П О С В Я Щ А Ю
ЕЛИЗАВЕТЕ МИХАЙЛОВНЕ
Ч Е М О Д А Н О В О Й
И.
М. Майский в
годы работы в Лондоне в качест ве посла СССР
ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
О с н о в н ы м мотивом, побудившим меня написать эти воспо
минания, было желание на собственном примере показать,
как люди старого поколения, выраставшие в условиях цар
ской России, приходили к революции.
В то время атмосфера нашей страны была густо насы
щена влияниями самой черной политической и социальной
реакции — светской и духовной. Передовой молодежи той
эпохи приходилось с величайшим трудом, продираясь через
тысячи препятствий, приходить к пониманию азбуки рево
люции. Это был сложный, тяжелый, запутанный, подчас
мучительный процесс. Он сильно варьировался в зависимо
сти от характера социальной среды, из которой вышел ре
волюционер. Рабочий приходил к революции по-своему,
крестьянин по-своему, интеллигент по-своему. Известную
роль, конечно, играли и индивидуальные особенности. Лич
но я был выходцем из интеллигентско-демократических
кругов, и моя собственная история отражает, конечно, в
первую очередь пути, которым и приходили к революции
представители именно этой социальной прослойки.
Я думаю, что на представителях старого поколения,
в особенности на тех, кто умеет держать перо в руках,
лежит обязанность рассказать о том, как они складывались
и формировались в революционеров, какие силы, влияния,
обстоятельства будили в них сознание и толкали их на
борьбу против самодержавия, против буржуазного общества,
за социализм и коммунизм. Это представляет большой
исторический и политико-воспитательный интерес. Тем са
мым представители старого поколения сказали бы серьезную
услугу не только будущему историку пролетарской револю
ции, но также и современному поколению советской моло
дежи. Сравнивая то, что было, с тем, что есть, наше юно
шество могло бы легче осознать всю огромность и всю
благодатность перемен, принесенных Великой Октябрьской
социалистической революцией.
Однако, чтобы воспоминания «стариков» имели настоя-
щую ценность, они должны быть правдивы. Я имею при
этом в виду не столько те сознательные извращения исти
ны, которые заслуживают осуждения во всяком произве
дении мемуарного характера, сколько нечто совсем иное.
Каждого автора воспоминаний подстерегают две глав
ные опасности. П е р в а я — э т о излишнее доверие к своей па
мяти. Человеческая память — несовершенный инструмент:
она произвольно удерживает одни и опускает другие — ча
сто не менее важные — факты и моменты, что, конечно, не
может не отражаться на характере закрепившейся в па
мяти картины. Вторая опасность — это склонность смот
реть на явления прошлого, нередко далекого прошлого,
глазами настоящего, изображать события прошлого не
так, как они воспринимались автором в момент их совер
шения, а так, как они воспринимались бы автором сей
час, много лет спустя. Если мемуарист недостаточно во
оружен для борьбы с обеими указанными опасностями, он
легко может власть в невольное извращение истины,
которое будет не менее вредно, чем сознательный подлог.
При писании своих воспоминаний я оказался в более
счастливом положении, чем большинство мемуаристов, изо
бражающих свое детство и раннюю юность. (Мальчиком я
любил вести дневники и переписываться с родственниками
и друзьями. По какой-то прихоти случая значительная
часть этих «человеческих документов» уцелела и несколь-
6
ко лет назад попала в мои руки. Особенно ценными ока
зались письма, которые я, начиная с восьмилетнего возра
ста, систематически писал своей двоюродной сестре Е. М.
Чемодановой и в которых я всегда подробно и з л а г а л по
вседневные события моей жизни и мои реакции на все, что
мне приходилось читать, видеть, слышать, наблюдать.
Старшая из моих сестер, Юлия, всегда ревностно хранив
шая различные сувениры нашей семейной хроники, спасла
от забвения и гибели рукописный сборник моих гимнази
ческих стихов, а также много семейных фотографий. Ом
ский профессор Е. С. Сорокин — бывший мой товарищ по
классу — предоставил в мое распоряжение ряд собствен
ных снимков Омска, относящихся к описываемому в моей
книжке периоду. Всем этим лицам я хочу здесь выразить
свою искреннюю признательность. Таким образом, к моим
услугам оказался точный и разнообразный материал о мо
ем прошлом, материал, основанный не на мало надежной
записи собственной памяти, а на подлинных документах из
времени моего детства и юности. Это сильно облегчило мне
борьбу с теми опасностями, которые, как я указывал вы
ше, угрожают каждому мемуаристу.
Работал я над этими воспоминаниями зимой 1939/40 го
да в Лондоне, где в то время я был послом СССР.
Война по-настоящему тогда еще не началась. Вместе с
тем из опасений воздушных налетов вся Англия с закатом
солнца уже погружалась в кромешный мрак «black out»
(затемнения). Обычная вечерняя жизнь, всегда отнимаю
щая так много времени у посла, внезапно прекратилась.
В густо набитом всякими делами и обязанностями дне об
разовалась неожиданная пустота. Меня невольно потянуло
к письменному столу. Результатом является предлагаемая
вниманию читателя книжка.
Первое издание моих воспоминаний, появившееся также
на английском языке в Лондоне и на шведском в Сток
гольме, вызвало широкий отклик со стороны читающей
публики как в печати, так и в частных письмах. Боль-
шей частью этот отклик был сочувственный, теплый, иног
да горячий, даже восторженный, и я пользуюсь случаем,
чтобы поблагодарить за доброе отношение к моей книжке
всех моих друзей-читателей как в Советском Союзе, так и
за границей.
Очень часто друзья-читатели задавали мне вопрос: бу
дете ли вы писать продолжение своих воспоминаний?
Я хочу сейчас ответить на этот вопрос: да, у меня
есть такое намерение, ибо жизнь каждого отдельного че
ловека всегда в той или иной мере является отражением
современной ему эпохи, а ведь наша эпоха полна столь
исключительного значения и интереса для человечества.
Поэтому всякий лишний штрих, всякое лишнее свидетель
ство, служащие материалом для освещения или понимания
нашей эпохи, представляют собой ценность. Однако когда
мне удастся осуществить свое намерение, пока трудно ска
зать. Это покажет будущее.
АВТОР
Москва.
Сентябрь, 1945 г.
1. ПЕРВЫЕ ОЩУЩЕНИЯ БЫТИЯ
. . . Го р я ч е е южное солнце ослепительно сверкает. Оно точ
но царствует в этом глубоком ярко-синем небе, и от него
падают вниз бурные каскады светлых и теплых лучей.
Море беспокойно голубеет. Ни ветерка. Тишь и блеск.
Где-то вдали белеет одинокий парус. У крутоярного красно-
глинистого берета слетка бьет ленивая, ласковая волна.
Мужчина с черной косматой бородой и серыми добры
ми глазами хватает меня на руки и вместе со мной быстро
бежит в воду. Мне страшно. Маленькими, мягкими ручон
ками я судорожно хватаюсь за шею мужчины и испускаю
дикий крик. Но мужчина неумолим. Он только крепче при-
жимает меня к своей груди и, разбрасывая кругом сереб
ристые брызги, все дальше и глубже погружается в воду.
Я начинаю отчаянно биться у него в руках. Мужчина
смеется, ласково поглаживает меня и уговаривает:
— Ну, Ваничка... Ну, глупенький... Не бойся. Я с тобой.
Вдруг мужчина делает странное и неожиданное движе
ние: он крепко зажимает мне нос, прыгает вверх и потом
сразу, внезапно, стремительно окунается вместе со мной.
Я чувствую, что задыхаюсь. Смертельный страх пронизы
вает все мое маленькое существо. Ужасный, неудержимый
крик рвется из моей стесненной груди. Но прежде чем я
успеваю дать ему волю, я снова над водой, я снова вижу
море, солнце, берег, на котором стоит моя мать и машет
мне приветливо руками.
— Хватит, хватит! — кричит она мужчине. — Не ви
дишь разве, как Ваничка перепугался.
Мужчина разжимает мне нос и, опять разбрасывая во
круг себя серебристые брызги, быстро бежит по воде, на
9
этот раз уже в обратном направлении. Еще мгновение —
л мужчина передает меня с рук на руки моей матери, ве
село приговаривая:
— Не будь трусом, Ваничка! Ты ведь мальчик... Хо
чешь, еще раз пойдем в море?
Но мне не до моря. Я крепко цепляюсь за шею матери
и с облегчением начинаю всхлипывать у нее на плече...
Таково первое ощущение бытия, которое сохранила моя
память.
Позднее мать мне рассказывала, что дело происходило
в 1886 году. Мне было два года. Мы проводили лето на
днепровском лимане, неподалеку от Одессы, и мой дядя—
муж старшей сестры моей матери-—-любил брать меня в
море купаться...
Дальше идет черный провал. На светочувствительной
пленке памяти долгое время нет ни точки, ни черточки.
Тьма. И вдруг вспышка магния. Новая зарисовка...
Маленькая кухня с печкой, плитой, деревянным сто
лом, кастрюлями, тарелками. Посередине кухни на двух
стульях стоит металлическая детская ванна. В ванне сижу
я, а напротив меня в той же ванне сидит веселая черно
глазая девочка. Молодая красивая женщина в фартуке мо
ет нас обоих. Ее пышные темные волосы разметались и
прилипли ко лбу. Ей жарко, и ее добрые, живые глаза то
смеются, то стараются казаться сердитыми. Мы с девоч
кой в ванне вертимся, плещемся, обливаем друг друга.
Брызги летят и на молодую женщину. Мы мешаем ей
мыть нас.
— Перестань шалить! — кричит она мне и с деланно
раздраженным видом слегка шлепает меня по руке.
Но я не верю тому, что молодая женщина действитель
но сердита, громко смеюсь и с озорством сильно хлопаю
рукой по воде. Моему примеру следует девочка. Тогда
молодая женщина накидывается с притворной строгостью
на девочку:
— Ты что тут развоевалась? Хочешь, чтобы я тебя от
шлепала?
Но девочка только заливается смехом. Она знает, что
никто ее не отшлепает.
Еще несколько минут мы возимся в ванне. Потом мо
лодая женщина вытаскивает нас оттуда, обтирает полотен
цем, дает нам одежду. Спустя мгновение мы оба — я и
10
девочка —сидим рядом за столом и пьем горячее молоко
с какими-то очень вкусными булочками...
Это уже 1888 год. Мне четыре года. Отец только что
окончил Военно-медицинскую академию и едет в Сибирь
на службу. По дороге в Омск, куда лежит наш путь, мы
останавливаемся на несколько дней в Москве у наших
родственников Чемодановых. Молодая женщина в фарту
ке — моя тетка, младшая сестра моей матери, а черногла
зая девочка, сидящая напротив меня в ванне, — моя двою
родная сестра «Пичужка», которой суждено было сы
грать такую крупную роль в моем детстве и ранней юно
сти.
Дальше в моей памяти снова черный провал. Снова
тьма. И вот опять вспышка магния. И вот еще одна зари
совка...
Ранняя весна! Пасха. Мы живем в новом деревянном
доме, выходящем на широкую площадь. По ту сторону
площади — казенного вида белые каменные здания. Это
лазарет местной воинской команды. Туда каждое утро хо
дит мой отец «солдат лечить», как выражается наша ку
харка, толстоногая Аксюша. Перед уходом отец всегда
надевает высокие кожаные сапоги. Еще бы! На площади
перед нашим домом совершенно потрясающая грязь. Даже
не грязь, а целое грязное море, по которому можно пла
вать не без опасности для жизни. Вот и сейчас я стою у
окошка и вижу, что посередине площади как-то уныло
и укоризненно чернеет кузов полузатонувшей в грязи те
леги. Два дня назад, когда с телегой случилась беда,
здесь были шум и крики, и толпа людей, и каждый из
присутствовавших подавал свой совет о том, как лучше
вызволить телегу, но толку от всего этого смятения не
получилось никакого. Лошадей выпрягли, хозяев кое-как
вытащили из грязи на веревках, а телегу бросили в ожи
дании того времени, когда площадь обсохнет. Отцу моему
приходится быть очень осторожным. Он всегда пробирает
ся по самому краю площади, где посуше, обходя главные
лужи, и все-таки каждый день он возвращается домой с
сапогами, доверху забрызганными грязью. Я стою, смотрю
и думаю:
«Если бы я был царь Салтан, я приказал бы. чтобы не
было грязи».
11
Впрочем, о грязи я сегодня думаю так, лишь по инер
ции. На самом деле мои мысли заняты другим. В течение
всего предшествующего месяца в нашем доме царили не
обычайные веселье и суматоха. Моя мать организовала из
местных любителей драматический кружок. Решили ста
вить пьесу «Сорванец». Разобрали роли, пошли репетиции,
начались волнения. Артисты собирались по очереди в до
мах членов кружка, но чаще всего у нас. Тут было как-
то уютнее и веселее. Говорили, будто бы в нашем доме
«каша зарыта»'1,—оттого люди сюда шли охотнее всего.
Дело было, конечно, не в «каше», а в моей матери: она
умела быть «душой общества». Разумеется, л был все
время в необычайной ажитации, вертелся около артистов,
подсказывал роли, подавал костюмы и грим. И вот сего
дня, в первый день пасхи, в «уездном собрании» должен
состояться самый спектакль... Возьмут меня на спектакль
или не возьмут?.. Ах, как это важно! Это самый важный
вопрос в мире! Я не могу себе представить, чтобы сейчас,
в этот час, в эту минуту, могли быть какие-либо иные
вопросы, более важные...
Полдень. Начинают собираться гости. На столе в го
стиной пасхальная панорама, от которой у меня слюнки те
кут: куличи с глазурью, пасха с миндалем, разноцветные
крашеные яйца, семга, икра, пирожки, индюшка, водка,
вина, ликеры и прочая, и прочая, и прочая. Гости христо
суются, обнимаются, едят, пьют, болтают, рассказывают
городские сплетни, судачат о знакомых и больше всего
говорят о предстоящем сегодня вечером спектакле. Я смо
трю, слушаю, хожу около стола, ныряю среди гостей, а в
голове все время гвоздит:
«Возьмут или не возьмут?»
Накануне я случайно подслушал, как мать говорила
отцу, что спектакль кончится поздно и что мне лучше
остаться дома с Аксюшей. Неужели оставят?.. Нет, это
невозможно! Но все-таки:
«Возьмут или не возьмут?»
Моя мать всюду поспевает, перешучивается и пересмеи
вается со всеми гостями. К ней подходит молодая веселая
женщина с усиками на губе, жена директора уездного
училища, которую все почему-то зовут Катя. Катя тоже
участвует в пьесе, и во время репетиций она всегда ока-
12
1
Сибирское выражение.
зывала мне особое внимание. Катя гладит меня по голове
и, обратившись к матери, спрашивает:
— А Ваничка будет на спектакле?
У меня даже сердце екает. Мать начинает ей что-то
говорить насчет гигиены и позднего времени, но Катя
только пренебрежительно поводит плечами и, звонко рас
хохотавшись, бросает:
— Иди ты с своей гигиеной! Жизнь-то один раз жи
вешь... Видишь, мальчишке до смерти хочется попасть на
спектакль, а ты его не пускаешь... На что это похоже?
И Катя опять гладит меня по голове. Я готов распла
каться.
Мать смотрит на мое лицо, понимает, что происходит
в моей душе, и... соглашается.
Я счастлив.
Я пляшу от .
радости вокруг стола: я пойду на спектакль!..
Все это я помню так, как если бы все это случилось
только вчера.. Но — странно! —в памяти моей совершенно
не сохранилось ни одного, даже самого бледного, воспо
минания о самом спектакле, на который я так рвался...
Это 1889 год. Мне уже шестой год.
Я уже читаю и не
много пишу. Мой отец отслуживает свою стипендию в
крохотном захолустном городишке Каинске Томской губер
нии. Мать занимается семьей, хозяйством и обществен
ной деятельностью, — в масштабах и формах своего вре
мени...
Дальше в моей памяти опять провал. Опять мрак и
тьма. И, наконец, с семи-восьми лет идут уже более
связные, более систематические воспоминания. Встает
картина детства. И так как для ребенка первым и самым
важным «кругом» его вселенной — по крайней мере, в
досоциалистическую эпоху — является семья, то я начну
описание своей жизни с характеристики моих родителей.
2. МОЙ ОТЕЦ
Раннее зимнее утро. За окнами еще почти темно. Небо
только начинает светлеть. На улице тихо. Так тепло и
уютно в постели. Так хочется, свернувшись клубком под
одеялом, прикорнуть еще на минутку... всего лишь на одну
минутку. Но нет! Нельзя! Половина восьмого — и надо,
обязательно надо вставать: иначе опоздаю в гимназию.
13
С неохотой подымаюсь с постели. Долго не могу по
пасть в свои штанишки. Долго умываюсь под железным
крашеным рукомойником, лениво плещась в тазу. На
конец я готов: одет, обут, умыт. Книги и тетради сло
жены в ранец. Иду в столовую пить чай, но по дороге
захожу в кабинет отца. Он уже на ногах, или, вернее, на
стуле. Каждое утро я нахожу его на одном и том же
месте, в одной и той же позе: он сидит за микроскопом у
стола, густо заставленного всякого рода колбами, трубоч
ками, баночками, препаратами.
— Здравствуй, папа!
— Здравствуй, Ваничка!
И отец, не отнимая одного глаза от микроскопа, дру
гим ласково здоровается со мной.
— Ты давно уже здесь?
— Нет, не так давно... Часика два.
Это значит, что отец встал в шесть часов утра, когда за
окном еще царила темная ночь, а квартира наша была на
полнена храпами и вздохами спящих. Я начинаю ласкаться
к отцу и звать его пить с нами чай.
— Иди, иди, Ваничка, — говорит отец, — пей чай, а то
опоздаешь. Я сейчас тоже приду.
Это «сейчас» продолжается, по крайней мере, полчаса.
Мать успевает напоить всех детей чаем, отдать кухарке
все распоряжения к обеду, наказать денщику Семену сде
лать нужные закупки в городе (отцу, как военному врачу,
полагался денщик), прежде чем отец, наконец, появляется
в столовой.
— Ну вот, ты опять опоздал, — недовольно встречает
его мать, — все остыло: и самовар, и шанежки... Когда
ты, наконец, станешь жить по-человечески?
— Ты не беспокойся, я и так обойдусь, — виноватым
голосом отвечает отец и молча принимается за холодный
чай и полуостывшие шанежки.
Я внимательно слежу за тем, как отец своими крепкими,
сильными зубами машинально пережевывает пищу, но я
вижу, что мысли его сейчас далеко от чайного стола.
Я знаю, где его мысли: они около того, что за несколь
ко минут перед тем он видел в окуляр своего микро
скопа...
Когда я думаю о своем отце, мне всегда приходит на
память только что описанная картина. Она типична, более
того, она характерна. Она ярко выражает самую сущность
14
Мой отец.
натуры моего отца, его лучшее внутреннее «я» — с л у ж е-
н и е н а у к е . Это служение составляло душу его души.
Наука всегда была и до самого последнего дня осталась
его «богом», которому он отдавал свои силы, свое время,
свою энергию и отдал бы, если бы понадобилось, самую
жизнь. Отец был сделан из того теста, из которого в
прошлые века выходили мученики науки. Живя в эпоху,
когда костры, сжигавшие воинов человеческой мысли, по
гасли, он имел возможность служить своему «богу» в
более спокойной и нормальной обстановке. Однако науч
ный путь отца далеко не был усеян розами. Не раз на
этом пути встречались острые шипы, и об одном таком
случае я расскажу подробнее ниже.
Я не знаю, откуда у отца взялась столь всепоглоща
ющая страсть к науке. Должно быть, в этом отношении
он был самородком, потому что ни его происхождение,
ни его воспитание, ни условия его жизни не только не
могли способствовать развитию в нем склонностей к
научной работе, но, наоборот, способны были задушить
нее такие зачатки и тенденции.
Выходец из крестьянской семьи Херсонской губернии,
мой отец в девять лет остался круглым сиротой. Его взял
к себе дядя, живший в городе и служивший сторожем
при мужской гимназии в Кишиневе. Дядя был человек суро
вого нрава, и бедному сироте от него приходилось не
гладко, но у дяди была одна хорошая черта: он покло
нялся образованию. Будучи сам неграмотным, дядя уве
ровал в изречение: «Ученье — свет, неученье — тьма». Он
постоянно его повторял — не всегда кстати — и потому
твердо решил сделать из маленького Миши «человека».
Всякими правдами и неправдами дядя «определил» племян
ника в гимназию, при которой он служил, и поддерживал
его в первые годы учебы. Потом дядя умер, и с четыр
надцати лет мой отец, оставшись совсем один, должен
был сам заботиться о себе. На медные гроши, добывае
мые уроками, репетиторством и всякими иными случай
ными работами, он с горем пополам все-таки кончил гим
назию и вслед за тем поступил на физико-математический
факультет Новороссийского университета в Одессе. Это
был конец 70-х годов, когда в высшей школе в России
во все большем количестве стали появляться «разночин
ц ы » — поповичи, мещане, крестьянские дети. В 1882 году
отец кончил университет со званием «кандидата есте-
16
ственных наук» и вскоре после того женился на моей ма
тери. Казалось бы, на этом ему полагалось закончить
знакомство с науками, поступить на службу и заняться
устройством своего «семейного гнезда». Так делали ты
сячи. Того же ждали и от моего отца. Но вышло иначе.
И виной тому была как раз та страсть к науке, которая
составляла основной стержень его души.
Еще будучи на физико-математическом факультете, мой
отец как-то услышал от одного товарища, студента-ме
дика, что курение представляет собой серьезную опасность
для человеческого организма. Студент-медик привел в
обоснование своей мысли ряд аргументов. Отец, который
в то время много курил, сильно заинтересовался сообще
нием коллеги. Не любя, однако, жить информацией,
получаемой из вторых и третьих рук, он решил сам иссле
довать данный вопрос. Хотя влияние никотина на челове
ческий организм никак не входило в программу занятий
физико-математического факультета, мой отец, урывая
дорогое время от своей прямой учебы и от лихорадочной
погони за заработком, приступил к самостоятельному изу
чению вредных последствий курения. И притом к какому
изучению! Он не только перечитал все относящиеся сюда
научные труды, которые мог раздобыть в университетской
библиотеке, он также стал производить различные опыты
над самим собой. В числе последних был и такой: отец
наблюдал за влиянием бега на температуру человеческого
тела. Не могу сказать, какое отношение этот опыт имел
к основной теме его исследования, но знаю, что каждый
день в один и тот же час отец измерял у себя темпера
туру, потом бегал в течение пятнадцати минут без переры
ва, после чего опять измерял температуру. Жил мой отец
в описываемое время на одной из бедных окраин Одессы.
Опыт свой ему приходилось проделывать либо во дворе то
го дома, где он снимал крохотную комнатушку, либо на
улице. Легко себе представить, какую сенсацию это пред
ставляло для окрестных жителей. Десятки людей — муж
чин, женщин и детей — ежедневно собирались, чтобы по
смотреть, как будет «бегать студент». Мальчишки проявля
ли при этом особый восторг. Когда отец приступал к сво
ему опыту, из толпы неслись задорные возгласы:
— Подтяни подпругу, не то упадешь.
— Катись колесом — обернись конем.
— Штаны не потеряй, вишь, сваливаются.
17
— Куда торопишься? Сапоги протрешь.
И все в там же духе. В конце концов вся округа при
шла к убеждению, что «студент немножко того», но число
зрителей отцовского опыта в результате только увеличи
лось. Весь этот шум, однако, нисколько не смущал мо
лодого исследователя. Он планомерно продолжал изучение
заинтересовавшего его вопроса и, когда кончил свою ра
боту, изложил выводы, к которым пришел, в специальном
научном докладе, прочитанном на собрании профессоров и
студентов. Выводы отца были совершенно точны: нико
тин вредно влияет на человеческий организм, и курение.—
зло, с которым необходимо бороться. Но отец не ограни
чился одной лишь теорией: на другой день после своего
доклада он бросил курить и больше уже никогда не прика
сался до конца жизни к папиросе.
Этот эпизод сыграл крупную роль в судьбе моего отца.
Его перестали удовлетворять естественные науки и потя
нуло к медицине. По окончании физико-математического
факультета перед отцом поэтому встал вопрос: что же
дальше?
В течение некоторого времени отец колебался. Он
только что женился. В ближайшие годы можно было ожи
дать детей. В кармане не было ни копейки. Итти на меди
цинский факультет — значило затратить еще пять лет на
образование. Стоит ли? Имеет ли он право обрекать на
нужду и лишения свою жену, детей? Не лучше ли поста
вить крест над научными соблазнами? Не проще ли сразу
же поступить на работу и материально обеспечить семью?
Тысячи молодых людей в положении моего отца, ве
роятно, сделали бы выбор в пользу семьи и обеспеченно
сти. Но отец поступил иначе: он решил все-таки стать
врачом. Он переехал в Петербург и поступил в Военно-
медицинскую академию, где — вопрос, немаловажный для
отца,—он стал получать студенческую стипендию. Прав
да, за эту стипендию по окончании учебы отец обязывался
отслужить 4 года и 9 месяцев в пункте по усмотрению
военного ведомства, но все-таки «пока» материальная про
блема была до известной степени разрешена.
Говорю «до известной степени», потому что академи
ческой стипендии на двоих явно нехватало. В Петербурге
мои родители жили очень плохо: ютились в холодных
мансардах, питались впроголодь. Еще хуже стало, когда
пошли дети: сначала я, а спустя два года после того моя
18
сестра Юлия. Когда мать забеременела мной, положение
было настолько критическое, что отец вынужден был вре
менно прервать учение и взять место «воспитателя» у
одного дворянского балбеса в Новгородской губернии. Не
было бы счастья, да несчастье помогло: год, проведенный
моими родителями в деревне, несомненно, спас меня. Здесь,
в старинном русском поместье, в обстановке довольства и
покоя, дыша свежим воздухом и хорошо питаясь, моя мать
выносила и родила меня, снабдив на дорогу в жизнь тем,
что впоследствии оказалось столь полезным, — крепким
здоровьем и физической выносливостью.
В ноябре 1887 года отец окончил академию со званием
«лекаря с отличием» и весной следующего 1888 года был
отправлен в Сибирь отслуживать свою стипендию. Так
началась его карьера военного врача. В течение последу
ющих семнадцати лет, живя главным образом в Омске, он
медленно продвигался по ступеням военно-бюрократиче
ской лестницы: младший врач 8-го западно-сибирского ба
тальона, врач для командировок, заведующий лазаретом в
Каинске, заведующий лазаретом в Тюмени, младший врач
Сибирского кадетского корпуса, ординатор Омского воен
ного госпиталя... В 1905 году отец был переведен в Моск
ву в качестве младшего врача кадетского корпуса. Позд
нее он стал младшим врачом в Алексеевском военном
училище. Здесь к 1913 году он закончил 25-летний срок
своей службы и собирался выйти в отставку, для того
чтобы целиком отдаться науке, но ударила первая мировая
война, пришла революция, разразилась гражданская война
и интервенция. Все планы и расчеты моего отца были
опрокинуты. В течение шести с лишним лет он пробыл на
фронте — сначала в старой армии, потом в Красной Армии.
С Красной Армией он проделал все походы и демобилизо
вался только в 1921 году.
Как мало располагала такая жизнь к научной работе!
Да и когда было заниматься наукой? За весь этот, почти
35-летний период было только два года, когда мой отец
имел возможность хоть на время оторваться от повсе
дневной сутолоки служебной жизни: в 1893—1895 годах
он был командирован в Петербург «для усовершенство
вания в науках». Но это являлось исключением. Прибавьте
сюда наличие большой семьи, в пять человек детей, тре
бовавшей постоянной заботы о «хлебе насущном». При
бавьте служебные обязанности, поглощавшие массу вре-
19
мени и энергии. Прибавьте жизнь в маленьких захолустьях,
так легко засасывавших людей в болото обывательщины
и пьяного картежа. Еще раз: когда же тут было зани
маться наукой?
И тем не менее отец занимался, очень серьезно зани
мался наукой. Объекты изучения менялись — наука оста
валась. Он тратил на нее все свое свободное время —
рано утром до службы, поздно вечером после службы, в
дни праздников, во время отпусков, даже во время болез
ни. Наука была его страстью, его «тайной» любовью.
Говорю «тайной», потому что в те времена не вполне
удобно было показывать, что ты уж слишком увлекаешься
знанием: как раз заподозрят в «неблагонадежности» со
всеми вытекающими отсюда последствиями.
Как ухитрялся отец заниматься наукой при любых усло
виях, прекрасно иллюстрирует следующий случай.
В конце прошлого века в Европе и в России пользова
лись большой популярностью идеи известного итальян
ского криминолога Ломброзо. Ломброзо изучал преступ
ность и пришел к выводу, что причина ее коренится не в
социально-экономических условиях, а в... физиологии. На
основании целого ряда «фактов» и «измерений» Ломброзо
доказывал, что преступниками не делаются, что ими рож
даются. Есть будто бы «преступные типы», которые вы
ходят таковыми уже из чрева матери. Их внешней особен
ностью будто бы являются «преступные черепа», по своей
форме и размерам отличающиеся от «нормальных чере
пов». Последователи Ломброзо утверждали, будто бы у
таких прирожденных преступников имеются даже особые
«шишки» на голове: по ним будто бы можно безошибочно
определить, что из данного субъекта обязательно выйдет
вор или убийца. В какие условия его ни ставь, как его
ни воспитывай, — все бесполезно. Так уж ему на роду на
писано быть преступником.
Конечно, теория Ломброзо была с восторгом подхва
чена всеми реакционными силами той эпохи. Ее призна
вали верхом научной премудрости. Ее превозносили в кни
гах, журналах и газетах. Мой отец, всегда следивший за
развитием европейской научной мысли, тоже заинтересо
вался идеями Ломброзо. Однако, следуя своему принципу
ничего не принимать на слово, он решил сам проверить
модного итальянского криминолога. Летом 1896 года отец
был командирован сопровождать арестантскую баржу, на
20
которой из года в год между Тюменью и Томском пере
возились осужденные, следовавшие из Европейской Рос
сии в Сибирь. На барже полагалось быть офицеру с кон
войной командой и врачу для оказании медицинской
помощи в пути. В течение целого лета баржа ходила из
Тюмени в Томск и обратно и за сезон успевала перевезти
не меньше тысячи арестантов. Это был прекрасный случай
подвергнуть теорию Ломброзо испытанию на фактах. Отец
так и сделал. С помощью специальных инструментов, зака
занных им в омской слесарне-столярной мастерской, он про
извел измерения почти тысячи «черепов» перевезенных за
лето баржей преступников. Это была очень утомительная
и сложная работа. Конвойный офицер, который все время
подсмеивался над отцом, часто заходил в его каюту и
начинал издеваться:
— Ну что, Михаил Иванович, нашли ваши «шишки»?
А? Ну как? Вкусные? Чем пахнут?..
И потом, повернувшись в полуоборот и лихо покручи
вая ус, говорил:
— Пошли бы лучше ко мне в салон... Выпили бы по
чарочке. Степка-мерзавец (так он величал своего денщи
ка) раздобыл где-то изумительную стерлядку... И-и-изуми¬
тельную! Так и тает во рту. А потом и по маленькой...
А? Бросьте вы этих ваших убивцев.
Но отец не бросал «убивцев» и упорно продолжал свои
изыскания. К концу лета он подвел итог, и вывод, к ко
торому он пришел, был убийствен для модного кримино
лога. Теория Ломброзо не подтвердилась на фактах его
исследования. Она явно была взята с потолка. Отец при
готовил соответствующий доклад и по возвращении домой
прочел его на собраний омских врачей. Вышел громкий
скандал. Большинство его коллег было шокировано, а
старший военно-медицинский инспектор, сам являвшийся
горячим поклонником Ломброзо, пришел в такой раж, что
с ним чуть не случился «кондрашка». Этот инспектор пу
стил по городу слух, что мой отец «крамольник» и что
он «позорит честь военного мундира». Мало того. Инспек
тор решил сжить моего отца со света: как из рога изоби
лия, посыпались разного рода кляузы, придирки, выгово
ры, назначения в трудные и невыгодные командировки.
Одно время стал даже вопрос об отставке. Отец хорошо
почувствовал, что значит честно заниматься научной рабо
той в условиях царской России. К счастью, через некото-
21
рое время апоплексического медицинского инспектора пе
ревели куда-то в другое место, и преследования, которым
подвергался мой отец, мало-помалу прекратились.
Только уже в наши, советские, времена мой отец полу
чил, наконец, возможность полностью и целиком отдаться
научной работе. С момента демобилизации и вплоть до
самой смерти, последовавшей в июне 1938 года, то есть
в течение семнадцати лет, кочуя из одного места в дру
гое, он непрерывно работал в различных институтах и ла
бораториях. И как работал!
«Встаю в 5 час. утра,— писал он мне весной 1932 года
с Урала, — до 9 работаю над своими собственными изы
сканиями, с 9 до 6 веч. занят текущими делами в лабора
тории, потом обедаю, ложусь отдыхать часика на два, а
затем снова за свои изыскания часов до 11 — 12. Ложусь
спать около 12. В выходные тоже занимаюсь научной ра
ботой... Такой образ жизни меня нисколько не тяготит, и
я не ощущаю особой усталости. Каждое новое обогаще
ние моего научного багажа полностью покрывает все труд
ности и невзгоды, встречавшиеся на пути моей черновой,
кропотливой работы. Сфера изысканий все больше расши
ряется, являются новые задачи, которые, как постоянно
удаляющийся маяк, тянут меня все вперед и вперед».
В другом письме, относящемся примерно к тому же
периоду, отец сообщал, что находится на отдыхе в Вир¬
ске, и при этом прибавлял:
«Я заканчиваю здесь пересмотр всего имеющегося в
больнице архивного материала и нахожу немало клиниче
ских данных, подкрепляющих мои выводы».
Еще в одном письме отец с удовлетворением отмечал,
что его работа по вопросу о наследственной малярии напе
чатана в известном медицинском журнале, и тут же бро
сал маленькое, но многозначительное замечание:
«Работа сравнительно небольшая, но мне пришлось за
тратить на нее два года упорного труда».
Узнаю отца. Он, конечно, работал по первоисточникам,
как когда-то на арестантской барже.
Если учесть, что так жил и работал глубокий старик за
семьдесят лет, то можно только подивиться его здоровью,
его энергии, его неугасимому научному энтузиазму.
Да, основное в моем отце было служение науке. Но он
не был совершенно чужд общественности. Правда, он ни
когда не был политиком. Его всегда несколько пугала эта
22
сфера. Он чувствовал себя в ней не по себе. Однако, не
признавая какой-либо одной строго определенной полити
ческой программы, он с ранней молодости шел в рядах
передового общественного движения. В студенческие го
ды отец примыкал к народническому течению, хотя никог
да не был народником-активистом. Моя мать мне не раз
с улыбкой рассказывала, как отец в период ухаживания
за ней, приходя в гости, часами монотонным голосом чи
тал ей произведения Лаврова или Михайловского. Матери
было смертельно скучно, но отец считал, что это самый
«интеллигентный» способ выражать любовь. Вожди народ
ников не помешали им все-таки пожениться и создать
дружную, хорошую семью. Позднее, в Петербурге и в
Сибири, народнические увлечения отца выветрились, но он
навсегда остался искренним демократом, противником ца
ризма, свободомыслящим научным рационалистом. Рели
гии отец не признавал, и в нашем доме никогда не было
ни икон, ни лампадок, ни просфор. Вся наша семья была
воспитана в атмосфере атеизма, хотя, конечно, официаль
но все мы числились православными (вневероисповедного
состояния в то время в России не существовало) и, как
таковые, должны были выполнять некоторые религиозные
формальности. Правда, ни отец, ни мать никогда не ходи
ли в церковь, на страстной неделе не говели и не прича
щались, однако мне, гимназисту, приходилось в классе
изучать «закон божий», ходить по субботам ко всенощ
ной, а по воскресеньям к обедне и перед пасхой непре
менно исповедываться. Всякое уклонение от этого ритуа
ла имело последствием репрессивные меры со стороны
гимназического начальства — снижение балла за поведе
ние, замечания, выговоры, наконец, в известных случаях
даже исключение из учебного заведения. Поэтому волей-
неволей мне приходилось подчиняться существовавшему
в то время режиму.
Личное поведение отца было безупречно, быть может,
даже слишком ригористично и сурово. Он был бескорыст
но честен, никогда не гнался за частной практикой, за
деньгами. Не интриговал против коллег, не подхалим
ствовал, не занимался кляузами и доносами. Не пил, не
играл в карты, не танцовал, не ухаживал за женщинами.
Курить, как я уже упоминал, он бросил в ранней моло
дости. Редко ходил в театр, даже когда к тому имелась
возможность, ссылаясь на недостаток времени. Зато играл
23
на скрипке, и в первые годы жизни в Сибири сильно этим
увлекался. По его настоянию, и я в детстве стал учиться
игре на том же инструменте, но душа у меня не лежала
к этому занятию и по окончании гимназии я забросил свою
музыку. Спокойный, уравновешенный, молчаливый, всегда
поглощенный какими-то своими, ему одному понятными,
мыслями, отец ненавидел пустозвонство и признавал толь
ко дела. Сколько раз в детстве я слышал бросаемое им
по чьему-либо адресу восклицание:
— Фразер!
Это был предел презрения, негодования. Отец произно
сил свой приговор таким уничтожающим тоном, точно
рубил человеку голову.
Конечно, военный врач подобного склада не мог быть
«на хорошем счету» у тогдашнего начальства. И мой отец
действительно не был «на хорошем счету». Он приходился
совсем не ко двору в этой маленькой пьяной сибирской
провинции, в этом огромном военно-бюрократическом аппа
рате царской России. Его постоянно обходили, забывали,
оттесняли, подсиживали, вообще «задвигали», как только
могли. Не случайность, что до самого конца своей 25-лет
ней службы отец так-таки и не поднялся выше «младшего
врача» и «коллежского советника», несмотря на получен
ное им звание доктора медицины. Да и надо ли было это
му удивляться? Царский режим чувствовал, что он имеет
дело с врагом, и платил ему той монетой, какой платят
врагам.
Иногда отношения между отцом и начальством обостря
лись, доходили до открытых конфликтов. В бумагах отца
л нашел любопытную переписку между ним и директором
Московского кадетского корпуса, относящуюся к концу
1905 года. Отец, бывший в то время младшим врачом
этого корпуса, заведывал заразным лазаретом последнего
и очень гуманно и по-человечески относился к попадав
шим туда больным. Главное же, он не мешал кадетам
разговаривать на политические темы и выражать симпатии
к революционному движению. Директор корпуса генерал
Лобачевский был глубоко возмущен поведением «млад
шего врача» и 6 декабря 1905 года адресовал ему гроз
ную бумагу, в которой с негодованием заявлял, что
«нельзя же допускать, чтобы кадеты пели марсельезу», и
требовал от отца принятия мер к прекращению подобных
«безобразий». На следующий день отец ответил генералу
24
рапортом, в котором заявлял, что его обязанности к а к
врача состоят в том, чтобы лечить больных кадетов, но
не заниматься их политическим воспитанием. Директор
корпуса пришел в совершенную ярость и 16 декабря адре
совал отцу второе предписание, в котором вновь требовал
от него «установления порядка» в заразном лазарете, а в
заключение писал:
«Вместе с тем, будучи совершенно не согласен с ваши
ми взглядами на службу врана в кадетском корпусе, я
препровождаю мое предписание от 6 декабря и ваш ра
порт от 7 декабря окружному военно-медицинскому ин
спектору».
Последствием этого конфликта было то, что отцу
пришлось уйти из кадетского корпуса.
Нутряная, органическая прогрессивность отца, пожалуй,
ни в чем не сказалась так ярко, как в его отношении к
Октябрьской революции. Отцу было уже под шестьдесят,
когда власть Советов утвердилась в нашей стране. Воз
раст, традиции, нажитые привычки — все, казалось, долж
но было настраивать его подозрительно и даже враждебно
к новому, не имевшему прецедента в истории строю. На
самом деле вышло, однако, иначе. Правда, в самом нача
ле—в конце 1917 и в первые месяцы 1918 года — все
происходящее вызывало у отца вопросы и недоумения.
Он не понимал толком, что происходит, кто такие больше
вики, чего они хотят, какие ставят себе задачи. Однако в
вопросах и недоумениях отца не было никакой злостно
сти, никакой враждебности. Совсем напротив. Он только
остался верен самому себе: он встретил новое, не знако
мое ему явление и, следуя своей всегдашней научной ма
нере, хотел изучить и исследовать это явление, прежде
чем делать окончательные выводы. Очень скоро отец по
чувствовал симпатию к большевикам, хотя и не всегда
соглашался с ними на все «сто процентов». В основном,
однако, он одобрял их генеральную линию. Особенно нра
вилось отцу, что большевики начисто ликвидировали те
гнусные, реакционные, насквозь прогнившие силы старого
режима, от которых самому отцу так много приходилось
страдать на протяжении всей своей жизни. Вполне естест
венно, что с началом гражданской войны отец охотно по
шел в качестве врача в Красную Армию и что в дальней
шем он все глубже и прочнее врастал в нашу новую, со
ветскую, жизнь. Правда, в партию он до конца своих дней
не вступил, да и трудно было этого ожидать от такого
старика, но в последние годы перед смертью он, несо
мненно, стал тем, что мы теперь называем «беспартийным
большевиком». Помню, как-то в начале 1935 года он при
слал мне письмо, которое меня сильно тронуло.
«Я аккуратнейшим образом слежу, — сообщал мне отец
в этом письме, — за поступательным движением вперед
нашего СССР как внутри страны, так и за рубежом. В пер
вую очередь я восхищаюсь нашими успехами по обследо¬
вательско-изыскательной линии во всех решительно обла
стях (растениеводство, животноводство, медицина, изуче
ние Арктики, геология и т. д.). Удельный вес СССР на
международной арене понятен: громадный прогресс в про
мышленности и во всех сферах человеческой деятельно
сти, прекрасная по духу, хорошо оснащенная армия (не
сравнить с старой царской армией), почти полная эконо
мическая независимость от капиталистических стран (у нас
самих все есть). И при всем том страна прогрессирует с
невиданной в истории быстротой».
Таков был путь, проделанный моим отцом после Ок
тября.
Смерть отца была внезапна и в стиле всей его жизни.
В это время он работал в качестве заведующего лабо
раторией в одном из подмосковных городов. Несмотря на
свои семьдесят восемь лет, он чувствовал себя хорошо и,
по обычаю, занимался всякого рода научными работами и
изысканиями. Незадолго до смерти отец начал новое,
очень интересовавшее его исследование — о влиянии се
ребра на бактерии. Принимал он также участие и в мест
ной общественной жизни. В самый день смерти отец, как
всегда, отправился в семь часов утра в лабораторию, при
которой жил. В десять утра он, как всегда, вернулся до
мой позавтракать. Выпив чаю и закусив, отец поднялся и
хотел вновь отправиться на работу, но вдруг побледнел и
тяжело опустился на стул. Один глаз его слегка дернулся.
Отец сделал попытку еще раз встать и пойти, но внезапно
зашатался и упал на пол без сознания. Вызвали врачей.
Из Москвы спешно приехал мой брат, также врач. Были
испробованы все известные науке средства для приведения
отца в сознание, но безуспешно. До двенадцати часов ночи
пульс был сравнительно хорош, но потом он стал быстро
падать. К часу ночи отца не стало...
Через три дня состоялись его похороны. Я был как раз
26
в это время в отпуску под Москвой и поехал отдать по
следний долг моему дорогому старику. Приехали также все
наши родственники. Провожали отца в последний путь тор
жественно и сердечно. Коллектив лаборатории, где работал
отец, в самом подлинном смысле слова, оплакивал его.
Местный райздрав и райком Медсантруд приняли расходы
по похоронам на свой счет и придали им широкий обще
ственный характер. Была гражданская панихида, на кото
рой ряд ораторов рассказал об отце много хорошего как
о враче, ученом и общественнике. Его ставили в пример,
как яркий образец «беспартийного большевика». Сказал и
я несколько слов. Были венки. Были слезы. Были трога
тельные прощания. Самое ценное во всем было то, что
чувствовалась искренность.
Потом длинная процессия проводила гроб до могилы.
День был летний, жаркий. Под ногами хрустел густой пе
сок. В воздухе плавали облака пыли. Провинциальный ор
кестр не совсем стройно исполнял похоронный марш Шо
пена. Я шел за гробом и думал:
«Вот кончилась длинная и интересная жизнь, вся по
священная науке и через науку — народу и человечеству.
Труд, неутомимый, постоянный, дисциплинированный труд,
превратившийся во вторую натуру и даже в наслаждение,
был ее основным стержнем. Сама смерть склонилась пред
этим всепобеждающим началом и пришла к отцу на поле
труда, без единого дня инвалидности или безработицы. Он
стильно и гармонично закончил свою жизнь».
3. МОЯ МАТЬ
Совсем другим человеком была моя мать. Во многих
отношениях она представляла полную противоположность
отцу. Начать хотя бы с внешности. Отец был высокий,
сильный, широкоплечий мужчина, с известной склонностью
к полноте в более поздние годы. На голове у него почти
не было волос: он облысел уже в тридцать пять лет. На
оборот, моя мать была женщина маленького роста, дели
катного сложения, с шапкой густых, слегка вьющихся
каштановых волос, из-под которых задорно смотрели жи
вые зеленоватого цвета глаза.
Не меньшая разница была в характере. Отец был спо
койный, малоподвижный, молчаливый человек — типичный
27
флегматик. Мать, напротив, являла тип чистого холери
к а — была жива, непоседлива, вспыльчива, разговорчива.
Мать любила петь, и пела в молодости недурно. Любила
танцевать, веселиться, принимать гостей и ходить в гости.
В матери было что-то особенное, свое, какой-то «шарм»,
который привлекал к ней людей и легко превращал ее в
центр внимания. Она всегда бывала «заводиловкой», «ду
шой общества». В доме она была настоящей «хозяйкой»
и распоряжалась всем по своему усмотрению. Я не могу
сказать, чтобы отец был «под башмаком» у матери (ибо
в вопросах, которые отец считал серьезными, он всегда
поступал по-своему), однако в делах семейных он молча
ливо признавал «гегемонию» матери и почти никогда в
них не вмешивался. И мать широко пользовалась этой
привилегией. С годами авторитарная черточка в характере
матери усиливалась и порой переходила, в особенности в
отношении детей, в своего рода «родительский деспотизм».
На этой почве одно время (когда мне было четырна
дцать — шестнадцать лет) происходили довольно частые
стычки между мной и матерью. Однако, когда мать убеди
лась, что ей не переломить моего «упрямства», она пере
шла в отступление, и в дальнейшем наши отношения на
всегда сохранили характер взаимного уважения и сердеч
ности.
В противоположность отцу, как будто бы рожденному
для серьезной научной работы, мать мол была крайне не
усидчива, непоследовательна, неуравновешенна. Она не мог
ла долго заниматься чем-либо одним. Ее мысль постоянно
прыгала с предмета на предмет, с вопроса на вопрос, под
час в самых неожиданных сочетаниях. Особенно это про
являлось в ее письмах, и мы, дети, нередко добродушно
подсмеивались над ней, цитируя какие-либо совершенно
фантастические пассажи из этих писем. Мать не любила
никакой теории, никакой абстракции. Она всегда была су
губо конкретна и практична. Но в жизни ей не повезло, и
эти качества ее не нашли того применения, которого за
служивали. С детства мечтой матери была медицина,
и я не сомневаюсь, что если бы ей удалось получить соот
ветственное образование, из нее вышел бы прекрасный
врач, с крупным именем и большой практикой. Мать вооб
ще была человек очень способный, умевший на лету ло
вить всякую мысль, а к лечению людей у нее была какая-
то стихийная тяга, почти страсть. Обстоятельства, однако,
28
Моя мать.
сложились неблагоприятно. Отец матери был мелкий чи
новник, денег в семье никогда не было. Матери с трудом
удалось кончить гимназию, но на высшее учебное заведе
ние средств уже не нашлось. Тем не менее любовь к меди
цине — не к теоретической, как у отца, а к практической,
прикладной медицине — у матери осталась до конца жиз
ни. Она читала книги, приглядывалась к работе мужа.
В конечном счете, из нее вышел прекрасный лекарь-само
учка, и я очень хорошо помню, что не отец, а мать лечила
всех нас, детей, когда с нами что-нибудь не ладилось.
И лечила прекрасно. Отец привлекался лишь в более серь
езных случаях и притом не иначе, как в роли консультанта.
Обычно он просто санкционировал то, что делала мать.
В молодости мать тоже пережила полосу народниче
ских увлечений, однако, будучи человеком гораздо более
активным, чем отец, она сделала из этих увлечений прак
тические выводы: пошла «в народ» и стала сельской учи
тельницей в одной из украинских деревень. Именно в этот
период завязался роман между моими родителями, но с
переездом в Петербург порвалась связь моей матери
«с землей». Однако она навсегда сохранила интерес и любовь
к педагогической работе, и это оказалось далеко не беспо
лезным в; дальнейшем: мать сама учила всех нас, своих
детей, чтению и письму, готовила к поступлению в школу
и репетировала, когда это оказывалось необходимым, на
протяжении гимназического курса.
С выходом замуж, с появлением семьи общественные
увлечения моей матери стали бледнеть еще быстрее, чем
у моего отца. С ней произошла метаморфоза, которая явля
лась столь характерной для тысяч и тысяч интеллигент
ных женщин дореволюционной эпохи: шаг за шагом, из
года в год она все больше отставала от вопросов полити
ки, общественности и все больше замыкалась в узких рам
ках своей семьи. Постепенно семья превратилась в центр
ее мира, в средоточие всех ее интересов, почти в предмет
ее культа. Если основным стержнем отца было служение
науке, то основным стержнем матери было служение
семье. Ее лозунгом было: «все для семьи», и она действи
тельно готова была на любые неудобства, на любые жерт
вы, на любые страдания, даже на смерть ради семьи. Она
не жалела тут ни времени, ни сил, ни энергии. Она всех
нас, своих детей (а нас было пять человек), сама выкор
мила, выходила, выпестовала. Она с гордостью и глубоким
30
удовлетворением вспоминала моменты, когда кому-либо из
нас грозила серьезная опасность, и она своим усердием,
своей настойчивостью, своим материнским героизмом от
водила ее от нас. Особенно любила она рассказывать, как.
я в возрасте трех-четырех лет сильно заболел золотухой.
По всему моему телу пошли нарывы и экзема. Температу
ра то и дело подымалась. Я сильно капризничал и от боли
и от бесконечных втираний и перевязок, которые делала
мать. Есть я ничего не хотел, а хорошее питание было
одним из важнейших условий выздоровления.
— И вот, — вспоминала мать, — я стала придумывать,
чем бы тебя накормить. Делала маленькие котлетки из
скобленого мяса. Ты брал их в рот и сейчас же выплевы
вал. Тогда я решила пойти на хитрость: давать тебе кот
летки вместе с вареньем. Вначале все как будто бы шло
хорошо. Ты брал в рот котлетку и варенье, жевал и про
глатывал. Я была счастлива. И вдруг... О, ужас!.. Когда
все бывало кончено, ты вдруг начинал вытаскивать мясо-
из-за щеки... Варенье съедал, а котлетку клал за щеку...
Я прямо готова была плакать от отчаянья.
Вообще физическому воспитанию детей мать отводила
очень большое место, и всю нашу детскую жизнь она ста
ралась строить по последнему слову гигиены. В последую
щей жизни я не раз с благодарностью вспоминал эти ее
заботы.
Говорят, крайности сходятся. Наша семья могла слу
жить тому прекрасной иллюстрацией. Несмотря на столь
резкие противоположности в натуре и характере моих ро
дителей, они как-то с течением лет сумели приспособить
ся, приладиться, притереться друг к другу и в конечном
счете создали крепкий и здоровый семейный союз. Это не
значит, конечно, что между отцом и матерью никогда не
было ссор и стычек. Ого! Сколько раз мальчиком я на
блюдал картинки вроде следующей.
Ужин (почему-то семейные конфликты чаще всего на
чинались за столом). Все мы, дети, сидим на своих местах
и уплетаем за обе щеки еду. Мать у самовара разливает
чай и перебрасывается замечаниями с каждым из нас.
Отец на другом конце стола молча глотает кусок за кус
ком (у него всегда был хороший аппетит) и о чем-то ду
мает. Вдруг мать начинает:
— Знаешь, Мишка, надо бы сходить в гости к Куприя-
31
довым... Мы давно у них не были. Вчера я встретила в
магазине у Шаниной Марью Петровну, — она на меня и
смотреть не хочет. Видно, что обижена.
Куприянов — старший врач госпиталя, в котором отец
работает в качестве ординатора, и поддерживать с ним
нормальные отношения в порядке вещей. Другие врачи
госпиталя перед Куприяновым просто заискивают, как пе
ред начальством. Отец весьма далек от подхалимства, но
ему жаль тратить время даже на соблюдение минимума
приличий. Поэтому он пробует отделаться от матери, не
определенным междометием:
— М-х-х...
Но мать не унимается.
— Что «м-х-х»?.. Надо пойти! Неловко. Зачем ссориться
с людьми?.. Пойдем в четверг вечером!
Отец, пережевывая котлету, упорно смотрит себе в та
релку и кратко бросает:
— Ну что ж, пойди.
— Как «пойди»?—начинает горячиться мать, сразу по
нимая, к чему клонит отец. — А ты?.. Я не пойду одна!
Пойдем вместе.
Отец делает еще одну попытку отвертеться.
— В четверг я не могу, — заявляет он, — у меня по
ставлен опыт, и в четверг вечером я как раз должен по
лучить вакцину.
Мать сразу вспыхивает. Кровь бросается ей в лицо, и
со всей страстностью своего вспыльчивого темперамента
она набрасывается на отца:
— Вот ты всегда так!.. Я тебе жизнь отдала! Я пожерт
вовала лучшими годами молодости! Я света не вижу, из
сил выбиваюсь, ночей недосыпаю, всех обшиваю, обмы
ваю... И вот благодарность! Для него вакцина важнее жены!
Бешеная атака продолжается довольно долго. Мать
припоминает отцу все его грехи: и как он в воскресенье
не поехал с семьей в Загородную Рощу, а ушел в лабора
торию, и как он третьего дня не забыл купить морских
свинок для своих опытов, но забыл привезти торт, зака
занный в кондитерской по случаю моего рождения, и как
вчера вечером он сидел до двух часов ночи за микроско
пом, не давая спать матери, и многое другое в том же
роде.
Отец выдерживает эту атаку с невозмутимым спокой
ствием, продолжая поглощать одну котлету за другой.
32
Температура материнского гнева все больше повышается.
Ее выводит из себя ледяное молчание отца. Наконец она
не выдерживает: слезы брызжут у нее из глаз, она вска
кивает из-за стола и с криком: «Нет, я не могу, не могу!»
убегает в спальню. Отец кончает ужин, встает из-за стола
и идет к своему микроскопу...
На другой день все забыто, и жизнь вновь возвращает
ся в свою нормальную колею.
В основе всех подобных ссор и конфликтов лежала
внутренняя обида моей матери на то, что отец науку пред
почитает семье, что он не уделяет должного внимания ни
жене, ни детям. И в этом она, несомненно, была права.
Но так как в дело не была замешана женщина, так как
ревность отсутствовала, так как мать в глубине души со
знавала, что служение науке все-таки прекрасная вещь, то
обида не была очень глубока и не вносила серьезного раз
лада в семейную жизнь. Стычки легко изживались и за
бывались. Других же причин для внутренних трений не
было. «Увлечений» на стороне ни у отца, ни у матери не
было. В карты отец не играл и денег не проигрывал.
К вину не притрагивался и ночей за кутежами не прово
дил. В семье всегда была здоровая, ясная, трудовая атмо
сфера. Отец занимался службой и наукой. Мать хозяй
ничала варила варенье, шинковала капусту, солила огурцы
и внимательно изучала знаменитую в то время толстую
поваренную книгу Е. Молоховец «Подарок молодым хозяй
кам». Будучи от природы очень сметливой, она ухитрялась
на сравнительно скромное отцовское жалованье (100—150
рублей в месяц) содержать семью в семь человек и даже
находить средства на дальние летние поездки — на Урал,
в Москву и т. д. В нашей жизни не было ни малейшего
намека на роскошь, но не было также и бедности. Ели
мы просто, но здорово и сытно. До сих пор щи и котлеты
я предпочитаю самым искусным ухищрениям кулинарного
гения Европы. Одевались скромно, но тепло и удобно. Си
дели на грубоватых стульях и табуретка», но воздуха в
комнатах имели достаточно.
Я уже упоминал, что нас было пять человек детей —
три мальчика и две девочки. По возрасту получалась на
стоящая лесенка: промежуток между смежными ступень
ками—два года. Я был самый старший, и между мной и
самым младшим братом, Михаилом, разница была в восемь
лет. Дом наш всегда был полон детской возни, детских
33
проказ, детских смеха и слез. Жили мы дружно, и роди
тели всех нас держали очень «ровно»— не было ни лю
бимчиков, ни пасынков. Однако разница в годах сильно
сказывалась. Когда я кончил гимназию, Михаил только
поступил в приготовительный класс, а младшая сестра, Ва
лентина, еще была первоклассницей. Другой мой брат,
Анатолий, от природы одаренный талантом художника, но
впоследствии ставший врачом, был несколько ближе мне
по годам, и с ним в детстве я больше играл и вообще
больше общался. Однако наиболее тесные отношения су
ществовали между мной и старшей сестрой, Юлией, кото
рая была всего лишь на два года моложе меня. Девочка
она была болезненная, но с глубокой душой и мягким,
благородным характером. Практической сметки, уменья от
бивать удары, которых всегда так много посылает дейст
вительность, в ней было очень мало. Эти качества наложи
ли свой отпечаток на дальнейшую жизнь Юленьки (как мы
звали ее в семье). Тогда, в детские годы, я был дружен с
Юленькой и позднее, ближе к окончанию гимназии, много
с ней читал, разговаривал, делился мыслями и чувствами.
Должен, однако, прямо сказать: мои братья и сестры не
играли и не сыграли в моей жизни особенно крупной роли.
В детстве тому мешала слишком большая разница в годах.
Потом же, когда, с окончанием гимназии, я «вышел в
жизнь», мне просто редко приходилось с ними сталкивать
ся и встречаться: условия тогдашней революционной рабо
ты очень быстро сделали меня «отрезанным ломтем» для
семьи.
Когда сейчас мысленно я восстанавливаю перед
своим духовным взором образ моих родителей, мне боль-
ше чем когда-либо бросается в глаза, что по своему про
исхождению, воспитанию, умственному складу, обществен
но-политическим настроениям они являлись типичными
представителями той своеобразной социальной категории,
которая известна в нашей истории под именем р а з н о-
ч и н н о й и н т е л л и г е н ц и и и которой суждено было
сыграть такую видную роль во второй половине прошлого
века. Недаром мои родители с ранних лет привили мне лю
бовь к таким писателям, как Некрасов, Салтыков-Щедрин,
Добролюбов, Писарев. Недаром в нашей столовой на эта
жерке в красивых переплетах стояли полные собрания со
чинений Гейне, Шиллера, Байрона, Шекспира. Недаром мой
отец дарил мне в детстве такие книжки, как биография
34
Руины «Иртышских ворот» в крепости.
Галилея, история Джордано Бруно, жизнеописание Сте¬
фенсона и Фультона. Недаром, будучи от природы молча
ливым человеком, он охотно и подолгу со мной беседовал,
рассказывая о Пастере, Вирхове, Гельмгольце, знакомя
меня с начатками биологии, медицины, физики. Недаром,
наконец, мой отец так часто брал меня с собой в поездки
по Сибири, когда его отправляли в какие-нибудь дальние
командировки. Он всегда говорил, что ничто так не разви
вает ребенка, как путешествия, как знакомство с новыми
местами, новыми людьми, новыми народами и обычаями.
Да, несомненно, семья оказала на меня очень сильное и
благотворное влияние. Она дала мне физическое и духов
ное здоровье, уберегла от предрассудков, вина и табаку,
воспитала усидчивость и трудоспособность, разбудила ин
терес к научной и общественной мысли. Но, пожалуй, са
мое важное и ценное, что дала мне семья,—это яркий при
мер того, как вся жизнь человека может быть посвящена
служению не своей выгоде, не своей семье, не своему ма
ленькому личному благополучию, а большой и великолеп
ной идее. Образ моего отца оказал сильнейшее влияние на
формирование моего духовного «я». И если в дальнейшем
я тоже сумел найти свою большую и великолепную идею,
которой посвятил всю свою жизнь, то в этом далеко не
в последней степени я обязан вдохновляющему примеру
моего отца.
4. НАШ ГОРОД
Если семья есть первый «круг» детской вселенной, то
вторым «кругом», несомненно, является место его житель
ства. Большая часть моих ранних лет прошла в Омске, и
потому, охарактеризовав мою семью, я должен хотя бы в
самых общих чертах набросать картину Омска, каким он
был в дни моего детства.
Полвека тому назад Омск был жутким и страшным ме
стом. Это была «богом и людьми» забытая, глухая про
винция, о которой говорили: «Три года с к а ч и — не доска
чешь».
Действительно, до проведения сибирской железной доро
ги путешествие из Москвы в Омск занимало около трех
недель. И даже позднее, когда с середины 90-х годов
железная дорога, наконец, прошла через Омск, то же пу
тешествие требовало все-таки не меньше недели.
36
Омск имел свою историю. В 1716 году, при Петре
Первом, на правом крутом берегу Иртыша, при впадении
реки Оми, была выстроена небольшая крепость, окружен
ная деревянными стенами и рвами с водой. Сначала кре
пость располагалась на левом берегу Оми, а позднее,
в 1765 году, по соображениям «стратегического порядка»,
она была перенесена на ее левый берег. Около крепости
постепенно вырос «форштадт» с населением из «пехотных
казаков», мало-помалу превратившийся в небольшой город.
Маленькие деревянные домики в беспорядке расползлись
по обеим сторонам Оми. Обитатели их занимались хлебо
пашеством и ремеслами. Историки утверждали, что в тече
ние всего XVIII века Омская крепость играла крупную
роль в деле продвижения русского влияния в глубь запад
носибирских степей, и нет оснований им в этом не верить.
Те же историки рассказывали о жестоких нравах, господ
ствовавших здесь «во времена оны». Так, например, в се
редине XVIII века пост командира «сибирского корпуса»,
имевшего свою ставку в Омске, занимал некий немец
Фрауендорф. Это был человек диких страстей и палочной
философии. Больше всего Фрауендорф любил наводить
террор на «вверенное» ему население. Он часто появлялся
на улицах Омска: в сопровождении военных слуг с плетя
ми в руках. Если кто-нибудь из встречных обывателей
почему-либо не нравился Фрауендорфу, он останавливался
и бешено кричал: «Бей до смерти!» Свита командира не
медленно набрасывалась на несчастного, и начиналась
беспощадная экзекуция. Случалось, что за одну прогулку
Фрауендорф обрушивал подобные истязания на десятки
людей. В том же стиле были и тогдашние педагоги —
попы и дьячки, обучавшие детей грамоте. Об одном из
них — протопопе Петре Федорове — сохранилось даже
письменное свидетельство, что учеников своих он «держал
строго и всех переувечил бесчеловечно».
В дни моего детства о воинственном прошлом Омска
напоминали лишь немногие руины. Стены форта давно
осыпались, валы заросли травой и кустарником, во рвах
не было ни капли воды. Кое-где торчали полузасыпанные
землей старые, ржавые пушки, да в одном месте сохрани
лись тяжелые, каменные, выкрашенные в желтую краску
ворота, на которых можно было прочесть сделанную
крупными буквами надпись: «1792 год». Но в мое время
назначение крепости было иное: она теперь была перепол
нена казармами и различными военными учреждениями.
3 7
В ее старинных, узких улицах жили также офицеры стар
ших рангов. Поэтому слово «крепость» произносилось в го
роде с известным почтением, и если кто-нибудь говорил,
что он «живет в крепости», то на него смотрели как на су
щество высшего порядка.
Для нас, мальчишек, «крепость» имела особую притя
гательную силу. Ее рвы и валы, расположенные как раз
напротив здания мужской гимназии, являлись любимым
местом наших игр, проказ и боев, Сюда мы мчались в ча
сы большой перемены для того, чтобы размять затекшие
от сидения члены в стремительной беготне и кулачных
упражнениях. Сюда мы собирались в свободное от заня
тий время, особенно весной, для того, чтобы разыграть
партию в «купцов и разбойников». Сюда же со всего го
рода стекалось «молодое поколение», когда между гимна
зистами и кадетами (в Омске был кадетский корпус) про
исходили традиционные кулачные бои. В сущности, не бы
ло никаких оснований для этих боев. Но так уж повелось
с незапамятных времен, что кадеты и гимназисты пред
ставляли собой два враждебных лагеря. Кадеты дразнили
гимназистов: «ослиная голова». Так они расшифровывали
буквы «О. Г.» (Омская гимназия), вырезанные на медных
бляхах наших поясов. В свою очередь, гимназисты дразни
ли кадетов: «кадет на палочку надет». Обе стороны от
такого обмена любезностями обычно приходили в раж,
лезли в драку и разбивали друг другу физиономии. От
времени до времени дело доходило до «массовых», боль
ших столкновений между гимназистами и кадетами, с
сотнями участвующих и десятками пострадавших. Все та
кие бои неизменно разыгрывались на руинах старой кре
пости. Исход боя обычно решали так называемые «уезд
ники», то есть ученики существовавшего в городе
четырехклассного уездного училища. Они играли роль
своего рода «нейтральной державы», за которой еще за
долго до боя начинали ухаживать обе стороны. «Уездни¬
ки», однако, всегда вели себя загадочно. Они старались
«доить» и гимназистов и кадетов, оставляя к а к тех, так и
других в неведении о своих истинных намерениях, и за
тем в самый последний момент, когда бой уже был в пол
ном разгаре, неожиданно появлялись гурьбой под «крепо
стью», своим вмешательством сразу давая перевес той или
другой стороне. Много лет спустя, работая на поприще
внешней политики, я не раз с улыбкой вспоминал омских
38
Лыбинский проспект—главная улица в Омске тех дней.
«уездников»: они мне дали первый урок дипломатии.
Большие бои между кадетами и гимназистами являлись
крупнейшей сенсацией омской жизни, о которой весь го
род говорил целыми неделями. В честь их местные пииты
слагали восторженные оды, в которых «дубасил» рифмо
валось с «расквасил» и «бил по мордам» с «лихим чер
том». Оды переписывались во множестве экземпляров,
ходили по рукам и даже обсуждались, «с литературной
точки зрения», в учительской нашей гимназии.
Самый город, насчитывавший в описываемое время не
больше тридцати — тридцати пяти тысяч жителей, имел
жалкий и унылый вид. Омск лежал в самом сердце так
называемой Барабинской степи и был открыт ветрам со
всех четырех концов. В нем «дуло» постоянно. Зимой го
род утопал в сугробах снега, летом был окутан облаками
едкой желтой пыли. Климат здесь был резко континен
тальный: в июне — июле люди и животные изнывали от
нестерпимой жары, а в декабре — январе были бураны и
трещали сорокаградусные морозы.
Дома в городе были деревянные, одноэтажные, с под
слеповатыми окошками, с тесовыми или соломенными
крышами. Улицы — пыльные, немощеные, весной и осенью
утопавшие в непролазной грязи. На базаре грязь была
39
столь глубока, что лошади в ней тонули по брюхо, а в лу
жах мальчишки плавали в корытах. Фонарей не было, и
ночью в городе царствовала кромешная тьма. Не было
также ни канализации, ни водопровода: отбросы по ночам
вывозили так называемые «золотари», а воду по утрам раз
возили водовозы. Освещение было только керосиновое,
причем особой популярностью пользовалась лампа «мол
ния», стоившая три рубля. Поэтому обладание «молнией»
считалось вернейшим признаком благосостояния. Два
убогих деревянных моста, перекинутых через Омь, соеди
няли части города, расположенные по обоим ее бере
гам. Над этим серым, плоским, почерневше-деревянным
пейзажем как-то странно и неуместно возвышался десяток
белых и красных каменных зданий: дом генерал-губерна
тора, кадетский корпус, казармы, мужская и женская гим
назии, полиция, две пожарные каланчи, собор и, конечно,
тюрьма на выезде из города. Они были эмблемой власти.
Но они плохо гармонировали с окружающим, они давили
своей тяжестью маленькие деревянные дома. И это имело
символический характер. Сразу за городом начинались де
ревянные крашеные бараки военных лагерей, куда войска
уходили из казарм на лето, а еще дальше, в небольшой
роще, находилась «санитарная станция», куда с мая меся
ца вывозились на поправку больные из военного госпита
ля, в котором работал мой отец. Здесь выздоравливающие
жили в палатках и пили кумыс, получаемый от кочующих
в окрестностях Омска казахов. Позднее, во второй поло
вине 90-х годов, в этом районе был построен вокзал и пе
реброшен красивый шестипролетный железнодорожный
мост через Иртыш. Инженеры почему-то нашли нужным
провести железнодорожную линию не через самый Омск,
а в четырех верстах от него. Злые языки говорили, что
причиной тому была скупость «отцов» нашего города, по
жалевших несколько тысяч рублей на взятку строителям
дороги. Так ли это было, не знаю, но весьма вероятно,
что это было именно так.
Население Омска делилось на три главные группы —
военные, купцы и мещане. Военные являлись, так сказать,
«первым сословием», державшим в руках власть. Генерал-
губернатор, он же начальник Западносибирского военного
округа, был здесь «бог и царь». Офицерство и воен
ное чиновничество составляли «общество», которое созда
вало «общественное мнение» города. Все эти люди жили
40
«от 20-го» до «20-го»1, занимались шагистикой, писали
бумаги, сплетничали, выпивали, играли в карты, сочиняли
нелепые песни для «христолюбивого воинства». Помню,
как одно время по улицам города бойко маршировали ко
лонны и громко орали во всю глотку:
Орбельяни-генерал,
И Свичинин тоже,
А Барятинский узнал,
Что они похожи.
Это «глубокомысленное» произведение одного местного
штабс-капитана долго волновало омскую военную среду.
Впрочем, позднее, уже взрослым человеком, я имел воз
можность убедиться, что солдатские песни других европей
ских армий своим «глубокомыслием» отнюдь не уступали
плодам вдохновения скромного сибирского офицера2.
Купцы, то есть лавочники всех рангов—крупные, сред
ние и мелкие, составляли, если можно так выразиться,
«второе сословие» нашего города, раболепствовавшее перед
военными, но жестоко эксплоатировавшее городскую бед
ноту и окрестных казахов. Омская «буржуазия» тех вре
мен являла собой страшное зрелище. Это была еще «бур
жуазия» периода первоначального накопления — грубая,
неотесанная, безграмотная, с дикими нравами и свирепыми
удовольствиями. Подвыпившие купчики били зеркала в
ресторанах, лезли с сапогами в ванну из шампанского, с
гиком и свистом на бешеных тройках давили людей на
улицах города, а по нонам ездили в соседние деревни
Захламино и Черемушкино, где устраивали оргии и изби
вали местных крестьян.
Наконец, мещане представляли собой своего рода «третье
сословие». Это были в большинстве кустари, мастеровые,
приказчики, огородники, извозчики, водовозы, ассенизаторы
и т. д. — все мелкий люд, так или иначе обслуживавший
потребности первых двух «сословий». Жили мещане по
1
каждого месяца.
2
датскую песню:
В царской России жалованье чиновникам выдавали 20-го числа
В кайзеровской Германии, например, я слышал следующую сол
Reserve hat Ruhe,
Reserve hat R u h .
Und wenn Reserve Ruhe hat,
Dann hat Reserve R u h .
Это в переводе означает: «Резерв имеет отпуск, резерв имеет
отпуск. И если резерв имеет отпуск, то он имеет отпуск».
4 1
окраинам города, особенно в слободе, носившей красочное
название Мокрое, работали с зари до зари, получали жал
кие гроши, беспросветно пьянствовали и по праздникам
развлекались кулачными боями, происходившими на льду
реки Оми.
Никаких серьезных интересов, высоких стремлений, за
просов у местного населения не было. В центре всего стоя
ла у т р о б а . Не ели, а жрали. Не пили, а упивались. Вся
атмосфера города была насыщена шаньгами и пельменями.
На масленице устраивали ледяные горы с фонарями, ка
тались в больших «кошевах» (санях) с цветными коврами,
обжирались до заворота кишок. На пасхе христосовались
так, что губы распухали. Зато в городе не было театра, и
только на пасхальной неделе на базарной площади появля
лось несколько балаганов с вечно пьяными, осипшими от
простуды артистами. Еще существовал любительско-драма¬
тический кружок, в котором подвизались главным образом
местные «львицы» из офицерских жен. Изредка этот кру
жок ставил модные пьесы в омском «общественном собра
нии». Впрочем, такие случаи бывали не часто: большую
часть своего времени кружок тратил на внутренние склоки
и интриги.
На фоне этого «темного царства», этого сонного, зарос
шего тиной провинциального болота сиротливо и неприют
но выделялась крохотная группка местной «интеллигенции».
Несколько присяжных поверенных и вольнопрактикующих
врачей, два-три учителя, два-три журналиста, аптекарь,
фотограф, с полдюжины чиновников переселенческого
управления — вот примерно и все, что могло быть отнесено
к этой, столь чуждой окружающей среде социальной кате
гории. Имелись, впрочем, еще два-три каких-то случайных
персонажа без определенных занятий и точно фиксирован
ных источников дохода. Одного из них я помню очень
хорошо. Это был некто Симонов, мужчина средних лет.
в очках, со стрижеными волосами, одетый в высокие сапоги
и серую блузу навыпуск, с кожаным поясом. Симонов был
недоучившийся студент, исключенный из университета в
связи с какими-то беспорядками. Он держал на Томской
улице небольшую лавочку письменных принадлежностей и
не столько продавал тетради и чернила, сколько занимал
рассуждениями на общественно-просветительные темы
своих немногих покупателей. Лавочка эта не приносила
Симонову ничего, кроме убытков, но он все-таки как-то
42
ухитрялся крутиться и лавочки не закрывал «исключитель
но, — как он говорил, — из идейных соображений». Омская
«интеллигенция» группировалась около местного географи
ческого общества, в котором военные топографы изредка
читали доклады о своих поездках по Сибири, а также около
местной газетки «Степной край», которая выходила два
раза в неделю и грозно требовала от «отцов города» по
стройки мостовых и мер по борьбе с бродячими собаками.
Нельзя сказать, чтобы духовная жизнь омских интелли
гентов била ключом. Но все-таки они старались хоть «пе
тушком, петушком» поспевать за веком. Выписывали «Бир¬
жевку»1 и по ней ориентировались в политических и
международных событиях. Устраивали совместные чтения
модных произведений модных авторов. Помню, как у нас
в доме читали и разбирали только что вышедшую тогда
«Крейцерову сонату» Л. Толстого. Дискуссии были очень
горячие, но все, в конце концов, пришли к выводу, что
Толстой — «барин» и «юродивый». Еще помню, что в дни
дела Дрейфуса весь омский интеллигентский кружок
сильно волновался и горячо симпатизировал Эмилю Золя
и Лабори2
и что в дни англо-бурской войны (1899—
1902 годы) он распевал бурский гимн и громко поносил
«к о в а р н у ю а н г л и ч а н к у ».
1
Так в просторечии называлась петербургская газета «Биржевые
ведомости» — либерально-бульварный орган, пользовавшийся в ТО
время популярностью среди провинциальной интеллигенции.
2
Альфред Дрейфус, офицер французского генерального штаба,
в 1895 году был осужден военным судом за выдачу важных военных
секретов Германии и пожизненно заключен на Чортовом острове во
французской Гвиане. С самого начала для многих было очевидно,
что процесс был подстроен реакционно-антисемитскими элементами
французского генералитета. Представители радикальной я социали
стической мысли во Франции, во главе с знаменитым писателем Эми
лем Золя, подняли большую кампанию с требованием пересмотра дела.
Верхушка армии, поддерживаемая всеми реакционными силами Фран
ции, бешено сопротивлялась. Началась длительная борьба, которая
постепенно переросла рамки дела Дрейфуса и превратилась в реши
тельный бой между прогрессивными и реакционными элементами
страны. Франция разделилась на два лагеря. Весь мир с напряжением
следил за исходом этого конфликта. Победу, в конце концов, одержали
прогрессивные силы, хотя далось это им с большим трудом: в сентябре
1899 года дело Дрейфуса было пересмотрено, но суд под давле
нием реакционных сил не решился оправдать Дрейфуса, а вновь признал
его виновным, но со «смягчающими вину обстоятельствами». Однако
десять дней спустя президент Лубэ «помиловал» Дрейфуса. Дрейфус
и его сторонники не удовлетворились этим и продолжали настаивать
на полном оправдании невинно пострадавшего. В результате в июле
43
Зимой интеллигенты (ходили на каток, устроенный близ
моста на льду реки Оми, а летом выезжали за город:
снимали у окрестных казахов юрты и ставили их группами
в так называемой «Загородной Роще» или около санитар
ной станции. Здесь все отдыхали, то есть спали по шест
надцати часов в сутки, устраивали пикники с выпивкой и
удили рыбу в Иртыше.
Хотя мой отец по своему служебному положению имел
все основания быть членом «первого сословия», однако
настроения и симпатии влекли его совсем в другую сторо
ну: с первых же дней своей жизни в Омске он, а еще
больше моя мать, вошли в группу местной «интеллигенции».
Таков был Омск времен моего детства.
5. РАННИЕ ГОДЫ
Когда я вспоминаю ранние годы своего детства, я чаще
всего вижу себя дома в своей комнате, за постройкой
игрушечных кораблей. Я не знаю, откуда ко мне пришло
это увлечение. По происхождению и условиям жизни я
всегда был и доныне остался существом вполне «сухопут
ным». Однако в те годы я буквально с ума сходил от моря
и всего, что относится к морю. Я любил картины, изобра
жавшие море, я любил корабли, плавно несущиеся на
своих надутых парусах по морским волнам, я любил книж
ки, рассказывавшие о далеких морских путешествиях и за
хватывающих душу морских приключениях. Я сам хотел
стать моряком и во сне даже не раз видел, как, будучи
командиром какого-то изумительного корабля, я совершаю
геройские поступки и открываю новые страны.
Все это страстное увлечение морем находило свое кон
кретное выражение в постройке игрушечных кораблей.
Я вечно возился с пилками, молотками, стамесками, план
ками, кусками жести, проволочками, винтиками и прочими
элементами детского судостроения. В моей комнате пол
вечно был завален стружками, опилками, обрезками желе
за, кусочками клея и всякой иной дрянью, которая часто
приводила в отчаянье мою мать. Строил я кораблей много
и самого разнообразного характера—большие и малые, ком-
1906 года дело Дрейфуса подвергалось вторичному пересмотру, при
чем на этот раз суд уже открыто признал, что все обвинение Дрей
фуса было построено на подложных документах, изготовленных фран
цузскими реакционерами, и что Дрейфус был неповинен в приписы
ваемых ему преступлениях.
44
мерческие и военные, паровые и парусные. Я внимательно
изучал рисунки кораблей в имевшихся у меня книжках и
потом старался их тщательно копировать в своем произ
водстве. Бывали при этом успехи, но бывали и неудачи.
Впрочем, на неудачи я не обижался и после них только
удваивал свои усилия. О достижениях же своих я с гор
достью сообщал своей кузине Пичужке— той самой, с ко
торой я сидел в детской ванне в Москве и которая в ка
честве моего лучшего друга прошла через все мое детство
и раннюю юность1. У меня сохранились два письма к Пи
чужке, писанные нетвердым детским почерком, без знаков
препинания, посвященные как раз кораблестроению. В од
ном письме, относящемся к началу 1892 года, то есть
когда мне только что минуло восемь лет, я сообщал:
«Я построил уже маленький корабль на котором могут
плавать юленькины куклы».
Несколько месяцев спустя я писал той же Пичужке:
«Я уже строю военный корабль броненосный фрегат
«Герой». Он с 20 пушками, а ружей 25. Якорей — два
спускательных и 5 запасных».
И ниже, в конце письма, разноцветными карандашами
был нарисован этот «броненосный фрегат», который поче
му-то должен был иметь «25 ружей».
Другим внешним проявлением моего увлечения морем
был страстный интерес, который я проявлял в то время к
судоходству на реках Иртыше и Оми. Иртыш под Ом
ском — большая река, до полукилометра ширины, с быст
рым течением и мутной, желтовато-серой водой. Даже в те
далекие времена судоходство на Иртыше было значитель
ное, и из Омска водой можно было проехать в Семипала
тинск, в Тобольск, Тюмень, Томск и к устьям Оби. По Ир
тышу ходило сравнительно много небольших одноэтажных
пароходов, частью буксирного, частью товаро-пассажир
ского типа. Буксирные пароходы, как правило, пассажиров
не возили, тащили две-три громадные, тяжело нагружен
ные баржи и делали не больше пяти-шести километ
ров в час. Товаро-пассажирские пароходы имели каюты
для пассажиров, водили обычно одну не очень громоздкую
баржу и шли с быстротой десять-двенадцать кило
метров в час. В Омске, в устье Оми, все пароходы останав-
1
Моя кузина, настоящее имя которой было Елизавета, в детстве
была столь миниатюрна, что отец шутливо прозвал ее «Пичужкой». Эта
кличка так и утвердилась за ней в нашем семейном кругу.
45
лизались: там были пристани и товарные склады. Здесь
было постоянное человеческое оживление, и я пристрастил
ся к посещению этого омского «порта». Я пропадал там
все свободное время, шатался по пристаням и пароходам,
ко всему присматривался, прислушивался, принюхивался,
заводил знакомства с такими же любопытными мальчиш
ками, как и я. Скоро я целиком вошел в курс «портовой»
жизни нашего города. Я без всяких расписаний знал, когда
должен притти и уйти тот или иной пароход. Я знал, сколь
ко стоит проехать от такого-то пункта до такого-то. Я знал,
что пароходы компании Корнилова синего цвета, а парохо
ды компании Курбатова оранжевого цвета, что корнилов¬
ский «Добрыня» — с а м ы й сильный, а курбатовская «Фор
туна» — самый быстрый пароход на Иртыше. Я знал, ког
да и где было построено любое судно, во сколько лоша
диных сил у него машина, какова быстрота его хода, кто
его капитан, сердитый он или добрый, позволяет мальчиш
кам подыматься на борт во время стоянки или, наоборот,
гоняет их оттуда в шею. Я слушал рассказы лоцманов и
матросов об их работе и приключениях, о дальних городах
и местах, которые они посещали, о зелено-кристальных во
дах Томи, об отмелях и перекатах Туры, о широких плесах
Нижнего Иртыша, о величавой мощи и неизмеримой шири
Оби, о трехмесячном дне и трехмесячной ночи заполярных
районов. И постепенно в моем сознании складывалось пред
ставление о безграничных просторах Сибири, о несравнен
ной грандиозности ее природы, о ее реках, текущих на
тысячи километров, о ее дремучих лесах, тянущихся сот
ни верст без перерыва, об ее холодных тундрах, покрываю
щих территории, превосходящие площади больших госу
дарств. Я как-то стихийно понял, почувствовал, всосал в
свое существо с и б и р с к и е м а с ш т а б ы , п о сравнению
с которыми все масштабы не только в Европе, но даже и
в европейской части нашей страны кажутся маленькими,
почти карманными. Особенно сильное впечатление на мое
воображение производили рассказы об Оби. Обь рисовалась
мне чем-то необъятным, могучим, дико-суровым и прекрас
ным, и должен сознаться, что я отнюдь не был разочаро
ван, когда несколько позднее судьба забросила меня на
берега этой гигантской реки. Я был настоящим поклон
ником и патриотом Оби и в переписке с Пичужкой горячо
доказывал, что Обь — вот это река так река, Волга же
по сравнению с ней «яйца выеденного не стоит».
46
Часы, проведенные в омском «порту», имели для меня
еще то немалое значение, что они разбудили во мне тягу
к путешествиям и любовь к географии, которые я потом
сохранил на всю жизнь. Эти чувства дополнительно пита
лись и стимулировались чтением. Отец выписывал для
меня известный в то время детский журнал «Природа и
люди», который я читал взасос. Мать нередко читала нам
вслух отрывки из знаменитой книги Брема «Жизнь живот
ных». Помню еще, что у меня была красиво переплетен
ная толстая книга «Жизнь моря», в которой я часами рас
сматривал превосходно сделанные в красках рисунки мор
ских рыб, растений, животных.
Не забывались, конечно, и игры. Одно время я очень
увлекался игрой в бабки, сам делал «налитки» 1
но «цыганил», обмениваясь бабками и налитками с маль
чишками нашей улицы. Потом я охладел к бабкам, но за
то с большой страстью стал играть в «воры» и «разбойни
и безбож
ки». Вместе с несколькими такими же шалопаями, как я,
я делал набеги на соседние бахчи и огороды, стараясь пе
решибить всех смелостью, удалью, нахальством. Дома у
меня было сколько угодно овощей, дынь и арбузов, но они
совсем не привлекали меня. То ли дело было тайком про
красться в огород, ловко надуть хозяина, с нарушением
«закона» выдрать морковку, сорвать огурец, подцепить
ветку сладкого горошка! Такой «краденый» плод казался
нам, мальчишкам, в десять раз вкуснее «законного», полу
чаемого дома за столом. Однажды я чуть не поплатился
жизнью из-за этой занимательной игры. Поздней осенью,
уже во время заморозков, наша «банда» как-то совершила
налет на бахчу и покушала кисловатых, мерзлых арбузов.
Ночью у меня обнаружилось острое желудочное заболева
ние: температура поднялась до сорока градусов, и от не
вероятных болей в животе я почти терял сознание. Пе
репуганная мать не знала, что делать. Отец, как назло,
был в командировке. Мать подняла с постели одного
знакомого врача, и вдвоем они кое-как отходили меня
к утру.
После этого случая у меня пропал интерес к игре в
«воры», и наша «банда» постепенно перешла к игре в «раз
бойники». Любимым местом нашим для этой игры был
широкий холмистый луг, с рытвинами и небольшими купа-
1
То есть для придания большей ударной силы бабке, которой раз
бивают «кон», наливал в нее расплавленный свинец.
47
ми деревьев, примыкавший к окраине города, где тогда
жила моя семья. Луг пересекала большая проезжая доро
га,—обычная сибирская дорога, летом пыльная, осенью и
весной грязная, зимой засыпанная снегом, но эта дорога
являлась для нас, мальчишек, предметом особого внима
ния и какого-то особого, полусознательного респекта. Все
происходило оттого, что дорога, около которой мы игра
ли, являлась частью того казавшегося бесконечным Мос
ковского тракта, который, прорезывая всю Европейскую
Россию и Сибирь, бежал от Москвы до Владивостока. По
Московскому тракту шли обозы с товарами, маршировали
колонны солдат, мчались тройки с важными чиновниками
и офицерами, двигались, звеня кандалами, партии арестан
тов под конвоем. Самое название Московский тракт вызы
вало в нашем детском сознании представление о чем-то
важно-таинственном, огромно-могущественном, непонятно-
прекрасном, о чем-то таком, на что, если посмотреть, так
шапка с головы свалится. Мы, конечно, не понимали тогда
значения слова «государство», но каким-то неясным ин
стинктом, каким-то подсознательным чутьем мы подходили
к смутному восприятию этой сложной концепции, и Мос
ковский тракт как-то своеобразно становился в наших гла
зах ее символом и олицетворением. Много лет спустя я
узнал, что, когда древний Рим завоевывал какую-либо
страну или провинцию, первое, что он всегда при этом де
лал, была постройка хорошей дороги — знаменитой «рим
ской дороги», прочно соединявшей новое владение с сто
лицей государства. Такая дорога сразу служила двум це
лям: для Рима она открывала возможность в случае надоб
ности быстро перебрасывать по ней свои легионы, для по
коренных народов она становилась воплощением единства
империи, к которой они теперь принадлежали. Мы, маль
чишки, ничего не знали о римской истории, но в наших
ощущениях, вызываемых Московским трактом, было что-
то родственное этим далеким отголоскам древности. Не
даром часто можно было услышать из уст даже самых от
чаянных головорезов нашей улицы:
— Московский тракт... н-да... это не что-нибудь тебе
такое...
И опять-таки как-то незаметно, само собой, мы, малень
кие существа, впитывали в себя с и б и р с к и е м а с ш т а -
б ы. Да и как было их не впитывать, когда каждодневно
от прохожих и проезжих мы слышали, что езды от Омска
48
до Томска десять дней, от Омска до Иркутска три недели,
а от Омска до Владивостока, почитай, два месяца...
1 августа 1892 года я поступил в приготовительный
класс Омской мужской гимназии. Хорошо помню этот зна
менательный в моей жизни день. Еще накануне я с утра
волновался, не мог ничем заняться, нервно проверял книж
ки и тетради, которые я завтра возьму в класс, несколько
раз надевал и снимал свою новенькую гимназическую фор
му. Ночь я спал плохо и вскочил на ноги ни свет, ни заря,
Мать сама отвезла меня в первым раз в гимназию — жел
то-унылое двухэтажное каменное здание с крытым дере
вянным крыльцом — и сдала меня с рук на руки полному,
седому, в ливрее, гимназическому швейцару. Поглядев на
меня, швейцар как-то странно крякнул и несколько презри
тельно заметил:
— Маловат, маловат-с господинчик... Ростом не вышел.
Мне было тогда всего лишь восемь с половиной лег, и
в серой гимназической форме, с огромным ранцем за спи
ной я действительно походил на головастика. Заметив,
однако, что мать вспыхнула, и, видимо, опасаясь какого-
нибудь реприманда, швейцар поспешил примирительно при
бавить:
— Ничего-с, подрастут-с... Со всеми бывает-с...
Еще мгновенье—и я потонул в многоголовой, шумной,
крикливой, куда-то бегущей толпе гимназистов.
Возвращался домой я уже пешком, сначала с группой
одноклассников, а потом один, и когда, нарочито развязно
вбежав в свою комнату, я размашисто бросил ранец в
угол, мать моя почти с ужасом воскликнула:
— Ваничка!.. Что с тобой?
И она указала на большой синяк, украшавший мою пра
вую щеку под глазом. Приняв самый равнодушный вид,
как будто бы ничего особенного не случилось, я скорого
воркой бросил:
— Пустяки!.. В перемену немного потолкались.
— Хорошо потолкались!—с сердцем воскликнула мать
и стала прикладывать к синяку примочку.
На самом деле история была гораздо серьезнее. В боль
шую перемену на дворе гимназии началась драка между
двумя группами мальчишек. Я был невольно вовлечен в
драку, и один третьеклассник, славившийся своей силой,
здорово «дубанул» мне кулаком по лицу. У меня даже
искры посыпались из глаз, но я удержался и не заплакал.
49
Это было мое первое гимназическое крещение. Однако я
считал ниже своего достоинства рассказывать матери все
подробности.
Первым год моей гимназической учебы не оставил в
моей памяти почти никаких воспоминаний. Должно быть,
В
нем не было ничего замечательного. Сидел я на первой
парте, учился хорошо — был третьим-четвертым учеником
из тридцати семи, — поведение имел пять, прилежание и
внимание — по четыре. Однако большого интереса к учебе
у меня не было. Объяснялось это, видимо, тем обстоятель
ством, что дома я был подготовлен лучше, чем то требо
валось для приготовительного класса, и гимназия мне пока
не могла дать ничего нового.
К этому же периоду относится и мое первое знакомство
с «научной работой». Отец мой, как я уже рассказывал,
занимался различными опытами и исследованиями. При Ом
ском военном госпитале имелась маленькая захудалая лабо
ратория. Она состояла из двух небольших комнат с чрез
вычайно скудным набором самых необходимых инструмен
тов и приспособлений. Обычно лаборатория всегда была
пуста: никто из госпитальных врачей не интересовался на
учной работой. При лаборатории жил старик-сторож, от
ставной солдат Потапыч, смотревший на свою должность
как на своего рода синекуру. Потапыч по целым дням про
падал на базаре, который находился в двух шагах от гос
питаля, и занимался там мелкой спекуляцией. К лаборато
рии Потапыч относился презрительно.
— На кой она шут сдалась!—любил он рассуждать.—
Коли ты порядочный дохтур, дык лаболатория тебе не
нужна: ты и так все знаешь... Ну, а ежели ты плохой дох-
тур, дык тебе никакая лаболатория не поможет...
При такой общей установке не приходилось удивлять
ся, что на столах, термостатах, колбах, пробирках и про
чей лабораторной утвари неизменно лежал толстый слой
никогда не стиравшейся пыли.
Когда отец стал систематически работать в лаборато
рии, Потапыч был возмущен и не скрывал, что это совсем
не входит в его расчеты. Скоро он перешел к скрытому са
ботажу. Побившись с Потапычем некоторое время и не по
лучив результатов, отец махнул на него рукой и разрешил
ему проводить время на базаре. Вместо Потапыча отец ре
шил приспособить в помощь себе меня. В ранние вечерние
часы он брал меня с собой в лабораторию, и я стирал пыль
50
с инструментов, следил за температурой термостатов, пере
мывал колбы и реторты, записывал цифры производимых
отцом взвешиваний. Мало-помалу я входил в колею своих
обязанностей и даже начинал кое-что понимать в опытах,
производимых отцом. На моем попечении были также
морские свинки, которых отец употреблял для своих экспе
риментов и которые жили в большой деревянной клетке,
стоявшей в кухне у нас дома. Я кормил и поил этих сви
нок, следил за состоянием их здоровья, чистил клетку, под
брасывал солому. Особенно хотелось мне научиться само
му производить взвешивания на химически точных весах.
Это было целью моих стремлений, моим идеалом. И когда,
наконец, после долгого искуса отец разрешил мне прико
снуться к заветным весам, и когда я сумел сделать свое
первое взвешивание, оказавшееся правильным, я чув
ствовал себя так, как, вероятно, чувствовал себя Менде
леев после составления таблицы элементов.
Постепенно лаборатория стала заслонять от меня все
остальное — гимназию, бабки, разбойников, даже парохо
ды. Лаборатория стала стержнем моей жизни. Мне нрави
лось в ней бывать. Мне нравились ее стены, ее столы, ее
аппараты и приборы, самый ее воздух, а больше всего—та
полная мысли проникновенная тишина, которая наполняла
ее помещение. Я мог часами сидеть в лаборатории, и мне
никогда не бывало скучно. Переступая порог лаборатории,
я всегда испытывал какое-то особое, праздничное чувство,
какой-то особый подъем духа, какую-то внутреннюю тор
жественность, как верующий, переступающий ворота храма.
И это, пожалуй, было не случайно. Оглядываясь теперь,
спустя полвека, назад, я чувствую и понимаю, что именно
в те ранние годы, когда я перемывал колбы и пробирки в
убогой омской лаборатории, в моем сознании зародилась и
стала крепнуть вера в разум, в науку, в знание, в право
человека быть хозяином жизни на земле, вера, которая
красной нитью прошла через все мое последующее бытие
и которая, в конце концов, привела меня в лагерь марксиз
ма-ленинизма.
6 .
Весной 1893 года отец был назначен сопровождать пар
ПУТЕШЕСТВИЕ В ВЕРНЫЙ
тию новобранцев из Омска в Верный (ныне Алма-Ата).
Такие партии отправлялись каждый год. Рекрутов из Ак-
51
молинской области, из Тобольской и Томской губерний,
входивших в состав западносибирского генерал-губерна
торства, набирали осенью; в течение зимы они проходили
первоначальную тренировку в омских казармах, а весной
следующего года часть из них направлялась уже для от
бывания всего срока службы, который в то время был ра
вен четырем годам, в Верный, Пржевальск, Зайсан и дру
гие пункты Семиреченской области, соприкасавшейся с
китайской границей. Состоя «врачом для командировок
при Омском военно-медицинском управлении», отец и был
послан сопровождать подобную партию молодых солдат.
Он взял меня с собой, и эта поездка, продолжавшаяся в
общей сложности свыше двух месяцев, навсегда осталась
в моей памяти, как одно из самых ярких событий моего
детства.
Расстояние от Омска до Верного — две тысячи верст.
Путь был длинен и сложен и проходил по рекам, горам,
пустыням, в разных климатах и среди очень разнообразной
флоры и фауны. Но тем интереснее он был для жадного на
впечатления девятилетнего путешественника.
Сначала вся наша партия, состоявшая из трехсот ново
бранцев, погрузилась на суда. Офицер, командовавший
партией, и отец, сопровождавший ее в качестве врача,
устроились на том самом курбатовском пароходе «Форту
на», который, как самое быстроходное судно на Иртыше,
давно уже тревожил мое воображение. Новобранцы же во
главе с фельдфебелем и несколькими унтер-офицерами,
игравшими роль «дядек» для молодых солдат, размести
лись на большой барже, которую вела на буксире «Фор
туна». Мест всем на барже не хватило. Было скученно и
тесно. Часть новобранцев спала на палубе. Но фельдфе
бель Степаныч, плотный, рыжий, рябой мужчина лет со
рока, этим не смущался. Нервно теребя свои лихо закру
ченные усы, он, как мячик, катался с одного конца баржи
на другой, распоряжаясь, покрикивая, подталкивая, руга
ясь матерными словами и грозя непокорным, огромным,
красным, точно из железа сбитым кулаком.
— Шевелись, кобылка! — кричал Степаныч страшным
голосом. — Шевелись! В тесноте, да не в обиде! Кто на
лавку, а кто под лавку. Все места казенные. Не отставай.
Не то...
И Степаныч красноречиво водил в воздухе кулаком.
Это производило впечатление.
52
Потом в течение четырех суток «Фортуна» медленно
подымалась вверх по течению Иртыша. Река делалась все
уже, течение ее все быстрее. Население по берегам по
степенно меняло свой характер: русских становилось мень
ше, казахов больше. На пятый день, сделав около восьми
сот верст водой, мы прибыли, наконец, в Семипалатинск —
маленький, пыльный губернский городок, носивший уже
полувосточный характер. Здесь наша партия выгрузилась,
переправилась на противоположный берег Иртыша и стала
там лагерем в ожидании дальнейшего движения.
Мне очень запомнился странный способ переправы через
реку. Ширина ее здесь была саженей сто, течение чрез
вычайно быстрое. Бурлаки заводили большой паром вверх
по течению, верст на пять-шесть выше того места, где он
должен был пристать на другом берегу. Затем на паром
погружались люди и вещи, паром отталкивался от берега