Грядущие революции проявляют себя в движениях небесных тел. Там, в космосе, мы находим меры для членения мирового времени: от быстротечных мгновений до световых лет. Поэтому именно учение о звездах раньше всех наук узнает о самых глубоких изменениях человеческого порядка. Взор, обращенный на небо, указывает первый, невидимый путь, по которому следуют явления. Новое время начинается и заканчивается коперникианской революцией. Каждый новый взгляд на вселенную имеет метафизическую подоплеку. Вселенная и глаз меняются одновременно – ни изобретение телескопа, ни усложнение вычислительных операций этого не изменило.
Науки, охватывающие длительные промежутки времени, сегодня подразделяются на историю и естественную историю. Ни та, ни другая нас не удовлетворяет, хотя в их распоряжении не только достаточное количество материала, но и новые измерительные приборы – новые часы. Отрезки времени откладываются либо на простой горизонтальной оси, либо на круговой шкале, в зависимости от того, какая система используется – линейная или циклическая. В результате их объединения получается спираль, отображающая и движение вперед, и повторение одних и тех же элементов (правда, каждый раз в новой плоскости).
Циклические системы, судя по всему, более соразмерны человеческому духу. Неслучайно наши часы в большинстве своем имеют круглый циферблат, хотя с точки зрения логики это не единственный возможный вариант. Катастрофы тоже воспринимаются как некий круговорот наводнений и засух, пожаров и оледенений. Периодическое разрастание и сокращение полярных областей, этих белых шапочек Земли, напоминает пульсацию. Создается впечатление, что еще одного маленького изменения было бы достаточно, чтобы сложилась индийская философема.
Классический дарвинизм причисляют к линейным системам, хотя и в него проникают представления о цикличности некоторых процессов. Изображенные в учебниках голые генеалогические древа постепенно обрастают листвой, приобретая шарообразную форму. Так называемый «основной биогенетический закон»[34] считается подтверждением теории линейного восхождения. Он утверждает, что идея творения повторяет и заново реализует себя в индивиде и что это следует понимать как труд, который природа, вселенная вкладывает в собственное развитие. Так и крутится весь наш великий театр. В каждом человеке мир создается заново.
В развитии животного мира, представляющем собой непрерывное течение биоса, повторяются одни и те же универсальные элементы: в процесс вмешиваются единые формирующие принципы. Существа летающие, плавающие и передвигающиеся по земле, паразиты и подражатели, хищники и травоядные – удивительно, сколько сходства по форме и сущности они демонстрируют даже при минимальном генетическом родстве. Ящер живет как птица, а сова – как сурок.
Если воспринимать рыбу не как участника своеобразной анатомической эстафеты, но как форму жизни, наделенную собственной судьбой, то можно сказать, что и червь, и змея, и ящер, и птица, и зверь, и человек может быть рыбой. Чтобы это стало очевидным, нужно совсем небольшое усовершенствование в настройке оптики, которое будет осуществлено, когда спор номиналистов и реалистов о проблеме универсалий перейдет на новый уровень. Судя по некоторым признакам, процесс уже начался. За пределами, возле и выше нашей природной системы может быть множество других.
Упорядочение истории человечества не сквозь призму истории культур и народов, а с позиции, близкой к астрологической, сегодня крайне проблематично, невзирая на обилие материала. Благодаря развитию археологии наши познания о древних эпохах значительно расширились и продолжают расширяться. Мощный приток фактов проливает свет на уже знакомые нам культуры и являет нам культуры доселе неизвестные. В результате складывается поразительная картина доисторической эпохи, открывающая не просто новое поле для исследований, но и новое измерение.
Чем больше поступает фактов, тем решительнее разум должен отстаивать свои претензии на господство, на свое право устанавливать порядок и давать имена. Не исключено, что наплыв информации сам по себе есть признак ослабления, эллинистическая черта. Разум превращается в директора музея, в хранителя неконтролируемо растущего собрания.
Уже по этой причине теория Шпенглера, в рамках которой выделяется восемь культур, выигрывает в сравнении с теорией Тойнби, где их значительно больше – двадцать одна. Впрочем, и это число может вырасти при тщательном анализе имеющихся археологических данных. Так или иначе, принцип остается неизменным: разум направляет исследование – не наоборот. Факты порождают доводы, но не истины. Прежде чем исследование начнется, разум расставляет на поле запретительные и разрешительные знаки, тем самым исключая возможность случайных находок.
Шпенглер назвал свое морфологическое учение «коперникианским открытием» в исторической науке. С такой оценкой можно согласиться, если иметь в виду значимость данной теории, но не ее качественные характеристики. В этом отношении она, пожалуй, состоит в более близком родстве с другими системами – например, с учением Тихо Браге[35]. Ей недостает бесконечности коперникианского пространства, сквозь которое луч света проходит прямолинейно, не встречая преград.
Заслуга Шпенглера в том, что в своей картине человеческой истории он использовал великую идею прогресса, понимаемого в духе Гердера и Гёте, – примечательное решение для того времени, когда она, эта великая идея, вследствие искаженного и уплощенного толкования гегелевской философии превратилась, причем не только в историческом самосознании образованных людей, а даже в политической практике, в подобие оптимистического заменителя религии.
Шпенглеровская теория, особенно в том, что касается прогноза развития нашей культуры, напротив, пессимистична, и этот пессимизм оправдан. От представлений о линейном позитивно направленном движении она возвращает нас к циклическим моделям. В этом и заключается причина ее растущей влиятельности.
То, что и эта теория в конечном счете неудовлетворительна, связано с теневой стороной одного из ее преимуществ. Она предлагает нам органическую картину истории, где культуры представлены как могучие деревья. Их жизнь – переход от несознательного зародыша к сознательной зрелости, а от зрелости к смерти, которой предшествует длительное угасание. Это изначальные образы, недоступные для дальнейшего толкования. У них «нет окон», как Лейбниц сказал о монадах. Брошенный взгляд снимает вопрос о причине. Мы ведь не задаемся вопросом, почему дерево стоит здесь, а не там, почему оно стареет, и почему это именно клен или именно липа, хотя существует множество факторов взаимосвязи рода растения и места его произрастания.
Иногда возникает ощущение наподобие того, которое испытываешь, идя по лугу, где поодиночке или целыми группками вырастают грибы, чтобы потом внезапно исчезнуть. Глядя себе под ноги, думаешь: «Что это было? Откуда взялись споры?»
Таким образом, мировая история превращается в череду явлений, следующих друг за другом по необъяснимой прихоти, без внутренней взаимосвязи. Связующее начало заключено в периодичности процессов и в их морфологическом сходстве. Физиогномический взгляд способен его различить, и если это происходит, то нам открывается важное и удивительное – причем во всей полноте, свидетельствующей не столько об обнаружении нового факта, сколько о применении новой оптики, о новом взгляде.
В предисловии к своему главному труду Шпенглер говорит: «Средство для уразумения живых форм – аналогия»[36]. Эти слова затрагивают сущность физиогномической методики. Проводя аналогии, действительно можно многого достичь, в частности, осмыслить и сопоставить исторические фигуры под покровами чисто поверхностного сходства, а также заглянуть в будущее исходя из периодической повторяемости процессов, то есть дать прогноз. В данном отношении физиогномический инстинкт восполняющего приобретает пророческую силу.
Одна из особенностей современного ума заключается в том, что он, активно занимаясь сопоставлением подобного, не удовлетворяется результатами этого процесса до тех пор, пока не определено основание для сравнения, не выявлена общность композиции актов и сцен большого спектакля. Простое обнаружение сходства создает связи, но не мерила. Возникает вопрос о внутреннем единстве многообразных явлений, находящемся вне подобия, которое, таким образом, не только представляет собой неистощимое поле для толкований, но и указывает на неистощимое поле значений, то есть на само творение.
У Шпенглера мы не найдем ответа на этот вопрос. Его морфология мировой истории равноценна великолепно выполненному групповому портрету восьмерых братьев, столь же различных между собой, сколь и схожих друг с другом. Их внутренняя связь была бы нам доступна, если бы мы знали отца или хотя бы могли делать о нем какие-то умозаключения.
Вопрос о плане и смысле мироздания – божественном, нравственном или материальном – тоже не получает ответа у Шпенглера. Его теория подобна дворцу, у которого нет верхнего этажа. Не утрачивая своих морфологических достоинств, она не выводит нас из сферы сравнимого в сферу несравнимого. Между тем именно оттуда, как мы полагаем, поступают главные вопросы.
В этой связи автор «Заката Европы» цитирует Гёте: «Цель жизни в самой жизни». Это многозначное утверждение. Сравнение культур с тысячелетними деревьями, скорее всего, было бы всецело одобрено поэтом. В этом смысле Шпенглер ссылается на него вполне оправданно. Однако морфологический гений Гёте возвышается благодаря гению синоптическому. Он предпринял бы попытку изучить деревья не только в их многообразии, но и в их единстве, через прарастения. Главная опасность морфологии заключается в том, что за деревьями не видно леса.
Во введении Шпенглер рассматривает понятие «план мироздания» (Weltplan) и упрекает философов в том, что они объявили Бога автором этой схемы, тем самым «обременив» Творца. Как бы то ни было, «план мироздания» остается той великой идеей, которая обеспечивает смысловую целостность гердеровской исторической доктрины и на которой основано гегелевское понимание истории как саморазвития мирового духа.
Подобные концепции не только удовлетворяют наблюдающий разум, играя роль последней печати. Они имеют указующий, взыскательный характер, который обеспечивает им осмысленную связь с поведением людей, позволяет прокладывать дорогу и давать направление человеческим действиям.
Это преимущество прослеживается в гегельянстве вплоть до появления материалистических школ, являющихся его ответвлениями. Здесь кроется одна из причин того, что в политической борьбе за власть материалистический оптимизм одерживает верх над силами, чье теоретическое вооружение строится на биологических представлениях. Тому, кто решил перевернуть мир политики, нужна, как и Архимеду, точка опоры. Это условие заявляет о себе уже на уровне стилей мышления.
Астрологию можно рассматривать как образец методики, связывающей жизнь с процессами большего масштаба. Она выходит далеко за пределы биолого-исторического понимания как отдельного человека, так и культуры. Ее воплощение, ее символ – гороскоп. Поскольку он цикличен и основывается на величайшем и старейшем из известных нам круговоротов, астрология считывает судьбы, довольствуясь этими единственными неизменными часами. Космический цикл задает для астрологов и измеримое астрономическое время, и значимое судьбинное. Между логосом и номосом установлена взаимосвязь. Более того, в глазах толкующего они отражают друг друга и сливаются воедино.
Убежденность в неизбежности возвращений удостоверяет бытие и обосновывает уверенность в нем не так, как это делает концепция бесконечного пути (пусть даже идущего в гору). В первом случае признается существование, действенность и влиятельность мер и планов, отличных от тех, которые являются продуктом человеческого расчета и могут развиваться лишь в рамках некоей более крупной системы. Такая позиция приобретает особую значимость в эпоху, когда движение кажется безграничным и крайне опасным. В этом заключается одна из причин растущей притягательности астрологии.
Мы подошли к вопросу о том, чем определяется толкование, или в чем толкователь видит руководящее им начало. Вне зависимости от того, какие законы или формирующие силы он ищет, наблюдая за вращением колеса судьбы, взгляд его неизменно устремлен в некий могучий, скрытый покровом мир. Это особенно удивляет в такое время, когда теология все в большей степени обращается к чистой этике. Ещё удивительнее то обстоятельство, что речь идет не об остатках, тающих в лучах практического разума, будто снег на солнце, не о чем-то «тибетском», но о чем-то растущем.
Внимание ищущего в данном случае направлено не на явление (Erscheinung), но на появление (Erscheinen): оно, это растущее нечто, не играет такой важной роли, как его возникновение на некоем основании, которое, в свою очередь, тоже возникло само собой, подобно тверди, поднявшейся из морских глубин. Что произрастает на таком острове – значения не имеет. Ошибки понимания все равно неизбежны.
Собственное значение этого произрастания, движения, беспокойства заключается не в его «правдивости», а в том, что благодаря ему пробуждаются духовные силы, которые давно бездействовали, чахли, своим умиранием суля планете опустошение.
Именно угасание этих сил, а не физическая угроза (второстепенная и в ряде случаев даже целительная) несет в себе подлинную опасность.
Шпенглера освободил человечество от предубеждения, согласно которому каждое поколение исключительно, то есть имеет неповторимый облик и уникальное место в истории. «Нас здесь раньше не было», – так мы привыкли думать, но он опроверг это представление, укоренению которого в последнее время очень способствовали поразительные плоды технического прогресса.
Сопоставляющий взгляд Шпенглера представляет собой оценку положения, по своему качеству значительно превосходящую простую смену точек зрения в рамках исторического сознания. Это проявляется и когда он, к примеру, смотрит на футбольный стадион 1914 года, и когда констатирует, что мировая война была не обычным конфликтом народов, а типичным поворотом времени, который на протяжении многих веков ждал назначенного момента. Такой взгляд оказался особенно ценным после того, как философия, в частности критика познания, окончательно размежевалась с другими академическими дисциплинами, что привело к переоценке наукой эмпирических процессов и экспериментальных феноменов. Теологические соображения, само собой, давно перестали приниматься во внимание. Однако девятый и десятый стихи из первой главы Книги Екклесиаста[37] не утратили от этого своей неопровержимой истинности.
Шпенглеровская картина истории сложилась перед Первой мировой войной. С тех пор поток фактов продолжал набирать силу и скорость. В наши дни течение времени и событий подчас напоминает водопад, который подхватывает судно, грозя его разбить.
То, что мы сегодня видим, подвергает суровой проверке мудрые слова Бен-Акибы: «Все не раз уже бывало»[38] и возлагает возросшую ответственность на те умы, которые наблюдают, упорядочивают и оценивают происходящее. Более того, напрашивается вопрос: по-прежнему ли оно, происходящее, доступно историческому наблюдению и может оцениваться исходя из исторического опыта? Но даже отрицательный ответ не опроверг бы слов Бен-Акибы, просто они находили бы подтверждение вне истории: мы повторяли бы то, что не имеет исторического прецедента, однако повторение осталось бы повторением.
В любом случае нельзя поспорить с тем, что мы живем не в эпоху Пунических войн, как многие думали, а в век битвы при Акции[39], и, если бы был среди нас политический гений, способный со всепобеждающей проницательностью видеть последствия своих решений, мы не плутали бы обходными путями и избежали бы многих неприятностей.
С приходом третьего тысячелетия мы вступили бы в мирную эпоху гигантских городов, эллинистического искусства и поразительно усовершенствованной техники. Впервые земной шар оказался бы в одной руке. Исчезли бы «пределы» в старом смысле слова. Парфяне появлялись бы где-то далеко – мы могли бы только предполагать, где именно. Уже Ницше предвидел мировое государство и его упадок, который неизбежен, ведь, как известно, «нет в мире вещи, стоящей пощады»[40]