ИМЕНЕМ СОЮЗА СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК Повесть

1 ВМЕСТО ПРОЛОГА

Пожалуй, есть смысл прежде всего представить человека, с которым нам придется нередко встречаться на страницах настоящего повествования.

Александр Иванович Курский родом из небольшой деревушки средней полосы России. Окончил университет. До Великой Отечественной войны работал в Ленинграде народным судьей. На фронт ушел добровольцем в первые дни грозной опасности для Родины. Служил в дивизионном трибунале около пяти месяцев, был ранен не так чтобы сильно, но и не легко. Из госпиталя вышел с ограничением второй степени и был зачислен в тыловой трибунал. Закончил военную службу председателем трибунала Энского округа в звании полковника юстиции. Для юриста в тридцать лет, впервые надевшего шинель 25 июня 1941 года, это — немаловажное достижение, которое, по единодушному мнению сослуживцев и начальства, было вполне оправдано всей его предшествующей судебной деятельностью…


Александр Иванович принял очередное дело, назвав его прощальным: оформлялась демобилизация с последующим отъездом в любимый Ленинград, где он начинал и вырос как юрист, как народный судья. В органах юстиции СССР попросили Курского возглавить этот процесс с весьма сложной событийной канвой.

Курский предварительно в самых общих чертах познакомился с делом, и оно показалось ему действительно заслуживающим особого внимания. Пожалуй, его можно было назвать исключительным. Теперь будущий председательствующий и два народных заседателя приступили к тщательному изучению материалов.

Курский дает напутствия заседателям. Суду придется основательно потрудиться. Двадцать семь томов, событийные обстоятельства весьма запутанные, разумеется нарочито, особенно последнего периода, когда фашисты и пособники врага заметали следы своих кровавых злодеяний. Суд будет выслушивать подсудимых, свидетелей, прокурора, адвокатов, — слушать и оценивать, отделять правду от лжи, заблуждений. Нелегкое это дело: только за судом остается решающее слово. Курский подчеркивает: не за ним, председательствующим (он руководит процессом), а за судом в целом. Заседатели — те же судьи и действуют с председательствующим в ответственные моменты на равных, все вопросы о доказательствах, о виновности и невиновности решаются голосованием. И чтобы убежденно, по совести и справедливости определить судьбу того или иного подсудимого, надо по возможности исключить эмоции и отлично знать материалы дела. Следует учесть, что подсудимые будут всячески изворачиваться, такова уж их логика в любом уголовном процессе, тем более в данном.

Коротко о «сюжете» самого дела.

Грозовые черные тучи надвигались на нашу родину. Нависли они и над селом-громадиной Богатый Лог с колхозом «Путь Ленина». Партийные органы спешно готовили подпольщиков и закладывали основы партизанского движения. В Богатый Лог был намечен учитель немецкого языка средней школы из отдаленного села. Роль будущего подпольщика сперва была не совсем ясна, она определилась позже: ему поручили создать патриотическую группу из надежных местных жителей, желательно беспартийных патриотов, и вести идейную борьбу против захватчиков. Как — подскажет обстановка; главное — держать связь с партизанами и всемерно помогать им. Прямые боевые схватки с врагом исключить.

Впоследствии руководитель патриотической группы (его фамилия Петров, возможно псевдоним) получил указания вступить в «сотрудничество» с фашистской полевой жандармерией, которая была призвана в Богатый Лог для особых целей — создать лагерь, где путем всяких ухищрений будут выуживать «крамольные» сведения у военнопленных. Петров успешно выполнил это задание подпольного штаба, местные патриоты боролись с врагом своеобразным оружием — листовками. К сожалению, таких листовок почти не сохранилось: недочет предварительного следствия.

Но главная трудность в изворотливости преступников. Взять хотя бы наиболее заметную фигуру — генерала фон Дейча, начальника гарнизона. Этот изверг весь в крови советских людей, а послушать его, ангел да и только. Вот образец его собственноручных показаний:

«Я с самого начала своей неприятной деятельности понял, что среди местного населения и пленных, среди перебежчиков на нашу сторону мне трудно найти надежных людей. Вынужден был довольствоваться, можно сказать, людьми второго-третьего сорта и даже совсем плохими. И вот встречается на вид приличный человек, я почувствовал к нему даже симпатию. К моему прибытию начальник полиции Барский назначил его старостой. Беседую с ним с пристрастием. Оказывается, он исповедует баптизм. Прошу объяснить мне, что это такое. Ничего нового, особенного — в основе евангелие, учение Христа, только безобрядовое. Но что меня поразило — это фанатичность старосты: «Все буду делать, охотно выполнять любые ваши приказы и указания, но только бескровно». Я подумал: «Отличная философия: здесь, в России, все дышит кровью, на каждом шагу опасность, и вдруг такая находка!..» Я решил даже как-то оберегать эту ценную позицию своего старосты…»

Следовательно, генерал как бы противник крови, хотя, прижатый к стене, не отрицает, что санкционировал кровавые акции. Однако в таких случаях загораживается приказами свыше, которые не позволяли ему поступать иначе, чем он поступал. Поэтому-то он не признает себя виновным в главных кровавых злодеяниях.

Весьма своеобразна фигура Ганса Рихтера, подчиненного генерала. Обратите внимание, например, на такие его показания следователю:

«Я, как подчиненный генерала фон Дейча, главного виновника всех злодеяний в концлагере и среди населения Богатого Лога, определенную долю вины принимаю на себя. Виноват я, прежде всего, в том, что являлся членом национал-социалистской партии, которая только за годы войны с Россией погубила своей безумной политикой и жестокой практикой миллионы и миллионы совершенно невинных людей, невоенных и даже беспомощных, следовательно ни для кого не опасных: детей, стариков, больных и других. Я своим членством в этой партии, пусть мизерно, но увеличивал ее силу, ее дух. Если бы я и мне подобные рядовые члены, и прежде всего парни из рабочих, не примыкали к этой партии, а еще лучше — вредили ей кто как мог, — она, возможно, умерила бы свой пыл, свои зверства, во всяком случае, их было бы меньше».

Курский пока что не обнаружил в материалах дела ощутимых злодейств этого субъекта… Характерно: фон Дейч выпячивает свои заслуги. Ганса Рихтера он, дескать, устранял от кровопролития. Впрочем, это, кажется, так и было… Тут и в других аспектах есть какие-то недоделки предварительного следствия. Как известно, любое неполноценное доказательство, любое сомнение истолковывается в пользу подсудимого — таково веление закона…

По делу проходят некоторые пособники врага. Тут следует особо выделить начальника полиции Богатологского района Барского, у которого за спиной такой букет довоенных уголовных деяний и столько мерзостей военных лет, что диву даешься, как только наша земля до сих пор терпела этого человека, если только его можно назвать человеком. Он ловчит, выкручивается. Он рисует себя влюбленным в Варвару Ванину (активную подпольщицу, которая умно играла с ним в интересах своей патриотической группы). Послушать его — так это еще один ангел. А речь — образец ораторского словоизвержения. Видимо, он теперь никому не доверял, потребовал все показания изложить собственноручно.

Накануне краха своей карьеры он арестовывает «любимую» Варвару Ванину, затем та же участь постигает Ландышеву (тоже деятельную помощницу Петрова, хотя обе они и беспартийные). Вскоре освобождает их, разумеется в расчете на то, что они ему пригодятся, когда настанет час расплаты за предательство. Ловчил он не только с нашими людьми, но и с оккупантами: спас от плена генерала фон Дейча, видимо хотел обеспечить себе бегство в Германию (от справедливого возмездия нашего правосудия)… Впрочем, о нем хватит. Пока хватит.


Интенсивная подготовка дела шла в кабинете Курского, куда доступ был крайне ограничен, особенно с утра. Именно в эти часы и раздался стук в дверь кабинета. Стучал, конечно, комендант трибунала лейтенант Экономов, — его манера стучать тихо, трижды, как бы с особой почтительностью к председателю.

— Заходите, Экономов! — отозвался Александр Иванович. Он ценил своего коменданта, собранного и старательного товарища. — Что случилось?

— Почти чепе, товарищ полковник.

— Доложите!

— Прибыл свидетель по теперешнему зверскому делу и вот уже два дня обивает пороги трибунала — добивается к вам на прием. Я так, я этак, говорю, что не положено со свидетелем разговаривать до суда, не примет вас председатель. А он свое: «Доложите председателю, что я здесь, что я хочу… очень и очень важно, нужно». Спрашиваю, по какому вопросу. Отвечает: «Вопрос государственного значения. Посредники исключаются». Вот ведь какой! Я не хотел вас тревожить, думал, сам управлюсь. Не отстает. Что делать — ума не приложу.

— Фамилия этого беспокойного гражданина?

— Фамилия… вот позабыл, какая-то странная: то ли Хулиганов, то ли Бунтовщиков, что-то в таком роде. Во всяком случае, на изверга или на какого-нибудь диверсанта не похож. — Комендант виновато ухмыльнулся, видимо понял, что сказал не то: какие в этих краях диверсанты?!

Курский добродушно улыбнулся:

— Выходит, лошадиная фамилия…

— Виноват, товарищ председатель, я не говорил, что лошадиная. — Экономов не был силен в литературе и не понял шутки полковника.

— Все одно, но такую «деталь» забывать нельзя. Вопрос о приеме свидетеля будет решен после того, как вы уточните его фамилию.

— Исполню в аккурате. Я ведь думал…

— Хорошо, лейтенант, хорошо, не будем терять время.

Через минуту комендант вернулся и доложил:

— Подлинная фамилия Драчунов. Всю войну, говорит, был подпольщиком, под фамилией Петров, работал с немцами, но против них, то есть фашистов. Первоначальный его чин — староста, потом даже старшина. Поди тут разберись!

— Ах, вот как… вот кто — Петров Иван Мартынович! — Курский повернулся к заседателям: — Я уже обращал на него ваше внимание, личность незаурядная, среди свидетелей — главная фигура обвинения. Бывший учитель. Сугубо штатский человек, а вырос… У него для подполья с самого начала были отличные показатели: кроме великолепного знания немецкого феноменальная память, знание литературы, особенно немецкой, такт, гибкость ума и многое другое, что помогло ему успешно выполнить свой долг. Словом, я еще раз рекомендую вам, как заседателям, присмотреться к показаниям этого свидетеля. А вы, товарищ комендант, передайте нежданному гостю, что я непременно приму его, но только не сейчас, а через неделю. — И, снова обращаясь к заседателям, Курский продолжал: — Убежден, что он пожаловал с чем-то очень серьезным. Беспокоить по пустякам — не в его натуре… И еще, лейтенант, если товарищ Петров согласится задержаться, позаботьтесь о жилье и питании…


Комендант Экономов проводил Драчунова-Петрова в кабинет Курского. В кабинете находились военный прокурор округа полковник юстиции Прохоров и два заседателя, будущие участники процесса. Петров задержался в дверях. Курский заметил это и сказал:

— Не сосчитайте это за недоверие к вам, товарищ Петров. У нас свои правила, свои нормы.

— Нет, нет, что вы! — смутился Петров.

Курский отрекомендовал товарищей, добавил:

— Как видите, народ подходящий, надежный, и им тоже будет интересно вас послушать… Садитесь, пожалуйста!

— Прежде всего, разрешите и мне отрекомендоваться: подлинная моя фамилия Драчунов (видимо, когда-то кличка переросла в фамилию), мой псевдоним в подполье — Петров. До войны — преподаватель немецкого языка. По воле партии и в силу военного долга по защите Родины все годы войны провел в Богатом Логу, среди немцев, «сотрудничал» с ними сначала в роли старосты, а потом старшины и одновременно руководил подпольной патриотической группой.

— Разумеется, нам об этом и кое о чем другом известно… И что же вас привело к нам, да еще так рано?

— Хотелось бы устранить одно существенное недоразумение. — И, положив на стол объемистую тетрадь в дерматиновом переплете, Петров продолжал: — Это дневник одного из обвиняемых, Ганса Рихтера.

— Подчиненного генерала фон Дейча, — заметил Курский.

— Совершенно верно. Следует добавить: его любимца, можно сказать, душеприказчика, — они трогательно были привязаны друг к другу.

— Это ново.

— В дневнике найдете много любопытного. Дневник, конечно, на немецком. Мне стало известно, что вы отлично владеете немецким.

— Хотя и не отлично, но читаю и говорю сносно, — Курский раскрыл дневник, на минутку затих над ним. — Почерк четкий, читается легко.

— Позвольте дальше!

— Пожалуйста!

— Я вам оставлю дневник, прошу познакомиться с его содержанием. Рад буду узнать ваше мнение при вторичной встрече, если вы ее мне назначите в ближайшие дни. А сейчас позвольте сказать несколько слов о том, как попал в наши руки этот дневник и какую роль играл он в нашей подпольной борьбе.

Петров рассказал, что о дневнике Рихтера стало известно подпольщикам. Решили проникнуть в тайну — нет ли в дневнике чего-нибудь полезного? Удача: через хозяйку квартиры, где обосновался Рихтер, подпольщицу Алексеевну, сделан был второй ключ к железному ящику, в котором хранился дневник. В дневнике оказались интересные сведения. Конечно же, его надо было оставить на месте, пусть он и впредь несет свою добрую службу подпольщикам.

Ганс Рихтер тяжело заболел сыпняком, был при смерти. Немецкие врачи потеряли надежду спасти любимца генерала, впавшего в отчаяние. Он, старшина Петров, убедил генерала воспользоваться услугами русского врача Ландышевой. Ей удалось поставить Ганса Рихтера на ноги. Выздоровев, Ганс, естественно, потянулся к дневнику, но дневник бесследно исчез, его изъял Петров и немедленно переслал на Большую землю.

В свое время Петров сделал попытку, видимо слабую, передать дневник следователю, но тот огорчил его: стоит ли загромождать дело лишними материалами? Не стоит, конечно, их и без того хватает, шутка сказать — уже двадцать семь томов! К тому же дневник на немецком — потребуется опять-таки переводчик, новые затраты. Автор же дневника достаточно изобличен и сам признал свою вину полностью, одним из первых, без колебаний.

Следователь похвалил Рихтера и заверил, что его чистосердечность в дальнейшем сослужит ему добрую службу, смягчит вину.

Так и остался дневник на руках у Петрова.

— Насколько мне помнится, вами, товарищ Петров, занимался следователь Светлов, — заметил прокурор.

— Формально — да, а на деле следователь был другой, кажется Чугуев.

— Тогда ясно: Чугуев — практикант, правда башковитый, но… А почему вы не проявили настойчивости, не пошли дальше?

— Много было всяких забот, и потом решил, что успею — вручу дневник на суде.

Курский и прокурор внимательно выслушали Петрова, его предварительная информация сулила много нового, интересного. Курский поблагодарил свидетеля и попросил наведаться в трибунал денька через три, он постарается к тому времени сделать все необходимое.


Петров явился на четвертый день. При повторной встрече, на которую Курский снова пригласил прокурора округа Прохорова, Курский сказал:

— Что ж, на мой взгляд, ценный дневник, веришь каждому слову. Оставьте его нам, товарищ Петров, и мы решим, как лучше поступить с ним. Мы — это поначалу я и вот присутствующий здесь полковник, прокурор округа… Надеюсь, вы помните…

— Да, да, вы нас знакомили, — отозвался Петров.

— Потом, если мы положительно отнесемся к вашей инициативе, окончательно вопрос будет решен в судебном заседании… Кстати, все здесь присутствующие будут в разных, так сказать, амплуа принимать участие в предстоящем процессе… Итак, товарищ Петров, можете положиться на нас, оставить нам «исповедь» Рихтера.

— С большим удовольствием: цель моего дальнего путешествия вполне оправдана, во всяком случае на теперешнем этапе…


Петров, покидая кабинет Курского, чувствовал себя, что называется, на седьмом небе: он добился своего, он был уверен, что дневник Рихтера произведет впечатление на судью, на прокурора, на всех, кто соприкоснется с исповедью молодого, еще не до конца испорченного жизнью немца.

Курский отпустил заседателей на обед. Да и им с прокурором пора направиться в столовую. Александр Иванович бережно положил дневник в сейф.

Прохоров спросил:

— Вы в самом деле пришли в восторг от дневника этого Рихтера или польстили Петрову за его добрую инициативу?

— Вы же не раз имели возможность, Аким Николаевич, убедиться, что любая лесть мне чужда. — Закрыв сейф, Курский продолжал: — Знаете, как я определил бы значение этого ценнейшего документа — он телескоп и микроскоп в наших руках. Для вас как будущего государственного обвинителя, для меня как председательствующего в процессе огромного правового и политического звучания — это второй обвинительный акт, исходящий от немца, видимо самого близкого человека главной фигуре процесса — генералу фон Дейчу. Дневник дает возможность посмотреть на материалы дела изнутри, проникнуть в доселе нам малодоступные или совершенно неведомые фашистские тайники. Рихтер никого не обвиняет и в то же время обвиняет, никого не оправдывает и в то же время оправдывает. Он рисовал, живописал то, что видел, что радовало и волновало, больше волновало и даже гневило его молодое, кажется, горячее сердце…

— Даже… вот как!

— Именно так… Я постараюсь для вас лично перевести дневник на русский, и убежден, что вы, Аким Николаевич, не оторветесь от него и так же, как и я, мысленно похвалите Петрова за настойчивость… А сейчас я не понимаю вашего скептического отношения к дневнику!

— Что ж, Александр Иванович, буду откровенен. Я беседовал о дневнике со Светловым, знакомился с материалами дела, и мы пришли к единодушному мнению, что преступники изобличены достаточно. В деле мы не видим никаких огрехов, думаю, что и вы их не найдете…

— Как сказать, Аким Николаевич! Изъяны есть, есть… И у меня порой даже возникал неприятный для вас вопрос: «А не направить ли дело на доследование?»

— Ну, ну, Александр Иванович, изволите шутить или хотите понудить меня разделить ваши восторги относительно дневника? — Прохоров всерьез не принял заявление Курского о доследовании дела, добродушествовал.

Курский более твердо повторил свое заявление, но тут же добавил:

— Дневник сработал в вашу пользу и успокоил меня по поводу этих самых изъянов… Кстати, вы не поинтересовались, — ваши товарищи, те же Светлов и Чугуев, читали дневник?

— Как же они могли его читать, не зная немецкого?..

— Как же они могли, не зная, что содержится в дневнике, с такой легкостью и бездумностью отвергнуть его?!

— Ладно, Александр Иванович, не будем спорить, не будем гадать. Давайте, дорогой, перевод. Видно, с вами ничего не поделать: решающее слово ведь за судом. — Прокурор радушно улыбнулся.

Курский ответил ему такой же улыбкой.

— Вот и отлично! — сказал он. — Будем считать, что на данном этапе высокие договаривающиеся стороны достигли некоторого единодушия…

— Считайте, что полного единодушия. Маслом каши не испортишь. И потом, меня покорил ваш довод — посмотреть на это дело изнутри…

— Я рад, что вы уловили суть. В связи с этим я хотел бы позволить себе немного лирики. Читая записи Рихтера, я подумал: очень многие ведут дневники, и они порой полезны. Ведут их и некоторые медики. Пишут о себе, о своей работе, великолепно пишут. Вспомните хотя бы доктора Вересаева, педагогов Макаренко и Ушинского. Отлично писал о судебных деятелях знаменитый Кони. У нас уже образовался внушительный отряд работников суда и прокуратуры. А где их впечатляющие литературные труды, такие, которые захватили бы нашего читателя, помогли бы ему понять, как мы живем, работаем, какие преодолеваем трудности, что мы за люди, кому партия доверила решать судьбы граждан в сложных ситуациях, часто при острейших жизненных конфликтах? Нет таких трудов, не считая отдельных выступлений случайного характера. Я ратую за коренной перелом в этом важном деле. Убежден, что он наступит. И тогда наши люди перестанут всех юристов стричь под одну гребенку — независимо от рода их деятельности (адвокаты, судьи, прокуроры, следователи, юрисконсульты) именовать прокурорами…

Прохоров засмеялся:

— Уж не ревность ли тут?

— Не понимаю.

— Ревнуете к нам, прокурорам! Народ, кроме нас, никого не знает и знать не желает?

— Шутите, Аким Николаевич! И зря смеетесь. Я ничего смешного и тем более завидного не нахожу в правовом невежестве, в возмутительном правовом нигилизме. Горькое положение! К слову сказать, его поддерживают иногда некоторые борзописцы. До войны на моем пути встретился некий делец. В адвокатуре ему не повезло, пролез в печать. В каждой его работенке (он называл свою писанину рекламно — «судебными очерками») красной нитью проходило «ячество», тошнотворное самовосхваление: «Я прибыл… я был встречен с должным вниманием… я проник в душу… я понял… я разъяснил…» А все те, кто трудится на ниве правосудия, крайне занижены, где-то тускло мелькают на задворках. И что особенно возмущает — это наша дремотность, равнодушие к подобного рода фокусам и поделкам…

— Конечно, о ревности я пошутил. Я полностью разделяю ваш гнев, дорогой Александр Иванович. В редкие свободные часы — меня, как и вас, заедает «текучка», явная перегрузка в работе — люблю читать художественные произведения. Бывает, что сталкиваюсь с попытками отразить нашу жизнь. В отличие от упомянутого вами дельца, писатели, видимо, берутся тут за перо с добрыми намерениями. Но — о ужас! — какую чепуху они порой несут: приговором (!) суда выселяют, а решением (!!) — приговаривают к лишению свободы. Школьнику должно быть ясно, что решения суд выносит по гражданским делам, а приговоры — по уголовным. Один из маститых литераторов, сам того не подозревая, «перенес» в наше правосудие фашистский процесс. В его книге председатель военного трибунала единолично вынес «решение» о высшей мере, чего в нашей практике никогда не было и не будет, это осуществлялось только в гитлеровских трибуналах.

— Вот, видите! И тут, оказывается, у нас с вами полное единодушие. И еще несколько слов о бывшем адвокате — и, кажется, теперь о бывшем журналисте. Когда спросили, что его заставило сменить профессию, прыткий деятель ответствовал: «Рыбка ищет глубину… Почему я не могу подражать этой самой рыбке?!»

Прохоров воскликнул:

— Умри, Денис, — лучше не скажешь! — А потом сосредоточенно добавил: — Не попробовать ли вам, Александр Иванович, тряхнуть стариной? Имею в виду литературное поприще.

— На Кони меня ориентируете? — иронически улыбнулся Курский. — Кишка тонка, Аким Николаевич.

— Не скромничайте, дорогой, у вас это получается совсем неплохо, только надо пошире полотно…

— Хорошо, учту ваш совет, — с прежней иронией сказал Курский и, чтобы завершить разговор на эту тему, предложил: — А пока давайте поспешим с дневником, перевод я вам вручу в самое ближайшее время.

2 ИЗ ДНЕВНИКА ГАНСА РИХТЕРА

«Да, я — молчаливый Ганс, принимаю этот ярлык не без боли в сердце, но принимаю: иначе, господа, не могу. И не потому я молчу, что поддался страху, боясь обронить какое-нибудь опасное слово, а потому, что не знаю, о чем говорить, туман в голове — он угнетает, его рассеять пока нет сил, помочь тут мне никто не сможет. А рассеять его надо любой ценой. Избираю самый подходящий способ — это разговор с самим собой, наедине, в ночной тиши, в тайне от всего мира, от всех людей, даже от уважаемого па́те[1].

_____

Что есть я? Что есть мой милейший пате? Что есть все теперешнее наше окружение? Кто враг, а кто друг? В конце концов, что есть наша действительность, человеческая жизнь с ее жестокими, порой чудовищными перепадами, которые вершителями судеб нашей планеты именуются законами, да еще нередко священными? Не комедия ли это?!

Кто ответит на эти вопросы? Я не могу на них ответить. А ответить на них рано или поздно надо, иначе жизнь не жизнь, она лишается смысла. Жить вслепую, на ощупь — лучше не жить!

_____

Пате здесь, как говорят русские, царь и бог, то есть высшая сила, высшая власть, высший судья. Это, казалось бы, большая честь. И все же мне почему-то больно за судьбу этого умного, тактичного человека. Его кто-то из больших военных специалистов назвал опытным стратегом. И вот этот изумительный стратег в роли главы ортскомендатуры, иначе говоря — главный жандарм… Брр!

_____

Угнетает обстановка: много пепелищ, неприятны «хатки» в земле, их так и называют «землянки». Там живут люди, разумеется русские, на завоеванной нами территории. Живут скученно, грязно. Говорят, село было очень крупное, до 5000 домиков. И жили как будто в достатке, собирали богатые урожаи, ели мясо (не все и не всегда), рыбы было полным-полно: искусственно разводили карпов в одном большом пруду и двух прилегающих небольших водоемах (у нас на родине практикуют почти в каждом хозяйстве небольшие пруды, весьма разумная мера). Всем ведал колхоз, и его называли почему-то миллионером, видимо из-за щедрых доходов. Но случилась беда с селянами, которая косвенно задела и нас… Был большой пожар — это нам ясно. Нет прудов, и, следовательно, не стало рыбы — это тоже ясно. Но почему все это произошло? В этом надо разобраться. Пате попросил меня выяснить, как эта неприятность случилась, — для гарнизона нужны жилища. Закрыли школу. Рискованно закрывать больницу: вспыхнет эпидемия, уже теперь зловредные инфекции дают о себе знать: беспокоит нехватка продовольствия. Да, да, действительно неприятная история…

_____

Без особого труда устанавливаю следующее.

До нашего сюда прихода разумно потрудилась авиация. На село сброшены тучи листовок доброго содержания:

«Селяне!

Вас приветствует немецкое командование от имени великого фюрера и дружественного вам немецкого народа. Мы идем к вам не как поработители, в чем вас уверяют коммунисты и жиды, а как освободители. Мы знаем о ваших страданиях, о ваших муках, мы слыхали и еще слышим ваши стоны. Что ж, друзья, пора с этим кончать, пора и вам жить свободно, в семье свободных народов.

Мы просим вас терпеливо ждать нас, остаться на своих местах, беречь свое добро, не распускать даже колхозов. Со временем мы вместе с вами обсудим все как подобает и наведем настоящий порядок. Вы отлично знаете, что мы, немцы, любим во всем порядок и справедливость. Рады будем поделиться своим опытом и с вами, русские люди, но только без коммунистов и их пустозвонных, бредовых идей.

Х а й л ь Г и т л е р!

Командование непобедимой немецкой армии».

На второй день, рано утром, совершенно беспрепятственно наш самолет (селяне назвали его почему-то «рамой» и даже «чертом горбатым» — странно!) убедительно подкрепил листовку еще более гуманной акцией: на село опустилась разноцветная туча маленьких парашютов, к которым были подвешены тщательно упакованные ящички с конфетами, печеньем, яичным порошком и маленькими губными гармошками. Несколько ящичков (до 15 штук) целиком были наполнены плитками шоколада (видимо, хорошо изготовленный эрзац). На всех без исключения ящичках голубые выразительные надписи — на одной стороне: «ПОДАРКИ НЕМЕЦКИХ ДЕТЕЙ РУССКИМ ДЕТЯМ», на второй: «ЧЕМ БОГАТЫ, ТЕМ И РАДЫ».

Трогательно и мило, верно же…

А дальше туман и загадки, загадки, загадки!

Впрочем, их пока две, и особенно чудовищна вторая. Но сначала о первой — тоже тяжелой и неприятной для нашего гарнизона: нам трудно разместить своих людей, у нас ощутимая нехватка продовольствия. Событие это вырисовывается так.

Крики отчаянные, душераздирающие; рев коров, ржание лошадей, визг свиней, вой собак — все смешалось, наводило ужас.

Небо покрылось огненными полосами, над селом летели красные и черные «петухи», ветер усиливался, меняя направление, словно кто-то гнал его вдоль села, что грозило большими бедами — село могло сгореть дотла. Избы и дворовые постройки тесно жались друг к другу, их крыши большей частью соломенные, деревянные (дранка) или камышовые — богатая пища для огня.

— Вода! Вода!

— Вода — это спасение!

— Пруд прорвало… Смотрите, рыба… Карпы…

И действительно, вода мчалась из пруда, который находился несколько в стороне от Богатого Лога. Она с бешеной скоростью неслась вдоль села. Рыба упорно сопротивлялась, не желая идти по течению, безуспешно старалась подняться вверх, но бурные каскады воды мешали этому.

Удалось спасти от огня более половины жилых домов, остальные постройки исчезли, превратились в груды пепла, кирпичных развалин (разрушенные печи, лежанки и трубы), недогоревших бревен и плетней.

Вторая загадка. Ее я записываю через переводчицу со слов начальника полиции Барского (он мне крайне антипатичен, сам не знаю почему!).

Перед взорами многочисленных жителей села Богатый Лог в приемной больницы открылась чудовищная картина.

Посередине приемной на козлах большой стол, метров двенадцать в длину и метра два шириной; козлы из свежеотесанной осины, крышка фанерная. За столом двенадцать трупов, по шести с каждой стороны. Туловища жертв обмотаны проржавевшими цепями, концы цепей прикреплены намертво к стенам болтами от железнодорожных шпал. Руки и ноги у казненных пробиты большими гвоздями, руки прибиты к столу, ноги — к деревянному полу.

Он, Барский, видимо решив доставить мне особое удовольствие и, конечно, выслужиться перед нами, воспроизвел свою тогдашнюю речь перед сборищем селян (их специально согнали к больнице, где разыгралась умопомрачительная трагедия):

«Вы, селяне, видите эти жертвы, они потрясают. И они действительно жертвы, жертвы тех, кому вы вчера верили и кто повелевал вашими судьбами — я говорю о коммунистах, о коммунистических вожаках. Это они умертвили этих несчастных, умертвили за то, что они плохо организовали пожар, не сожгли всех ваших жилищ. Вам, конечно, неизвестны имена замученных и казненных; мне они тоже неизвестны, ибо коммунистические вожаки пригнали их в ваше село специально для возмутительной и позорной диверсии из других далеких деревень. Я это уточню и сообщу вам, селяне, дополнительно. А пока, уважаемые селяне, пусть каждый из вас поймет и крепко запомнит, кто вам друг, а кто враг, кто поведет вас к настоящему счастью, а кто отнимает его у вас и ваших детей…»

Меня терзал вопрос: как доложить пате о результатах своего расследования?! Я не верил Барскому, не верил, что коммунисты истребили своих единомышленников. Я хорошо знаю повадки наших карательных органов и прежде всего гестапо: это их почерк, их методы. Свои сомнения оставлю при себе: я не добыл данных для обоснования рискованных догадок.

_____

И снова пате, а через него и меня лихорадит эта безумная идея с гипнозом. «Великий, многообещающий эксперимент! Основа основ грандиозного мероприятия — обезлюживание: все опасные люди будут выявлены безошибочно и наиболее дешевым образом. Выявлены и истреблены». Страшная установка! Пате колеблется, не верит в эту идею, назвал ее даже бредовой, она, дескать, неотвратимо приведет к провалу. Добавлю от себя: она, эта затея, в своей основе антигуманна. Шутка сказать, медицину хотят поставить на службу сыску, породнить ее с политикой, которая, как правильно считает пате, не всегда бывает на высоте, а нередко ее носители идут по грязным путям… Нет, нет, что бы ни говорили, а недопустимо и позорно обезволивать гипнозом узников и вытягивать у них имена единомышленников. Нормы, закон, господа, наконец человечность — все это не пустые звуки, не должны быть таковыми. Жаль, что пате склонен видеть в этом «новшестве» высшую математику!..

_____

Душевное мое состояние — хуже вряд ли может быть. На днях прислали врачей-гипнотизеров, они, эти странные эскулапы, ведут атаки на генерала, горячо и настойчиво убеждают его, что воспользуются гипнозом исключительно в гуманных лечебных целях. Возможно, попутно возникнут какие-нибудь другие цели, однако они будут тоже гуманны, на пользу человеку. И тут же навязчиво дают понять, что предстоящее мероприятие имеет большое общегосударственное значение и идет чуть ли не от самого фюрера… Признаюсь, мне все это кажется и странным, и недобрым. У меня вызывает даже досаду и раздражение, что пате склонен сдаться… Службист, ничего не поделать: «Полное подчинение приказу и порядку!» Это как будто изрек Гиммлер, а с ним, как и с фюрером, шутить не положено, если ты дорожишь своей головой. А кто ею не дорожит!

Странное дело: если русские социалисты (то есть коммунисты) так отвратительны, так несправедливы, почему же, скажем, здешние селяне не говорят этого? Больше того, их симпатии — правда, скрытые, но я-то их чувствую! — резко противоречат нашим понятиям о коммунистах; и если уж мы такие паиньки, почему на нас косятся? И не только здесь, в глуши, но и у себя на родине, свои же немцы. В самом деле, почему?

_____

Моя хозяйка мне все больше нравится: удивительно чистоплотная, тактично-услужливая и весьма добродушная женщина. Хотелось бы отметить ее обо мне заботу каким-нибудь подарком, но пате не советует: «Разболтает, и гестаповцы могут подложить нам свинью. Не надо создавать дополнительные трудности!» Пате и прав и не прав: трудностей и без того хватает, верно, но Алексеевна (это ее имя по отцу, а ее личное имя — Машутка, что значит Мария), ко всем своим добрым качествам, не любит лишних слов; опасения пате беспочвенны. И все же я не могу нарушить его волю, он мне мил и дорог не как начальник, а как человек, словно родной отец… Но это к слову. Когда-нибудь я выскажусь об этом особо и, разумеется, подробно, с обоснованием к нему добрых чувств.

_____

К моей хозяйке (надо выяснить, почему часто ее так именуют и что означает «моя хозяйка»? Хотя тут, видимо, ничего дурного нет: произносят эти слова мирным и даже приятным тоном) все чаще и чаще приходят деревенские оборвыши… Бог ты мой, какие у них голодные глаза и как они истощены! Алексеевна всегда чем-нибудь их оделяет. Я в это открыто не вмешиваюсь, но добрая и умная селянка понимает, что я не осуждаю это ее великодушие, не имею я на это морального права: дети голодны потому, что мы сыты… Видимо, это тоже логика борьбы, логика пожирания сильным слабого. Генерал тут неумолим. И что ему делать? Чем кормить своих людей и пленных? Снова посулили урезку лимитов централизованного снабжения, кажется, они будут сняты совершенно. Изворачивайся, как знаешь. В одном из деловых писем пате напомнили о директиве от 23 мая 1941 года. Поинтересовался, что это означает. Это, оказывается, «директива по экономической организации на Востоке», она категорически предписывает: «Немедленное полное прекращение снабжения всей северной зоны, включая Москву и Санкт-Петербург… Все запасы немедленно изымать… Скот передавать в армию и вывозить в Германию…»

А ведь получается заколдованный круг: люди не захотят умирать, и произойдет взрыв недовольства…

_____

…Снег, снег, кругом сугробы снега, словно сахарные холмы и горы. И мороз. Многие из нас проклинают русскую зиму как верную и неумолимую союзницу наших врагов. Я ее не проклинаю: в ней есть свое очарование. Нежный, хрустящий, белый-белый снег. Я даже любуюсь им, любуюсь днем, любуюсь ночью, особенно при луне. Она придает иссиня-голубому снегу какую-то таинственность. Впрочем, ею, этой таинственностью, здесь наполнено все — люди, природа, — меня вся эта чужая и, убежден, во многом враждебная таинственность все больше и больше занимает, многое хочется понять, многое переосмыслить, переоценить. А нужно ли? Ведь придется тогда ломать свои привычные понятия и, не исключено, свои убеждения. Способен ли на это настоящий ариец, да еще национал-социалист?!

Способен или не способен, легко ли это или тяжело, но мне с собою не совладать: жизнь, ее требования, вся обстановка на фронтах и здесь, в глубоком тылу, диктуют мне это со всей неумолимостью. Я как-то мысленно назвал себя Думающим немцем. Мне очень хотелось бы заменить этим ярлык… Молчаливый… Но это и невозможно, — пусть для других я буду Молчаливым Гансом, а для себя Думающим немцем: я буду молчать, молчать, молчать, и я буду думать, думать, думать… Да поможет мне бог.

_____

Россия — это бескрайний дремучий лес, это непостижимая гигантская берлога. Люди же русские — это медведи. Можно ли (а главное, нужно ли?!) извести этот лес, ликвидировать берлогу, истребить поголовно медведей?

Начинаю понимать одно: кое-кто рановато нацелился делить шкуры неубитых медведей.

_____

Они нас не знают, совсем не знают. Но сомнения гложут мою душу, с каждым днем все сильнее и ощутимее поражают мой рассудок: мы их тоже не знаем, не знаем! Порой мне кажется, что именно русские медведи, по крайней мере здесь, где все так тихо и даже сонно, таят для меня, для пате, для всех нас, немцев, роковую опасность, — не передушили бы они нас?! Видимо, отсюда и эта ужасная дилемма: или они нас, или мы их! Каждый истый ариец выберет последнее. Я ведь тоже ариец. Но я ариец-вегетарианец, и, очевидно, поэтому мне почти симпатичен Петров, который, оказывается, убежденный евангелист, баптист, в чем сам признался пате. Хорошо поступил: терпеть не могу лжи в любом ее виде. Пате многозначительно напомнил: «Не убий!» Действительно, чудесная ведь заповедь, особенно здесь, где так и слышится: «Убий!» И как можно больше, и самым жестоким образом. Я несколько успокоился. Ловлю себя на мысли: «Мне по душе эта заповедь — хорошо было бы привить ее всем людям, всему человечеству, и мир выглядел бы иначе». Вот, очевидно, еще почему я весьма доволен своей теперешней участью: пате для меня — клад. Именно моя к нему близость дарует мне возможность, помогает мне сохранить свою душу неоскверненной… Так, так, выходит, я убежденно вознамерился загребать жар чужими руками, и так до полной победы. Вот, оказывается, какой ты, Молчаливый Ганс, Думающий немец! Пусть, пусть, пусть! К черту иронию, самобичевание. Хочу выжить и выживу. И не просто выжить: я постараюсь выйти из этой жуткой игры неокровавленным.

_____

Вот и очередной новый год… Что он несет? Чем богат? Не знаю, сколько припас в своей сумке Дед Мороз счастья, но крови, крови!.. Боже милостивый, когда ты покажешь нам свое могущество, когда излечишь народы от безумия?

А не свихнулся ли я сам, считая теперешнюю миссию… Нет, нет, прочь и эти черные мысли: я сын своего народа, а мой народ… А что мой народ? И в народе ли тут суть?! А эти вопросы неуместны… Что же уместно? О чем думать, писать?!

_____

Выходит, накликал беду. Мне, как и всем нашим, неприятно, даже страшновато: объявилась опасность и в нашем заплесневелом болотце — появились какие-то загадочные «русские девушки» под религиозно-патриотическим псевдонимом: «Вера, Надежда, Любовь». «Ооо!» — воскликнул пате… Нет, это было не восклицание, а стон. Он схватился за седую голову и с еще большим отчаянием повторил: «Ооо!»

Я, читая листовку, почувствовал себя отвратно. Иначе и не должно быть: наметилось действительно что-то новое и грозное, во всяком случае смертельная борьба. Листовка, конечно же, начало, за ней последуют другие призывы. Их надо как-то парализовать. А вот как? Что же скажет пате? Буду надеяться на его опыт, на его мудрость…

_____

И не я один надеюсь на пате, всех нас до крайности взволновала листовка, у иных вызвала растерянность и уныние. Что скрывать: все мы рассчитывали на мирную жизнь, на покой, на отдых, надеялись отсидеться здесь, пока там где-то не смолкнут пушки, пока костлявая мадам с косой станет работать только по нашему велению. Но я, кажется, тоже поддался панике, слишком забежал вперед.

_____

Раздобыл листовку. Решил дословно записать ее в свой дневник, а подлинник сжечь (генерал приказал «сжечь все эти скандальные бумажки»):

«Дорогие товарищи и друзья!

Вы помните, как быстро фашистские изверги заменили одну манну небесную — грошовые свои щедроты, которые сбрасывали от имени своих детей с самолета, другой манной небесной — цепями, штыками, смертельным голодом — истреблением наших людей, вина которых перед фашистами была лишь в том, что они ЛЮДИ, СОВЕТСКИЕ ГРАЖДАНЕ… Мы с вами этого никогда не забудем! Не имеем права это забыть никогда!

С тех пор здешние заправилы как бы притихли. Не думайте, что они раскаялись и отказались от своей цели поголовно истребить советских людей, и прежде всего русских, как самую ненавистную и опасную для фашизма нацию. Нисколько! Наоборот: близок час, когда начнутся новые зверства, новый кровавый фашистский шабаш.

Неподалеку от Богатого Лога завершается строительство ада, особого мученического лагеря. Скоро, совсем скоро вы услышите оттуда стоны, страшный отзвук нечеловеческих страданий, там будут зверски пытать людей — активных противников коричневой фашистской чумы.

Наша с вами задача, наш святой долг, наша первостепенная обязанность заключается в том, чтобы помешать врагу в его злодеяниях.

Что для этого нужно?

Многое вам подскажет ваша совесть, ваша народная мудрость, русская смекалка, на которую наши люди исстари были, назло всем врагам и недругам, щедры. Но и мы, со своей стороны, хотели бы подсказать вам кое-что полезное.

Уходите, кто может, кто в силах носить оружие, кто не слишком обременен детьми или больными стариками, уходите немедля в леса, к партизанам, они примут вас в свои ряды дружески, с радостью. Партизаны — верные помощники нашей доблестной армии, общими усилиями враг будет разгромлен. В тылу тоже должна коваться великая победа над ненавистными кровавыми пришельцами, для этого-то и надо ускоренно множить партизанские боевые ряды. Живая боевая сила — это важно и хорошо. Но не менее важно и другое: продовольствие. При любом подходящем случае, при любой возможности, не считаясь с трудностями и риском, всемерно помогайте своим лесным братьям и сестрам продуктами питания и по возможности одеждой.

Смерть фашистским оккупантам!

Русские девушки: В е р а, Н а д е ж д а, Л ю б о в ь.

Лесная типография».

Прошло два дня. Пате заметно отошел. Подумаешь, листовка! Она могла быть и случайной, так сказать, приблудной или провокационной. Генерал намерен держать свой прежний курс, который явственно расходится с общепринятым курсом на высшем уровне, жутковатой практикой наших войск, особенно специальных карательных органов. Пате хотя и за твердую линию, но без вандализма, без инквизиционных приемов. Понятно, исключения возможны: бунтовщики, да еще с оружием в руках, на гуманность рассчитывать не могут. Во всяком случае, пате убежденный противник курса «меч и только меч, кровь и только кровь»…

_____

Прошло еще несколько дней. Я заметил, что пате неспокоен, видимо он утрачивает свой оптимизм, провел коротенькое совещание, спокойно, но твердо говорил о необходимости предельного проникновения в тайны наших противников (он имел в виду, понятно, загадочных «русских девушек», хотя почему-то и не назвал их); раболепно активничали Кауфман и Гензель; вносили свою лепту начальник полиции Барский и полицай Бобров; Петров молчал. Странно!.. Пожалуй, ничего удивительного: у него во всем свой стиль, своя правда. Из всех русских наших сторонников я верю ему больше всех.

Никто из ораторов не считает, что типография где-то притаилась в лесу, никакая она не «лесная» — нас просто хотят сбить с толку. И девушек русских придумали: «Вера, Надежда, Любовь» — это символ. Замечу: символ удачный, зовущий…

К вечеру, через четыре часа после совещания, последовал приказ генерала: обыск! Повсеместный. Тщательный. Типография должна быть обнаружена. В ней сейчас главное зло…

_____

«Гора родила мышь». Получилось так, что наша высокая гора — обыск — ничего не родила: круглосуточный изнурительный труд оказался безрезультатным, получился досадный конфуз… На генерале лица нет, он угнетен: нанесен сильный удар по его обостренному самолюбию. И все же, как мне кажется, пате уступать не намерен; спешно и самолично он изготовил свою листовку:

«Селяне!

Каждый из вас имеет полное право свободно высказать любую свою точку зрения, однако при одном непременном условии — быть честным и правдивым, не только откровенно перечислить свои претензии, но и подписаться как подобает — полным именем с указанием адреса. Прятаться в кусты в таких случаях могут только те, кто говорит неправду, у кого совесть запачкана.

Наши хулители не назвали себя, не назвали потому, что написали выдумку, сплошную неправду, которая есть клевета. Я выступаю открыто и скажу вам правду от первого до последнего слова.

Мы, немцы, во всем любим порядок. Все те из вас, кто разумно и честно разделит эту нашу полезную любовь, будут любимы и нами, тех ждет покой, благополучие, счастье. И, наоборот, те селяне, кои будут создавать преступную анархию, не могут рассчитывать на нашу доброту к ним. Опять-таки скажу честную правду: к наиболее злостным, опасным анархистам мы будем вынуждены проявить суровость и даже беспощадность. Подобного рода зловредные элементы опасны не только нам, законным представителям Великого Германского государства, но и вам, всем труженикам с хорошей душой и трезвой мыслью, которых я горячо призываю жить с нами в мире и согласии. Позволю себе закончить свое обращение к вам, селяне, пожеланием: в наших общих интересах крайне было бы нежелательно еще раз столкнуться с наглой выходкой этих придуманных «русских девушек». Если кто-либо из вас приметит их коварные следы, непременно дайте знать мне лично. Я гарантирую полную тайну доброжелателю и щедрое материальное вознаграждение, как истинному нашему другу.

Г е н е р а л ф о н Д е й ч».

Умен, пате, умен… И, оказывается, коварен, к великому моему огорчению!

_____

Кто же вышел победителем из этой словесной перепалки?

Судить не берусь, но, кажется, не пате, не мы, нет! Последующие события — не в нашу пользу. По приказу генерала комендатура поспешно составила список на отправку в Германию новой партии — 120 мужчин и женщин разных возрастов (в том числе и подростков). Большинство из них — селяне Богатого Лога. С отправкой произошла непонятная задержка, кажется из-за транспорта. Ненадолго, всего лишь на три дня. За пять часов до отправки проверили список. Почти половина исчезла. Новая неприятная акция. Генерал рассвирепел до того, что употребил по-русски скверное ругательство и в тот же день обратился к селянам с новым, на этот раз бранным письмом, из которого я возьму лишь далеко не самые грозные выдержки:

«…К сожалению, не всегда доброе слово попадает на хорошую почву. Мое слово, мои призыв осквернен бездумными и упрямыми людьми, которые оставили село и скрылись в неизвестном направлении. Есть основания полагать, что беглецов приютили партизаны, что и было обещано в известной листовке, и что они возьмут в руки оружие для борьбы против нас».

«…Многие беглецы бросили родных, главным образом старых и больных людей, детей. Что прикажете с ними делать? Оставлять их долее в беспомощном и опасном состоянии было бы негуманно. Передать на попечение односельчан — неразумно было бы обременять их, тем более речь-то идет о близких родственниках предателей, тех селян, кто навредил нашим с вами общим интересам. У меня не осталось иного выхода, как отправить таких людей в какие-либо другие зоны, наиболее материально благополучные» и прочее.

Пате верен себе. Концовка явно коварная: он пополнит список до 120 человек и прибавит «беспомощных». Им-то, этим беспомощным, будет уготовано… Запахло смертью!

Новый «сюрприз», совершенно неожиданный, страшный! Объявились партизаны. Вооружены, головокружительно оперативны. Им потребовалось четыре часа, чтобы у нашего конвоя отнять всех конвоируемых, до единого человека. Конвой полностью истреблен (50 человек!). Партизаны, по непроверенным слухам, потеряли всего лишь четверых… Очаровательная статистика: 50 к 4!

Пате лично старательно и долго готовил по инстанции горькое донесение, но произошло дальнейшее осложнение: вмешались «русские девушки», угостили всех живущих на этом клочке земли очередной листовкой.

«Дорогие товарищи, друзья!

Давайте поздравим друг друга с радостными успехами партизан, которые освободили близких вам людей от фашистской каторги. Честь и слава освободителям!

Будем надеяться, что и впредь наши боевые друзья не оставят вас в беде, будут в самом зародыше уничтожать всякие зверские замыслы врага. Если же гитлеровцы вздумают мстить вам за последнюю операцию партизан, они будут достойно наказаны.

А теперь мы хотели бы сказать несколько слов о генерале фон Дейче и его последнем приказе.

Мы могли бы поговорить с ним другим языком, но пока воздержимся, подождем, возможно он, на склоне своих лет, образумится, не захочет, чтобы его бренное тело лежало под тяжелыми пластами чернозема. Заодно и нам не хотелось бы осквернять свою святую землю его телом. Мы не прочь даже выслушать по затронутому вопросу самого генерала фон Дейча, не при личной встрече конечно, пусть он для этого использует бумагу и свою типографию — это будет вернее и для него безопаснее. Заодно мы попросим тогда генерала фон Дейча любезно объяснить нам и нашему народу нижеследующее:

Почему, ярый враг лжи и редкостный поборник правды, генерал звуком не обмолвился, что у него на юге России есть братец, полковник, тоже наместник Гитлера, что этот его кровный и кровавый братец беспощадно и поголовно истребляет евреев и цыган, не щадя даже грудных детей, что его операция уже подходит к концу, что евреев зарывают живыми в землю, а цыганами забивают глубокие колодцы?

Осуждает ли добренький генерал своего брата-изверга и, если нет, намерен ли он в наших краях осуществить такую или схожую операцию?

Верно ли, что под Курском, в Сапоговской психиатрической больнице намерены умертвить всех больных? Нас интересует в этом серьезном вопросе позиция генерала — в частности, может ли он предотвратить эту очередную страшную трагедию или хотя бы подать против нее свой голос?

И последнее. Почему словоохотливый генерал звуком не обмолвился, что ему полюбилась Монастырская роща, обширные Соколовские луга, щедрые черноземные поля Богатого Лога и что он намерен захватить все это?

Если генерал фон Дейч не разъяснит всех этих вопросов, мы вынуждены будем тогда помочь ему, но предупреждаем — сделаем это по-своему».

Каким-то образом наши секреты с некоторых пор переползают к врагу. Опасная складывается ситуация, о которой красноречиво говорят многие факты. Пате вправе коситься на меня: порой ведь, кроме нас с ним, никто не имеет доступа к таким секретам. Бесконечно рад, что пате не подозревает меня, а на днях прямо сказал, чтобы я не волновался. Не думаю, чтобы пате утешал меня, тем более по каким-нибудь недобрым соображениям. Это я решительно исключаю. Он меня ценит и даже отечески любит, дай бог ему крепкого здоровья и счастливого долголетия…

_____

Но кто, кто? Мистических чудес на свете не бывает, любое чудо детерминировано. Откуда у «русских девушек» такая осведомленность? Откуда они узнали о сокровенных намерениях пате обосноваться в этих краях, он ведь, кажется, пока не возбуждал об этом ходатайства? Даже такая деталь (для пате это деталь, для меня — весьма и весьма серьезно!), как возможное применение гипноза, тоже им известна… Каким образом? Предательство наших людей исключаю… Хотя, как знать: среди нас тоже есть всякие, найдутся обиженные судьбой люди. А честно говоря, разве я не всякий? Порой и в мою душу проникают сомнения. Но я отвлекаюсь… За эти дни мысленно перебрал почти всех полицейских — сплошной мусор, сволочь на сволочи, не верится, что это люди. И конечно же, такая человеческая падаль чужда какой бы то ни было тонкости, да еще в таком деле, как шпионаж. Они быстро самообнаружились бы. Из этой своры выделяю их главаря Барского. Эта фигура безусловно особенная: натренированный жулик, законченный авантюрист. Кое-что ему доступно, но не многое. С той поры, как раскрыто его истинное лицо, гестапо держит Барского на прицеле, там утверждают, что он полезен, и настолько, что ему грозит от русских опасность, и большая, не исключена даже смерть. Так что тут приходится смотреть в оба, жаль потерять полезный источник. Насколько я понимаю, он, этот самый Барский, вредит своим соотечественникам безжалостно и неутомимо, вылавливает селян, которые не хотят понять наших порядков или непочтительны к нему, Барскому; в угоду пате он способен на любую жестокость. А не попробовать ли сплавить его в гестапо? Но пате не пойдет на это, кажется, он ценит его именно за эту его жестокость, за ненависть к русским и за преданность фюреру. Что же, пусть будет, как есть…

О Петрове. Это, убежден, особого склада человек, себе на уме, русский крепыш. И фамилия соответствует его натуре: Петров — от слов «камень» или даже «кремень», точно не знаю. Если бы этот человек был на месте Барского и, следовательно, имел какой-то доступ к нашим секретам, можно было бы заподозрить именно его. Однако я исключаю господина Петрова: он баптист и устойчив в своих убеждениях; его должность сугубо гражданская; он обижен коммунистами, и он как-то весь на виду, и пате очень его ценит.

_____

«Русские девушки» угостили нас новой листовкой. Заношу ее в свою тайную тетрадь дословно:

«Дорогие товарищи, друзья, братья!

Знаете ли вы, что ждет вас в теперешнем вашем аду? Убеждены, что нет, всего вы не знаете и знать не можете: фашисты не только бесчеловечно злы, но и неслыханно коварны. Однако нам, вашим друзьям, удалось разгадать очередную тайну врага: с вами будут, под благовидным предлогом оказания медицинской помощи производить сеансы гипноза. Цель: собрать компрометирующие данные на ваших близких, которых вы, сами того не желая, можете поставить под удар…

Всячески уклоняйтесь от гипноза.

Закаляйте свою волю, любыми средствами оказывайте сопротивление при индивидуальных и тем более групповых гипнотических сеансах — наука не признает принудительный гипноз, тут, следовательно, решающее слово за вами.

И мужайтесь, дорогие наши друзья, мужайтесь и еще раз мужайтесь!

Помните, что мы близко и всегда с вами, на вашей стороне словом и делом!..

Русские девушки: В е р а, Н а д е ж д а, Л ю б о в ь.

Лесная типография».

_____

Наш гарнизон старательно готовился отметить день рождения фюрера. Часть помещения больницы теперь переоборудована под столовую гарнизона, верх для командного состава, низ отведен рядовым. Здесь состоится торжество. Мы, то есть пате, Макдональд Брук и я — в своем постоянном «отсеке». Я остался весьма доволен этой встречей: откровенная и острая беседа пате с Бруком явилась важным для меня уроком, она помогла мне на многое посмотреть иными глазами, я лучше понял и пате. Зарисую эту беседу, по возможности, с фотографической точностью.

Стол был накрыт красиво, с обилием вина, коньяка и даже двумя бутылками шампанского. Сервировкой стола руководил старшина Петров, но пировали мы, разумеется, без него, только втроем.

Брук, наполняя бокалы вином, сказал:

— Полагаю, господа, вы не будете на меня в претензии, если я захвачу инициативу.

— Что вы! — любезно отозвался генерал.

— Ваше здоровье, господа! — сказал Брук.

— Ваше здоровье, Мак! — отозвался фон Дейч. — Русских я знаю давно, Мак, по личным наблюдениям. Я уже вам как-то говорил, что мои родич поручил мне управление солидным его имением в России. Но и тогда, и особенно теперь русские остаются для меня загадочным народом. Пожалуй, ни один народ не способен на такие сюрпризы, на какие способен русский. Мы нередко передаем из уст в уста какие-то допотопные сказки о голоде, о нищете, о диких нравах русских. Противно! — Фон Дейч налил бокалы. — Прошу! — Выпили без тоста. Генерал продолжал: — Опасные сказки, очень опасные!

— Слава богу, генерал, всякая опасность, какую действительно таил в себе этот упрямый народ, уже миновала.

— Вы так думаете?

— Убежден, как говорят русские, — больше чем убежден.

— Обоснуйте!

— Русским теперь самим не подняться никогда. А наши не намерены спасать своих потенциальных… врагов.

— Это ваше личное мнение?

— С личным мнением я не стал бы отнимать, мой генерал, вашего драгоценного времени, — ухмыляясь, сказал Брук.

— А как тогда быть с этой омерзительной затеей относительно второго фронта?!

— Маневр в английском стиле.

— Благодарю покорно, Мак. Мне удалось перехватить советское радиосообщеине — уже опубликовано англо-советское и англо-американское коммюнике о договоренности открыть второй фронт в Европе…

— Это уже хуже, но, грешен, не верю в искренность американцев и англичан. Найдут предлог увильнуть, сорвать соглашение и наверняка оттянут его до того момента, как Гитлер распотрошит тушу русского медведя… Давайте, господа, выпьем за скорейшую гибель нашего общего врага — за гибель коммунистической России!

— О, Мак, за это противниками коммунизма выпито море вина, а коммунизм все еще живет. Вряд ли наши три бокала изменят положение.

— Вы шутите, конечно. Положение изменила непобедимая армия Великой Германии, ее грандиозные победы.

— Я говорю серьезно, Мак, — не стоит обольщаться, если взвесить факты, не стоит.

— Вы так думает? — Брук с удивлением посмотрел на генерала.

— Знаете, Мак, что я вам скажу — и тоже серьезно? Чем дальше наши войска продвигаются в глубь России, тем сильнее у меня лично падает настроение, гаснут надежды на нашу скорую победу.

— Опасный парадокс!

— Это старая истина, она известна всем здравомыслящим умам и многократно подтверждена историей. Согласитесь, мой юный друг, что вся оккупированная нами русская земля, на беду всем нам, по-прежнему принадлежит только… русским.

Брук как-то странно посмотрел на меня. Я по-прежнему молчал, хотя этот необычный диалог меня крайне интересовал.

— Странно, странно! — шумно вздохнул Брук. — К счастью для Германии, такие взгляды среди ваших соотечественников не типичны.

— В этом огромное несчастье Германии, ее будущая, возможно национальная, катастрофа.

— Еще один, и еще более опасный парадокс, мой мудрый генерал!

— Вы наверняка слышали о Бисмарке…

Брук подал восторженную реплику:

— Не только наслышан, но и преклоняюсь перед этим гигантом…

Фон Дейч горячо пожал ему руку, продолжая:

— А вы знаете, мой юный друг, что этот мудрый политик настоятельно рекомендовал не допускать ссоры Германии и России? Больше того, он считал, что Германия должна дружить с Россией…

— Даже так?! Признаюсь, я этого не знал…

— Позволю себе дословно воспроизвести одну мысль этого политика-реалиста: он не хотел бы быть «гончей собакой, которую Англия натравливает на Россию».

— Это совсем удивительно и в какой-то мере оскорбительно.

— Возможно, вы правы, Мак.

И генерал после небольшой паузы продолжал:

— Касательно же ваших авторитетных соотечественников я позволю себе сослаться, ну, хотя бы на Ллойд Джорджа. В бытность свою премьер-министром Англии, анализируя ошеломляющие мир победы красных над белыми, сей мудрый деятель честно, хотя и с мрачной откровенностью, признал: «Россия — страна, опасная для интервенции». Я многие годы тоже анализировал поразительные успехи большевистских армий. С трудом, но, кажется, мне удалось добраться до истины: солдат у них иной, — как говорит их главный идеолог Ленин, — идейный. Да, да, это очень важно: их солдат знает, за что он воюет. И командир у них иной — это фанатик революции. Они кровно связаны с народом, они — сам народ, потому-то и являются его любимцами. Вы, конечно, слыхали, скажем, про Буденного…

— Да, это имя мне знакомо. Генерал или маршал…

— Мне кажется, он не просто генерал пли маршал. Буденный, как писал тоже ваш соотечественник, способный публицист Генри Брайльсфорд, — это маршал Ней русской революции. По тактике, которая была больше интуитивной, по храбрости и, разумеется, по результатам я поставил бы этого бывшего унтера царской армии рядом, а возможно, и выше Кромвеля, Зейдлица, Мюрата и того же Нея. А ведь это были выдающиеся полководцы Англии, Германии и Франции. Вот что делает идеология и, кстати сказать, ее душа — Ленин, под идейным гипнозом которого много лет находилась Россия… Уточняю: и находится.

— Вы непоследовательны, генерал, — только вчера восхищались Рузвельтом.

— Рузвельта я признаю, Ленина, его идей… боюсь, смертельно боюсь!

Генерал дрожащими руками наполнил бокалы вином. Он явно захмелел и нервничал.

Брук отставил в сторону бокал и сказал:

— Вам больше пить нельзя, генерал, иначе вы вступите в партию Ленина.

— В пьяном состоянии люди чаще всего говорят правду, не боясь последствии.

— Мне кажется, генерал, как раз вам, с вашими взглядами, не мешало бы остерегаться неприятностей.

— Поздно, Мак, поздно! Доверительно скажу: за свои честные взгляды, честные и откровенные высказывания я уже получил соответствующее возмездие — мое пребывание здесь, вдали от Родины и фронта, совсем не случайно.

— Учитывая острую нетерпимость к инакомыслящим вашего фюрера, его беспощадность к ним, вы могли бы иметь более серьезные неприятности. Простите за откровенность, она дружеская: вы, генерал, попали в плен коммунистических идей.

— Вот, вот! И у нас, и у вас — везде так, везде одна песня, — как только услышат правду, неприятную, невыгодную истину, тотчас вопят: «Караул! Красная опасность!» Опасность, дорогой, в нас самих — в нашей ограниченности и лицемерии. Мы или не понимаем правды, или же боимся ее. А вот коммунисты ведут себя иначе, разумнее, смелее. Как-то мне показали в гестапо один из коммунистических приказов по фронтам. Там с такой беспощадностью и прямотой осуждаются упущения! Реализм, здравый, продуманный реализм — вот альфа и омега нашей политики и практики. Давайте, Мак, выпьем за учебу у наших… врагов!

Брук засиял.

— Фас эст аб хостэ доцэри, — торжественно произнес он.

Но генерал не силен был в латинских пословицах и сентенциях; видимо, Макдональд это понял и тем же торжественным тоном провозгласил:

— И у врага дозволено учиться. — Он взял бокал и добавил: — За это я выпью с особым удовольствием, — что ж, теперь я верю, мой генерал, что вы не войдете в партию Ленина.

— Благодарю, мой друг, за доверие!

— Нет, серьезно, я было сильно встревожился.

— Можете не сомневаться, я честно служил и буду служить своему фюреру…

_____

Если бы я не заговорил с бумагой, а через нее со своей совестью, возможно покончил бы с собой. Кто-то из писателей (кажется, О. Генри) сказал, что самоубийства прямо зависят от одиночества, от самоизоляции человека. Я не мечтаю стать кем-то вроде Ремарка, создать страшную картину наших дней, наших кровавых будней. И все же, повторяю, я благодарен судьбе, что она свела меня с милым пате: именно он, имея доступ ко всем и вся, дает мне возможность увидеть и понять то, что так тщательно скрывают от таких, как я…

_____

Не раз отмечалась тенденция правителей облагораживать свои поступки. А мне хотелось бы еще и еще раз заглянуть правде в глаза, закрепить порой ужасающую правду в словах, в мыслях и чувствах, сохранить ее для последующих поколений… Не слишком ли я увлекаюсь?.. Побольше трезвости! Впрочем, стоит ли сдерживать себя? Думаю, не стоит. Моя душа стонет, бьет тревогу, не хочет примириться с повадками человека-зверя. Да, да, человек-зверь, больше, чем зверь! Никто, ни один зверь не пролил столько горячей крови. Никто, ни один зверь не пожирает себе подобных, по крайней мере с таким азартом, так усовершенствованно, в таких количествах. Война — это самое омерзительное оправдание истребления человека человеком. И слава и почет тем проповедникам, которые возвышают свой честный и мужественный голос против войн…

Признаюсь, мне страшновато от этих слов, — обнаружат… Ну и что?! Мало ли крамолы скрыто в тайниках человеческой души. Главное — молчать, главное — держать взаперти свои думы. И потом, кто-кто, а пате меня всегда поймет и в обиду не даст. Самое большее и, конечно, не страшное — пожурил бы отечески, как это он иногда делает.

Я не могу не писать, не могу не говорить в ночной тишине о своем народе: я люблю его всей душой, всем истерзанным всякими сомнениями сердцем…

_____

Решил порыться в официальных наставлениях-директивах, пате привез их из Берлина многое множество, некоторые из них представляют интерес, конечно, в свете моих тревожных раздумий.

…Абель (ученый муж, первый ассистент более важной персоны — профессора Фишера, с ними шеф знаком лично; Абель проводил зимой 1941—1942 года по специальному заданию подробные антропологические исследования русских) видел только следующие возможности решения проблемы: или полное уничтожение русского народа, или онемечение той его части, которая имеет явные признаки нордической расы… «Предложенный Абелем путь ликвидации русских как народа, — заявляет Ветцель, — не подходит для нас» (Ветцель тоже сила: начальник отдела колонизации 1-го политехнического управления министерства по делам оккупированных восточных областей, — авторитет наползает на авторитет, кто из них более весом, мне судить трудно). Этот теоретик смягчает решение вопроса, говорит о расчленении коммунистической России, об ослаблении русского народа в расовом отношении: «Важно, чтобы на русской территории население в своем большинстве состояло из людей примитивного полуевропейского типа… расово неполноценных, тупых людей…» А дальше еще любопытней: «Целью немецкой политики по отношению к населению на русской территории будет являться доведение рождаемости русских до более низкого уровня, чем у немцев. То же самое относится, между прочим, к чрезмерно плодовитым народам Кавказа, а в будущем частично и к Украине…» Ветцель раскрывает политический смысл своих конкретных предложений по уничтожению коммунистического государства: «Для нас, немцев, важно ослабить русский народ в такой степени, чтобы он не был больше в состоянии помешать нам установить немецкое господство в Европе… Если третий рейх должен существовать тысячи лет, то наши планы должны быть разработаны на целые поколения…» Вчитываюсь в эти строки. Они поднимают во мне все новые и новые вопросы. Ветцель отвергает Абеля, ученого бьет практик, военный, политический деятель. Кому же тогда верить? И что значит «ослабить» — ослабление ослаблению рознь. И рождаемость, мне кажется, это огромнейшая проблема для всех народов, для всех государств, но тут у Ветцеля пахнет все же другим — истреблением.

_____

Я продолжаю свои мучительные поиски истины. «Наша задача заключается в том, чтобы германизировать Восток не в прежнем смысле этого слова, т. е. не в том, чтобы побудить живущих там людей усвоить немецкий язык и немецкие законы, а в том, чтобы населить Восток людьми с подлинно немецкой, германской кровью». Это я взял из газеты «Дас шварце копф». Новый вопрос: куда же будут оттеснены русские? Оттеснены или истреблены? Почему почтенная газета, опекаемая столькими умами, мудрит, виляет?! Нам-то сказать правду не грех и даже необходимо. Иначе и я могу повторить вслед за пате, что везде ложь и что всякая политика — проституция, а политики — проститутки в штанах. Но я считаю, что тут пате перебарщивает. И потом, вольно или невольно, он тоже политик; все мы в это раскаленное время — политики. Видимо, без фюрера мне не обойтись, но его книгу я давно читал, многое из головы выветрилось, запомнились ярче всего две цитаты об «усиленной работе немецкого плуга, которому меч должен предоставить землю…» Государство Адольфа Гитлера «на столетия вперед сумеет предоставить каждому отпрыску нашего народа свой собственный кусок земли» («Майн кампф»). Но эти цитаты не вносят полной ясности, хотя они милы и моему сердцу: я тоже некогда мечтал о своем куске земли и тоже, выходит, в этих целях взял в руки меч… Однако меч в своих руках я держу слабовато (возможно, позже объясню причины), и о своем куске земли мечты потускнели и вот-вот совсем исчезнут. Не наступит ли пора подумать о другом кусочке земли? Кажется, и тут норма та же — три метра, если не считать братских могил. Но это уже пессимизм, а его я не признаю, во всяком случае затяжной, — гоню прочь, и это мне часто удается.

_____

Когда-то мы на весь мир славились философами (например, Гегель), естествоиспытателями (например, Геккель), поэтами (например, Гёте), драматургами и романистами (например, Гауптман), композиторами (например, Бах). Не было такой области, где немцы не занимали бы одно из первых мест, не задавали бы тон в науке, литературе, искусстве. А теперь? Что теперь?! Тон во всем задает одна книга («Майн кампф»), один человек (Гитлер). Кстати — пате тоже не в большом восторге от этого современного евангелия. Теперь мы, немцы, чванливо шумим о своей расовой исключительности, вроде китайцев вознамерились отгородиться от всего, мира своей стеной. Правда, мы не то чтобы отгородились от всех народов нашей планеты, — мы решили завоевать ее, а народы поработить, преобразовав свою нацию в нацию господ. Безоговорочно прав, конечно, пате — эта идея не опирается и не может опираться на настоящую науку, на настоящую философию, которая, кстати сказать, начисто вытеснена теперь «современным евангелием» и тем угаром, которым поражен немецкий народ. Наши правители широко открывают все двери только чистокровным арийцам; остальных — на задворки; всех же, кто по крови признается непригодным, а тем паче опасным, — в расход, на истребление. Из-за крови (хотя тут, говорят, кровь смешанная — еврейская и немецкая) и неприемлемого учения мы отбросили Карла Маркса, пусть, это понятно! Но мы свирепо расправились с поэтическим наследием Генриха Гейне. Я очень люблю его острую и глубокую по мысли поэзию, хотя пате и не согласен со мной. Убежден, что сожгли его книги лишь потому, что в его жилах течет еврейская кровь.

Три «столпа» (Гитлер, Геринг, Геббельс) и я — все мы члены одной партии, все мы как будто исповедуем одни и те же убеждения и, следовательно, равны. Однако какая бездонная пропасть разделяет нас во всем остальном! Нет, не по занимаемому положению — тут равенство исключается, — я имею в виду материальные блага, их распределение: магнаты-капиталисты и рядовые люди, пролетарии, которые везде, во всех странах мира объединены одним признаком — тощими карманами. Какой же это социализм?! При всем моем остром обонянии я что-то плохо его чувствую, скорее мне слышатся другие, неприятные запахи.

_____

Справедлив ли я в оценке русских? Признаюсь, грубовато оценил, но по существу… Ни одного человека идейно стойкого, преданного делу нашего фюрера я не вижу; не видит и пате, он всех их презирает, за исключением Петрова, но и в нем он не склонен видеть безоговорочно преданного нам человека, считает его порядочным службистом, который, к тому же, живет по удобной для нас формуле «Не убий!». В самом деле, для нас эта формула — прекрасная гарантия безопасности, пусть даже локальной, пусть, и это уже какое-то достижение.

Пожалуй, я не стал бы фиксировать свое внимание на этом обстоятельстве, но из-за него явственно выглядывает очень важная принципиальная проблема: они, русские, коммунисты, и мы, немцы, национал-социалисты, — чем руководствуется та и другая сторона в своей политике, как философски обосновывает эту свою политику, что тут от трезвого ума и что от больного воображения?

Праздные вопросы? Нет, не праздные. Каждый человек обязан ответить на эти важные вопросы, хотя бы самому себе, своей совести.

_____

О сугубо личном, крайне неприятном, тягостном…

Я потрясен, как никогда в жизни. Боже, боже, до чего мы дошли! Это же нравственный и моральный распад! Как же можно после этого думать и говорить о Великой Германии! Когда мне Петров (он, оказывается, больше чем честный человек, и я лишний раз убедился, что он по-доброму расположен ко мне) сообщил об этом позорном пари, я не поверил ему, хотя этот человек ни разу не уличен нами во лжи. Он сослался на Барского. Оба этих русских (Петров по указанию пате, Барский — гестапо) пользуются теперь офицерской столовой. Там шел очередной кутеж. Один из влиятельных эсэсовцев (я не стану осквернять его именем своего дневника), изрядно подвыпив, поспорил с каким-то собутыльником (Петров его ранее не видел, видимо вновь прибывший, но меня этот новичок откуда-то знает)… О причине, об основании этого пакостного пари мне страшно писать, но… Видите ли, женщины ему надоели, пресытился, грязный сластолюбец… Пусть сунется — пристрелю. Клянусь! А может, пожаловаться пате?.. Нет, нет, стыдно, невыносимо стыдно и больно: Германия этих растленных жеребцов считает лучшими сынами нашего Отечества… Кстати, наконец-то к нам прибыло весомое подкрепление: около сотни отборных эсэсовцев, откормленных, самодовольных. Это будет новая охрана лагеря, новые мучители… Ладно, не буду: тут у меня уже начинается… Успокоюсь, — тогда… А что «тогда», если и сейчас многое ясней ясного: их можно охарактеризовать одним совершенно точным словом — грабители!

У многих эсэсовцев полным-полно наручных золотых часов, портсигаров, золотых и серебряных, обручальных золотых колец, перстней с брильянтами и других драгоценностей. Я как-то заглянул в их обиталище (построили новые со всеми удобствами казармы). Эта сволочь бравирует своим богатством, мечтает развернуться после войны, пожить всласть. А пока что их лихорадит здесь картежная игра, перегоняют друг от друга все эти, уверен, окровавленные вещицы, одни еще больше богатеют, другие, естественно, вылетают в трубу. Последние будут искать новых источников поправить свое положение…

Мой долг об увиденном доложить пате, буду настаивать на принятии каких-то экстраординарных мер.

_____

Кто-то сказал: трусость лишает человека ума, храбрость же обостряет его ум… От себя я бы добавил: и алчность. Трусость и алчность… Когда-нибудь я разовью эту мысль применительно к обстоятельствам и личностям.

_____

Пате поразил меня своей очередной причудой: до самозабвения увлекся какой-то странной и, убежден, чепуховой идеей — он желает разбогатеть, прославиться и разбогатеть. Зачем это ему, зачем?! Генерал — разве этого мало?! И положение его, слава богу, превосходное. А богатство, миллионы, на которые он рассчитывает, — зачем они ему, зачем, боже?! Один-одинешенек. Есть родичи, но что они значат в наше суровое время? Ровно ничего. Вот ведь куда ведет алчность — к глупости (да простит меня пате!).

Пате почему-то долго держал свою затею от меня в тайне. Такого не бывало! И теперь он, думаю, откровенен не до конца. Ничего не говорит о цели командировки Петрова в Курск… Нет, сказал, но не главное, в пределах официально оформленного командировочного документа. Старшина тоже со мной в этом вопросе скрытен, — думаю, что по указке генерала. Получается несуразность: русский стал ему ближе преданного и любимого сотрудника. Вот и пойми его…

Очень любопытствую, какие мне будут переданы материалы. Они уже все у генерала в малом особом сейфе, куда он никого не допускает… Интересно, что и как добыл Петров?

_____

Занавес приподнят, я увидел многое, хотя не все еще понимаю.

Петров привез из Курска небольшой, но любопытный материал (перевод уже сделан).

Моя задача: обобщить и прокомментировать весь этот материал, составить справку для пате. Зачем она ему — не говорит, спрашивать неудобно, не хочу.

«Из проекта первой справки:

…Без четверти два века идет ожесточенная борьба между сторонниками и противниками Курской магнитной аномалии. Ее впервые заметили в 1783 году. На тайну набрела стрелка компаса: она здесь упрямо не подчинялась законам земного магнетизма, вела себя словно на одном из полюсов — Северном или Южном. Получалось, что есть третий полюс».

(Да чего же может дойти человеческая фантазия! — Это мое и для меня; в дальнейшем в скобках тоже будет мое и для меня. Я не верю в эту самую КМА).

«Первым шалости магнитной стрелки заметил в 1783 году русский академик П. Б. Иноходцев; потом то же обнаружил в 1874 году провинциальный ученый без громкого имени — И. Н. Смирнов; затем прозвучали молодые голоса: в 1883—1884 годах Н. Д. Пильчиков и в 1889 году Д. Д. Сергаевский. Особенно много сил и энергии затратил на раскрытие тайны земного магнетизма профессор Московского университета Эраст Егорович Лейст.

Коммунистическая Россия, по фанатическому настоянию Ленина, положила серьезное начало, чтобы отнять у природы тайну…»

На этом генерал прервал меня. Ему не понравилось начало моего труда — утопаю в подробностях, не отражаю главного. История ни к чему. Нужны конкретные пункты — города, села, деревни, на которых фиксировали свое внимание ученые и практики. Мне предложено усадить рядом с собой переводчицу, она будет еще раз сверять написанное мною с русским текстом…

_____

Что ж, моя задача облегчена, мне кажется, я теперь понял пате лучше…

Первое. По мнению досоветских ученых, магнитные массы в курской земле так велики, что им уступают по силе притяжения магнитные массы полюсов.

Второе. Досоветские ученые провели множество магнитных измерений и бурение скважин. Один из них, наиболее упорный, русский профессор Э. Е. Лейст добился шумной сенсации: геофизическими геомагнитными исследованиями он доказал наличие в курской земле мощных залежей железных руд.

Третье. Угар скоро прошел, надежды сменились разочарованием и издевками над учеными. Курская губернская управа опрокинула на ученых ушат ледяной воды:

«По мнению горного департамента, нет достаточных данных для удовлетворения ходатайства о продолжении бурения скважин, для достижения интересующих земство практических результатов, продолжать же начатое земством бурение с чисто научной целью определения причин магнитной аномалии в Курской губернии департамент не находит возможным».

Четвертое. Ученый-фанатик Лейст после 20, лет упорнейшего труда сумел получить ценнейший материал по исследованию Курской магнитной аномалии. Ученый в 1918 году эмигрировал в Германию, забрав с собой результаты своих исследований.

В нашей великой стране пристал к этому ученому никому не известный Штейн, видимо ловкий делец, который вошел к нему в доверие. Они совместно опубликовали небольшой, но важный труд о Курской магнитной аномалии. Лейст умер у нас, в Германии, в полной безвестности. Однако оборотистый Штейн сумел заинтересовать его трудами влиятельных лиц, они увлеклись этим делом настолько, что во время брестских переговоров наше командование попыталось присоединить курские края к оккупируемой германскими войсками территории.

К сожалению, сорвалось. Сделана новая попытка: продать уже Советской России труды Лейста. Наши соотечественники запросили баснословную сумму: 8 000 000 рублей золотом! Снова сорвалось. После этого деловые люди, разумеется крупные промышленные и финансовые деятели трех могущественных стран — Германии, Англии и Америки, решили обходным маневром завладеть титанической железной кладовой, они вознамерились на правах концессионеров изучить и, конечно, впоследствии эксплуатировать Курскую магнитную аномалию.

И снова крах, на этот раз решительный, вмешался Ленин.

Пятое. Усилия новых хозяев России — большевиков, то есть коммунистов, во главе с тем же Лениным, неудержимо фанатичным во всех вопросах, за которые он брался; неудержимость эта сказалась и здесь, возможно даже с большей силой, чем на других участках их строительства.

В 1921 году коммунистические деятели заложили первую скважину близ Щигров (в 4 километрах от этого унылого крохотного городка). С большими усилиями удалось добыть на глубине 167 метров первый керн с бедной железной рудой (магнитный кварцит).

Потом были обнаружены крупные залежи железной руды в селе Коробовка (район Старого Оскола), за ним геологи преподнесли богатейшее Лебединское месторождение железной руды.

В 1933 году в районе села Коробовка был построен рудник.

Во время войны большевики поступили по принципу «собака на сене» — шахты были взорваны, все выработки погублены.

_____

Пате одобрил мою работу. Он тут же раскрыл мне свой замысел, свои планы, хотя, покорно благодарю, я не маленький, многое уже знал, о многом догадывался. Все же в его излияниях было и новое. Пате решил завладеть КМА, но не безумие ли это!

Я очень осторожно высказал свои сомнения пате, но потерпел фиаско: пате горячо и, должен признаться, доказательно поправил меня. Нельзя считать пустыми фантазерами целую плеяду ученых и деловых людей, которые с такой силой устремлялись к богатым недрам этих мест. И у коммунистов нельзя отнять деловитости, мы не принимаем их идеологии, их явно несостоятельных идей по переустройству человеческого общества, но деловитость и размах могут иногда быть завидными для любой некоммунистической, самой передовой страны. Вот почему сейчас непростительно было бы сидеть сложа руки, не то другие протянут свои руки — и прости-прощай курские драгоценности, они уплывут в сейфы более предприимчивых людей. В нашей жизни побеждает более сильный и более оперативный.

Пожалуй, честно признаюсь: пате своей логикой, своей убежденностью и своим авторитетом покорил меня, хотя у меня остались кое-какие тревоги, но они иного плана, о чем попозже…

_____

Новое увлечение моего пате… нет сил, нет слов выразить это: он изобрел нечто кошмарное, с безобидным и даже заманчивым названием «Филиал для выздоравливающих». Он, этот филиал, находится за лесами и лугами, в глухом месте. Жилища — сырые землянки, каждая на двадцать пять человек; я их назвал бы «братскими могилами». От этого «изобретения» и других чрезвычайных мероприятий пате стараюсь держаться в стороне, боюсь сойти с ума! Благо, что пате по-прежнему чуток ко мне, поощряет тут мою пассивность.

Несколько партий уже отправлены в филиал, и люди умирают за многорядной колючей проволокой. Их трупы спускают через люк в глубокий котлован. Генералу посланы первые благоприятные донесения: «Дурные запахи незначительны и то лишь при открытии люка, когда идет сбрасывание трупа в котлован».

Медицинская помощь обеспечена всего одним человеком — молодым немецким фельдшером Альфредом Миллером. Видимо, молодой человек хотя и старательный, но малоопытный: низка в филиале смертность. Надо помочь ему. А кто это сделает? Нужен, кажется, терапевт. А терапевтов, как назло, отозвали. Остался один, но он слишком стар. А главное — в окрестностях тревожно: все чаще и чаще поступают донесения о мелких бандах, которые именуются летучими отрядами. Они совершенно неуловимы. Неуловимы, оперативны и жестоки. Это настоящий бич для ревностных старшин, старост, полицаев. Слава всевышнему, что они не проникают сюда, в район Богатого Лога, очевидно страшатся здешнего, теперь уже достаточно оснащенного гарнизона. Что ж, хорошо, пусть боятся. К сожалению, пате не может бросить свои силы на эту свору. Он об этом писал, бил тревогу, но почему-то оставили втуне его трезвые и важные сигналы…

_____

Страшная головная боль сводит с ума. Причина одна. Сегодня жандармы усилили в лагере истязания; стон лагерников перешел в сплошной гул, вырвался за кирпичный вал, пришлось глушить его бравурными немецкими маршами. Не знаю, как воспринималась за валом смесь стона и музыки, на территории же лагеря получилась ужасная какофония, она-то и довела меня до головной боли. Пате тоже не вынес. Мы с ним вместе на полчаса раньше покинули лагерь. Шли всю дорогу молча, расстались молча. Эх, налакаться бы до бесчувствия… А ведь серьезно — от этого можно потерять управление, свихнуться…

_____

Я не знаю — радоваться мне или огорчаться? «Русские девушки» сорвали гипноз.

Именно провал этой явно нелепой и негуманной операции, в случае чего, облегчит нашу и без того тяжкую участь.

Возник вопрос о целевом назначении нашего лагеря — его поставил перед фюрером пате.

Ответ на это дополнительное донесение не заставил себя долго ждать — он-то и взбудоражил нас. Гипнотизеров, за исключением Артура Цодера, которого надлежит передать на службу в гестапо, откомандировать в распоряжение Бакке и немедленно приступить к дополнительному строительству (к директиве приложен отлично исполненный в красках план строительства).

Дополнительное строительство касалось крематория, очень большого, со множеством печей.

Вскоре получили специальную директиву и пространную инструкцию об использовании этого крематория. Но у нас не такая уж большая смертность, чтобы строить крематорий-гигант. Где тут зарыта собака?

На этот свой наивный вопрос я получил ответ (почти исчерпывающий, хотя он и не был прямым) из доставленных нам самолетных ящиков. (Мы недавно силами военнопленных построили свой лагерный аэродром.) На этих ящиках зловещие надписи: «Циклон. Обращаться осторожно!» Ящики сопровождал солидный доктор, который прикомандирован к нашему лагерю постоянным сотрудником, он именовался в соответствующем приказе врачом унтерштурмфюрером Германом Шпильманом. Шпильман и пате в первый же день прибытия загадочного груза о чем-то долго совещались; мне на сей раз не удалось проникнуть в тайну, которая порождала в моем сердце что-то страшное. Мой страх усилился, когда я узнал, чем же опасны ящики с таким грозным предостережением.

_____

Оказывается, строительство крематория-гиганта реально. Скоро прибудут специалисты. Бог ты мой, на что отвлекают силы! И нам они в тягость: надо кормить, а с продовольствием все хуже и хуже; скверно и с жильем. С болью в сердце замечу: из-за этих специалистов пате намерен ликвидировать больницу, устроить там второе общежитие. Я поднял тревогу: угроза эпидемий — это же страшно и для нас. Пате сказал, что он отлично меня понимает, но иного выхода пока нет…

_____

Первый значительный интервал в моих записях. Перенес я и часы — с позднего вечера на раннее утро: расстроенный сон, нервы, тяжелые думы виной тому. Не лучше чувствует себя и пате. Моя борьба с самим собой в эти тягостные дни привела меня к одному непоколебимому решению: повлиять на самого дорогого для меня человека — пате, образумить его, — нам надо спасти свои души, как-то уйти от самого страшного греха. Правда, я еще не знаю, как это сделать. Но если он поймет меня, если в принципе согласится, мы тогда совместно найдем для этого верные пути. Сейчас же мне надо сделать к этой цели первый шаг: пате почему-то игнорировал все материалы, будь они наши или советские, где речь шла о злодеяниях; надо нарисовать ему убедительную картину таких злодеяний и под каким-то предлогом заставить полюбоваться этой картиной — убедить его на леденящих ум и сердце фактах, что некоторыми нашими соотечественниками овладело безумие и что мы не должны стоять в одних рядах с подобными безумцами.

Я около месяца затратил на разработку необходимых материалов. Пате разрешил мне свободный доступ к своим сейфам (у него их два), в том числе и к маленькому, заветному. Хочу заполучить все для атаки на пате. Вот только не задеть бы его самолюбие!.. Будь что будет, но от своего намерения не отступлю, оно гуманно и даже благородно.

Приведу лишь некоторые фактические данные (они «законсервированы» были в маленьком сейфе пате), которыми я старался потрясти пате, склонить его на свою сторону.

_____

Как известно, в нашем лагере содержатся пленные разных национальностей. Среди этих лагерников люди почти всех профессий, всех специальностей: ученые, инженеры, врачи, юристы, работники искусства, писатели, рабочие, крестьяне, государственные деятели. Более тысячи человек мы занимаем изнуряющей физической работой, при этом плохо их кормим, почти не кормим.

Получена депеша о пополнении лагеря, особо оговорена забота о жилье, видимо там знают, что у нас это самое узкое место.

Все говорит о том, что мы, наш лагерь, пойдем путем Майданека, где расположен фернихтунгслагер (лагерь уничтожения). У нас тоже много бараков — больше ста, они забиты до отказа людьми, у нас уже есть колючая проволока, она везде, вокруг лагеря, внутри его; проволока подключена к току высокого напряжения. У всех караульных помещений круглосуточно дежурят часовые с пулеметами; нам прислали эсэсовцев для охраны, кампфполицаев, они сплошняком отпетые уголовники; этого, оказывается, мало: нам запланировали более 150 овчарок. А дальше, — все клонится к тому, — когда пустят в ход крематорий, будет еще хуже, еще отвратительней.

Как ни поверни, а мы с вами, пате, тоже волею нашей горькой судьбы будем поставлены в один ряд с уголовниками-кампфполицаями и сторожевыми собаками.

_____

В фернихтунгслагере (Майданек) были свои излюбленные методы истязания и умерщвления лагерников, их принято называть зверскими и садистскими: били палкой по затылку, сапогом в живот или в пах, по половым органам, топили лагерников в грязной воде, которая по канаве шла из бани, голова погружалась в эту воду и прижималась сапогом до тех пор, пока человек не лишался жизни, подвешивали за связанные назад руки, в этом случае подвешенный быстро теряет сознание, его опускают на землю, а когда сознание вернется, снова подвешивают, и так до рокового предела; в ходу была виселица, в каждом секторе, перед каждым бараком, сутками, неделями висели люди, часто от трупов смердило, имелся специальный барак с перекладинами у потолка, на которых вешали людей целыми группами; основное же — газовые камеры, газ «циклон» (на днях нам еще доставили самолетом около двух тысяч банок с препаратом «циклон-Б». Я не знаю, чем этот препарат отличается от «циклона» без «А» и «Б» и есть ли «циклон-А»?).

Все эти ужасные факты я непременно свяжу с нашей будущей жестокой действительностью, нам от нее никуда не уйти… Нет, уйти можно, только надо проявить мужество, мужество и еще раз мужество.

Я так и скажу об этом пате. И для примера возьму самое последнее событие — исчезновение местных селян. Мы наивно пожимаем плечами: ничего, мол, не знаем, видимо это происки бандитов-партизан. А в действительности? Лейтенант гестапо П. А. как-то раскрыл мне тайну: к трагедии причастии и пате, и Барский. Пожалуй, им принадлежит первая роль. К сожалению, у меня, видимо, не хватит мужества уличить пате, нет, не хватит, хотя соблазн… Ай, не дури, Ганс! Пате наверняка не хотел большого зла селянам, но его впутали в это мерзкое дело, потому он и не посвятил меня в то, что произошло… И как неприятно, что пате очутился в одной компании с полицаем Бобровым, которому отвели самую омерзительную роль: он обманным путем увозит селян и передает их в гестапо, а гестаповские сотрудники сбрасывают обреченных живыми в люки «филиала смерти»…

Пожалуй, этого ужаснейшего факта особо выделять не буду: могу задеть за живое пате. Примеров чужих хватит, они менее рискованные, а воздействие могут оказать на пате такое же…

_____

Пятнадцать минут прошло, как я расстался с пате, — предпринял свою решительную, тщательно продуманную атаку.

Полнейший конфуз! Я провалился! И не просто провалился, а позорно, на всю жизнь оскандалился перед самым уважаемым, любимым человеком.

Пате выслушал меня внимательно, напряженно, с какой-то особой заинтересованностью. Я видел, что он с каждой минутой все больше мрачнеет, на лице у него капельки пота. Конечно, все это меня смутило, и я уже где-то в середине своей мальчишеской атаки почувствовал себя отвратительно и стал даже заикаться. Я ведь и без того по природе своей не отличаюсь красноречием, а длительным молчанием и самоизоляцией еще больше усугубил эту свою скованность, на этот же раз я достиг предела косноязычия. И все же пате меня понял. Он не допустил ни одного бранного слова, не повысил тона, ни в чем не упрекнул меня. К сожалению, он ранил, очень тяжело ранил меня этой своей мирной тактикой.

Воспроизвожу почти дословно наш разговор после того, как я оборвал свою скомканную речь.

Пате шумно вздохнул и спокойно спросил:

— Вы давно читали «Дон-Кихота» Сервантеса?

Догадка обожгла сознание: «Пате клонит к недоброму».

— Что-то не помню… — Я, понятно, кривил душой. — Кажется, я не читал этого произведения.

— Поверьте мне: есть такой писатель — Мигель де Сервантес Сааведра, испанец. Он написал роман «Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский»…

— Я вам охотно верю, но я запамятовал.

— Эту книгу нельзя, невозможно забыть. Стало быть вы ее не читали. Странно, вы так любите читать все, что попадет под руку. Вы обязательно прочтите этот роман, конечно в подходящее время, а сейчас поверьте мне и в другом: не к лицу нам с вами, немецким людям и солдатам, уподобляться Дон-Кихоту, полубезумному рыцарю Печального Образа, который с картонным мечом в руках вел ожесточенную борьбу с ветряными мельницами.

_____

У одного эсэсовского мародера я заметил средних размеров чемоданчик, набитый странными предметами. Спросил: что это? И он без зазрения совести ответил: «Мое будущее!» — «А точнее?» — «Золото, примерно на три миллиона марок». — «Почему такой странный вид у вашего золота?» — «Это зубы, коронки». Неделю назад я доложил об этом пате (не сразу решился). Пате изъял чемодан с этим потрясающим содержимым, а эсэсовца арестовал до выяснения обстоятельств. Говорит, что золото бандит обязан был сдать… Кому? И разве только за это арестован негодяй?! Он же многократный убийца, душитель…

_____

Сенсация! Эсэсовец-мародер удавился. Оставил кошмарную записку: «Взяли золото, возьмите жизнь!» Это уже зримый распад нашего вчерашнего величия. Пате заявил: «Это пустяки. Не фиксируйте, Ганс, на этом своего внимания». Он, конечно, успокаивает, бережет меня. Видимо, придется о происшествии донести… Гиммлеру. Лучше бы Эрнсту Кальтенбруннеру… А почему лучше Кальтенбруннеру? Но мой пате о донесении ни звука.

_____

На родине нам читали лекцию о том, как одолеть бессонницу. Следует избегать снотворного — оно может привести к наркомании. Лучше глушить этот изнурительный недуг лежа на спине, положив руки на живот, и считать, считать, считать.

Пробовал. Считать противно. Без того много считаю: считаю минуты, дни, недели, месяцы. А самое страшное, кажется, впереди… Мне кто-то советовал при бессоннице перескакивать мысленно с предмета на предмет… Иногда добиваюсь успеха, но тогда приходят ужасные, уродливые сновидения. На днях приснилось, будто меня посадили в железную клетку. На клетке желтая надпись: «Чудище!» На ослах клетку с моей страдающей особой медленно везут по улицам Берлина. Сопровождающий во все горло объявляет зевакам-берлинцам: «Один-единственный, безнадежно порочный!» Я понимаю: речь идет о моем дневнике, о моих мучительных раздумьях…

В общем-то, у меня нет достаточных оснований особенно выть на луну. Пате, как и раньше, со мной по-отечески любезен, если не обращать внимания на одно, казалось бы, незначительное обстоятельство: он создал второй кабинет на территории лагеря, и туда мне двери закрыты наглухо. По делам я теперь встречаюсь с пате только в его старом кабинете на территории села, неподалеку от церкви, и поручения мне даются реже, значительно реже, причем они как на подбор какие-то нейтральные. Мне почему-то видится в этом тоже хорошее: добрый человек оберегает меня, мои нервы, — он ведь понимает, в каком я состоянии теперь нахожусь, от его проницательности мне не укрыться.

_____

Пате срочно вылетел в Берлин, кажется его вызвал Гитлер. И тут что-то новое наметилось в наших взаимоотношениях: раньше он ничего не скрывал от меня! Возможно, опять-таки жалеет: не связан ли отъезд с чем-нибудь очень важным — с лагерем, например? А как же иначе? Не полюбоваться же позвал его фюрер. Хотя по виду пате не чувствуется, чтобы он особенно волновался, был взвинчен. Со мной он простился тепло — мы впервые поцеловались, по его инициативе. А не таят ли в себе и это его внешнее спокойствие, и этот неожиданный поцелуй какую-нибудь опасность?!

Как же там, в Берлине, пате? Иногда мне кажется, что у него на груди красуется «Железный крест», а иногда мне мерещится… Я о другом кресте думаю… Не дай бог!.. Что бы ни случилось, клянусь своей судьбой, я останусь верен ему, он глубоко вошел в мое сердце. Я искренне люблю его, люблю и жалею — он очень одинок: ни семьи (единственный, говорят, очень талантливый сын погиб в Польше, жена не пережила горя), ни друзей (какие теперь друзья — их разогнала подозрительность и корысть), кроме меня; сам сказал, у него нет ни одного человека, которого бы он по-настоящему любил и ценил. Что может быть тягостнее одиночества!

_____

Наконец-то прибыл пате! Жив, здоров, весел и по-прежнему добр к своему «невежественному» подчиненному: привез мне собственного «Дон-Кихота». Улыбаясь, сказал:

— Чувствуете, как я забочусь о вас, Ганс, обязательно прочтите эту мудрую книгу теперь же, в ближайшие дни. — Он вручил мне книгу и добавил: — Дарю! Это была любимая книга моего сына.

Конечно, я поблагодарил пате. Слава всевышнему, он не обнаружил моего ребячества, поверил, что я не читал «Дон-Кихота». Что ж, я с удовольствием его перечитаю, — возможно, лучше пойму и себя, и своих соотечественников…

_____

А крематорий строится, и лихорадочно. Приступили к строительству пяти камер особого назначения. Это я узнал от обер-лейтенанта Кауфмана. Он зачастил ко мне. Что ему надо? Лезет в дружбу, засыпает меня грубыми комплиментами. Все же ему больше нужно вино, откуда-то узнал, что мне доступен подвальчик пате. Но почему он считает меня подлецом: украсть вино у пате и поить ничтожество в офицерском мундире, пропойцу и развратника! Пытался свести меня с какой-то особой. Цинично рисовал картину сладострастия. Если он еще позволит себе такую пошлую выходку, выгоню или пожалуюсь пате. А за информацию ему спасибо; не знаю почему, но жизнь лагеря не дает мне покоя. Вчера привезли еще одну партию сторожевых овчарок, они такой шумный концерт устроили на новом месте, что я прошлую ночь из-за них плохо спал… Только ли из-за них?!

_____

Позавчера, под влиянием вина, я похвастался самому себе, что мы с пате отлично понимаем друг друга. Это не совсем так. Три часа назад пате поведал мне о какой-то чуть ли не сверхъестественной орудийной новинке, которой коммунисты угощают теперь нас на фронте. Они применили нечто с небывалым числом орудий — снаряды фугасно-зажигательные, но необычного действия. Военные специалисты свидетельствуют: огневой налет подобен урагану. Снаряды разрываются одновременно. Наши потери значительные, порой они пугают, потрясают. Недаром этому оружию дали у нас кличку «адская мясорубка». Пате говорил об этом таким тоном, словно речь шла о нашей спасительной новинке, чуть ли не с восторгом. А чего стоят его восклицания: «Ай да оборванцы! Ай да бородачи! Любуйтесь, господа, любуйтесь и трепещите! Надеюсь, теперь-то вы придете в себя и будете реалистами, распроститесь с излишним национальным самомнением!» Это, конечно, самоистребительная, злая ирония.

Пате больше чем прав — я не имею никакого права порицать его за такое самобичевание ни как немец, ни как член национал-социалистской партии. Все люди обязаны быть реалистами, особенно наши руководители.

_____

Пате вспомнил, как называется у русских это страшное орудие: «катюша». Это женское имя. Почему взяли такое имя? Видимо, оно у русских любимое. И те имена — Вера, Надежда, Любовь — тоже любимые. Они все свое, русское, любят не меньше, чем мы, немцы, любим все немецкое. Я начинаю понимать: и там и тут — орудие, они нас больно бьют огнем и огненными словами — в этом символика. «Ай да оборванцы! Ай да бородачи!» Нет, нет, ничего не скажешь — дельные парни эти неполноценные славяне, голой рукой их не возьмешь. Да и бронированной рукой вряд ли их возьмешь, что-то они плохо, очень плохо стали поддаваться.

_____

Боже, будет ли этому конец, «девушки»-то не унимаются:

«Дорогие, родные наши люди!

Приветствуем и поздравляем вас с радостными новостями: 2-го февраля 1943 года блестяще закончен разгром немецко-фашистских полчищ под Сталинградом, гитлеровская армия уменьшилась на 22 дивизии; о параде в Москве враг уже теперь не трезвонит и, уверены, не мечтает об этом; героический город Ленина выдюжил, его страдания пошли на убыль: в январе 1943 года прорвана блокада.

Радуйтесь, друзья, но успокаиваться еще рано; враг силен и, следовательно, опасен. Наши успехи вынудили гитлеровских заправил отдать приказ о «тотальной мобилизации». Эта чрезвычайная мера направлена на восполнение потерь, на усиление людских и материально-технических ресурсов вражеских вояк. Хотя мы убеждены, что и эта чрезвычайная мера обречена на провал, все же она не дает нам права на самоуспокоение, наш народ ответит на нее еще большей сплоченностью своих сил.

Товарищи и друзья!

Повышайте бдительность, всемерно наращивайте свою ненависть к врагу, реализуйте ее при малейшей возможности, не страшась репрессий ваших душителей. Покорность — не выход из положения, враг принимает ее за слабость. Умная, целеустремленная смелость и даже дерзость — это свидетельство прежде всего силы духа, силы советских, ленинских идей…

Слава нашим воинам! Слава нашей могучей Родине! Да живет и здравствует наш народ в веках!

В ожидании новых побед, ваши русские девушки: Вера, Надежда, Любовь.

Г о р о д К у р с к».

И вторая листовка:

«К военнослужащим немецкого государства и полицаям.

Мы не особенно убеждены в эффективности настоящего к вам обращения. Все же мы делаем попытку хотя бы у некоторых из вас пробудить чувство здравого смысла.

Несмотря на особый род вашей службы, мы думаем, что не все вы потерянные люди, что многие из вас имеют свои семьи, своих отцов и матерей, своих жен, своих детей, что вам поэтому нетрудно понять состояние не ваших стариков, женщин, детей, — пощадите их! Одумайтесь, пока не поздно!

Из наших слов, которые обращены к нашим людям и которые, не сомневаемся, дойдут и до вас, вы узнаете то, что скрывают от вас ваши начальники: германская военная машина, можно сказать, потерпела крушение, и так, что вашим правителям не починить, не восстановить ее былую слаженность и мощь. Этого не позволят наша армия, наш народ. Силы и успехи наши будут нарастать, а вы будете катиться в пропасть. Вы обречены.

Солдаты и полицаи!

Покидайте свои посты, уходите домой (к партизанам мы вас не приглашаем). По нашим законам раскаявшийся преступник может рассчитывать на снисхождение, а если грехи его перед нашим народом не велики — на полное помилование. Те из вас, кто не совершил конкретного зла, вовсе не будут привлечены к ответственности.

Наши призывы и это наше разъяснение не касается вашего главного начальника — генерала фон Дейча: с ним разговор будет особый… Впрочем, лучше бы и ему не умножать своих грехов перед человечеством…

Р у с с к и е д е в у ш к и…

Город Курск».

В этой последней листовке только «русские девушки», и нет имен-символов: Вера, Надежда, Любовь. Какая тонкость: нас они считают врагами и нам этот символ ни к чему… Смотрите!

_____

Наши будни еще напряженней, еще огорчительней и даже страшней.

Меня с ума сводят события последнего времени: катастрофа нашей армии под Сталинградом! Говорят, подвел Паулюс. Он оказался будто бы русским шпионом, но пате хорошо знает этого достойного воина. Он не способен на предательство; значит, так сложилась обстановка. Я разделяю этот трезвый взгляд, хотя и не знаю Паулюса. Мы все с ума сходим. На территории лагеря свирепствует сыпняк, почти поголовное заболевание. Слава богу, что мне не надо там бывать, но я боюсь за пате, а сказать ничего не могу, не решаюсь затрагивать эту щепетильную, видимо, для нас обоих тему.

На днях меня опять посетил бабник и пьяница Кауфман (как же мне от него избавиться?!), опять наглотался самогона — и сильно, до полубреда; он промямлил, хотя и не совсем внятно (но это, очевидно, достоверно), что в лагерь умышленно занесли сыпняк. Пате, дескать, стал мудрить с камерами, затянул их пуск из-за каких-то неполадок, а крематорий почти бездействует, решено сыпняком дать ему полную нагрузку.

_____

Пате неожиданно улетел в Берлин. Ничего не сказал. Подозреваю, что на этот раз виноват Сталинград. Надо, конечно, узнать подробности. Вернулся ровно через двое суток. Мрачный, злой. Но все же пригласил к себе на квартиру и под строгим секретом сообщил: город в глубоком трауре. Да, это большое горе, настоящая национальная трагедия. Сожалеет и боится, что он тут, видимо, оказался пророком. И еще: Паулюса «похоронили», с должными почестями и прочее, прочее. Но это был спектакль. Кто его состряпал и зачем — ему, пате, установить не удалось, вероятней всего тут руку приложил сам фюрер. Паулюс, конечно, жив, в плену у русских…

Боже, боже, еще одна ложь! Лгут всегда не от хорошей жизни. Но ложь всегда — подлость. А тут она двойная: похоронить живого полководца и так обмануть свой народ…

Нет, нет, история не простит, заклеймит позором такие безумные выходки наших правителей…

_____

Мы, немцы, кажется, обречены. Рассказывают, что дело на фронтах дошло до позора: наши войска распадаются от рупорной агитации. Придумают же! В мощные рупоры посылают в наши войска потоки соблазнительных слов. И наши солдаты верят.

_____

Радио просто больно слушать, больно и страшно. Вот уж когда я отвел бы душу над каким-нибудь доступным учебником коммунистов! За Маркса я как-то до войны принимался, но он показался мне таким сложным, что я отложил его труды в сторону. Вскоре за него стали преследовать, все коммунистические книги жгли на кострах. А они не сгорели, продолжают действовать! Да, да, иным ничем нельзя объяснить успехи коммунистов. Я слыхал о Ленине, но ничего не читал. Пате называет его Христом коммунистической эры, читал его труды, говорит, что он, этот человек, действительно необыкновенного ума и стальной воли. Но его же нет давно в живых, выходит, он и мертвый сильнее наших живых руководителей. Пате сказал: «Этот Ленин великий гипнотизер, ученый гипнотизер, от его гипноза, от его трудов вряд ли кто найдет спасение». В таком случае, нужно ли его искать? Хорошо бы самому познакомиться с какой-нибудь книгой Ленина, но сейчас для этого тем более неподходящее время; и место здесь становится крайне опасным, никто из нас не знает сейчас, кто тебе принесет смерть… Ловлю себя на мысли: я не боюсь смерти, жизнь свою начинаю презирать… Дожил, достукался, господин национал-социалист! Но я все же ценю себя за одно: часто смотрю на луну и не вою; другие, тот же Кауфман, поступают иначе.

_____

Грозовые тучи с каждым днем сгущаются над нашими жалкими головами, все более чернеют, их все чаще озаряют советские молнии, они ослепительно яркие. Нас невыносимо больно бьют «катюши», снова активизировались «русские девушки» — лесные «катюши», зовут людей в партизаны, зовут к неподчинению, бьют по эсэсовцам, бьют по пате, бьют беспощадно (неужели нельзя пощадить старика, он вовсе не так свиреп, как его рисуют!); основное обвинение — удушение лагерников сыпняком. Многие из нас надеются на перелом. И действительно, пока нет серьезных оснований тревожиться, а тем более впадать в отчаяние: мы все еще воюем на русской земле, ее много в наших руках… Зачем я пишу неправду — успокаиваю себя?! Я-то близок к отчаянию, а пате, кажется, уже в отчаянии, только мы тщательно маскируем это от других и даже друг от друга. Страшно в этом признаться, и ни к чему дополнительная нагрузка на нервы, на сердце. Я непрестанно укоряю всевышнего: как можно допустить такое — безбожники начинают крепко бить истинных правоверных — лютеран и католиков?!

_____

Мы привыкли к радужной пропаганде, нам полюбились геббельсовские литавры, однако теперь что-то случилось, литавры гремят по-прежнему, но тон, звучание их иное, порой даже удручает:

ВОИНА БУДЕТ ТОТАЛЬНОЙ!
ГЕРОИЧЕСКАЯ БОРЬБА ДО ПОСЛЕДНЕГО!
СПЛОЧЕННОСТЬ В БЕДЕ!

И ни звука о дальнейших завоеваниях, победных шествиях… Пате понимает и дал мне это понять, что нашим победам пришел конец, мы вынуждены вести ожесточенные оборонительные бои… Впрочем, Геббельс старается не унывать, изворачивается, разъясняет: «Мудрейшее решение всемогущего фюрера! Нам достаточно завоеванного. Надо лишь с толком воспользоваться им…» Легко сказать: «с толком воспользоваться завоеванным». А вся-то «завоеванная» земля, как говорят русские, «горит под ногами у завоевателей». Мы же это и сами до нестерпимой боли чувствуем, сознаем… Мое настроение катастрофически падает, портится, и, сдается мне, необратимо. Да и пате, мне кажется, не в лучшем состоянии. Кто-кто, а он умеет реально оценить фронтовую обстановку и трезво взглянуть вперед… Несчастные мы люди, честное слово, и, по моему разумению, будущее вряд ли сулит нам отраду — для этого подорваны все основания. Досадно, что наше окружение, такие, как Кауфман и Гензель, продолжает фанатически верить в гениальность и всемогущество фюрера, в безупречность рейха, в наше непоколебимое превосходство… Идиоты!

Ко мне, как никогда раньше, потянулся Барский, бессовестно, холуйски льстил, — утратил всякое человеческое достоинство. Омерзительно до тошноты! И все же любопытно: что бы это значило?!

_____

Барский на днях явился вечером. И не один, а с переводчицей. Раньше такого не было. С почтительным поклоном протянул мне небольшой сверток:

— Это очень важно и очень полезно для вашей милости и даже для самого генерала.

Я молча взял сверток, не зная, как с ним поступить.

Барский продолжал:

— Это самодельные крестьянские вирши, именуемые частушками, они обычно сиюминутные и непременно на злобу дня. Прикажите госпоже переводчице бегло перевести их на немецкий, и вы увидите, поймете, что кто-то вознамерился играть с огнем…

Я молча протянул сверток переводчице, которая, кажется, была подготовлена к этому и заранее сделала необходимый перевод. После небольшой заминки она передала мне бумагу с частушками на немецком. Вот некоторые из них:

Позвоню по телефону,

Дайте райвоенкомат.

Из-за Гитлера косого

Не хватает нам ребят.

_____

Сидит Гитлер на березе,

Плетет лапти языком,

Чтобы вшивая команда

Не ходила босиком.

_____

Гитлер ходит, тарабанит:

— Я живой еще хожу.

Если голову отрубят,

Я полено привяжу.

_____

Сидит Гитлер на заборе,

Просит кружку молока.

А колхозник отвечает:

Не доил еще быка.

_____

Кабы я имела крылышки,

Слетала б на войну,

Заколола бы я Гитлера,

Косого сатану.

_____

Девушки, молите бога,

Чтобы Гитлер околел!

Распроклятая зараза,

Всему миру надоел.

_____

Гитлер-пес, Гитлер-пес,

Черт тебя сюда принес!

Не прижиться псине тут:

Скоро Гитлеру капут!

Признаюсь, я не все понял в этих частушках, но понял как никогда Барского, его грязную душу. Какой же он негодяй! Принимаю решение частушки сохранить (м. б., покажу их пате и нанесу удар Барскому — распространителю оскорбительного для нашей нации зла). Строго говорю непрошеным гостям:

— Вирши ваши я оставлю у себя, а вас больше не задерживаю…

«Гости», сконфуженные, ушли.

_____

Ну что прикажете мне с этим Барским делать? На второй день поздно вечером зашел ко мне и без всяких предисловий подал два листка на немецком и русском. Неужели снова частушки, будь они неладны? Я зло выпалил:

— Ваше старание переходит все границы, становится раздражительно назойливым. К чему мне еще эти ваши вирши?.. Хватит!

— Простите, но это другое, более серьезное и опасное… Прочтите, пожалуйста, и вы поймете, насколько это… Это же тяжелый снаряд, и мы не имеем права допустить, чтобы он взорвался.

Ничего не понимаю! Рехнулась полицейская ищейка! Читаю про себя новый «дар» Барского:

О Родина моя,

Ты мать моя родная,

С тобою я…

— И я…

Мы — армия стальная.

Несем мы Ленина в груди,

Веди нас, Партия, веди

В последний смертный бой!

Не страшен враг с тобой!

Умеем мы встречать

Непрошеных гостей,

Умеем угощать

Фашистских палачей…

Сорвем фашистские мечты,

Свободы нашей не украсть.

Сорву их я, сорвешь их ты.

И смерть тому, кто нас предаст!

Сурово посмотрел на Барского. Резко спросил:

— Ну и что?

— Как что? Это же гимн подпольщиков, убежден, что его состряпали «русские девушки»…

— Ну и что?!

Слышу свой голос: он неуверенный, и вопрос мне самому уже кажется бессмысленным. Решаю исправить свою неловкость:

— Где они, эти «русские девушки»? И почему вы адресуетесь ко мне?

— Вы же мой начальник, разумеется не прямой, но все же… И вы близки к генералу…

— Но я не сотрудник гестапо, однако о «гимне» доложу генералу…

— Вот-вот, я очень прошу вас об этом. Как-никак, но и я не сижу сложа руки…

— Все, господин Барский, тем более я плохо себя чувствую…

Барский поспешно удалился. И вдруг меня озарила догадка: всем нам ясно, и мы этого, кстати, не скрываем, что песенка наша тут спета и что нам надо поспешно сматывать удочки. Генерал также не скрывает, что никого из русских, в том числе и Петрова, мы не возьмем. (Дай бог самим унести ноги! И ни к чему эта обуза…) Повышенной угодливостью Барский делает отчаянную попытку добиться для себя исключения… Хитрюга!

_____

Частушки, особенно последняя, не выходят из головы. Вспомнился дед и его знакомый врач-хирург. Они часто беседовали о медицине, и больше о хирургии. Часто упоминались слова о несовместимости и отторжении. Несколько позже я понял, о чем идет речь: к основному органу подсаживается часть чужого тела, органа. Если это чужое тело не приживается, оно отторгается и… погибает… Так вот, не являемся ли мы, немцы, для России таким чужеродным телом?! Ой, боже, зачем я об этом думаю: пусть будет, что будет…

_____

Уснул в эту ночь крепко, но вдруг проснулся. Посмотрел на часы: три двадцать пять. Сознание навязчиво будоражит мысль о нашем поражении в России. Именно здесь, в России, осуществлено содружество наций без какого бы то ни было принуждения. Правда, это утверждают коммунистические проповедники, но я всей душой чувствую — их проповеди реальны. Хотя их союз молодой и для отторжения не накопилось материала, но ведь даже трещин нет и не было. А теперешнее преданное участие в войне всех народов этого союза, кажется, на веки вечные исключает малейшие признаки губительного отторжения. Победа же России принесет полный конфуз и полную катастрофу противникам коммунистических идеи…

Чувствуешь, милый Ганс, куда ты скатился?..

Засыпая, подумал: «При случае проверю эти свои незрелые мысли об отторжении у какого-нибудь маститого историка. Обязательно…»

_____

Среди наших офицеров идет трезвон о чудо-оружии. Да нет, какой там трезвон… ликование: оно, это чудо-оружие, изменит наши фронтовые дела… Как бы не так! Во всяком случае, я каким-то особым чутьем догадываюсь, что это придумано специально, чтобы мы держались, чтобы мы не поддавались унынию, чтобы мы не щадили себя, своей крови. И другое я вижу в этих радужных слухах: стало быть, наши дела плохи… И будь оно, это чудо, реальным, никто бы не стал болтать о нем преждевременно. Это неразумно и тактически неосмотрительно… Я поделился своими соображениями с пате. Он и на этот раз выслушал меня внимательно, но ничего не сказал… Впрочем, к чему слова: глубокий вздох пате и очень скорбные его глаза в тот момент наилучшим образом выражали отношение умного боевого генерала к ухищрениям геббельсовской отчаянной пропаганды…

_____

Все клонится к тому, что мы пропали, пропали, пропали! Мы уже начинаем поспешно прятать концы в воду, заметать следы: усилилось автомобильное движение между лагерем и новой точкой, куда, по слухам, прячут трупы, которые не успевают сжигать в крематории…

Коммунисты не пощадят меня прежде всего как члена национал-социалистской партии; они нас называют фашистами. Мы их не щадим за одну лишь принадлежность к своей партии, почему же они должны щадить нас? Око за око!

_____

«Германия — превыше всего» — что бы ни случилось, я и впредь буду носить эти слова в своем сердце. Только какая Германия? Я хочу видеть ее такой, чтобы не чувствовать себя в своей стране эмигрантом.

_____

Впервые почувствовал, что Кауфман меня люто ненавидит. Причина — зависть. Почему бы ему в эти тяжкие дни не занять подле пате мое место — есть реальная перспектива сухим выйти из грязной воды, драпануть к англосаксам, там наверняка не обидят… Боже, какая же он сволочь!

_____

А как мне хочется воздействовать на пате, прекратить ужасы в лагере, но… Дон-Кихот, Дон-Кихот стучит в мою душу своей костлявой рукой! Что можно сделать в этих драконовско-стальных условиях?! Что?! Есть только один выход: бежать, бежать, бежать… Вряд ли можно убежать от своей судьбы, она-то и у меня и у пате роковая, страшная — я это теперь как никогда понимаю.

На днях обнаружил в своей постели уйму крупных вшей… Откуда?! В моем жилище отменный порядок, стерильная чистота. Русская, которая обслуживает меня, весьма чистоплотна, несмотря на возраст (ей около сорока) от нее всегда веет свежестью. Я их обнаружил вечером в тот день, когда меня снова посетил Кауфман. Неужели он занес, «сдружился» с этими паразитами?! Но он не сидел на кровати, минуту поболтал о вине, о самогоне, о девочках, еще и еще раз упрекнул меня в замкнутости, отрешенности от всех земных благ и ушел. Я с невероятным отвращением убирал эту гадость. Все же паразиты успели меня искусать, тело зудит до сих пор, живот расчесал до крови…

_____

Что со мной творится: кровь кипит — я в невероятном жару, голова — каменная глыба, нестерпимо давит на плечи?! Пате обратил на мои вид внимание и отослал домой… Выпил крепкого вина. В голове посветлело, но еще больше потянуло в постель. Я с наслаждением лежу в своей оскверненной вшами постели, хотя прежнее постельное белье приказал сжечь… Кровь закипает еще сильней, и я готов…»

_____

На этом записи в дневнике Ганса Рихтера обрываются.

3 ЗАСЕДАНИЕ ВОЕННОГО ТРИБУНАЛА (Извлечения)

Настала пора рассмотрения дела по обвинению генерала Георга фон Дейча, обер-лейтенанта Эриха Кауфмана, лейтенанта Арно Гензеля и других гитлеровцев в злодеяниях и бесчеловечности на советской земле, а также Голубятникова Бориса Борисовича (он же Игорь Андреевич Барский), Боброва Касьяна Николаевича и других предателей — в измене Родине и пособничестве врагу.

Председательствующий состава Военного трибунала округа А. И. Курский: — Подсудимый фон Дейч, вы не признали себя виновным, объясните, почему?

Фон Дейч: — Я не считаю себя субъективно виновным, потому что выполнял определенные приказы и указания своих начальников, как военнослужащий, как генерал, я не мог поступить иначе.

Председательствующий: — Следовательно, вы не отрицаете фактов, перечисленных в формуле вашего обвинения, — правильно я вас понял?

Фон Дейч: — Осмелюсь возразить — не совсем правильно: часть фактов я оспариваю.

Председательствующий: — Например?

Фон Дейч: — Строительство так называемых душегубок.

Председательствующий: — Почему «так называемых» — разве это были не душегубки?

Фон Дейч: — Я не хотел бы дискутировать по данному вопросу, возможно эти слова излишни. Но ведь я сорвал, умышленно сорвал строительство душегубок. Неверно, что я не завершил их строительство из-за отсутствия необходимых специалистов. Таких специалистов у нас в Германии тогда хватало.

Председательствующий: — Тут вы правы. Но мы ваше возражение проверим в ходе судебного следствия.

Фон Дейч: — Благодарю вас.

Председательствующий: — Будут ли еще замечания по формуле обвинения?

Фон Дейч: — Да.

Председательствующий: — Прошу!

Фон Дейч: — Я позволю себе не согласиться, что под моим руководством умерщвлены поджигатели села: меня в Богатом Логу тогда еще не было, хотя я до казни этих несчастных получил назначение на унизительный для меня пост.

Председательствующий: — Хорошо, проверим и это ваше возражение.

Фон Дейч: — Благодарю вас.

Председательствующий: — Факт массового истребления узников лагеря путем умышленного их заражения сыпным тифом имел место?

Фон Дейч: — К сожалению, я был вынужден…

Председательствующий: — «…выполнять указания свыше»?

Фон Дейч: — Так точно! Это был приказ самого фюрера.

Председательствующий: — Адольфа Гитлера?

Фон Дейч: — Так точно! Когда я умышленно затянул строительство душегубок, Гитлер строго предупредил меня, вероятно у него тогда же возникла мысль дать новое указание.

Председательствующий: — Подробности потом, мы вам для этого предоставим полную возможность.

Фон Дейч: — Здесь я хотел бы лишь добавить три-четыре слова.

Председательствующий: — Добавляйте!

Фон Дейч: — Умирать ведь никому не хочется.

Председательствующий: — И об этом разговор впереди…

Фон Дейч: — Гипноз в лагере не применялся. Имела место подготовка, но ее сорвали подпольщики…

Председательствующими: — Этот позорный антигуманный акт приведен в обвинительном заключении для характеристики фашизма, его людоедской политики и практики.

Фон Дейч: — Здесь я ни при чем, не моя инициатива…

Председательствующий: — Рассмотрим и это ваше возражение… У вас все?

Фон Дейч: — Еще одно, последнее заемчание: я не причастен к исчезновению селян, хотя догадывался об этом. Гестапо попросило меня, чтобы мои люди не мешали полицаю Боброву помогать им… В чем помогать — об этом умолчали. Боброва я не стал трогать и расспрашивать в виду ясности его роли.

Председательствующий: — Рассмотрим и это ваше заявление… Подсудимый Кауфман!

Кауфман: — Я буду охотно слушаль и говориль.

Председательствующий: — Вы признали себя виновным частично — в чем именно?

Кауфман: — Много любиль девушка, когда они не хотель.

Председательствующий: — Следовательно, в изнасиловании.

Кауфман: — Закон ваш я плохо изучаль… Понималь.

Председательствующий: — Возможно, вы и меня плохо понимаете? Я еще раз разъясняю вам — мы с каждым немцем, сидящим сейчас на скамье подсудимых, можем вести судоговорение на немецком языке, у нас здесь достаточно квалифицированных переводчиков.

Кауфман: — Я вас великолепно понималь, я отлично научен понималь по-русски, но говориль еще плохо. Прошу все делаль по-русски.

Председательствующий: — Дело, конечно, ваше. Но я хочу обратить ваше внимание еще вот на что: ваш русский язык трудно будет переводить на немецкий. И это как-то ухудшает положение остальных подсудимых. Придется тогда вам давать свои показания и по-русски и по-немецки, а это, сами понимаете, будет тормозить ход всего процесса…

Кауфман: — Я отлично вас понималь, но я категорически буду просиль вашу милость слушаль меня на язык сильной нации — Россия. Я должен ее уважаль и отличиль от Германия за проиграль ею военная кампания…

Председательствующий: — Хорошо, мы обсудим ваше желание, вашу просьбу. Вопрос принципиальный, и он касается всех подсудимых. Суд удаляется на совещание…

Трибунал удалился в совещательную комнату. Через пять минут судьи снова вышли в зал, и Курский объявил коротенькое определение: «…Не знающих русского языка или плохо знающих его выслушать на немецком с последующим переводом на русский».

Председательствующий: — Продолжайте свои показания, подсудимый Кауфман, разумеется на немецком языке!

Кауфман, пожав плечами, подчинился определению суда.

Уточнив показания остальных подсудимых по формуле обвинения, председательствующий предложил сторонам задать всем подсудимым свои вопросы. Защита этих вопросов не имела, все было в этой начальной стадии процесса ясно; прокурор спросил Дейча:

— Вас знакомили с материалами Нюрнбергского процесса?

Фон Дейч: — Так точно!

Прокурор: — Значит, вы знаете, что ваши непосредственные начальники тоже ссылались на приказы своего фюрера, Адольфа Гитлера…

Фон Дейч: — Да, я это знаю.

Прокурор: — Так вот, выходит, виновных-то, кроме Гитлера, и нет. А Гитлера тоже нет… Что же нам делать?

Фон Дейч: — Я отлично понимаю вашу иронию, вы, конечно, по-своему правы.

Прокурор: — А если я по-своему прав, возможно, вы согласитесь, что вам правильно предъявили обвинение в умерщвлении узников?!

Фон Дейч: — Я к своим объяснениям больше добавить ничего не могу. Могу лишь повторить, что у меня иного выхода не было.

Председательствующий: — Подсудимый Ганс Рихтер, вы полностью признали себя виновным на предварительном следствии, повторяете это и здесь. К сожалению, в вашей формуле обвинения не приводится конкретных фактов ваших злодеяний. Потрудитесь кратко перечислить их сейчас!

Рихтер: — Я не могу этого сделать: у меня не было этих, как вы сказали, конкретных злодеяний.

Председательствующий: — Тогда в чем вы признаете себя виновным?

Рихтер: — В том, что я являюсь членом национал-социалистской партии, а партия эта творила зло.

Председательствующий: — А вы лично, как член национал-социалистской партии, что сотворили?

Рихтер: — Вы, видимо, знаете, что национал-социалисты в нашей армии самостоятельной роли не играли, формально все подчинено командирам. Генерал фон Дейч не был членом нашей партии, но его приказы обсуждению не подлежали, исполнялись неукоснительно.

Председательствующий: — Таким образом, вашу позицию можно сформулировать так: вы признаете себя виновным не в конкретных преступных действиях…

Рихтер: — Повторяю: их у меня не было, иначе я перечислил бы…

Председательствующий: — Это я понял. Вы хотите разделить ответственность за свою партию, которая в целом, всей своей деятельностью причинила народам мира огромное зло. Не так ли?

Рихтер: — Вы правильно поняли меня и точно сформулировали мою позицию.

Председательствующий: — А вы не думали, что за одну лишь принадлежность к той или другой партии, без конкретных преступлении, судить нельзя? Хотя у вас, в ваших судах иначе… Потом мы более тщательно рассмотрим и ваши действия на советской земле, и ваши взгляды на эти свои действия.

Во время объяснений Рихтера подавляющее большинство подсудимых-немцев напряженно слушали его. Кауфман, как никто другой, метал на него злобные взгляды; Дейч же смотрел на своего любимца снисходительно, добродушно ворчал: «Сущий ребенок!»

_____

Прокурор: — Разрешите, пожалуйста!

Председательствующий: — Прошу!

Прокурор: — У меня имеется ходатайство.

Председательствующий: — Мы вас слушаем.

Прокурор: — В связи с настойчивым отрицанием своей вины фон Дейчем, я прошу приобщить к материалам дела вот этот дневник подсудимого Ганса Рихтера. — И прокурор передал тетрадь трибуналу.

Председательствующий: — Кто из подсудимых желает высказаться по поводу ходатайства государственного обвинителя о приобщении к делу тетради подсудимого Рихтера?

Фон Дейч: — Позвольте мне!

Председательствующий: — Прошу!

Фон Дейч: — Прежде чем высказаться по существу ходатайства, позвольте мне задать предварительно всего лишь один вопрос Рихтеру.

Председательствующий: — Задайте!

Фон Дейч: — Скажите, Ганс, это действительно ваша тетрадь?

Председательствующий: — Подсудимый Рихтер, может быть, вы желаете осмотреть свою тетрадь?

Рихтер: — Я отлично вижу отсюда, что это она… моя тетрадь…

Фон Дейч: — В таком случае я попрошу дать нам возможность ознакомиться с нею, иначе нельзя правильно оценить ходатайство прокурора.

Председательствующий: — Других просьб не будет?

Подсудимые хором присоединились к просьбе Дейча. Она была удовлетворена. Председательствующий объявил перерыв до следующего дня.

Когда возобновили судебное заседание, в ответ на просьбу председательствующего высказаться по ходатайству прокурора Дейч попросил слова.

Фон Дейч: — Я имею вопросы к Гансу Рихтеру… Можно?

Председательствующий: — Вы их можете задать при допросе подсудимого Рихтера. Сейчас нас интересует процессуальная сторона: вы не возражаете или возражаете против приобщения данного документа к делу?

Фон Дейч: — Это же не документ, а лишь…

Председательствующий: — Я разъяснил вам, подсудимый фон Дейч, что вам будет в свое время дана полная возможность оценить эту тетрадь; окончательная же оценка и тетради, и ваших показаний, и всего того, что будет происходить здесь, на суде, принадлежит только суду.

Фон Дейч: — В таком случае я не возражаю против приобщения тетради к делу.

Остальные подсудимые присоединились к своему бывшему грозному начальнику.

Из пространных, большей частью туманных показаний Дейча, в которых на разные лады перепевалась мысль о дисциплине, об участи военных в германской армии, о невероятных строгостях фюрера, выделим всего лишь несколько диалогов между подсудимым Дейчем и прокурором:

Прокурор: — Подсудимый фон Дейч, вы здесь чрезвычайно долго и, кажется, утомительно даже для самого себя говорили о незыблемой обязанности выполнения всех приказов своего начальства, особенно Гитлера. Я хочу еще раз спросить: неужели это касается всех без исключения приказов?

Фон Дейч: — Я не видел исключения.

Прокурор: — А если бы увидели?

Фон Дейч: — Это ничего не изменило бы.

Прокурор: — О строительстве душегубок тоже был приказ?

Фон Дейч: — Так точно.

Прокурор: — Чей?

Фон Дейч: — Фюрера… Адольфа Гитлера.

Прокурор: — И вы его не выполнили, сорвали?

Фон Дейч: — Да, так получилось… Этот приказ был очень неразумным, негуманным…

Прокурор: — Кстати, дайте тогда оценку своему «филиалу смерти» — вы считаете этот акт гуманным?

Фон Дейч: — Я понимаю вашу атаку моей позиции. И мне тяжело отвечать на это. Но я постараюсь… В нашем лагере несчастные были обречены, только их смерть замедлялась…

Прокурор: — Но в люки сбрасывали и колхозников, которым хотя жилось при вашем покровительстве тяжко, но о смерти они не думали, она им пока не грозила.

Фон Дейч: — Я еще раз могу повторить: это делало гестапо, без меня…

Прокурор: — Филиал-то ваш, «изобретение» ваше, кстати Бобров тоже ваш, да и «селян» вы считали своими… Позвольте, товарищ председательствующий, огласить соответствующую запись в дневнике подсудимого Рихтера?

Председательствующий: — Огласите!

Прокурор: — «…для примера возьму самое последнее событие — исчезновение местных селян. Мы наивно пожимаем плечами: ничего, мол, не знаем, видимо это происки бандитов-партизан. А в действительности? Лейтенант гестапо П. А. как-то раскрыл мне тайну: к трагедии причастны и пате, и Барский. Пожалуй, им принадлежит первая роль…» Позвольте задать вопрос Рихтеру!

Председательствующий: — Задавайте!

Прокурор: — Подсудимый Рихтер, вы подтверждаете эту свою запись?

Рихтер: — Да, это писал я. Правду писал…

Прокурор: — Подсудимый фон Дейч, что вы теперь скажете?

Фон Дейч, багровея от напряжения, обратился к председательствующему: — Позвольте мне, ваша милость, больше не разъяснять этот вопрос!

Председательствующий: — Это ваше право. У прокурора будут еще вопросы?

Прокурор: — Да, будут… Скажите, подсудимый фон Дейч, чем был вызван ваш особый интерес к КМА? Надеюсь, вам не надо расшифровывать…

Фон Дейч: — Нет, нет, я имею хорошее представление об этом… У меня этот интерес вызвал мой хороший знакомый, сын моего друга из Англии, с которым у меня некогда был общий бизнес в одной из скандинавских стран. Мне хотелось иметь научный, хорошо обоснованный доступ к тайне, разгадать ее.

Прокурор: — В интересах науки, бескорыстно, или?..

Фон Дейч: — Я вас понимаю, и очень… Не буду вводить вас в заблуждение. Мы принадлежим к другому миру, и у нас важно, кто кого…

Прокурор: — Вы оборвали мысль: что значит «кто кого»?

Фон Дейч. — Да, да… Я не могу поймать подходящее слово.

Прокурор: — Позвольте вам помочь… У нас простые люди говорят в таких случаях: кто кого обманет…

Фон Дейч: — Но я не хотел бы говорить так… У нас это называется конкуренцией, частной инициативой. Наметилась богатая земля, ее ценные залежи. Кто скорее захватит эту землю, тот и счастлив.

Прокурор: — Но ведь земля-то не ваша?

Фон Дейч: — Мы действовали бы на правах завоевателей…

Прокурор: — У нас такие права называют грабежом, разбоем.

Фон Дейч: — Как вам угодно.

Прокурор: — И в связи с этим еще один вопрос: на что вы рассчитывали, командируя старшину Петрова в Курск?

Фон Дейч: — Мне несколько неудобно сейчас говорить эту правду.

Прокурор: — Постарайтесь преодолеть это неудобство, если, конечно, можете.

Фон Дейч: — Пожалуй… Мне как-то виделся удивительный сон, пришла покойная жена и сказала: «У тебя есть славный русский. Он в большой дружбе с богом, потому и может принести тебе счастье. Пошли его в русский город и попроси достать бумаги, которые помогут тебе и твоему другу разгадать тайну земли, на которой вы сейчас находитесь». Вот и все.

Прокурор: — И вы уверовали в этот сон?

Фон Дейч: — Я посчитал его вещим. Я не мог поступить иначе: голос покойной жены, ее воля святы для меня.

Прокурор: — Но это же мистика?!

Фон Дейч: — Пусть, но это моя мистика, моя душа, мое воззрение.

Прокурор: — Вы же культурный человек!

Фон Дейч: — Настоящие гиганты интеллекта не чужды были религии и, как вы говорите, мистики, а я что… Если не ошибаюсь, близкий вашей идеологии Дарвин…

Председательствующий: — Думаю, у нас здесь не философский клуб… Прошу, товарищ прокурор, впредь строго придерживаться норм уголовного процесса. У вас будут еще вопросы?

Прокурор: — Вопросы исчерпаны, потому-то, между прочим, я и позволил себе отступление… Прошу прощения!

Допрашивается очередной подсудимый Ганс Рихтер, который на этот раз говорил много, сбивчиво. Ему о себе, о своих конкретных злодеяниях сказать было нечего: в свое время он умышленно от них уклонялся, и при некотором покровительстве Дейча это ему удавалось без особого труда. Характерно, что в числе подсудимых было еще четыре человека, из них двое состояли, как и Рихтер, в национал-социалистской партии, они тоже не совершили никаких конкретных злодеяний, а им никто не покровительствовал, эти четверо несли патрульную службу. Многочисленные свидетели удостоверили, что, в отличие от других, эти немцы вели себя по-человечески, когда позволяла обстановка. Среди них на процессе лучше других выглядел Рихтер, его показания проникнуты были честностью и откровенностью; и все же он полагал, что его правильно посадили на скамью подсудимых. Все его показания выслушивались внимательно и трибуналом, и сторонами. Сначала ему никто из них не задал ни одного вопроса, видимо по тактическим соображениям, — пусть первым задаст свои вопросы Рихтеру его бывший патрон и покровитель: он давно рвется в бой, проявляет, несмотря на свою стальную выдержку, удивительное нетерпение.

Фон Дейч: — Я тщательно и с большим волнением изучил, Ганс, ваши записи. Скажите, что это — ребячество или истинные взгляды?

Рихтер: — Думаю, что мой возраст, мое положение и вся обстановка того времени исключали с моей стороны ребячество, под которым вы, конечно, подразумеваете легкомыслие.

Фон Дейч: — Следовательно, в дневнике содержатся ваши истинные убеждения?

Рихтер: — В основном, да, мои.

Фон Дейч: — Что означает «в основном»?

Рихтер: — Там изложены и другие взгляды, убеждения, деяния.

Фон Дейч: — Понятно… Скажите, вы и сейчас держитесь взглядов и понятий, изложенных в вашем дневнике, или там что-нибудь устарело?

Рихтер: — Об этом не думал, но, видимо, в своем скептицизме, в своем порицании политики и практики верхов я был бы сейчас еще более резок и категоричен.

Фон Дейч: — Скажите, этот последний ответ никак не зависит от вашего теперешнего положения подсудимого?

Председательствующий: — Я снимаю этот вопрос, как неуместный. У вас будут еще вопросы, подсудимый фон Дейч?

Фон Дейч: — Так точно! Каким образом ваш дневник очутился в руках прокурора?

Рихтер: — Я бы сам хотел задать этот вопрос, но не знаю, кому его задать.

Фон Дейч: — Может быть, вы сами передали дневник кому-либо?

Рихтер: — Вы, очевидно, имеете в виду Петрова или кого-нибудь еще из подпольщиков?

Фон Дейч: — Допустим. Припоминаю: к Петрову у вас было хорошее отношение.

Рихтер: — И я припоминаю: у вас тоже. Но мы с вами не подозревали о действительной его роли. Во всяком случае, он, наверное, не знал о моем дневнике — это была большая моя тайма, которую я прятал даже от вас.

Фон Дейч: — Следовательно, дневник у вас похищен? Тогда кем и когда?

Рихтер: — Его могли похитить во время моей болезни. Я его хранил в своем домашнем сейфе.

Фон Дейч: — Почему вы сразу после обнаружения пропажи дневника не дали мне сигнал?

Рихтер: — Я ждал его сам от вас, из других источников. Шло время, никто не давал сигнала, и я, разумеется, молчал и даже несколько поуспокоился.

Фон Дейч: — Но вы теперь понимаете, какую допустили оплошность?

Рихтер: — Не сердитесь на меня, пожалуйста, но я этого не считаю, — возможно, история с моим дневником, с его внезапным исчезновением полезна для установления истины…

Фон Дейч: — Вот даже как! Не буду скрывать, я начинаю подозревать, что мои бывший сотрудник исполнял что-то и другое.

Председательствующий: — Что вы имеете в виду?

Фон Дейч: — Если позволите, я буду предполагать!

Председательствующий: — Только не особенно пространно…

Фон Дейч: — Я не буду вас утомлять… Позвольте мне сначала задать вопрос Рихтеру.

Председательствующий: — Задайте.

Фон Дейч: — Скажите, Рихтер, не были ли вы как-то связаны с теми или иными нашими противниками?

Рихтер: — Вы хотите уличить меня в предательстве и вероломстве, хотите сказать, что я сотрудничал с нашими врагами в их пользу и во вред нашему государству — не так ли?!

Фон Дейч: — Я поставил вопрос, прошу отвечать на него.

Рихтер: — Хорошо, но я позволю себе дать тогда свой ответ в столь же неопределенной форме, как и ваш вопрос: моя близость к нашим противникам была куда более далекой, чем ваша…

Фон Дейч: — Что вы этим хотите сказать?

Рихтер: — Вы вынуждаете меня напомнить о ваших взаимоотношениях с Макдональдом Бруком, который представлял союзников русских. Вы даже рассчитывали иметь с ним большой бизнес…

Фон Дейч: — Вы сейчас проявляете двойную непочтительность: ко мне и покойному Бруку, погибшему в схватке с партизанами.

Реплика прокурора: — Адольф Гитлер и его кровавые соратники тоже теперь покойники.

Председательствующий: — Погодите, товарищ прокурор! У вас, подсудимый фон Дейч, еще есть вопросы к Рихтеру?

Фон Дейч: — Больше вопросов к нему не имею… Хотя, позвольте… Скажите, Рихтер, зачем вы лицемерили, зачем заверяли меня словом и делом в своей преданности и даже любви ко мне?

Рихтер: — Я был всегда искренен с вами… я любил вас как человека, и люблю сейчас. Знайте это!

Фон Дейч: — Бог мой, что вы говорите?! Это же ложь! Зачем вы это делаете?! Разве о любимом человеке так пишут?!

Рихтер: — Жаль, что вам не понять этого! Я так писал о вас, потому что любил… и считал, что ваша роль в лагере крайне унизительна, что вы сами тяготились ею, но бессильны были что-либо тут поправить… Я мог бы еще многое сказать, но, пожалуйста, не вынуждайте меня к этому, наше с вами положение и без того тяжкое.

Ганс Рихтер произнес эти слова, казалось бы, с несвойственным ему темпераментом. Взволновался и старый генерал, он, видимо, понял сейчас своего любимца, снова уверовал в его любовь к себе. Заволновались и все остальные немцы-подсудимые, за исключением, пожалуй, Кауфмана и Гензеля: подумаешь, чем утешается сентиментальная рухлядь!

Прокурор: — Позвольте, товарищ председательствующий, задать вопросы подсудимому Рихтеру?

Председательствующий: — Прошу!

Прокурор: — Постарайтесь, подсудимый Рихтер, откровенно ответить вот на что. Не было ли у вас таких острых вопросов, которые не нашли отражения в вашем дневнике?

Рихтер: — Конечно, были.

Прокурор: — Я тоже так думаю, их не могло не быть. Скажите, лично у вас была возможность покинуть Богатый Лог?

Рихтер: — Вы хотите сказать — дезертировать?

Прокурор: — Вы правильно меня поняли.

Рихтер: — Эта возможность была у каждого из нас: партизаны были недалеко, мы отлично это знали. Знали и другое: если бы мы пошли на это сознательно и, конечно, своевременно, нам не угрожала бы большая опасность. Во всяком случае, я это хорошо понимал.

Прокурор: — Трезвая оценка положения. Думаю, и с генералом в таком случае ничего страшного не произошло бы… Как вы считаете, Рихтер?

Рихтер: — Видимо, всех нас страшило быть заподозренными в предательстве своей родины…

Прокурор: — Тогда я поставлю этот вопрос иначе: Макдональд Брук нашел у генерала приятное убежище; мог бы генерал найти такое же убежище у Брука на его родине?

Рихтер был поражен этим вопросом: как прокурор мог подобраться к тайне, о которой он как раз и не хотел говорить суду?! Действительно, между Рихтером и его патроном, по инициативе первого, не раз шли горячие разговоры на эту тему. Именно он, Ганс, разработал даже план бегства Брука на родину (возможно, этот план был нереальным, слишком рискованным). Можно было воспользоваться самолетом. Рихтер, как любитель, великолепно в свое время освоил самолетовождение, самолеты в лагерь прилетали часто, ничего не стоило отвлечь на час-другой команду и махнуть втроем — генерал, Брук и он, Рихтер, — в неизвестном направлении… Рихтер не захотел внимательно читать многотомное дело и, видимо, пропустил чьи-либо показания по этому острому вопросу; не исключено, что эту тайну ненароком выболтал и сам генерал… Положение для Рихтера создалось невероятно тяжелое: быть уличенным во лжи — это же нож острый к горлу! И он пошел в своей откровенности дальше, рассказав о своих сокровенных планах. Генерал был ошеломлен. Все же он решил выпутаться:

Фон Дейч: — Я могу задавать вопросы подсудимому Рихтеру в связи с этой его ужасной неправдой?

Председательствующий: — Правда это или неправда — оценит суд. Но вопросы задать Рихтеру вы можете. Прошу!

Фон Дейч: — В своем дневнике вы пространно писали о многом таком, что, казалось бы, не совсем затрагивало вас, ваши чувства. Тогда невольно напрашивается вопрос: почему же вы, Рихтер, не отметили в своем дневнике этого нашего разговора?

Рихтер: — Выходит все-таки, по-вашему, что я лгу, хочу оклеветать вас?

Фон Дейч: — Да, я именно это и хочу сказать.

Рихтер: — Спасаясь от возмездия — не так ли?

Фон Дейч: — Возможно, после этих дерзких слов вы снова повторите свои заверения в любви ко мне?

Рихтер: — Я не хотел бы с вами пререкаться, но замечу: любимые родители нередко вынуждают своих детей говорить им горькую правду… Я не фиксировал этого нашего рискованного разговора потому, что он был рискованным, от него веяло… Конечно, вы сами понимаете, что могло бы быть, если бы наш с вами разговор стал достоянием других… Позвольте уж сказать вам тогда и еще кое-что: вы ведь порой склонялись к бегству, но вас в самый решительный момент оставляло мужество.

Фон Дейч потускнел и обмяк.

Председательствующий: — Какие еще вопросы, подсудимый фон Дейч, вы хотели бы выяснить?

Фон Дейч промолчал. Видимо, сейчас он уже не в силах был лицемерно уличать Ганса Рихтера.

Председательствующий: — Тогда садитесь!

Прокурор: — Позвольте, товарищ председательствующий!

Председательствующий: — Прошу!

Прокурор: — Я хотел бы огласить — а вас, товарищи судьи, меня проверить — несколько строк из дневника подсудимого Рихтера, они на странице двадцать шестой.

Председательствующий: — Огласите!

Прокурор: — В свое время Рихтер записал в свой дневник следующие характерные слова: «Я ведь теперь как никогда убежден, что нам с пате надо что-то предпринимать…» Дальше он пишет: «Сознательно обрываю мысль… Ее я держу под секретом, как никакую иную мысль. Никаких следов. Если судьба вынудит меня, нас (имею в виду опять-таки только пате), я поведу об этом речь устно, без свидетелей, с глазу на глаз, поведу ее с человеком, с которым моя судьба переплелась на веки вечные, поведу смело, напористо…» Скажите, подсудимый Рихтер, что это означает?

Рихтер: — То, о чем только что шла речь. Я запамятовал это. У нас такие беседы были, и неоднократно.

Председательствующий: — Подсудимый фон Дейч, вы желаете что-нибудь сказать?

Дейч вяло встал, еле-еле отрицательно качнул головой и сел.

Очень сильное впечатление произвели показания свидетелей.

Мария Горшкова, бывшая узница «лагеря смерти» под городом Жлобин, нарисовала суду жуткую картину: их, узников, понуждали собирать тифозных вшей; цель им тогда была неизвестна, теперь она знает все…

Прокурор: — Скажите, фон Дейч, вы получали в лагере этих зараженных паразитов и что вы с ними делали?

Фон Дейч: — Получали. А что с ними делали, об этом лучше знают Кауфман и Гензель — эта операция с начала до конца лежала на них.

Прокурор: — Скажите тогда вы, Кауфман!

Кауфман: — Я действовал и здесь и во всем остальном точно по приказу генерала фон Дейча. Зараженные тифом паразиты разбрасывались во всех корпусах тайно от жителей лагеря. Все тифозные больные умирали и потом сжигались в крематориях.

Прокурор: — Кому-нибудь из больных оказывалась медпомощь?

Кауфман: — Пожалуй, нет, никому.

Прокурор: — А если кто-либо из них обращался за помощью?

Кауфман: — Этих случаев тоже не помню. Такой практики не было, и она генералом не поощрялась бы.

Прокурор: — Вы, Гензель, желаете что-нибудь добавить в этом эпизоде к показаниям своего друга и начальника?

Гензель: — Я полностью подтверждаю его показания.

Прокурор: — Но вы тоже подбрасывали тифозных вшей здоровым людям?

Гензель: — Могу повторить: подбрасывал, но по приказу генерала или Кауфмана.

Прокурор: — Приказы письменные и на каждый случай?

Гензель: — Приказы подразумевались в порядке субординации.

Председательствующий: — Признаете ли вы, Кауфман, себя виновным в злодеяниях на советской земле?

Кауфман: — Нет, этого признать не могу при всем уважении к суду, к вашему почтенному присутствию.

Председательствующий: — Может быть, вы обойдетесь без лести в адрес суда? Кстати, это мое пожелание относится ко всем подсудимым… Скажите, подсудимый Кауфман, о конкретных фактах ваших злодеяний — правильно они отражены в обвинительном заключении?

Кауфман: — И да и нет, мне трудно точно ответить на ваш вопрос, например о заразных вшах. Это было, но я выполнял приказ генерала фон Дейча, моего непосредственного начальника. И потом, следователь в записях допускал вольности. Разумеется, я протестовал, но мне рекомендовано было свой протест повторить в суде, что я и делаю.

Председательствующий: — Хорошо, будем проверять факты в ходе судебного следствия. Садитесь!.. Подсудимый Гензель! Вы частично признали себя виновным. В чем именно?

Гензель: — В совершении близости с некоторыми советскими девушками против их желания.

Председательствующий: — Очень мягкая формулировка. А не точнее ли сказать — в изнасиловании?

Гензель: — Можно и так сказать, как угодно вашей милости.

Председательствующий: — Так угодно закону… Следовательно, вы отрицаете предварительный сговор с Кауфманом, то есть групповое изнасилование?

Гензель: — Так точно. Признаю в этой части индивидуальное преступление.

Председательствующий: — А в остальном признаете себя виновным?

Гензель: — Ни в коем случае, во всем остальном я выполнял указания прежде всего своего непосредственного начальника Кауфмана и нередко генерала фон Дейча. Не выполнять этого нельзя было…

Свидетельница Анна Третьякова показала: ее доставили в лагерь Дейча больную сыпняком с большой партией узников, тоже тифозных. Они догадались, как хотят их использовать, но, понятно, бессильны были предотвратить зло. Свидетельница хорошо помнит Кауфмана и Гензеля, узники их звали «шакалами». Малейший протест здоровых узников против помещения к ним тифозных вызывал гнев «шакалов» и наказание плетьми и палками. Ту же картину дорисовали и другие свидетели — бывшие узники, которых спасли партизаны, — Широкова, Зайцева, Болейко и Матушкина: каждое утро из бараков вытаскивали трупы и где-то сжигали. Вшей было столько, что с ними уже не было никаких сил бороться.

Прокурор: — Скажите, фон Дейч, правильно говорят эти свидетели?

Фон Дейч: — Да, они говорят правду в той части, что их больными доставили в наш лагерь. Не мог же я не принять их — это было бы по крайней мере негуманно.

Прокурор: — И вы снова отваживаетесь говорить о гуманности, но пусть это останется на вашей совести! Почему все же больных размещали среди здоровых?

Фон Дейч: — Этим опять-таки ведали Кауфман и Гензель.

Прокурор: — Но вы-то знали, что делают с прибывающими к вам тифозными больными? И заодно скажите, вы заявили протест против направления к вам в таком количестве опасно больных?

Фон Дейч: — Меня отвлекли тогда какие-то другие серьезные вопросы, и тут я положился во всем на своих прямых помощников.

Прокурор: — Кауфмана и Гензеля?

Фон Дейч: — Да, больше всего на них.

Прокурор: — Что вы скажете, Кауфман?

Кауфман: — Я всегда относился с большим уважением и почтением к генералу. Как же иначе? Однако сейчас скажу неприятную для него правду. Начальник спасается недозволенными методами и даже заведомой неправдой: он не только обо всем знал, не только не протестовал, но в отношении этого тяжкого мероприятия дал нам соответствующие указания.

Прокурор: — Ясно. Вы, Гензель, что скажете по данному вопросу?

Гензель: — Я полностью разделяю неудовольствие Кауфмана. Действительно, непристойно почтенному генералу опускаться до заведомой лжи…

Председательствующий прекращает перепалку — объявляет перерыв до десяти часов следующего дня.


Роль Барского (Голубятникова) в процессе особая, наиболее грязная и изощренная. Его поведение, весь его нравственный облик обязывали суд уделить ему больше внимания, чем остальным предателям.

Еще на предварительном следствии, в присутствии прокурора, он клятвенно заверил, что будет говорить только правду. На суде он почел «святым долгом» начать этими словами свои показания. Однако ни следователь, ни прокурор, ни состав суда не увидели и не почувствовали, что матерый предатель раскаялся или хотя бы был близок к этому.

Из диалогов прокурора с подсудимым Барским.

Прокурор: — Подсудимый Барский, внесите все же ясность в свое довоенное прошлое.

Барский: — Я не понимаю, чего хочет от меня гражданин прокурор.

Прокурор: — Я же сказал — ясности, могу добавить: и честности.

Барский вяло поднимает плечи, недоуменно смотрит на судей, на своего адвоката, словно ищет у них сочувствия, поддержки: «Остановите, бога ради, этого беспощадного прокурора!» Но прокурора никто не останавливает. Больше того, председательствующий рекомендует подсудимому ответить на вопрос прокурора.

Барский: — В таком случае прошу, гражданин прокурор, поставить мне конкретные вопросы.

Прокурор: — Можно. Сколько раз вы были женаты?

Барский: — Могу разочаровать вас, гражданин прокурор: всего лишь один-единственный раз.

Прокурор: — Вам, подсудимый, следовало бы сейчас воздержаться от иронии!

Барский: — А вам, как прокурору, следовало бы помнить, что пока я не осужден…

Прокурор: — Хотите преподать мне урок… Вы были бы правы, если бы вам удалось скрыть прежнюю судимость, она у вас тяжкая, с неотбытым длительным сроком заключения… И по существу: не один раз вы были женаты…

Барский: — Юридически один, я настаиваю…

Прокурор: — Поправка существенная — юридически. А фактически?

Барский: — Перефразируя известную мудрость, кто не грешен — плюнь мне в лицо.

Прокурор: — Вы уже острите!

Барский: — Вы можете многое отнять у меня, но не право выражать свои мысли и чувства так, как я хочу.

Председательствующий: — При непременном условии не нарушать норм процесса… Задавайте, товарищ прокурор, вопросы!

Прокурор: — Скажите, Барский, верно ли, что до войны в разное время у вас было семь фактических браков?

Барский: — Какое это имеет отношение к предъявленному мне обвинению в измене?

Прокурор: — Рано поставили точку, следует добавить — «Родине». В измене своей Родине — так будет вернее, точнее…

Барский: — Разумеется, я не имею в виду измену моей жене, но, повторяю, моя личная жизнь и тем более интимная…

Председательствующий: — Послушайте, Барский, я рекомендовал бы вам вести себя все же иначе! Вы отлично понимаете, не первый раз на скамье подсудимых, — если председательствующий не устраняет вопроса, на него надо ответить…

Барский: — Позвольте!

Председательствующий: — Отвечайте на вопрос!

Барский: — Слушаюсь… Тогда я просил бы прокурора уточнить, что он хочет от меня?

Прокурор: — Могу. Допустим, у вас было только семь браков, семь заверений в любви. И пламенные заверения в своей пылкой и чистой любви к подпольщице Ваниной. Мне не совсем понятна ваша позиция. Объясните?

Барский: — На предварительном следствии и здесь, в суде, я ничего об этом не говорил…

Прокурор: — Вот это-то и непонятно… Но когда-то вы говорили? Или Ванина лжесвидетельствует?

Барский: — Я отказываюсь отвечать на этот вопрос. Он интимный и касается лишь моего сердца.

Прокурор: — Пышно! А жаль, что вы и тут уходите от правды. Интересно же знать, были ли у вас настоящие чувства, или вы на игру Ваниной отвечали такой же игрой?

Барский: — Мое положение сейчас таково, что любая правда, если она в мою пользу, будет восприниматься как наглая и циничная ложь. Поэтому я не хочу ставить себя в нелепое и смешное положение.

Прокурор: — Что ж, опять-таки процессуальный закон на вашей стороне: вы подсудимый… Тогда скажите вот о чем. Почему вы в свое время не возбудили ходатайства как осужденный — пойти на фронт, чтобы своей кровью смыть…

Барский: — Я считал, что с моим большим сроком мне не пойдут навстречу. И потом…

Прокурор: — Что потом?

Барский: — Я был обижен, считал, что меня осудили неправильно и сурово.

Прокурор: — Неправильно или сурово?

Барский: — И то и другое. Я ведь не юрист.

Прокурор: — Почему вы тогда у немцев оказались юристом? Это же самозванство.

Барский: — Не совсем: за два года заключения, при желании и способностях, можно усвоить и законы, и практику шести лет юридического института.

Прокурор: — В институте пятигодичный курс.

Барский: — Вот видите, выходит, я кончил институт с перевыполнением…

Прокурор: — И веселое же у вас сегодня настроение!

Барский: — Такова уж у меня натура. Менять, кажется, ее не к чему…

Прокурор: — Не рассчитывайте на опровержение… Еще вопрос. Вы знали что-либо о патриотической деятельности Петрова и его группы?

Барский: — Ничего конкретного, но догадывался, потому-то и помогал им в меру своих сил и возможностей.

Прокурор: — А не лучше ли и здесь сказать: «заигрывали»? На всякий случай. Не были уверены в прочности гитлеризма. Двурушничали.

Барский: — Чтобы не раздражать вас, гражданин прокурор, я могу…

Прокурор: — Только без одолжений! Быть щедрым в вашем положении недопустимая роскошь. Говорите правду — и только, большего от вас не требуется…

Барский: — Если прокурор считает, что до сих пор в моих показаниях была сплошная ложь, я умолкаю. В дальнейшем на любые вопросы ревностного прокурора отвечать не буду — воспользуюсь процессуальным законом, который так любезно разъяснили мне.

Председательствующий (секретарю): — Занесите в протокол следующие слова подсудимого Барского: «…в дальнейшем на любые вопросы ревностного прокурора отвечать не буду…» (Барскому) Предупреждаю вас, подсудимый, что впредь ваши выпады в адрес прокурора трибунал будет рассматривать как грубое нарушение хода процесса со всеми вытекающими отсюда последствиями: при повторении вы можете быть удалены, и процесс продолжим при вашем отсутствии. Ясно?

Барский: — Извините, пожалуйста, погорячился…

Прокурор: — Разрешите, товарищ председательствующий!

Председательствующий: — Пожалуйста!

Прокурор: — Вы, подсудимый Барский, множество раз как бы с гордостью подчеркивали, что вра-ща-лись в мире книг и их творцов-литераторов. Что это вам дало?

Барский: — Многое и ничего. Если говорить откровенно, некоторым писателям я мог бы кое-что дать, научить их уму-разуму, но тут было непреодолимое: их упрямство, точнее фанатизм, и ложное представление о будущем. И потом, у некоторых из них личные качества… имею в виду моральную сторону… за строчку похвалы жену продадут, за избранное — мать, а за полное собрание — черту душу…

Прокурор: — Скажите, Барский, есть ли на свете хоть одна корпорация, которую бы вы не очернили?

Барский: — Есть — ваша, юристы.

Прокурор: — Да-а-а, сложный вы, Барский, человек, сложный…

Барский: — Всякий человек сложен по-своему. И вы, гражданин прокурор, к сожалению, не амеба…

Председательствующий: — Подсудимый!

Барский: — Извините!

Председательствующий: — Что с вами сегодня?!

Барский: — Надеюсь, вы лучше меня понимаете: сегодня или никогда. И я, гражданин председательствующий, не считая вас жестоким человеком, не рассчитываю и на ваше опровержение этих моих грустных слов, этого моего рокового вывода…

Председательствующий: — У вас, товарищ прокурор, есть еще вопросы?

Прокурор: — Всего один. Скажите, подсудимый Барский, теперь-то хоть вы подвели итог своей жизни, сделали из нее какой-нибудь вывод?

Барский: — Я понимаю, вам это нужно для речи, когда вы будете касаться моей персоны… Да, сделал, и я хотел его доложить в последнем слове. Но, пожалуй, лучше сейчас… Разумней поступила бы судьба, если бы таким, как я, укорачивала жизнь естественным образом, сводила бы ее к минимальным срокам… Я искренне говорю вам, граждане судьи, эти горчайшие для меня слова: меньше было бы копоти на небе, да и прокурорам меньше было бы работы… И если угодно, я попрошу секретаря почтенного судебного присутствия по возможности буквально занести в протокол следующие мои слова в назидание возможным моим последователям: не дай бог никому из них повторить мою судьбу…

ПРЕНИЯ СТОРОН
Из речи военного прокурора полковника юстиции Прохорова:

«…Плохо, что Дейч так и не осознал своей тяжкой вины перед нашим народом. Хорошо, что ему не удалось уйти от своей вины, спрятать ее в ворохе цветистых фраз о долге, о дисциплине, о безвыходном положении. От правды редко кому удается уйти, да еще от правды, обагренной кровью невинных жертв, убежденных антифашистов, не исключая патриотов, лучших сынов самой Германии. Взбесившиеся гитлеровские людоеды не щадили никого, кто мешал осуществлению их диких, варварских планов. Дейч, верно, не был горячим поклонником Адольфа Гитлера и, бывало, даже порицал его как политика и военного деятеля. Но это не мешало Дейчу быть преданным гитлеризму человеком, истребить тысячи и тысячи невинных людей, убить их жесточайшим образом… В дополнение к судебному следствию подсудимый Дейч просил пощадить его, сохранить ему жизнь, если это позволит наш закон и ваша, товарищи судьи, совесть. Нет, не позволят этого ни наш закон, ни наша совесть, не позволят и загубленные вами, генерал фон Дейч, жизни, миллионы жертв, их кровь, их страдания… Нам долго-долго не приглушить своей сердечной боли: наши люди никогда не забудут того, что пережили в эти грозные годы. Мы привьем своим детям и внукам, многим и многим поколениям ненависть к грязной войне, к черному злу — фашизму, в какие бы он одежды ни рядился, откуда бы он ни исходил, из каких бы щелей ни выползал, — не забыть этого никогда, мы не имеем на это права; нам не позволят забыть это история и пепел патриотов, сожженных фашистами в многочисленных крематориях. Я напомню вам, товарищи судьи, замечательные слова одного из героев бельгийского классика Шарля де Костера, который на свои лад произнесла здесь свидетельница Ландышева: пепел народа стучит в наши сердца, и он будет стучать вечно. И пусть стучит, пусть зовет нас к бдительности и законному отмщению за кровавые злодеяния, свершенные на нашей советской земле, над нашими людьми… Как государственный обвинитель, как прокурор, как советский человек я требую определить Дейчу высшую меру наказания — смертную казнь…

Для меня как государственного обвинителя криминальный образ Голубятникова-Барского равен образу подсудимого Дейча. Голубятников в своих преступных деяниях дошел до предела; какой стороной его ни поверни, никакого просвета, сгнил, смердит. Не нужен, вреден, социально опасен этот человек, он потерял право на жизнь, самолично перечеркнул его. Судя по приобщенному к делу довоенному приговору, Голубятникову каким-то чудом удалось тогда избежать высшей меры наказания. Несмотря на давность, я вынужден буду заняться этим огорчительным чудом.

С учетом всех обстоятельств дела, с учетом прежних судимостей Голубятникова-Барского, я требую для него высшей меры наказания — расстрела».

Такого же наказания потребовал прокурор для Кауфмана, Гензеля и некоторых других подсудимых. В отношении Рихтера и еще двоих немцев он от обвинения отказался за отсутствием достаточных доказательств их вины.

Адвокатов в этом процессе был внушительный отряд — сорок девять человек, по количеству подсудимых. Но их роль была трудной: что можно сказать в пользу отъявленных душителей? Все же адвокаты говорили, выискивали все, что можно было выпекать, старались отбросить лишние факты, вмененные в вину их подзащитным из-за спешки или по недосмотру следователей, и, как положено, взывали к милосердию. Исключение составляли пять адвокатов, которые защищали Рихтера и четырех других немцев, — они еще в ходе судебного следствия ослабили предъявленные их подзащитным обвинения, в речах же завершили эту свою работу.

Предоставляется последнее слово подсудимым.

Тон задал фон Дейч: он уже не посмел отрицать полностью свои злодеяния, хотя назвал их, с присущей ему деликатностью, досадными недоразумениями, с дрожью в голосе просил сохранить ему жизнь.

В разных вариантах, но по существу то же говорили и все остальные подсудимые, многие из них подражали своему патрону даже в манере выражения своих чувств.

Голубятников-Барский от последнего слова отказался.

Приговор Военного трибунала был неумолимо суров и безоговорочно справедлив: именем Союза Советских Социалистических Республик было решено применить высшую меру наказания — смертную казнь в отношении фон Дейча, Кауфмана, Гензеля, Голубятникова (Барского) и других наиболее злостных гитлеровцев и их пособников; многие получили разные сроки лишения свободы; Ганс Рихтер и еще четыре человека по суду были оправданы за недостаточностью собранных по делу улик.

Загрузка...