частности, кортикальное «обрастание» физиологических процессов развивается по путям и связям, все менее и менее зависящим от зубных стадий. Педагогические ограничения «зубной платформы» опасны, реакционны. Основных мотивов для возрастных ограничений придется, очевидно, искать в ином признаке.
Другая, тоже из крупнейших, современная стадийная гипотеза пытается найти рамки возрастов в туловищно-конечностых соотношениях, в так называемых антропометрических стандартах.
Полагая, что наш костно-мышечный аппарат отразил в себе эволюцию человечества, гипотеза эта в стадиях костно-мышечного развития пытается найти основные признаки возрастных этапов.
Здесь повторяется та же ошибка, что и с зубным признаком. Как зубы, так и костно-мышечный аппарат, конечно, эволюционируют в процессе развития ребенка, и этого достоинства за ними никто не отрицает. Конечно, в разные возрасты соотношения костно-мышечных областей (как и тип зубов) оказываются различными, этого тоже никто не отрицает. Однако, оказывается либо та, либо иная костно-мышечная стандартная норма обязывающей к соответствующим основным социально-приспособляющим качествам, в этом позволительно более чем усомниться.
Рецидив «зубной» ошибки. Связи закономерностей кортикального развития со стадиями костно-мышечной эволюции не установлены, да если и будут когда-либо установлены, то во всяком случае не в направлении господства тех признаков, которые характеризовали костно-мышечный аппарат человека в прошлом.
Кортикальный момент, питаемый новыми стимулами приспособления к новой среде, вносит совершенно иное содержание в осанку человека, в манеру его ходьбы, в систему пользования конечностями и туловищем, вносит новые иннервации, т. е. и новое питание в костно-мышечную область, меняет связи мышечных групп, формы мышц и костяка, поэтому никак не в рецидивах умирающего прошлого приходится искать опознавательных вех для грядущей эволюции человека.
Мышечная сила, количество жира, объем грудной клетки, соотношения длины рук, ног, туловища, — всех этих признаков, как они физиологически ни важны, совершенно недостаточно для уяснения основных путей социально-творческого развития ребенка.
Неудивительно, если слишком часто талантливейшие дети оказываются в антропометрически-отставшей группе — наравне с полуидиотами. Виноваты, конечно, не дети, а дефективные стандарты[75]. В частности, кортикально бедная, но сытая деревня имеет детские антропометрические стандарты более высокие, чем голодающая, но кортикально более богатая детвора города.
Очевидно, приходится искать действительно руководящих возрастных границ в признаках, имеющих не реставрационное, а прегенеративное значение. Только тогда не будем мы связаны в нашем педагогическом размахе реакционными путями эксплуататорского прошлого, только тогда темп и широта нашей воспитательной работы развернутся в пределах действительных (а не суженных реакционными рамками) возможностей данного детского возраста.
Этапы действительной возрастной эволюции надо делить по более гибкому, более изменяемому признаку, по признаку, на который можно особенно активно и непосредственно действовать воспитанием, непрерывно контролируя объективный и субъективный эффект последнего.
Мало того: таким признаком должен оказаться комплекс биологических явлений, характеризующих сейчас наиболее крупные, решающие, приспособляющие процессы организма. Этим мы избежим опасностей предыдущих гипотез, когда в качестве главных признаков были взяты отнюдь не первоочередные приспособления, и кроме того, сами признаки отличались относительной статичностью, тугоподвижностью, лежали вне поля непрерывно контролируемого воспитательного на них влияния.
Точно так же совершенно обязателен прогенеративный характер этого признака, чтобы этапы детской эволюции смотрели не в прошлое, а в будущее.
Таким прогенеративным, динамичным и социально-биологически первоочередным признаком является степень развития центральной нервной системы.
Центральная нервная система является основным фактором, продуцирующим из стимулов социальной среды будущее всего организма: молодость, гибкость наиболее ответственных областей ее делают ее педагогически более пластичной, непосредственно изменяемой; в то же время она является основным аппаратом приспособления современного человека к среде, — аппаратом, фиксирующим и направляющим главные навыки борьбы человека за жизнь.
Рефлексологические понятия чрезвычайно облегчают расшифровку основных этапов развития этого признака: рост ребенка характеризуется уменьшением явлений возбуждения и увеличением торможений, уменьшением иррадиации и развитием состояний концентрации. По росту способности к торможению и концентрации можно судить о прогрессивном развитии всей детской психофизиологии в целом и частях.
Навыки ходьбы, речи, навыки обращения с предметами и людьми, навыки мышления, навыки игры, — одним словом, все главные навыки жизненного приспособления детей в основном характеризуются определенной степенью развития именно этих, центрально-неврологических признаков. Избыток возбуждения, иррадиации — это значит, что ребенок плохо ходит, мало говорит, хаотичен в коллективе и игре, рассеян в ориентировках и т. д. Улучшение навыков ходьбы, речи и пр. в качестве основной предпосылки требует увеличения способности к торможениям, концентрации.
Как видим, этот признак в определенной степени его развития действительно характеризует степень роста основных приспособляющих процессов ребенка — в этом огромное его преимущество перед «зубно-антропометрическими» признаками.
Второе колоссальное его преимущество — возможность непосредственного воспитательного на него влияния. Возможность воспитания условных рефлексов опытами генетической рефлексологии и наблюдениями передовых работников яслевой педологии доказана для самых ранних периодов детства. Рост же фонда условных рефлексов — это неуклонное уменьшение иррадиации, развитие концентрации.
Об изменениях этих свойств можно судить по росту воспитываемых навыков (условных рефлексов); навыки же эти стимулируются и направляются воспитательными влияниями. Таким образом, наш признак, помимо стержневого своего значения для всех детских навыков, оказывается в то же время необычайно удобным для воспитательного его урегулирования.
Конечно, при этом мы должны зорко следить, чтобы не создавать перегрузки, но наш признак тем и ценен, что он сам сигнализирует тревогу: взамен желательной воспитателю концентрации он при перегрузке дает грубую иррадиацию, которая и приостановит избыточную педагогическую настойчивость.
Особо ценно в нашем признаке и то, что он целиком базируется на росте исторически прогенеративных свойств организма. Степень концентрации и пр. прямо соответствует степени развития коры, этого основного биопрогрессивного аппарата, и таким образом, в определении возрастных границ мы руководимся не связью со стареющими биологическими функциями, наоборот, — исходим из роста новых качеств, качеств новой эпохи развития человечества.
Первое же использование нашего признака немедленно дает ценнейшие результаты, позволяющие чрезвычайно оптимистически относиться к динамическим возможностям возрастной эволюции.
Неудивительно, что существующие возрастные стандарты Запада (и поспевающих за Западом отдельных советских педологов) оказываются столь куцыми, столь тугоподвижными. Рабочий рынок давал вполне достаточно дешевого товара, и заботиться о массовом улучшении квалификации этого «товара» было совсем не на руку классовому хозяину Запада.
Педагогике Запада, поскольку ей не было дано хозяйского заказа на воспитательное ускорение темпа массового творческого развития, был по меньшей мере безразличен этот темп[76]. Педагогическая среда Запада выявляла лишь такие влияния, которые соответствовали общим социальным начинаниям буржуазного государства, и рост условных рефлексов, быстрота и качества этого роста, темп замены иррадиации концентрацией полностью соответствовали тем ожиданиям, которые адресовались массовой семье и школе буржуазией.
Вот почему стандарты возрастных навыков, фиксированные Западом и дооктябрьской Россией, для нас далеко не всегда обязательны, так как они часто либо исходили из учета второочередных признаков (см. выше), либо питались педагогической средой, педагогическими целями, стимулами, условными раздражителями, нимало не похожими на целевые стимулы, руководящие содержанием нашего, советского воспитания.
На смену им мы создаем свои стандарты, вернее, свои вехи для тех тенденций детского развития, которые вырисовываются в новой, по-нашему строящейся воспитательной среде. Наш критерий, наш веховой признак оказывается при этом незаменимым, так как он четко позволяет судить о пределах наших прав на вмешательство в детскую жизнь. Пределы же эти, как показывает совсем еще юный опыт нескольких лет органической педагогической работы СССР, представляются неизмеримо более обширными, чем это чудится нашим противникам.
Так, противники поучали нас, что издревле рецидивирующая индивидуалистическая хаотичность ребенка создает у него неизбежную эгоистическую, антиколлективистическую установку в первые годы развития. Мы же знали, что наши противники были «мало» заинтересованы в коллективистическом воспитании, что хаотичность ребенка не столько говорит о древнем его прошлом, сколько об известном его состоянии сейчас, притом о состоянии, в значительной степени обусловленном окружающей обстановкой.
Памятуя сие, мы смело поставили опыты коллективистического воспитания в яслях (1–3 года) и получили результаты, нимало не похожие на описанные противниками, притом с сугубой пользой для детского здоровья и общего развития[77].
Так же обстояло с фантастически-идеалистической установкой детства, с «любовью» детей к мистическим сказкам и прочей антиматериалистической чепухе: объяснение — «в мистических этапах истории древнего человечества». Очевидно, известные возрасты «эндогенно», стандартно заколдованы этой мистикой.
Мы, однако, легко сломали рамки подобных «стандартов», так как искали корней детских мыслительных методов не в прошлом, а в современном состоянии их нервной системы. Выяснилось, что эволюция основных корковых свойств ни в малейшей степени не требует мистических атрибутов; выяснилось также, что вообще темп вполне четкого, реалистически-исследовательского отношения к миру в очень большой степени зависит от той концентрирующей работы, какую заказывает коре среда[78]. Получаются, конечно, совсем иные «стандарты». И так во всем: в развитии речи, трудовых навыков, в росте и эволюции соотношений различных анализаторов и т. д. и т. д.
Недолгая педологическая практика советских работников все же успела вполне убедительно доказать, что хорошо поставленное воспитание анализаторов дает им возможность интенсивно развернуться даже в бедной раздражителями среде, в то время как анализаторы ребенка, предоставленные сами себе, развертываются со значительными торможениями, несмотря на более богатое содержание окружающих раздражителей.
Чем больше правильно построенных концетрирующих и дифференцирующих процессов прививается ребенку (конечно, в меру его возможностей и сил), чем к большему тормозному (волевому) нажиму, к большему сопротивлению его приучают с ранних лет, — тем экономнее развивается общий интеллектуально-эмоциональный прогресс, тем точнее становятся исследовательские навыки, тем больше глубины, остроты и динамизма вносит ребенок в свои ориентировочные связи с жизнью, тем больше упорядоченности вливается в его коллективную жизнь и трудовую деятельность.
Лучшим доказательством того, что западная педология и ее стандарты сейчас радикально у нас пересматриваются, является педагогизация советских яслей.
Высококультурный Запад все еще в основном сидит на гигиенических позициях в области яслевого, самого раннего детства (от 0 до 3 лет), «не осмеливаясь» влить в этот возраст помимо обычной гигиены другие, более сложные воспитательные влияния. Официальный мотив — «вред для детского здоровья», — действительный, классовый мотив — задержать темп массового детского развития.
Неугомонные же советские педологи, для которых проблема «темпа» окрашена совсем по-иному, педагогически вмешались в яслевое детство и начинают строить другие, значительно более энергичные стандарты этого возраста в сравнении с вялыми, тугими стандартами Запада. Несмотря на краткость срока этой педагогизации яслевого возраста, принципы ее проникают уже в самые широкие врачебно-педагогические круги[79].
РСФСР и Украина, съезды и конференции по охране младенчества, по дошкольному детству, исследовательские институты по охране младенчества и по изучению дошкольника, дошкольные органы Государственного Ученого Совета встали на платформу педагогизации яслей, т. е. фактически на платформу радикальной ревизии прежних стандартов, прежних доз темпа. Это и неудивительно, так как советская педагогика получила вполне определенный и вполне новый классовый заказ, которому совсем не по пути с педологическим «хилокровием» буржуазии.
Вполне уяснилось, что дети из педагогизированных яслей поступают в детские сады, по-иному развившиеся, чем дети «госпитализованных яслей» или дети семей: и в коллективных, и в трудовых своих умениях, и в речевом запасе, и в исследовательском фонде, и в двигательных навыках, — одним словом, во всех процессах своего жизненного приспособления.
Та же ломка стандартов остается в силе, вернее, углубляется в последующих возрастах, поскольку дети этих возрастов захватываются иным воспитательным заказом и стимулируются иной педагогической средой в сравнении с детьми буржуазных государств.
Единодушен ли советский педологический лагерь? Нет, но ядро требующих «педологического пересмотра», ядро ревизующих темп детского развития с каждым годом нарастает.
Мотивы противников чаруют своим парламентским уклоном: «Нельзя навязать ребенку ваших классовых проб, ребенок сам подскажет, что ему нужнее; ждите выявлений ребенка и по ним стройте». Как и все парламентские радетели, они не хотят понимать, что без определенного нашего вмешательства «выявления» детей будут направлены вне русла наших планов, и что единственный путь доказать нашу правоту — это не ждать, а направить выявления именно по линии наших задач.
«Детский врожденный фонд — это мудрое парламентское большинство, и не надо системой прямого, уличного действия портить мудрое волеизъявление этого биологического парламента», — такова нехитрая принципиальная позиция наших противников, как видим, целиком повторяющих зады биогенетизма. Что этот внутренний биофонд далеко не мудр, что без нашего настойчивого вмешательства в детскую эволюцию настойчиво вмешивается иное, нам враждебное, начало, — к этим соображениям наши противники, конечно, классово глухи.
Вот почему руки у советской возрастной педологии развязаны и настойчивые поиски новых возрастных рамок являются основной ее задачей.
Классовое строение нашего государства предписывает определенные цели воспитания; эти цели порождают особый, новый педагогический план и новые методы влияния, в результате которых возрастное развитие наших детей приобретает иной темп, иные очертания. Стандартный «хвостизм» в таких условиях угрожал бы нам тяжелейшими практическими осложнениями[80].
Одним из острейших вопросов, на которых уже начинает заостряться советская педологическая дискуссия о возрастах, является вопрос о темпе половой спецификации детства и биологических качествах переходного (полового) периода развития. Оба вопроса отличаются большой социальной значимостью.
Вопрос о раннем появлении резких половых отличий, делящих детей на два отличных, разных слоя, — это вопрос о предельных возможностях продуктивного социального использования половины человеческой трудовой массы. Чем раньше выявляется эта половая спецификация, тем меньше мотивов для единого и совместного воспитания, для равноправия общественных функций обоих полов и пр.
Естественно, что в этом вопросе буржуазные стандарты полового самоопределения оказываются необычайно проворными, несмотря на медлительность и тугость их в общих вопросах детского развития. Мотив? Оторвать, и раньше оторвать половину трудовой человеческой массы от тех боевых классовых позиций, на которых обретается вторая, мужская половина.
К счастью, и здесь, без стандартного хвостизма, у нас все данные для бодрости. В правильно, по социалистическим принципам построенной педагогической среде половая спецификация будет развертываться не быстро, спокойно, и наши задачи воспитания во все предшкольные и школьные возрасты в основном, при благоприятных условиях, одинаково и одним темпом осуществимы по отношению к обоим полам.
Резкая разница качеств обоих полов в наиболее ответственные воспитательные этапы оказывается не в меньшей мере условным рефлексом, чем эндогенным моментом. Конечно, эта разница должна, в ее фактическом содержании, непрерывно методически учитываться, но опять-таки без фаталистического хвостизма. Практические материалы нескольких лет советской практики показали, что общечеловеческий прогресс девочки может продвинуться в гораздо более зрелые ее годы, чем это предполагают апологеты резкого полового неравноправия.
Второй, не менее жгучий спор — о содержании периода половой зрелости. Социально это наиболее ответственный возраст. Ближайшая смена взрослым, подросток должен сделаться объектом особо настойчивого классового внимания. Его поведение и приобретения в этот период являются решающими для всей его последующей классовой индивидуальности, и продуктивно воспитать подростка в нужном социальном направлении является одной из наиболее жгучих проблем педагогики.
Но подавляющее большинство подростков — отпрыски трудовых масс, и принцип замедленного темпа, принцип ханжеской «пощады» особенно резко фигурирует именно в этом возрастном секторе западной и части нашей педологии[81]. «Щадить», т. е. задержать, не допустить, — такова руководящая педагогическая директива для этого возраста. На помощь призываются и узкий просвет сосудов в этот период будто бы анатомического происхождения[82], и малокровие мозга, и временное слабоумие, и многое другое, что действительно при умелой разрисовке выглядит достаточно предостерегающе для педагогических дерзаний.
К счастью, вполне естественная классовая пугливость наших противников нас не заражает, и оптимизм учения о рефлексах, оптимизм учения о «психоневрозах» помогает довольно легко разоблачить мнимую серьезность мотивов педологической паники.
Возможности серьезнейших заторможений творческих сил благодаря нерациональной среде, возможности грубо паразитических и дезорганизующих переключений биологической энергии в результате воспитания, патогенная роль скверно воспитанных доминант, — все это оказывается вполне достаточным благоприобретенным материалом, чтобы испортить наиболее чуткий период человеческого развития.
Центр тяжести основной ранимости возраста оказывается, таким образом, не в организме, а в окружающей среде, и при правильном предварительном и текущем педагогическом подходе именно переходный возраст окажется наиболее продуктивным в смысле социально-творческих результатов наших влияний. Таким образом, лозунг «щади подростка» превращается в лозунг «береги буржуазию, береги ее от слишком продуктивного массового воспитательного использования этого наиболее ценного возраста, береги буржуазию от слишком быстрого роста боевого кадра эксплуатируемых масс».
Такова философия буржуазного возрастного темпа, таковы предпосылки ее возрастных стандартизаций, — тем меньше оснований для советского педологического хвостизма. Наши руки должны быть свободны, вопрос о возрастных возможностях и пределах для нас в значительной степени открыт[83].
Еще в 1925 году в руководящем педологическом органе Государственного Ученого Совета нам приходилось в одиночестве защищать эту оптимистическую позицию в области переходного возраста. Судя же по материалам педологического совещания (апрель 1927 г.), а также 1-го педологического съезда, в советской педологии с тех пор намечается значительное полевение, оздоровление.
Вопрос о темпе индивидуального развития человеческого организма помимо общих биологических тормозов, помимо возрастных стандартов, сталкивается также с непосредственно наследственными ограничениями. У всякого организма свои жесткие творческие пределы, — твердит классическое учение о наследственности, — свои резкие конституционные особенности, то ускоряющие, то замедляющие, то извращающие возрастной темп и содержание развития.
Это третий методологический спор в антропобиологии. Основное его классовое значение в определении степеней ограничения мозговой культуры идущих к власти новых человеческих масс.
Недаром враги Октября называли (и называют, хотя реже) нашу пролетарскую власть имбециллократией[84]: это не простая политическая, со зла, ругань, это определенная антропобиологическая платформа.
Еще Ницше, философский трибун предимпериалистической буржуазии, утверждал, что «власть — вино аристократии», что «аристократия» отличается особым типом «духа» и особою «кровью».
Совсем не так давно, при первых попытках строить рабочие факультеты как преддверие к высочайшим этапам новой культуры, наши противники — биологи, страстно агитируя за «пощаду», за «медленность», — горячо предостерегали пишущего от насилия над наследственно несовершенным рабоче-крестьянским мозгом: для массового демократического молодняка высшее образование будет непосильно, надорвет, сломает его нервную систему, создаст массовую неврастению.
Обилие современных молодых неврозов, обусловленных, конечно, голодовками и эмоциями лет блокады и гражданской войны, а также и голодными стипендиями вузов, «адвокаты» нашей молодежи с торжеством приписали целиком победе своей «защитной» точки зрения.
Таким же образом оценивают и результаты тяжелейшей, невиданной в истории мозговой нагрузки революционного нашего авангарда, при этом работающего и работавшего в уродливейших условиях: «несовершенный, конституционально ограниченный мозг реактивно сламывается». Мозг, наследственно впитавший в себя длительно, поколениями развивавшуюся способность к высокой мозговой культуре, несравним по своей творческой мощи с мозгом «наследственных рабов»?!
Отсюда биологическое право на власть, в первую голову, у отпрысков сытых слоев и у наследственно стажированной технической интеллигенции[85]. Рабочий класс по биологической конституции своей — это костяк и мышцы общества, мозг же последнего и нервные его пути — это «квалифицированные организмы!»
Как видим, рядом с биогенетическими, древними тормозами мы имеем не менее актуальный, современный «научный» тормоз, мешающий быстрому продвижению именно пролетариата к высотам культуры. Вопрос о том, насколько действительна и тугоподвижна скверная общая и мозговая наследственность эксплуатируемых слоев, насколько ценны положительные стороны их наследственности, насколько быстро они сумеют преодолеть отрицательное в себе и развить хорошее, — вопрос этот делается одним из острейших вопросов повседневной классовой практики.
С этой точки зрения необычайно пышно развернувшиеся за последние 10–15 лет учения о конституциях, о врожденных диатезах, в той их части, которая дает скептический, пессимистический материал, сигнализируют нам грозную опасность: социальной динамике революции организованно снова «научно» противопоставляется косность организма.
Специфична в этом смысле нашумевшая и, несомненно, оригинальная гипотеза Э. Кречмера. По неизвестным причинам в человечестве выделились два основных конституциональных типа циклоиды и шизоиды. Первые — открытые, социабельные, живые; вторые — замкнутые, напряженные, медленные. Через всю историю человечества проходят эти типы (очевидно, формируясь через брачные сочетания, так как иных путей влияния социальной истории Кречмер нигде не раскрывает), налагая свою давящую печать на все исторические события, с которыми соприкасаются. Столкнулся с французской революцией шизоид Робеспьер и «погубил» ее, в то время, как слишком рано погибший циклоид Мирабо был призван ее «спасти». Мрачные, шизоидные волнения в папской церкви порождены шизоидом Савонаролой, а беспорядочный, почти веселый фон германской реформации обусловлен циклоидностью Лютера и немецких князей. Отвлеченные, философские науки формируются шизоидными мозгами, а конкретные, практические — циклоидами.
Очевидно, если, боже упаси, циклоидов народится мало, неизбежно погибнет тогда материалистический прогресс пролетарской мысли. Мало того, наплыв шизоидов — непреодолимый биологический тормоз для развития коллективистических элементов в человечестве. Помимо брака между соответствующими «типами», иного способа овладения их нежелательными иногда проявлениями Кречмер нигде не указывает. С раннего детства «стихийно» вырисовывается тот или иной специфический тип, и педагогика должна идти в хвосте этого типа, энергично оберегая его от чуждых влияний, пассивно используя его свойства.
Теория Кречмера — классическая и современных реакционных учениях об эндотипах, ее пути — это общие пути почти всех необычайно размножившихся современных «конституцийных» гипотез[86]. Основная социальная их мудрость — фатальное, грубое дробление человечества на биотипы, отсутствие у социальной среды возможности властно вмешаться в структурные процессы этих типов, биологические предельности наших общественных переустройств.
Учениям о конституциях в реакционном их устремлении энергично помогают теории о невозможности менять свойства организма в дальнейших поколениях («непередача», «неизменность»). В пределах индивидуальной жизни не переделаешь конституции, попытки же эти останутся бесплодными и на последующее время, так как не в силах внедриться путем наследства.
Итак, снова фатум, методологические корни которого, конечно, в чистой метафизике (внутренняя сила, отталкивающая новые признаки, притом появившаяся неизвестным путем), классовая же его причина в пессимизме по адресу возможностей пролетарской революции.
Естественно, что самые «левые» педагогические попытки влиять на конституцию чаще всего сводятся к элементарному гигиенизму (точное повторение подхода к «конституции» возрастов), к вопросам питания, жилища и пр. при полном игнорировании путей воспитательного кортикального вмешательства в элементы конституции.
Сочетаниями раздражителей на протяжении ряда лет, комбинируя явлениями возбуждения и торможения, переключая комплексы функций, перемещая участки доминантного возбуждения и тем меняя питание органов, темп и качества их работы, — жизнь вносит серьезнейшие реформы в унаследованные признаки, ломая их в процессе настойчивого повторного своего давления на протяжении двух-трех поколений.
Любопытно, что наследственные, врожденно «готовые» болезни сейчас отрицаются. Еще более любопытно, что авторитетные изыскания приводят к положению, что наиболее фатальные заболевания, именно душевные болезни, в половине случаев не имеют «сумасшедших» предков и в половине случаев не имеют «сумасшедших» потомков.
Пожалуй, еще более любопытно, что по стопам учения о психоневрозах, работая методами этого учения, один из величайших психиатров современности, Блейер, доказал необычайный динамизм одного из самых страшных человеческих психозов — шизофренического слабоумия. Оперируя над блейлеровским материалом аналитическим ланцетом, можно докопаться до идущих из социальной среды влиятельнейших благоприобретенных факторов развившегося психоза, т. е. зачастую и до путей возможного его педагогического предупреждения.
Сам же Кречмер, несмотря на свой «конституцийный» фатум, незаметно для себя открывает чрезвычайно богатые горизонты для педагогической борьбы с разрастанием эндотипа: фактически именно из его объяснений вытекает понятие о переходе нормы в психоз под качественным влиянием «сгущения нормы»; для сгущения же нормы факторы социально-педагогического характера оказываются, конечно, слишком часто решающими.
Одновременное существование фаталистической крепелиновской школы[87] и динамической — Блейлера, реакционных учений о конституциях и тенденций к радикальному пересмотру роли наследственности в психозах нас, конечно, не удивляет: это отражения одновременного существования двух борющихся общественных классов.
Между прочим, учение о «психоневрозах» (психогенозах), родившееся в недрах «фатальной» психиатрии, оторвалось от последней и занимает одну из господствующих позиций в борьбе в «биофатумом». «Психогенозы» могут быть созданы экспериментально (павловская школа демонстрирует их сейчас на опытах с собаками) и экспериментально же ликвидируются. Эмоциональные травмы, непосильный для нервной системы груз (основные факторы психогеноза) приводят к тяжелому психозу легко наследственно обремененных кречмеровских «шизоидов» и «циклоидов», и обратно: умелым комбинированием социальных активностей тяжело обремененного (психотерапия), переключают его больные возбуждения на творческие пути и освобождают от нависшего над ним «рока», или, во всяком случае, сильно смягчают «роковую» роль этого «рока».
Глубокий кризис современной мировой психиатрии является непосредственным отзвуком этого дуализма направлений в вопросе о наследственности: ни патологическая анатомия, ни физиологическая химия, ни клиническая симптоматология, ни классификационные попытки не устранили и не устранят первопричины спора, пока его не оборвет своим вполне авторитетным практическим решением развернувшаяся пролетарская революция. Наша советская педагогика и является одним из решающих факторов спора, так как ей первой приходится вступать в исчерпывающую практическую борьбу с больной наследственностью человека.
Как видим, печальной памяти антропологическая школа (Ломброзо и др.) далеко еще не исчерпывала себя в современности, и отзвуки влияния этой никак не умирающей (пока не умрет питающая ее буржуазия) школы коснулись сейчас в первую голову все той же советской педагогики.
Целая серия всесоюзных съездов и конференций последних 3 лет (1923–26 гг.) была свидетелем ожесточенной войны между ультра-наследственническим и социогенетическим подходом к детским «психопатиям», к так называемой детской дефективности.
Признание массовой беспризорной детворы наследственными психопатами сводится в конечном счете к признанию тяжких наследственных душевных дефектов у широких трудовых масс. Антропологи этого и добивались: виновное «био» снимало ответственность с «социо», с господствующего класса, смягчало «реформаторские» его обязательства, сводило борьбу и воспитание к репрессиям, к изъятию «дефективного» элемента.
Этого добивались и наши советские противники, так как «эндогения» смягчала их педагогическую ответственность за скверно ими воспитываемую детвору. Взявший власть пролетариат пересмотрел проблему врожденности у этих родных ему «преступников» (дети беднейших трудящихся), отверг врожденность, принял вину на себя и обязался создать для детей оздоровляющие социально-педагогические условия.
Как видим, разные классы в зависимости от основной своей политики по-разному расценивают степень наследственной обремененности[88], — проблема человеческой наследственности в основном ее содержании оказывается непосредственно классовой проблемой.
Конечно, мы не отрицаем наследственности. Как древний, так и более свежий биологический опыт не могли не отразиться на только что родившемся организме. Воскрешать Локка и Руссо с их «врожденной чистотой души» было бы теперь бездарным шутовством. Вопрос лишь в том, каковы соотношения различных слоев биологического опыта: древнего, нового и новейшего. Какова степень биопластичности, предоставленной нам наследственными «генами»?
Классовая наша позиция — не в отрицании наследственности, а все в той же борьбе с фаталистическим хвостизмом. Наследственность бывает как положительная, так и отрицательная.
Позиция «ультрагенетистов»[89] рабочий класс, поколениями живущий в плохих условиях (голод, холод, алкоголь, низкая культура, торможение интеллекта физической перегрузкой), очевидно, обладает плохой наследственностью. Надежды наши на него, тем самым, очевидно, преувеличены. Очевидно, он должен долго, поколениями, идти на поводу за слоями, обладающими счастливой наследственностью. Есть ли нужда мириться с таким толкованием?
Революционная позиция в том, чтобы не идти на поводу за наследственностью, а вытягивать элементы ее вперед, настойчиво отталкивая и ломая отрицательные ее стороны, столь же настойчиво используя здоровое ее содержание, по-новому его комбинируя, укрепляя, продвигая вверх по путям биологической эволюции. Мы властны как нейтрализовать шаг за шагом скверное старое наследство, так и продвинуть вперед, в поколения, нужное нам новейшее содержание.
Мистическая, виталистическая позиция тех, кто благоговеет перед заложенной в организме «силой», «отбирающей» одни признаки и «отталкивающей» другие, для нас совсем не обязательна. «Внутренней» закономерности, «не определяемой» внешней средой (либо гибнет, либо подчиняет себе среду?!), для нас нет. Бешеный динамизм новейшей социальной среды делает неустойчивыми последние (как и древние) наслоения, и новейшие воспитываемые пласты оказываются при этом необычайно влиятельными в сравнении с ролью «новейшего» в прочем живом мире.
Влияниями через кору и общегигиеническими мероприятиями (т. е. через социальную среду) мы можем в короткий исторический период скверную наследственность обуздать и направить энергию организма по нужным для класса путям, таким должно быть наше отношение к проблеме наследственности. Мы «не против наследственности», дискуссия идет лишь о степени, о темпе, о возможностях воспитательных воздействий на наследственность.
Наша позиция — это позиция оптимизма, того несокрушимого оптимизма, которым пронизано все революционное продвижение пролетариата.
Самым нелепым в дискуссии по вопросу о наследственности было бы сводить содержание спора к подсчету процентов врожденного и благоприобретенного опыта (51 % и 49 % — или наоборот?!). Социально-биологический оптимизм заключается не в механическом арифметическом подсчете, а в активной педагогической и гигиенической динамике, в непрерывной и смелой борьбе за ликвидацию или оздоровление тяжелых наследственных пластов и за использование положительных качеств наследственности.
Учитывая, что как старая наследственность (биогенетизм), так и новая (непосредственный, ближайший наследственный фонд) целиком исторически перерабатываются социальной средой, мы заключаем, что в руках социальных факторов социалистической эпохи содержатся полностью все ресурсы для преодоления в недолгий исторический период тяжелого наследия капиталистического прошлого.
Наше понимание конституции — это не отрицание конституции, а признание ее в условиях развивающегося социализма прогенеративным, прогрессивным фактором.
Прав был на педологическом совещании проф. В. Г. Штефко, указавший, что в современных теориях конституции преобладает пессимистический, патогенный уклон. Конституция преимущественно рассматривается как фонд врожденных аномалий. Мы же считаем, что выводы из правильного понимания механизмов конституции могут и должны быть самыми оптимистическими.
Социалистический педологический оптимизм строится не на отрицании конституции, а на признании ее, так как она является наиболее благодарной нашей базой в оптимистическом подходе к организму. Именно по своей конституции массовый организм индустриализированного человечества, несмотря на всю тяжелую биопатическую, больную его нагрузку в эксплуататорском строе, все же рядом с техническим прогрессом человечества прогрессирует и биологически[90].
Все, что мы говорили выше об ослаблении значимости древнего биологического фонда, о возможностях чрезвычайно богатой новейшей биологической пластичности, — все это факторы и «конституцийного» характера. Изменчивость в положительную сторону при условиях социализации человечества есть явление, объяснимое именно теорией конституции, а вовсе не вразрез с нею.
Вот почему Каммерер, не отвергающий конституцию, а давший ей оптимистическое направление, указавший на врожденно заложенные возможности передавать воспитательный опыт по наследству, так любовно был встречен марксистски-коммунистической педологической мыслью.
Такое понимание конституции глубоко диалектично. В капиталистическом строе — социальные уродства, и конституция, в массе человечества, временно дает тяжелый материал[91] в социализирующемся человечестве — именно конституция несет в себе богатейший прогенеративный фонд. Вот почему мы «за конституцию», но далеко не за всякую теорию конституции.
Наши предпосылки при подходе к проблеме конституций:
1) глубокий и острый учет динамизирующей роли социальной среды в ее историческом содержании и в непосредственном ее влиянии на уже родившийся организм;
2) учет элементов конституции не по линии «аполитицизма», а в тесной связи с революционной целеустремленностью переживаемой нами эпохи;
3) массовый — социальный, клинический, экспериментальный и педологический материал, на котором должны базироваться выводы о содержании и тенденциях конституции;
4) использование объективистического подхода к явлениям и вовлечение в работу основных данных, имеющихся в передовой психофизиологии современности (нужно указать, что психотерапевтические школы и рефлексология чаще всего учитываются современными «конституционалистами» очень плохо, вот почему «конституции» у них получаются «булыгинские», а не «советские»).
Спор наш с противниками окажется, однако, совсем не легким. Теоретическими соображениями и классовым заказом проблемы не исчерпаешь. Наши враги, многие десятки лет сидящие у кормила науки, во всеоружии «объективного» метода козыряют «убийственным» для нас учетным материалом, «головокружительными» статистическими данными. «Против объективизма не пойдешь, — твердят они нам, — метод же изучения, которым мы пользуемся, безукоризненно объективен, и факты, им собранные, против вас».
В истории науки и в истории классовой борьбы неоднократно сталкивались разные противоположенные «объективизмы», — и оба они претендовали на стопроцентную точность. Однако один из них погибал, другой побеждал, чтобы в свою очередь уступить впоследствии место новому своему антиподу. Несмотря на наружный объективизм, от субъективизма не застрахованы даже методы, которыми работают в технической инженерии.
Государство, мало заинтересованное в расцвете земледелия, будет равнодушно относиться к методам изучения агрокультур, благодаря чему методы изучения последних окажутся близорукими, вялыми, неточными. Наоборот, связанное с размахом тяжелой индустриальной техники, подобное государство будет культивировать точнейшие, тончайшие методы изучения этой отрасли практики. В свою очередь в эпоху перепроизводства оно притупляет свое внимание к индустрии, и точность, острота метода тускнеют.
Если дело обстоит столь скверно даже в самой точной и объективной из наук, в технике, сколько же извращений метода может оказаться в наиболее субъективированной классовой проблеме, в области живых взаимоотношений человека с человеком, в области изучения путей влияния на человека?
Точностью, тонкостью и дальновидностью метода руководит классовый заказ. Метода, самопроизвольно развивающегося, нет. Класс предъявляет требование на определенный комплекс вещей и явлений, в определенной дозе, в определенном направлении, и это порождает соответствующий метод изучения нужных вещей и явлений, метод, в основном отграниченный дозами и путями заказа.
Определенная социальная цель рождает и культивирует определенный метод изучения процессов, необходимых для осуществления этой цели. Поэтому мы имеем полное право заранее предвзято-скептически относиться к точности и объективизму господствующей в досоветской науке методике изучения развивающегося человека, поскольку мы знаем, что метод был ограничен дозами и путями вполне практического педагогического заказа буржуазии. Метод изучения вопросов практики никогда не бывает более остр и дальновиден, чем это сейчас социально нужно.
Первый кризис буржуазного метода изучения детства выявился в период нашей борьбы за реабилитацию «детей психопатов». Тяжелая воспитуемость — вот основной признак этой «психопатической» детворы, и этот признак, в первую голову, потребовал генеральной ревизии, так как в зависимости от социальных целей и обстановки воспитания, нормальная и тяжелая воспитуемость необычайно часто меняются местами.
Заменив одни цели и среду другими, мы легко воспитуемых (легко — при данных целях и среде) превращаем в тяжких, и обратно. С точки зрения этого целевого (т. е. социального, а не узкобиологического) подхода, подавляющее большинство так называемых детских психопатий было в СССР расшифровано по-новому. Дети оказались не эндогенно поврежденными, а условно-рефлекторно, социогенно извращенными, с нелепо переключенными доминантными участками, нелепо — благодаря задержке средой основных — здоровых, творчески действенных стремлений детворы. Дегенераты и дефективные при таком подходе в большинстве превратились в обычных психоневротиков, временно выбитых из колеи, но вполне перевоспитуемых при должной обстановке.
Кризис оценки «трудности» (социальная оценка взамен биологической) превратился в кризис метода изучения трудности, так как основное, доказанное этим методом, оказалось никуда не годным. Естественно, что кризис метода перекинулся и в другие области изучения детства, поскольку при новой классовой обстановке цели и пути воспитания испытали революционную ломку.
Какие цели преследует массовая педагогика буржуазии, и какой заказ предъявляет она методу изучения ребенка как объекта педагогического процесса? (вне педагогики, вне социального давления ребенок дм класса не представляет практического интереса и не стал бы изучаться).
Цель? Наиболее экономно и быстро превратить массовую детвору в спокойное, смирное овечье стадо, пригодное для эксплуататорской его стрижки.
Метод осуществления этой цели? Подвергнуть массовую детвору таким влияниям, которые не позволили бы слишком пышно и быстро выявиться ее творческим и боевым качествам («не спешить!»); снабдить их лишь такими навыками, которые оказываются в первую очередь нужными в позиции эксплуатируемых, не зарываться на далекие задачи («сузить размах!»).
Метод изучения ребенка: изучать его преимущественно в процессах, нужных для грядущего эксплуататорского обихода; изучать его как объект наиболее продуктивной эксплуатации, в тех именно разрезах, которые для эксплуатации имеют наибольшую ценность[92].
Отсюда, именно отсюда — две основные черты, две гнойные язвы современного метода изучения детства: макроизм[93] и статизм[94].
Рабочий рынок полон, квалификация рабочих достаточна, улучшать породу незачем, спешить с развитием массы нет смысла (конкуренция и так велика), — поэтому изучать массового человека надо лишь в пределах текущей практической надобности.
Проблема изучения «человека вообще» по меньшей мере не интересует буржуазию, зачем она ей, этот «человек вообще», который, быстро развернувшись, может убить ее господство. Массовый человек ей нужен в первую голову как элементарная рабочая скотина, как грубый костно-мышечный аппарат, и анализ этих «скотских» качеств является доминирующим в методике изучения растущего человека. Макрометрия, антропометрия, измерение длин, ширин больших наружных поверхностей развивающегося тела, — вот гвоздь современного изучения детства.
Человек нужен буржуазии, кроме того, как профессиональный сгусток, как аппарат, автоматически дающий специальные профессиональные реакции, и метод «психологических тестов», метод измерения способности к автоматическому реагированию на механический сгусток профессиональных раздражителей является вторым по важности способом изучения детства. Плевать, если ребенка не интересует предлагаемый ему тест, ведь при поступлении на службу к хозяину его не спросят, заинтересован ли он работой, с него потребуют лишь точного механического ответа, не больше.
Массовый скотский двор и бдительный, хищный хозяйский глаз, — вот как решаются судьбы современной методики изучения детства. Естественно, что мозговая кора и ее динамика у массовой детворы интересует «современного хозяина» чрезвычайно мало, — наоборот, она вызывает у него злобу, он объявляет ей борьбу: тейлоризм, фордизм, послевоенная буржуазная «рационализация» все меньше начинают нуждаться в квалификации, в коре массового работника, — «безмозглый» дешевле стоит и менее опасен.
Пролетариат рассматривает массу трудящихся и детвору трудящихся с иной, противоположной точки зрения. Он радикально пересматривает все научные дисциплины о человеке под углом максимального творческого и производственного использования человеческой массы.
Социалистический строй должен существовать без экономической конкуренции. Поэтому все процессы и механизмы, позволяющие предполагать в человеческом организме максимальную творческую потенцию, изучаются и будут изучаться новым классом с любовью, с обостренным вниманием. Особенно заинтересуется он корнями динамики организма, изменчивым его содержанием, поддающимся плановому регулированию, воспитательному воздействию.
Следовательно, заинтересованный организмом по-иному, он потребует изучения и ряда других областей, очевидно, потребует и пересмотра старых методов изучения, которые обслуживали другие цели и адресовались другому материалу.
Можем ли мы судить о кортикальной динамике по антропометрическим, макрометрическим данным — по наружным крупным измерениям, взвешиванию и т. д.?
В грубых случаях, где нарушены крупные, основные области органического роста, где ущерблены главные биологические функции, цифры подобных измерений могут действительно дать направляющие указания: тяжелые рахиты и туберкулез, резкие изменения работы щитовидной железы, мозгового придатка и т. д. могут этими измерениями выявиться более четко. Однако указанные грубые нарушения могут быть обнаружены вдумчивым обследованием зачастую и без помощи этих измерений. Вместе с тем, подобных грубых нарушений детского роста, конечно, меньшинство, — для подавляющего же большинства такие измерения не дают почти никакого материала в помощь к кортикальной (т. е. наиболее важной) характеристике.
Мы говорили уже выше, что кортикальные элементы современного передового человека как новые, не вполне еще устоявшиеся, не успели пока четко проектироваться в периферии тела, и практических указаний из этих периферических данных для анализа качеств коры мы получить сейчас не можем. Единственный результат этих «периферийных» исследований — непосредственный анализ костно-мышечных качеств, т. е. качеств рабочей скотины.
Истязания, которым подвергают многие педологи сейчас учителей и студентов, заставляя их в избытке пользоваться метром и килограммом в педагогической практике, в советских условиях чрезвычайно мало окупаются результатами, и вне сомнения, мы на грани резкой реакции в области «макрометрирования».
В недалеком будущем советский педолог основное внимание будет уделять не макростатике, а микродинамике. От макростатики отказываться, конечно, нет нужды, так как надо все же искать научной увязки между «макро» и «микро», но эти поиски практически окажутся теперь на втором, а не на первом плане[95]).
Что можем мы сказать о втором основном столпе современной методики изучения детства — о «психологических тестах»?
Тесты — это определенные, жестко (по возможности) дозированные задания, требующие определенного, закономерного выполнения. Степень полноты этого выполнения, быстроты его и прочие качества решения учитываются по определенной шкале, которая фиксирует уровень успешности в области исследуемого навыка. Все бы это было совсем хорошо, если бы подобные тесты адресовались… машинам (на предмет определения их годности, грузоподъемности и пр.) или людям для использования их в качестве… машин.
Однако люди (масса) оказываются машинами лишь в представлении эксплуататорского класса, фактически же они представляют собою необычайно динамические живые существа, отличающиеся очень сложными процессами, часть которых уже заканчивается, часть лишь началась, часть продолжается; различные слои психофизиологической «аппаратуры» проникают друг в друга, сталкиваются, сливаются, впадают в конфликты, — и выделить машинную «статику» в этой горящей живой динамике более чем трудно.
То же учение о коре, об условных рефлексах, та же теория доминанты вдребезги разбивают подобный машинный подход к человеку.
В самом деле: предъявим тест в виде вкусного, остропахнущего мяса лабораторной собаке, вполне здоровой, притом и голодной собаке, — как она разрешит «задачу»? Не возьмет мяса. Прикажете это понимать как болезнь, как расстройство пищеварения? Хорошо, если мы знаем, в чем дело, и прозвоним десять раз в колокольчик, — тест тогда разрешен. Ну, а если не знаем этого, как же быть тогда?
Предъявим лягушке Ухтомского «тест» на защитную реакцию. Колем ее, обжигаем, однако она не двигается, не убегает, и лишь судорожно сжимает лапками предмет, к которому еще до того крепко, судорожно прижалась, еще более судорожно сжимает, чем до уколов. В чем дело? Болезнь, извращение защитного рефлекса? Хорошо, если мы знаем, что лягушка сейчас в стадии полового возбуждения, половой доминанты, в стадии обнимательного рефлекса, который усиливается от всякого, хотя бы и чуждого ему, даже враждебного раздражителя (доминанта). А если не знать этого, лягушка окажется «не выдержавшей экзамена», она будет заштампована как «вообще» дефективная в области защитного рефлекса.
Человек же, как мы знаем, нервно сложнее, чем собака и лягушка, и условно-рефлекторное его поведение может исказить всякие непосредственные ответы на тесты. Тест в современном его построении адресуется человеку, как машине, игнорирует момент «заинтересованности» (машина — и вдруг интерес!), кора же регулируется как раз факторами интереса (очаг оптимального возбуждения, доминанта). И если тест минует этот доминантный очаг, он вызовет чахлую, плоскую реакцию взамен горячего, глубинного, творческого отзвука, который выявился бы при ударе о доминанту.
Тест большей частью строится по линии механического определения навыка, а не по доминантному адресату (современный тест — почти всегда механизированный сигнал); вызвать же доминантную реакцию такой тест не в силах еще потому, что дается в неестественной, лабораторно-экзаменационной обстановке, чужой, новой для динамического ребенка, неспособной возбудить его доминантные участки[96].
Тесты слишком часто дают «невнимательных», «беспамятных», «безграмотных» и т. д. детей вовсе не потому, что таково истинное состояние памяти, внимания и пр. у ребенка, а лишь вследствие полного равнодушия последнего к тесту, — отсюда и торможения «экзаменуемых» процессов.
Как бы живо ни был построен «экзаменационный» тест (чем он живее, тем он менее точен, т. е. тем менее полезен как тест), все же он никогда не сравнится с живой, динамизирующей силой естественного раздражителя, извлеченного из обычной социальной, педагогической и прочей детской среды. Такой раздражитель действительно обнаружит динамику поведения ребенка, истинное состояние его навыков и свойств, мало того, он выявит и скрытые его потенции, временно заглушенные случайными торможениями, устранимыми при внесении соответствующего нового, тоже естественно-жизненного раздражителя.
Мы не возражаем против тестового обследования профессиональных навыков у взрослого человека, поскольку профессия в условиях индустриализации должна быть максимально механизирована. Но мы горячо возражаем против машинизации не созревшего организма, вся жизнь, вся пластичность которого является ударом по машинному подходу, питаясь кортикальной изменчивостью, диалектикой доминантных процессов.
Лишь сейчас, в условиях власти труда, просыпаются действительно мощные доминанты кортикально богатого человека, и судить об их эволюции на основании кастрированных методов было бы отвратительным классовым преступлением. Динамика, творческая изменчивость, т. е. и грядущая творческая мощь трудового человечества не может быть изучена механизированными, статическими методами.
Старые цифры, сколько бы их ни предъявляли, в деле понимания истинного темпа детской эволюции для нас далеко не обязательны, так как они слишком часто собирались для иных, не наших целей, в иных, не наших условиях, во многом для нас совершенно неприемлемыми методами. Путь для пересмотра путей и темпа детского развития перед нами свободен, и первым этапом продвижения по этому пути будет пересмотр методов изучения детства[97].
Специальна ли поставленная нами в предыдущих главах проблема? Одних ли педагогов и врачей она касается? Должна ли ею заинтересоваться и марксистская мысль в целом?
О том, куда биологически идет человек, марксистская мысль не может не думать. Темп, которым продвигается человеческий организм к социалистическому обществу, не может не заботить теоретиков и практиков строящегося социализма. Методы активного влияния на пути и темп биологического социализирования человека тоже для них «не безразличны». Аполитичным, внеклассовым считать наш спор, как видим, не приходится.
Но при чем тут ребенок, зачем спорить так специально, — скажут нам. Позвольте же и мне спросить, как узнать о динамике человеческого организма, о законах, регулирующих этапы и темп биологического развития человека без тщательнейшего предварительного исследования законов развития «предвзрослого» — ребенка?
Устраниться от этого «детского» «педагогического» спора, как «будто бы» не общемарксистского, не остро общемарксистского, — было бы, выражаясь мягко, необычайной классовой близорукостью. Вне сомненья, спор в ближайшее время охватит самые широкие марксистские круги, — общемарксистские круги, а не только узкий слой марксизированных педологов и педагогов.
Итак, предстоит горячая и длительная дискуссия, основная острота которой выявится, конечно, на буржуазном Западе. Дискуссия уже началась, но позиции воюющих еще далеко не уточнились. Естественно, что эта предбоевая полоса развития науки влечет подчас к ряду самых неожиданных и самых нелепых недоразумений: «свои своих не познаша».
Педологические работники, обретающиеся на старых позициях, в особенности на Западе, пока выглядят довольно победоносно. Их положение, несомненно, внешне, для глаза неосведомленного человека достаточно выигрышное.
В их распоряжении толстущие томы цифр, статистических обобщений, собранных буржуазной педологией в течение десятков лет, — отсюда гордый «математический» тон, сногсшибательные колонки и графики, обильные «убедительные» плакаты. В их руках штампованная, а потому «авторитетная» старая методика исследования, обильная готовая стандартизированная аппаратура, чрезвычайно легкая возможность быстро поставить многочисленные работы, вовлечь в них большое число народа, так как используемые методы — готовые, простые (мы видели уже, в чем их простота), надо лишь им технически научиться.
«Шумим, братец, шумим», — но, к сожалению, этот штампованный, трафаретный шум слишком часто оглушает «малых сих» и производит впечатление убедительности. Не странно ли, что в годы радикального пересмотра всех социальных дисциплин серьезные люди, притом подчас как будто, в общем, хорошие марксисты, даже в стране растущего социализма не задумываются над необходимостью глубокой ревизии такой, казалось бы, острой социальной области, как наука о биологических регуляторах воспитания. Очевидно, их привлекает соблазнительный покой, бездумье штампованной методики, возможность избежать лишних исканий, сомнений, борьбы.
Для характеристики истинных социальных корней подобной «адвокатуры» особенно далеко, конечно, идти не придется. К счастью, именно СССР постепенно лишается этих зубров.
Однако и новый педологический кадр выглядит тоже совсем не плохо. Конечно, уже одно то, что он тянет в драку, несколько «плохо» его рекомендует. Драки и так надоели, а тут еще новая драка! Конечно, «наблюдателей со стороны» иногда разочаровывает и то, что у нового кадра нет еще окончательно оформленной методики работы, нет еще вполне пригодных к массовому употреблению штампов. Но это не так уж плохо: первый ревизионный этап — искание общей перспективы, и естественно, что педологам-ревизорам приходится вначале больше энергии уделять анализу накопившегося старого теоретического материала, чем практической проработке нового.
Для начала новой практики надо сперва уяснить, куда же ее направить, эту новую практику, и первый этап педологического (т. е. и общего — психофизиологического) пересмотра в основном заполняется атакой на общие позиции врага. Лишь потом можно приступить к анализу деталей, т. е. и к практической над ними работе, лишь потом начинает кристаллизоваться и новый метод исследования.
Несколько конкретных иллюстраций к характеристике положения. Наркомпрос РСФСР на основных всесоюзных съездах, решавших судьбы дошкольного и так называемого психопатического детства, выступил с психофизиологической платформой, целиком обосновывающей те же положения, развернутые выше. Отдел повышения квалификации работников социального воспитания во всех своих мероприятиях проводит эту же платформу целиком. Наркомздрав РСФСР на последних съездах по охране здоровья детства и по охране младенчества развернул ту же научную платформу. Наркомпрос Украины в лице своего Государственного ученого совета и Главного управления по социальному воспитанию принял все основные положения той же платформы[98]. Наркомпрос Белорусской ССР твердо придерживается той же позиции, что явствует из сообщения председателя научно-методического комитета БССР на оргбюро I педологического съезда.
Наркомздрав Украины в своей работе по педагогике яслевого детства и по общей гигиене детства придерживается тех же положений. Существовавший до 1924 г. под эгидой Агитпропа ЦК ВКП(б) Исследовательский институт коммунистического воспитания[99], впервые в СССР выступивший в бой по этому вопросу, целиком заострил те же научные соображения. «Правда» и «Под знаменем марксизма», судя по их библиографии и оригинальным статьям, в ряде основных вопросов естествознания, а также в оценке учения о рефлексах, придерживаются тоже левой, динамической точки зрения. Руководящие — центральная и московская организации, ведающие политикой в области образования рабочего подростка, примыкают тоже к этой позиции и т. д. и т. д.[100]
Однако против нашей педологической позиции выступают тоже, притом выступают самые разнообразные силы. Группа психологов-метафизиков, обиженная общей материалистической на нее атакой, не приемлет, конечно, и материалистической ревизии педологических позиций. Творцы различных старых систем тестов, взбешенные по поводу требования их отставки, в злобе нападают на всю новую педологическую платформу в целом.
Отдельные зоологи, по инерции спутавшие современную среду человека (социальную среду) со средой прочего звериного мира, негодуют по поводу «ненаучного» динамизма в подходе к человеческому организму, приписывая, иногда «кстати», противникам ряд таких глупостей, в которых те никак не повинны.
Ученые, желающие вообще покоя, огрызаются по адресу неугомонных драчунов, мешающих им спать. Последний психоневрологический съезд (1924 г.) был, между прочим, свидетелем резкого расслоения этих двух лагерей, которые впервые попытались здесь оформиться.
Самыми опасными врагами нашей педологической (психофизиологической) платформы являются, как и всегда во всякой борьбе, мимикристы — перекрашенные. Они берут левую, «динамическую» фразеологию и одевают в нее старое, ни в чем не измененное содержание.
Учение о рефлексах, в частности, можно эксплуатировать в двух направлениях: его можно использовать как методологически острейшее орудие, перекраивающее все основные вопросы биологии, — но его же можно пустить в ход исключительно как склад новых терминов, в которые облекается старое, субъективно-эмпирическое психологическое содержание.
Мимикристы поступают по второму типу. Не замечая ломки всей биологии человека, производимой учением о рефлексах, они превратили его в словарик. Их рефлексология оказывается очень смирной и часто смущает «малых сих» своей конкурирующей скромностью: вот ведь какое спокойное учение, а тут еще нас путают рефлексологическим пересмотром наследственности, возрастов, методов исследования. Долой зубастую рефлексологию, — да здравствует смирная, тихая! Мимикристы ведут глубоко развращающую работу, разоблачить их надо в первую очередь.
К счастью, кроме прямых врагов и подкрашенных «друзей» мы имеем еще и действительных, притом сильных научных единомышленников, количественно и качественно непрерывно растущих. Многие из них и не подозревают, что льют воду на мельницу вполне определенного психофизиологического мировоззрения, но от этого ценность их работы, конечно, не испаряется. Другие вполне открыто солидаризируются с нашими взглядами и вливают все более прочный материал в русло нашей педологической системы.
Мы считаем целиком своим единомышленником учение о рефлексах, без социологических и без ряда незаконных философских его претензий. Эксперименты павловской и бехтеревской рефлексологических школ неуклонно и все более настойчиво динамизируют научные представления о биологических процессах.
Поэтому неудивительно, что действительно рефлексологические изыскания (не мимикрические) открывают перед нами все более радующие горизонты. Особенно сильно помогает нам в этой области теория доминанты (Ухтомского).
Далее, мы числим целиком в своем лагере учение о «психогенозах»[101] в рефлексологическом его толковании: динамизм материала этого клинического учения о человеке совершенно незаменим.
Отсюда и целая серия открытых друзей. Изыскания проф. Щелованова и его сотрудников в области генетической рефлексологии раннего детства заставляют их твердо отказаться от «педагогики» биогенетического закона и примкнуть к нашей точке зрения на этапы детства[102]. Характерологические вехи и методические подходы, используемые одним из наиболее авторитетных советских педологов-экспериментаторов, проф. М. Я. Басовым, целиком солидаризируются с нашими соображениями[103].
Наш взгляд на «психогенезы» в рефлексологическом их толковании, выявленный в съездовских докладах пишущего эти строки, поддерживался на этих съездах академиком Бехтеревым, проф. Осиповым (II психо-неврологический съезд), проф. Каннабих и др. (Всероссийская нервно-психиатрическая конференция 1925 г.), проф. Протопоповым (I всесоюзный съезд по борьбе с половыми болезнями, 1925 г.) и др.
Методика рефлексологического естественного эксперимента над животными, энергично проводимая тем же Протопоповым, открывает богатейшие возможности по укреплению и оживлению нашей опытной работы. Исследования о сложных изменениях крови под влиянием «психических» установок (условные рефлексы), проделанные проф. Осиповым и др., целиком на руку учению о кортикальном динамизме тела.
Выделенная проф. Ганнушкиным клиническая форма нажитой психогенной инвалидности подкрепляет наши соображения о роли экзогенных влияний через кору. Сюда же надо отнести исследования в области «психогенной» обусловленности многих внутренних заболеваний (Плетнев и др.). Работы последних лет по трудному детству проф. Выготского, Бельского, Грабарова и др. целиком поддерживают нашу точку зрения и т. д. и т. д.
Поступающие в СССР сведения о левых педологических и психофизиологических исканиях Запада подтверждают правильность избранной нами динамической позиции: материалы английской «Коллегии Плебса», работы германского коммуниста Рюле, любовная перепечатка западными друзьями целой серии левых[104] советских писаний и т. д. Ряд крупнейших педологических кафедр Москвы, Ленинграда, Харькова, Киева, Одессы и др. заняты твердыми сторонниками динамической, социально-биологической платформы.
Советские исследования динамики детского коллектива (Залужный, Лозинский) исходят полностью из социально-биологического толкования детской психофизиологии, примыкают к нашим положениям и подкрепляют их своим экспериментальным материалом. Методология изучения динамики детского поведения все больше склоняется в нашу сторону (Соколянский, Моложавый[105], Басов, Владимирский, Бельский и др.).
Ряд опытных массовых учреждений РСФСР и Украины, пока, главным образом, яслевого и дошкольного детства[106] и, отчасти, переходного детства работают по заданиям и методам обрисованной выше платформы. Те же соображения проникли и во всю практику как яслевой, так и общегигиенической (в области детства) работы РСФСР, что явствует как из резолюций последних съездов по охране младенчества и по охране детства, так и из всей работы НКЗ по детству.
Как видит читатель, несмотря на начальную стадию спора, мы совсем не одиноки. Как ни «горды» наши враги, как ни чванятся они штамповочной своей деятельностью и «мировыми» статистическими сводками, но и мы совсем не хилы. Надо помнить, что бой только начинается, причем враги наши успели за десятки лет вполне созреть, мы же только лишь рождаемся (3–4 года педологической ревизии в СССР).
В общем, все же надо учесть, что в СССР острота общей дискуссии в значительной степени начинает исчерпываться, и от общих вопросов советские педологические группировки переходят к практической проверке и к практическому обоснованию своих принципиальных позиций. В этом отношении значительную роль сыграло недавно проведенное под нашим председательством I общесоюзное педологическое совещание (2–7 апреля 1927 г.). Работа совещания развернулась как раз по тем основным разделам, которые были выявлены в нашей брошюре.
Главный вопрос — проблема социальной среды в педологии[107], конечно, вызвал наиболее острую дискуссию. Однако в процессе дискуссии отчетливо выяснилось, что объединяющая подавляющее большинство советских педологов социалистическая целеустремленность, несмотря на разнобой по ряду крупных проблем, все же создает возможность делового сговора и общей работы на советской платформе.
На основное свое задание совещание ответило в главном единодушно: в биологии современного массового ребенка нет тормозов, способных замедлить темп социалистического воспитания человечества, и темп воспитания будет соответствовать темпу общего роста социализма, от последнего не отставая.
Природа массового ребенка очень пластична, быстрый темп социалистической революции не будет биологическим ударом по общей эволюции человечества, не окажется противоестественным биологическим ускорителем, падет на благодарную, биопластическую почву. В связи с этим к концу совещания смягчались и вопросы о степени влиятельности биогенетического закона.
Конечно, были твердые высказывания в пользу большего и, обратно, наименьшего доверия к древнему биофонду, и отсюда выявились и разные по актуальности позиции по отношению к советской, социалистической педагогике[108], однако все же выяснилось, что строящийся в СССР социализм оказался злейшим врагом научной оголтелости: не было ни оголтелых стопроцентных отрицателей биогенетического закона (как нет этой оголтелости и у нас в брошюре), ни стопроцентных его фанатиков. Была лишь разная оценка степени его педагогической значимости и отсюда большая или меньшая склонность к учету прогенеративных или старых признаков.
Трезвый практицизм и ясная целеустремленность советской педологии, свобода, ширь советского педагогического творчества, — все это создает наилучшие условия для смелости в сочетании с трезвостью, и победит тот, кто на протяжении ближайшей эпохи обоснует свою победу практикой. Тем самым дискуссия переносится в область практического педагогического экспериментирования, поставленного смело, твердо и обдумано.
Кроме проблемы биогенетизма (соотношения различных биослоев) вопрос о среде выявился также в дискуссиях о пределах и возможностях индивидуальной воспитуемости [109]. Вполне очевидно, что дискуссионное расслоение в этой области оказалось органическим продолжением первой части дискуссии.
Выяснилось в общем, что принципиально все руководящие советские педологи искренно хотят расширения творческих и гигиенических возможностей детства. По-разному лишь подходят они к границам этих возможностей. И тут трезвый практицизм помог более спокойно, более четко размежеваться.
Трезво было учтено и временное тяжелое биологическое наследие военного и переходного революционного периода, учтена была и культурно-педагогическая отсталость массы населения. Выявлены были предосторожности в смысле недопустимости противоестественного наскока на детство, необходимости всегда учитывать действительные границы воспитательной смелости.
Однако вместе с тем, почти весь материал совещания был сплошным торжеством советского педологического оптимизма, так как на экспериментальной и практической базе развернул значительно более широкие возрастные и прочие детские возможности, чем те, которые были известны в дооктябрьской педологии.
Таковы доклады: Н. М. Щелованова — о биодинамике первого года жизни, А. С. Дурново — о круге опыта раннего детства, А. С. Залужного и других — о коллективных навыках детства даже в самые ранние его этапы, И. А. Арямова — о пластичности переходного возраста, П. Г. Бельского, А. Г. Грабарова, И. А. Соколянского — о возможностях воспитуемости в области трудного детства, оптимистический доклад В. Г. Штефко — об эндогенном и экзогенном факторах и проблеме конституции и другие.
Наиболее скептический в материале и выводах доклад А. С. Грибоедова «о трудном детстве», подчеркнув решающую роль социогении в трудном детстве как наследственном[110], так и благоприобретенном, активно указал на широкие предупредительные и лечебно-перевоспитывающие возможности, имеющиеся в руках социальной среды даже по адресу такого сугубо тяжелого детского материала, который был специально собран докладчиком для его сообщения.
Мы имеем полное право высказать, что для учета огромной роли экзогении, социогении первое педологическое совещание действительно является этапом очень большого сдвига не только в советской, но и в мировой педологии[111].
Вполне естественно, что острая дискуссия развернулась на совещании и по второму кардинальному комплексу педологических вопросов — о методике изучения детства[112].
И здесь трезвость, практицизм, насыщенные мужественной, оптимистической социалистической целеустремленностью, помогли более спокойному размежеванию и деловому сговору, чем это замечалось до совещания.
Выяснилось, что серьезные научные работники советской педологии вполне учитывают чрезвычайно богатый современный научный фонд, не успевший влиться в педологическую методику ввиду ее молодости. Учитывают они также и качественную новизну советских педагогических задач, создающих новые цели для воспитания, т. е. требующих пересмотра прежних методов изучения детства, рассчитанных в значительной степени на обслуживание иных воспитательных целей.
Отсюда и уклон подавляющего большинства совещания в сторону методики, способной раскрыть всю динамику психо-физиологических проявлений ребенка, — динамику, взятую в ее наружных и глубинных механизмах, которые изучаются в их внешней и внутренней обусловленности и в их результативном продукте.
Конечно, и здесь совещание оказалось врагом оголтелости: не отказавшись от новейших научных достижений и от общественно-исторического заказа на глубокую методологическую ревизию, оно в то же время не отрубило и то полезное, что имеется в прежней методике (как не «рубили» и мы ни в этой брошюре, ни в прошлых наших выступлениях), подчинив лишь его четкому, объективно-динамическому контролю и правильно понятым задачам советской педагогики.
Поэтому страхи, что методологическая ревизия убьет эксперимент, откажется от использования статистики, на 100 % отмахнется от всякого тестирования, от антропометрии и пр., оказались, как и следовало ожидать, вздорными. Все эти методы оказались частностями, ручейками, впадающими в русло единой общей методологии, ориентирующейся на раскрытие максимума детского динамизма — этого главного требования революционного педагогического оптимизма.
Отдельные методы не как самодовлеющие величины, а как частные орудия общего, целостного изучения ребенка, подчиненные этому принципу — целостности. Обязательные предпосылки методики, на которых как будто столковались все: 1) научная обоснованность; 2) объективный подход; 3) практическая доступность; 4) раскрытие максимума динамизма; 5) целостное изучение. Совершенно очевидно, что и после совещания у одной педологической группы будет больше симпатии к антропометрии и к тестированию, у другой — к микрометрии и динамическому наблюдению, но важно хотя бы то, что нет «оголтелости», фанатического старообрядчества или ультрамаксимализма, — практика же ближайшей эпохи покажет, на чьей стороне, на стороне каких «симпатий» действительная истина[113].
Иллюстрацией отсутствия «оголтелости» у нашего лагеря являются тезисы моего доклада о тестах на педологическом совещании, так как именно на тестах, как и следовало ожидать, развернулась особенно острая методологическая борьба (четыре доклада).
В основном наша позиция, как это и вытекает из материалов данной брошюры, была выявлена на совещании в следующем[114]. Центр тяжести изучения и учета никак не в тестах, а в методах, вскрывающих всю характерологическую динамику ребенка в ее соотношениях со средой. Пользование тестами допустимо лишь при соответствии их максимальной динамике в реакциях ребенка, при способности их вскрыть наиболее глубокие слои опытного фонда ребенка.
Отсюда, обстановка тестового испытания должна быть максимально близка к условиям естественного эксперимента, а материал тестов должен строиться на действительном учете глубокой динамики детства, причем даже соблюдение этих предпосылок гарантирует тестам роль лишь контрольно-воспитательного средства изучения, учета, второочередного, частного. При учете индивидуальных тестовых результатов должны первым долгом приниматься во внимание сопровождающие их динамические процессы (интерес, естественность ребенка, сосредоточенность и пр.).
Существующие тесты в подавляющем большинстве не удовлетворяют всем этим требованиям (за исключением узко-специальных тестов, адресованных элементарнейшим навыкам и процессам), и советская практика требует длительной исследовательской работы для построения тестов по указанным выше принципам.
Механизированная статистика на базе тестовых сводок совершенно недопустима, стандартизация должна вытекать из диалектического, детальнейшего сопоставления собранных тестовых сводок с параллельно собранным прочим учетным фондом, характеризующим поведение и творческие процессы детей: однако и эти стандарты должны служить лишь контрольно-вспомогательным, а никак не решающим средством.
Как видим, в таком, единственно здоровом подходе нет гонения на эксперимент, статистику, нет смертного приговора тестам, но вместе с тем, тесты, как и другие методы (тесты — лишь одна из характерных иллюстраций), вводятся в русло ревизующих ограничений, безоговорочно подчиняются принципу целостности и динамизма, — тому принципу, который мы выявили в VIII главе данной брошюры. Если они смогут радикально перестроиться таким образом, есть смысл их использовать. Иначе как массовый метод социалистической педагогикой они будут неминуемо осуждены, т. е. изъяты и на педологическом основании.
Заканчиваем. Кто оптимистически относится к строительству социализма в нашей стране и к новому содержанию развивающейся социалистической среды, у кого нет предвзятой паники по поводу надвигающейся социалистической истории человечества, те признают, что наша развивающаяся среда обеспечит массовому растущему человеческому организму возможности быстрого развития в социалистическом направлении.
Вместе с тем, они признают, что прежние возрастные и другие внутрибиологические возможности, извлеченные педологией из условий досоциалистической среды, должны быть в ближайшую эпоху серьезнейшим образом пересмотрены — применительно: а) к условиям развивающейся новой среды; б) к новому содержанию, новым мерам влияния, выдвигаемым этой средой для воспитания. Очевидно, рядом с этим пересмотром и впереди его должны быть пересмотрены прежние методы изучения, прежние методы учета.
История и мы с нею строим социалистическое общество, социалистическую среду. В связи с этим выдвигаются социалистические задачи и социалистическое содержание педагогической работы: действительно научная педология подтверждает право наше на эти задачи и на это содержание воспитания.
Читатель вправе спросить, какова связь развернутой в брошюре педологической платформы с так называемым фрейдовским учением. Из материала ясно, что наиболее ценные новейшие биологические учения — учение о рефлексах и учение о «психоневрозах», дающие наибольший материал для биологической динамики, могут существовать и развиваются независимо от так называемого фрейдизма: ни ссылок на фрейдизм, ни использования фрейдистского метода и материала не было на протяжении всей брошюры, следовательно, фрейдизм никак не лежит в центре наших общебиологических соображений, как это могло бы показаться на основании неправильного понимания моих прежних печатных высказываний об учении Фрейда.
Во избежание дальнейших недоразумений должен вкратце выяснить свое общее отношение к Фрейду, так как именно этот вопрос может оказаться наиболее запутанным при критике нашей платформы. На протяжении 15 лет разбросанные по различным журналам и книгам («Психотерапия» 1912/14 гг., «Психиатрическая газета» 1915/16 г., «Научная медицина» 1919 г., «Очерки культуры революционного времени» и др.) высказывания мои о фрейдизме нигде не систематизированы в единое целое, и этим объясняется, что критика ударяет иногда по отдельному, частному вопросу отношений моих к фрейдизму, так как ей незнакома вся моя позиция в этой области в целом. Сильно повинны в этом и отдельные, не вполне удачные, стилистические построения в моих печатных выступлениях, дающие материал для неправильного понимания той или иной их части.
Фрейдизм как система, как миросозерцание для меня совершенно и полностью неприемлем. Философские его притязания вполне недвусмысленны и глубоко антимарксистски построены: телеологизм, дуализм, первичность психизма, антиреализм, пессимизм, качественное противопоставление подсознания сознанию. Социологические его построения точно так же не выдерживают марксистской критики: выпячивание биологического фактора в общественных явлениях, изоляция личности от исторического процесса, диктатура сексуальности в социальном и в индивидуальном.
Даже в области биологической практики, где Фрейд выступает как врач-экспериментатор и клиницист, ряд его положений нуждается в самой суровой критике: человеческий организм, устремленный вспять (биогенетический максимализм); травматический комплекс, как бы изолированный от прочего психофизиологического содержания; избыточная сверхоценка такого искусственного комплекса раздражителей, каковым фактически является «чистый» фрейдовский психоанализ с его методом свободных ассоциаций в первую голову; сверхсексуализм, не оправдываемый ни теоретически, ни педологически, ни клинически; болезнь как количественное изменение нормы и т. д.
Очевидно, отказываясь от всего этого, я никак не могу признать фрейдизм как систему, как миросозерцание, как школу: этим и объясняется, что еще с 1922 г., задолго до широкой дискуссии о фрейдизме, я отказался войти в зарождавшееся тогда российское психоаналитическое (т. е. фактически чисто фрейдистское) общество. Этим объясняется также и то, что я первый в советской литературе потребовал остро критического отношения к «классическому» фрейдизму (см. конец моей статьи о фрейдизме в книге «Очерки культуры революционного времени»; статья эта является конспектом моего доклада в Институте коммунистического воспитания в 1922/23 г.).
Однако фрейдовские работы (если откинуть понимание ими первичного генеза явлений), оперируя своеобразным методом детального расчленения психофизиологических явлений, раскрыли перед биологом-практиком и клиницистом совершенно новые главы о динамике человеческого поведения. Лишь с развитием учения о рефлексах многое из «психоаналитического» материала, вызывавшее недоумение и непонимание биологов-практиков было научно расшифровано и экспериментально оправдано.
«Вытеснения», «подсознательное» и павловские процессы «внутреннего торможения», власть «комплекса» над организмом и учение о доминанте Ухтомского, «бегство в болезнь» как результат дезорганизующей «условной сигнализации» и т. д. и т. д. — этого материала из клинико-биологической истории фрейдовских работ нельзя выкинуть, тем более, что они вошли уже как классические в современную психопатологию, педологию и в общую биологическую практику, подтолкнув эти области к ценным практическим открытиям в биологической динамике человека, в проблеме наследственности и т. д., зачастую вопреки стараниям их творцов.
Ценность этих материалов тем более велика, что они появились и приносили большую практическую пользу задолго до расцвета учения о рефлексах, — ценность их не исчерпалась и по сие время, так как учение о рефлексах осторожно и медленно движется путями лабораторных исследований и не дает пока клинике и общей практике тех конкретных указаний, которые вытекают из пользования здоровыми элементами фрейдовской клинико-аналитической методики. Настаиваю — только здоровыми, так как и в биологической практике фрейдистов чрезвычайно много вреднейшей червоточины (см. выше).
Мне кажется, что марксистская равнодействующая (если откинуть недоразумения) сейчас выявляется именно в таком понимании фрейдизма и фрейдовских материалов, вот почему считаю необоснованным «фрейдистский криминал», вменяемый лично мне. Возможно, и отдельные, частично неудачные мои построения повинны в этом недоразумении, но доказательством того, что моя общая позиция в отношении к фрейдизму не сегодня оформилась, является вся моя научно-литературная работа, начиная с доклада в 1911 году «Теории Фрейда в свете клиники» (Московское о-во невропатологов и психиатров — психиатрическая секция) и кончая последними работами 1927/29 г. «Организм и внушение», «Половое воспитание» и др. (см. ниже прилагаемый список).
Марксистской педологии до последнего времени не существовало. Кроме основных гениальных мыслей, разрозненно брошенных создателями научного социализма, и кроме общих схем, вытекающих из марксистского понимания целей воспитания, иного материала для марксистского педологического строительства мы не имели. Ни теоретического обоснования, ни методики.
Отсюда и недавняя слабость наших позиций в борьбе с воспитателями-спецами, «авторитетно» кивающими в сторону «тугоподвижной психологической закономерности и биологической жестоковыйности» человеческого детеныша. «Ничего-де не поделаешь с такой неупругой массой, какой является человеческая детвора. Не желают и не могут воспринять дети вашей искусственной революционной современности, ибо души и тела их далеки от текущей действительности. Дети автоматически переживают и повторяют в процессе своего роста все наследие своих многочисленных предков, и мешать этой стихийной эволюции, вдавливать в детское сознание еще не оформившуюся новую жизнь — значит насиловать, ломать детскую природу». Так или приблизительно так обосновывали, оперируя «психофизиологическими» фактами, антимарксистские, противореволюционные спецы свою реакционную педагогику.
Марксизму же пока было не до педологии. Центр его внимания сосредоточивался на экономических, политических и общефилософских проблемах.
Бездействием марксизма в области психофизиологии детства объясняется то, что на единой «марксистской» платформе зачастую мирно уживались объединяемые будто бы общим психофизиологическим стержнем глубоко принципиально противоречащие друг другу педагогические течения. Законы психофизиологи едины (как едины законы механики хотя бы), и несходство социологических воззрений здесь ни при чем (так же, как при изучении внутреннего строения любой машины), — вот основной довод за «аполитичность» психофизиологии (т. е. и педологии) как науки.
Довод этот и до сих пор убедительный для некоторых педагогов-«марксистов» принуждает их слепо следовать за догмами и опытом старой психофизиологии без попытки расшифровать их реакционную сущность. Этим и объясняется глубокий застой в марксистски-педагогической мысли Советского Союза — до 1923–24 гг., отсюда и преобладающая декларативность в марксистски-педагогических построениях тех лет. Отсюда чудовищное засилье механистов, идеалистов и пр. в медицине, психологии и педагогике при наших просветительных исканиях того времени.
Между тем психофизиология во много раз глубже и теснее связана с марксизмом, чем это представлялось бы даже самым ярым оптимистам марксистского метода. Все новейшие завоевания физиологии, связанные с учением о рефлексах, и все последние этапы развития психологии, психофизиологии, патологии, исходящие из активистических материалов учения о психоневрозах, представляют собой совершенно непочатый и неисчерпаемый материал для глубочайшей марксистской революции внутри психофизиологии. Помимо и против воли самих авторов этих научных открытий, вряд ли ожидавших такого их применения, марксисты обязаны были заняться и занялись методологическим пересмотром психофизиологии.
При представлениях об организме как о системе «внутренне замкнутых» органов, сообщающихся между собою по неким «внутренне специфическим», физико-химическим, — механическим законам, жизнь организма, конечно, была недоступна, чужда и, пожалуй, даже неинтересна марксисту-методологу. «Изучение практики организма — дело медицины, наше же дело — общесоциальные и общефилософские вопросы, в том числе, в лучшем случае, социальная педагогика и только», — такова типичная отписка. Однако как увидим ниже, и революция во взглядах на организм и революция в самых способах воздействия на организм является не только «очередной» задачей марксистской методологии. Мало того, если марксизм немедленно не займется ею, в руках наших классовых врагов окажется гораздо более опасное оружие, чем религия. Без марксистского прорыва современной психофизиологии коммунистическая педагогика не сдвинется с места и надолго застрянет в непролазном болоте добрых лозунгов, благих пожеланий и громких деклараций.
Биологические данные надо бить биологией же, — и, в частности, учение о рефлексах в руках диалектика дает отточеннейшее оружие против воспитательной косности.
С точки зрения учения о рефлексах все функции, вся деятельность человеческого организма исходит из явлений двух категорий: 1) безусловных рефлексов, 2) условных рефлексов.
Рефлексы унаследованного древнего порядка как биологические навыки целой плеяды предков данного организма называются безусловными и имеют тенденцию без ущербления их развиваться в каждом последующем организме по тому же типу, как они развивались у предшествующих поколений. Рефлексы приобретенные, не унаследованные, явившиеся в результате личного опыта, могущие и эволюционировать и угасать в процессе этого личного опыта, называются условными. Конечно, и безусловные рефлексы в рамках ряда поколений претерпевают постепенные изменения в результате давления меняющихся внешних условий, однако эти изменения совершаются чрезвычайно медленно, незаметно, что оставляет за древними рефлексами «условное» право называться безусловными.
Рефлекс — это ответ организованной группы тканей на то или иное раздражение. Устоявшийся рефлекс — это ответ организма, ставший привычным в результате привычных взаимодействий, создавшихся между организмом и некоей группой раздражений. Чем чаще повторяются эти привычные взаимоотношения, чем меньше новых элементов в них вносится, тем прочнее укрепляется серия рефлексов, им соответствующих, и тем при обильном повторении таких встреч в следующих поколениях больше данных за постепенную фиксацию подобных рефлексов[117] в качестве безусловных, т. е. неотторжимых от организма и стереотипно содержащихся в каждом очередном потомке.
Чем устойчивее среда, в которой живет данный организм, чем реже и незначительнее происходят изменения в данной среде, тем, конечно, прочнее и неподвижнее опыт такого животного, тем полнее исчерпывается его жизнь, — исключительно или почти исключительно, — безусловными рефлексами. Наоборот, чем чаще и резче меняется окружающая среда, тем менее устойчивым делается наследственный опыт организма, тем больше требуется все новых и новых навыков, приспособляющих к новым условиям бытия, тем многочисленные и влиятельнее делаются его условные рефлексы, тем глубже захватывают они все органы, всю деятельность тела.
Безусловные рефлексы чрезвычайно устойчивы во внечеловеческой части животного мира, где взаимоотношения организма с внешней средой особенно прочны и однообразны, без серьезных изменений на протяжении огромного числа поколений. Объясняется это крайне медленной изменчивостью окружающей «естественной природы» и грубо-непосредственной связанностью ее бытия с бытием животного. Естественная природа целиком определяет и всю систему рефлексов этих животных, так же туго изменяемую, как туго меняется и сама естественная природа.
Внезапные (катаклизмы) или искусственные (порождение рук человеческих) изменения этой окружающей природы уродуют и ломают установившуюся систему унаследованных, безусловных рефлексов и оставляют организм беззащитным, так как серия вновь приобретаемых условных рефлексов слишком молода и хрупка и не в силах оказаться достаточно надежной броней. Так обстоит во всей внечеловеческой части животного мира, во всех ее видах и типах, в степени, соответствующей силе непосредственной зависимости последних от естественной природы[118].
С человеком обстоит сейчас иначе. Производственный прогресс ломает и коверкает окружающую так называемую естественную природу, подчиняя ее человеку. Человеческий организм, по мере освобождения себя от непосредственной власти естественной среды, все больше попадает под влияние тех условий, которые развиваются вместе с ростом производительных сил.
Некогда твердая, мощная система безусловных рефлексов человеческого организма, дававшая право говорить о почти прочных законах человеческой физиологии, зашаталась, раздробилась и начала расползаться по всем швам. Но окружающая производственно-общественная среда меняется сейчас с чрезвычайной быстротой, и человеческий организм не успевает зафиксировать устойчивую серию новых безусловных рефлексов, способных как бронирующий фонд переходить по наследству. Большинство вновь приобретаемых сочетаний рефлексов оказываются легко разрываемыми и требующими беспристанных, все новых и поневоле пока хрупких поправок.
Человеческая физиология вступила в полосу глубокого кризиса не только как физиология некоего единого вида, называемого homo. Самый вид раскололся под влиянием социально-дезорганизующего способа использования им его же собственных производительных сил. Человечество резко разделилось на классы, психофизиология которых, в соответствии с условиями их производственно-общественного бытия, приняла совершенно своеобразный, специфический характер.
Если внимательно заняться сейчас изучением объема грудной клетки, мускульной силы, зоркости, кровяного давления и пр. в различных социальных слоях человечества, мы получим разительнейшие отличия. Та же грубая разница классовой психофизиологии обнаружится, если мы займемся таблицей смертности и рождаемости, уяснением сроков полового созревания и самого содержания этого периода, обследованием наследственных передач, распространимости отдельных форм болезней, типа их и пр.
Оформилось не только классовое сознание, но и особая классовая физиология, со своими законами и особым к ней воспитательным подходом. Теплые словечки о «равенстве» всех людей, всех детей «перед природой» не только социально, но и физиологически сданы в архив как мистическая брехня. Непрерывно углубляющееся классовое содержание физиологии недоучитывать сейчас может либо слепой, либо злой враг истины.
Поэтому чудовищно архаически звучат теперь «авторитетные» утверждения о «незыблемости» и «единстве» физиологических законов и о непреложности основных педолого-педагогических правил. Физиологические законы должны быть пересмотрены в соответствии с социально-биологической действительностью во всех ее разделениях и вне всякой связи с сознательным и бессознательным физиологическим мистицизмом ряда современных исследователей.
Антропофизиология должна учесть гигантскую как дезорганизующую, так и организующую роль социально-экономического фактора. Учтя же его, она не сможет уйти от коммунистической педагогики, так как без замены классовой физиологии физиологией единого человечества нельзя будет добиться его оздоровления, т. е. системы устойчивых и гарантирующих рефлексов. Единая же физиология возможна лишь в социалистическо-организованном производстве, — единственном, дающем возможность рационально распределять производственно-общественные функции. Ориентация на эту перспективу и является задачей коммунистической педагогики.
Может ли при таких условиях идти речь о послушном следовании «инстинктивным» велениям детского организма и детского коллектива, если мы знаем, что из безусловных рефлексов неизменными современная действительность сохранила лишь наиболее древние и не потревоженные историей человечества последних столетий, т. е. и наиболее примитивные (хотя и они тоже потревожены в достаточной степени), физиологические же навыки человечества последнего его периода, наиболее для него сейчас важные и являющиеся двигателем всего дальнейшего его развития, еще не настолько устоялись, чтобы воплотиться в готовых «инстинктах»?
К чему же сведется следование за «инстинктами», даже если оно и будет в самом лучшем случае связано с умелой их воспитательной комбинацией? Современная действительность требует другого: не только комбинирования готовых инстинктов, но и углубления, даже подчас уничтожения их, в соответствии с теми обязывающими нас данными, которые обнаруживает окружающая жизнь и которые не успели еще вылиться в виде безусловных рефлексов. Материал человеческого организма в этом отношении благодаря чрезвычайному динамизму текущего периода человеческой истории обладает глубокой пластичностью, и активно-воспитательские возможности наши очень велики во всех направлениях.
Но если не следовать слепо за детски-первобытными инстинктами, которые «цивилизация» сохранила нам в самом элементарном их виде, без новых, пока еще хрупких наслоений и если уходить от уродливых классовых наростов на физиологии, очевидно, придется значительно дополнить естественную эволюцию ребенка тем содержанием, которое как всечеловеческое начинает явственно вырисовываться на наших глазах. Несмотря на огромное количество внешних трудностей, в СССР, где власть в наших руках, мы в силах достигнуть очень многого.
Динамическая социальная антропобиология — это не трусливое пассивное «созерцание» социальных функций человеческого организма, это боевая наука о психофизиологии человека в общественной среде и о способах нашего активного воздействия на такого человека. Только она открывает нам необычайный простор для сознательной воспитательной активности. Психофизиология, марксистки расшифрованная, из орудия ленивого наблюдения и трусливых паллиативчиков превращается в тяжелую артиллерию твердой и планомерной социалистической педагогики.
Победим ли мы в нашем педагогическом штурме? В психофизиологии человека к этому нет серьезных препятствий. Классовые наслоения на организме и дезорганизация последнего за текущей исторический период представляют собою (кроме здоровых и общечеловеческих, коллективистических элементов, присущих пролетариату) в значительной их части явление болезненное и требующее воспитательного лечения. Лозунги нашей педагогики: диалектический материализм, революционный активизм (как боевой, так и трудовой) и пролетарский коллективизм — содержат в себе целебное начало для всех изъянов современной человеческой психофизиологии.
Социально-биологически, по производственно-общественному бытию своему, всего ближе к этому началу, в первую очередь, пролетарские дети, а затем и дети трудовых «низов» вообще, которые и будут исходным ядром нашего педагогического воздействия, давая наиболее типические и наиболее продуктивные результаты.
Однако в стране пролетарской диктатуры, где под религией нет господствующей экономической основы, где экономической индивидуализм в лучшем случае «терпится», но ничуть не покровительствуется, где идейному и боевому коллективистическому активизму открывается невиданный в истории международный, всечеловеческий простор, — и промежуточные слои неминуемо тоже окажутся захваченными нашим педагогическим потоком, хотя, быть может, останутся вначале на флангах его.
Первоочередная задача коммунистической педагогики: внимательнейшим образом и совершенно заново, в свете социально-биологической действительности, пересмотреть все «непреложные» истины старой человеческой психофизиологии, проблему наследственности, проблему возрастных особенностей, проблему полового развития, проблему инстинктов, проблему эволюции психического аппарата, проблему классовых болезней и т. п.
Надо положить начало социальной антропофизиологии: вместо «науки» об индивидуальном организме[119] создать науку о человеческом организме, т. е. организме, глубоко общественно-дифференцированном и носящем этот резкий социальный отпечаток во всех своих психобиологических отправлениях.
Мысля понятиями старой психофизиологии, старой педологии (это и сейчас удел очень многих педологов, в том числе даже и отдельных коммунистов), советский педагог будет осужден беспомощно топтаться на месте, будет бессилен научно обосновать свой воспитательный подход. На политических же декларациях в педагогике далеко не уедешь, что и доказывалось в совсем недавнее время господством в педагогике СССР немарксистских и антимарксистских течений.
Все более нарастающая связь современного человеческого организма с современной социальной действительностью требует социальной, революционной педагогики, учащей понимать классовое сегодня и воспитывающей уменье участвовать в классовой борьбе на стороне трудящихся, составляющих 95 % общества. Подобная педагогика не только педологически возможна, но и педологически необходима, так как при ином уклоне будут извращены основные устремления подавляющих масс человеческих организмов.
Революционно-марксистская педагогика помимо руководящих социологических вех должна получить и педологическое обоснование. Надо это обоснование углубить, детализировать, надо раскрыть до конца социальное содержание человеческого организма, и психофизиологический стержень марксистской педагогики будет тогда налицо во всех своих элементах.
1) Психофизиология и педагогика Марксистская педагогика может развернуться лишь посую радикального пересмотра всей человеческой психофизиологии.
Как бы несокрушимы ни были наши социально-экономические и политические доводы и лозунги, реакционные психофизиологические учения будут противопоставлять быстрому темпу социального развития «медленный темп эволюции человеческого организма» (психики тож), будто бы препятствующий осуществлению наших революционных чаяний. Здесь на помощь нашим противникам явятся и учение о наследственности (и так и этак толкуемое), и учение о конституциях, и прочие теории, настойчиво доказывающие незыблемость человеческих навыков, тугоподвижность их нового опыта.
А так как капиталистический строй с его динамизирующим, революционирующим влиянием на массы человеческих организмов представляет собою явление «нового опыта» и так как рабочее движение и развивающаяся пролетарская революция — продукты «совсем, совсем новые», вполне, значит, «очевидно», что «в психофизиологии ваши революционные предположения никакого подтверждения не находят». «Даже совсем наоборот».
Где уж тут говорить о героической борьбе, о новом, творческом коллективистическом, классовом сознании, когда «невежественные» и «вырождающиеся» пролетарии заражают друг друга наследственной некультурностью и эгоизмом, наследственными явлениями вырождения и прочими историко-биологическими, «вполне неумолимыми» неприятностями, с которыми, конечно, творческого и боевого переворота никак не сделаешь.
Недаром так старательно (и до сих пор) ученые социо- и психоневрологи (Лебон, Тард, Ковалевский и др., между ними и наш белогвардейский современник, «социолог» П. Сорокин) объясняли все революционные «пакости» массовой стадностью, дикостью, разгулом зверских инстинктов, сумасшествиями после войн и голодовками. От такой «психофизиологической подоплеки» революции — истории человечества, конечно, не поздоровится.
Из подобных толкований очевидно, что пролетарская революция должна «неминуемо» пойти по стопам старых, «больных» революций, да еще углубив и «осквернив» их больную подпочву в такой же степени, в какой современная действительность сложнее феодальной и послефеодальной, революции коих (крестьянские, кромвелевская, 1789 г., Коммуна и др.) были ведь «совсем, совсем больные».
Ясно, что современная психофизиология (педология тож) всемерно пользуется учением о медленном развитии новых телесных навыков и всячески предостерегает от «сокрушительных революционно-новшеских экспериментов». Недаром контрреволюционная «социология» так часто стала последнее время кивать в сторону «аполитической», «нейтральной», «объективной» физиологии, отыскивая там бесспорные доводы в пользу медленности социального темпа. При таком подходе динамической, диалектической, марксистской педагогики, конечно, не построишь.
В предыдущей статье было в общих чертах указано, что учением об условных рефлексах эта тугоподвижность человеческой психофизиологии не только не подтверждается, но наоборот, уясняется чрезвычайная, благоприобретаемая за последние века изменчивость человеческой личности под давящим влиянием нового социального опыта, что, конечно, является основной проблемой марксистской педагогики. Социальный динамизм человеческого тела глубочайшим образом подтверждается и другой областью психофизиологического знания, так называемой «психотерапией», конечно, если в эту область проникает марксистский «микроскоп».
2) Психотерапия, учение о психоневрозах.
«Психотерапия» как организованная область психофизиологического медицинского знания возникла сравнительно недавно. Праотцом ее является учение о так называемом гипнозе или внушении. История психотерапии такова.
При болезненных и целебных изменениях человеческого организма врачи часто улавливали тесную связь между протекавшими в теле физиологическими процессами и психическими явлениями. Отмечалось сильное влияние чувствований, воображения на человеческое тело. Этим обстоятельством пользовались жрецы, сознательно применявшие влияние религиозных эмоций при своих лечебных манипуляциях, к этому же средству фактически прибегали и донаучные гипнологи — знахари, маги, чародеи, шарлатаны, магнетизеры, действовавшие не столько на болезнь непосредственно, сколько на «воображение» больного, а через воображение, путем влияния эмоций, и на самый болезненный процесс.
Долго фигурировали попытки объяснения этих чудес то мистическими, внечеловеческими силами, то особой таинственной целебной мощью, заложенной в целителе-чудодее. Пользовались гипнозом и врачи, долго так и не уяснившие себе истинной сущности лечебного эффекта этого средства. Искали причин и в астрофизике (Мэсмер), и в физике (Бред, Фария), и в физиологии (Шарко).
После сложных блужданий в этом вопросе выяснилось, наконец, что сущность гипнотических явлений заключается не в чудесных токах гипнотизера, не в надземной силе и даже не в физических свойствах гипнотизирующего света и звука (обычно при гипнозе усыпляли, заставляя смотреть на блестящую точку или слушать однообразный звук). Оказалось, что гипноз — это только внушение, т. е. создание путем психического общения с гипнотизером в объекте такого душевного состояния, такой эмоции, такого представления, при котором приказания гипнотика выполняются беспрекословно.
У объекта гипноза создается представление о том, что изменения, какие внушает ему гипнотизер, действительно осуществились, — соответствующие внушенные явления, ввиду «властной силы представления», сейчас же выступают на сцену. Внушают человеку, что он — генерал, царь, и он ведет себя, как генерал, как царь. Внушают ему, что у него расстройство желудка, и на сцене настоящие явления желудочного расстройства или, во всяком случае, соответствующее внешнее поведение.
С лечебной целью врачи внушали больным аппетит, бодрое настроение, уничтожение нервных припадков, хорошее пищеварение, и внушения очень часто выполнялись, так как у больного создавалось твердое эмоциональное представление (вера) об осуществлении приказа. Бернгейм, Ветерстранд, Форель и другие крупные ученые гипнологи внушали с врачебной целью появление менструаций, предписывали к определенному сроку наступление аборта (где это было медицински необходимо), внушением обезболивали хирургические операции, и приказы сплошь и рядом выполнялись.
Внушение создавало у объекта, у больного (гипнотика, медиума) «самовнушение», которое и вызвало в организме нужные явления. Оказалось, таким образом, что гипноз, внушение — это только самовнушение, регулируемое умелым руководителем (гипнотизером). Дело не в гипнотизере, не в его силе, а во влиянии самовнушения гипнотика.
Далее выяснилось, что тот же психофизиологический эффект, который вызывался самовнушением в результате внушения, великолепно появлялся и без всякого внушения, путем непосредственного самовнушения. Все влияние воображения, веры, чувствований (даже возникающих самостоятельно, без гипнотических, внушающих воздействий) на органические функции гипнология свела целиком тоже к самовнушению. Характерно, что чем дальше гипнология углублялась в этот вопрос, тем больше выяснилось гигантское значение внушения (самовнушения тож) для физиологического функционирования.
Гипнозом сплошь и рядом улучшались самочувствие и аппетит туберкулезных больных (Ветерстранд, Молль и др.), чем создавался целебный перелом в критическом течении болезни; гипнозом устранялись неукротимые рвоты беременных, тяжелые желудочно-кишечные расстройства (О. Розенбах и др.); Шарко внушением устранял даже ряд серьезных симптомов, наслоившихся на такой тяжелой болезни, как спинная сухота (конечно, симптомы, непосредственно вытекавшие из органических изменений спинного мозга, гипнозу не поддавались), и т. д. и т. д.
Надо было найти пределы влияния самовнушения, — до каких же возможностей способны они были (внушения тож) изменять физиологические состояния человека? В результате выяснилось, что самовнушению (внушению) уступают только лишь такие болезненные состояния, которые самовнушением ж и созданы, либо же подобные «уступки» оказываются чрезвычайно летучими.
Подобные болезненные самовнушения могли накопляться исподволь, незаметно для больного, в течение ряда лет, и лишь постепенно создавали всю серию болезненных явлений. Быстрое же их устранение (не всегда, конечно, быстрое) объяснялось бурной эмоциональной встряской, глубоким и острым целебным самовнушением, резко прорывавшим всю длительно и хитро сплетенную сеть болезненных самовнушений. Итак, не внушение, а самовнушение.
Но этого мало. Развитие психологии, анализ законов психического функционирования не смогли удовлетвориться подобными далеко не исчерпывающими толкованиями самовнушения, — искали более глубоких психологических корней этих самовнушений.
Швейцарский ученый П. Дюбуа утверждал, что в основе самовнушения лежит легковерие человека, власть веры, чувствований в нем над критическим анализом, над интеллектом, недостаток воли, ущербленная моральная полновесность. Этим обстоятельством Дюбуа объяснял все самовнушения, как болезненные, так и целебные. При критической и моральной твердости, по мнению Дюбуа, не будет почвы для больных самовнушений, не будет тем самым нужды и в целебных самовнушениях.
С лечением путем внушения Дюбуа боролся самым яростным образом, доказывая, что гниль гнилью лечить нельзя. Внушение, плодя легковерие, базируясь на эмоциях, а не на интеллекте, развращает больного, разрыхляет и без того хрупкую его волю, создавая в дальнейшем лишь новый фонд тех же, да еще усугубившихся, болезненных самовнушений, ибо для печальных самовнушений и грустного легковерия в жизни всегда больше материала, чем для легковесного же оптимизма.
Методу внушения Дюбуа противопоставил лечение организованными психическими, педагогическими влияниями (психотерапия[120], радикальным интеллектуальным и моральным перевоспитанием больного[121]. Лишь здоровым миросозерцанием, здоровым чувством исчерпывающей моральной ответственности можно излечить наклонность к слабоумной самовнушаемости. Гипнология, как мы видим, была перевернута Дюбуа вниз головой. Болезненные явления, устраняемые путем внушения, как оказывается, возникли в результате недостаточности миросозерцания больного, и самый эффект внушения, внушаемость человека являются, по Дюбуа, результатом той же идеологической недостаточности[122].
По стопам Дюбуа другой психотерапевт, германский, Марциновский, написал даже особую брошюру — «Нервность и миросозерцание»[123], где указывал на то, что нервность пронизывает собою сейчас все физиологические функции человека, нарушая не только нервно-психические, но и общие процессы (это неизбежно, так как нервная система — жизненный стержень тела), и что основной причиной современной нервности является «дезорганизация миросозерцания», каковое и следует в первую голову пользовать, «лечить», если мы хотим устранить основу болезни.
Характерно, что о психической, «психогенной»[124] природе нервных и многих общих заболеваний пишут в последние десятилетия не только неврологи, которым, конечно, с психикой постоянно по пути, но и специалисты многих других, самых разнообразных областей, а им-то, казалось бы, до психики мало дела.
Так, известный русский специалист по внутренним болезням, проф. А. Яроцкий, выпустил книгу «Идеализм как физиологический фактор», в которой доказывал, что основой здоровья является «идеалистический оптимизм» и что человек живет постольку, поскольку у него хватает этого оптимизма. Яроцкий требует при лечении затянувшейся болезни (всякой, не только нервной: легочной, почечной и других) энергичнейшего воздействия на миросозерцание больного, так как именно в изъянах последнего ищет он одну из главных причин длительности заболевания[125].
В том же духе высказывается и ряд других, часто очень крупных клиницистов, кроме этих соображений, никакого иного отношения к психологии не имеющих: Штрюмпель, Розенбах, у нас — Боткин, Усов и т. д. и т. д.
Штрюмпель, например, настаивает на том, что психический момент как побуждающий к заболеванию должен быть учтен не только в большей половине нервных болезней, но и в доброй половине симптомов даже при общих заболеваниях. Подобная формулировка захватывает сейчас постепенно все медицинские круги.
Один из крупнейших французских неврологов-органистов (опять интересно, что не одни психиатры-фанатики «психизма» это высказывают, но и большие специалисты «органических» областей неврологии), проф. Дежерин, находит причину «психоневрозов» (т. е. обрисованных выше многочисленных болезненных отклонений «идеологического», «психогенного», «самовнушенного» и т. п. происхождения) в эмоции беспокойства, столь характерной для современного неустойчивого миросозерцания и бытия. Выправление миросозерцания, идеологическая вправка больного в социальное бытие для Дежерина — основа психотерапии.
К чему, скажут мне, распространяться обо всех этих чисто медицинских вещах, да еще крепко попахивающих ядреным идеализмом или, во всяком случае, дуализмом? Какое отношение имеют они к марксизму вообще и к марксистской педагогике (педологии) в частности? А вот какое.
Появление в конце XIX и первой половине XX века огромной научной, да еще клинической (т. е. строго практической, экспериментальной) области, посвященной каким-то мало исследованным, очень подвижным, даже подчас летучим изменениям тела, пронизывающим собою, однако, все органы, все функции, уже само по себе представляет большой культурный интерес. Но этого мало. То, что подобные изменения каким-то образом связаны с человеческими чувствованиями, переживаниями, что наука начинает искать корень их в «идеологической», т. е. по-нашему, социальной, неустойчивости человека, это, конечно, для марксиста более чем интересно.
До сих пор мы слышали, что организм болеет от плохой пищи, скверного воздуха, грязной воды, от инфекции, наследственности и прочего, но болезней «от идеологии», да еще истолковываемых так не философами-спецами, а клиницистами-биологами, от подобной, совершенно новой постановки вопроса марксист, конечно, не может уйти, так как в ней скрывается богатейший материал для социального подхода к психофизиологии, — подхода, от которого, быть может, обеими руками отмахнутся вышеупомянутые почтенные клиницисты (разные «идеологии» бывают), но это уже их дело.
Наука о внушении породила, как мы видели, обширнейшую науку о распространеннейших у человека болезнях, возникающих вследствие самовнушения (аутосуггестиопатии[126]). Болезни самовнушения были сведены к болезням миросозерцания, или, по-нашему (пока), к болезням социально-идеологической неустойчивости. Этим болезням или болезненным явлениям приписывается огромное значение для человеческой физиологии, так как они проникают всюду, составляя подчас большую половину всех болезненных явлений в организме вообще. Основной их особенностью, по мнению психотерапевтических школ, является их благоприобретенность, возникание их путем недостаточного самовоспитания и устранимость их в результате общего его перевоспитания[127]. Психоневрозы[128] — болезни, излечимые психотерапией, утверждают и Дюбуа, и Дежерин. Запомним это.
Оригинальнейший, но и путаный психопатолог современности, Зигмунд Фрейд, пошел еще дальше. Психоневрозы для него — болезни, обусловленные отвлечением нервной энергии организма[129] на нерациональные физиологические пути. Такая болезнь вырастает, по Фрейду, в результате несовпадения личных влечений человека (по Фрейду — преимущественно половых, но это методологически совершенно не обязательно) с условиями его воспитания и жизни. Ущемленная, заторможенная или извращенная в своем направлении энергия, не используемая на питание и возбуждение нужных физиологических областей, оттекает к другим функциям, являясь излишним, ненужным для них возбудителем или тормозом, что и вызывает соответствующие болезненные явления в организме.
Характерно, что выздоровление, по Фрейду, наступает в результате «сублимации»[130], заключающейся в том, что человек, судорожно замкнувшийся от общества в своем мирке (комплекс[131]), снова соединяется с обществом нравственно-творческими нитями и превращает энергию, уходившую прежде на питание чувственных и прочих грубых, запутанных влечений, в социально-творческий процесс: в художественную, научную, общественную деятельность и т. д. Иным языком и давая более глубокий биопсихологический анализ, Фрейд в итоге все же договаривается до тех же обоснований психоневроза, что и вышеупомянутые психотерапевты: психоневроз — результат нерационального социального воспитания (или самовоспитания); выздоровление — социально-творческое, «социально-идеологическое» перевоспитание, приспособление[132].
Кстати, надо указать, что попытки «внутри психологического» анализа сущности гипнотического влияния, проделанные в последние десятилетия, ярко освещают ту же социальную природу этого странного, казалось бы, почти таинственного, «подсознательного» процесса. Для покойного русского гипнолога Ф. Е. Рыбакова гипноз наступает в результате эмоции внешнего влияния (т. е., по-настоящему, социального, — социально-этического, социально-идеологического влияния), производимого одним человеком, гипнотизером, на другого (гипнотика). По Фрейду, гипноз наступает в результате имеющего особый смысл подсознательного «переноса» в лечении больного на личность врача и отсюда своеобразной подчиненности больного врачу (внушаемость), или, по-нашему, врач является носителем социальных тяготений больного, олицетворением социальной среды, влияния которой на больного заменяются тем самым внушающим приказом врача[133]. Таким образом, мы видим, что старая гипнология и новейшая психотерапия подали в этом вопросе друг другу руку. Самовнушение, психоневроз — явления социального неприспособления; внушение, психотерапия — социальное перевоспитание, реорганизация социальной установки.
Сейчас мы можем, наконец, разделаться с идеалистическими и дуалистическими понятиями, то и дело попадавшимися нам по пути анализа психотерапевтических и гипнологических учений и, понятно, грубо раздражавшими мозг всякого грамотного марксиста. Нужны ли эти понятия и как бы их заменить?
«Влияние самовнушения, воображения, представлений, чувствований на физиологические функции» (по учениям гипнологических школ); «влияние недостаточной умственной, моральной и волевой воспитанности на физиологические функции» (Дюбуа); «неустойчивая или недоброкачественная идеология» как причина заболевания (Марциновский, Яроцкий); «эмоция беспокойства» как основная пружина психоневрозов (Дежерин), — не содержат ли в себе подобные понятия при всей их методологической сомнительности и запутанности чего-то единого и глубоко истинного? По ходу изложения частично то единое уже до известной степени выявилось; попытаемся его сейчас систематизировать.
Никто из грамотных гипнологов не возражает теперь против утверждения психотерапевтов, что внушение действует путем самовнушения, что внушаемость строится на чувстве подчиненности, на «вере», вообще на чувстве, а не на знании, даже на особом ограничении сознания, вызываемом нарочно, специально для цели гипнотического сеанса. Это с одной стороны.
С другой стороны, вполне ясно, что подобная податливость к сужению сознания, к легковерию, к самовнушаемости и пр. действительно возможна лишь при основательной неорганизованности психо-физиологического аппарата, которая и понимается психотерапевтом как идеологическая неорганизованность, — «умственная», «волевая», «моральная», неустойчивость, недостаточность, делающая человека предрасположенным к потере критического контроля, к сужению сознания и легковерной внушаемости (самовнушаемости).
Эта первично-приобретенная идеологическая недостаточность в конце концов представляет собою неприспособление человека к жизни именно и исключительно в области взаимоотношений между людьми (идеология — выражение социальных взаимоотношений), в области социальных контактов[134]. В результате неблагоприятного сочетания социальных и личных обстоятельств (сочетания не фатального, устранимого, так как психоневроз теоретически всегда излечим) у человеческого организма развивается нерациональная социально-контактная установка, которая в дальнейшем и является источником работы больного «воображения», внушаемости и пр.
Внушая, убеждая, идеологически перевоспитывая, психотерапевт лишь рационализирует, улучшает эту неудачную социально-контактную установку, делая человека более приспособленным к социальным взаимоотношениям. Удается ли это или нет в классовом обществе, когда психотерапевт обычно содержит сам в себе вполне определенную классово-контактную установку, вопрос другой, — важно лишь, что научно, теоретически это считается вполне осуществимым («психоневроз излечим»).
Итак, разлитые по современному человеческому организму, сгущенные и углубленные психоневротические, «психогенные» явления есть не что иное, как лично благоприобретенная, воспитанная данным организмом (а потому и устранимая перевоспитанием) нерациональная, неблагоприятная социально-контактная установка: система нерациональных условных рефлексов социального контакта.
Психотерапия же, как и внушение, — попытка рационализации, перевоспитания этой установки: не отдельных представлений, не изолированных чувствований, но всей установки организма в целом, всей системы непосредственных взаимоотношений его с другими человеческими организмами, т. е. исправление и всех тех психо-физиологических функций, которые от неудачной установки прежде пострадали: угасание нерациональных условных рефлексов социального контакта и воспитание новых, рациональных. Идеализм, дуализм при подобной постановке вопроса исчезают полностью, и вся эта сложная плеяда психоневротических явлений переводится на точный, биологомонистический язык учения о рефлексах.
Попытаемся наконец расшифровать весь этот громоздкий и, как извне кажется, слишком специальный материал. О чем говорит он? Что дает он педологии?
1) Полуторастолетние изыскания гипнологов, психотерапевтов и других клиницистов вскрыли наличность в человеческом организме огромного фонда благоприобретенных болезненных телесных навыков, зарождающихся в развивающихся в процессе личной жизни организма (условные рефлексы) и устранимых с помощью особых методов воздействия на организм (вызывание угасания болезненных условных рефлексов и воспитание взамен их новых, здоровых).
2) Эти благоприобретенные навыки охватывают собой все функции человеческого тела, проникая не только в так называемые «чистые» нервно-психические процессы (монизм знает, что «чистых» процессов в организме нет), но и глубоко пронизывая собою дыхательную, сердечно-сосудистую, пищеварительную, внутренне-секреторную область, накладывая на них свой сложнейший, отчетливый отпечаток. Смотри любую классическую психотерапевтическую или гипнологическую книгу: Дюбуа, Дежерин, Цбинден, Фрейд, Ветерстранд, Молль и др., — они представляют собою неисчерпаемый клинический резервуар по заболеваниям всех органов и функций.
3) Клиническая и общая практика непреложно, в порядке исторического своего развития (гипнология, Дюбуа, Дежерин, Фрейд, Павлов и др.) установила, что все понятия о так называемых самовнушениях, воображении, влиянии эмоций на телесные функции, интеллектуальной недовоспитанности и прочие попытки теоретически охватить этот тип заболевания в конечном итоге сводятся к одному: организм оказывается социально («идеологически») неприспособленным в результате несовпадения его врожденных влечений с социальной средой.
Отсюда его недовоспитанность, «идеологическая неустойчивость» больного, отчужденность от общества, отсутствие оптимизма и пр. Иными словами, организм в результате неудачных педагогических условий получает нерациональную социально-контактную установку, выявляющуюся во всех его функциях, поскольку современный человеческий организм во всех, даже интимнейших, своих участках насквозь пронизан социально-контактными элементами.
4) Психотерапия, настаивая на излечимости этих болезней путем идеологического перевоспитания (по-нашему, созданием рациональной социально-контактной установки), тем самым категорически подтверждает их благоприобретенную природу, обнажая в этом факте богатейший социальный динамизм человеческой физиологии, сложнейшую его личную изменчивость под влиянием непосредственных социальных условий, могущих как болезнетворно подкопаться под добрую половину психофизиологических функций, так и исцелять социогенно заболевшие функции.
Итак, человеческий организм далеко не столь тугоподвижен, как этого хочется реакционной биологии. Если в XX веке появляется огромная, богатейшая по содержанию научная область, специально изучающая сложнейшую благоприобретенную социальную динамику человеческого организма, и работает притом вполне самостоятельными методологическими путями (психотерапия развивалась совершенно независимо от учения о рефлексах, которое, как мы видели[135], дает особые методы для изучения социальной динамики организма), — значит, нашего полку прибыло. Хотят ли этого психотерапевты или нет, пытаются ли они идеалистически обосновать природу подобных явлений и методы их изучения (Яроцкий, Дюбуа, Фрейд), нам это безразлично. Нам ценен лишь практический материал, который открывают их изыскания, материал же этот насыщен сложнейшей социогенной динамикой человеческого организма, богатейшими воспитуемыми и перевоспитуемыми его возможностями, т. е. как раз тем, что революционной, динамической, диалектической педагогике марксизма требуется прежде всего[136].
1) Медицина.
Деятельность организма представляет собою систему непрерывных движений «рефлексов», которыми организм и строит свое «поведение» в борьбе за существование.
Все рефлексы являются активными действиями организма в борьбе за жизнь и представляют собою единое целевое поведение организма в этой борьбе, целевую рефлекторную установку его в окружающей среде. Вся рефлекторая жизнь организма не что иное, как последовательные, целевые боевые изменения его единой жизненно-рефлекторной установки — ряд нападений и отражений, ряд притягиваний и отталкиваний.
Жизнь человеческого организма в чрезвычайной большой степени, особенно в современный период усложненного развития человечества, представляет собою процесс борьбы не только с так называемой естественной средой, но главным образом, со средой общественной: бесконечно усложняющиеся условия материального быта и быстро изменяющиеся общественные взаимоотношения — все это требует от органов человека совершенно новых действий, новых навыков, новых «рефлексов».
Тем самым, в органических функциях человека, в здоровых, как и в болезненных, очень крупную и чем дальше, тем все более подавляющую роль играют рефлексы социальные, постепенно простирающие свое исчерпывающее влияние до самых глубоких, наиболее древних органов и инстинктов.
Сложная психика человека (его интеллектуальная, эмоциональная жизнь) есть результат общественного развития человечества, эффект многообразно усложняющихся общественных взаимоотношений. Усложненная общественность, однако, требует также и от всех органов человека глубоко специализированных (они-то и есть социальные) рефлексов.
Есть целая серия так называемых «психогенных» болезней («первично психического происхождения», или, по-старому, «психоневрозы»), играющих очень крупную роль в гамме человеческих болезней[137].
Представляя собою, по учениям психотерапевтических школ (Дюбуа, Дежерин, Марциновский, Фрейд и др.), «первичное расстройство миросозерцания», «этики», «интеллектуальной устойчивости», т. е. сложно-психических актов и социальных рефлексов, эти болезни являются исключительно результатом неприспособленности организма к общественной среде, конфликта именно с нею. «Психогенные» болезни — болезни социальной установки, и вместе с тем, серия нерациональных условных рефлексов социального контакта[138].
В человеческом организме область распространения «психогенных» болезней обследована в ничтожнейшей степени, так как понятие психики искусственно суживалось исключительно явлениями сознания, в то время как цепь общественных рефлексов пронизывает все органы и действия человеческого тела. Общественное бытие определяет собой не только сознание, но и подавляющую часть всей физиологии человека.
Вне всякого сомнения, к так называемым психогенным болезням относится и значительная часть так называемых «функциональных заболеваний», представляющих собою не менее трех четвертей всего человеческого болезненного «богатства». Поскольку в большей части их страдает не основное строение тканей органов, не древняя часть функций (не безусловные рефлексы), а лишь приобретенная социально-двигательная их установка (социально-контактные условные рефлексы), между ними и психогенными болезнями нет никакой разницы. И эти и те — болезненная серия условных рефлексов социального контакта.
Вообще, надо помнить, что ввиду ничтожной изменяемости естественной среды, не требующей от организма новых установок, и ввиду сложных колебаний общественной среды, все более настойчиво вовлекающей в свое влияние человеческий организм, чрезвычайно значительная, притом быстро сейчас нарастающая часть уклонений в области новой биологической динамики — общественно-рефлекторного («психогенного») происхождения.
С этой точки зрения должны быть внимательно пересмотрены все без исключения отделы медицины, так как в современной медицине анатомические, тканевые, «статические» изменения сумбурно перемешаны с качественно совершенно от них отличающимися динамическими, установочными уклонениями от нормы.
Психогенные (или социогенные) болезни являются своеобразными расстройствами общественно-рефлекторной установки организма. Они, как показали исследования психотерапевтических школ, представляют собою систему сложных и глубоко разветвленных по всем органам боевых уловок особо чувствительного организма, стремящегося уклониться от слишком сложных и частых требований общественной среды. Психогенная болезнь — активный конфликт, жестокий бой организма с общественностью.
Симптомы «психогенной» болезни — это упругая, подвижная, многослойная броня, за которой прячется организм, не успевший создать других методов приспособления к быстро усложняющейся общественности. «Психогенная» болезнь — это пронизывающая все органические функции боевая социофобия (бегство от общества, страх общества), своего рода биологический саботаж.
Психогенные болезни представляют собой сейчас массовую болезнь деклассирующихся социальных групп Запада, потерявших свою устойчивую базу и «убегающих в психоневроз» (социофобия).
В психогенных болезнях и в огромном большинстве так называемых «нормальных» социальных рефлексов (где их разыщешь в хаосе капиталистического строя?) социофобиями связана подавляющая часть энергии организма при рефлекторной установке его на совершенно нецелесообразные пути[139].
Задача лечения — в отыскании общественно-целесообразного русла для этой энергии, социальной ее сублимации[140].
Можно смело утверждать, что социальной сублимации подлежит не меньше половины сейчас парализованной и потому гнилородной человеческой энергии, цепко связанной явными и скрытыми социофобиями.
Таким образом, разрешение проблемы о биологии человека, т. е. медицинской проблемы, по мере общественного усложнения человеческого организма, все более становится социальным вопросом. Узкого и тусклого подхода, допускаемого старой санитарией и гигиеной, совершенно недостаточно. Для современного человеческого организма, представляющего собою все более усложняющуюся систему общественных рефлексов, требуются новые лечебные и предупредительные способы.
Лечение человеческого организма в настоящее время в значительной своей части фактически сводится к изменению его общественно-рефлекторной установки.
Недаром так пышно развиваются сейчас все виды так называемой психотерапии: гипноз, психоанализ, психическое перевоспитание, обильные способы косвенного физио- и химиотерапевтического внушения. Ими исчерпывается добрая половина современного лечебного арсенала, и все они в конечном счете представляют собою явные или замаскированные, более или менее удачные, попытки социотерапии (лечение общественной установки).
Предупреждение человеческих болезней в огромной своей части постепенно тоже сводится к борьбе за изменение общественного строя, причем в этой борьбе за здоровый организм бой с насекомыми, грязью, новые изобретения химических и биохимических методов терапии занимают, конечно, тоже почтенное место, но не исчерпывающее и даже не руководящее место, притом место, от «социологии» очень и очень зависимое. Великая французская революция, например, как «массовая лечебная мера» была полезнее для здоровья человечества, чем миллионы бань, водопроводов и тысячи новых химических средств, так как, не разгрузи она экономику от феодального гнета, бани, водопроводы и лекарственный арсенал были бы и посейчас очень плохи.
Таким образом, от социального фактора медицина, как в динамической своей части (условные рефлексы), так и в «статической» (нарушение самой биохимической и анатомической структуры и безусловных рефлексов), никак отвязаться не может, — некое определенное отношение к социальному строению человечества медик иметь обязан. Но здесь уже он должен быть вполне научно последователен.
В борьбе за изменение общественного строя, как и во всех других областях своего миропонимания, воззрения медика могут быть только материалистическими, так как и биология, евангелие медицины, в правильном ее истолковании, — это кристально-чистая материалистическая наука. Научно-последовательный медик и в социальных вопросах обязан оставаться материалистом.
Материалистическая, т. е. марксистская социология учит, что усложненность человеческого общества, в сравнении с обществом других животных, обусловлена наличием у человека, помимо естественных органов его тела, еще органов искусственных: орудий производства, техники (homo technicus).
Орудия производства, занимая все больше места в борьбе человека с природой, оттесняют все дальше на задний план его естественные органы, заменяя их деятельность борьбой коллективов; орудия производства постепенно связывают человеческие организмы во все более сомкнутые общественные группы, определяя собой в дальнейшем и форму, и содержание этих групп, т. е. и изменения отдельных организмов внутри этих групп.
Общественные группы, образующиеся в процессе изменения способов борьбы с природой, отличаются, в зависимости от роли их в производстве, разными интересами. Борьба этих интересов определяет собою все дальнейшее развитие общества и все последующие изменения самой техники.
Общественные группы, отличающиеся своими производственными интересами, называются общественными классами. Борьба этих групп, являющаяся основной движущей силой человеческого общества, называется классовой борьбой. Учение, истолковывающее развитие общества как систему борьбы классов на почве производительных экономических интересов, называется экономическим, историческим материализмом, одним из важнейших секторов марксизма.
Развитие общественных рефлексов организма, т. е. все более подавляющая часть человеческой физиологии, целиком определяется классовой борьбой внутри человеческого общества. Однако и та часть патологии, которая проистекает из непосредственно-грубого анатомического или химического нарушения организма, тоже возникает из классового строения общества. Ведь туберкулез, сифилис, наследственные психозы, алкоголизм, инфекционные болезни — на 100 % продукт определенного строения общества, состояния его техники и культуры, т. е. и определенной стадии классовой борьбы. Разрешить правильно современную проблему здорового и больного человеческого организма возможно лишь, исходя из классового понимания общества и заняв в классовой борьбе определение, осознанное и действенное положение.
Тем самым, действительная, т. е. научная, медицина не может быть «аполитичной». Для отчетливости и планомерности своих мероприятий она обязана предварительно уяснить, какая система общественной установки, какой строй общественных рефлексов, какая форма использования и развития производительных сил являются для организма наиболее целесообразными. Нейтральность в этой области превращается в игнорирование основ 100 % человеческой патологии, в отказ от лечебных и предупредительных действий при всех без исключения человеческих заболеваниях. Медицинская нейтральность — это низведение глубоко социального человеческого организма к «мало социальному» типу более низких животных, это ветеринарный подход к человеку.
Медики, желающие здоровья не избранным, а массам, системой единственно целесообразных общественных рефлексов должны считать систему, создающуюся в социалистическом (коммунистическом) строе. Плановое хозяйство, четко регулируя общественные взаимоотношения, должно создать в организме наиболее рациональные общественно-рефлекторные сочетания (социально-биологический тейлоризм) и сведет к нулю все травматизирующие биохимические факторы.
Борьба за здоровье превращается, таким образом, в борьбу за социализм. Истинный медик, не желающий пребывать в позиции квалифицированного ветеринара, должен стремиться приспособить человеческие организмы к совершающемуся на наших глазах социалистическому перевороту (воспитать систему революционных рефлексов) и обязан ускорить темп развития революционного процесса самым энергичным личным участием в широко сейчас развернувшейся борьбе за социально-биологический идеал общежития.
2) Педагогика (социологика), педология.
При современном состоянии науки о ребенке («педология») педагог не может вместе с тем не быть биологом. Этим педагог недалеко ушел от медика, и все, что сказано о втором, адресуется также и первому.
«Чувства», «воображение», «ассоциации», «внимание», «память» и прочие «психизмы», над чем будто бы «совершенно специально», в отличие от «физиста»-медика, работает педагог, нельзя отрывать от прочих проявлений организма, и рассматривать содержание этих процессов возможно лишь с точки зрения всего организма в целом — в его диалектическом единстве. Так, «внимание» выражает собою целевое устремление всего организма, где наиболее и первично заинтересованными являются самые разнообразные телесные функции и где психическое внимание является лишь частью общего процесса сосредоточения. То же относится к «воле», «памяти» и пр.
Нет и не может быть отдельных психологической педагогики и физиологической педагогики, как не может быть раздельных педагогической психологии и педагогической физиологии. Имеется лишь единое социально-биологическое, психофизиологическое учение о ребенке, органически объединяющее и теорию, и практику воспитания и дающее так называемый педологический материал.
Таким образом, педагог, будто бы работающий только над психикой, и врач, работающий будто бы лишь над «физикой», ничем фактически и не отличаются друг от друга, кроме, кстати, очень пока неудачного технического разделения областей своей деятельности: педагог направляет свои усилия главным образом на воспитуемую и перевоспитуемую часть органических функций (на условные рефлексы и на психические процессы), врач же кроме этого берет под свое влияние весь организм в целом. Но в общем, понятно, поля их активности, ввиду отсутствия четкой межи, непрерывно вторгаются одно в другое: это и законно, и в высокой степени целесообразно.
Итак, сфера педагога — это психика, а в области физиологии — главным образом условные рефлексы. Условные же рефлексы в современном, жестоко дифференцированном обществе — это, как мы видели, главным образом рефлексы социальные. Над социальными же условными рефлексами сидит добрую половину своей работы и медик. Поскольку оба они одинаково заняты общественной частью органических функций, поскольку они заменяют, направляют общественную установку организма, это в одинаковой мере делает их общественными воспитателями, «педагогами», «психотерапевтами» или, вернее, социологами (общественными воспитателями). Не меньше половины современной медицины и добрых семь восьмых всей современной «педагогики» — не что иное, как социагогика. Что такое социагогика?
Социагогика организма сводится к вызыванию последовательных и глубоких изменений во всей его общественно-рефлекторной и общественно-психической установке, т. е. и во всех его рефлексах и психических процессах без исключения, так как все они пронизаны общественными элементами. Воспитание «взглядов», «чувствований», «знаний», «влечений» — все это лишь частичное и неправильное выражение одной общей мысли о воспитании организма, воспитании личности в целом, во всех ее функциях, установках и целеустремлениях, и на первом плане — в социальной их части: воспитание определенных знаний, чувствований и т. д. одновременно и неотрывно является воспитанием определенного социального типа дыхания, пищеварения и пр. «Взгляды», «чувства» и пр., — воспитание их, — ни теоретически, ни практически не отделимы от биологических моментов: диалектический монизм.
Однако воспитывать рефлекторную систему, как и психические установки, можно исключительно вызыванием в них новых целевых тяготений, что является лишь результатом «неудовлетворения» организма его текущей установкой, в сравнении с намечающейся, — результатом естественно или экспериментально вызванного состояния неравновесия организма. Предварительно должно быть создано у организма состояние «отягощенности» прежней целевой установкой, состояние колебания этой установки и потребность изменить последнюю.
Нейтральные раздражения, не изменяющие состояния организма в сторону большей его устойчивости, не вызывают глубоких движений ни в его рефлекторной сети, ни в психических процессах. Пищеварение, как и мышление, в одинаковой мере требует живого «аппетита», целеустремления со стороны организма; только «аппетит» — целевой процесс во всех его видах — вызывает и целевые двигательные проявления, и целевые психические акты.
Поэтому вся сущность воспитания заключается в способах вызывания у организма живого и длительного стремления к изменению своей предыдущей установки, притом в определенную сторону, — ту, куда это нужно воспитателю. Воспитатель обязан четко и всесторонне знать, какие элементы «аппетита», какое питание целеустремлений заключаются для данного организма в той новой ориентации, к которой он последнего увлекает. Умелое комбинирование этих целевых элементов и составляет основное содержание воспитания.
Однако добрых три четверти современных общественных установок, в связи с хаотической структурой капиталистического человечества, представляют собою систему социофобий, т. е. ловкого уклонения организма от полноценных общественных действий. Поэтому воспитание в организме нужной твердой общественной равнодействующей в подавляющей своей части является ожесточенной, то скрытой, то явной, борьбой между воспитателем и воспитанником.
В этой борьбе, да и во всей своей социагогической деятельности, воспитатель должен быть вооружен далеко не одним только отчетливым знанием конечной цели воспитания и «аппетитных» элементов этой цели; надо всегда помнить, что только тогда сумеет он искусно комбинировать эти элементы, когда они окажутся чрезвычайно заманчивыми и для его собственного бытия. Воспитатель должен соблазнять, увлекать воспитываемый организм заманчивым содержанием собственного примера, иначе все попытки привести в движение рефлекторный и психический аппарат воспитанника будут бесплодны.
Но как это сделать? Как обнаружить и создать соответствие между истинными социальными нуждами воспитанников и социальной установкой самого педагога? К счастью, история это делает без нас.
Психофизиологический аппарат подавляющей массы современных воспитателей, не являющихся эксплутаторами чужого труда, находится в непрерывном и непродуктивном колебании в связи с бессистемно, хаотически падающими за него грубыми раздражениями капиталистического общества. Организм стремится эти свои общественно-рефлекторные и психические группировки заменить более плодотворными, использующими с наибольшей целесообразностью все способы борьбы человечества с природой.
Обобществление способов борьбы (орудий производства) и плановое хозяйство, вслед за пролетариатом, становятся все более влиятельной целевой установкой и для подавляющего большинства современных воспитателей. Наличность этой установки внутри себя пока еще не всеми воспитателями уловлена (временная «политическая незрелость»), но она развивается неуклонно, и «социагогический пресс» революции поможет скорому выявлению ее в полной мере.
Поскольку основной общественной установкой самих воспитателей, как оказывается, постепенно является установка на социализм, постольку главные общественные их проявления неуклонно, все более настойчиво устремляются в сторону борьбы за социализм и приспособления всего своего психофизиологического аппарата к совершающемуся на наших глазах социалистическому перевороту. Это начинает делаться основной, наиболее привлекательной частью воспитательского бытия и неминуемо станет источником неиссякаемых целевых соблазнов и подражания для воспитываемых организмов, в массе своей терпящих те же, если не большие, неудобства от буржуазной психофизиологической системы.
Особенно легко начинают поддаваться социалистическому воспитанию организмы из тех общественных групп, которые испытывают наибольшее количество тягот от буржуазно-общественных раздражений — пролетариат, беднейшее крестьянство, т. е. подавляющая масса человечества. На них и должно быть направлено главное внимание социалистических воспитателей, так как они представляют собой наиболее благодарный, наиболее «легко соблазняемый» материал для последовательной и глубокой социалистической целевой установки.
Образцом подобной целевой установки является сейчас рабочий класс, социально и биологически связанный коллективным трудом и общими мытарствами в единое революционное целое. Основная установка человеческих организмов в будущем обществе вырастет из типа тех отношений, какие создаются в рабочем классе, откуда воспитателю и придется черпать главный источник своих социагогических методов. Показательными и «заражающими» воспитанниками у него явятся в первую очередь те же рабочие; они же, социально-биологически наиболее типичные, в сильной степени будут воспитателями и для самого социагога.
Таким образом, планомерное и всестороннее воспитание человека возможно в наше время лишь как воспитание социалиста, т. е. активного борца за социализм. Иного вида плодотворной социально-биологической установки не существует. Социализм и социалисты нужны не потому, что они «духовно», этически лучше, а потому, что сейчас они являются единственной и неизбежной социально-биологической необходимостью, вырастающей из всех основ современного бытия человека.
Поэтому социагогика (педагогика, психотерапия) не должна и не может быть аполитичной. Истинный социагог, т. е. воспитатель, а не граммофон, — всегда политик. Воспитание общественных рефлексов и общественной психики является воспитанием общественной линии поведения организма в целом, т. е. воспитание не может не быть политическим.
Педагогика (социагогика) никогда и не была аполитичной, так как, работая над психикой и общественными рефлексами, она всегда прививала, вольно или невольно, ту или иную общественную, т. е. политическую линию в соответствии с руководившими ею интересами господствовавшего общественного класса (в капиталистическом обществе линию единоличного хищничества во всех его формах: экономической, философской и пр.)[141]. Сейчас положение изменилось «лишь» в том отношении, что подобной общественной линией, в силу социально-биологической необходимости, должна быть линия революционного социализма, линия боевой коллективной спайки трудовых масс.
Вся современная революция является для миллионных масс человеческих организмов мощным социагогическим аппаратом, создающим совершенно новые общественно-рефлекторные и социально-психические комбинации, и потому необходимо, чтобы к этому стихийному влиянию революции немедленно присоединилась твердая и планомерная социализирующая работа революционного социагога.
Все виды «культурной» деятельности (искусство, наука, журналистика и пр.) являются прямой или косвенной разновидностью той же социагогики и подчиняются одинаковым с нею социальным и биологическим законам. Поэтому все соображения о сущности и задачах социагогики в равной мере относятся и к ним. Это и есть синтез педагогики и педологии.
Вся старая педагогика и педология были сплошным торжеством индивидуалистического воспитания. Если кое-когда и начиналась робкая речь о том, что ребенок есть часть коллектива и что надо его воспитывать коллективистически, этот коллективизм в педагогике и педологии обычно так старательно урезывался и выхолащивался, так напряженно защищалась свобода, почти неограниченность индивидуальных устремлений, так боялась старая педагогическая система слишком больших посягательств общества по отношению к индивидууму, что от коллективизма оставались в итоге «рожки да ножки».
Пожалуй, до более четких коллективистических определений педагогики и доходили отдельные учения (Платон, иезуиты, сейчас — Дьюи), но этот коллективизм отличался таким грубым классовым содержанием, так твердо (хотя бы иногда и ханжески) защищались в нем коллективные интересы одного, притом господствующего и воинствующего класса, противопоставленные интересам остальной трудовой массы (Платон и рабство; иезуитская мораль и «малые сии»; «междуклассовая всепримиряющая демократия» у Дьюи), что природа этого коллективизма, то боевого — для господствующего класса, то пассивного — для покорных масс, была в достаточной степени чужда, вернее, глубоко враждебна общечеловеческим задачам воспитания.
Классовое строение общества, необходимость экономически подчинять и подчиняться логически должны были развивать либо хищнический индивидуализм экономической конкуренции, либо коллективизм самозащиты господствующих, либо дряблую религиозную «соборность» массовой покорности Господу Богу для вящего упрощения эксплуатации этой богоодурманенной массы. О действительно всечеловеческом коллективизме, не урезанном и не обеспложенном, материалистическом, смелом коллективизме могла твердо заговорить лишь педагогика и педология пролетариата, — класса, не нуждающегося в эксплуатации и отдающего судьбы человечества в руки всего человечества, вырвав предварительно власть у отдельного класса. Марксистская педагогика и марксистская педология — это революционный, истинно коллективистический взрыв буржуазной, т. е. индивидуалистической либо «будто бы коллективистической», педагогики.
Взрыв ли? Так ли уж не коллективистична современная педагогика? Ведь ряд педолого-педагогических учений столько внимания уделяет социальным навыкам и чувствованиям. Неужели не найдется в этих учениях ценного ядра для пролетарского его использования?
Исторических предпосылок для создания таких элементов в старой педагогике мы не видим. Поскольку господствующую педагогику строил господствующий класс, вкладывавший в нее всю свою идеологию и использовавший воспитание как лучший метод для укрепления своего господства, очевидно, материалистическая общечеловечность ему не была по пути. Пролетариату же, лишь начинающему вооружаться для кровавого последнего боя с эксплуататорами, было не до педагогики. Надо сначала убить зверя, и лишь потом пойдет речь об его использовании.
Нарождается в боевых схватках наука революционного маневрирования, наука об использовании профсоюзных дивизий, детвору же стихия классовой войны взрослых воспитывает глубже и ярче любой педагогической системы. Да и к чему была бы нужна еще не победившему пролетариату готовая педагогическая система, если самое строение буржуазного общества является непреодолимым препятствием для осуществления хотя бы минимальнейших революционно-воспитательских чаяний? Не была нужна, значит, не могла и народиться.
Пролетарской, марксистской, коллективистической педагогики еще нет. Создать ее в странах эксплуатации пока было не для чего и некому. Начальные шаги к этому мы видим лишь в первой республике победившего пролетариата — в СССР.
Чтобы не быть голословными, всмотримся внимательнее в истинное существо современных педолого-педагогических систем. Не в слова, а в дела их, не в пожелания, а в методику, не в педагогическую философию, а в дидактику. Классовое общество, в руководящих его слоях, отличается таким пышным расцветом ханжества, что ни единому красивому словечку их хитросплетенных сладковатых теорий ни на грош верить нельзя. Надо проследить до конца, до обнаженного претворения этих словечек в реальную жизнь. Какова же она?
Для анализа нам нет особой нужды останавливаться на каком-либо «философски-всеобъемлющем» педагогическом учении, так как за громоздкой грудой слов и пожеланий там подчас и днем с огнем не найдешь конкретной, деловой методики, а в ней-то вся педолого-педагогическая суть и заключается. Вопрос обстоит гораздо проще.
Вся современная педагогика, во всяком случае, все «уважающие себя» педолого-педагогические течения, претендуют на научность. Наука — это, вместе с тем, эксперимент, опыт. Научной педагогикой может быть лишь такая система, которая твердо опирается на эксперимент. Так обстоит со всякой истинной наукой, так должно обстоять и с педагогикой, если она хочет быть научной. Никакие философские, теоретические обоснования педагогических идеалов и методов не смеют входить в воспитательную практику, если они не опираются на опытные данные, на систематизированный, строго учтенный естественный и лабораторный эксперимент.
Этот жестокий, но, конечно, вполне правильный лозунг вызвал в последние десятилетия необычайное развитие самых разнообразных экспериментальных дисциплин, «прочно подпирающих» собою всю современную педагогику: экспериментальная психология, экспериментальная педагогика, экспериментальная дидактика. Ни одна серьезная педагогическая теория, ни одна прилично поставленная школа не смеют игнорировать «глубоко убедительные», а потому директивные соображения, порождаемые этими экспериментальными дисциплинами.
Каковы же современные экспериментально-педагогические директивы и каким методом прорабатывались они в процессе опытного их рождения?
Недаром марксизм учит: «Покажи мне свой метод, и я узнаю, чего ты хочешь». Сам марксизм первично ценен именно стальной объективно-научной логикой своего диалектического метода, который неизбежно, если правильно им пользоваться, приводит к вполне определенным и уже непреодолимым выводам. Тем и ценны выводы марксизма, что они вытекают из неумолимой логики единственного истинно-научного метода.
Над каким же материалом работает и творит воспитательские заповеди современный «научно-педагогический» эксперимент? Вся современная экспериментальная педагогика (экспериментальная психология, дидактика) изучала и изучает изолированного человеческого детеныша как обособленную, самодовлеющую единицу, — так, и только так! Вся «блестящая» аппаратура современного научно-психологического эксперимента служит лишь более резкой индивидуалистической изоляции объекта производящегося опыта[143].
Если и проделываются иногда опыты над коллективом, группой детей (массовые диктовки и пр.), осуществляется это не для того, чтобы уяснить законы коллективистическою взаимодействия детей и коллективистического претворения индивидуальной психики, но исключительно с целью технического удобства: «познакомиться сразу с сорока детьми выгоднее, чем с каждым в отдельности, порознь». И материал такого массового опыта изучается в том же индивидуалистическом направлении: сорок детей рассматриваются не как коллектив, качественно собою изменяющий индивидуальное содержание каждого ребенка, а как механическое соединение сорока обособленных индивидуумчиков; какими они были наедине с собою, такими же, без изменения, остались они для экспериментатора и в группе.
Отсюда же и «гениальные откровения» современной экспериментальной педагогики и педологии: «под влиянием такого-то экспериментального фактора внимание, память и пр. у ребенка изменяются так-то»; «чтобы улучшить внимание, память и пр. у ребенка, надо материалы ему передавать так-то, надо зрение, слух его и пр. поставить в такие-то технические условия» и т. д. до бесконечности.
При всем внешнем правдоподобии этих соображений в них имеется «один» лишь дефект: ребенок изучается и истолковывается таким, каким он появился перед критическим оком мудрого экспериментатора, притом изучается изолированным от коллектива, который, понятно, глубоко его преображает, т. е. ребенок берется в опыте таким, каким он, конечно, никогда в жизни не бывает.
Это бы еще с полгоря. Но хуже всего то, что в современной экспериментальной педагогике нет и намека на такую методику коллективистического эксперимента (не механическо-коллективистического, а органически-коллективистического), которая действительно помогала бы ознакомлению с теми глубокими эволюциями, какие претерпевает детская психофизиология в коллективе. Нет, — значит, не было в ней и нужды!
Вся дидактика знаменитого Э. Меймана, эксперименты Вундта, работы наших русских авторов — Нечаева, Россолимо («Психологические профили») — резко выделяют этого изолированного, условно одичавшего (так было угодно экспериментаторам) ребенка и на нем строят свою воспитательную методику.
Возьмем хотя бы зрение и слух, являющиеся основным резервуаром для питания школьного внимания. Кроме «отчетливых слов учителя», «наглядности при проведении урока», «хорошего освещения, акустики класса, пересаживания близоруких и тугоухих учеников на передние парты» при хилом учете некоторых возрастных особенностей детей, ничего сверх сего многомудрый современный педолого-педагогический эксперимент не придумал.
Учли ли при этом, что зрение и слух ребенка, питающиеся социальными, коллективистическими впечатлениями, обостряются и развиваются глубже, резче, организованнее в сравнении с тем темпом и качеством их работы, какие присущи изолированному ребенку (изолирован ли он в одной семье, или социально не понят в школе, — безразлично)? Поведала ли дидактика, что хорошо и тонко дифференцированные зрение и слух ребенка, воспитанного в условиях умелого регулирования коллективистического детского бытия, грубо тускнеют и притупляются, если ребенок попадает в лапы индивидуалистического коновала?
Эксперимент для коллективистической педагогики не дал ничего, и коллективистическая педагогика, если она где робко и реализуется, проводится ощупью, по наитию ищущего воспитателя, без малейшего намека на научный компас. Так называемая научная педагогика, т. е. все современные педолого-педагогические учения, претендующие на научность и подкрепляемые «научно организованным экспериментом», ни единого камня не вложили в еще не начатую постройку здания коллективистической педагогики[144].
Современная экспериментальная педагогика — от начала и до конца педагогика индивидуалистическая[145].
Да и какой иной могла она быть сотни лет — в обществе индивидуальной конкуренции — до Октября? Чему еще могла служить буржуазная педагогика, помимо упрочения принципа частной собственности и воспитания одичавшего, изолированного человеческого индивидуума? Хотя бы это было вопреки объективным, исторически неизбежным тяготениям широких трудовых масс.
Как же обстоит на самом деле с нашим ребенком? Чем действительно питается его воображение, память, внимание, и каковы закономерности в его психолого-педагогической эволюции?
С тех пор как ребенок превращается из объекта исключительного грубо-физиологического на него воздействия (кормление, питание и пр.) в объект педагогического влияния, т. е. уже во вторую четверть первого года своего бытия[146], он представляет из себя существо социальное, часть коллектива, взаимоотношения с которым определяют отныне в большей степени и его настоящее состояние, и его дальнейшие эволюции.
Дело уже не в одном лишь вкусе и количестве преподносимой ему пищи, но и в том, кто его кормит — мать, няня (рефлекс социального контакта, коллективистический рефлекс), и как его это лицо кормит (молча, беседуя, улыбаясь, нахмурясь и т. д.). Тяготение к пище становится уже сложным навыком (сочетательным рефлексом), сосредоточивающим в себе не только биологическую потребность в еде, но и стремление к определенным социальным, социально-контактным раздражениям, связанным с актом еды.
Во вторую половину первого года (иногда уже и во вторую четверть) ребенок часто отказывается от еды, если ему дают ее не те и не так, как он привык, несмотря на обычный состав и запах подносимой пищи. Также начинает обстоять и с другими основными биологическими функциями. Одного утомления или наступления соответствующего, законного для сна времени уже делается недостаточно для появления сна: требуются еще дополнительные социальные процедуры — прощальные поцелуи, баюкающая песня, укачивание и прочий, чаще всего неуловимый по своей утонченности фонд социальных раздражителей сна и т. д. и т. д.
Если ждать ходьбы или речи ребенка до той поры, пока в нем проснется «исконно биологический, самодовлеющий инстинкт ходьбы и речи», мы этим нанесем тяжкий ущерб естественному развитию человеческого детеныша, в результате длительного наследственного опыта бессознательно ждущего соответствующих социальных раздражителей этих функций: понуждения, примера, ласки, педагогической тренировки и пр. Недаром «чудом» маленькие дети, долго не заговаривавшие или не ходившие, попадая в условия соответствующего социального раздражения, оказываются значительно менее биологически отставшими, чем это предполагалось прежде (см. примеры у Килькпатрика, С. Холла и др.).
Все биологические функции ребенка (движение, дыхание, сосуды) развиваются глубже и крепче в процессе игры, играет же он охотнее и многообразнее, если налицо активные социальные стимулы: товарищи, подражание, соревнование, речевые, мимические раздражения и пр.
Социальное содержание детского психизма гораздо богаче, чем об этом мы, грубым наблюдением снаружи, судим. Материал, данный нам психотерапевтами по ранней детской «сексуальности», расшифрованный как следует, в конце концов оказывается фактически сложнейшим социальным наслоением на детской психофизиологии, вернее — сплошной социальной прослойкой детской психофизиологии, проникающей во все закоулки биологических функций ребенка. Если З. Фрейд утверждал, что ребенок начинает свою сексуальную жизнь гораздо раньше, чем нам это кажется, чуть ли не с момента рождения, — правы будем, конечно, мы, находя не сексуальные, но социальные элементы в самых первичных биологических выявлениях детей.
В дальнейшем биологическое развертывание ребенка неотделимо от коллектива, определяясь последним не в меньшей, если не в большей степени, чем внутрибиологическими своими тяготениями.
Потребность есть превращается в потребность есть при определенной социальной обстановке, близ родителей или товарищей, после игры или книги, в состоянии большего или меньшего удовлетворения своим социальным бытием. Понижение тонуса последнего влечет за собою слишком часто и расстройство аппетита, вплоть до резкого падения силы биологического тяготения к пище.
Переезд в иную социальную обстановку (от семьи к чужим или наоборот) может резко изменить всю зафиксировавшуюся систему пищеварительных рефлексов в положительную и в отрицательную сторону, так же как рефлекс сна и пр., несмотря на зачастую резкое несоответствие между реакцией и непосредственным биологическим содержанием новой среды (вкусная пища — аппетита же нет; тишина — сна нет, и наоборот). Ясно, что источник реакции — преимущественно в социальном, социально-контактном содержании этой новой среды: новые лица, новые отношения, ласка, дружба, игра и т. д.
Гибкость двигательной мускулатуры развертывается не только побуждениями костно-мышечных устремлений, но и, чем дальше, тем больше, социальными приманками, интересное зрелище, приятные люди, соревнование, пример. Нет этих социальных стимулов, — и здоровый ребенок с биологически прочной костно-мышечной системой может месяцами оставаться вялым, тугоподвижным, без тяготения к длительным и сложным двигательным актам.
Очевидно, эта вялая или, наоборот, энергичная социально-двигательная установка отражается самым глубоким образом не только на костно-мышечной системе, непосредственно ведающей движением, но и на всем физиологическом аппарате в целом, поскольку дыхание, пищеварение, кровообращение в значительной степени определяются суммой и качеством крупных общедвигательных проявлений организма. И обратно, социальные (социогенные, социально-контактные) нарушения пищеварения (см. выше), дыхания и пр. в свою очередь отражаются на соответствующих функциях двигательного аппарата.
Без товарищей, в одиночестве — вялое, замедленное дыхание; оживление социальных впечатлений — развернутое и более интенсивное дыхание; частые страхи общества — судорожные задержки, перерывы дыхательного процесса. При длительной повторяемости подобных явлений создается определенная система дыхательных навыков, социально-дыхательных рефлексов, могущая быть причиной или серьезным поводом для сложных дыхательных расстройств: знаем же мы о влиянии социальных неудач (любовных, экономических, травмы честолюбия) на развитие туберкулезного процесса.
Создается непрерывный социально-физиологический кругооборот, из которого организм подрастающего человека не только не освобождается в дальнейшем ни на миг, но под все более крепнущую социальную власть которого он попадает глубже и глубже. Человеческая психофизиология оказывается, таким образом, до мелочей, насквозь пронизана рефлексами, установками по линии социальною контакта, — при которых организм функционирует не как индивидуум, а как неотрывная органическая часть коллектива, вне которого немыслимо ни одно движение тела, ни одна хотя бы самая интимная функция.
Исследователь человеческий организм вне его социальной установки, вне его коллективистического бытия — все равно, что изучать дыхательную способность легких в безвоздушном пространстве. Именно последним и занимается, как мы видели, вся современная экспериментальная педагогика[147].
Итак, ребенок приходит в школу, т. е. в обстановку организованного воспитания, в достаточной степени коллективизированным.
Если «социальной начинкой» пропитаны даже и непосредственные, грубо биологические его функции, очевидно, что та область, которая интересует педагогику больше всего, — воображение, внимание, память, комбинаторная способность, — область, коренящаяся целиком в социальных впечатлениях, в социальном опыте человека, — подвержена власти социальной, коллективистической диктатуры в исключительной степени.
Если ребенок дышит, ест, спит, движется и выполняет все прочие так называемые элементарные биологические функции в прочном соответствии с социальным его окружением, очевидно, что тем более внимание, память, фантазию свою (т. е. более сложные, более молодые и социальные, по преимуществу, свои функции) он сосредоточивает ярче, гибче и упорнее в том направлении, в котором коллективистических устремлений и благ для него окажется больше всего.
Добрых три четверти так называемых детских психопатий, связанных с грубым функциональным нарушением внимания и памяти, частые психические потускнения, даже временные психические (истерические) выпадения и пр. у детей[148] порождаются недостаточным насыщением социально истосковавшегося ребенка соответствующими его потребностям коллективистическими впечатлениями.
Хорошее товарищеское общение детей, благодарная коллективистическая почва для возбуждения, пробуждения и развития присущих им врожденных свойств, педагогическое умение регулировать коллективистические соотношения по линии наиболее творческого взаимодействия всех человечков, в коллектив входящих, радикальнейшим образом могут перестроить всю систему психолого-педагогических навыков ребенка, сбросив в болото трагикомической нелепицы квазинаучную, индивидуально-педагогическую экспериментальную брехню современной дидактики.
«Психологический профиль», старательно выведенный внимательным экспериментатором, под влиянием умелых коллективистически-педагогических маневрирований вдруг резко меняет свой «нос», «лоб» и прочие «профилевые» качества, незыблемо установленные «наукой».
Итак, кто прав? Индивидуалистическое ли воспитание, опирающееся на современную «экспериментальную» педагогику (психологию, дидактику), так старательно изучаемую бедным, наивным современным учителем, или коллективистическая педагогика, опирающаяся на непреложную социально-биологическую, коллективистическую реальность?
В кратком очерке мы не могли, конечно, коснуться социального, коллективистического содержания половых переживаний и их возможных творческих влияний на педагогический процесс[149]; не могли точно так же проделать хотя бы краткий анализ ряда социальных причин, питающих педагогические отклонения подавляющих масс современной детворы; ни слова не сказано здесь о классовых элементах детского и вообще человеческого коллективизма[150]. Подробнее и дальше об этом — в другом месте.
Ребенок вырастает не как индивидуум, а как социальная, коллективистическая частичка. Все биологические функции человека — не только психические процессы, но и дыхание, пищеварение, кровообращение — полностью связаны с коллективистическим бытием, неся на себе неизгладимые, не прекращающие своего усугубляющегося влияния до самой смерти организма, черты непосредственного социального, коллективистического окружения. Трещины, разрыв в этой социальной, коллективистической спайке вызывают не только психические колебания, но и нарушение всех функций.
И есть, и дышать, и спать человеку хочется и можется по-иному, если изменить элементы его коллективистического бытия. Колебающиеся, ущербленные элементы коллективистической установки человека уродуют его аппетит и пищеварение, дезорганизуют его сон, искажают и парализуют его способности к организованным движениям, нарушают темп и силу дыхательных процессов.
Вездесущий и многоликий «психоневроз», на добрую половину обгладывающий все биологические богатства человеческого организма, искажающий все его функции, представляет собою лишь серию благоприобретенных нарушений коллективистической установки: нерациональный коллективистический условный рефлекс, нерациональные условные рефлексы социального контакта.
Устранение психоневроза — «психотерапия» — это коллективистическая вправка организма, внедрение его в такие условия коллективистического бытия, при которых не будет данных для социально-биологической дезорганизации.
В итоге анализа психотерапевтических школ[152] мы имеем установленными: а) стройную, планомерную систему психоневроза, связанную с глубоким нарушением всех биологических функций (психоневроз как организованная система социально-биологического бытия организма); б) глубокое обособление, путем психоневроза, организма от общества (социофобия); в) использование больным его психоневроза в интересах самоудовлетворения и в целях победы над общественной средой или обхода последней (психоневроз как социально-биологическая стратегия); г) самовнушения и эффект внушения в связи с этим представляют собою вторичные явления в результате стратегического избрания больным той или иной социальной тактики (внушаемость как уступка — вымогательство); д) психоневроз возникает за счет социально неиспользованного энергического фонда организма (паразитарный активизм); е) психотерапия — ознакомление с мотивами и методами обособления больного от общества, развязывание жизненно необходимых, но заторможенных его процессов и перекройка всей линии его биологических исканий по пути здоровой их связи с общественной средой (психотерапия — социоортопедия, социагогика).
Тем самым психонервоз — это не элементарная дезорганизация социальной установки организма, но он представляет собою своеобразную активную борьбу организма за сохранение этой установки. Поэтому психотерапия сводится к длительной и настойчивой борьбе, — то явной, то тонко замаскированной, то сознательной, то «подсознательной», — борьба больного с врачом (вся активирующая психотерапия).
В этой борьбе все господствующие сейчас психотерапевтические средства (косвенное и прямое внушение, психоаналитические расшифровки, переносы исканий больного от общественной среды на личность врача (Uebertragung[153]), непосредственная психоортопедия больного) покоятся на личных контактах психоневротика с врачом, на доверии или недоверии первого ко второму, на личных уступках — тяжбах, на субъективных свойствах лечащего и пр.
Часто это приводит к хронической утонченной войне между обоими (летучесть лечебного эффекта, психоаналитическая «жвачка», обострение сопротивлений, усиление внушаемости и пр.), к углублению замаскированных методов невротической борьбы, к привычке жить в социально-искусственной, экзотической (так называемой психотерапевтической) атмосфере, что лишь хронифицирует психоневроз, а не устраняет его.
Лишь живое, непосредственное общение с коллективом, дающее возможность для больного социально-действенных (а не замкнуто-самодовлеющих — «abreagierung»[154]) разрядов, побуждает психоневротика к последовательной серии ауто-аналитических и деловых усилий. Ограничение же психотерапии «личным» анализом больного и личным воздействием на него неминуемо приводит к психотерапевтической наркомании, к «влюбленности» в лечение или врача.
Психоневротика следует непрерывно держать в живой цепи активных социальных контактов, пронизанных здоровым действенным содержанием, сильным и требовательным, ставящим психоневротика и группы психоневротиков в положение абсолютной социальной невыгодности их болезни. Гибко содействуя маневрированию больного в коллективе и умело организуя пути маневрирования всего коллектива в целом, мы уничтожаем в больном необходимость «прятаться» от общества в болезнь, вернее, делаем для него невозможной, нелепой, убыточной эту игру в индивидуалистические фикции, в психоневрические прятки.
Психоневроз — сеть вполне излечимых нарушений организма в области его коллективного бытия. Психотерапия — планомерное, путем коллективистического маневрирования, внедрение больного в такую систему коллективного бытия, которая делает невозможной его социальную обособленность и социально-биологическую дезорганизацию.
С точки зрения старой психоневрологии всякая революция представляет собою явление социально-болезненное, возникающее из коллективных нервно-психических потрясений (голод, ужасы и истощения войны и т. д.), развертывающееся за счет больного или «низменного» нервно-психического материала («психопатические вожди» и «грубая стадность» масс, «вульгарное» подражание и заражение, «разгул зверских инстинктов», «развал морали» и т. д.) и влекущее к длительной нервно-психической дезорганизации как общества в целом, так и отдельных индивидуумов (массовые послереволюционные психоневропатии, половая вакханалия эпохи реакции, несколько выродившихся послереволюционных поколений и т. д.). Так пишут авторы: Ковалевский, Тард, Сигеле, Лебоп, Сорокин, отчасти, до 1920 года, Бехтерев и др.
На самом же деле истинная революция («не бунт») возникает в результате ожесточенной борьбы нарастающих здоровых общественных производительных сил с отжившими внешними формами, мешающими их развитию. Исторически побежденной оказывается общественная группа, благодаря развитию производительных сил теряющая свое положительное значение, производственно становящаяся все менее нужной для общества, а потому и нервно-психически вырождающаяся; заболевающая при этом благодаря своему господствующему положению явлениями паразитизма со всеми его многообразными последствиями: глубокие общие психоневропатии эпохи аристократического упадка, половые извращения, художественно-научная фантастика, утонченнейший мистицизм и пр. Таковы — дворянство перед буржуазными революциями, сейчас буржуазия перед пролетарской революцией.
Победитель — новый класс, производительно более соответствующий возрастающим требованиям развивающегося общества, накопивший под экономическим и политическим прессом старого строя огромную потенциальную нервно-психическую энергию, напряженно искавшую должного выхода и бурно прорвавшуюся, как только производительные силы рождали острый революционный процесс. «Революционные ужасы» — либо естественные проявления естественной жестокой борьбы (большая их часть), либо временный побочный результат прорвавшегося избытка эмоционального напряжения, хронически затормаживаемого до революции и вначале получившего нерациональное направление.
Победа революции, начало организованного производственного использования ее результатов, ликвидирует оба эти вида «революционных ужасов» вместе с побочной им психоневропатической накипью. В результате победы здорового производственного, т. е. в итоге и нервно-психического общественного начала над больным нервно-психические жертвы революции окупаются во сто крат ее созидательными результатами.
Русская Октябрьская революция вполне ясным уже для нас победоносным своим течением твердо обосновала перед наукой не только полезное производственное свое значение, но и свои здоровые нервно-психические элементы, несмотря на огромные жертвы, которых она потребовала и, быть может, потребует в дальнейшем.
Колоссальный фонд нового нервно-психического социального здоровья неуклонно вырастает на наших глазах, и сумма нервно-психических революционных приобретений в исторической перспективе уже сейчас, несомненно, начинает превосходить революционные потери.
Из объектов государства подлинные народные массы впервые сделались его субъектами; взамен сметенной ничтожной холеной кучки — у власти в подавляющем большинстве выходцы из здоровых трудовых слоев. Хозяйственная, политическая, интеллектуальная инициатива пускает все более глубокие, массовые, народные корни. Общественный кругозор нарастает с чрезвычайной, в сравнении с былым периодом, быстротой. Любознательность, впервые осуществляемый порыв рабоче-крестьянской молодежи к учению вносит совершенно новое, свеже-здоровое начало в хрупкую нервно-психическую атмосферу дореволюционной интеллигентщины.
Революция начала расшатывать корни упадочного мистицизма народных масс (мистицизм — всегда психопатологический фактор); развернулась необъятная ширь для педагогических возможностей и психоневрологической предупредительной борьбы. Ближайший исторический период будет характеризоваться неуклонным нарастанием этого вновь появившегося здорового нервно-психического фонда и постепенным рассасыванием болезненных издержек революции.
Задача современной психоневрологии в отношении к протекающей революции — не только подсчет ранений революции и предупреждение по отношению к продолжающимся ее потрясениям[155], но и трезвый, объективный, всесторонний учет ее огромного оздоровляющего содержания и изучение методов рационального использования новых творческих сил, впервые вызванных революцией к жизни, изучение вполне новых, невиданных еще в истории социальных влияний на новое нервно-психическое бытие. Специальное изучение психофизиологии рабочих и крестьянских масс, особенно рабоче-крестьянской молодежи, над которой висит бессмысленное проклятие теории о «медленном росте» мозговой культуры, о «наследственности» культуры, т. е. фактически об исключительном на нее праве буржуазии. Изучение методов использования наших новых общественных взаимоотношений как психолечебного (сублимирующего) и педагогического фактора. Пересмотр психопатологии в свете новых общественных отношений. Разрешение по-новому, в новых условиях перестраивающегося общества, проблемы сексуальности. Построение новых, применительно к новым возможностям, психоневрологических предпосылок для педагогической методики и т. д. и т. д.
Российская психоневрология должна наконец заговорить на языке пролетарской революции.
В Советском Союзе вполне своевременно и правильно поставлен вопрос о необходимости марксистского подхода к вопросам детской психопатологии. Конечно, ученые теоретики и практики этой области резко опротестуют и уже опротестовали подобную точку зрения. Психопатологическая медицина и медицинская педагогика буржуазного общества, не имея в условиях классовой борьбы сил и прав внедриться в подоплеку этой на 9/10 социальной проблемы, застыли на стадии научного созерцания и варились в собственном соку маленьких лечебно-педагогических подходцев.
Практика рождает теорию, а не наоборот, и буржуазная практика, создавшая со свойственной ей жестокостью массовые детские психопатии, с не меньшей последовательностью скупилась на организацию мер для их предупреждения и уничтожения, так как подобные меры, расшифрованные до конца, неминуемо подкопались бы под самые основы классового строя.
Детская психопатологическая практика развивалась либо как тощее государственное призрение заболевших детей бедноты, либо как дорогостоящие частно-лечебные попытки перевоспитания психопатических детей богатых семей. Ни буржуазному государству, ни богатым буржуазным семьям не было смысла рубить сук, за который они держались, и воз детской психопатологии силой исторической необходимости застрял по существу на том же месте, с которого он впервые попытался сдвинуться.
Выяснены наследственные, анатомические, химические поводы и симптомные проявления психопатий, но не изучены их социальные, грубо классовые первоисточники. Нет, следовательно, и методики радикальной с ними борьбы.
На самом же деле детские психопатии первым долгом представляют собою глубоко социальные, если можно так выразиться, сверхсоциальные болезни, более непосредственной и грубой социогенной природы, чем прочие социальные болезни, вроде туберкулеза и сифилиса, например[157]. Туберкулез, сифилис являются главным образом результатом социально-физического нагнетания[158] (голод, грязь, скверное жилище, скученность и пр.) и лишь отчасти порождаются социально-контактными условиями (гигиеническое невежество и пр.).
Детские же психопатии, помимо очевидных, тех же и той же, даже большей, силы причин первого порядка, представляют собою, однако, в основном своем существе грубейшие, непосредственные нарушения именно в области второго социального фактора, в области социально-контактной установки больного, в области взаимоотношений его с другими людьми.
Детские психопатии — это раньше всего асоциальные и антисоциальные проявления ребенка.
«Ты ломишься в открытые двери, — скажут автору, — о социальном моменте в детских психопатиях давно и настойчиво твердили многие педопсихопатологи, стряхнувшие с себя прах голых антропологических уклонов». Однако о каких социальных факторах могли говорить и фактически говорили «внеклассовые» представители буржуазной педопсихопатологии?
Что могла буржуазная, государственная детская психопатология, или ветвь ее — наука о психопатиях детей обеспеченных семей, уловить и распознать в сложном содержании этой психопатической асоциальности, парасоциальности, антисоциальности со столь резко их характеризующими интеллектуальными, этическими волевыми нарушениями?
Ведь с точки зрения буржуазного понимания задач общежития, правил «этики», всякое уклонение от буржуазного правопорядка является либо преступлением, либо сумасшествием. Недаром и до сих пор все социальные революции строгому оку психоневрологии представляются либо массовым сумасшествием, либо массовым гипнозом, проводимым сумасшедшими и преступными вождями.
Между тем здоровый, творческий протест против гнилого социального строя в условиях невозможности борьбы поневоле превращается либо в «преступление» (уголовное, «политическое»), либо в психопатию, при которой существующая активность обращается не вовне, а на психофизиологический аппарат самого протестанта, создавая в нем нерациональные возбуждения, «психические настроения».
Совершенно очевидно, что в свете начавшейся социалистической переплавки общества необходимо радикально пересмотреть и социальный багаж детских психопатий, т. е. добрых три четверти всего их клинико-педагогического содержания. Уклонения от «социальной, этической нормы» можно изучать лишь после определения самого понятия этой нормы, — неограниченно же господствующие в современной педопсихопатологии принципы буржуазной этики для педагогики советских республик, конечно, неприемлемы.
Первым долгом необходимо отказаться от тускло-статических, скептических подходов буржуазной психопатологии к вопросу о гибкости и изменчивости детского психизма.
Этому ученому статизму имеются, конечно, исторические причины. «Незыблемость существующего строя» и «ничтожные» влияния его на революционизацию нового опыта, нового сознания, нового организма — ведь все это факты, «наукой непреложно установленные». «Где уж тут говорить о гибком динамизме детской психики? Ребенок развивается в обреченных рамках врожденной конституции, врожденных болезненных наклонностей». «Он психопат» не потому главным образом, что среда его сломала или смяла, но потому, что обладает психопатическим диатезом (складом): эпилептическая психика, схизофреническая, циклотимическая, просто дебильная психика[159], дегенеративные дети, психоневротики, — какими только казнящими эпитетами не награждают «психопатических» детей. К сожалению, не только эпитетами, но и фатально из них вытекающими скудоумными, убийственными педагогическими рецептами.
Нечего греха таить, — да и психопатологи в своем интимном кругу друг от друга и не таят этот смертный свой грех, — в современных психиатрических классификациях господствует сейчас такой разгул натянутых схематизаций, так тщатся психиатры, не имея в своих руках той твердой экспериментальной, лабораторной базы, какая существует в прочих областях медицины, придать хотя бы внешнюю наукообразность этой пока еще на три четверти чисто эмпирической области, что с практическими выводами современной психиатрии надо обращаться сугубо осторожно.
Столько «циркулярных» теряли свои «циклы» под влиянием внешних условий, столько схизофреников не только не продолжали своего распада, но и реставрировали былые свои потери, что от диагностической психопатологической обреченности приходится не отказываться разве только в очень уж грубых случаях. Да и грубые, явные, отчетливо-специальные формы психопатий, как мы сплошь и рядом убеждаемся, при иных социальных и педагогических условиях подлежали бы совсем иному темпу, иной глубине в своем развитии.
Если мы не имеем в самой психологии отчетливых рубрик для классификации психических процессов, если материалистически-монистическая диалектическая психология лишь сейчас, да и то только чуть-чуть, начинает завоевывать себе место в науке, — тщания «прикладной психологии» — психопатологии, психиатрии на жесткие классификационные нормы являются, конечно, теоретически неоправданными и практически непродуктивными потугами.
Поэтому пусть не пугают нас страшные психиатрические эпитеты, особенно в применении к детям, биологическая гибкость которых и психическая перевоспитуемость открывают фактически во много раз более оптимистические возможности, чем скудно нам предоставляемые жестокосердой психиатрией.
Нет смысла углубляться в дебри большей частью придуманных педопсихопатологических классификаций, — надо брать детские психопатии такими, какие они бывают в непосредственной реальности.
Рассмотрим сначала «этические нарушения» психопатических детей, этот ужасный бич современной семьи и школы, этот, пожалуй, клинический стержень всей детской психопатологии. Каковы источники детских моральных нестроений?
Если исключить сравнительно небольшую группу дебиликов, обладающих врожденной общепсихической недостаточностью, хилым душевным фондом, не позволяющим им охватить и впитать более или менее сложные понятия и навыки (какие бы то ни было, в том числе и этические), — остальные аморальные и дисморальные проявления относятся, в подавляющем их большинстве, к случаям неудовлетворительной социальной организации детского энергетического богатства, к ошибкам прямого и косвенного воспитания.
Не надо преувеличивать фатальное значение грубых, специальных форм психопатий в подобных «этических» изъянах. Даже хроническое эпилептическое отравление психики, даже средние стадии схизофренического процесса, поскольку нет еще явлений грубого слабоумия, распада, не так уж непроницаемы для нормализирующих этических воздействий, если умело адресовать последние тонко уловленным основным комплексам данной детской психики.
Что же касается остальных психопатических категорий — так называемые детские психоневрозы, дегенеративная психика, циклотимия, циклоиды, схизоиды[160], — здесь нет никаких оснований говорить о врожденной или органической этической недостаточности.
После хорошей расшифровки детской личности оказывается, что у нее имеется своя собственная этика, подчас очень глубокая, стойкая, но давшая «болезненные проявления» только потому, что она не совпадает с этикой, царящей в общественной группе, окружающей ребенка.
«Этические нормы на языке бытовой практики» представляют собою конкретные указания о методах социального приспособления организма. В результате своеобразного сочетания социальных обстоятельств линия социального приспособления того или иного ребенка может уклониться от господствующей «этической равнодействующей».
Что это не только не органический дефект, но зачастую в подобном этическом обособлении заключается глубокое творческое содержание, убедительно подтверждается узко структурным анализом этики в ее психофизиологическом содержании.
Этические указания, в результате решающих — социальных, классовых влияний, складываются, в связи с этим влияниями, в каждом организме из его воспитанных социально-биологических влечений и навыков. «Этика» — фокус, формула, экстракт социально-биологических удобств организма, это — социальная проекция его интересов и влечений. «Этика», не окрашенная в тона наиболее жгучих интересов личности, мертва. Там, где имеются организованные, жгучие, социально-биологические интересы, всегда налицо и соответствующая «этика», хотя бы поверхностному наблюдателю проявления ее и казались бы хаотическими, «бессознательными», «не этичными».
Имеются ли подобные интересы у подавляющего большинства психопатических детей? Где и в чем содержание этих интересов?
«Не может быть организованной этики у психопатических детей, — утверждают психопатологические скептики, — так как нет у них организованных интересов, стойко оформленных влечений, без чего не может ведь строиться и миросозерцание». «У психопатических детей сломано внимание, а без внимания нет и устойчивых интересов, не может быть и этики».
Сейчас, после психотерапевтических исследований, мы довольно хорошо знаем структуру так называемого подсознательного, и потому о «сломанном» или целом внимании надо говорить с чрезвычайной осторожностью.
Под вниманием вовсе не следует понимать одно лишь то внимание, которое мы можем усмотреть в сознательном напряжении человека («сознательное, волевое внимание») или предполагать в его неосознанной части психики («бессознательное, естественное внимание»). Отсутствие явного внимания, раздробление внимания сплошь и рядом оказывается гигантским подсознательным его сосредоточением с резко выраженным целевым устремлением, с богатейшим, непрерывающимся фондом организованных внутренних и внешних впечатлений, с гибкой и быстрой внутрисочетательной работой.
Нет у человека внимания к тому, к чему мы хотели бы его привлечь, но имеется у него свое внимание, питающееся особыми, быть может, непонятными и чуждыми нам, быть может, и ему не совсем ясными, но все же глубокими и сочными влечениями. Имеется особое внимание, имеется, значит, и своя «этика».
После психоаналитического внедрения в душевный аппарат (не узко фрейдовского, но и его предшественников, и независимых от него современников: Жанэ, Пренс, рефлексологии) на «невнимательность» человека, в том числе и ребенка, надо ссылаться пореже. Внимание — функция избирательная, и дети, не приняв или извратив впечатление, полученное от Петрова, великолепно его усвоют и переработают в передаче Иванова, если комплексное содержание последнего родственно детям и если оно им умело использовано.
Детская невнимательность, а отсюда и детское безволие, отсюда и этический хаос детей, и вся гамма прочих психопатических деталей (плохое функционирование памяти, больная фантазия, колебания настроений, патологические влечения), если, повторяем, исключить грубые формы дебильности и зрелые виды специальных психозов, в конечном счете оказываются систематизированной, вполне организованной установкой детей на иной, особый тип вполне оформленных интересов и желаний, резко отличных от тех, которые старательно внедряют в детский мозг семья и педагоги.
Иная установка интересов, иные цели — отсюда и другой уклон работы памяти, другая пища для воображения, отсюда и бесплодность педагогических усилий заставить память работать в направлении школьных и семейных притязаний. Следовательно, память, воображение, внимание, «воля» вовсе не бездействуют в подобных случаях, — они работают подчас весьма настойчиво, интенсивно и планомерно, но в ином, чуждом воспитателю направлении.
Пожалуй, и в этой внутренней работе наблюдаются серьезные колебания, однако они большей частью являются лишь результатом настойчивого, насильственного давления педагогов, которые никак не мирятся с таким от себя отчуждением, и если не могут добиться своей цели, то стараются разрушить хотя бы ту цель, которой домогается ребенок: «лежит собака на сене, сама не ест, но и других не пускает». Кто в подобной позиции оказывается дефективным, — ребенок ли, воспитатель ли, — в этом еще надо внимательно разобраться.
Каковы наиболее характерные, наиболее клинически неприятные психопатические проявления детей?
Дети «лгут, воруют, бродяжничают, буйствуют, ленятся, онанируют, то тоскуют, то возбуждены, странно себя ведут, фантазируют, мстительны, неустойчивы в своих желаниях, то дичатся, то образуют преступные группы» и т. д. и т. д. Если откинуть, повторяем, меньшинство этих проявлений, питающихся первично грубыми внутренне-биологическими колебаниями, остальные приходятся на долю организованной системы социально-контактных реакций ребенка.
Ложь, буйство и прочие симптомы — это его организованная система соотношений с социальной средой, такая же законная серия социальных условных рефлексов, социальных устремлений, какая у другого может выразиться в виде правдивости и благонравия. Прав или неправ ребенок, нормален он или болен, организуя, взращивая эту неприятную серию рефлексов взамен обычных, здоровых? По-видимому, настолько же неправ, насколько неправ будет Иванов, стреляя в Петрова, если тот покушается его убить, обретаясь притом в здравом уме и твердой памяти.
Болезненные симптомы ребенка в таких случаях — планомерная его самозащита от непрерывных воспитательских, прямых и косвенных, покушений на его основные биологические свойства. Ребенок — реалист, коллективист, активист. Ребячий коллектив — особое сообщество с специфическими законами, не похожими на царящие в сообществе взрослых Усвоили ли эти аксиомы семья, школа, питают ли отдельных детей и детские коллективы должной социально-биологической пищей?
Ответ мы знаем. Странно, что при подобных обстоятельствах не все дети превращаются в психопатов. Лучшие ли остаются здоровыми, «этичными», сильными? Если считать лучшим того, кто оказывается наиболее спокойным, устойчивым и приспособленным к условиям буржуазного строя, пожалуй, тогда «лучшие» не заболевают. Но лучшие ли они в свете революционной, социалистической педагогики?
Что такое ложь как форма социальной реакции? Ложь есть проявление невозможности согласиться с определенными требованиями социальной среды при недоступности методов прямой борьбы. Ложь есть хитрая вылазка, заменяющая прямую борьбу. Когда мощный родительский или воспитательский авторитет организованно посягает на непонятое социально-биологическое святая святых слабого ребенка, что кроме лжи можно получить в ответ? Кроме лжи или беспорядочного буйства.
Буйство ребенка (кроме, повторяем, токсицированной агрессивности: эпилептической и пр.) — агрессивный его протест против покушения на его естественную активность либо замена организованных форм детской активности, сдавленных воспитательской опекой, хаотическими ее проявлениями: «гони активность в дверь, она влетит в окно», — к сожалению, иногда и разбив горшки с цветами на окне.
Непоседливость, бродяжничество детей — это, с одной стороны, здоровая, естественная возрастная их особенность (романтика переходного возраста), с другой стороны, — это «сублимация», действенное превращение юных половых влечений, замена онанизма и первичной влюбленности страстью к передвижениям, приключениям, социальным авантюрам. Если бы не путаться этих проявлений, а умело их использовать, даже на них наталкивать, преждевременная и изуродованная эротика не отнимала бы столько жертв у культуры, как это происходит сейчас. Ответственной, боевой этике подобных бродячих групп могла бы с большим успехом подражать и наша так называемая здоровая «этика».
Онанизм, преждевременная сексуальность детей — результат социального тормоза, накладываемого современной семьей, школой и кастрированной буржуазной общественностью на естественный процесс социальной сублимации первичной детской эротики. Не получая социального оттока, сексуальность обращается внутрь, вызывая преждевременные половые физиовлечения[161]. При подобных непрерывных конфликтах возможно ли здоровое «прилежание» ребенка, благонравное содержание его «фантастических» устремлений, мыслима ли устойчивость его настроений, внутренний, вполне законный источник колебания которых большей частью остается непонятным и чуждым для взрослых?
Что речь здесь не может идти о внутрихимических или анатомических корнях этих колебаний и странных выходок, лучшим доказательством является глубокая и длительная метаморфоза, постигающая ребенка, как только он организованно водворяется в соответствующую его наклонностям обстановку, причем оказывается (урок для скептиков), что наклонности эти приобретают в подобной обстановке вполне здоровое содержание.
Конечно, не так легко создать нужную обстановку и вжить в нее ребенка, процесс настойчивой дезорганизации которого развивался в течение ряда лет. Однако теоретически это вполне возможно, так как серия детских психопатий в подавляющей их части представляет собою систему благоприобретенного опыта систему так называемых условных рефлексов: условных, т. е. при соответствующих контрвоздействиях устранимых.
Какая общественная группа выделяет чаще всего детские психопатии?
а) Господствующие классы, теряющие свое производительное значение и оставляющие в паразитическом состоянии большую часть нервно-психической энергии своих сочленов; дальнейшее историческое прогнивание класса углубляет и делает неизлечимыми его психопатические проявления.
б) Господствующие эксплуататорские классы, лишь вступающие в первичную полосу своего господства, не сформировавшие еще устойчивую классовую культуру и благодаря быстрому темпу своего социального созревания не успевающие дать части своего подрастающего поколения выработаться в зрелых и здоровых хищников; дальнейшее упрочение класса уменьшает этот психопатический фонд, вплоть, однако, до перехода класса в состояние, указанное выше (см. «а»).
в) Промежуточные классы (мелкая буржуазия) в момент колебания устойчивости их положения (деклассирование); после пролетаризации их и развития революционной борьбы детские психопатии в них уменьшаются (кроме психопатий, обусловленных грубо биологическими дефектами: голодом, алкоголем и пр.).
г) Эксплуатируемые классы в предреволюционный их период. При развитии же впоследствии организованной революционной борьбы заторможенная детская активность пролетарских масс находит себе широкий коллективистический выход и, кроме случаев грубо биологического вырождения, дает богатейший резервуар для героических, боевых революционных кадров.
Каков же должен быть подход социалистической педагогики к той подавляющей части детских психопатий, которая является результатом грубой социальной задержки здоровых детских влечений?
1) Ориентироваться прежде всего на те детские массы, которые являются выходцами из трудовых слоев; паразитирующие же психопатии либо ликвидируются в Советской Республике, в которой нет нетрудящихся, либо безвозвратно погибнут; 2) оптимистически пересмотреть существующий состав психопатической детворы с точки зрения социалистического подхода к ее «этике» и «странностям»; 3) сделать центром тяжести перевоспитания психопатической детворы развитие у нее организованных коллективистических, активистических и конкретных навыков, связав их влечения с ярко творческими, широко общественными интересами; 4) сосредоточить на перевоспитуемой психопатической детворе как на социально особо чуткой и многообещающей максимум педагого-политического внимания; 5) ликвидировать паническое отношение к этой чрезвычайно ценной части психопатической детворы, умелыми и осторожными приемами все чаще связывая ее активность с жизнью нормальной детской школы, взаимно пропитывая эти две категории детей наиболее ценными у каждой из них свойствами и навыками[162].
В данном очерке мы не будем повторять избитых мест о практической необходимости художественного элемента в общем воспитании и о желательности включения педагогической струи во всякую художественную работу. Родство обеих отраслей далеко не исчерпывается этим единством их деловых целей. Оно лежит гораздо глубже, — в самом аппарате художественного и педагогического творчества, в тех психических процессах, которые развертываются внутри художника и педагога, когда они творят.
Понятие художественного «вдохновения», художественной «интуиции», «таинственные дебри бессознательного», — все эти устаревшие жупелы до сих пор сбивают с толку массу легковерных потребителей искусства, извращая представление о происхождении его и вместе с тем уродуя естественное отношение к нему, искажая самый процесс восприятия искусства массой. Налет сверхреальности, чудесности тесно прилип к художественной работе, и оторвать его не так легко, тем более, что это обстоятельство чрезвычайно выгодно как руководившим до сих пор на земле общественным классам, дирижировавшим искусством в согласии со своими целями, так и самим художникам. Дело обстоит проще.
Основные элементы процесса художественного творения ничем, кроме количественной напряженности, не отличаются от любого другого самого простого психического акта. Всякий толчок в душевном аппарате человека, мельчайший сдвиг в цепи мыслей, чувствований и т. д. есть акт общественного приспособления личности, проявление общественной ее борьбы за самосохранение. Лишь состояние общественного неудобства вызывает изменение в душевном аппарате. Абсолютное благополучие погрузило бы его в глубокий сон. Источник всякого движения «души», от ничтожнейшей мысли и до гениальнейшего открытия, — один и тот же.
Однако психические процессы, от мельчайших до самых сложных, независимо от единства их происхождения, приходится все же делить на две основные группы: 1) остающиеся в самом душевном аппарате человека для «внутреннего их использования»; 2) адресующиеся вовне, в окружающую общественную среду для оказания отпора тем ее притязаниям, которые именно внешнего отпора и требуют.
Вторая группа душевных процессов, активно направленная на окружающее общество, изменяющая в нем соотношения на пользу автору, именно и представляет собою так называемые акты воспитания в узком, субъективном охвате этого понятия. Всякий психический акт, адресованный вовне, есть действие, стремящееся изменить окружающую среду в пользу собственника этого акта, перевоспитать среду, — иными словами, является действием воспитательным. Самодовлеющего психического процесса, выпячивающегося вовне, но не имеющего будто бы цели «перевоспитать общество», нет!
Всякая высказанная мысль, написанная картина, занотированная соната рождаются из состояния неудобства их авторов и стремятся путем перевоспитания среды изменить ее в сторону наибольшего их удобства.
Отношение между мыслителем, поэтом и пр. с окружающим обществом — отношение педагога к ребенку, судьи к преступнику (или обратно), «пастыря к пастве». Чем больше напряженности в этом чувстве неудобства и чем, в то же время, сложнее душевный механизм человека, тем естественнее и непреодолимее делаются его «педагогические» порывы, тем с большей энергией проталкиваются они вовне.
Творчество художественное или иное, не прорывающееся наружу, к обществу, и остающееся в пределах грез, фантазий своего хозяина, не смеет претендовать на звание творчества. Оно является импотентным вожделением, беззубой злобой, дряблым опусканием рук в момент необходимости борьбы. Борьба же есть действие вовне, путем ли зафиксированного художественного образа, морального проявления, твердой действенной мысли, — безразлично.
Творец — всегда из породы недовольных, но он же всегда воспитатель, как бы ни отрицал наличность у себя воспитательских намерений. При богатстве фантазии он мог бы спокойно насыщаться своими образами и порывами, сохраняя их в своем душевном аппарате, — без реализации вовне в форме ли картины, романа, моральной проповеди, философского открытия. Именно порыв творения наружу, непреодолимость этого тяготения обнажает глубокую общественно-воспитательскую их основу. Художник — всегда воспитатель.
Но воспитатель всегда ли является художником? Не будем говорить о педагогах-граммофонах, так же, как выше не касались мы художественной халтуры. Педагог же в истинном смысле, т. е. воспитатель, — всегда художник. В самом деле, чем будто бы отличаются эти две разновидности воспитательского творчества? Художник творит, как говорят, главным образом чувством, педагог — рассудком.
Так ли? Истинное художественное творчество, если аналитически его расшифровать, содержит в себе чудовищной силы рассудочные, критические элементы, без которых творчество в искусстве немыслимо, превращается в кустарщину или бред. Педагогический же процесс, являющийся актом самого живого, самого непосредственного общения человека с человеком или целой группой людей, может ли исчерпываться одним лишь рассудочным элементом?
Что бы ни преподавать, что бы ни вносить нового в сознание воспитуемых, надо связать этот материал с предшествующим их опытом, с их чувствованиями, навыками, иначе внедряемое пройдет мимо их внимания, не «аперцепируется». Но для подобных зацепок и сотрясений необходимо внутреннее сродство между воспитателем и воспитанником, нужна близость их в чувствах, понятиях.
Воспитание — процесс взаимного непрерывного приспособления обоих лагерей, где наиболее активной, исходно действующей стороной является то руководитель, то руководимые. Педагогический процесс — это действенная общественная жизнь, это смена встречных боевых переживаний, это напряженная борьба, в которой учитель в лучшем случае олицетворяет собой небольшую часть своей школьной группы (зачастую он и совсем одинок).
Все свои личные элементы, весь опыт чувствований и мыслей, помимо воли, он непрерывно использует в этой атмосфере напряженной общественной борьбы, называемой внутренне-педагогической работой. Цепь его личных неудовлетворений, неудобств, стремлений приспособиться и вытекающих отсюда педагогических откровений, воспитательских уроков — это все та же цепь художественного творчества, которую мы обрисовали только что в области так называемого искусства.
Педагог, воспитатель не может не быть «художником». «Чистый» объективизм педагога — гиль. Рассудочный воспитатель никого не воспитает.
Интимно-внутреннее, идейно-производственное единство искусства и педагогики несомненно[163].