Перед уходом (Повесть)

Не жизни жаль с томительным дыханьем.

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя…

Афанасий Фет

— Бабка, па-аст-ронись!..

Низенький носильщик, споро перебирая короткими ножками, прокатил мимо старухи пустую тележку, одной рукой, небрежно, толкая ее впереди себя. Тележка подпрыгивала и зловеще громыхала. По лицу носильщика струился обильный, похожий на масло пот. Пластмассовая бляха с номером, будто большая медаль, раскачивалась на его суконной груди.

Темноликая старуха, подстегнутая окриком, как кнутом, поспешно отскочила в сторону и едва не выронила на заплеванный асфальт жестяной чемоданчик. Мгновенно обессилев, она поставила чемоданчик к ноге, на чистое место, и поправила сбившийся платок. Пальцы у нее дрожали, в ушах звенело.

Насупленные люди сновали друг мимо друга, не сталкиваясь только чудом. По широченной улице, шурша, летели автомобили. Женщина с повязкой на рукаве, поднося ко рту мегафон, многоречиво и не слишком убедительно зазывала приезжих на автобусную экскурсию по Москве. Линялыми юбками подметая асфальт, прошли цыганки с детьми. В смуглых ушах блеснули вытертые до белизны большие серьги. Курчавый цыганенок, будто взрослый, подмигнул старухе смышленым глазом и, влекомый матерью за руку, потащился дальше, оглядываясь и корча рожи. У старухи задрожали ноги, кругом пошла голова. Ей неодолимо захотелось сесть и закрыть глаза — захотелось тишины и покоя.

Из-за угла, мелодично позвякивая, выполз пустой троллейбус. На его крыше, зацепленные за высокие провода, подрагивали тонкие и длинные рожки. Взглянув на них, старуха приоткрыла рот. Троллейбус она видела впервые и подумала, что это, наверное, и есть метро. Его дверцы, сложившись, как детская книжка, разъехались прямо перед самым ее носом. Старуха, волоча за собой чемодан, влезла в него. Он был просторен и пуст, солнце просвечивало его насквозь.

Следом за старухой, едва не сбив ее с ног, в троллейбус вскочил худощавый гражданин. Дважды отразившись в стеклах его очков, сверкнуло солнце. Гражданин плюхнулся на пухлое коричневое сиденье и сердито зашуршал газетой. Дверцы захлопнулись. Троллейбус дернулся и покатил, набирая скорость. Старуха чуть было не упав, схватилась за скользкий поручень. Стукнувшись обо что-то, загудел чемодан. Старуха смущенно, будто бы извиняясь, взглянула на гражданина в очках. Тот сердито кашлянул и отгородился газетой.

Остановки троллейбус делал часто и неожиданно, и вскоре в нем осталось лишь одно свободное место — рядом со старухой. Сидя в одиночестве, она молча дивилась тому, что в троллейбусе нет кондукторши и никто не кричит, чтобы оплачивали проезд. «Открытку-то с адресом на столе забыла — беда, — вдруг спохватилась она. — Разве у людей спросить — где?» Старуха верила, что здешние люди знают все, что они подскажут ей нужный адрес и как туда пройти, надо только высмотреть подходящего человека и обратиться к нему с вопросом.

На следующей остановке, тяжко и шумно вздыхая, в троллейбус неуклюже взобралась молодая еще, но уже излишне тучная и рыхлая женщина с большой хозяйственной сумкой, из которой высовывались вялые стрелки зеленого лука. Старуха подумала, что лук плох, что ему никак не место в такой красивой кошелке. Это как если бы генеральскую фуражку надели на голову слюнявому деревенскому дурачку.

Лицом эта женщина смахивала на старшую Егорушкину дочку. Старуха отодвинулась, освобождая для нее побольше места, и искательно улыбнулась ей навстречу. Но женщина не заметила старухиной улыбки и, обмахиваясь пухлой ладошкой в кольцах и перстнях, будто веером, прошла вперед, где уже не было свободных мест. Там она и встала, ухватившись рукой за высокий и блестящий поручень. Подмышка у нее была темная от пота.

Старуха, сконфузившись, отвернулась и увидела… золотые купола. Увенчанные затейливыми византийскими крестами, они жирно сияли на солнце и даже, казалось, плавились: вот-вот потекут. Вокруг них от нестерпимого жара дрожал воздух. Старуха сложила пальцы в щепоть и украдкой понесла ее ко лбу.

Троллейбус вдруг резко затормозил, будто боднул стеклянным лбом невидимую стену. Полная молодая женщина, похожая на Егорушкину дочку, неуклюже взмахнув сумкой, пробежала несколько шажков вперед и едва не упала. Старуху тоже толкнула вперед неведомая сила, и пальцы разжались сами собой.

Прижав локтем к боку толстую книгу, в троллейбус ворвался бородатый молодой человек. Поддернув штаны, потертые на заду и коленях, он сел рядом со старухой и тут же уткнулся в книгу носом. Одет он был в толстый свитер — и это летом, в полдень, в жару! Борода его на горле завивалась колечками. Загорелую шею обтекала тоненькая цепочка. Спереди она пряталась под свитер, и непонятно было, что на ней.

«Неужто крестик?! — ахнула про себя старуха. — Или ж образок, ладанка какая — материно благословенье?» Вспомнив кстати про купола, она поспешно сунулась в стекло, но тех давно уж и след простыл. Троллейбус мчался теперь вдоль ограды какого-то парка. Наружу, между могучими чугунными прутьями ограды, выплескивалась буйная и темная зелень.

Старуха, сдерживая вздохи, заглянула в книгу, которую перелистывал бородач. Целая страница в ней была испещрена загадочными кривыми линиями; слов было совсем мало. «Ученый, а одет бедно… Студент!» — решила старуха и вжалась в стенку, освобождая для умного и бедного человека побольше места.

Студент, не отрываясь от книги, сунул руку за ворот свитера и почесался. Цепочка выползла наружу. Ничего на ней не было — ни крестика, ни ладанки, ни медальона. И это, будто злая шутка или неправедный невесткин попрек, обидело старуху. Она отвернулась и устало прикрыла веки. Чемодан без устали колоти ее по ноге. А студент все шелестел страницами и хмыкал.

Он сошел, когда троллейбус снова обезлюдел. Старуха сверху, через стекло, видела, как он захлопнул книгу, сунул ее под мышку, поддернул штаны и пошел через улицу, машинам наперерез, смело выставив вперед бороденку. Чем чесаться, лучше бы в баню сходил и оделся б полегче!

На этой остановке троллейбус стоял чрезвычайно долго. Старуха вдруг заметила, что осталась в нем одна-одинешенька, даже водителя в кабине нет, и беспокойно завозилась: «Куда привезли?» Тут в переднюю дверь вскочил водитель и хозяином пошел по широкому проходу меж сидений. Рукава его белой прекрасной рубахи были небрежно засучены. Новые черные ботинки блестели. Старуха позавидовала его легкой, праздничной работе. «Самостоятельный какой», — подумала она и, вспомнив и сравнив, пожалела колхозного шофера Кольку Суханкина.

Тот меньше ездил, а больше валялся под стареньким грузовичком-полуторкой, широко раскинув ноги в рыжих сапогах с подвернутыми голенищами и подложив под голову рваное сиденье из кабины. Ходил Суханкин всегда чумазым, был не дурак выпить, и пахло от него бензином и сухой пылью.

— А, мать? — неопределенно и весело спросил водитель. Он внес с собой запах хорошего табака и одеколона. — Остановочку свою проспала?

Старуха быстро облизала сухие губы. Слово «юстиция» давалось ей плохо. Оно царапало горло, как сухая корка, и старуха старалась произносить его осторожно и медленно, по слогам, но все равно получалось нечто, похожее не то на «утицу», не то на «Устинью», но уж никак не на «юстицию».

— Дела-а!.. — протянул водитель, качая головой. Слушая сбивчивую старухину речь, он растерял всю свою веселость. — Юстиция! Ну, забралась ты — дальше некуда! Это же Юго-Запад, вон университет торчит! Теперь тебе лучше бы на метро. Хотя нет — пересадка! Опять заблудишься, закружит тебя. А стоило тебе сюда ехать-то вообще?

— Ой, так хата же, — испугавшись неведомо чего, возразила ему старуха. — Дом родной! Как? Перевезут если — куда голову приклоню?

Кто-то попытался втиснуться в переднюю дверь, открытую наполовину. Водитель, заслышав шум, резко обернулся. На его длинной, кадыкастой шее вздулись вены.

— Куда?! — крикнул он сердито. — Посадки нет — что, не видите? Грамоте учиться надо! Вы что — инвалид войны или герой труда? Идите на стоянку, станьте в очередь!

Старуха утерла глаза рукавом пиджака. Пиджак на ней был явно мужской, двубортный, в полосочку, из дешевых, но застегнут он был как надо — на левую, женскую сторону. Он был стар, но чист и отглажен. Заметно было, что его много раз стирали. Щелочный запах хозяйственного мыла исходил от него. На левом плече лопнул шов. В прорехе виднелось что-то белое.

— Ну, не реви! — Водитель сморщился и поскреб в затылке. — Не реви, говорю! Москва слезам не верит. Дело поправимое, страшного ничего нет. Поедешь со мной обратно. Надо будет сходить — объявлю. По мосту через Москва-реку перейдешь, а там спросишь — покажут. Не люди, что ли? Доберешься! Пошли, поближе сядешь, где поменьше трясет! — Он озабоченно взглянул на часы. — Давай, я не такси, у меня тоже график…

Старуха поднялась и послушно двинулась вслед за водителем, вдавливая полосатый рукав в лицо. Водитель нес ее чемодан, дивясь его легкости и тому, что он — жестяной.

— Как чайник, гляди ты! — удивленно сказал он, пальцами отбив звучную дробь по певучему чемоданному боку. — Садись сюда, слушай. Я специально объявлю. Не управишься ты за день, — он снова, хмурясь, взглянул на часы и покачал головой. — В ЖЭКе справку просто так не возьмешь, а тут… Подумай о ночлеге! Или есть, где ночевать — земляки, родня? Да, еще… — Водитель, не оглядываясь, потянул руку к кассе, выкрутил и оторвал белый билетик. — Возьми на всякий пожарный… Контролеры войдут — придраться могут. Они у нас — бабы сердитые, гоношистые, объясняй им потом! Значит, как объявлю, так ты и… И — через мост! Понятно?

Старуха кивнула. Она осторожно, как бабочку, взяла билетик и зажала его в коричневых пальцах. «Кипень», — подумала она, разглядывая этот белый, испещренный буковками и цифрами клочок бумаги. Потом заметила синеватую грязь у себя под ногтями и, устыдясь, подальше втянула руки в рукава.

Водитель тем временем отодвинул дверцу своей кабины, сел, поставил ноги на педали и обнял огромный, обмотанный синей изоляционной лентой руль. Троллейбус тронулся. Теперь старуха, не смея оглянуться, смотрела только вперед и ждала. Перед ее глазами за стеклом кабины, заслоняя обзор, как маятник, качался коричневый пиджак водителя. Из кармана торчала газета с орденом перед заголовком и, готовая выпасть, непочатая пачка «Беломора». От непрерывного ожидания заныла спина. Глаза заволокло слезой. Старуха и не заметила, как забылась.

Ей представилось, будто не в троллейбусе едет она, этом надземном метро, не по широкой и гладкой столичной улице, а трясется рядом с Колькой Суханкиным в кабине грузовичка. Между ними на сиденье лежит мутный граненый стакан, на всякий случай прикрытый кепкой с поломанным козырьком. От того что стакан этот захватан немытыми руками, старухе жалко Суханкина. А он и не подозревает об этом.

— Трешник-то приготовила? — скалит он стальные зубы и, выпячивая вперед небритый подбородок, жует окурок, который давно погас. — И куда тебя, старую, черти несут?

— А в Москву, — сознается она вдруг и начинает плакать, разливаться рекой.

Прыжок на ухабе. Суханкин одной рукой, не выпуская из другой баранку, снимает с грязного стакана кепку и вытирает ею вспотевший лоб. Потом длинно свистит.

— Ого! — удивляется он. — Размахнулась! В районе, значит, нету для тебя власти? Или не доверяешь им?

— Так дом же, — объясняет она сквозь слезы.

— До-ом?! — отзывается Суханкин. — Да был бы дом! Подумаешь, дом! Делов других у людей нету — хибарой твоей заниматься. В Москву в самою, квочка старая, разлетелася! — Косясь на старуху, Суханкин вставляет в рот новую папироску. — Ты б в ООН жалобу настрочила, на Генеральную Ассамблею. Так, мол, и так. Отняли дом: три бревна, четвертое — стропило!

И, довольный шуткой, он смеется. Старуха, возмущенная шоферским зубоскальством, отворачивается и вдруг видит на обочине дороги, у могучего пыльного репья с нежным фиолетовым цветком, своего сына Федю. Он голосует, подняв руку, как на собрании, — просит подвезти. Но Колька Суханкин почему-то не замечает его, и машина, не снижая скорости, проскакивает мимо. Федя ладонями прикрывает лицо от пыли.

— Дом-то не отдавайте! — кричит он вслед машине. — Мама, не отдавайте дом!..

«Феденька, золотой, родненький, да ты же покойник, — холодея, хочет выговорить старуха, но язык отказывается подчиниться ей. — Тебя же поездом давно зарезало, Федя!»

— Не отдавайте!.. — достигает ее ушей дальний, сносимый ветром отголосок. — Слышите…


— …мамаша?!

Недовольно дергая провод микрофона, водитель троллейбуса в третий раз окликнул старуху. Он звал ее, не оборачиваясь, продолжая смотреть на асфальт, покорно убегающий под колеса, и в голосе его уже чувствовалось раздражение.

Старуха с трудом пришла в себя и вынырнула из мира грез, в которые последние годы погружалась все чаще. Она открыла глаза и засуетилась, то хватаясь за ручку чемодана, то выпуская ее из пальцев. Измятый белый билетик упал ей под ноги, повисев на чулках. Она не знала, никак не могла сообразить, как сообщить водителю, что — да, слышит она его, слышит! Не смея постучать в стекло, она глядела на его белую праздничную спину, на красиво подстриженный затылок и беззвучно шевелила губами: слышу, мол, слышу!

— Граждане пассажиры! — Проговорив это, водитель опять-таки не обернулся. — Объясните кто-нибудь, как мамаше добраться до Министерства юстиции. Это у Никитских, на Воровского, где Верховный Суд, угол Ржевского переулка. Граждане пассажиры, убедительно попрошу!

Желающих объяснить старухе, как добраться до этого нового министерства, объявилось множество. И все они заговорили разом, перебивая друг друга. Старуха тщетно пыталась запомнить, что говорит каждый из них, но речи их были быстры и противоречили друг другу. Поняла только: не очень далеко, но и не очень близко, надо ехать на чем-то еще…

Потом троллейбус остановился. Ей помогли сойти на тротуар, а чемоданчик поставили рядом, на скамейку без спинки. Он заинтересовал пассажиров гораздо больше, чем сама старуха, его владелица.

— Раньше паровозники с такими ходили, — авторитетно объявил пожилой знаток. — Кочегары, помощники. Сами механики иногда, которые поскупей…

— Почему — паровозники? — возразил кто-то веселым голосом, как видно, из озорства. — У меня с таким дядя до сих пор каждый четверг в баню ходит, а он вовсе не паровозник. Скуп — это правда! Наро-Фоминский куркуль!

— Самозванец ваш дядя, — обиделся знаток. — Я сам лично на транспорте тридцать лет проработал и знаю, что говорю! Это отличительная черта! А жестяной потому…

К остановке подкатил следующий троллейбус, засигналил требовательно: поезжай, мол, чего стал? Или уступи дорогу. Дверцы первого троллейбуса поспешив затворились, и спорщики укатили дальше — к серой башне вокзала. Старуха осталась одна. Поглядела на гранит набережной, на свинцовые воды реки и тихо пошла к мосту, по которому летели машины, машины…

Но вот бесконечный горбатый мост остался позади. Дальше куда? И старуха пустилась на хитрость. Выбирала человека посолиднее, построже лицом, получше одетого и брела за ним следом, наивно рассчитывая, что именно этот человек работает в нужном ей месте. Но человек этот рано или поздно сворачивал в какой-нибудь двор, входил в подъезд без вывески, и старуха, робко заглядывая в дверь, видела, как он, этот солидный человек, ее надежда и упование, нажимает кнопку, и слышала, как, спускаясь, гудит и пощелкивает лифт.

Потоптавшись на месте и повздыхав, старуха выбирала другого хорошо одетого, солидного и строгого человека и плелась теперь за ним. Вопросов она никому не задавала — боялась, что не сумеет правильно выговорить неудобное слово «юстиция» и ее не поймут, а может, и обругают. Много времени прошло, прежде чем старуха поняла, что заблудилась. Она отстала от очередного солидного и тихо заплакала, не утирая слез.

Потом она долго шла одна, сама по себе, и вдруг уперлась в белую стену. Подняв голову, она увидела, что стоит у красивой, как старинная рождественская открытка, ухоженной церкви — одной из знамениты московских сорока сороков, о которых рассказывали бывалые люди в старину. «Образъ кротости…» — с трудом, напрягая глаза, разобрала она одну из строк затейливой славянской вязи и — умилилась. В глазах появилась резь. Перед ними, дрожа, поплыли желтые круги.

— Бабушка, а вам не надо помочь? — услышала она вдруг.

Перед ней, переминаясь с ноги на ногу, стоял рослый мальчик в коротких, выше исцарапанных колен, штанах. Лицо у него было курносое, в веснушках. Он выпячивал вперед свой остренький подбородок.

— Вам помощь не требуется? — повторил он и залился краской, видя, что старуха молчит. — Ну, через улицу перевести, где движение, или еще что?

Старуха с недоверием посмотрела на царапины на его голых коленях, но все-таки выдавила из себя свою «Устинью». Мальчик задумался, морща лоб.

— Нет, не знаю, — признался он наконец. — Но по-моему, это там где-то, в ту сторону… Далеко! — и неопределенно махнул рукой.

— А церьква? — тая надежду, спросила старуха.

Мальчик нахмурился.

— Церковь? — переспросил он. — Эта, что ли? Но она же не работает, закрыта! «Памятник архитектуры… Охраняется государством», — задрав голову, прочел он.

Старуха в знак того, что понимает, потрясла головой. От мечты спросить совет у местных богомолок — а их, по расчетам старухи, при такой церкви должно было собираться много: в хоре поют, полы моют, за цветами ухаживают, которые во дворе, — остались руины и пепел. Старуха расстроилась.

— Извините, — вдруг буркнул мальчик и поспешил прочь, снова залившись яркой краской.

Старуха не посмела ни остановить его, ни окликнуть. Да и откуда ей было знать, что именно с сегодняшнего дня, с полудня, мальчик решил начать новую, правильную жизнь; ведь шел-то как раз понедельник — самое удобное для таких начинаний время? Не знала она и того, что римский император Тит говаривал про день, в который ему не удавалось свершить хотя бы одно доброе дело: «Вот день, прожитый даром». Мальчик случайно прочел об этом в одной толстой книге, и ему очень понравился обычай Тита.

О нет, мальчик вовсе не собирался в императоры. Просто он жаждал стать настоящим человеком и даже составил план, как этого добиться. И в эти его ревниво охраняемые, тайные планы совсем не входила помощь всяким там мракобесам и кликушам, распространяющим опиум для народа. Объяснять же старухе, что религия — это обман, мальчик не стал, справедливо опасаясь, что его пропаганда успеха иметь не будет. Разве он — авторитет? А старые люди так упрямы…

И, не зная, как поступить, он предпочел смыться, уйти. Воротиться домой ему было велено не позже девяти, а вечер еще даже и не начался, и времени для свершения добрых дел у мальчика было хоть отбавляй.


Старуха долго плутала. Кривые улицы, тесно заставленные высоченными домами, не выпускали ее из плена. Набравшись храбрости, она время от времени останавливала прохожих, теперь выбирая тех, кто одет попроще, и спрашивала, как дойти до нужного ей министерства. Ей объясняли — коротко или многословно, с желанием помочь или без охоты, но, отойдя немного, она все забывала. Возобновлялась путаница. Гудела голова, гудели ноги, а тротуарам впереди не было конца.

Потом из дверей с вывесками, за которыми располагались загадочные и разнообразные учреждения, валом повалил народ. Старуха вспомнила, что в городах, как и на железной дороге, люди работают по часам, и поняла, что это окончился рабочий день, что она опоздала. Еще она вспомнила доброго, празднично одетого водителя троллейбуса и его совет позаботиться о ночлеге. У нее не было здесь, в Москве, ни родственников, ни земляков, которые бы ее приняли, но она невольно ускорила шаг. Ей захотелось найти такое место, где можно присесть и собраться с мыслями. Она обрадовалась, когда увидела отороченный низенькой чугунной оградой садик, а в нем — длинные деревянные скамьи, сулящие отдохновение и покой.

Выбрав пустую, старуха села. Ныли скованные новыми ботинками ноги. Посидев немного с закрытыми глазами, старуха тихонечко громыхнула крышкой своего сундучка и, запустив в него руку, отломила от батона, купленного еще в поезде, у разносчицы в куцей белой куртке, добрую половину. Хлеб был мягок и бел. А вкусен! Зажав кусок в кулаке, старуха украдкой откусывала от него и жевала.

Перед скамейками, за второй оградой, в низинке, лежал большой квадратный пруд, похожий на зеркало. В нем, изредка подрагивая, отражался высоченный дом, стоявший на противоположном берегу. Старуху удивило то, что в пруду никто не стирал, хотя даже издали было видно, какая в нем чистая вода, и никто не купался, хотя погода стояла жаркая и душная, а вокруг пруда бегали и ездили на велосипедах многочисленные дети. «Гусей бы сюда, — подумала она. — Дворов десять гусей держать могут, а то и все село…»

А детей вокруг было действительно много. Одни, сидя на корточках и пыхтя, рылись в нечистом сером песочке, другие раскачивались, самозабвенно откидывая назад головы, на качелях, а третьи с веселым или обиженным видом носились друг за другом. Самые маленькие, под бдительной опекой бабушек и матерей, топали на нетвердых еще ножках и бессмысленно улыбались.

Одно такое дитя, доверчиво показывая миру все четыре своих беленьких молочных зуба, двинулось вдруг прямиком к старухе, хватая воздух пухлыми растопыренными руками. Старуха не смогла сразу определить, девочка это или мальчик, и, пряча недоеденный хлеб, сжала его в кулаке. Корка лопнула, и мякиш полез меж коричневыми пальцами наружу.

Зачитавшаяся мамаша громко захлопнула книгу.

— Ой, Мариночка, деточка, ты куда? — в панике крикнула она и вскочила.

«Девочка», — подумала старуха и, виновато улыбаясь, потянулась навстречу молодой матери. У Мариночки-деточки были до жалости тонкие и кривые ножки. Старуха решила, если завяжется вдруг беседа, не только еще раз, поподробнее, расспросить, как пройти к прячущемуся министерству, но и посоветовать держать девочкины ножки в горячем песочке: «Насыпать на большую сковороду… ну, как котам домашним, чтобы на двор ходили, погреть на плите и…»

Беседа, однако, не завязалась.

— Маринка! — спугнув стайку голубей, раскормленных и ленивых, еще раз крикнула мамаша и подхватила любознательную дочку на руки. Потом она глянула на старуху, и глаза ее неожиданно сузились от гнева. — Голубей, бабушка, здесь кормить запрещено! — Голос ее дрогнул от возмущения. — Вы их приваживаете, а от этого, между прочим, инфекция!

Испуганная старуха, локтем больно ударившись о загудевший сундучок, спрятала за спину кулак с хлебом. Молодая мамаша, сердито вскинув голову, отчетливо сознавая свою правоту, оттащила свое чадо от очага инфекции — опасной старухи. Старуха беспомощно улыбнулась ей вслед.

Ей захотелось встать и немедленно уйти, чтобы не мешать тут людям, но уж больно настойчиво гудели ноги и голова, больно жестоко жали новые, всего лишь во второй раз надеванные ботинки. И старуха осталась сидеть на месте. Потихоньку она успокоилась и, угревшись на солнышке, задремала.


— Как же, как же, я хорошо знаю ваше место, ваш колхоз… — ласково сказал ей красивый седой генерал в кителе с золотыми погонами и орденами. — Правильно, что сразу к нам… Не волнуйтесь, я уже отдал строгий приказ, его там секретари печатают на машинке. Потом спокойно можете ехать домой. С билетом мы вам поможем, чтоб в очереди не стоять… Адъютант!

На его зычный зов в кабинет бесшумно проскользнул начальник рангом пониже, но тоже в форме и при орденах. Он, почтительно изогнувшись, протянул генералу бумагу. Генерал, обернувшись и громыхнув связкой ключей, извлек из сейфа большую печать, подышал на нее: «Хы-хы!» — и стукнул ею по бумаге.

— Мы поставлены, чтобы везде был порядок и никакой несправедливости, — сказал он, давя на печать и улыбаясь. — Сейчас я прочту вам свой строгий приказ…


— Неудобно, слушай, — громко прошептал кто-то. — И бабка спит — разомлела! Нехорошо. Некрасиво.

— Да чего там — некрасиво-то? — ответили ему еще громче. — Тоже мне, эстет! Чего зря ходить? Ноги не казенные! Место тут спокойное. Если по-тихому дело делать, лучше не найдешь. Слава богу, вырос тут — все закоулки известны! Садись. И время поджимает…

Генерал исчез — истаял, растворился в предвечернем воздухе без остатка, так и не успев прочесть старухе вслух свой заверенный большой печатью строгий и справедливый приказ, который стал бы одновременно и охранной грамотой, и оправдательным приговором, не выслушав главного старухиного вопроса, который она вряд ли бы сумела задать складно, но ради которого, собственно, и пустилась в странствие, самое далекое и отважное в своей жизни, ибо дом, ее дом, эта бревенчатая избушка на курьих ножках, которую второй невесткин муж, чужой человек, тоже, кстати, давно пенсионер, собрался перевезти к себе в райцентр, где у него было большое, исправное хозяйство, приспособить под сарайчик или квартирантов в него пустить и нетерпеливой рукой уже пометил буковками и цифрами венцы, хоть и уверял всех, что сделает это после старухиной кончины, ждать которую осталось недолго, вот и врачи в один голос говорят: последнее лето, все изношено, чудо, что она еще двигается, готовьтесь, — дом был лишь поводом, зацепкой, а из дому ее властно погнала другая причина, куда более властная и беспокойная, названия у которой нет.

Разлепив глаза, старуха увидела рядом двух мужчин в штатском. Один из них, пальцем сдвинув манжет рубашки, глядел на часы. Оба они были с портфелями.

— Мамаша, — вкрадчиво и доверительно наклонился к ней тот, который только что с неудовольствием смотрел на часы. — Мы тут выпьем по-быстрому. Ты не против?

Нет-нет, старуха не была против. Наоборот, она пожалела, что ей нечего предложить этим приятным людям на закуску. Захмелеют ведь! Она передвинулась на прохладный край скамейки. К ней домой частенько заглядывали чумазые громогласные механизаторы, просили то стаканчик, то огурчик с грядки, то соли, то лучку. Просились и «посидеть», если на дворе стояла непогода. Она давала, пускала: все веселей! Взамен они «забывали» у нее порожнюю посуду, которую она потом в магазинчике сельпо меняла на сахар и хлеб.

Пруд между тем начал чернеть. В нем, помигивая, дрожа и колеблясь, отражались редкие пока, разноцветные огни соседнего дома. Откуда-то лилась негромкая песня. «И сестры Федоровы издесь гдей-то живут, — глядя на отражения огней и умиляясь, подумала старуха. — Не поют: старенькие уж… И хор Пятницкого». Ей представился огромный дом — вроде того, что, заслоняя закатное солнце, высился напротив. Все окна этого дома были распахнуты и освещены изнутри. Ив них выглядывали мужики в вышитых рубахах и бабы в кокошниках. Все они пели, и от их ладного, задушевного пения так хорошо становилось на душе, так радостно и томно…

При народе, в хороводе

Парень девушку обнял…

— Ты, мамаша, сиди, — тронув старуху за плечо с прорехой и прервав ее грезы, сказал человек с часами. — Дыши воздухом. Ты на нас не гляди…

Его товарищ тем временем расстегнул портфель и вытащил из него прозрачный стакан и темную бутылку. И полилось, булькая, вино. Человек с часами домовито расстелил на скамье газетку и выложил на нее три красных яблочка. Потом, порывшись в кармане, высыпал на газету горсть конфет. Приятели по очереди выпили — молча, быстро и деловито. Захрустели яблоками. Третье яблоко человек с часами протянул старухе. Он даже не смотрел на нее, и старуха не посмела отказаться. Яблоко было твердое и теплое. Старуха еще раз подумала о малосольных пупырчатых огурчиках и сунула яблоко в карман — про запас, пригодится.

Выпив, приятели заговорили веселей:

— Здесь, что ли, Воланд этих лопухов охмурял?

Второй едва не поперхнулся:

— Кто? Где? Каких лопухов?

— Воланд! Этих… Из Булгакова. Не читал?

— Нет.

— И напрасно, мой дорогой! Зимой напечатали. Вся Москва восхищается. Здесь был трамвай?

— Трамвай? Здесь? Что ты? Никогда! Всю жизнь здесь прожил, со дня рождения! В домах Гирша, напротив Пробирной палаты, а про трамвай здесь что-то не слыхал…

— Ну, может, раньше? Все меняется!

— Тут? Да что меняется-то? Ну, поставили домов десяток, а магазинчики — вон, оглянись, видишь? Как был один — Чичкин, а другой — Бландов, так их и до сих пор старики зовут. У нас в домах полно стариков. Вроде Абхазии!

— Как Елисеев, что ли?

— Ну, Елисеев — это фрукты, гастрономия, Филиппов — хлеб. А эти двое молочники были, конкуренты лютые. Ну, сыр, масло. И где один лавку откроет, там другой. Обязательно! А о чем там, в этой книжице?

— Да так… В двух словах не перескажешь. Появился в Москве Воланд, одним словом: дьявол, сатана…

Старуха вздрогнула: сатана!

— Заявился он с адъютантами — от слова «ад» — и пошел куролесить. Потеха! А один малый, понимаешь, роман написал. Про прокуратора, как тот мыл руки, когда Христа распинали. Печатать его никто, конечно, не стал — тема скользкая, руки могучей, чтоб помогла, нет; ну, малый чокнулся от огорчения, попал в дурдом. До этого баба одна к нему ходила, чужая жена… Нет, сам достань и читай, я пересказывать не умею! Мне б с этим Воландом встретиться!

— И что? Душу бы заложил?

— А то! При чем здесь душа, что он — ломбард, что ли? Задал бы я некоторым перцу, чтоб не выступали! Вот у нас в управлении, например. Ты — субподрядчик, всего не знаешь, счастливый человек. Да что говорить? Я, когда про нашу работу думаю, «про» отбрасываю. «Раб» — и все! Точней получается. Не находишь? Нет, ты представь себе: сидим мы с тобой здесь, два прораба, бутылочку «хирсы» по-тихому раздавили — все путем, а он мимо идет, с тросточкой. Подсаживается к нам — и…

— А на кой мы ему?

Непреложность этих слов поразила старуху. И — успокоила. Действительно, на кой? Князь тьмы и вправду походил на грибника, который гонится за белым грибом. Что ему всякие там сморчки, строчки и сыроежки? Мухомор он, может быть, еще удостоит попутного пинка…

— То есть как это — «на кой»?

Но ответ скептика лишь подтвердил старухино прозрение:

— А так. Ему либо уж святые нужны, либо уж такие грешники, что чертям тошно! А мы — кто? Мы — серенькие, мураши. Наступит — и не заметит!

— Но-но, брат! Не знаю, как ты, а лично я себя сереньким не считаю. Мое мнение каково? Сначала ты сам себя уважай, а там, глядишь, и другие тебя уважать станут…

— За что?

— Н-ну, ты даешь! — и покрутил головой.

— Нисколько…

Стало быть, и здесь, в Москве, оно кончается одним: «Ты меня уважаешь?» Старуха знала, что не для веселья люди спиртное пьют, нет — веселый человек и без вина весел, — а ради этой вот болтовни пустой, которая чем-то все-таки помогает. Усвоила она это давно, семнадцати годков еще, когда замуж пошла. В бедность лютую, за отставного солдата. Маньчжурский герой в лохматой папахе — он разговорами на вечерках сразил ее сердечко сразу и наповал. Глаз на него поднять не смела, пылала вся, будто маков цвет. Где уж цепким рукам нахальным, больно мнущим груди, отпор дать!

Шептала лишь, задыхаясь, млея:

— Пусти… пожалей… пусти…

Отец ее не хотел отдавать, неграмотен был, а умен — далеко вперед видел; выплакала, на коленях выползала неохотное родительское благословение. Приняли сватов, назначили срок — красную горку. В холодной апрельской церкви под собой ног от радости не чуяла, только и запомнила, что тяжесть медного венца со крестом, да голос еще, смиренно просивший для них у бога «живот мирен, долгоденствие (которое досталось только ей), целомудрие» и много чего еще.

Да, просили многого, а сбылось чуть… Что вспыхнуло, словно пожар, быстро погасло. Солдат ее — везде-то он бывал, все видел — оказался горьким пьяницей, лодырем и пустомелей, скорым на расправу, если слово ему поперек скажешь, с чугунной рукой. Прав был отец: набаловала его царская служба! Все табачок да водочка. Ласки от него она и не видела почти, даже на пасху, в светлые христовы воскресенья, когда чужие люди, и то лобызаются троекратно, а вот разговоров хмельных застольных наслушалась вдоволь, до отрыжки, одними ими и сыта была порой.

Разговоры пустые его и в гроб свели: в девятнадцатом пыльный казачий офицер с запавшими белыми глазами, с таким лицом, глянув в которое самые бойкие бабы, закрыв лица платками и жалобно скуля, сигали в огороды, хлестнул его нагайкой по лицу за пьяный, глупый, но показавшийся дерзким и обидным вопрос и, распалясь, пошел крестить наотмашь, теснить, топтать его храпящим конем, ронявшим с удил пену… Она тогда как раз последнего носила — Федю, а муж ее, хватаясь за раздавленную грудь, прокашлял, прокорчился потом недолго.

Как, бывало, по радио эту песню заведут:

Не нужен мне берег турецкий,

И Африка мне не нужна… —

так то и вспомнится, время огромных тыкв, август. Ведь ее дурачок на улицу распояской пьяный вышел и с бешеным офицером-мамонтовцем речь как раз про Турцию завел: пять лет назад, мол, на Святой Софии в Константинополе православный крест водружать собирались, братьев-единоверцев вызволять из-под османского ига, молебны служили, а теперь его, крест, и на своих, русских церквах удержать не в силах: в первопрестольной Москве — безбожники-большевики, в Киеве, матери городов русских, — вроде немцы, — да как же, мол, это так, ваше благородие, господин войсковой старшина?


— Может, еще одну возьмем, пока магазин не закрылся?

— Нет, старик, хватит! Домой пора.

— Жена ждет?

— И она.

— Огорчить боишься?

— Да… вообще-то. Слезы ведь, если лишний запашок!

— Вот тебе и равенство полов! А я так считаю: жена либо товарищем должна быть, либо — Нюшкой. А то и получку им до копейки отдай, и ходи по одной половице! Тьфу! Твоя письма распечатывает?

— Да. Хотя мне пишут редко. Некому.

— Ну вот. И карманы посещает, когда спишь! Посещает?

— Да пусть! Жалко, что ли? Там ничего, кроме табачных крошек, нету!

— Нет, тут дело принципа, старичок! — Оглянулся: — Ты, мамаша, тут… распорядись. Возьми, что нужно. Остальное брось — дворники подберут. Дворники теперь — студенты сплошь, а раньше было — сплошь татары. Пошли мы. Будь здорова!

И — ушли, разговаривая о женах. Старуха пододвинулась к богатству, наследницей которого нечаянно оказалась, подождала, пока прежние его владельцы скроются за углом. Тонкий стакан показался ей необычайно хрупким, и она бережно завернула его в клок газеты, чтоб не разбился ненароком. Граненые-то прочней! К темной длинногорлой бутылке липли пальцы, и старуха тоже завернула ее. Конфеты в ярких бумажках оказались твердыми, старухе не по зубам.

Уложив в чемодан нежданно-негаданно свалившееся на нее богатство, старуха огляделась. Из темнеющего сада увели последних упирающихся детей. Вместо них вдоль скамей бродили теперь собаки. Старуха глядела на них со страхом и удивлением: уж очень они были разные, эти столичные сучки и кобели, и ни одна из них не брехала.

Вздрагивая, когда какая-нибудь из собак — большая ли, маленькая — приближалась к ней слишком близко, обдавая ее жарким влажным дыханием, старуха дожевала хлеб. Ей захотелось пить, но поблизости не было видно ни колодца, ни колонки, и старуха решила утолить жажду яблоком.

Мимо нее, обнявшись, прошла парочка — парень и девушка в короткой юбке. Они сели на соседнюю скамью, в тень, и, тихо переговариваясь, оба сразу закурили. Старуху удивило то, что девушка курила спокойно и открыто. А ведь молоденькая еще! Докурив, парень зарылся лицом в девушкины волосы. Старуха едва не подавилась яблоком и в смущении отвернулась.

Рассвета нового дня она решила дождаться именно здесь, на этой вот скамье, а утром вновь пуститься на поиск. Лишь бы дождичек не упал. Чемодан прекрасно заменил подушку. Старуха подняла воротник пиджака и, решив не разуваться, забралась на скамью с ногами. Было жестко, но она закрыла глаза и погрузилась в мечты о справедливом и ласковом генерале.

Ей нужен был человек, которому ничего не надо рассказывать, не надо выуживать из памяти и облекать в слова то, что давно отболело, изжилось, забылось, быльем поросло, — человек, который на ее безмолвный вопрос: «Зачем все?» — ответил бы твердо: «Так — надо. Так — правильно. Ты все исполнила. Теперь отдыхай!» Без этих слов жизнь казалась ей незавершенной, и она верила, что такой человек есть. Обязан быть. А как же? И не меньше чем генерал.

— Гражданка, — отгоняя сладкую мечту, строго сказал кто-то. — Здесь спать не полагается!

Старуха, путаясь в длинной юбке, торопливо села и вскинула глаза вверх. Перед нею, переминаясь с ноги на ногу, стояли милиционеры — молоденький и постарше. У того, который был постарше, на груди сияли какие-то знаки. «Награды, — с трепетом решила старуха. — Ишь какой серьезный…»

— Разве здесь место для ночевки, гражданочка? — хриповато спросил старший милиционер и с опозданием понес правую руку к козырьку фуражки. Его ладонь, двигаясь, на мгновение заслонила собой сияние витого желтого шнура и кокарды на фуражке. — В общественном месте, а?

— Шли бы вы домой, — посоветовал младший, совсем мальчишка. — Или вам плохо? Так мы «скорую» можем вызвать…

Старуха в смятении вскочила. Она рукою, не смея оглянуться, попыталась нащупать ручку чемодана, совсем позабыв, что он лежит, а не стоит. Старший милиционер посмотрел на чемодан долгим оценивающим взглядом.

— Приезжая, — сказал он своему юному коллеге. — Не видишь разве? — Он вздохнул. — М-да! Задача. Придется в отделение доставить. Нельзя ей тут, непорядок это… Поднимайтесь, мамаша, поднимайтесь! Пойдете с нами.

— …и пришли тут бояре и дворяне, и взашей старуху затолкали! — переврав строки из сказки великого русского поэта, громко прокомментировал кто-то посторонний.

Молоденький милиционер, взявший было старуху под руку, дернулся, словно от удара. Гримаса обиды исказила его лицо. Вслед за ним оглянулась и старуха. Кроме давешней парочки, на соседних скамьях не было никого. Девушка опять курила — над скамьей плавал аленький огонек.

— Ладно, пошли, — сказал старший милиционер и сморщился, как от зубной боли. — На каждого если внимание обращать, никаких нервов не хватит! Акафистов при нашей работе ждать не приходится… — вздохнул он.

Немного приотстав, он нес старухин чемодан, который казался ему слишком легким. Именно эта легкость и натолкнула его на подозрения: он как-никак был профессионалом и находился при исполнении.

— У тебя… у вас ничего не украли? — спросил он. — Район, правда, спокойный, но мало ли?..

Старуха оглянулась испуганно.

— Так нечего ж красть, — пролепетала она, потея от страха. — Вещей нет — одна кофта, еще смертное в узелке, а хлеб я съела, с яблоком…

Она вспомнила про пустую бутылку и стакан, завернутые в лоскуты газеты, и почувствовала себя преступницей, воровкой. Будто молодая жена кого-то из механизаторов пришла срамить ее под самые окна. Она втянула голову в плечи. Сейчас, сейчас разнесется обвиняющий крик:

— Карга старая! Не приваживай, не привечай!

Милиционер, однако, вопросов больше задавать не стал, только вздохнул тяжко и переложил из руки в руку легкий чемодан. Их процессию обогнала худенькая девочка в брюках, с прическою «конский хвост». Она вела на поводке огромного и гладкого, похожего на теленка пса. Старуха испуганно шарахнулась в сторону, потянув за собой молоденького милиционера, но высокомерный пес даже и взглядом их не удостоил. Девочка накрутила на запястье и без того туго натянутый поводок и, беспечно посвистывая, будто мальчишка, перебежала улицу — прямо перед носом большой черной машины, катившей бесшумно, словно тень или сон. На противоположном тротуаре девочка отпустила поводок, и пес, задирая громадную тяжелую голову, преданно затрусил с нею рядом.


Оказалось, что в милиции совсем не страшно. Наоборот — тепло, светло, люди веселые. Старуху усадили за длинный стол, на крышке которого в беспорядке валялись черные костяшки домино, и дали ей большую кружку с теплым и сладким чаем. Потом откуда-то принесли огромный, посыпанный маком бублик.

Дежурный старший лейтенант быстро просмотрел старухины бумажонки и подпер голову рукой. В камере уже сидела тройка подвыпивших молодцов, что было расценено проезжавшим мимо патрулем как мелкое хулиганство, да если бы их там и не было, пускать туда старуху не имело смысла.

Во-первых, впереди ночь, камера может понадобиться в любой момент, во-вторых, она — что скрывать? — сыровата, а в-третьих, нет даже шинелей, чтоб дать старухе постелить под себя и накрыться: лето ведь, никто шинелей не носит. Правда, в кабинете начальника отделения стоял диван, но поместить туда старуху дежурный не решился. Он хотел было позвонить начальнику домой, на квартиру, и спросить разрешения, но тут же одумался и с опаской покосился на телефон.

— А может, в гостиницу ее определим, товарищ старший лейтенант? — предложил молоденький милиционер, ласково поглядывая на старуху. — Позвонить туда, договориться…

Дежурный отмахнулся в сердцах:

— В какую еще гостиницу? Там и с паспортом-то не для всякого место найдется, бронь нужна, а у нее вот — цидулька из сельсовета! — Он потряс справкой, написанной на листке, вырванном из обыкновенной школьной тетрадки. — Ты что, маленький, не соображаешь совсем? Не в деревне родился? Нет, тут нужно другое решение искать…

— А если на вокзал? — подумав, сказал тот милиционер, который был постарше и носил на груди загадочные знаки отличия. — Не одна ведь она там такая…

Дежурный медленно посветлел.

— О, — сказал он, взвесив все «за» и «против». — Это мысль! Сейчас я с их дежурным соединюсь, потолкуем, — он потянулся к телефонной трубке, — думаю, договоримся! А вы, гражданочка, ничего, — обернулся он к старухе, — вы кушайте себе! Сейчас мы вас устроим.

Вслед за дежурным переключили внимание на старуху и другие милиционеры. Тот, что постарше, привстав на носки, заглянул в ее чемоданчик. Увидел там порожнюю бутылку и стакан, но ничего не сказал, отошел в сторону. Старуха поперхнулась, но быстро оправилась — стоило только пожилому милиционеру отойти. Глаз у него, наверное, был тяжелый. Есть такие люди: от одного взгляда молоко прокисает. Старуха жевала мягкий и вкусный бублик, запивая его очень сладким чаем, и все косилась на костяшки домино. У них была затейливая обратная сторона — как на вышитом полотенце, только черная.

Дежурный старший лейтенант положил трубку на рычаги и потер руки, как с морозца. Все поняли: пор-рядок, договорился, — и весело переглянулись.


Упругий ветер забил старухе рот и уши.

— Ну вот, бабка, — наклонясь к ней, прокричал милиционер, который сидел на высоком седле, сзади. — Домой вернешься, хвалиться будешь: на мотоцикле, мол, меня милиция московская катала!

— С ветерком! — подхватил, оглядываясь, другой, в крагах, водитель.

Старуха ничего толком не расслышала, но кивнула — на всякий случай. Глаза она держала плотно закрытыми. Сердце замирало от страха и быстрой езды.

Ехали недолго и привезли ее на другой вокзал — не на тот, на который она приехала днем, в жару, — но этого она, ошеломленная лихой милицейской ездой, не заметила. Милиционеры, отстегнув брезентовую полость коляски, высадили ее на твердую землю, на асфальт, сунули в руки чемоданчик и ввели ее в ярко освещенный, гудящий, словно улей, зал, полный запахов человеческих тел и — почему-то — сырых овчин.

Народу в зале было видимо-невидимо, и растерянная старуха даже попятилась. Но милиционеры быстренько огляделись и повлекли ее к длинному ряду скамей, на которых сидел, вел длинные разговоры, закусывал с газеток и, разувшись, спал усталый транзитный люд.

Милиционер, примерившись и выбрав, потряс одного из спящих за плечо:

— Ну-ка, подвинься!

Спавший проснулся. Сначала дрогнули его веки, потом сам он проворно поджал под себя ноги в синих заскорузлых носках и сел, протирая глаза кулаками.

— Бабушку вот с тобой рядом посадим, — с грубоватым добродушием сообщил ему милиционер. — А ты гляди тут, брат, не обидь старушку!

— Очень мило! — Разбуженный человек прямо через глубоко надвинутую кепку поскреб в затылке. — Ну, раз так, садись, божий одуванчик.

Старуха робко взглянула на милиционеров и, поскольку те не возражали, села. Старший милиционер на всякий случай погрозил человеку в кепке пальцем и повернулся, чтобы уйти, но тут к нему, привычно скользя по разноцветным, потертым плиткам, которыми был выстлан вокзальный пол, подскочил другой милиционер — молоденький, местный.

— Из какого отделения, ребята? — озабоченно хмурясь, осведомился он.

Милиционеры назвали номер.

— Вон старушку к вам привезли, — пояснил тот, который будил человека в кепке. — Пусть отдохнет до утра. В сквере нашли, на Пионерских прудах. Спать на лавочке примостилась. Дело у нее в Москве, а родных — никого. Документы в порядке. У вас тут хоть тепло, крыша над головой, — улыбнулся он.

— Так-так, понятно, — без энтузиазма отозвался вокзальный милиционер. — Дело ясное, что дело темное! У нас тут их и так девать некуда.

— Да наш дежурный с вашим по телефону договорились, — ответили ему. — Пусть пересидит ночь. Спят же тут люди! Тебе что — места жалко?

— Ладно, идите. Пусть сидит, — немного смутясь, разрешил вокзальный милиционер, хотя и по возрасту и по званию был моложе приехавших на мотоцикле: он — рядовой, гладкий погон, они — сержанты, с лычками.

Старший милиционер озабоченно взглянул вверх, на электрическое табло, которое показывало время. На нем как раз, мигнув, сменились две последние цифры.

— Будь здорова, мамаша, — на прощание оглянулся мотоциклист и покачал головой: — Задремала уже! Годы…

Вокзальный милиционер подождал, пока мотоциклисты из чужого отделения покинут зал, и напустил на свое мальчишеское лицо строгость.

— Далеко ли едете? — спросил он, глядя мимо человека в кепке, невольного старухиного соседа. — Билетик ваш попрошу показать…

Человек в кепке тяжко вздохнул, сунул ноги в ботинки — мелькнули синие носки — и с неохотой полез в карман… во второй… в третий… Кепку он насунул на лоб так глубоко, что уши у него топорщились, как у того игрушечного зайца, которого не в магазине купили, не в «Детском мире», а кто-то неумелый пошил сам. Старуха — было дело — шила.

— Билет, — кратко и неумолимо повторил милиционер.

И кепка — а куда денешься? — протянула ему бурый картонный прямоугольничек, завернутый в розовую бумажку. Милиционер, будто целясь, прищурил один глаз и посмотрел билетик на свет. Его интересовали дырочки, пробитые компостером. Потом он, не торопясь и даже будто бы скучая, стащил с человека кепку и молча посозерцал круглую стриженую голову, которую человек, смутясь, прикрыл ладонью.

— Все ясненько, — с металлом в голосе сказал милиционер. — Оттуда. Смотри, голубок, можешь и не доехать!

— Да что вы, гражданин старшина? — Кепка умильно поглядела на узенькие, без лычек, погоны рядового. — Вы не сомневайтесь! Я обязательно доеду!

Милиционер помялся, по неопытности еще не зная, как реагировать на нежданное-негаданное повышение в чине-звании, и перевел взор на дремлющую старуху.

— Здесь спать не разрешается, — сказал он, своим ботинком толкая старухин, и мельком удивился их полному и неожиданному сходству: «Одинаковые! Ты смотри! На одной фабрике шили». — Бабушка! Запрещается здесь спать!

Это было несправедливо, поскольку множество людей вокруг безмятежно спало и никто и не думал будить их. Но, по неизъяснимому свойству души человеческой, молоденький милиционер счел старуху «чужой» и решил именно к ней применить строгие вокзальные правила. А может, виноваты были старухины ботинки. Вроде незаконного ношения формы. Кто знает?

Разбуженная старуха глянула на милиционера непонимающими глазами и покорно встала. Ее качнуло — время летело к полуночи. С трудом сдержавшись, чтоб не захихикать и не навлечь на себя гнев власти, которую здесь представлял милиционер, человек в кепке наклонился и занялся своими шнурками.

— Да нет, вы садитесь, — сказал старухе милиционер. Он даже взмок от усердия. — Это спать у нас запрещается, а сидеть ничего… Сидеть можно!

Старуха села — послушно, словно загипнотизированная, робот из фантастического фильма или оживший манекен, какая-нибудь восковая персона, а милиционер махнул вдруг рукой и ушел к автоматическим камерам хранения, при которых безотлучно находился его товарищ. Там было куда спокойней и гораздо веселей: поговорить можно, поделиться впечатлениями.

— Нет, видела порядки? — быстро сбросив ботинки, спросила кепка. — Порядочки, мать их… Слушай сюда. Я тебе посоветую. Видишь дверь, куда народ прет? Там электрички есть, поезда такие пригородные. Иди в любой вагон, ложись на лавку и — свисти во все дырки до утра. До утра они на месте будут стоять, до объявления. Никто тебя там не потревожит.

Старуха выслушала его, поверила и подчинилась: подняла с полу чемоданчик и пошла к той двери, на которую указала кепка. Дома ночи напролет не спишь, глаза в потолок, чего только не передумаешь, а тут хоть падай…

Кепка, щурясь, поглядела старухе вслед и, как и раньше, закинув руки за голову, блаженно растянулась по всей длине скамейки. Женщина, которая спала, положив голову на пузатый рюкзак со множеством карманов и застежек, подняла вдруг встрепанную голову, скомкала сползший с плеч платочек.

— Иди носки сполосни, фигура, — голосом, хриплым со сна, посоветовала она. — Воняешь тут… И старуху согнал, бесстыдник! Совесть есть?

— Есть! Все есть. Только счастья нету!

Человек в кепке недовольно дрыгнул ногой. Он мог бы, конечно, и по-другому, похлеще ответить этой женщине, которая сует нос не в свои дела, но вовремя заметил рядом с ней огромного человека и раздумал затевать ссору. Гигант спал, по-детски приоткрыв рот и далеко вытянув ноги в светлых пыльных сандалиях. На его выпуклой груди покоился внушительный, перевитый голубыми венами кулак. Полусжатый, он поднимался и опускался вместе с грудью. Кроме вен на нем еще голубела татуировка: корабельный якорь, перевитый цепью, и год рождения — 1929.

«Трафареткой колол, — квалифицированно определил человек в кепке, проникаясь невольным почтением к гиганту. — Ровесник мой, годок. А здоров! Такой звезданет — костей не соберешь. И как он живет с такой, терпит?»

И, довольный тем, что не ввязался в перебранку с вредной бабой, избежал неприятных последствий, человек в кепке улегся поудобнее и потянул на голову полу пиджачка. Пожилые, чем-то озабоченные работницы в синих халатах, не обращая на пассажиров ровно никакого внимания, возили по полу какие-то таинственные машины. Машины натужно гудели и оставляли за собой широкие мокрые следы. За ними, вяло изгибаясь, тянулись толстые, как змеи, черные провода.


Из последних сил старуха оттолкнула от себя тяжелую, неподатливую дверь и очутилась в огромной, мрачной комнате без мебели и окон. Вдоль стен стояли, сидели на чемоданах и корточках мужики — все с папиросками в зубах. Густой сизый дым без жалости ел глаза. Женщин не было.

— Куда прешь, старая? — спросил один из мужиков, смачно сплюнув прямо себе под ноги. — На выход — там! Заблудилась? Или ты того — покурить захотела?

Вокруг засмеялись.

— Не, она насчет горшка, — сказал кто-то.

Старуха, не помня себя, выбежала вон и очутилась под открытым небом. Множество разнообразных фонарей разгоняло тьму. Свежий воздух опьянил старуху. Нет, стриженый, в кепке, не обманул ее. Носами к вокзалу и вправду стояли длинные зеленые поезда с погасшими фарами во лбах. Они, казалось, спали. «До утра ли?» — мелькнула у старухи мысль, но обратиться за подтверждением было не к кому. Вагоны были тускло освещены, и сквозь запыленные стекла старуха увидела желтые, как яичный желток, скамейки, которые сулили покой.

Она прибавила шагу. Будь что будет! В темном и широком тамбуре, куда она, поколебавшись, вошла, с ней столкнулся кряжистый парень в распущенном галстуке. Он дохнул на нее сладким перегаром. Старуха отшатнулась в испуге, но парень уже ловко облапил ее плечи. От страха старуха обмякла и зажмурила глаза. Где вы, милиционеры?

— Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны, — рявкнул парень ей в самое ухо. — Слезайте, граждане, приехали, конец! Куда бог несет, а, мать? Чего забыла?

И парень, не дожидаясь ответа, гулко расхохотался.

— Так отдохнуть, ночь на дворе, — созналась испуганная старуха. — Совет дали, что вроде можно… до утра…

— Эге! — Парень задумчиво поскреб подбородок. — А ты, стало быть, гость столицы?

Старуха кивнула поспешно:

— Гость, гость…

— И ночевать тебе, стало быть, негде, раз ты, хоть и гость, в электричку лезешь?

Старуха кивнула еще раз.

— Эге, — повторил парень. Подняв подбородок, он кое-как затянул на шее узел галстука. — А чемодан у тебя, я гляжу, хорош! Гремит, как… как черт знает что. Испугаться можно. Тэ-ек… — Он немного постоял, молча шевеля губами, и, видимо, решил для себя нечто важное. — Пошли!

Сопротивление, которое пыталась оказать ему старуха, было сломлено без особых усилий.

— Пошли-пошли, не бойся! Не съем. Тоща ты больно, мать. А? Хвораешь, к профессорам прикатила?

— Не, — сказала старуха. — Я — жалобу…

— А чего худая тогда?

Старуха потрогала пиджак на плоской своей груди.

— Так ить работаем, — смутилась она, будто молоденькая. — Откуда жиру-то быть?

Переговариваясь так, старуха и парень остановились под синим фонарем. Фонарь вверху гудел, как примус, — будто бы сердился. Старуха неловко усмехнулась, стесняясь собственной худобы, и парня поразило то, что все передние зубы у нее оказались на месте, целы. И не вставные, а свои.

— А ты при зубах! Как щука, — с завистью сказал он. — А я вот половину своих, считай, уж растерял. Лечу хожу, пломбы ставлю. Денег на частника угрохал — на мотоцикл свободно бы хватило! А пользы от них, зубодеров… — Он безнадежно махнул рукой. — Ладно, пошли, мать!

И они пошли. Рука об руку, неспешно. Старуха не ведала, куда именно они идут, однако вокзальная суета уже не казалась ей такой страшной. Да и суета-то стихала — время перевалило за полночь.

— Погоди, мать, — вдруг остановился парень. — А какую жалобу? На кого? Что у вас там, где живешь, — Советской власти нету или как это понимать?

Старуха поставила чемодан к ноге и, вдохнув полную грудь воздуха, который уже не казался ей ни свежим, ни пьянящим, собралась рассказать, какое именно дело привело ее в Москву, в столицу, к властям, что заставило ее бродить по улицам в поисках загадочного министерства.


Ехать с жалобой прямо в Москву старуху надоумила Егорушкина дочка, которая — на своей машине! — приезжала проведать родителей на Первое мая.

— Нет-нет, ваше дело несложное, — сказала она старухе, поигрывая полной, с ямочками, рукой так, что поблескивали золотые пузатые часики, одно целое с похожим на сахарные щипчики браслетом. — Труда оно не составит. Однако тут, в районе или области, — плавно взмахнула она рукой, — решать его будут долго, бюрократы известные, а он в это время дом-то ваш как раз и перевезет. В Москву надо ехать, вот что я вам скажу! Там отдадут приказ, а здесь быстренько устроят разбирательство. Перед центром они оробеют! Один у мужа с работы, сослуживец, в газету, например, писал… Старого человека собственного угла хотят лишить, безобразие какое! Но и вы, я должна прямо сказать, тоже хороши! — Егорушкина дочка осуждающе покачала головой. — Бумаги надо беречь. Как зеницу ока. Это же до-ку-мен-ты! Без бумажки ты — букашка, а с бумажкой — человек!

— В Москву… — прошептала тогда старуха. Открытка с видом на Кремль, Москву-реку и храм Василия Блаженного всплыла перед ее глазами. — Приказ…

Вот тогда-то она и решила: еду! Егорушкина старшая дочка, городская жительница с часами, про которые старуха почтительно думала, что они золотые, посоветовала ей обратиться в Министерство юстиции.

— Недавно создали, — сказала она, с ловкостью заезжего лектора шурша центральной газетой. — Специально для охраны законности. Или в Верховный Суд — там тоже люди умные сидят, они их хитрости сразу разгадают! Про них еще и фельетончик бы хорошо: «Отцы и дети»!..

Старуха попросила Егорушкину дочку записать на отдельную бумажку название и адрес волшебного министерства — под руку как раз подвернулось поздравление с Первым мая — праздником весны и труда, которое, под диктовку учительницы из восьмилетки, со всем классом вместе написала в школе, а потом сунула ей под подушку младшая внучка, — и затвердила их наизусть, как молитву. А когда невестка со своим новым мужем и детьми отбыла в соседний район — знакомиться с новой родней, в гости, — старуха умолила шофера Кольку Суханкина отвезти ее на станцию.

— На бутылку дашь — подброшу, — сказал Суханкин, вытирая темные руки паклей. — Нет — как сама знаешь!

До станции было тридцать километров — пешком за сутки не добраться, в ее-то возрасте! Правда, в девяти километрах от села находился железнодорожный разъезд, но поезда дальнего следования на нем никогда не останавливались, даже не замедляли хода. Пришлось готовить три рубля.

Много, конечно. А куда денешься? Утром, как и договорились накануне, Суханкин осадил грузовичок у дома, из-за которого и разгорелась тяжба. Выйдя из кабины, он шуганул сбежавшихся ребятишек и деловито попинал баллоны сапогом. Резина была старая, лысая. Темные венцы — дом рубленый, пятистенка — уже помечены цифрами и буковками, аккуратно выведенными белой краской: новый невесткин муж готовил дом к перевозу.

Старуха захватила чемоданчик, оставшийся от покойного сына Феди, навесила на дверь замок, который можно отпереть любым гвоздем, и быстренько, чтоб никто не увидел, юркнула в душную кабину. Бумажку с адресом и названием справедливого министерства она второпях забыла дома на столе, и обнаружилось это только на середине пути. Старуха ахнула, но решила не возвращаться: примета есть — вернешься с полпути, не жди удачи! Да и Колька Суханкин вряд ли согласился бы катать ее туда-сюда за те же деньги.

«Ладно, ничего, — решила она, глядя на пыльную извилистую дорогу. — Поеду так. Чего уж там?.. Нет, так у людей спрошу! Язык до Киева доведет».

— Ну-ну, докладывай давай, излагай, — рассеянно сказал парень, который смотрел куда-то вдаль, распустя губы и положив тяжелую руку на старухино плечо.

— …пока с хозяйством управлялася, так и нужная была, — пробормотала старуха. — Пензию, что колхоз дал, всю себе брала. «Зачем тебе, мама, деньги?» И Федину, что на детей, себе. В церькву придешь, свечку за упокой поставить не на что. «Ах, это предрассудки, — говорит. — Опиум для народу!» И если бы прынцып был, а то так — просто жадная…

Старуха отвернула голову и увидела высоко подпоясанных солдат, которые, с чемоданами в руках, кренясь на бок, торопились к дальнему составу. Откуда-то тянуло угарным дымком. Поблескивали фонарики проводников — ими они освещали билеты. Тускло светились номера вагонов. Сколько же на белом свете людей! И все они куда-то спешат, едут, едут…

— А ну, кому тут пиво с закуской? — зазвенел вдруг бодрый женский голос. — Пиво с закуской, незаменимое в пути?

— Эге! Это дело! Реклама — двигатель торговли! — Парень сорвался с места. — Не уходи никуда, жди меня тут! — обернувшись на бегу, крикнул он.

Вернулся он необычайно быстро, держа в руках по пакету. Старуха и опомниться не успела, не то что убежать. Поблескивала прозрачная бумага. Темнели, растягивая ее, тяжелые пивные бутылки. Желтел ноздреватый сыр. А в самом низу каждого пакета, у донышек пивных бутылок, скромно белели яйца.

— Отоварился я, мать, — сообщил парень, широко и радостно улыбаясь. — А теперь — пошли. Возьмем машину и поедем с тобой бай-бай. Чего тебе на вокзале отираться?

На стоянке такси распоряжался пузатый человек с повязкой на рукаве кургузого пиджачка и с полосатым, как у милиционера, жезлом. Он обеими руками, без церемоний отпихивал очередь на тротуар и, помахивая жезлом, как пастух, подгонял машины, сиявшие зелеными глазками.

Ухитрившись как-то миновать очередь, парень усадил старуху на роскошное заднее сиденье и, сопя, поместился рядом. Хлопнула дверца. Как только машина тронулась, он разорвал прозрачную бумагу и ловко сдернул с пивной бутылки пробку. Горлышко бутылки сразу наполнилось белой пеной. Парень запрокинул голову. Старуха с ужасом и восхищеньем наблюдала за великолепным процессом утоления жажды, смотрела, как размеренно ходит под кожей горла внушительный кадык. Со звуком, похожим на поцелуй, парень оторвал опорожненную бутылку от губ и утер их тыльной стороной ладони.

— Чего, мать? — покосился он на старуху. — Тоже пивка охота? А нормальненько… Хор-рошо! — ликующе рыкнул он и, как цыган в танце, передернул плечами.

Шофер впереди и ухом не повел.

— Балуешься ты… — сказала старуха.

— Это верно, мать, — неожиданно согласился парень. Он устроил бутылку куда-то себе под ноги. — Правильно ты сказала! Балуюсь я, мать, шалю. А почему? — растопырил он короткие пальцы. — Вот ты мне скажи: чего я в жизни видел? Ну, пацаном был, прибыл в ремеслуху. Сопля зеленая, жутко блатной товарищ! Кровать дали, тумбочка — одна на четверых, а класть нечего… Шинель с подшинельником? Напильник драчовый — заусенцы сдирать? Я его «рашпилем» назвал, а мастер меня за ухо, он меня матом, хороший был старичок, запойный, правда, — чтоб порядок знал, инструмента не позорил! Помнил чтоб, что слесарь не сапожник.

— Все так начинали, — неожиданно подал голос шофер. — Я сам два года болты мыл в гараже Метростроя, ни прописки у меня, ни жилплощади!

Парень сунул растопыренную пятерню в волосы, как вилы в сено, и закручинился. Дальше ехали молча. Каждый думал о своем. Мимо, изредка ныряя и подмигивая, плыли огни ночной Москвы. И не было им ни конца, ни краю.

— Оставь, — сказал парень шоферу, когда тот выключил счетчик и загремел мелочью, намереваясь дать сдачу. — Не обижай! Что мы — хуже людей? А, мать?

— Не знаю… — пролепетала она в ответ.

Парень взял ее за руку, поддержал, и она кое-как выбралась из машины. «Ох, колготной», — подумала она, глядя на него снизу вверх. Машина сорвалась с места и умчалась в ночь, будто и не было ее. У самого подъезда, уже зайдя под бетонный козырек, парень остановился. Жажда по-прежнему мучила его. Опорожнив и вторую бутылку с пивом, парень широко размахнулся, чтобы забросить ее в кусты.

— Дай, — попросила старуха, жалея посуду. Она с обидой припомнила, как совсем недавно невестка — «раз и навсегда» — запретила ей трогать пустую посуду, которая скапливалась в доме, даже ту, которую после себя оставляли чумазые трактористы, — начала сама сдавать ее в сельпо, не доверяя свекрови. — Не кидай, не надо!

И парень согласился:

— Бери. Хозяйственная ты, мать, — невесело хохотнул он, разглядывая содержимое пакетов, а разглядев, возмутился: — Кладут, тоже мне! Яйцо, сырку кусок, а он черствый, как подметка. Вон, замаслился весь! Корку черного добавили — гони рупь!.. Приобщи, если хочешь, — сказал он, наблюдая за тем, как старуха прячет порожнюю бутылку в чемодан. — И пошли, а то лифт отключат. Поздно уже!

Старуха торопливо проверила, все ли на месте в чемодане. Ее дрожащие пальцы наткнулись на помятое яйцо. Старуха сунула его в пустой стакан, прорвав газету, и захлопнула крышку чемодана. Щелкнул его запор.

— Значит, так, — сказал парень, когда голубые дверцы лифта послушно разъехались перед ними. Он обнял старуху за плечи. — Моя ежли глотку драть начнет, нрав свой ангельский выказывать, ты внимания не обращай! Держись за Паничкина, — сказал он, нажимая кнопку нужного этажа. — С Паничкиным не пропадешь! Кино видела?

Старуха помотала головой:

— Нет.

Лифт, гудя, полз вверх. Уплывали вниз цифры, коряво намалеванные на дверцах шахты. Старуха закрыла глаза: она страшилась высоты. У нее гулко заколотилось сердце. Но все быстро кончилось — под ногами снова оказался твердый пол, клетчатый, как на вокзале, только новый. Парень отпер дверь, стараясь не очень греметь ключами.

— Свету нету — спит уже, — шепнул он, подмигивая старухе. — Чай будем пить?

— Ой, нет, — испуганно отказалась она.

Старуха украдкой огляделась вокруг. Парень, судя по обстановке в квартире, жил гораздо просторнее и богаче, чем можно было ожидать, и она вконец оробела: вдруг он начальник какой? Таких шкафов и у председателя колхоза нету. Ей захотелось уйти, не мешать людям, но заявить об этом она постеснялась. Она боялась и парня, который мог обидеться, и того, что не сможет теперь одна найти дорогу на вокзал.

— Сейчас будем бай-бай, — пообещал парень. Он снял ботинки и расхаживал по квартире в одних носках. — Пойдем, покажу тебе, как и что…

И старуха пошла. Парень сбросил с дивана несколько подушек-«думок», вышитых болгарским крестом, и небрежно, не расправляя углов, застелил его чистыми простынями, которые вытащил из трехстворчатого полированного шкафа, занимавшего своею тушей целый простенок.

— Спи давай, — сказал он, зевая, и ладонью легонько пошлепал себя по рту. — Утро вечера мудреней…

Как только парень прикрыл за собой белую дверь, старуха поспешно сложила чистые и прохладные простыни, стараясь проделать это так, чтобы новые складки в точности совпали со старыми, заглаженными утюгом. Потом она подобрала с полу разбросанные подушки-«думки» и расшнуровала, сняла наконец ботинки, которые терзали ее весь этот длинный сумасшедший день. И ногам сразу стало так весело, так легко!

Уснула она сразу, как только прилегла на краешек дивана. И даже шумная ссора, спустя некоторое время разгоревшаяся в соседней комнате, за стеной, за стеночкой, за перегородочкой, не разбудила ее. Впрочем, шум за стеной вскоре стих. Старухина невестка обычно бранилась со своим новым мужем куда дольше и обстоятельней.


Спала старуха сладко, без снов, как спала когда-то, лет пятнадцать назад, после твердых, застревающих в горле, но убивающих боль таблеток на первом этаже районной больницы, выстроенной еще до революции, в земские времена, куда попала на пути из города, с базара, домой, в село, сломав левую голень и сильно ушибившись о придорожный камень-валун, — понес и опрокинул розвальни смирный мерин, испугавшийся колонны огромных колесных тракторов, которые с ревом, вонью и дребезжанием пронеслись мимо, кидая в морду лошади и лица людей большие, тяжелые ошметки слежавшегося снега, а Егорушка, который был возницею и немного клюкнул в чайной: драный полушубок, рукавицы за поясом, облезлая заячья шапка набекрень, — Егорушка не удержал в руках ременных вожжей.

Встречные добрые люди подобрали их, стонущих, охающих, замерзших, и отвезли назад — до районного города, до больничного сада; был синий воскресный вечер, и кто-то, недовольно матерясь под заиндевелыми деревьями, долго возился с запорами ворот, а потом — яркий электрический свет повсюду, запах лекарств, тепло, чистота, негромкие голоса врачей и сестер, гипсовый лубок на ноге, черный, круглый, с дырочками посередке, без устали бормочущий наушник на подушке, холодный, как сосулька, градусник под мышкою по утрам и еда три раза в день — сердитые нянечки, недавние и поэтому очень чванные горожанки, подавали ее на липких и мятых металлических подносах прямо в постель, как утку или судно.

Как раз тогда соседка по палате, важная, нелюдимая, чиновная женщина, чья прямая нога, оттянутая гирей-противовесом, была направлена вверх, в потолок, словно зенитная пушка перед боем в небо, объявила ей, шурша газетным листом и посверкивая очками, которые подчеркивали ее ученость и непререкаемость ее суждений, что теперь с них, колхозников, не будут брать тех налогов, которые брали раньше:

— Вот! Снова вам послабление! Поздравляю!

В голосе ее слышалось сдержанное неодобрение, укор, а старухе стало до слез жалко яблонь в саду, напрасно ошпаренных кипятком, а заодно уж и гармони-двухрядки, которую она везла из города, из починки, сыну Феде, — везла, да не довезла: разорвались, погибли под санным полозом меха, явив белу свету свою изнанку в наивный мелкий цветочек, рассыпались по снегу перламутровые пуговички ладов, навсегда замолчали парные латунные пластиночки-язычки…


Тогда, в больнице, старуху будила мозжащая боль в ноге, а теперь она проснулась и открыла глаза потому, что озябла. Синело окно, задернутое тюлевой занавеской. Широкий белый подоконник был уставлен цветочными горшками. Все цветы были одного сорта — кактусы, и старуха удивилась: зачем столько колючек? Стукнула невидимая дверь, и прошлепали куда-то босые ноги. Зашумела в кране вода. Кто-то долго, отдуваясь, пил ее — пил и не мог напиться. Старуха сползла на краешек дивана и шершавой ладонью потрогала аккуратно сложенные белые простыни из хорошего, накрахмаленного полотна.

Потом в дверь заглянул давешний парень — хозяин, приветивший ее вчера. Лицо у него было сонное, помятое и опухшее. Оно нуждалось в бритье. В руках он держал молочную бутылку, до самого широкого горла наполненную водой.

— Не спишь? — хрипло удивился он и отхлебнул из бутылки.

Старуха разлепила губы:

— Не сплю.

Парень пятерней поскреб заросшую серым волосом грудь. На ней тут же обозначились следы пальцев — косые покрасневшие полосы. Они таяли.

— А чего это? — подивился он. — Рано еще! Спи.

— На двор, — едва не сгорев со стыда, пролепетала старуха. Ее коричневые жилистые руки заметались по измятому ситцевому подолу. — На двор хочу!

— Эге! — ухмыльнулся парень, радуясь неизвестно чему. — Так иди, кто тебя держит? Сюда, — поманил он пальцем. — Вот, видишь? — Он приоткрыл узкую дверь и щелкнул выключателем. Послушно загорелся яркий, как в больнице, свет. Тихо, словно убаюкивая кого-то, журчала вода. — Иди-иди, — сказал парень и, оттянув резинку трусов, звучно шлепнул себя ею по животу. — Ничего, не стесняйся! Для этого и приспособлено. Запрись — там задвижка есть — и делай… свое дело!

Покуда старуха мучилась в чистой и тесной, как шкаф, каморке, на кухню, поблескивая бигудями, как древний воин шлемом, выплыла заспанная и сердитая женщина — жена, хозяйка. Она была еще молода. Из-под сиреневого с розами халата торчала ночная рубашка. Пятки желтели, как восковые. Шлепанцы звучно ударяли по ним снизу.

Парень отступил в сторону, давая жене пройти, и виновато засопел. Жена, намеренно не глядя на него, провинившегося накануне, прошла в кухню, и сразу же там что-то загремело — аккомпанемент ее праведному гневу. Парень поморщился и единым духом допил из молочной бутылки воду. Щелкнула задвижка. С трудом справившись с ней, старуха выбралась наружу, на простор, и торопливо оправила юбку.

— Иди в комнату, мать — шепотом приказал ей парень и закрыл за ней дверь. — Побудь тут, я сейчас!

Он сунулся было к узкой белой двери, но жена с нежданным проворством опередила его. И сразу же обрушилась, сердито зашумела вода. Жена стукнула дверью, выключила свет и повернула к мужу раскрасневшееся, оскорбленное лицо.

— Она же, эта твоя подруженька ненаглядная, совершенно не умеет пользоваться, — прошипела она, подбородком, дрожащим от возмущения, указывая на закрытую дверь комнаты. — А если насекомые? — нервно прищелкнула она пальцами, на ногтях которых еще сохранились следы багрового маникюра.

— Чего-чего? — переспросил парень.

Насекомые, — громче и тверже повторила его жена. — Клопы, тараканы, блохи, вши, эти… как их?.. мокрушки! Не забывай, пожалуйста, что у нас часто ночует моя мама, которой мы стольким обязаны! С ее-то чистоплотностью… Ее брезгливость ты должен знать!

— Я ей ничего не должен. Мокрушки… Откуда? Помолчала бы, выдра, — миролюбиво сказал парень, но глаза его, и без того узкие со сна, сузились еще больше.

— Но мыть-то мне! — громко ответила ему жена. — Кто квартиру всю на себе везет? Я! Ты по дому и пальцем не шевельнешь, пьяница чертов! Кран потек — звони в ЖЭК, зови слесаря, готовь трояк… И откуда их несет на наши головы? — спросила она обиженно и плаксиво. — Сидели бы в своих колгоспах! Как моль на свет слетаются, честное слово! В центре от них не пройти. А уж бестолочи — не приведи бог!

— А я говорю: молчи! — прошипел парень, втолкнул жену в кухню и быстро накинул на дверь крючок.

В двери жалобно звякнуло матовое стекло.

— Но-но-но, только без рук, — сказала жена и, нервно теребя край цветастой клеенки, присела на белый табуретик — составную часть недавно — а с какими хлопотами! — приобретенного кухонного гарнитура, отделанного пластиком, который, как известно, легко мыть. — Этого еще не хватает! Всю заразу со всех вокзалов готов в дом собрать, а еще руки распускает!

Парень пристукнул пустой молочной бутылкой о стол и демонстративно спрятал руки за спину.

— Да такие, как она, тебя кормят! — взорвался он. — Да-да, тебя, дуру неблагодарную!

Он в сердцах оттолкнул ногой белый табурет. Тот запрыгал на своих тонких ножках. Жена подхватила его и бережно, ладошкой, смахнула с его гладкого сиденья невидимую пыль.

— Я сама себя кормлю, — заявила она с оскорбленным достоинством. — И получек не пропиваю, как некоторые!


Заслышав крик и брань, старуха подхватила свой чемоданчик и неслышно прокралась к двери. Она ушла бы теперь подальше от греха, но дверь была оснащена сложными замками. Лениво покачивалась затейливая цепочка. Как раз в середине двери сиял стеклянный маленький глаз в широкой резиновой оправе. Старуха, не сдержав любопытства, приникла к нему и увидела — в уменьшенном виде — далекую дверь квартиры напротив, трехколесный велосипед, стоящий рядом с нею, и кафельный пол в красно-белую клетку, хоть в шашки на нем играй.

«Скажут еще, что унесла чего», — с тоской подумала старуха, глядя на вешалку с плащами и пиджаками. Здесь же сияло и зеркало — длинное, в рост человека. Потом старуха вдруг вспомнила про бутылку, которую выпросила вчера у хозяина квартиры, и поспешно раскрыла чемодан. Крик в кухне оборвался. В переднюю выглянул небритый парень, и старухе без слов стало ясно, за кем победа.

— Ты уже здесь, мать? — виновато спросил он. — А я тебя потерял. Ты погоди, я скоро!

Под вешалкой, на пестром половичке, стояла обувь хозяев: пара мужских полуботинок и много-много пар женских туфель — черных, коричневых, красных, белых, на низких и на высоких каблуках, с пятками и без пяток. «И живут богато, — решила старуха, без зависти глядя на этот парад. — А ладу тоже нету». Вспомнила свою невестку — то-то она, наверное, диву дается: и куда это бабку черти унесли? — вынула из чемодана пустую бутылку и поставила ее рядом с теми туфлями, что поплоше, под сень плащей и пиджаков.

Неслышно, в одних носках, пришлепал парень. Он успел надеть отглаженные брюки и майку без рукавов. «Шелковая», — отметила про себя старуха. Парень обеими руками потер лицо, обросшее за ночь темной щетиной, и, не глядя вниз, сунул ноги в черные полуботинки без шнурков.

— Пошли, мать, — сказал он и снял с вешалки пушистый, в крупную серую клетку, пиджак.

Дверь квартиры мягко и как бы с удовольствием захлопнулась за ними. Оказалось, что стеклянный глаз на ней снаружи куда больше, чем изнутри. Парень, заметно нервничая, давил на кнопки лифта, но голубые узкие дверцы его раздвигаться не желали. Не слышно было и гула моторов.

— Рано еще, пошли пёхом!

По пролетам бесконечной лестницы старуха спускалась осторожно — шла по стеночке, пачкая известью рукав пиджака. Ее пугала та немыслимая высота, на которую ее вознес случай, и она старалась не заглядывать через перила вниз. Старуха запыхалась с непривычки. Парень, шедший впереди, часто останавливался и, глядя на нее снизу вверх, поторапливал ее взглядом. Она, виновато помаргивая, глядела на него, но спускаться быстрее не могла: и так из-под ног выскальзывали ступени.

Но потом лестница все-таки кончилась — все, все на свете имеет конец! У синих почтовых ящиков старуха столкнулась с девушкой-почтальоншей, которую и видно-то не было из-за серого снопа газет. Они улыбнулись друг другу. Парень под руку вывел старуху из подъезда, придержал могучую дверь. Старуха зажмурилась: яркое летнее утро ослепило ее. Вокруг, словно в роще, неистовствовали птицы.

Молодой дворник поливал дворовую зелень. Струя воды, блистая на солнце, словно драгоценность, била из шланга. На мокром асфальте валялись метлы и совки. Старуха с осторожностью переступила через них и оглянулась.

— Студенту привет! — сказал парень дворнику.

Из шланга, в местах сращений, били тонкие струйки. Капли воды дрожали на молодой листве. Веяло приятной прохладой. Будущий денек обещал быть жарким и душным.

— Наше — вам, — с веселой готовностью обернулся дворник. — С кисточкой. Почтение классу-гегемону! Родственница из провинции? — заметив старуху, спросил он.

— Вроде того, — буркнул парень и сжал у горла лацканы пиджака. — Все мы друг другу родственники!

— По Адаму и Еве?

Дворник-студент поддернул свои потертые, видавшие виды вельветовые штаны и, поглядев на пятиэтажный дом, стоявший в глубине двора, понимающе улыбнулся. На фронтоне этого дома, во всю его длину, составленные из огромных фанерных букв, краснели слова: «Человек человеку — друг, товарищ и брат». И странно было видеть огромную, угловатую запятую.

Тем временем из подъезда, неся изрядно похудевшую сумку на животе, выбралась молоденькая почтальонша с косичками, как у школьницы. Она искоса, перебирая письма, взглянула на старуху и снова улыбнулась ей углом рта. Опять молча, а каблучки ее — тук-тук-тук. А старуху удивило то, что газеты и письма в Москве разносят в такую рань.

— А кто ж тебя будит по утрам? — спросил парень у дворника. — Будильник или, может, какая-нибудь бабенка?

— Нет, я сам. Да я еще и не ложился.

— Да ну!

— Ага. Один встал рано, и его укусила лошадь! Марк Твен написал. Днем отосплюсь!

— А учиться когда?

— С первого сентября.

— Ладно, давай старайся. Может, в начальство большое выбьешься, на «Чайке» кататься будешь, прямо на красный свет, со свистом, по осевой… Пошли, мать, пошли! — обернулся он и поманил старуху.

Она послушно засеменила за ним следом.

— А я и на «Жигули» согласен! — весело крикнул дворник им вслед. — Я скромный!

Он направил струю круто вверх и отскочил. Вода тяжело шлепнулась об асфальт и рассыпалась на мелкие брызги. Засияла, чтобы тут же погаснуть, бледная радуга.

Выйдя на улицу, которая была еще малолюдна, парень туда-сюда повертел головой, увидел на обочине зеленый мирный огонек такси и вздохнул с облегчением. Он подождал старуху, обнял ее за костистые плечи, от одного прикосновения к которым сжималось сердце, стряхнул с рукава известку и потеребил прореху на плече старухиного пиджака.

— Видала, какая выдра, мать? — виновато сказал он. — Я-то с утра тебя проводить хотел по твоим делам, на метро покатать… Красная площадь, Кремль. В отпуске ведь я — сегодня первый день! Поездили бы с тобой, посмотрели!

Шофер такси увлеченно решал кроссворд из субботней «Вечерней Москвы», подложив под газетку книгу. Он далеко не сразу повернул голову и посмотрел на подошедших. Парень сказал ему, открывая дверцу машины:

— Потом, потом дорешаешь, шеф! Вот, надо довезти человека. Садись, мать!

Старуха, едва слышно охая, неуклюже влезла в машину и села так, чтобы не прикасаться к спинке сиденья. Шофер отложил газету с недоразгаданным кроссвордом. Парень поставил рядом со старухой чемодан.

— Стекло опусти, — сказал он. — А то душно станет. Нет, погоди, дай я! — и с силой закрутил ручку.

— Куда путь держим? — спросил шофер.

Парень скороговоркой назвал место.

— Прости, мать, — сказал он, торопливо роясь в карманах пиджака. — На вот тебе, — он протянул старухе синюю бумажку. — Доедешь, подожди там, пока откроется. Они, наверное, с девяти. Там тебе все сделают… А я… Сама видела, какая выдра!

Через заднее стекло, повернув голову, старуха увидела, как парень, понурившись, зашагал обратно в свой двор. Он торопливо и недовольно размахивал руками. Воротник пиджака он поднял, и поэтому казалось, что он зябнет. Это в жару-то! И старуха пожалела его. «Ох, не ту я бутылку поставила! — всполошилась она. — Его-то без этикетки была, а я ту, липкую… Ну, как она его снова бранить станет?»

Машина тем временем тронулась. Зацокал счетчик.

— Сын? — не оборачиваясь, спросил шофер и, ловко прикуривая одной рукой, загремел спичками.

Старуха не ответила ему. Она подумала о том, что Колька Суханкин так ловко прикурить за рулем, конечно, не сумеет. Скорость и плавность движения ошеломили ее. Никогда еще она не ездила вот так быстро, даже вчера на милицейском мотоцикле, а скорость ночного такси, вероятно, гасила темнота. А теперь, когда мимо, отставая, проносилась другая машина, старуха в испуге отодвигалась подальше, на середину сиденья, и втягивала голову в плечи. Ей казалось, что дверца машины может раствориться на полном ходу и тогда…

Из саней вывалишься, и то сколько времени потом лежишь лицом вверх на больничной койке, а в ее возрасте, как говорят, кости вообще не срастутся…

— Да, дети пошли, — рассуждал тем временем шофер, чадя папироской. — Деточки! Мать родную из дома выпроваживает. В шестом часу утра. Хватит, мол, нагостилась, пора и честь знать! «Выдра». А что выдра, если ты сам — телок? И баба-то его небось дома сидит, жиры копит. Знаю я таких, навидался! Что, бабка, работает сноха твоя — нет?

— Нет, — тихо ответила мнимая свекровь, желая угодить шоферу. — Ты потише ездий…

— Ничего, — беспечно отозвался тот. — Не трусь. Доставлю в лучшем виде! У меня первая жена — тоже с форсом была баба. И мать ей моя не такая, и сестра не такая… А сама-то в одном платьишке пришла, пожрать путем сготовить не умела! Ну, поглядел я на нее, поглядел… «Катись, — говорю, — дорогуша, откудова пришла!» Вот и вся любовь. Хорошо, прописать не успел… Тут бабка, выбирать не приходится. Раз на шею села, значит — все! Амба, руби концы. А твой-то сынок — здоровый, я гляжу, а без гармошки. Телок, сразу видно: телок безрогий! Уж я-то бы дал ей дрозда…

Уносились назад дома, деревья, мосты и далекая вода под ними, перекрестки и милиционеры с полосатыми жезлами в руках. Окутанные вонючим дымом, пыхтели грузовики. Как пыльные ягоды, сияли светофоры. Из кузова с брезентовым верхом, напомнив старухе далекую войну, выглянул солдатик в большой фуражке — совсем молоденький, почти дитя. Такие же вот, только в пилотках, с серыми скатками через плечо, шли в составе нескончаемых маршевых рот мимо ее пепелища в сорок третьем. Он указал на старуху пальцем и засмеялся. Мол, гляньте, братцы, какой там пассажир…

Миновали благообразный памятник, и машина, притормозив, завернула на тихую улочку. На углу, под вывеской «Ткани», метался вспотевший гражданин преклонных лет и солидной наружности. Размахивая соломенной шляпой, он то подбегал к женщине помоложе себя, которая томилась у огромного, пузатого и перетянутого, как генерал, ремнями рыжего кожаного чемодана, то безрассудно выскакивал на мостовую, рискуя угодить под колеса.

— Такси, такси! — тонко закричал он и даже попытался свистнуть. Ничего из этого, разумеется, не вышло, и он с детским недоумением и обидой поглядел на свои пальцы, которые только что без успеха совал в рот. — Такси-и!..

Вняв его воплю, шофер погасил скорость и прижал машину к тротуару. Шины шаркнули о побеленный бордюр.

— Куда вам? — высокомерно спросил он, когда мужчина со шляпой, тяжко пыхтя, подбежал поближе и наклонил к опущенному стеклу свое потное, измученное лицо.

— Курский вокзал, товарищ, — заискивающе забормотал мужчина и обмахнулся шляпой, словно веером. — Понимаете, товарищ, мы опаздываем — поезд! Если вам по пути…

— Ладно, — помедлив, согласился шофер.

— Маня, Маня! — радостно завопил мужчина и, насунув на голову шляпу, которая вмиг сделала его похожим на огородное пугало, рысцою затрусил к женщине и чемодану. — Товарищ согласен! Ну, скорей же, Маня!..

Шофер выключил счетчик и сказал:

— Все, бабка, приехали. Вон ту улицу перейдешь, и все дела. Как рассчитываться будем, — он оглянулся и потер указательным пальцем о большой, — по счетчику или по-хорошему?

Старуха поспешила протянуть ему пятирублевку, которую всю дорогу мяла в пальцах, и вытерла ладонь о юбку. Синяя бумажка была влажной от пота. Шофер поморщился.

— Хватит? — заметно волнуясь, осведомилась старуха.

— Если по-хорошему, то… — медленно, с ленцою ответствовал ей шофер. — А если по счетчику…

— По-хорошему, сынок, по-хорошему, — поспешила сказать старуха. — Господь тебе счастья даст.

— Он даст!

Шофер сразу повеселел и выскочил из машины. Раз, два, три! Крышка багажника со стуком подскочила вверх. Мужчина в соломенной шляпе, обливаясь потом и лепеча слова благодарности, подтащил к нему огромный чемодан. Старуха вылезла из машины и едва не упала — подломились затекшие ноги. Шофер и тут не растерялся — любезно поддержал ее за локоток и вывел на тротуар. Рядом он поставил ее чемоданчик.

— Улицу, значит, перейдешь и — на месте, — доверительно сказал он. Глаза его добродушно сияли. — А сын у тебя — телок! Так и передай ему!

— Товарищ! — нервно прокричал мужчина в шляпе. — Мы же можем опоздать, товарищ! У нас поезд, билеты… Маня, да садись же! Ах, какая ты! Товарищ, я вас очень…

— Спать меньше надо! С молодой-то. Тогда и курорты станут не нужны… — шепнул шофер и весело, как своей, как сообщнице, подмигнул старухе: — Будь здорова!

«Может, назад отдаст?» — глядя ему вслед, в спину, с безумной надеждой подумала старуха. Пяти рублей ей было очень жалко. Шофер Суханкин, когда она выбралась из кабины его грузовичка и побрела к станции, вдруг окликнул ее, догнал, длинно выругался и сунул новенькую, хрустящую трешку ей обратно. А сейчас чмокнули дверцы, машина снова шаркнула шиной по белому бордюру и умчалась. «Нет, не отдал», — проводив ее глазами, вздохнула старуха.

Да и надеяться было смешно. Старуха осталась возле забора, которым был широко огорожен памятник на высоком пьедестале. Каменный человек в вольной позе, закинув ногу за ногу, сидел в каменном же кресле с подлокотниками. Вокруг него, с трех сторон, покоем, стояли скамейки, чтобы и другие люди, живые, могли на них посидеть. Старуха двинулась туда, вспугнув по дороге стаю жирных, раскормленных голубей, которые хлопотливо пили из маленькой лужи на асфальте. В лужице отражался ослепительно голубой осколок неба.

«Тоже поливали… или роса?» — подумала старуха, с оглядкой присаживаясь на сырую скамью. Прямо перед собой она увидела огромную белую церковь с зеленым куполом, увенчанным маленьким темным крестом. К боку церкви приткнулся неопрятный бульдозер. Весь в присохших комьях земли, хищно поблескивал косой его нож. «Снесут…» — предположила старуха.

Она поняла, что хочет есть, и загремела крышкой чемодана. Непуганые, бесстрашные голуби, толстые, словно куры у хорошей хозяйки, обступили ее ноги, порхали вокруг. Старуха, бормоча ласково: «Гули-гули-гули!..» — крошила им все, что ела сама: немножко успевшего за ночь зачерстветь хлеба, немножко ноздреватого сыра, похожего на оконную замазку, и весь яичный желток. Желтков старуха не ела даже на пасху — считала почему-то, что нельзя, грех. Все время ей чудился неродившийся цыпленок — желтенький, мокрый, жалкий. А белок — ничего, ела.

Подкрепившись всухомятку, старуха задремала под мирное голубиное воркованье. Из ее разжавшегося кулака на асфальт потихоньку сыпались осколки белой яичной скорлупы. Сизые голуби-дикари теснились рядом, подбирая последние крошки.


— У-у! — совсем рядом истошно завопил кто-то. — Ой, не надо, не надо! Горько, невкусно! Ой, боюсь!

Старуха всполошилась спросонок, затрясла головой. Вспугнутые, как и она, криком голуби с шумом опускались на асфальт у самых дальних скамей. У памятника, в его косой нелепой тени, стоял мальчишка лет четырех и оглушительно орал, широко распахнув розовый ротик. Он топал толстенькой ножкой, красиво обтянутой белыми парадными колготками, тряс русой, кудрявой, постриженной, как у девочки, головой и, заходясь в крике, указывал на старуху пальцем:

— Баба-яга, не ешь меня! Горько, невкусно!

Над ним заботливо склонилась пожилая уж, но еще видная из себя женщина в цветастых штанах, широких книзу и узких в бедре, и такой же яркой блузке навыпуск. Огромным носовым платком она пыталась вытереть орущему мальчику глаза и нос, но он не давался. Он продолжал тыкать в старуху пальчиком, орать и топать. У края лужицы, которая на глазах становилась меньше, лежал на боку большой зеленый автомобиль, сделанный из пластмассы. Из его кузова выпало ведерко, совочек, как у того дворника-студента, только поменьше и тоже пластмассовый, а не железный, и тупой широкий красный меч в ножнах с узорами.

Пожилая дама из-под руки уничтожающе посмотрела на старуху. Высокая, замысловатая башня ее прически осуждающе колебалась. Старуха, не сообразив толком, в чем дело, суетливо вскочила, обеими руками отряхнула влажный зад юбки и схватилась за ручку чемодана. Она бежала прочь. Без оглядки.

— Баба-яга! — неслось ей вслед. — Уй, боюсь!..

— Да что ты, Андрейка? Какая же это баба-яга? Не бойся, я пошутила. Это обыкновенная, неопрятная старушка. Она не станет тебя кушать. У нее и зубов нет. Не станет, если ты всегда будешь слушаться свою бабушку и сейчас же перестанешь плакать. У тебя же есть меч, в конце концов. Ты ведь храбрый мальчик, Андрейка. Воин! Что тебе какая-то старуха? Ты ее можешь… победить!


Со страху старуху занесло на пустынную, тщательно подметенную улицу. Никто не попадался ей навстречу. Почти над каждым домом, косо повешенные, лениво колыхались большие, как простыни, пестрые чужие флаги. Один дом отбежал назад, будто чего-то застеснявшись, и, дойдя до него, старуха увидела женщину в хорошем платье, которая, широко размахивая кистью, мазала клеем старые афиши, наклеенные на стенд. Новые афиши, свернутые в тугие трубы, помещались в чистом цинковом ведре, с которым хоть сразу за водой к колодцу. Эта женщина стояла спиной к старухе, однако по каким-то неуловимым признакам та угадала в ней свою, деревенскую, и смело подошла к ней.

— Ай, не знаю я, ничего не знаю, — ответила женщина, повернув к старухе свое скуластенькое загорелое лицо с шелушащимся носом. — Краснооктябрьский район, Горьковская область знаю, больше ничего не знаю. Прописка временный у меня. Сестра двадцать лет Москве живет, все знает!

Но ее сестры, прожившей в столице два десятка лет и знающей все, поблизости, увы, не оказалось. Вчерашние блуждания грозили повториться сегодня. Это было страшно. Беспомощная слеза выкатилась из уголка старухиного глаза и быстро заскользила вниз, оставляя на морщинистой, как печеное яблоко, щеке старухи извилистую влажную дорожку — след. Расклейщица афиш виновато улыбнулась и развела сильными руками. С кисти на асфальт капнул клей.

— Не надо, — ласково сказала расклейщица. — Не плачь, старый! Другой кого спроси…

Старуха сгорбилась устало и повернулась, чтобы уйти.

— Погоди, — окликнула ее расклейщица афиш.

Старуха остановилась, оглянулась. Расклейщица, подумав, выдернула из рулона несколько голубоватых листов «Фарфор Гжели» и протянула их старухе. Афиши, разворачиваясь, гремели, как жестяные, как старухин чемодан. Скулы расклейщицы порозовели от удовольствия.

— Бери себе, — предложила она. — Стенку дома повесишь. Красиво будет. Во! — и, будто мальчишка-школьник, показала старухе оттопыренный большой палец.

— Дай бог тебе здоровья, — шепнула старуха, осторожно принимая гремящий рулон.

Расклейщица афиш стояла перед ней, широко расставив загорелые, короткие, крепкие и чуть кривоватые ноги, и дружелюбно улыбалась. Глядя на ее узкие, да еще и прищуренные глаза, старуха подумала, что на белом свете много добрых людей, и заметно повеселела. Они распрощались, церемонно пожав друг дружке руки, словно министры на приеме.

Чтобы красивые афиши поместились в чемодан, их пришлось свернуть вчетверо, что старуха с большим тщанием и сделала, присев и поставив раскрытый чемодан на колено. Бумага хорошая, толстая, аж лоснится, ее можно вместо скатерти на стол, а можно и на стену — вместо ковра или прикрыть пятно. Потом она двинулась дальше. И вдруг, перед самым ее носом, открылась огромная, могучая, как в церкви, дверь. Из двери, на мгновение закрыв собою весь мир, вышел огромный и высоченный человек в голубом, в рубчик, костюме. Столь больших и высоких людей старуха и не видела никогда.

— Извиняюсь, — вымолвила она, набравшись храбрости и глядя на широкий конец цветастого галстука, который мерно покачивался перед самыми ее глазами. — Извиняюсь, где тут памятник находится — мне там улицу перейти?

— What do you want? — глубоким басом пророкотали откуда-то сверху. — I don't understand!

Старуха отступила на шаг и подняла голову. Она едва не упала. «Свят, свят, свят, — пронеслось у нее в мозгу. — Поль Робсон!» И правда, высоченный человек был черен как смоль. Он весело ухмылялся и вращал синеватыми белками. Длинный галстук, как маятник, продолжал качаться на его шее. Маленькие пуговички на его медово-желтой рубахе то появлялись, то снова прятались за галстуком — будто стеснялись.

— Are you traveler? — Черный человек снова сказал непонятное, показал на старухин чемодан и захохотал, тряся розовыми ладонями.

«И что? Обыкновенный негр, — разглядывая его, сообразила старуха. — Учиться приехал! Ничего особенного нету…» И, подумав так, она успокоилась. Но все-таки они не могли понять друг друга. Разгорячась, огромный негр присел перед старухой на корточки, изящно поддернув брюки, и пальцем стал что-то рисовать на сером шершавом асфальте.

— Ньет? — спрашивал он, вскидывая на старуху свои огромные глазищи. — Да?

— Памятник, — твердила свое старуха. — Ну, па-мят-ник! Человек сидит, нога на ногу!

— Шеловек? — косился негр. — A man, idea!

Вдруг он вскочил и пересек улицу в три огромных прыжка. Мелькнули его голубые штаны и большущие коричневые ботинки. Они сияли, будто облитые жидким стеклом. Старуха подняла голову и увидела свое спасение, которое неспешно, в некоей задумчивости шагало по противоположному тротуару. Это был обыкновенный человек в темных очках. Он лениво помахивал старым портфелем. «Они все тут с портфелями — ученые», — подумала старуха с надеждой.

— Excuse me, please! — радостно гаркнул негр и замахал руками, как мельница.

Старуха опустила веки и покачнулась. Голубое, черное и желтое мелькало и перед закрытыми глазами. Старуха привалилась плечом к шершавой стене. Человек с портфелем, медленно подбирая слова, объяснялся с негром по-английски. Они перешли улицу, направляясь к старухе.

— Что вы, простите, ищете? — спросил человек и, перехватив портфель локтем, поправил очки.

— А памятник… — пролепетала старуха.

Человек удивился:

— Памятник? Уж не Пушкину ли? В Москве много памятников! Да и зачем он, собственно, вам?..

Старуха принялась объяснять. В который раз прозвучало слово, похожее и на «утицу» и на «Устинью». Человек понял наконец, что ей нужно. Он повернулся к негру и что-то сказал ему, запинаясь. Негр весело оскалился, кивнул обоим и ушагал, размахивая огромными, как грабли, руками.

— Ну что ж, я вас провожу… если позволите, — сказал человек в темных очках и вежливо тронул старуху за руку. — Это действительно недалеко отсюда. Но подъехать нам, кажется, не на чем, — огляделся он. — Сто седьмой? Но он здесь в обратную сторону, на Кутузовский, к гостинице «Украина»… А зачем вам, собственно, это грозное министерство? Впрочем, что это я? — Человек снял очки и улыбнулся. — Не за песнями же вы в Москву. Не за песнями… — задумавшись, повторил он. — Кстати, позвольте-ка ваш… сундучок!

— Дак он легкий совсем, — смущенно и благодарно прошептала старуха и украдкой одернула юбку сзади.

— Это все равно, — сказал человек и все-таки отобрал у нее чемодан. — А теперь рассказывайте.

— Дак… — начала старуха свою повесть.

«Наследование осуществляется по закону и по завещанию…» — подумал ее спутник, смутно припомнив читанное когда-то. И вот сквозь сбивчивый и бессвязный лепет об оставшемся после гибели сына доме начала вдруг проглядывать простая и суровая история жизни человека, которого скупо наделили счастьем, щедро — горем и полной мерою — работой, работой, работой, сделавшейся главным содержанием жизни и ее смыслом.


«Кажется, Хемингуэй сказал: «Человек один не может». За это он получил Нобелевскую премию и славу. По всему миру, повинуясь моде, возбуждая здоровую зависть в сильной половине рода человеческого, а в прекрасной — неясные мечтания, разбежались миллионы портретов его холеной, красиво постриженной бороды и шерстяного свитера грубой вязки. А мы восхищаемся: ах, как хорошо сказано! Ах, как верно!

Однако и мы, мы все — общество, все человечество, если говорить в излюбленных газетными политическими обозревателями глобальных масштабах, — мы не можем без отдельного человека. Обратная связь. Известно же, что миллион без копейки — не миллион. Герои и чиновники, гении и тупицы, бессребреники и сукины дети, которых не на парашютах же забрасывают к нам с неопознанных самолетов…

Смысл жизни, вечные, жгучие вопросы, роль интеллигенции — ах как я ненавижу это безразмерное, это резиновое слово: Лоханкин, Васисуалий Лоханкин! — будущее, Россия, мир, Федор Михайлович Достоевский…

А как все просто! Как все, оказывается, просто: надо делать жизнь лучше — вот вам смысл и цель. Да, делать жизнь лучше, кто бы ни убеждал нас, ни нашептывал, что и без того она сейчас уже достаточно хороша, что улучшать ее — не наше дело. Для кого-то она, может, и вправду хороша, а для кого-то…

Стремление к лучшему — непрерывное усилие. Трудно двигать мир. Но если не я, не ты, не он, не они, не мы — мы все, жители земли? «Остановка запрещена!» — над миром, как над этим перекрестком, висит знак предупреждения. Но простым штрафом отделаться нельзя будет. Расплата…»


— Остановка запрещена, — задумчиво пробормотал очкастый.

— А? — поспешая за ним, переспросила старуха.

Он пояснил:

— Знак такой! — И вздохнул: — Для автомобилей.

«Свою машину приобрести думает, — решила старуха. — Или купил уж, а ездить боится: движение-то тут какое, а он — в очках! Враз собьют, и оглянуться не успеешь. Потом — койка в больнице. А убытки?! Машина — она, ох, дорого стоит! Какой ум надо иметь, чтоб эти тыщи заработать…»

Поводырь рванул ее за рукав:

— Осторожнее! А теперь не мешкайте: зеленый свет!

Они перешли широкую улицу перед самыми фарами дрожащих от нетерпения автомобилей и прошли мимо школы, в которой, как то явствовало из объявления на ее дверях, «Преподавание ряда предметов ведется на испанском языке».

Миновали дом-кубик со стеклянными стенами. За стеклами сидели и ели люди, к окну раздачи тянулась очередь.

— Вот мы и у цели, — сказал старухин поводырь.

Перешли еще одну улицу, потише. На окнах внушительного углового здания красовались прекрасно выкованные решетки. Белели казенные занавески, насаженные на блестящие металлические прутья. В парадный подъезд, сразу подавивший их своим мрачным великолепием, их, конечно, не впустили. Мужчина, похожий на отставного борца-тяжеловеса, не дожидаясь вопросов и не тратя даром слов, молча указал им на ряд черных автомобилей. Там, где этот ряд кончался, должна была находиться, как сообразил старухин поводырь, вторая дверь, непарадная.

— Хм! Может быть, вам следовало сначала написать заявление? — спросил у старухи ее провожатый и сам понял, что с этим вопросом он несколько запоздал. — Изложить ваши обстоятельства письменно, так сказать? Отлить в скрижали? Я бы в меру сил постарался вам помочь…

— Дак ить пришли уж, — резонно возразила ему старуха.

В предбаннике, который находился сразу за непарадной дверью, было прохладно и безлюдно. Ищущий взор старухина поводыря натолкнулся на табличку «Стол справок». Кажется, это было именно то, что нужно. «Дайте мне справку, что мне нужна справка…» Провожатый усадил старуху на жесткий деревянный диван, который напомнил ей вчерашние вокзалы, и нерешительно толкнулся в эту дверь. Старуха послушно села, ссутулилась и опустила руки меж широко расставленных колен.

Собственно говоря, столов в «Столе справок» было два. За одним не просто сидела, но восседала дородная женщина со строгим лицом, похожим на лицо с плаката военной поры «Родина-мать зовет!». На краешке второго примостился не старый еще мужчина, похожий, как близнец, на своих предыдущих коллег. Оба они уставились на вошедшего и разом замолчали.

— Простите… кхм… — просипел старухин поводырь, с досадой чувствуя, что лишился голоса и сильно краснеет, что всегда случалось с ним в присутственных местах, и суетливо выглянул за дверь: — Бабушка, вы слышите? Идите-ка сюда!

Не успев переступить через грозный порог, старуха беззвучно заплакала и прикрыла лицо рукавом пиджака. Брови у чиновной женщины поползли вверх. Ее ражий собеседник сполз со столешницы, поправил галстук и отступил к окну. Забулькала вода, которую он наливал в стакан из графина. Старуха приняла стакан в обе руки и, вздрагивая всем своим худеньким телом, выпила все до дна. Женщина обняла ее за плечи, усадила и сама села рядом. Послышался ласковый, успокаивающий шепот, в котором было что-то профессиональное, как подумал провожатый.

— Вот, — сказал он. — Ее багаж…

Чемодан запел, как порожний бельевой бак.

— Я могу… быть свободным? — спросил поводырь, чувствуя себя лишним здесь и почему-то виноватым.

Женщина молча кивнула ему в ответ и указала глазами на двери. Он вышел вон. Утирая пот со лба, выбрался на улицу и с облегчением, за которое тут же себя выбранил, ибо остро осознал его унизительность.

На улице уже стало жарко. Пожилой шофер, сидя за рулем ближайшей черной машины, которая солидно поблескивала всеми своими никелированными частями и похожа была на новый лакированный башмак, читал толстенную книгу. Непрочитанных страниц в ней оставалось совсем немного.

«А что он будет делать, чем займется, когда дочитает ее до конца? — подумал старухин поводырь. — Есть ли у него другая книга в запасе, какой-нибудь том второй?.. Стоят, весь день они тут стоят… А такси по городу днем с огнем не сыщешь… Нет, как же это я? — вдруг всполошился он. — Толком не выслушал, не расспросил. Адреса не записал. Может, ей помощь требуется? Не от закона, а простая, человеческая? Здесь и сейчас? Сундук у нее смешной… А если б не в десяти минутах ходьбы? Если бы в полутора часах езды, да еще с пересадкой? А если бы у меня как раз в эти часы нашлось неотложное дело, которое сегодня кажется неимоверно важным, а завтра заведомо окажется пустяком? А если бы… Ну, не я, так кто-нибудь другой, — поспешил он успокоить сам себя и оглянулся на мрачный дом с решетками, цитадель справедливости. — Уж тут-то ей помогут… Тут-то должны помочь!»

Успокоившись, отставной старухин поводырь надел очки, взмахнул портфелем и бодрым шагом отправился по своим делам. А дел у него, как и у всякого столичного жителя, было в тот день великое множество.

Загрузка...