Утро профессора Булыжника.
Рыженький, что смотрел румынке за лифчик, выпил последнюю каплю из последней бутылки.
С ним, бессмысленно улыбаясь и карандашиком чиркая по испачканной скатерти, бледный, с намокшими в жилках висками, не слушая сам себя, бормотал профессор Булыжник. Важный пост у профессора, он служит великому делу. Одни разъездные для целей его пропаганды могли бы покрыть бюджет губернской республики. Впрочем, они покрывают и бюджет супруги профессора, живущей под Константинополем, в Золотом Роге, на даче.
— Интеллигенция… — бормочет профессор: — интеллигенция выдержала испытанье. Придите ко мне из Советской России все икс… истязуемые и обремененные, и аз успокою вас. Есть у нас… ик… назначенье для каждого, жалованье, командировочные, чаевые… то-есть чаемые… для надобностей пропаганды.
— Молчите!.. — шепчет рыжий сердито: — всему есть мера. Шестой час утра, спать пора. Я должен быть завтра в Новочеркасске.
Оба под-руку по опустелым, коврами затянутым лестницам, наклоняясь друг к дружке наподобие циркуля, раздвинутого в сорокапятиградусный угол, — сошли и сели на дрожки.
Каждому, кто заснул, отпустив побродить свою душу по нетленным пажитям сна, где пасется душа по сладчайшему клеверу, воспоминанью о том, что было и будет, — каждому, кто заснул, предстоит свое пробужденье.
Один, отходя от нетленного мира, тупо моргает, силясь сознать, кто он есть, что ему делать и как его имя и отчество. Такой человек начинает свой день с раздраженья. Все не по нем, и лучше бы выругаться, чтоб выплюнуть ближнему прямо в лицо накопившийся в горле комок недовольства, а потом успокоиться, и в чувстве вины найти побужденье для дела.
Другой в неге сердца вскочил, осторожно встречая заботы, расчетливый на слова, скрытно-радостный, прячущий тенью век постороннюю миру улыбку. Он бережлив до заката, растрачивая понемножку нетленное веянье сна. Такой человек — гражданин двуединого мира. Сторонитесь его. Он не отдаст себя честной земною отдачей ни жене, ни ребенку, ни другу. Болью вас одарит, ревнивым томленьем, а сам пронесет под светом трезвого солнца счастливое одиночество.
Третий же, пробудясь, первым долгом нашаривает портсигар с зажигалкой. А когда затянулся, дымком скверный запах во рту истребляя, взял часы со стола и привычным движеньем их за макушку стал заводить, — тррик, тррик, тррик, нагоняя им силу. От такого в миру происходит покойный порядок.
Профессору, жившему в бэль-этаже гостиницы Мавританской, за толстыми, пыльными, бархатными занавесками не брежжило утро. Его сапоги коридорный давно уж довел до белого блеска; девушка в чепчике, пробегая по коридору с подносом, несколько раз за ручку бралась, но дверь была заперта. И в приемной профессора, за министерскими коридорами, в здании, наискосок от гостиницы, поджидали, нервно позевывая, интеллигенты.
Лишь отоспав свое время, профессор проснулся. Методически вытянул волосатую руку за портсигаром, подбавил фитиль в зажигалке, закурил и не спеша стал одеваться. Тем временем коридорный принес ему теплой воды в умывальник и поднял тяжелые шторы.
Плохая погода! В осеннее утро пригорюнилась крыша, осыпанная желтолистьем. Скучно в прогольи ветвей бродит ветер, распахивая, как полы халата, пространства. Неутешительная погода. Несут профессору почту.
Вот уже он умыт, одет и причесан. Парикмахер прошелся по седеющей колкой щетине. На подносе паром исходит, дожидаясь, стакан чистейшего мокко.
Профессор к комфорту не слишком привычен, он любит напоминать, что прошел тяжелую школу. И профессору, прежде чем вырваться из Советской России, пришлось посидеть, как другим, на супе из воблы. Что нужды до маленьких неприятностей? Застегнувшись до подбородка, голову кверху, руки в карманы, их надобно несть по-спартански. Все дело в страдальце-народе: "Только-только дохнула струя освежающей вольности, только-только вышли и мы на арену свободного демократизма, — как кучка предателей, полуграмотных многознаек с типичной славянскою наглостью захлопнула клапан свободы. И неужели интеллигенция не покажет себя героиней? Нам нужны борцы. Мы их принимаем с почетом. Художники, музыканты, актеры, писатели, все, в ком честь не утрачена, идите работать в наш лагерь!"
Подобною рокотливою речью, произнесенною с европейской корректностью, профессор гремел на концертах. И утром, за подкрепляющим мокко, он повторял мимоходом горячие фразы, готовя свое выступленье. Хвалили его красноречье. И верили те, кому выбор был или на фронт, или в отдел пропаганды, что выбор их волен.
— Святынею демократизма, — бормочет в седые усы, разворачивая газету: — брум… брум… мы не выдадим…
А в газете на первой странице: По приказу за номером 118 были подвергнуты телесному наказанью:
Рядовой Ушаков, 25 ударов — за неотдание чести.
Рядовой Иван Гуля, 30 ударов — за самовольную отлучку.
Рабочий Шведченко, 50 ударов — за подстрекательство к неповиновенью.
Рядовой Тайкунен Олаф, 50 ударов — за хранение листовки, без указания источника ее распространения.
Рядовой Мироянц Аршак, 25 ударов — за неотдание чести.
Рядовой Казанчук Тарас, 30 ударов — за самовольную отлучку…
…Привычно скользят глаза по первой странице газеты. Перечисленью конца нет. Лист поворачивается, пепел стряхивается концом пальца на блюдце,
"Мы не выдадим на растерзанье святыню демократизма, мы — аванпост будущей русской свободы", — додумывает профессор свое выступленье в концерте.