В 1959 г. к октябрю в Москву меня вызвал Н. Н. Асеев и пламенно взялся за мои стихи и пробивание их в печать. Полгода дела шли весело. А потом тормоза, я бы сказал, резонные для тех времен (как, впрочем, и для этих). Тезис «дедушка-внучек» никак не оформлялся. Он решил, что это пропасть, возрасты и круги старого дерева не сходятся с кругами молодого. Сходятся. Я напишу о Лиле Юрьевне Брик.
Уже к середине 1960 г. Асеев понял, что одному ему не одолеть номенклатуру.
И он составил список, как он решил, «продуманный», кого можно привлечь к этой затее. Список оказался краткий: штук пять из правительства да Петр Капица. «Вы еще вставьте Сергея Прокофьева, — сказал я. — Где физик, там и музыкант». — «Он умер, — буркнул Асеев, — но он бы мог».
Ну да, он бы мог, сидящий на Николиной Горе, как и Асеев, среди дач правительства, чтоб на виду, вроде как засекреченный для советского народа. Еще Н. Н. написал Крученыха, нищего и забытого. После смерти Маяковского чуть не все футуристы рассорились и друг с другом не общались тридцать лет. И Н. Н. из всех остатков живых когорт выбрал одно имя: Л. Ю. Брик, чуть не главного своего «врага».
Но пока Асеев продумывал стратегию, как примириться с Л. Ю., у меня был вечер в московском Театре сатиры, и после сразу же подошла пара: рыжеволосая женщина с громадными впадинами глаз и элегантный армянин. Они представились: Л. Ю. Брик и В. А. Катанян. До меня как-то не дошло, кто это, но я был легок на подъем, и они пригласили на ужин к себе, мы и поехали. На ужине же Л. Ю. сказала, что любит мои стихи и знает их и без Театра сатиры, цитировала, ей приносил Слуцкий, и читали статьи Асеева в «Огоньке», «Правде», «Литературе и жизни» и пр. и т. д. Что слава моя громче, чем думает Асеев, и им привозили мои рукописи из Сибири, Чехии, Югославии и т. п. Я удивился, потому что я никогда не распространял себя. Но тогда уже списывали с магнитофонов. Что за время было! Стихомания! И еще Л. Ю. сказала: «Ваш патрон ревнует вас, и мы обязаны позвонить, что вы у нас». Она позвонила, Н. Н. был изумлен. Л. Ю. попросила у него разрешения включить магнитофон, и он выдал огромную речь обо мне. Кажется, это было в начале 1962-го. И затем — семнадцать лет! — она опекала и берегла мою судьбу и была мне самым близким, понимающим и любящим другом. Таких людей в моей жизни больше не было. Она открыла мне выезд за границу, ввела меня в круг лиги международного «клана» искусств — кто это, я частично писал в книге «Дом дней», — весь мир.
А в СССР она ничего не могла. Ее саму травили бесконечно, безобразно, всесоюзно. Иногда она могла только гасить мои литературные скандалы (надо сказать, широкопубличные) и иногда отводила грозные руки, занесенные над моею «неукротимой» головой, но это за нее делал К. Симонов, пока мог.
Лиля Юрьевна Брик любила красивых и юных и не непременно «знаменитых». Как правило, те, кто пишут о ней, видимо, встречались, и было их видимо-невидимо. Она любила, чтоб ее любили. Однако эти мемуаристы были, так сказать, одноразовые шприцы энергии, от них она уставала за один обед и больше не встречалась. Это были как принесенные кем-то картинки, полюбовалась — и адью. Нужно сказать, что чрезвычайно редко она была инициатором этих встреч, к ней напрашивались. Не была она инициатором и встреч со знаменитостями. Я помню, что Любовь Орлова (актриса) звонила ей по какому-то своему делу — печальному, и Л. Ю. приняла ее и была восхищена. Вообще она любила жизнь со всею страстью, всегда, любила друзей, любила дарить, помогать, брать их дела на себя. Она многих любила, беспрестанно. Она не могла б жить без поэтов, музыкантов, живописцев, балерин, без просто «интересных персонажей». Но отбор дружб (долгих!) делался только ею, и даже в дружбах тем, кто переходил границу ее приязни, она в глаза заявляла, что отношения закончены, навсегда. Так она порвала поочередно: с Глазковым (поэтом, некогда прославленным), с Н. Черкасовым, великим артистом у Эйзенштейна, а затем ставшим номенклатурной ходулей, с М. Плисецкой, балериной, но, кажется, Майя сама с ней порвала, с С. Кирсановым, когда он стал невыносимым в своем бурном и страшном самоубийстве с алкоголем, и блистательнейший Кирсанов, «серебряная флейта» нашей поэтики, был потрясен этим разрывом, плакал, метался, Л. Ю. тяжело переживала, но конец есть конец. Она любила Луэллу Варшавскую (Краснощекову), приемную дочь ее и Маяковского, любила Румера, родственника Осипа Брика, переводчика стихов. Этих — навсегда. Любила она мужа, Василия Абгаровича Катаняна, и опекала его, и говорила многократно, что давно б покончила с собою, но жалеет Васю, он без нее пропадет. Он и пропал — умер через полгода после смерти Л. Ю., сломленный одиночеством и сердцем.
Она любила Эльзу Юрьевну Триоле, свою родную сестру, безоговорочно ценила и ее мужа Арагона. Когда мы хоронили Эльзу, у ее праха стояли: Брик, Катанян, Арагон и я. Народу шло тысячи, французов, громадный Арагон плакал и ничего не замечал, Лиля уже не могла стоять, я подозвал приемного сына Арагона, драматурга, и мы встали с двух сторон, поддерживая ее, но держать себя она не позволила, выстояла четыре часа, без обмороков. Ей было семьдесят девять лет. И палило парижское солнце, и дым от раскаленных камней и обелисков.
С С. Параджановым до суда Л. Ю. встречалась один раз и была очарована им, а он ею, и, когда последовали арест и тюрьма, Л. Ю. пыталась поднять европейскую прессу, не вышло, они оказались ожиданно «нравственны» в Англии, кажется, появилась одна (!) статейка «Процесс над русским Оскаром Уайльдом» (вряд ли в Англии, где-то). Л. Ю. прочитала эту пошлятину и разорвала журнал на четыре части, крест-накрест. И все же она продолжала говорить о нем со всеми именитыми иностранцами. Пустота. Из всей «элитарной» советской интеллигенции только Л. Ю. Брик и Юрий Никулин, замечательный клоун-эксцентрик и актер кино, посылали в тюрьму посылки с продуктами и одеждой, а Никулин и бился за него с инстанциями и даже ездил в лагерь.
Еще постоянными гостями у нее были Борис Слуцкий и Андрей Вознесенский, но порознь, Борис Андрея не любил.
Я очертил московский круг за семнадцать лет нашего знакомства. Из иностранцев она любила близких Эльзе Ирину Сокологорскую, ее мужа Клода Фрию и Бенгта Янгфельдта, шведа, все трое — рыжие. С Романом Якобсоном — старинная дружба. Всегда любила и дружила с живописцем Тышлером. По делам Маяковского у нее (думается) перебывала вся Москва, да и Европа. Об этих она говорила «очень милый человек». И ни слова больше. И я ничего не могу сказать, я описываю круг близких ей. Я прибавлю лишь: ее любили Б. Пастернак и В. Хлебников и читали ей свежее, привязаны были к ней. Значит, и великим поэтам на вершине славы их необходимы понимающие и любящие и громадные очи «ослепительной царицы»!
И еще: в этих письмах[1] нет рассуждений о судьбах искусств или же политики. Это все же дела советской кухни. А у людей искусств иное понимание: ДРУГ — ДЕЙСТВИЕ.
Виктор Соснора
16. 11. 62
Дорогой Виктор Александрович,
где Вы? Читала в какой-то газете, что в Киеве Вы читали по телевидению. Ездили туда? Или записали в Ленинграде? А сегодня в «Комс<омольской> правде» Вас упомянул Кочетов[2]… Какая прелесть!!
Только что звонила Паперному[3] — где, мол, статья о Сосноре! Говорит, вчера звонил в «Литгазету» — обещают не сегодня завтра напечатать. Скука!
Очень ждем Вас. Когда приедете? Абгарыча[4] и меня одолел бронхит — банки, горчичники.
В Париже Эльза[5] показала Вашу книжку[6] Конст<антину> Симонову, ему очень понравились стихи. На днях я дала ее (книжку) ему (Симонову). Говорит, что напишет о ней в «Правду». Возможно, конечно…
Главное — приезжайте! Много ли новых стихов? Вас<илий> Абг<арович> кланяется вам обоим[7].
Я обнимаю.
Лиля Брик
21. 11. 62
Дорогая Лиля Юрьевна!
В Киеве я — пребывал. И — 3 дня! И — очень доволен. Читал я по телеку «Скоморохов»[8], и, как опосля мине сообщили, — киевлянам понравился, или, как они говорят, — сподобався.
Значит, Симонов прочитал мою книжку в Париже… Что ж — обычная картина российской литературы. Через Париж, через Баб-эль-Мандеб — только не в России.
Чтой-то я несколько захандрил. Много выступаю — и пы-ра-тивные же физиономии выслушивают стихи.
Массовость стиха! Выступи сейчас Пушкин с «Медным всадником» и юморист Дыховичный[9] с песенкой про империалистов — Пушкина б выслушали (ведь — мероприятие!), а Дыховичного бы захлопали (ведь — здоровый юмор!). Кто выдумал эту идиотскую организацию — Союз писателей? Кто расплодил эту шайку дегенеративных чиновников? Ах, как они все дрожат, чего бы не сказать лишку, — «как бы чего не вышло». Впрочем, ну их всех к деду Панько[10] (да не перевернется Гоголь в аду). Просто надоели они мне своими предупреждениями и прочими — «пред…».
А я тут в последнее время изливаю «всю желчь и всю свою досаду».[11]
Занятие очень приятное.
С большим наслаждением пишу цикл «дразнилок» — есть такой чудный жанр в детской литературе.
Вот как примерно выглядит «Дразнилка критику» (кусочек):
Кри-тик —
тик-тик,
Кри-тик —
тик-тик,
крес-ти, кос-ти
мой стих,
тих, тих.
У
ног,
мопс,
ляг
вож-дей,
пла-нов!
Твой мозг,
мозг-ляк,
вез-де пра-вый! и т. д.
Ничего? Вот уж приеду (если на День поэзии не вызовут в конце ноября, то в середине декабря на совещание — точно), вот уж приеду — вот уж почитаю! Не сердитесь на меня, дорогая Лиля Юрьевна, за несколько мрачноватый тон письма, в душе я, честное слово, — «весельчак и остряк, просто — душа общества»[12], как писал великий Владимир Владимирович.
Будьте здоровы — главное!
Будьте здоровы!
Скорейшего вам избавления от банок и горчичников!
Я — Марина — Вам — Василию Абгарычу — мильон самых разноцветных приветов и салютов!
Ваш В. Соснора
28. 11. 62
Дорогой Виктор Александрович,
Симонов не подвел, и заметка толковая.[13] Сейчас «Литгазета» не так уж нужна… Хотя, думаю, что в конце концов и она напечатает Паперного.
Рады были Вашему письму, хоть и грустному и раздраженному… Все понятно!
Напишите, в какие дни и часы Вы бываете возле телефона, — позвоним Вам. Соскучились!
Какой № телефона? Напишите.
Купили билеты на Вечер поэзии, 30-го. (Дворец спорта)[14] — интересно, как это выглядит.
Бронхит кончился. Были сегодня на выставке, в Манеже[15]. Картины так плохо развешаны, такая каша, что ничего не видно и кажется, что все плохо. Непонятно — «левая, правая где сторона…»
Что с университетом? Заводом?
Обнимаем вас обоих.
Лиля Брик
Вы довольны Симоновым или ждали большего?
18. 8. 64
Дорогая Лиля Юрьевна!
Все это время я занимался помимо новонаписания подведением итогов за 5 лет работы. Все, что написано до августа 1959 года, я уничтожил. Уже давно.
Итак, итог:
свыше 10 тыс. стихотворных строк,
3 пьесы,
10 рассказов,
повесть.
Немного же я натворил, сравнивая интенсивность работы с до 59-годной интенсивностью. Немного и неважно. Стихи 60–61 гг. начисто неинтересны, за исключением исторических. По-настоящему я начал работать только с прошлого лета — с «Книги Юга»[16], т. е. тогда, когда начал писать книгами. Если, отбросив ложную скромность, сказать, что мои книги 63–64 гг. занимают первое место в нашей современной российской поэзии, это доказывает только скудость настоящего литературного времени, а отнюдь не высоту моего взлета. Я очень лениво, очень анемично, с большими срывами работал. А до великих — и русских и советских — мне далеко. По крайней мере, еще лет 10 необходимо. Единственное пока ценное, чего я добился, — это абсолютное отстранение от всех предшественников. Но отстраниться мало — необходимо перешагнуть.
Пьесы мои — только жалкие опыты пьес.
Проза моя — убогое подобие прозы. Впрочем, в повести начала намечаться проза настоящая, и, думаю, это поприще будет одним из успешных.
Вывод же из всего этого один — меньше лени, больше работы. Вообще-то, я, видно, зря бросился подводить итоги. Это всегда наводит на мысли, далекие от веселых. Видно, я очень поздно начал развиваться по-настоящему. Как я жил? Ужасно. 10 лет сталинской школы, 3 года солдатчины, зеленое рабство, я писал на постах, засыпая, на морозе; 5 лет слесарного рабства — ежедневно ложился в 1–2 ночи, а вставал регулярно в 6 часов утра. Я только один раз за 5 лет опоздал на работу. Я до сих пор не могу отоспаться, а по утрам пью пиво, чтобы побороть раздражение и отвращение ко всему.
Пора начинать работать по-настоящему. Все пережитое не пройдет даром — я знаю границы своего здоровья, — но и поможет литературно. Очень плохо, что мы на жизнь смотрим как на литературный материал. Это делает менее сопротивляемыми.
Вот как я разоткровенничался.
Книга моя[17] еще в набор не сдана. Тянучка.
Опять читают.
Постараюсь в сентябре приехать в Москву.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна! Главное — не болейте! Приветствия Василию Абгаровичу и от Марины!
Ваш В. Соснора
22. 8. 64
Дорогой Виктор Александрович,
сегодня получила Ваше письмо. Огорчилась, стала звонить Вам — от Вас не ответили. Стараюсь думать, что это — настроение, а не состояние, что это временно… Поэт Вы удивительный, ни на кого не похожий. Надо стараться, чтобы это поняли.
Ради бога, ничего не уничтожайте! И не «подводите итоги» — слишком рано! А уничтожить под влиянием минуты можно много хорошего.
Неправда, что стихи 60–61 гг. неинтересны. Очень интересны!
Кто, по-вашему, Великие? Почему до них расстояние — 10 лет?! Эти 10 лет у Вас уже позади. Уже идете с великими в ногу, уже начали обгонять…
Кулакова[18] так и не видели. Если приедете в сентябре, привезите каллиграфическую книгу — посмотреть. Я очень люблю всякие шрифты, печатные и рукописные. «Есть еще хорошие буквы: Эр, Ша, Ща».[19]
Попробую позвонить Вам завтра. Не дозвонюсь, то послезавтра и т. д.
Поцелуйте Марину.
Оба обнимаем Вас.
Лиля Брик
19. 5. 65
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал, потому что ничего не происходит.
Как в пьесе известного вам плохого драматурга: мы работаем, кесарь повелевает, море шумит; хорошая, белая жизнь.[20]
Пишу я позорно мало. Заканчиваю сейчас повесть о Борисе и Глебе. Закончу и стану дописывать повесть о Дон Жуане[21] — такое мистическое переселение душ — Дон Жуан в советской действительности. Недавно обнаружил две интересные вещи в своем т<ак> наз<ываемом> «творчестве»: все мои стихи написаны или о ночи, или о дожде, вся моя проза — о людях, не работающих на предприятиях советской промышленности. Интересно! Мир грез! Мир слез! Ха-ха!
Город Томск сошел с ума, и на ум ему уже не взойти. Ежедневно звонят и приглашают на три дня к ним на День поэзии. Им пригрезилось, что у меня открытый счет в Госбанке и что я, как Чайльд Гарольд, могу порхать на самолетах по всему земному шару, размахивая малиновым плащом.
Выступлений мне не дают. Да и не желаю.
Стихи в «День поэзии» отослал. Хорошо, если бы Слуцкий[22] (он член редколлегии) взял эти стихи в свои справедливые руки. Но я слышал, что Б. А. стал очень суров за последний год и что над его столом висит плакат «Но есть Божий суд, наперсники разврата!». Все равно, если он умело поведет дело и поумерит окончательный маразм Смелякова[23], они могут дать большую мою подборку, которая украсила бы современную советскую поэзию и придала бы ей смысл и эмоциональность.
Вы говорили, что поездку наметили на ноябрь.
Но тогда где-то сейчас должны оформлять документы?
Моя Марина зверствует.
Она ищет в хозяйственных магазинах цепь, чтобы приковать меня к столу, и по утрам пишет мне апостольские послания. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий «о судьбах моей Родины»[24] мы иногда по нескольку дней переписываемся.
Вот такие хорошие свежие розы расцветают в саду моей биографии.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна!
Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
P. S. Куда собираетесь летом? Мы еще не решили. Может, где-нибудь перекрестятся наши стежки-дорожки?
Переделкино, 12. 6. 65
Дорогой Виктор Александрович, Вашу повесть[25] еще читают «Гослит», Петя[26]… Через несколько дней она дойдет и до нас. А Слуцкий улетел в Киргизию! Вот так так!
Здесь с невиданной силой цветет и благоухает сирень.
Привет Марине.
Мы Вас любим.
Лиля и Катанян
Переделкино, 24. 6. 65
Дорогой Виктор Александрович,
письма сюда идут долго. Вчера получила Ваше письмо от 16-го. Пишите лучше в Москву.
Был у нас здесь Кулаков с женой.[27] Она мне понравилась. Он привез, показать штук пятнадцать темперы — на тему «Данте». Все заинтересовались. Валентина Ходасевич (художница)[28] хочет устроить его выставку в Институте Капицы[29] (она с ним дружит) и надеется продать «ящикам» несколько листов. Но Кулаков уже улетел в Новосибирск и не знает об этом. Я дала ей телефон Ломакина.[30]
Повесть Вашу Петя еще не отдал. Пьесы Ваши лежат — скучают у Плучека[31].
Очень хочется прочесть «Мальчик с пальчик»[32] и все остальное, Вами сочиненное.
Откуда молоко в Пушкинских Горах?!
В Прагу собираемся 13-го июля поездом. Там будут Арагоны, и мы точно будем знать о поездке потом в Париж. Напишу Вам обо всем немедленно.
Здесь хорошо. Отцвела сирень. Распустилось невиданное количество диких белых розочек. Ждем пионов и жасмина.
Отдыхайте получше!
Обнимаем Вас и Марину мы оба.
Ваша Лиля Брик
10. 2. 67
Дорогой Виктор Александрович, как Вы? Я жива, хотя две недели не выходила из дома — сердце, давление… Противно.
Ищу «Monde» со стихами, но пока не нашла. Поэмы Ваши читаю и перечитываю, «Триптих»[33] дала австралийскому поэту. Ему нравится, и он собирается перевести несколько стихотворений.
Группа «Чернышевский» («Особенный человек»)[34] скоро будет в Ленинграде. У Веры Павловны[35] есть Ваш адрес. Может быть, и мы приедем попозднее. Е<сли> б<удем> ж<ивы>. Видим мало кого — утомительно. Андрей[36] не то в Ялте, не то уже в Москве. Он не звонит. И я не звоню — все по причине усталости (с моей стороны).
Слуцкие живут на даче Эренбурга. Мы подолгу разговариваем по телефону. Он спрашивает о Вас.
Я соскучилась! Хочу видеть Вас и Марину. А еще посмотрела бы шедевры Кулакова.
Здоровы ли Вы? Я беспокоюсь.
Напишите!
Вас<илий> Абг<арович> низко кланяется.
Мы оба обнимаем вас.
Лиля
17. 2. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал Вам, потому что ничего особенного нет.
Пока болел, перечитал 17 томов Толстого, и, невзирая на все прелести его — тошно, особенно его трактат об искусстве — яростная и запутанная галлюцинация, вредный во все времена бред. Когда нужно будет расправляться с художниками (а это всегда дело небесполезное), над виселицами можно с наслаждением будет прочитать цитаты из этого трактата.
Событиями моя жизнь не обогатилась, а приключений не прибавилось. Путешествия по поликлиникам и по обкомам, нет слов, восхитительны, но не для меня.
Борьба с издательством за книгу — пока борьба Сизифа с камнем — мартышкин труд. Но надежда не угасает, и я уверен, что мой смех будет хотя и тихий, но — последний.
Хочу давно в Москву, но ничего не получается. Авось выберусь.
Пишу сам мало, трудно и плохо — вяло: в квартире гам и гул, как в бане, и последствия стрептомицина — обыкновенные обстоятельства!
«Это не уныние, — как сказал бы советский демагог, — а оптимистическая трагедия».
На перевыборном собрании у нас в Союзе я метал молнии и размахивал бичом Ювенала в течение десяти минут, призывая к национализации советских журналов и издательств.
Пишу книгу прозы на тему: первый день нашествия монголов на Русь[37].
Веселюсь, одним словом!
Вот и alles[38]!
Здоровы ли Вы?
Здоров ли Василий Абгарович?
Все остальное — такие пустяки.
Будьте здоровы!
Марина и я обнимаем Вас!
Ваш В. Соснора
20. 3. 67
Дорогой, любимый наш Виктор Александрович, вчера весь вечер звонила Марине по обоим телефонам — ее не было дома. Буду звонить сегодня и каждый вечер. Очень беспокоюсь. У меня болят зубы и живот, когда думаю о том, как Вам было больно. А сейчас? Сволочи студенты. И вообще все сволочи…
Пишу и не знаю, что с Вами — какая температура? Когда Вас выпишут? Воспален ли второй придаток?
Мы оба болели гриппом. Но это пустяки по сравнению с тем, что было с Вами. Напишите мне, если не трудно. Почерк у Вас не больной, а все тот же, очень, очень симпатичный.
Последний раз, по телефону, я Вас почти не слышала, а когда позвонила, кто-то сказал, что Вас нет дома. А Вы начали говорить что-то интересное — вероятно, о числах и датах. Забавно.
Прочла, что в «Молодом Ленинграде» напечатана Ваша проза. Как бы получить?
Мы оба обнимаем Марину и Вас.
Выздоравливайте скорей!!
Лиля
Пишу по обратному адресу на Вашем письме. Дойдет ли?!
2. 4. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Убей меня бог — не знаю, что говорить знакомым. Если знают, что я болел — ну и болел, была операция, но DS[39] скрываю. Если не знают — и бог с ними — пускай и не знают.
Вторая операция осенью неизбежна. Ее можно было бы делать и сейчас, я просил, и, конечно же, вынес бы, не ахти как это драматично, но говорят, что вынести вынес бы, но провалялся бы месяца три в общей сложности, да и возможна в таком случае вторичная инфекция. Так что будем жить полгода под подозрением, с антибиотическими блокадами. Привыкаю по небезызвестной частушке:
Если вас ударят раз,
Вы сначала вскрикнете,
Два ударят, три ударят, —
А потом привыкнете.
Болей уже почти нет. Скоро выпишут.
Только усилились и участились судороги. Но они у меня — всю жизнь, я никому не говорил о них, даже Марина не знает.
Когда-то, лет десять тому, я консультировался по этому поводу, но врач сказал, что это — вне терапии.
За месяц я наслушался и насмотрелся столько, что и сам стал все выбалтывать.
Здесь я отвоевал кабинет старшей сестры и вечерами сижу пишу. Работается нормально — как и все последнее время — расхлябанно.
Пить теперь нельзя совсем. Ни под каким предлогом. Буду «трезвый, как нарзан». Так начались и мои «нельзя».
Читал Селинджера. Эти ангелоподобные, одинокие неврастеники — не моего поля ягодки. Слишком они маленькие и маринованные.
Давно не слушал радио, а здесь мне дали наушники и я слушаю. Дома-то у нас радио, слава богу, нет и не будет.
Какие странные программы. Какие кошмарные имена поднимаются — Лебедев-Кумач и Эль-Регистан[40]! Владимир Фирсов[41]! Неужели этот год обречен быть годом литературного подончества?!
Или такое впечатление у меня потому, что я раньше не слушал радио и всегда — было так?
Видите, в каких измерениях я живу?
Кажется, нам дают двухкомнатную квартиру, и, кажется, Марина достала мне путевку в Коктейбель (даже не знаю, как правильно пишется). В моей пьесе «Ремонт моря» по этому поводу есть замечательный хрестоматийный диалог:
«Братик Прутик:
— Хватит вам жаловаться. По-моему, жизнь потихоньку налаживается.
Братик Бредик:
— Да. Жизнь потихоньку налаживается. Потихоньку помираем».
На территории больницы в изобилии путешествуют женщины и птицы. Небо туманное. А деревья выписаны японской кисточкой. Сосед мой в синих носках по ночам рычит, как барс. Бедные студентки: они у нас моют большими тряпками полы и выслушивают семисмысленную матерщину.
Скоро выйду и сяду за машинку. Планы заманчивые, но не знаю, насколько осуществимые. Большой привет Василию Абгаровичу. Большой привет Борису Абрамовичу[42]. Пускай уж он разрассердится, т. е. перестанет сердиться.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас! Ваш В. Соснора
18. 5. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
В последний мой звонок мне показалось, что вы чем-то расстроены или в ожидании расстройства. Не случилось ли чего?
Я устроился, считаю, хорошо — не в шикарных новых корпусах, а в стареньком домике под названием «корабль». Комната боковая, так что имею два окна. И большая веранда. Поют какие-то птицы, и цветут какие-то пышные цветы. Я, певец птиц и цветов, эти штуки знаю понаслышке.
Жарко, а купаться мне не велено. Так что гуляю и тружусь, аки раб рудника. Давно я уже не пользовал стихи, а сейчас вдруг разошелся и пишу большую сюжетную книгу (страшненькую, в общем-то) — цепь небольших дневниковых поэмок, нерифмованных. Как начинаю рифмовать — все для меня становится скучно и банально. А стих не рифмованный — как опыты Шарко[43] — по гипнозу и психоанализу — все не ясно, что дальше, и ведет одна интуиция, которая плюс ремесло машинописи — уже, т<ак> сказать, произведение.
Тих мой дом, и пышен мой сад, а Крым — место моего рождения. Но сия родина мне чужда. Мое состояние — это ночные совы Петербурга и финский лес, когда жить плохо и страшно. Но, слава богу, за этим дело не стоит — все это я ухитряюсь сделать себе в любом уголке земли.
Почти ни с кем не знаком здесь, а с кем знаком мельком — не контактирую: неинтересно. Ни о каких выпиваниях не может быть и речи: жарко, не с кем, не хочу, нет смысла.
В этом доме творчества ни один нормальный человек не работает. Это преступная беспечность саперов, как в семье говорят про мужчину — обабился.
Вот какие все плохие и какой я ангел.
Будьте здоровы!
Василию Абгаровичу — поклон!
Обнимаю вас!
Ваш В. Соснора
28. 5. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Если во всей вселенной солнечная современность, то в Коктебеле — каменный век.
Четвертый день — дождь и холодно.
А каменный потому, что все собирают камни. Я тоже заболел этой лихорадкой. Нашел уже кое-какие сердолики, один аметистик и остальные окаменелости и халцедоны с агатами. Почитать Уайльда — там я богатый наследный принц[44].
Книга, задуманная мной, постепенно осуществляется. Называется она: «В поисках Донны Анны»[45].
Уже есть три нерифмованных поэмки, отбеленных. И одна, последняя, была для меня очень мучительна. Это поэма-молитва. Моя неврастения прогрессирует: стоял две ночи на коленях и рыдал, как собака, молясь своему абстрактному Господу. Эта поэма — молитва перед самоубийством. Она сюжетна — как дождевые струи во время грозы превращаются в змей и пожирают все предметы комнаты. И я с ними ничего не могу поделать. И как зеркало пожирает змей и переваривает их.[46] Да чего рассказывать!
Если мне возьмут билет через Москву, то обязательно остановлюсь на несколько дней и почитаю все. Если нет — перепечатаю и пошлю из Ленинграда.
Женщин здесь мало, и все леди Макбет.
Так что мои поиски Донны Анны носят полуаскетический характер: была хорошая девушка Ритта, а теперь есть красивая женщина Иветта.
К писательской кухне питаю ненависть, но — питаюсь.
Пляж — это пляшущие человечки.
Да — о, честь и слава русской нации! — меня перевели в комфортабельный корпус № 19.
На днях состоится мое чтение в салоне Волошиной[47]. Меня попросили некоторые писатели, а отказаться неудобно.
Никого симпатичного здесь нет, кроме двух прелестных стариков из Китая — коллекционеров и миссионеров по распространению каменной болезни. И приехал еще один мой хороший человек — академик Работнов[48]. Он физик, но дивно понимает и любит стихопись.
Писатели ходят «с кругами синими у глаз» от преферанса. Я сыграл пару раз и перестал.
Дивно цветет акация, и вообще 2 х 2 = 356. Какое-то мое колесико сломалось. Спасибо, что передали стихи и за заботы. Живу, как жук в аквариуме, — за стеклом все видно, а ничего не коснешься.
И все же посылаю вам молитву из поэмы:
— Я сегодня устал,
а до завтра мне не добраться.
Я не прощенья прошу,
а, Господи, просто прошу:
пусть все, как есть, и останется:
солнечная современность
тюрем, казарм и больниц.
Если устану
от тюрем, казарм и больниц
в тоталитарном театре абсурда,
если рука
сама по себе на меня
поднимет какое орудье освобожденья, —
останови ее, Господи, и отпусти.
Пусть все, как есть, и останется:
камеры плебса,
бешеные барабаны,
конвульсии коек операционных, —
и все, чем жив человек, —
рыбу сухую,
болотную воду
да камешек соли —
дай мне Иуду — молю! — в саду Гефсиманском моем!
Если умру я —
кто сочинит солнечную современность
в мире,
где мне одному отпущено
лишь сочинять, но не жить.
Я не коснусь благ и богатств твоих тварей.
Нет у меня даже учеников.
Только что в сказках бабки Ульяны
знал я несколько пятнышек солнца,
больше — не знал,
если так надо —
больше не буду, клянусь!
Очень рад, что в Париже появился чудесный мальчик[50]. Есть еще один младший братик. Очень интересно было бы познакомиться с его игрой. Невежда я, жду Вашего перевода.
А сейчас пишу статью о частушке.
Не видели моего Державина во 2-м № «Русской речи»? Кое-что осталось.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас и Вас<илия> Абгаровича!
Ваш В. Соснора
Переделкино, 6. 6. 67
Виктор Александрович, дорогой наш!
Сколько Вы еще поживете в Коктебеле?
Застанет ли Вас это письмо?
Ваше — такое печальное!
Писать не о чем. Поговорить бы! Рада, рада буду, если сможете остановиться в Москве.
Перевести Доминика[51] — нет энергии. На днях жду его новую книгу. Эльза пишет, что она «совсем не похожа на первую», что «отчаянная, гениальная книга».
На выставку Маяковского, оказывается, ходят не только на вернисажи — человек 500 каждый вечер!!
У нас второй день дождичек. В кухне пекут огромные пироги с ягодами и с капустой по случаю дня рождения внука Всев<олода> Иванова — ему (внуку) 17 лет.[52]
Сирень отцвела. Цветет жасмин. Ирисы, желтые лилии, всякие колокольчики. Соловей не унимается. Скачут белки — их смешно сопровождают птички — мотоциклисты. Никогда такого не видели! Забежал к нам в сад лосенок.
Были на выставке Кулакова[53]. Красиво развешано, красивые вещи. Народу мало, но в книге отзывов — хвалят.
Обнимаем, любим.
Лиля Брик
Читали? Понравились отдыхающим Ваши стихи? Впрочем, какое может быть сомнение! Конечно, понравились!
Переделкино, 17. 7. 67
Дорогой, дорогой Виктор Александрович, обрадовалась Вашему письмецу.
Мы живы. Вася с Львовским пишут пьесу на тему «Маяковский» для Театра сатиры. Не столько пишут, сколько стараются написать… «Анна»[54] снимается. «Чернышевский» как будто принят.
Журнал «Вопросы литературы» неожиданно попросил у меня главу о Маяковском и Достоевском. Она уже в наборе. И просит еще что-нибудь из моих воспоминаний. Не знаю, хорошо ли это…
В Париж собираемся в ноябре — е. б. ж. Готовим для Франции выставку «М<аяковск>ий и его время». Французы отпустили на это дело много денег. Наши — немного, но все-таки! Плучека сильно топтали газеты «Сов<етская> культура» и «Труд». Журнал «Театр» тоже подбавил. Якобы — за грубость. Но мы-то знаем, что Плучек нежнейший человек…
Встретили на приеме во франц<узском> посольстве Вознесенского. Говорит, что стихи писать бросил и занялся живописью!
Вчера Юлик Ким расписался с Петиной дочкой[55]. Собирались справить это достойным образом. Я говорила с Юликом по телефону, он рад-радешенек.
Пишите нам в Москву.
А где Марина? Поцелуйте ее.
Лиля
24. 7. 67
Дорогая Лиля Юрьевна!
Очень рад, что у Вас все хорошо. И безумно рад, что идет из Ваших Воспоминаний. Вы мне ничего о них почему-то не говорили. А очень хотелось бы почитать, если можно, конечно.
Да, идут дружной семьей Анна с Гавриловичем![56]
Почему Вы пишете «не знаю, хорошо ли это…» о воспоминаниях. Да — прекрасно! Ведь Вам-то известно больше всех.
Поздравьте, пожалуйста, от моего имени Петю, Валю[57], Юлика и его юную супругу. Я им написал поздравление, но не знаю, перепутал, может быть, адрес.
Вот сколько Вы хороших новостей мне сообщили!
А у меня все тихо.
Поэма с посвящением Вам пока идет и, кажется, уже в наборе[58].
Державина выкинули из второго журнала в последний момент, как и ожидать того следовало.
Пушкина поранили[59], отрезали ему бакенбарды и китайские ногти. Но — идет. Лучше воин пораненный, чем убиенный.
Грузины!
Этот народ задолжал мне, по моим подсчетам, около 500 рублей. О, восточные церемонии!
О, хваленая добропорядочность и товарищество.
О, бриллианты борделя! — как сказал бы главный герой моего романа «Летучий Голландец»[60] корабельный кок Пирос.
А деньги не шлют, мерзавцы, невзирая на мои пламенные и мудрые воззвания к их совести.
Я сейчас нахожусь весь в романе. Мой «Летучий Голландец» обещает быть действительно романом — листов на 10–12. С приключениями, с кольтами, с издевательством над всем тотальным театром абсурда современности нашей непревзойденной. Не хочу хвастаться — но это совсем иная проза — феерия, клоунада, буффонада, смешное сумасшествие, и — финал безнадежен, и — слезы финала. Но — еще много писать надо. Все путается, — трудно, мой первый роман.
А здесь мы пьем молочко. Собираем совместно грибы и жарим оные (жарит — Марина). Она так выковыривает каждого червячка, что приводит меня в ярость, я хватаю машинку и пишу роман, чтобы не видеть этого издевательства над белым грибом.
Мы здесь будем до 22 августа. Будет настроение — черкните, пожалуйста.
Василию Абгаровичу приветы! От Марины — приветы!
Ваш В. Соснора
Переделкино, 22. 8. 67
Дорогой Виктор Александрович, письмо Ваше такое грустное… Нельзя выпить, нельзя купаться — может быть, было бы лучше под Ленинградом, в Комарово? Рада, если Вам пишется. А больничную рифмованную поэму дописали?
Помните, я говорила Вам о французском поэте — Dominique Tron. Ему исполнилось 16 лет. Сегодня получила № «Lettres françaises»[61] с отрывком его прозы. Это не может быть! Чудо! Попробую перевести, хоть это и очень трудно. Если удастся — пошлю Вам. Не знаю… споткнулась сразу же, на заглавии. Вот-вот должен выйти второй сборник стихов.
Звонила Э. Б.[62] Выставка М<аяковско>го в Париже — вернисаж — прошел триумфально. В зал проникло 1500 человек, за дверью осталось почти столько же. Молодые поэты читали стихи М<аяковско>го. Показали «Барышня и хулиган»[63]. Многие плакали, а молодежь смеялась. Фильм-то старый… После 12-ти парижских муниципалитетов выставка поедет в 20 франц<узских> городов. Оттуда, возможно, в Италию. А на Таганке у Любимова идет спектакль «Послушайте!»[64]. Маяковского играют (читают?) 5 актеров без грима. В конце публика забрасывает сцену цветами. Актеры ловят и подбирают их и складывают под портретом М<аяковско>го — холм цветов! Оказалось, что М<аяковско>го любят.
В Москве жарко. А в Переделкине под окнами неистовствует сирень, и день и ночь поет соловей.
Стихи Ваши отдала наконец. Звонил Кулаков, что едет на несколько дней в Ленинград — сдавать оформление Вашей книги. Потом берется за «Баню»[65]. Договор с ним, кажется, заключили.
Только 25-го будем в городе и я опущу это письмо. Получаете ли Вы газеты? Вчера на съезде выступил Демичев[66], а в президиум выбрали — Твардовского и Кочетова. Жаль, что ты глухая, — есть о чем поговорить, как сказал один мальчик на ухо лошади… На съезд приехал Энценсбергер[67] и кстати женился на Маше Алигер[68]. Был у нас Боффе — не сегодня завтра там должна выйти антология, в кот<орой> есть и Ваши стихи.[69] Думает о сборнике и Неруда[70], в котором (сборнике) будете Вы. Справляется о Вас Э. Ю.[71] Сколько времени проживете в Коктебеле, и собираетесь ли в Москву?
Всю ночь шел дождь и сегодня прохладно.
Пожалуйста, пишите мне!
Вас<илий> Абг<арович> низко кланяется.
Обнимаю.
Лиля
10. 1. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Вот мы въехали в Новый Дом.
Две смежных комнаты — общая 18 кв. м и мой кабинет 10,5 кв. м, и кухня 8 кв. м.
Марина бегает и дрожит от радости, как собака. В аптеке висит плакат «Граждане, витамины не только в таблетках, но и в пище». Мудро. Я вкушаю по 9 таблеток в день с молоком и с пищей, как ангорский котенок. Трезвенник и тружусь. Теперь у меня в кабинете свой хороший письменный стол, диван-кровать, секретер, 2 ореховых стула и на стенках картинки двух гениев: картинки сексуальные Кулакова и антисексуальные Грицюка[72]. Они хороши, как все противоположное. Мою историческую книгу, кажется, вот-вот сдают в производство. Моя современная книга все еще девушка — директор никак не соблазнится лишить ее невинности, т. е. от эвфемизмов к реализму, — договора все еще нет. Будет.
Хорошо сидеть в берлоге, глотать инжир с изюмом и сочинять биографию Державина[73]. К марту таки придумаю бедняге биографию. Это будет не больше 8 листов. Иных путей напечатать прозу — нет. Да и интересно. Если подумать и похитрить — под марку Державина можно сказать всё.
Все никак не добраться только до «Дня поэзии».
Перепечатываю для Вас экземпляр моей книги верлибр-поэм. Их пять. Называется книга «Хроника 67»[74]. Вместе с той больничной поэмой она — страшненькая. 2 поэмы из нее я написал в ноябре-декабре, и Вы их еще не знаете. Пришлю на неделе и рукопись и «День»[75].
Москва все отодвигается. Во-первых — деньги. Во-вторых — мороз. Боюсь, что месяц по такому морозу в Москве я не очень-то разбегаюсь. Здесь мне можно выходить на улицу с целью прогулки. Вот уже полтора месяца, как врачи сурово и грозно взялись за мое изнеженное, кабинетное тело: «Где же вы, дни весны?»
На днях мне попались томики Федора Сологуба. Какие гениальные строчки — и как мало стихов! Как странно не состоявшийся поэт!
Как обидно за Андрея! Не знаю, как в Москве, в Ленинграде от него отворотились после «Зарева»[76]. «Медведь взревел и замертво упал»[77]. Хочется верить, что это не так, да, наверное, это и действительно не так.
Кулаков ходит потрясающе трезвый. Даже на своем 35-летии пил совсем сухое вино на 3/4 разбавленое водой. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»[78] Наверное, впереди всех нас ожидают «Неслыханные перемены, неведомые мятежи»[79], иначе с чего это такое затишье и моральность? Ведь даже Державин писал: «Уж лучше пьяным утонуть, чем трезвым доживать до гроба и с плачем плыть в толь дальний путь!»[80]
Как Ваше здоровье? Как Вас<илий> Абг<арович>? С наступающим Вас настоящим Новым годом! Будьте здоровы! Обнимаем Вас с законной теперь моей женой.
Ваш В. Соснора
8. 2. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Наконец-то опять обзавелся машинкой — купил у Кулакова, новую, а он купил в Москве. Чешская «Консул».
Уж не больны ли Вы? Позвонить никак не удается.
Я сижу на девятом этаже без газет и без радио. Так сказать, перефразируя Блока, «я вижу все с моей вершины».[81] Хорошо, но не очень тепло.
Наконец-то после целой серии мистерий и буффонад со мной заключили договор в «Советском писателе». Там все современные стихи — парижские, и под видом парижских. Продолжается война за год издания.
В газетенках ленинградских поклевывают. Но это административно пока никак не отражается. Пусть цыплята стучат в пустую скорлупу. Им тоже для развития необходим цемент.
Впервые за последние пять лет вдруг сел и отправил все стихотворные и прозаические запасы в шесть журналов!
«Москва», «Знамя», «Простор», «Подъем», «Север» и «Новый мир».
Это — детское мартин-иденство, слава богу, я журнальную систему выучил, но что делать. Как-то нужно очищать совесть, чтобы не прославиться в собственных глазах бездельником и тунеядцем.
В «Новый мир» я отправил повесть о Пушкинских Горах и о Пушкине. Вы ее читали — «Вечера сирени и ворон»[82]. А также рискнул и отправил две большущих поэмы. Не напечатают, так хоть прочитают.
Сопроводил все это запиской Твардовскому. Не знаю, этично ли это?
И вообще смутно понимаю столично-журнальную этику. По-моему, она существует лишь в нашем воображении.
Черкните, пожалуйста, пару слов. А то я уж и не знаю, что думать. Фрию[83] молчит. Видно, позабыл про все вызовы на свете белом в своих пенатах.
Будьте здоровы! Обнимаем Вас и Василия Абгарыча!
Будьте здоровы!
Ваш В. Соснора
1. 4. 68
Дорогой Виктор Александрович, я написала Клоду — напомнила о Вас. Свинья он!
Спасибо за письмо, хоть оно и грустное…
Пришлите, пожалуйста, Ваши «стихи для детей», если есть лишний экземпляр, — попробую в нашем «Детиздате».
Писала ли я Вам, что «Чернышевского» снимать не будут? И писала ли, что нам дали (в Переделкине) кусок дачи Иванова — нашу, большую <комнату>, и такую же наверху? Сейчас там идет строительство. Будут у нас свои, отдельные ванна, кухня, уборная и, возможно, терраса. Может быть, Арагоны приедут к нам летом — погостить, если у них найдется время. Сейчас Арагон кончает большую книгу о Матиссе[84], а у Эльзы в печати новый роман[85].
А у Вознесенского воспаление легких.
Вас<илий> Абг<арович> поехал сейчас в «Гослит». С ним собираются заключить договор на новое, дополненное издание «Хроники»[86]. Я не рада: трудоемко и плохо оплачивается.
Очень, очень соскучилась!
Мы оба обнимаем Марину и Вас.
Лиля
17. 5. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал Вам, потому что вот уже месяц нахожусь в состоянии скандала.
Из планов «Лениздата», из набора вынули книгу. Я обратился со злобным письмом в наш секретариат. Они заступаются. Но вопрос еще окончательно не решен — обком юродствует.
Так как я получил 60 процентов, то я имею все юридические основания затеять судебный процесс с приглашениями. А объяснить — НИКТО! НИЧЕГО! НИ НА КАКОМ ПРОЦЕССЕ! не может. Так я угрожаю. Детская песня. Угрозы дитяти. Лягушонок объявляет борьбу танку. Все уладится.
Поскольку я не читаю и не выписываю периодику, все сообщения доходят до меня в последнюю очередь.
Я прочитал пасквиль в «Огоньке».[87] Туманные и пошлые намеки, рассчитанные на офицерских невест. Обыкновенный донос. Желтого цвета.
Не расстраивайтесь, пожалуйста! Даже я и уверен, что вы посмеялись над двумя болванами — и только. Полицейская пресса, подленькие статейки так или иначе являются. Когда клоуну больше нечем рассмешить публику, он плюет в небо.
Собака лает — ветер носит. Ветер дует — корабль идет.
А, ладно!
Пописываю роман.
Праздники, слава богу, прошли.
Поправляйтесь, ради бога, и не болейте!
Мы Вас любим, а больше — никого! Некого!
Обнимаю вас!
И Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
27. 5. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не больны ли Вы?
У меня идет бой — война мышей и лягушек.
Взбеленил все ленинградские инстанции.
И по камешку, по кирпичику пытаются растащить книгу.
Сопротивляюсь в меру своих слабых сил.
Весна — и опять медсестры, как всадники с копьями, набросились на меня. Процедурю. Думал в июне поехать в Киев — не пускают, колют и жгут — огнем и мечом.
Сие несущественно.
Меня пугает и тревожит Ваше молчание.
Кулаков тоже пропал. Раньше я хоть от него узнавал о Вас. В начале июля получу кое-какие деньги и хочу приехать в Москву. Теперь мне есть где фундаментально останавливаться. Вдруг обнаружилась в Москве у меня, как и у всякого нормального советского человека, тетка, притом самая что ни на есть родная, с мужем — большим военным чином, — с квартирой, дачей и машиной. На старости лет она решила вдруг меня полюбить.
В Москву хочу приехать, потому что есть что порассказать — очень много! А Вас не видел уже больше полугода — скучно!
У Глеба Горбовского есть строки:
Бежать, бежать в Москву! Здесь — невыносимо. Теперь есть квартира и можно обменяться. Бежать не от инстанций, они везде одинаковы, а — к людям, а здесь — у меня никого нет. Устал. Мечусь, как заяц.
ХУДО! Тошнит от благожелательных морд инстанций, тошнит от лекарств, ТОШНИТ! Попытался уйти в историю, обложился тремястами книгами про Державина и Екатерину, но — не получается, отовсюду шепоты и вопли, повсюду такой вульгар, что — хоть в сумасшедший дом.
Но, слава богу, слава богу, все пока в сохранности (все — голова).
У Глеба Горбовского за последние полтора месяца — вторая белая горячка. Последний его бред — что весь город полон мух, больших, как человеческий кулак, он шел и отмахивался от них изо всех сил, мухи летали и плели паутину. Тут-то голубчика и поймали.
Слышали ли Вы о таком писателе — Рид Грачев[89]?
Он потомок Марфы Борецкой и внук министра Витте[90]. Это, безусловно, большой писатель, никто так, как он, не владеет слогом.
У него вышла портативная книжонка, сейчас его приняли в Союз. Он третий месяц в сумасшедшем доме. Последний его бред — обыски. Господи, что у него искать, в его комнате — полтора рваных башмака и полторы тарелки, он спал на полу. Он живет в моем доме. Мы кормили и пестовали его несколько месяцев — он все равно не выдержал.
Я — стоик, индеец, как говорил Николай Николаевич[91]. Но и мои стихи на исходе. Потому я и хочу бежать в Москву, что здесь все может закончиться очень плохо.
Простите, дорогая Лиля Юрьевна, что донимаю Вас своими дурацкими истериями.
Все нормально. Мир вертится. Вода круговращается в природе. Ветры — возвращаются на круги свои.
Только — тоска.
Только — что делать? — проклятый чернышевский вопрос.
Ну да ладно.
Жду лета, уже снял дачу в Эстонии. Буду писать все лето легкую книгу притч и полусказочек. Детские мои стишки все поразобрали журналы.
На днях похожу по журналам, перепишу все стишки, их немного, штук пятнадцать, и пришлю Вам. Кажется, веселые они. Висельное такое веселье.
Будьте здоровы. Будьте здоровы! Еще раз простите за сумбур. Василию Абгаровичу — здоровья и обнимаем, Вас — обнимаем!
Ваш В. Соснора
29. 5. 68
Дорогой наш, милый, любимый Виктор Александрович, каждый день буквально вспоминаем Вас, а не писала, во-первых, оттого что не заметила, как шло время, а во-вторых, оттого что мы оба болели — сначала Вася (сердце), потом мы оба — вирусным гриппом с высокой температурой, а я, после гриппа, — воспалением легких… Вчера, после целого месяца, первый раз вышла.
Из-за «Огонька» огорчаюсь не очень. Маяковский весь напечатан. 13 томов! Это главное. Как подумаю, что Вас почти не печатают. И не только Вас. А скольких художников не выставляют!
На днях пошлю Вам Эльзин ответ (перевод) на огоньковское дерьмо в «Lettres
Огорчаемся, что Вы опять болеете. Это самое серьезное в литературных делах. Что же говорят врачи?
Хорошо, что в Москве оказалась тетка и хорошо бы, чтоб не разлюбила вас обоих.
Был у нас два раза Кулаков, показывал красивую книгу. Он понемногу перебирается в Ленинград — уже отослал туда сотни килограммов живописи, и это еще не все! Мы хорошо, по душам, поговорили.
Сейчас поедем на большую выставку Пиросмани. Кулаков, да и все, кто видел, говорят, что это чудо!! После Москвы выставка поедет в Варшаву, Париж и, кажется, в Италию.
Из Италии мне все пишут, что переводы Ваших стихов вышли в сборниках (или в сборнике), я все прошу прислать, но пока не прислали.[93] О Фрию ни слуху ни духу… Чем кончатся французские дела?![94] Всякая связь прервана. Зархи еле выбрался оттуда с несостоявшегося фестиваля в Каннах[95] — на машине до Брюсселя, а оттуда на нашем самолете. Видел моих, так что я знаю — они здоровы.
В Переделкине все еще ремонт. Надеемся переехать числа 10-го.
До чего же хочется увидеть Вас! Может быть, правда приедете?
«Чернышевский» тоже завертелся, так что готовьтесь к актерской деятельности. Завтра приедет к нам Строева. Спрошу ее: когда? Что?
Слуцкие в Коктебеле. Звонили нам оттуда. Купаются.
Как Марина? Поцелуйте ее.
Мы оба обнимаем Вас
Ваша Лиля
30. 5. 68
Дорогой Виктор Александрович!
Рид Грачев? Никогда не слышали. Если можете, пришлите нам его книжку. Знаю, кто был Витте, но не знаю, кто такая Марфа Борецкая… Полуграмотные мы!
Вчера были на сказочной выставке Пиросмани. Вчера же были в Переделкине, где пьяная бригада маляров даже вида не делает, что красит потолки и остальное. Когда сможем переехать — загадка!
Перечитываю Ваше письмо и думаю, думаю о Вас…
Строева, конечно, будет снимать Вас.
Посылаю Эльзин ответ на статью в «Огоньке». Может быть, это Вам интересно.
Сейчас Вася, Львовский[96] и Строева закрылись у Васи в комнате и добивают сценарий. Допишу это письмо, когда они выйдут пить чай.
Дверь открылась. Строева передает Вам пламенный привет. Снимать начнет 16 июля, если будет все в порядке.
Мы обнимаем.
Ваша Лиля
Напишите, что получили это письмо.
3. 6. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Письмо получил. Спасибо.
Поскольку я сейчас занимаюсь сплошной историей и биографиями четырех императоров и одного поэта[97], то для меня было просто поразительно, насколько мои мысли совпадают (и не только мысли, но и формулы и определения) с мыслями письма об исторических процессах, о биографиях, о фальсификациях. Видно, сейчас такое время, что осточертели все классифицированные исторические события, что метод версий и игры историей, а значит, и современностью носится в воздухе.
История, а, значит, и действительность — театр и маскарад, и только от добра или недоброжелательности людей зависит так называемое искусство. Вообще, занятия этой зимы, все прописание и правописание моей екатерининско-державинской книги очень и очень пошли мне на пользу. Работа выполнена еще только наполовину, слишком большая получается, вернее получится, книга — свыше двадцати пяти листов, но это (клянусь!) не от графомании, я сконцентрировал все как можно более компактно, потому что на этом материале, скажем Данилевский[98], написал не менее ста листов, и все — впустую.
Имело ли влияние письмо на определенные инстанции? Недели полторы я встречался в Ленинграде с Огородниковой[99], и она сказала всякие хорошие слова (хорошие действительно) по этому поводу.
В среду собираюсь в Москву. Если все будет нормально с моим поликлиническим процедурным режимом, то в четверг буду в Москве. Есть что порассказать — забавного. Тут у нас все забавляются.
А Марфа Борецкая — это нечто вроде президента Новгородской республики. Одновременно президент и революционер, если можно так выразиться. Рида Грачева привезу. Крохотная книжонка.[100]Будьте здоровы. Обнимаем Вас! Василия Абгаровича[101] — обнимаем!
Ваш В. Соснора
П. С. А я, оказывается, не был в Москве 9 месяцев. СРОК!
Переделкино, 17. 9. 68
Дорогой Виктор Александрович,
Фрию сегодня улетели.[102] Оставили для Вас репродукцию рисунка Пикассо: толстый человек ковыряет в носу, а худой вопросительно смотрит на это.
И еще — перчатки от кого-то. Пришлю с первой частной оказией. Господи, хоть бы напечатали Ваш роман! Как хочется прочесть!! И надо уже начать переговоры с Любимовым.[103] Если не можете приехать — пришлите стихи и, может быть, куски прозы, которые монтировались бы с этими стихами?
Как здоровье?
Мы — в Переделкине. У нас очень хорошо. Вася пишет воспоминания. Я считываю однотомник Брика[104], письма Маяковского ко мне[105] и предисловие (отличное, талантливое) Фрию к этим письмам. От всего этого поднимается давление…
Соскучилась по Вас, по Вашим писаниям!
«Чернышевский»[106], видно, засох, а значит, не приедем в Ленинград, а хочется очень. Сценарий посылают во все решительно перестраховочные инстанции, явно, чтоб не ставить его.
Вот-вот выйдет книга Колоскова о Маяковском.[107] Представляете себе?! Написали бы Вы о Маяковском! О поэте, о человеке…
В Москве бываем редко. На даче проживем, е<сли> б<удем> ж<ивы>, весь октябрь. Напишите все-таки, в какие дни и часы бываете у Евы Вульфовны[108], чтоб я могла позвонить Вам туда, услышать Ваш голос.
Как Марина[109]? Поцелуйте ее.
Вас<илий> Абг<арович> обнимает вас обоих, я тоже
Лиля
20. 9. 68
Дорогая Лиля Юрьевна!
Вчера отправил Вам письмо, находясь в полном неведении, и вот сегодня получил — от Вас.
Самое главное для меня свидетельство — это, конечно, то, что — выходит книга Колоскова. Этого я и не предполагал, что так быстро.
Книга все-таки — не бульварные статейки, которые публиковались и которые являются частью книги. Если все эти статейки войдут в книгу, то, скорее всего, в нее войдет и что-нибудь погрязнее, хотя уже дальше — некуда.
Еще тогда, во времена этих публикаций[110], у меня была мысль заняться всей этой галиматьей, чесались, как говорится, руки. Но… тех публикаций было недостаточно для полного разворота, потому что там ничего существенного не сказано о творчестве, а доказывать что-либо в отношении личности Маяковского, то есть его взаимоотношений, в которые я совершенно священно верю по Вашим рассказам, — нельзя было, точнее, как Вы понимаете, их можно было бы доказывать кому-нибудь, скажем Эльзе[111], но — не мне. Я ЕГО не знал и не знаю во мнении советской демагогии литературной, хотя, может, да так оно и есть, — я, как всякий любящий человек, знаю о НЕМ больше и точнее, чем все ОНИ вместе взятые.
Сейчас я нахожусь, находился в состоянии прострации (закончена книга, ее читают, и все на свете — бог весть!). Вы подлили масла в огонь, и теперь я непременно возьмусь за Маяковского. Собственно говоря, не возьмусь, я уже брался и довольно много написал после просмотра черновиков «Про это», но то, что я написал, как Вы понимаете, во-первых, требует серьезной цифровой поддержки, а энциклопедически, что ли, я Маяковским никогда не занимался, а во-вторых — это невозможно в самом точном понимании этого «невозможно» напечатать. Ибо это — мои фантазирования о конкретных же людях, что у нас не принято. По мно-о-о-гим соображениям — негодяйства!
А нужно так написать, чтобы была хоть какая-то вероятность опубликования (в данном случае!). Только тогда будет прямой и грозный смысл такой работы. Потому что книги колосковых печатаются миллионными тиражами, а что толку пускать по рукам опровержения на них, если это будет прочитано несколькими десятками людей. Таковы мои соображения. То есть мне хочется сыграть игру покрупнееи, скажем, льстя самому себе, похитрее.
У древних была поговорка: НЕ ПУГАЙ ЖАБУ, ОБМАНИ ЕЕ.
У нас же у всех не хватает хитрости, и мы или молчим и грустим, или вдруг вопим от отчаянья. Нужно попробовать хоть раз, основываясь на тех же документах, мудро и со всем запасом затаенной ненависти написать так, чтобы получилось реальное.
Так, мне кажется, без излишнего хвастовства, я написал книгу о Екатерине (условно!). Так я и сейчас подготовлен написать большую РЕЦЕНЗИЮ на эту самую бульварщину. Пусть будет так. Пусть нужно унизиться и принять этот пасквиль всерьез. Пусть литературная сволочь — так подумает. А результаты — посмотрим.
Теперь конкретно: не знаете ли Вы или не можете ли уточнить, когда выйдет книга? Это — во-первых, и во-вторых: нельзя ли как-то достать экземпляр до выхода для быстроты дела? Ведь я-то знаю, что его друзья уже приготовили рецензии. Они — уже, видно, и в столах определенных журналов. Почему бы и мне не поступить так же, или, может быть, она уже целиком распечатана в периодике помимо трех «Огоньков», или есть какое-нибудь предыдущее издание? А это — дополнения?
Конечно, мне не обойтись без помощи Вашей и Василия Абгаровича, которые знаете — больше всех, а необходимы — цифры и цифры, документы.
Я с радостью приехал бы сейчас же в Москву, чтобы начать все это дело, но не знаю, стоит ли — торопиться, раз! (Когда она выходит, а до выхода можно ли спокойно посидеть?) И два — еле-еле вытащил у Союза командировку в Киев, а поехать туда смогу не раньше начала октября, — проклятый металл, из-за которого люди гибнут!
Сижу сейчас, как дурак, и пишу следующую книгу о России — штук сто очень точно выбранных документов и эссе, охватывающих период от скифов до начала двадцатого века.
Больше практически ничего не делаю.
Был у Кулакова. У него дитя — прелестное[112], да и сам он поразительно как-то изменился в сторону разумного аскетизма.
Как жалко, Фрию уехали. Я понимаю, что дела-дела, но мне больше нравятся монологи Тараса Бульбы о товариществе.
Так что теперь только я поеду в Киев через Москву.
В начале октября, скорее всего.
Будьте здоровы! Обнимаем Вас! И Вас<илия> Абг<аровича>!
Ваш В. Соснора
26. 9. 68
Дорогой наш Виктор Александрович, жаль, что Ира и Клод уехали! Мы много виделись, и теперь нам их не хватает… Говорили с Клодом о поэтах, о том, кто останется как поэт, а кто только будет упомянут в Истории Литературы. Он сказал об Андрее[113], что «будет упомянут». «А Соснора?» — спросила я… «Ну, это совсем другое дело! Виктор — большой поэт».
Когда выйдет книга Колоскова — никто не знает. У НИХ[114] это строго засекречено. Второе, расширенное до двухтомника издание «М<аяковск>ий в восп<оминаниях> современников» ИМИ задержано до выхода «ИХНЕГО» сборника: воспоминания родственников и старых знакомых, которых М<аяковск>ий не видел последние лет двадцать из тридцати шести[115]…
У Колоскова вышло несколько книг о Маяковском. У нас их нет. Мы их не читали…
(Только что спросила Вас<илия> Абгаровича. Оказалось, что у него есть две из них, но он не может послать их Вам, оттого что могут понадобиться. Вася их прочел. Говорит — ХЛАМ! Но таких мерзостей, как в «Огоньках», там нет.) Одна книга: «Жизнь М<аяковск>го» вышла в издательстве «Московский рабочий» в 1950 году. Вторая — «М<аяковск>ий в борьбе за коммунизм» — в «Политиздате», под редакцией Воронцова, в 1958<-м> или 59 году.
Мы поживем в Переделкине еще с месяц. Наш телефон там 149-60-00, добавочный 718. Не хочется, чтобы Вы проехали Москву по дороге в Киев, не повидавшись с нами! Мы редко бываем в городе, поэтому почту получаем с опозданием. Пожалуйста, позвоните нам о дне проезда или приезда.
Рада, что у Кулакова девочка прелестная. Это хлопотливая, но очень милая вещь!
Поцелуйте за меня Марину. Вас<илий> Абг<арович> кланяется.
Как было бы хорошо, если б Вы написали о Маяковском! Мы поможем в меру сил.
А Любимову пошлете «Матерьял»[116]?
Мы помним и любим Вас.
Лиля
25. 12. 68
Дорогой Виктор Александрович,
дала Алиханяну[117] Ваш адрес и адрес Кулакова. Обещал послать Вам официальное приглашение выступить, а Кулакову — сделать выставку!
Кроме этого: Турич[118] работает сейчас редактором в каком-то спортивном издательстве и просит Вас написать для них детскую книжку о спорте («в общем и целом» или о каком-нибудь виде спорта). Книжка будет состоять из 12-ти картинок, под каждой — текст. Значит — не меньше 24-х и не больше ста (100) рифмованных строк. Платят за это 650 р. (новых!) — независимо от количества строк.
Купила ленинградский «День поэзии».[119] Вы в нем выглядите отлично!! Пошлите Фрию — это будет тактичным напоминанием…
Желаем Вам и Марине в Новом году — здоровья и всех возможных и невозможных удач!!! Обнимаем.
Всегда Ваши Лиля и Вас<илий> Абг<арович>
17. 1. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Во-первых: есть новости.
14 ноября мне было послано приглашение в Париж. Личное, то есть на домашний адрес. До сих пор я его не получил. Приглашение не от Клода и не от Робелей.[120] От их ассистентки. Так удобнее с квартирой и вообще удобнее. Ума не приложу — куда оно могло задеваться. В иностранной комиссии в Союзе говорят, что они совсем непричастны, и это правда.
Поживем — увидим. Я попросил прислать повторное. Чего доброго — передумают.
Теперь еще смешная новость: как видите, я начал писать стихи. Долгий перерыв очень хорошо повлиял на мою аморальную личность. Пишу большой цикл, или книгу под названием «Пьяные ангелы».[121] Ничего себе, докатился.
Это стихотворение — из этого цикла. И там еще много подобных и неподобных, но все они еще в состоянии недоделанности, в черновике.
А это я уж постарался, доделал. Счастливого ему плаванья!
И еще новость: мы получили кое-какие денежки. Так что: в начале двадцатых чисел Марина будет в Москве. Пусть собачка погуляет. Я сейчас не могу. Причина невероятной важности: взялся составлять и надписывать историю Ижорского завода, а впрочем, это и интересно — фотоальбом.[122]
Как видите, целый ворох новшеств.
Видел в Союзе Варшавских.[123] Очень расспрашивал о Вас.
Большой привет Василию Абгаровичу.
Обнимаем Вас. Самое главное — БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ!
Ваш вивисектор — В. Соснора
P. S. Простите меня, ради бога, за матерщину. Но ведь… как иначе?
Лиле Брик
В столице Вашей (аллилуйя!)
временщиков, воров и цифр
страсть проповедуют холуи
и хамы стали — хитрецы.
Клан восхитительно воспитан —
свистун, сестрица, секретарь…
Про Вашу правду знает свита!
Вы — клеветник, но — сирота!
Все Ваши — Гоги да Магоги!
Вы вивисектор — не Любовь!
За чистоту кровей монгольских
мы бьемся боем! Кровь за кровь!
Пловцы-гребцы, в семейной сперме
вылавливатели амеб,
над ними — нимб в монгольской сфере
дрожит от страсти «Огонек».
О нравственность! Не разобраться
когда и кто кого е<…>.
О Вы, наперсница разврата!
Для гения Вы — каннибал!
Вы думаете: травля публик?
Все проще: публика права:
им не хватает просто пули
свинцовой в сердце там, у Вас.
Не Вам в Любовь перебираться,
она — за Вами и везде!
А памятник… пусть перекрасят
в любимый цвет своих вождей.
24. 1. 69
Милый, милый, дорогой Виктор Александрович!
Благодарна за негодование, но стихотворение не понимаю, даже зачеркнув эту самую строфу… Цитируя (не совсем точно) Маяковского:
«Я люблю прямо сказать — кто сволочь».[124]
1. Про чью «правду знает свита»?
Кто и почему «свита»?
Что значит «Вы вывисе<ктор — не Любовь»?> (здесь и дальше оборвана часть листа. — Я. А.)
Кто с кем бьется…………………………………………………………………………………
Какая «травля <публик»?>…………………………………………………………………..
В чем и какая «Публика пр<ава»?> …………………………………………………….
Вася тоже растерялся…
Боюсь и надеюсь, письмо уже не застан<ет> Вас. В Ереване Вам будет хорошо! Уверена!
В Москве зверская эпидемия гриппа. Мы пока держимся. А в Ленинграде? Ради бога, не заболейте!
Когда летите? Летит ли Кулаков? Думаю, он сможет там немало продать. В Армении любят и понимают живопись.
………………………………………………………………………………..Марина? Вот уже
………………………………………………………………………………..сла, а она еще не
………………………………………………………………………………………………………….!
Кланяйтесь Алиханянам. Поцелуйте все их семейство.
Обнимаем. Лиля, Вася
20. 1. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
В пылу полемики, в ненависти ко всей этой кампании против Вас я сделал непростительную ошибку: послал Вам недоделанное, в сущности, стихотворение.
Сейчас, на спокойную голову, я еще раз пересмотрел его и вижу, что строфу «О нравственность! Не разобраться…» и т. д. — необходимо срочно убрать. Она — противная и ничего нового не прибавляет, а только уводит от основного. А основное — только то, что вся эта сволочь хочет пули, какой она хотела и для М<аяковского>. То есть хочет вашего униженья, но сего у них не получается и не получится.
Вычеркните, пожалуйста, эту строфу[125], и простите, что она такая уродливая. Вот, что значит: «семь раз отмерь, один раз отрежь».
С Алиханяном говорил по телефону, и он мне все объяснил. Где-то 28–29<-го> лечу в Армению и очень рад.
Пишу своих «Пьяных ангелов».
Будьте ЗДОРОВЫ!
Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
10. 2. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Поездка моя в Армению оказалась не очень удачной.
Выступил я с успехом, народу было не так уж и мало, хотя объявление повесили только накануне, а институт находится на самой окраине города.
Но потом я два дня погулял по гостям и заболел — лежал шесть дней с высокой температурой, да и сейчас еще полеживаю.
Подробности Вам, очевидно, уже рассказывал Кулаков, поэтому я не буду повторяться.
Наконец-то получил верстку книги.[126] Чтобы не делать ее вызывающе пухлой, они подверстали все стих к стиху, а вообще-то, она размеров «Триптиха». Тираж пока стои´т 25 000 экз., но впереди еще вторая верстка, цензура… Если выбросят те несколько новых стихотворений и «Китеж»[127] — книги опять не будет, а будет только факт опубликования.
Наконец-то получил приглашение от Клода.
То ли мы так привыкли к печатям и бланкам, что приглашение мне кажется каким-то неубедительным, это обыкновенное письмо с приглашением, с его обратным адресом. Не знаю. На днях буду выяснять.
Копию верстки пока не дают. (Это я о Любимове.)
А стихотворение, раз оно плохое и непонятное, — просто выбросите. Что я и сделал. Бог с ним.
У нас просто ледниковый период — такие ветра и холода.
Спасибо Вам за воспоминания. Немного ведь было опубликовано.[128] И остальное — прекрасно. Когда я возьмусь за все воспоминания, я надеюсь, Вы разрешите использовать Ваши.
Будьте ЗДОРОВЫ! Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Обнимаем вас!
Ваш В. Соснора
14. 2. 69
Дорогой Виктор Александрович!
Грызу себя за Ваше неудачное путешествие. Но как я могла предвидеть такое? Всегда думала, что Алиханян золотой человек… что и Вы и Кулаков будете у него, как у Христа за пазухой… Как сейчас Ваше здоровье? Что это, грипп?
Звонила мне Винокурова[129] из «Кругозора». Я записала ее имя и отчество: для Вас, а бумажку, на которой записала, потеряла! Тут же! Она (Винокурова) сказала, что шлет Вам телеграмму (я дала ей Ваш адрес), что «Кругозор» готовит запись: «Современные поэты о классике», что начнется запись с: «Соснора: „Слово о Полку“».
Получили Вы телеграмму? Я теперь уже ничему не верю. Кулаков был у нас, рассказал, как все плохо было организовано, как его заставляли пить и жрать, а картины ни одной не купили…
Ваше стихотворение «Das Gedicht»[130] мне уже нравится, я его, конечно, не выброшу, как Вы предположили. Но мои недоуменные вопросы остались в силе. Вы мне на них не ответили…
Я Вас очень люблю и Марину тоже. И Вася любит вас обоих.
Не забывайте нас!
Лиля
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не знаю, получили ли Вы мое предыдущее письмо.
До Плучеков[131] я так и не добрался. Сначала не дозвонился, а потом грипповал. Как и все и всегда в С.-Петербурге.
Заканчиваю книгу «Пьяных ангелов». Там будет строк 800. Кроме того, так, на досуге взялся за книгу, условно названную «Лже-Эзоп». Пародии на притчи и басни. Это уже не в стихах, а так, в репликах. Теперь мои новости. Марина затеяла ремонт на кухне, и, как этого и следовало ожидать, ханыги-алкоголики содрали деньги и все перепортили. Так что доделываем потихоньку своими силами.
Был ли у Вас у Кулаков? Если будет, передайте, пожалуйста, ему мою просьбу: в конце мая, вот-вот, выходит моя пластинка в «Кругозоре», я просил Винокурову купить мне двадцать экземпляров, пусть она заберет их, а деньги я тотчас вышлю. Пусть заберет, но не высылает по почте, потому что «Кругозор», как мне объяснили, воруют. Телефон Винокуровой: Г-6-95-94 (двойку, что ли, прибавлять еще нужно?). Зовут ее Татьяна Марковна. Впрочем, это жена Евг<ения> Винокурова[132], и отыскать ее совсем просто.
Книга пока еще не выходит. Вот-вот жду. О Париже пока еще ни слуху ни духу. Видно, все рассматривают анкеты и справки из домоуправления.
Будет какая-нибудь новостишка — напишу обязательно.
Будьте здоровы! Привет Василию Абгаровичу! Обнимаем Вас!
Ваш В. Соснора
Переделкино, 28. 5. 69
Дорогой Виктор Александрович!
Наконец получила от Кулакова Ваш «Роман».[133] Прочла почти не отрываясь, как увлекательнейший детектив. Мне книга необычайно нравится! Она так чудесно написана, так — по-вашему. О Державине может показаться мало, но он абсолютно ясен из всего предыдущего.
Вася еще не читал. Он, как известно, — «медлительный сысой».[134]
Я читала ему отрывки. Прочтет!
Что Вам посоветовать? Видела случайно на кулаковской выставке ленинградского писателя Битова. Он советует дать книгу в журнал «Дружба народов». Там, говорит, сейчас есть приличные люди. Могут напечатать если не все, то отдельные главы. Я этого Битова не знаю и не знаю, реально ли это.
По моему разумению, в книге нет никакого криминала и можно безболезненно отдать ее в любое издательство. Но я в этих делах слабо разбираюсь…
Что мне делать с рукописью? Дать ее Кулакову для Битова? Оставить у себя? Отослать Вам с оказией?
Напишите!
Все в Вашей книге для меня неожиданно. Все интересно. Все страшно. И мне так нравится; как она написана — кажется, что Вы жили в те времена и все это видели и тогда еще понимали что к чему. Хотя Вы и ссылаетесь на очевидцев и описателей.
Жду «Пьяных ангелов»!!!
Что с поездкой? Есть ли проблески? Как здоровье?
Что Марина?
Где и когда будете отдыхать? Мы оба кланяемся вам обоим.
Ради бога, не температурьте, не болейте!
Лиля
Москва, 30. 5
Только что говорила с Кулаковым. Передала ему Вашу просьбу.
Тел<елефон> Винокуровой — теперь: 231-22-17.
25. 6. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал Вам (не отвечал) так долго, потому что не хотел огорчать.
Но ничего не поделаешь, правда есть правда, и она, как бы ни была странна, должна быть сказана.
Весь тираж моей книги — 25 000 экземпляров уже отпечатан полностью. Он сброшюрован. Был сигнал. И вся книга пошла под нож.
Официальное объяснение сией истории — что портрет Кулакова (мой портрет на фронтисписе[135]) возвеличивание моей морды, что он создал великомученика из нормального советского человека средних лет.
Таково официальное объяснение, но ведь мы-то никогда не знаем и не узнаем истинную причину. ТАЙНА. ВЕЛИКАЯ ТАЙНА. Весь первый лист книги якобы перепечатывается, очевидно, за него будут платить «политически близорукие» редактора политически дальнозоркому директору.
СКУЧНО!
Нужно ждать, как мне говорят, а чего? По инстанциям ходить — делу вредить, как мне говорят. И — не хочу, и — не пойду. Пусть делают что хотят.
Вы даже не представляете себе, как мне было нерадостно, когда Вам не нравилась моя предыдущая проза, и как я был обрадован, когда Вам понравился мой роман. Помимо всего прочего, это все-таки многолетний труд с материалами.
Что делать с рукописью — не знаю. Кулаков с Битовым пытаются приладить ее в «Дружбу народов»… Не знаю. Еще мне сообщили, что в Москве есть симпатичный человек Гладков, который написал о Пастернаке[136] и имеет какое-то отношение к издательству «Прометей». Знаете ли Вы его? Я не знаю и ничего не читал. Но меня уверяют, что он охотно взялся бы за мой роман. Уверения… разуверения… СКУЧНО.
Простите за несколько траурный тон письма. Таковы дела. Давно минувших дней.
Я месяц жил в Комарово, осточертела эта (не богом данная) богадельня, со всеми ее полицейскими досмотрами и шампанским. Был единственный дивный человек Владимир Николаевич Орлов[137], которого Вы, конечно же, знаете, он — бывший главный редактор большой <серии> «Библиотеки поэта». Он, кажется, восстановлен, но я постеснялся спросить и не знаю. Он был в самом искреннем восхищении от моих опусов в рифмах, потому что до сих пор ничего, кроме напечатанного, не читал.
Я сейчас заканчиваю книгу стихов «Пьяный ангел». Послал бы, да не могу, поскольку она еще не совсем закончена, а нужно посылать все-таки не отдельные стихи, а книгу. Мне кажется, что это — лучшая моя книга и, так сказать, совершенно новый этап. Безнадежность. Очень освоенная и осмысленная. Но может быть, мне так кажется, как всем кажется, что все новое — очень уж новое.
С Парижем тоже все не ясно. Все обещают. И обещают чуть ли не наверняка. Но ведь и тираж книги был весь отпечатан…
Будьте ЗДОРОВЫ!
С рукописью — что же делать? Пусть пока будет у Вас. Зачем я буду тревожить еще и Вас своими делами? Делами — очень громко сказано, — безделье, муть какая-то. Да все образуется в этой счастливой современности.
И все-таки решил послать Вам три стихотворения. Тоже — не терпится.
Будьте ЗДОРОВЫ!
Обнимаем Вас и Василия Абгаровича. Надеваю перстень царя Соломона с надписью: «И ЭТО ПРОЙДЕТ». Так сказать, мужество. Иначе невыносимо.
Будьте ЗДОРОВЫ!
ВАШ — В. Соснора
Переделкино, 15. 7. 69
Дорогой Виктор Александрович,
получили оба Ваши письма и чудесные три стихотворения.
Не ответила сразу на первое письмо оттого, что 1) Захворал В<асилий> А<бгарович> — радикулит. Ни встать ни сесть. 2) Во время грозы испортился телефон. Мы отрезаны от Москвы. Некому даже опустить письма. 3) Из-за этого всего я сбилась с ног, которые еще и зверски болят. 4) Вася младший[138] в отпуску. Ина[139] с утра до ночи — на кинофестивале: опекает японскую делегацию. Некому нам помочь.
Сегодня, слава богу, Ина приехала, привезла почту (в ней Ваше второе письмо), еду и московские новости.
Французская виза обычно получается через 3 недели. Получать ее надо в Москве. Ну да это все Вам скажут в ОВИРе. (Не сглазить бы!)
Какие огорчения с книгой! Когда же она выйдет? А какая будет обложка? Что вместо портрета?
Когда будете в Москве, все о нас узнаете у Над<ежды> Вас<ильевны>.[140] Она сторожит квартиру. Если мы не в городе, то приезжайте в Переделкино. Если телефон до тех пор не починят — приезжайте без звонка. На всякий случай дачный телефон: 149-60-00, доп. 718.
В<асилий> А<бгарович> сегодня чувствует себя лучше. Какие бы ни были планы у Клода[141] — у Вас и у нас там много друзей, так что не пропадете.
Обнимаем вас обоих.
Лиля
21. 9. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Первое — ЗДОРОВЫ ЛИ ВЫ? Я знаю, что Вам трудно писать, поэтому я спрашиваю не для ответа, а просто этот вопрос для нас сейчас самый тревожный и главный. Ведь я уезжал — Вы очень болели.
Не писал долговато, потому что ничего не было ясно, все выяснялось. Теперь (тьфу-тьфу-тьфу!) таковы дела.
Во французском посольстве мне дали визы до четвертого декабря. Я послал телеграмму Клоду, а на следующий день получил от него письмо — из Москвы. Я позвонил ему в гостиницу, и мы договорились, что приедем в начале октября. Теперь: у меня уже на руках два билета на 4 октября, рейс из Ленинграда один. Все деньги обменяли. Очень негусто, даже бедно: на два месяца на двоих — 2000 франков. Так что сидим сейчас на чемоданах и ждем с трепетом последней инстанции: аэродром.
Я Клоду написал тоже в гостиницу обо всем, но не знаю, получил ли он мое письмо и откликнется ли. Он обещал приехать на денек, это было бы превосходно, потому что на месте обо всем и договорились бы.
На всякий случай передайте ему, пожалуйста, при случае, что билеты у нас на 4 октября, а мы еще пошлем в Париж телеграмму.
Вот и все.
Будьте ЗДОРОВЫ! Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
3. 10. 69
Дорогие Мариночка и Виктор Александрович,
мы в полном омерзении от случившегося. Думаю, что это не столько из-за вас, сколько из-за Клода.
Всю ночь сегодня мне снились кошмары — погром: проверяли мою национальность. Я просыпалась, засыпала и кошмар продолжался. Ну да что говорить, когда нечего говорить.
Только что звонила Арсению.[142] Он еще не вернулся из командировки. Будет в понедельник. Жду Вашу книгу. Я без нее как без рук. Ни одной душе не говорила о том, что Вы собираетесь ехать, и только избранным скажу о том, что не поехали. О господи! Что же делать? А мы никуда и не просимся. Не хочется писать обо всем том, что я передумала за вчерашний вечер, за сегодняшнее утро… У меня давно не было такого огорчения. Как обращаются с таким поэтом! Как не щадят!
Пишу на машинке, оттого что рукою пока утомительно. Вася — лечится — почти не пишет «Воспоминания». А жаль. Я готовлю наш архив к сдаче. Но окончательно еще не решила — кому. В ЦГАЛИ? Лучше бы, конечно, в Музей[143], но вокруг Музея — такое! Боимся. Хочется повидать вас. Понимаю, что в Москву вам пока ни к чему. Может, выберемся в Ленинград.
Каренинские деньги[144] скоро кончатся. Надо думать о заработке.
Мы оба обнимаем вас обоих.
Ваши до гроба Лиля, Катанян
10. 10. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо Вам за такое письмо и за все хлопоты.
Теперь все на месте: не нужно никуда собираться и планировать нечего. Уехал бы на месяц на свой эстонский хутор, прочь отсюда, писать роман, ходить в лес, с собакой — выть.
Да уехать пока нельзя: составляю и пишу текст к альбому по истории Ижорского завода. Занятие — вдохновенное.
Со мной еще поступили снисходительно, пожалели: отправили главой делегации в Гомель. В прошлый раз, когда я не поехал в Будапешт, было менее интересно: был отправлен по путевке ЦК Комсомола в Тюмень. Красота!
Я-то что, плевать, в конце-то концов, и ждать нечего давно-давно и насовсем. Марина валялась в истерике двое суток — идеалист, девушка, дитя. Оказалось, во всем виноват — я. Да ведь так оно и есть.
Я несколько не понял, какой архив Вы хотите сдавать: только Маяковского или вообще — весь? Маяковского — понятно, но весь — не убежден. Я много лет работаю с архивными материалами и ох как превосходно знаю, как делается из подлинного архива все, что прикажется.
Не следует ли в таком случае перефотографировать наиболее ценные бумаги? В Ленинграде есть замечательный критик А. А. Урбан[145], он мой друг, и если нужно что-то перекопировать, он с трепетом взялся бы за дело.
Хотел бы подарить книгу Солженицыну, это должно быть ему небезынтересно, да не знаю его адреса и дойдет ли?
Будьте здоровы. Не болейте, ради бога! Большой привет Василию Абгаровичу. Обнимаем Вас!
18. 10. 69
Дорогой Виктор Александрович,
что будет с архивом, мы еще не решили окончательно. Во всяком случае ничего не предпринимаем, не посоветовавшись с Вами, коли Вы такой специалист. Вы посеяли во мне зерно сомнения!.. Вот новости… «Комсомольская правда» заказала Кирсанову рецензию на «Всадников». Но Кирсанов кончает свою поэму о дельфинах[146] и сейчас ни за что не хочет браться. Ждать его или заказать кому-нибудь другому?
Я могла бы поговорить с Антокольским[147]. Это устроило бы Вас?
«Дружба народов», видно, всерьез собирается печатать Вашу прозу, во всяком случае дала рукопись Паперному[148] для внутренней рецензии. АПН[149] в феврале хочет дать статью о Вас в номере для Южной Америки — биографию, стихи (в переводе, конечно. У них есть переводчики) и фотографию. Но я никак не могу найти Вашу фотографию, ту, которая во весь рост, на фоне какой-то воды. Помните? Пожалуйста, если у Вас есть такое фото, если сохранилось, то пришлите мне. Это пока все. Как послать «Всадников» товарищу С.[150] — узнаю на днях. Пришлите экземпляр мне, а я узнаю через «Новый мир».
Ради бога, дорогие, не унывайте! Все впереди!.. Поедете еще, и не один раз. Уверена в этом. Это я — серьезно.
Сейчас делаются попытки переснять черновики «Про это» в натуральную величину. Если это удастся, то один экземпляр Вам. Это делается вполне официально.
Книги Ваши получила и уже истратила их. Четыре экз. послала Эльзе, Клоду, Робелю и Жоржу Сория[151] дала один. Один — «Комсомолке», один АПН, один — Паперному, один выпросил Гриша.[152]Может трем первым Вы сами послали, но очень не хотелось пропускать оказию. Кажется, в Лавке писателей кончился ремонт, надо заехать туда, может, они получили книгу, тогда куплю еще экземпляров десять.
Мы чувствуем себя прилично (здоровье!).
В<асилий> А<бгарович> шлет пламенные приветы.
Я обнимаю.
Ваш верный друг Лиля
26. 11. 69
Дорогая Лиля Юрьевна!
Рецензию Паперного получил. Очень умная и тонкая рецензия. И все, что он пишет о частностях, — правильно, я сам об этом призадумывался. Спасибо ему, что понял.
Из АПН — ни слуху ни духу. Обещали прислать фотографа, но не присылают. Может, позабыли, а может, прислать им фотографию?
С Парижем тоже все превосходно. Был уже разговор с Толстиковым.[153] Говорил один из секретарей Союза, и отзывы о моей деятельности и личности — самые благожелательные. Париж — абсолютно закрыт. Обещают послать с ближайшей делегацией куда-нибудь на «дикий Запад». Сдаю им паспорта.
Все заметки о Солженицыне читал. Все понятно.
В цензуре по поводу «Всадников» — скандал. Как говорят, кто-то из братьев-писателей донес, и вот разбираются, как можно десятый век проецировать на двадцатый. Что ж, занятие нелегкое, но и не неблагодарное. Пусть их.
Театр Ленинского комсомола собирается заключать со мной договор на спектакль по «Всадникам». «Луч света в темном царстве».
Врач мой разыскивает меня с собаками. Нужно. Но до 1 января нужно и денег заработать. Макетирую и пишу текст по истории Ижорского завода. 1 января — срок сдачи. А потом — баю-бай — в больницу. Теперь торопиться некуда и ждать нечего.
Как у Вас с архивом? Нужен ли я?
Вот и вся хроника. БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ! Легко сказать — плюньте на всю эту сволочь, но понимаю, что все это не так уж легко.
БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ! Василию Абгаровичу — поклон! Обнимаем Вас!
Ваш — В. Соснора
6. 1. 70
Дорогой Виктор Александрович,
только что звонила в АПН. Пупов[154] сказал, что статья написана, но есть трудности с цензурой, вот-вот должно решиться.
Завтра или послезавтра будет у нас Паперный. Он узнает, что слышно в «Дружбе народов».
Лавка писателей была закрыта, потом открылась, но не успели зайти туда, как она закрылась на «учет». В нашем книжном магазине (внизу) «Всадников» нет.
Было бы очень хорошо, если бы Вы могли прислать мне экземпляров 4–5, а то были у нас поэты-переводчики из Румынии, мы рассказывали им о Вас, а книгу дать не смогли. Я взяла их адрес и обещала прислать.
Мать Фрию в центре города раздавила насмерть машина. Эльза звонила, сказала мне, что он потрясен. Мы знали его мать. Она была врачом. Милейший человек. Ужас какой!
Здоровы ли Вы хотя бы относительно? Как Марина?
Вася — ни дня без строчки, в буквальном смысле слова, то есть по одной строчке в день…
Жаль, что так мало, потому что интересно. Я читаю Агату Кристи. Вульгарное занятие! Зато бездумное.
Мы оба, как всегда, обнимаем обоих.
Лиля
22. 1. 70
Дорогой Виктор Александрович,
сегодня получила «Всадников». Вечером дам одного — английскому переводчику. Гупперту[155], Ворошильскому[156] и в Румынию уже послала по экземпляру.
Не помню, писала ли я Вам, что мать Клода в Париже насмерть раздавила машина. Ужас! Человека, как червяка.
Вчера звонил Слуцкий. Он хворает, через день ездит из Переделкино на процедуры. Отложение солей в позвоночнике, и от этого немеют руки, и он не всегда может писать. Вот что бывает с хорошими людьми.
Паперный хвастался, что получил от Вас изумительно интересное письмо. Я ему верю. Напишите мне такое же. Пожалуйста!
Вася ушел в Министерство культуры со своим «Чернышевским».
Надеется!
Я перевожу пьески для телевидения — в рассуждении чего бы покушать. Авось!
Пишите нам! Мне так тоскливо! Эльза прислала новую повесть, очень-очень грустную. В ней так описан сердечный припадок, что я поняла — она серьезно больна.[157] Я весь день была в истерике, что мне несвойственно.
Оказывается, я тоже умею писать грустные письма. Простите!
Любим, обнимаем Вас, Марину.
Лиля
2. 2. 70
Дорогая Лиля Юрьевна!
Поскольку в моей судьбе никаких видоизменений не придвинется (да и не только в моей!) — сел за свой дли-и-и-нный роман. Это уже не условное название, а действительно роман с большим количеством гениев и героев. Набросков у меня уже неисчислимое количество. Но нужен монтаж. Все современность. И все — тоска. Без единой оды объективизму.
Моего редактора вынудили подать заявление об уходе за «Всадников».[158] «Ленинградской правде» запретили давать рецензии на мою книгу. Наверное, свыше. Но не исключено, что это — их инициатива. Театр пока хочет ставить «Всадников». Но мне мерещится, во что это выльется: «Славься, Русь, лихими плясками, Славься злаками обширными!»[159] Само по себе это неплохо, но ведь цель книги — иная.
Сидим, горюем: и осиротевший Клод, и больной Слуцкий. И такие туманы — лондонские.
В № 6 «Авроры» вышла моя немаленькая подборка стихов. Там мое предисловие о Париже, — по иронии судьбы. Я писал довольно много о Триоле и Арагоне, а напечатали только… три точки.[160] Да и вообще публикация через пять лет после Парижа выглядит комично. Все понимаю, однако, если бы не напечатал, это не попало бы в книгу. А напечатано с такими немыслимыми купюрами, с такими исправленьями, что, когда я начал читать, самого в жар бросило. Но виноват и я: меня просили понемножку исправлять «во имя подборки», я исправлял и тасовал, и — доигрался. НЕ Вам, потому что — стыдно. Лучше — посылаю всю книжку «Пьяный ангел». Это моя последняя. Первая часть вам известна, а «Хутор»[161] — нет.
БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ! ОБНИМАЕМ ВАС И ВАСИЛИЯ АБГАРОВИЧА!
Ваш — В. Соснора
7. 2. 70
Дорогая Лиля Юрьевна!
Все Ваши письма получил. Спасибо за заботы. Спасибо Кирсанову, что все-таки взялся. Я послал Вам «Пьяных ангелов». Получили ли? Послал и Слуцкому.
А «Кругозор» давно мне прислал премию. Но я ничего не писал, потому что не понял за что: уж очень странная премия — 62 рубля.
Ничего у меня нигде не идет. Но это так не ново.
Мне написала ассистентка Клода, что он собирается выслать еще приглашение. Зачем? К чему? Ведь, как это было объяснено, не отпустили меня не потому, что это я, а потому что — к нему. Вы говорили, что письмо к нему возвратилось. Что, он сменил адрес? Да, в общем-то, писать Клоду не о чем.
Моя писанина сейчас — опять об эллинах. Пишу «Исповедь Дедала»[162] — поэму на сей раз вклассических шестистишиях. Ведь вся легенда о Дедале лжива, он не был никаким художником, он был всего лишь заурядным механиком, а художника настоящего, своего ученика и племянника Тала, — Дедал убил, столкнул со скалы. Прямо надо сказать, занимаюсь актуальнейшими сюжетами.
Выступать — не дают. Да и не хочу, но — деньги!
Как видите, перечень моих удач достаточно постоянен и незыблем. Ну да ладно. Кулаков начал заниматься какой-то японской борьбой, ничего, здоровенький еще. Это после «христианства»-то.
Да, совсем на днях Игорь Димент[163] (он оформлял «Мистерию-буфф» Фоменко[164]) передал мне Вашу записочку, чтобы я дал почитать ему «Воспоминания». Дам. Что-то он еще импровизировал. Но Димент, при всех его наипрекраснейших свойствах, — страшный фантазер, мягко говоря. Фантазии на границе с враньем. Или просто вранье — на это он крупный мастер.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна! Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
13. 2. 70
Дорогой наш Виктор Александрович!
Спасибо за «Пьяного Ангела» и за «Хутор». Читаю и читаю. «Ангела» читала Василию Абгаровичу вслух. Это великие стихи. Вася хочет сам написать Вам об этом.
Клоду, оказывается, нельзя писать «заказным», оттого что он мало бывает дома, а непременно должен расписаться. Это мне объяснила Эльза. Если считается бесполезным вторичное приглашение, напишите Клоду об этом.
Смотрели у Любимова премьеру Андреевой пьесы «Берегите ваши лица».[165] Это — эстрада. Монтаж. Был большой успех, но, вероятно, тем дело и ограничится, так как ближайшие, уже проданные спектакли уже отменены и заменены другими, хотя и Андрей и Любимов согласны на любые купюры.
Андрея никогда не видим. Он живет в Переделкине. За кулисы мы не пошли: поулыбались друг другу со сцены и обратно. Обо всех происшествиях нам звонит из Переделкина Зоя.[166]
Майя[167] повредила ногу, и ей пришлось отказаться от двух творческих вечеров в Париже. Сейчас ей много лучше, и в июле она летит в Австралию. Слушали ораторию Щедрина[168]: большой оркестр и хор и три солиста — на воспоминания о Ленине. Проза. Успех был огромный. Уж очень небанально и трогательно. Талантливый он музыкант и умный.
Приехала на год, писать диссертацию, очень хорошенькая ученица Клода. Еще ни о чем не поговорили. Придет к нам на днях. Видели ее только
в театре. (Взяли ее с собой к Любимову.)
Как здоровье? Что говорят врачи?
Вася пишет и пишет…
Крепко обнимаю вас обоих.
Лиля
Стихи! Замечательные! Удивительные!! Обнимаю Вас!
20. 2. 70
Дорогая Лиля Юрьевна!
Вот какое у меня внезапное дело.
В Ленинграде полгода как начал выходить «молодежный» журнал «Аврора». Ребята там пока очень энтузиасты.
И у меня блеснула такая мысль: что, если дать им для публикации Ваши «Воспоминания»? Я еще ничего им не говорил и без Вашего ведома не скажу. Не убежден и в том, что получится. Но журнал совсем новенький, пристальности к нему нет, — авось! Напишите, пожалуйста, как вы относитесь к этому, а тогда я скажу им, а они напишут Вам или позвонят.
Сижу, занимаюсь, древними эллинами (как будто есть «новые»!).
Новостей никаких. Обещают телефон, но уже обещают третий год.
Будьте здоровы!
Обнимаем Вас и Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
27. 2. 70
Дорогой Виктор Александрович!
Мои воспоминания никуда не давайте. Даже если бы это было возможно, я не хочу их печатать.
Как здоровье?
Ничего не знаю о древних эллинах и с нетерпением жду Вашего отношения к ним.
В Москве сейчас (приехала на год. Пишет диссертацию о Платонове) прелестная ученица Клода.
Мы живы и пока существуем на остатки от «Анны Карениной». Скоро в Переделкино. Как промчался этот год!
Был в Москве редактор журнала итальянского «Карта сегрета».[169] У меня только три первых номера, а их, оказывается, вышло двенадцать. В одном из них есть Ваши стихи. Обещал прислать. Дала ему «Всадников».
Вчера был у нас грустный Андрей: его пьеса не пошла.
Сегодня идем на премьеру фильма «Балерина» — о Майе.[170] Когда пойдет в Ленинграде — советую посмотреть.
Вот и все, что могу Вам рассказать.
Мы оба по традиции и от души обнимаем вас обоих.
Соскучилась!!
Лиля
Переделкино, 6. 6. 1970
Мариночка! Милая! У нас три дня был испорчен телефон, и я только сегодня дозвонилась домой, в Москву. Старушка, которая сторожит нашу квартиру, прочла мне — от слова к слову пальчиком водя — Вашу телеграмму. Почему Вы так скоро вернулись? На работу? Или в Париже не понравилось?
Пожалуйста, напишите мне длинное письмо. Как Вам там жилось? Кого и что видели? Ездили ли по Франции? Приоделись ли?
Мы пока живы. Погода хорошая. Сирень, всех цветов, по всему саду и под нашими окнами. Благоухает даже в комнатах. Пели соловьи. Последние дни молчат почему-то.
9-го будем в городе. Прочту своими глазами Вашу телеграмму.
Василий Абгарович целует лапки.
Я целую и обнимаю.
Лиля
2. 12. 70
Дорогая Лиля Юрьевна!
Простите, что так получилось, что не смог зайти. Действительно не смог: я весь день был связан попутчиками, им нужно было возвращаться на работу, в журнал, вот и я — с ними.
Три месяца сидел на жалких приработках, а на днях одобрили мою книгу переводов. Есть у нас такой поэт-эмигрант из Югославии Йоле Станишич.[171] Он эмигрировал давно, еще во времена титовских лагерей. Я перевел его книгу. Она выйдет в конце 71 года, я впервые доволен своими переводами, больно уж хороша тематика: фашизм, партизаны, лагеря. Мотивы актуальные всегда.
Так что в конце месяца получу сравнительные деньги. Вот на них перепечатаю свой том стихотворный с 65 по 70 год. И пришлю весь том. Это все-таки чуть получше, чем предыдущее.
В «Авроре» моя повесть усердно читается вся и всеми, пока — нормально.
Был юбилей Блока. Выступал Евтушенко, полысел, в алых носках, читал «За городом вырос пустынный квартал» Блока. Строки «Ты будешь доволен собой и женой, своей конституцией куцей» читал, обращаясь к президиуму. Президиум снисходительно улыбался. Этот штатный революционер всем поднадоел.
Ничего (почти ничего) не предпринимаю для своего «самоутвержденья». Пусть уж лучше «под лежачий камень вода не течет», чем плыть бревном по течению.
Встретил Бродского, он в прострации. Встретил Горбовского, он пишет пьесу для детей и мечтает о прозе. Встретил Кушнера, он переводит. Время золотое — за всех стихи пишет Евтушенко.
Приглашают в Польшу на два месяца, по частной визе, но говорят, что по новым законам так быстро (после Парижа) нельзя. Не — льзя.
Современность слишком современная. Опять эмигрирую, на сей раз — в древнегреческие мифы. Так-то вот живем и хлеб жуем.
Как только получу деньги, приеду в Москву просто так, без командировок и обязательств.
А самое главное — БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ!
Большой поклон Василию Абгаровичу! Обнимаю Вас!
Ваш — В. Соснора
8. 6. 71
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо Вам за письмо.
Не пишу я совсем не потому, что хоть на один день забываю о Вас, — только потому, что нечего, нечего, нечего.
Были у нас Пушкинские дни. «Литгазета» поручила мне написать о сем событии в лирическом, как они умеют выражаться, плане. Написал. Слава богу, хоть не в стихах. Не написал только главного: когда я вышел из дома, чтобы отправляться на Дни, около дома, на Пискаревском проспекте, у какого-то завода, на газоне четыре девушки в белых халатах рвали одуванчики. «Что вы делаете? — спросил я. — Уж не венки ли собираетесь плести?» (Офелии, тоже мне!)
«Нет, — сказали они, — приказало начальство сорвать все одуванчики». — «Зачем, — удивился я, — кому они помешали вдруг?» — «От одуванчиков — пух, — сказали девушки, — а пух засоряет атмосферу».
Через неделю начнут цвести тополя. Пуху будет в миллион раз больше. Что же, четыре мильона девушек в белых халатах выйдут вырывать тополя! Красота! Да здравствует атмосфера!
Вот Вам и Пушкинские дни, на которых читает свои стихи неизбежный «друг степей калмык» — Д. Кугультинов[172], против которого я ничего не имею, даже уважаю, но, будучи калмыком, не стал бы выступать в этой роли.
Вот, собственно, единственное событие, нарушившее весь мой обывательский образ жизни. Пишу что-то неинтересное, привычка графомании.
В «Совписе» утвердили мою книжонку стихов, где про Париж и про Элладу.[173] Есть там десяток неплохих, но это опять не книжка — все равно что отрубить пальцы и показывать их людям, уверяя — вот эти пальцы принадлежат Иванову. А где ИВАНОВ?
Записался на осень в Италию: писательско-туристическая группа. Поеду ли — бог весть! Да и не очень пылаю желаньем. Лучше бы в лес, по грибы, но это лето такое безнадежное, не знаю, сумею ли вообще выбраться из города?
Будьте здоровы! Наверное, в Переделкине сирень! В Царском Селе — дивная! Обнимаем Вас, Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
П. С. Марину таки выгнали с работы. Она хочет обжаловать в Москву. Но кому? Как?
24. 6. 71
Дорогая Лиля Юрьевна!
Приехал Кулаков из Москвы и сказал, что Вы больны. Серьезно ли? В Москве ли, в Переделкине?
Приезжал Гильвик[174], он дружил с Арагоном и Эльзой Юрьевной (в какой мере — не знаю) и сказал, что Арагон в больнице. Как все грустно, тем более в наше время (тем более!). Гильвика Вы, наверное, помните, он несколько раз встречался с Вами в Париже, это, по слухам, один из ведущих французских поэтов, коммунист.
Этот год у меня был самый бесплодный из всех моих 35 лет. Не по количеству написанного(написано мно-о-го халтуры), по несамостоятельности, постоянной болезненности и резкой неврастении. Нужно взять себя в руки. Все сволочь — деньги, которые откуда-то нужно добывать (первая нота «до», потом — «бывать»).
Перечитываю сейчас записные книжки Блока. Бедный! Это я не про жалость, а про его бесконечность. Какой милый канцелярский мальчик (а в 40 лет!) и какая дышащая душа: и этому подышать не дали, все — убили.
Холодно у нас. Звонил Варшавским, чтобы узнать, что с Вами, но их совсем нет дома. И вообще совсем ничего нет.
Книжку мою (стихи) утвердили на 72-й, в начало года, но ни радости т<ак> н<азываемой> творческой, ни тем более денег она мне не сочинит, — все старое, все съедено.
На лето было несколько заманчивых (казалось бы!) предложений: поехать на два месяца на Памир с альпинистами, поехать на Камчатку с вулканологами, но что я с ними буду делать? Петь песни про туризм? Отвык от коллективизма. Ну их всех. Кончится, скорее всего, тем, что буду сидеть один, как сова, в Петербурге и сочинять какие-нибудь миражи про белые ночи. Не знаю.
Будьте ЗДОРОВЫ! Это ОЧЕНЬ важно для всех, кто Вас любит!
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
Какое сегодня число, не у кого спросить, кажется 24<-е>.
Переделкино, 5. 7. 71
Милый, дорогой Виктор Александрович,
была больна, пролежала две недели. Сейчас гуляем понемногу. Болело (вернее — побаливало) сердце, перебои, слабость… Надеюсь 8-го поехать в город, вымыть голову.
Гильвик был в Москве, не дозвонился нам, прислал письмо. Это старый приятель и считается хорошим поэтом. Переводил для Антологии.
Варшавские в Комарове.
Сердечный припадок Арагона длился двадцать часов, пульс — 260. В больнице был 4 дня, а сейчас уехал с шофером на 2 месяца — отдохнуть и писать. Никому не оставил адреса, но почта будет следовать за ним.
Где Марина? Что с ее работой?
Третий день дождь. Гулять трудно — слякоть непролазная.
Вася пишет понемногу. Чтоб не заходили «на огонек», без звонка из Дома творчества, повесили записку: «Жаждем одиночества до 6 часов!» Не на всех действует.
Грустно? Конечно, грустно. Если б я могла «сочинять какие-нибудь миражи про белые ночи»! О, если бы…
Пишите мне, родной мой.
Обнимаю
Лили[175]
11. 11. 71
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не сумел ни зайти, ни позвонить, потому что (уже говорил по телефону) в Москве был всего несколько часов. Нечего все-таки в Москве делать! И никого в этом городе у меня нет, кроме Вас. И что толку было звонить перед отходом поезда!
Маршрут наш был: Рим (2 часа) — Венеция — Флоренция — Ассизи — Рим (1,5 дня). Оказывается, сейчас ездит тьма туристов советских. Во всех городах на всех углах — родная речь. Чего они меня мучали перед отъездом — уму непостижимо! Ну уехал, ну приехал. Здравствуйте! Почему придают такое значенье этим пустым и никчемным отлучкам — не знаю.
Пустым и никчемным, ибо: все как в кино, сплошные музеи, автобусы, самолеты, соборы, завтраки, обеды, ужины, двойные номера — и т. д. Прелестно! Больше таким путем не поеду. Ничего не помню. Был болен.
Дивная Венеция! Особенно ночная, со светящимися шариками, с блеклым светом каналов и — о чудо! — с песнями по ночам. Уходят спать рано, тюрьма там красная и высо-о-окая, на всех стенах — вива Сталин! — еврейские звезды, листовки Мао, но все это — так, примелькалось, утром двое бронзовых сторожей времен республики бьют алебардами в бронзовый колокол, бенгальский рассвет и гондольеры, седые могучие ребята все — и поют, черт бы их побрал, играют на лирах, выражаясь фигурально, то есть выманивают у туристов лиры. И даже луна в Венеции — есть. Нищих очень много, и все в замше и с девушками.
Флоренция нас запутала. С удовольствием постоял на месте, где был сожжен Савонарола, хороший там люк.[176] Ассизи: мы как раз попали на праздник Франциска Ассизского, сидели полночи у замка Барбароссы и слушали колокола. Рим — тоже бегом, Ватикан был закрыт, а форум захватили американцы с фото-, кино- и прочими аппаратами. Но все — хорошо. Кроме таможни, где та-а-акая серьезность и ответственность, как будто мы по крайней мере ездили заключать пакты с Антарктидой.
Вот и все. Семь дней. Все остальные дни — впереди. Худо дела-то у меня. Бесперспективность. Нет мне квадратного метра в этом городе, — чертов круг. Еще раз поздравляю Вас с днем рожденья! БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ! Большой поклон Василию Абгаровичу! Обнимаю Вас!
Ваш — В. Соснора
6. 12. 71
Дорогой, милый Виктор Александрович,
письма Ваши прелестные, но душераздирающие… Что же будет?!
Был у нас Кулаков, подарил «Орфея» и еще две красивые гуаши. Дадим окантовку и повесим, на радость всем.
Помните Арсения из «Кругозора»? Он ведает сейчас художественно-литературным отделом газеты «Сов<етская> Россия», а из «Комс<омольской> правды» ушел. Хочет печатать Вас и о Вас. Он — умный и очень хороший, честный человек. Подарил мне ленинградский «День поэзии. 1971».[177] Стихи Ваши, как всегда, хороши. Не поняли мы, кто спал с Вами и ел Ваши сласти??
Перечитывала вчера «Пьяного Ангела». Наслаждалась. Колдовство! Удивительно музыкально, но грустно, грустно…
На улице слякоть. Сейчас выйдем, опустим письмо.
В<асилий> А<бгарович> кланяется. Я — обнимаю.
Ваша ЛЮ
15. 9. 72
Дорогая Лиля Юрьевна!
Писал Вам письмо из Латвии, потом звонил по двум телефонам, потом дозвонился Варшавским, узнал, что Вы больны, потом встретил в Комарове (я сейчас в Комарове) Кулакова и он «оповестил» немножко.
Когда-то действительно писали письма, было настоящее искусство эпистоляра, которым владели далеко не только писатели. Сейчас с популяризацией телефона и телеграфа все мы разучились писать. По существу, мы пишем и не письма, а коротенькие сообщения о каких-то своих маленьких или больших событиях. А поскольку события не столь часты в наших жизнях, то и пишется реже и хуже.
Это лето в моей мало трудящейся в последнее время жизни было в какой-то мере переломным. Я написал сравнительно большую книгу стихотворений и поэм (примерно 1500 строк) и в ней же эссе, или концентрированных рассказов, листа на 4. Уезжая, я задумал написать книгу чистую, классическую, но из всех дум осуществилась только «классическая» форма, никакой «чистоты» не получилось.
Мне кажется, что уже канул в прошлое период тоники, то есть стиха сугубо разговорного, ибо «отговорила роща золотая» и сегодня говорить особенно-то и не с кем. Времена публичности канули в Лету и сейчас немыслимо быть одновременно и «публичным» и Художником, что с такой беспощадной блистательностью доказали, предположим, Евтушенко и иже. Ибо эти «публицистичность» и «народность» со временем так или иначе превращается в самое обыкновенное хамство, взаимоунижения, хвастовство — поэтика и этика денщиков и кухарок.
Может быть, все-таки лучше «дарить кобылам из севрской муки» изваянные вазы[178]?
Я для себя открыл новый период Возрождения, что ли, неоклассицизма, может быть, но это очень условные и упрощенные термины. Писал тернарные баллады[179]… не столь, конечно, ново, но и не столь гнусно, как сентенция «для народа». Для всякого художника круг его читателей сужается с каждой секундой, и нужно иметь немалое мужество, чтобы смотреть в лицо легионам, в это двуглазое чудовище множественного числа и не окаменеть и не раствориться (ЖРУТ ЖИР!).
Сейчас обрабатываю эту свою летнюю книгу и хочу представить ее Вам не во фрагментах, а целиком выстроенную и перепечатанную. Для этого нужен еще приблизительно месяц.
Личных новостей у меня никаких. Кажется, Марина сама стала понимать, что ей нужно лечиться (раньше — наотрез отказывалась). Пытаются пристроить ее на какое-нибудь не очень привилегированное отделение в Бехтеревке, чтобы там лечили, а не потакали.
В Комарове — бабье лето. Теплынь, грибы. Море, как это ни странно для Балтики — чистая лазурь. И вообще осень — единственное время года, когда я оживаю и работаю, не потому что осень декоративна, а просто в ней нет того экстремизма весны, которую ненавижу. Тихо.
Близко знакомых тут нет, слава богу, никого нет — «здравствуйте», «до свидания». Тружусь. Кормят отвратительно, но я не так уж и прихотлив (вот — опять воспоминания о самом себе). Рад, что написал эту книгу и что смогу ее закончить без оглядок и прикидок. Два года я маразмировал, сейчас — в совершенно нормальной трудовой форме. Еще и очень много перевел и не очень скучных поэтов — польских классиков: неожиданно после Польши обнаружил, что не так уж плохо знаю польский.
Так что, как видите, Хлестаков расхвастался. Но это так.
Кулаков не оставляет своей Мысли и я, чем могу, помогу. (Чем могу?)
Сам я на это неспособен. Никак. Эти Мысли возникают неизбежно, но…
А самое главное — не болейте, пожалуйста!
Будьте здоровы! Обнимаю Вас! Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
17. 7. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Закончил сегодня набело совершенно новую повесть о Державине — заказал журнал «Нева»[180], сегодня и отнесу, а там все в руках Господних.
Дело, наверное, кончится печально: стану заправским державиноведом! На-до-ел он мне! Кстати, могла бы получиться интересная работа «Державин — Маяковский». Эти два поэта поразительно похожи и по складу характера (не судьбы — это другое), и по своим общественным тенденциям, и по формальным приемам. Интересно, как Маяковский относился к Державину и знал ли его хорошо?
Теперь вот какое дело. Не знаю, говорил я Вам или нет, но давно, после разбора черновиков Маяковского «Про это», у меня возникла мысль написать «Легенду о Лиле Брик». Работа это не моментальная, а наоборот — очень серьезная и кропотливая. Поскольку она должна быть сугубо полемична и достаточно точна, придется переворошить груду воспоминаний и книг, брать интервью и т. д. Это — очень на много времени, ибо сейчас оторваться от всего и сесть, как Вы понимаете, — ни средств, ни сил. Но потихоньку, крупица за крупицей я давно откладываю в своей «позорно легкомысленной головенке».[181]
Пожалуйста, сообщите мне, нет ли кем-нибудь написанной вашей биографии? На любом языке. Могли бы Вы, если я в ближайшее время буду в Москве, по возможности подробно рассказать вашу биографию и в связи с Маяковским, а в основном — вне его? Замысел достаточно злой: сравнение Личности Женщины и всей ненавидящей ее мелкой мерзости, завистливой и пошлой.
Поляки все присылают и присылают мне переводы моих стишков, — единственная страна, которая меня сейчас печатает.
А больше — ничего. Даже зимы — нет. Даже гриппом «Виктория», моим тезкой, — не заболел, пока. А весь Ленинград — валяется.
Новый год не столь уж и нов, для меня он не принесет решительно никаких новшеств в моей публикации.
Да ладно. Главное — будьте здоровы! Василий Абгарович[182] — также! Обнимаю вас!
Ваш — В. Соснора
24. 1. 73
Дорогой мой Виктор Александрович, не думаю чтобы М<аяковск>ий хорошо знал Державина, и, вероятно, никак не относился к нему. Сейчас не спросишь! «Груды воспоминаний и книг»[183] — почти все, за редким исключением, — несусветное вранье. Мне жаль Вас, если Вы всерьез собираетесь «ворошить» их.
Моей биографии никто никогда не писал, слава богу. Давно, еще при жизни М<аяковско>го, я начала писать большую автобиографическую книгу, но после гибели Примакова[184] уничтожила все написанное, так как каждый день ждала обыска и не хотела, чтобы чекисты рылись в моих очень откровенных интимных воспоминаниях и глумились над ними. Написано было уже много, начиная с детства, с первых впечатлений, встреч, романов… Каждый листок я рвала в клочья, потом бросала в ведро, заливала крутым кипятком, превращала в тесто и понемногу спускала в уборную. Большую часть этого теста Аннушка[185] выбросила в урны, на улицах.
Иногда я жалею об этом. Ведь «автобиография» это не только я, но и люди, которых я знала, и литературная борьба, и все прочее…
Сейчас Кулаков[186] приедет к нам обедать. Это верно, что Вы получили приглашение из Франции? От кого?
Если Державин обогатит Вас, если приедете в Москву, если в Москве не загуляете, если буду жива — поговорим обо всем.
У нас тоже все болеют гриппом, но мы пока здоровы и оба обнимаем и любим Вас. Будьте и Вы здоровы.
Лили
20.3. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Подробности моих домашних дел писать скушно и тошно. Виноваты оба: оба и должны расхлебывать.
Я сейчас, в общем-то, в нормальной форме: свободы — не ищу, покоя — нет[187], а если существует Высший суд — лишь суд земляных червей. Ад один — и даже в райских кущах.
У нас были перевыборы в Союзе, кто-то меня выдвинул в правление, и, как ни странно, — я прошел. Теперь я имею возможность поставить на правлении свое персональное дело по поводу публикаций, потому что книги нигде не приняты. Жить на подачки — рецензирование, выступления — считаю унизительным. Иностранные публикации (а их сейчас много, и ни от чего я не собираюсь отрекаться) создают угрозу серьезного одиоза моего и так шаткого имени.
На весь апрель еду в Дубулты.[188] Буду перерабатывать повесть (обещают дать). Не до стихов. Хотя и перевожу кое-что, но 99 % моих переводов так далеки от стихов, как комар от орла.
Мой почтовый адрес теперь:
Ленинград
ул. Салтыкова-Щедрина, 23, кв. 8
Сосноре Еве Вульфовне (для Виктора)
там телефон: 72-88-59
Ну вот. Будьте здоровы! Обнимаю Вас и Василия Абгаровича.
Ваш — В. Соснора
П. С. В связи со всеми своими «семейными» пертурбациями сочинил афоризм: НЕ ТАК СТРАШЕН ЧЕРТ, КАК ЕГО МАРУСЯ.[189]
24.3. 73
Виктор Александрович, дорогой мой! Я огорчена происшедшим. Не берусь судить, но уверена, что Вам надо лечиться от пьянства. Вылечился Высоцкий, вылечился Наровчатов[190], а как пили!
Жаль мне Вашего огромного таланта. Вы знаете, как я люблю Ваши стихи, то, как Вы их произносите, их музыку. Люблю Вашу прозу, Ваши письма. Как много Вы напортили себе этой Вашей, говоря мягко, несдержанностью.
Сейчас, когда Вас выбрали в правление, Вам будет легче печататься, если, конечно, Вы будете в трезвом уме.
Давно хотела сказать Вам об этом, но уж очень противопоказано мне «читать нотации».
У нас все по-старому, то есть плохо. Много огорчаюсь. Поделать ничего не могу. Даже — напиться с горя.
Мы оба любим и обнимаем Вас.
Ваша Лили
28.3. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Поскольку мы все-таки коснулись этого «проклятого» вопроса, в простонародье именуемого ПЬЯНСТВО, я, не оправдываясь (виновен!) и не раскаиваясь (какой смысл!), хочу только изложить суть дела.
Вы пишете, что Наровчатов или Высоцкий (скажем, плюс Петя Я.[191]) и т. д. — «как пили» и вот вылечились (скажем, Петю Я. еще лечат). Так вот: у меня никогда не было «как пил!». Для меня «пить» вообще никогда не было проблемой. Я мог пить, и пить страшно, а мог и всегда остановиться и работать и даже не помнить о том, что существует алкоголь. Родов и видов пьяниц столько же, сколько людей. Есть у меня один друг, писатель В. Л.[192] Два, три, четыре месяца он не пьет ни капли, не выходит из комнаты, пишет очередной роман, и намеки на выпивку вызывают у него только глухое рычанье. Потом он получает за роман гонорар, и тут-то разворачивается трагикомедия: он напивается и идет по всем редакциям журналов, газет, издательств, он не пропустит ни одной инстанции, чтобы не нахамить и не наскандалить. Жена прячет от него брюки — он натягивает на ноги свитер, просунув ноги в рукава, и идет пить, жена прячет ботинки — он, как святой Себастьян, идет по морозу босиком и пьет. Будучи милейшим, голубоглазым, добрейшим человеком, напившись, он, вытаращив бычьи очи, бьет первого попавшегося, разбивает вдребезги столики и витрины и т. д. Однажды его заприметила дежурная милицейская машина, и я сам видел, как он, как кроликов, зашвыривал обратно в кузов милиционеров. Имея жену-еврейку и самым преданным образом ее уважая и любя, он, пьяный, ищет под диванами жидов, чтобы с ними расправиться самым кровавым образом. Проходит дня три-четыре. В изнеможении он падает в обморок, отпивается, отмачивается в ванне и — опять у стола на три-четыре месяца. О нем ходит самая забубенная слава, как о спившемся, потерявшем всякий человеческий облик типе. В год у него три-четыре запоя по три-четыре дня. Вот и все.
Кто чувствует потребность лечения, тот уже заранее сдается, кто кричит «спасите», — когда для этого нет достаточно веских оснований, — просто трус, который перепоручает себя другим. Я не чувствую потребности лечиться, ибо еще не было случая, когда бы я потерял из-за «пьянства» трудоспособность, не было случая, когда бы я не выполнил свою литературную программу. А в жизни моей, в которой жизни — нет, «литературная программа» моя — единственная реальность, заменяющая мне и пищу, и женщин, и так называемое голубое небо. Ничего я не потерял в связи с «пьянством». Пил в Париже вместо того, чтобы делать «дела»? Но какие дела мне предлагалось делать в Париже? Ведь я был гость и в качестве инициатора выступать не имел права. Клод с радостью спихнул меня Сюзанн[193], по парижским правилам свозил меня к себе на дачу на два дня и раза три-четыре сводил в ресторан. Потом кое-что купил, не постеснявшись, однако, принять за это от меня деньги (за свои подарки — мои деньги). Предложил мне прочитать несколько лекций у себя — я прочитал, будучи абсолютно-таки трезвым. Больше он ничего не делал для меня и делать не желал. Робели[194] и то больше: Леон сделал передачу на радио, я выступал в его институте, даже кое-как развлекали. В общем, я не жалуюсь, а констатирую факт: никакими делами моими они не занимались и заниматься не хотели. Восьмой год переводят мою книжонку. Я, «пьяница», перевел бы такую книгу за месяц и не счел бы для себя за трагедию издать ее бесплатно.
Трезвенник Вознесенский, называющий меня своим любимым поэтом, за четырнадцать лет знакомства не пошевелил и ноготком, чтобы как-то помочь мне напечататься. Да и никто не помогал. Кроме Асеева и Вас, никто в этом мире не постарался даже хоть чуть-чуть присмотреться к моей литературе; я бился, как деревянная бабочка с иголочкой-сабелькой в этой атмосфере атомов и анатомии. Ну и что же — пил. А они все делали «дела». Трезво и целенаправленно. Я никогда не потерпел бы унизительных эпитетов, которыми награждал Асеев Вознесенского в противовес мне. Андрей — терпел. Ибо он был в трезвом уме, и Асеев был ему необходим. Андрей обиделся, что я не был на «Поэтории».[195] А почему я там должен был быть? Я, нищий и обобранный, — почему я должен быть на придворных поэторгиях богачей и захватчиков? Я, симфония в себе, за семью печатями хранящий свою бессмертную душу (единственное, что у меня было, есть и осталось), — почему я должен рукоплескать международной идеологической спекуляции? Я, Гуинплен[196], почему я должен надевать серьезную маску, если лицо мое изуродовано смехом?
Теперь немножко истории. Со стороны отца я — третье поколение «пьяниц». Мой дед[197] писал мемуары в Вологде (его выслали из Ленинграда как «иностранца», поляка), шел как-то пьяный по льду озера, упал и умер. Мой отец[198], довольно крупный партийный чиновник, очень образованный и все понимающий, акробат-эквилибрист, командир истребительных лыжных отрядов под Ленинградом, потом командующий дивизией в польской армии, надеющийся, что после войны что-то изменится, — пил напропалую и умер в 51 год. Со стороны матери я — третье поколение «пьяниц». Мой дед — раввин — спился после каких-то неудачных философских пассажей в своем синедрионе. Отец моей матери — держал какую-то фабрику краснодеревцев[199] — спился в двадцатые годы после того, как его дочери-комсомолки повыходили замуж за русских.
Хороши гены!
С пяти лет меня приучали пить. Приходя в магазин, я стучал кулачком по прилавку и кричал: «Папа, пиво!» — и пиво мне преподносилось. В семь лет на Кубани я пил свекольный самогон. В Махачкале в восемь лет я пил разбавленный одеколон с какими-то наркотиками. В 10 лет в Польше я пил с солдатами, охраной отца. В 12 лет во Львове я впервые тяжело и страшно напился — на своем дне рожденья. Взрослые ушли, оставив нам, мальчишкам, весь свой взрослый стол — с коньяком, шампанским и т. д. И мы приступили так, что помню только, падал потом с какой-то горы, куда-то в пропасть, и не во сне, а с настоящей горы, это был Подзамч, гора, насыпанная в честь победы Хмельницкого. Как мы, двенадцатилетние алкоголики, добрались до этой горы — уму непостижимо, от дома до нее было километров 10. А добрались и падали.
Три года армии и шесть лет завода, десять лет рабства, которое трудно вообразить человеку, который это не испытал сам, сделали в своем роде благородное и мудрое дело: я не мог бросить совсем, но возненавидел пьянство. Я если пью, то только ради опьяненья, а не процесса оного. С одинаковой легкостью я могу пить несколько дней и не пить несколько месяцев. Никакой насущной необходимости в выпиванье я не вижу и потребности не имею. Но не вижу и причин, почему это занятие нужно бросать совсем, или лечиться, скажем, ибо не вижу в этом болезни. Болезнь — графомания, самомнение, карьеризм и т. д. Глеб Горбовский «вылечился», бросил пить и каждый день пишет по одному стихотворению и по одной песне для Соловьева-Седого.[200] Не пожелайте, пожалуйста, дорогая Лиля Юрьевна, для меня такого «излечения». Да не пожелайте мне такого «излечения», как изленился Наровчатов, который теперь руководит самыми омерзительными «делами» Союза писателей[201] и пишет каждое утро по безграмотной, беспомощной статье, простите меня, — черт знает о чем. Да не пожелайте мне такого «излечения», как вылечился Высоцкий, который и в пьяном-то виде был пошл, бесталанен и как певец и как стихослагатель, балаганный развлекатель «левующей» интеллигенции, а уж после — Гамлет с голым брюхом, — о господи! «Лучше уж от водки умереть, чем от скуки».[202]
Я живу, как мне живется, и неизвестно, некоторое выпивание вредит моему таланту или… помогает. Любитель экспериментов, смело утверждаю: в трех случаях из десяти — помогает. А это уже много. Я никогда в жизни не писал в пьяном виде. Одна рюмка спиртного — и я писать не могу. Несколько дней выпивки — и поднимается лютое, ничем не заглушаемое чувство вины перед самим собой, вернее перед своими писаньями, — и я сажусь и начинаю писать, прокляв эти несколько дней. Теория контрастов…
Единственное, в чем мы правы все и все сходимся, — здоровье. Так сказать, взаимовлияние излияний. Но и это можно регулировать. Вот и регулирую, как умею.
Извините меня, ради бога, за такие пространные изложения всех этих никчемностей и мерзостей. Но зашел разговор, как говорят, задета струна — и заиграл. Все хорошо. И если на сей раз мне удастся окончательно избавиться от этой мадам, все будет еще лучше. Один я себя чувствую несравненно трудоспособнее и спокойнее. С ней — мне смерть отнюдь не в символическом смысле. В лучшем случае — психиатрическая лечебница. Не могу Вам ничего объяснить в этой ситуации, ибо для объяснений нужно написать 12 томов.
Будьте здоровы! В Москву я все же выберусь, чуть получу копейки. Со второго апреля мой адрес:
Рига, Дубулты, проспект Ленина, 7,
Дом творчества писателей.
Буду там до 27 апреля, а потом, может быть, в Москву.
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича.
Ваш — В. Соснора
1. 4. 73
Дорогой Виктор Александрович, во многом Вы правы, но не во всем. Если окажетесь в Москве 28-го — угощу Вас хорошим пивом. На этом и закончим нашу «дискуссию».
Рада, что Вы у моря. Немного даже завидую: давно не видели моря, не дышали им. Теперь уж и не увидим. В первых числах мая начнем дышать переделкинским асфальтом.
Вчера, под впечатлением Вашего письма, долго читала Ваши прекрасные стихи, которые Вы оставили нам последний раз, когда были в Москве. Спасибо!!
Очень люблю Вас. Отдыхайте и будьте здоровы. Мы оба обнимаем Вас.
Лили
12.5. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Простите (уж не знаю, какими словами просить прощения), что не простившись уехал. Дела-то мои были совсем дрянь:
четверо суток мы были бомбардированы телеграммами и телефонами с двух сторон — Ленинград и Рига,
четверо суток под окнами стоял то ли ее муж, то ли еще кто-то,
четверо суток мы (Я!) пили.
Потом приехал ЭТОТ и сутки валялся в истерике у ЕЕ друзей, которые, вообще-то, видели ЕГО впервые. Сией истерикой он воздействовал на друзей ЕЕ, и они ЕЕ привели к НЕМУ. По поводу этой истории с ЕГО матерью случился инфаркт, и ее увезли в больницу. Все тряслось, как в пляске святого Витта, и Наташа все-таки поехала. Я не останавливал.
По последним данным они успокоились и мирно сосуществуют. Ну и господь с ними. Я, может быть, помог им наладить счастливую семейную жизнь. Благодарность — мне!
Не хотел я театра в данном случае, думалось, может быть — все серьезно. Не получилось. Из огня да в полымя. Действия мои были строго и серьезно продуманы: реющий демон со снежно-черными волосами и с золотыми очами, белогвардейская целеутрбмленность, бой — всем — там, в Риге, и здесь, в Москве, — просто остриженный человек среднего возраста, очень больной, хромоногий, к тому же говорящий по утрам в постели о литературе, — с Женщиной! Мальчишка! Гимназистик!
Потом я пил. Потом оплыл весь. Потом по глупости выпил бутылку кордиамина и почти совсем на сутки отнялись руки и ноги. Потом на двое суток почти ослеп. Потом молниеносно сбежал в Ленинград и ночевал у давно знакомой девушки. Потом поехал к Марине, ибо там все документы и вещи. Она восприняла это как возвращение и на сутки устроила истерику. На следующий день я взял путевку в Комарово, и вот здесь.
Пишу правду, потому что она гнусна.
А я — гнуснее всех, участвующих в этой истории. Это было какое-то наважденье, фата-моргана. Теперь, когда я спокоен и трезв и ни на что не надеюсь, я понимаю, что во всем виноват я. У них — любовь и деньги. У меня — цирк. Я просто повоевал с ними и проиграл — гусарство жалкое. Воевать не нужно. Жить — нужно. Здесь такое майское море!
И все впереди — за морем одуванчиков!
И нынешний мой ковбойский адрес: Ленинград, Комарово, Дом творчества писателей. Простите меня! Не сердитесь! Сам — казнюсь. Будьте здоровы! Обнимаю Вас и Василия Абгаровича! Я здоров и тружусь.
Ваш — В. Соснора
16.5.73
Виктор Александрович, дорогой мой!
Ужас какой!!
Чем кончилось все с Мариной?
Где Вы будете жить?
С кем?
Отпускаете ли волосы? Очень хочу, чтобы Вы были с кудрями.
Если правда, что Вы теперь здоровы и трудитесь. Если это не фантазия, то я зверски рада.
Мы завтра постараемся переехать в Переделкино. Он ездил на Кавказ за лекарством «мумио». Говорят, панацея от всех болезней. Кулаков обветрился, загорел, похорошел, красиво оброс. Последний раз оба были веселые. Пишите нам! Но «главное — будьте здоровы» (цитируя Соснору).
Мы оба обнимаем Вас.
Лили
18.6. 73 (по штемпелю)
Дорогая Лиля Юрьевна!
Сидел в Комарове и работал, как собака. Весь месяц. Сейчас вот в Эстонии, на «своем» хуторе. Купаюсь в финской бане и вчера вчерне закончил поэму о делах в Дубултах. Теперь несколько дней чистого ремесла, и вся книга на эту тему, а тема ее — 37 лет[203], — будет закончена. Грустно, ибо выдохся, книга большая, сложная и, как все последние, — лучшая.
Послал Вам «на пробу» несколько стишков. Они написаны без заглавных букв и без запятых не по причине моей «модернизации», а — сильно барахлила машинка… и так бывает.
Поэма — о горе! — написана гекзаметрическими ритмами, с самым отборным матом без многоточий, со сценами открыто эротического содержания, — в общем, дитя в своем амплуа. Она энергична, злобна, могуча, невзирая на декамерон — трагична.[204] Хорошо я рекламируюсь? Но послать ее — нельзя. Вот если приедет Кулаков… а распространять ее не желаю, потому что шепот мой, вопли мои «читатель» воспримет лишь как скабрезные детали. Да и жалко мне эту московскую женщину, виноват потому что — сам.
Здесь атмосфера антиэротическая, разве что — баня с пивом. Жил в Ленинграде после Комарово 4 дня, потому никаких сцен не было. У песика — 9 детей и все — белые. Красных детей рожать нужно, глупый песик. Я вот рожаю детей черно-черных, и их дискриминируют, и справедливо, когда все так прелестно в этой современности окрашено в цвета павлина, — что это еще за черная стихописация?
Писал ли Вам, что Виктор Ворошильский написал обо мне гигантскую статью со всей биографией?[205] Пишут же люди…
В номере пятом «Авроры» три моих стишка[206], но, к сожалению, здесь на хуторе у меня журнала — нет. Холодина здесь беспросветная. И к лучшему: трудитесь, товарищ труп. Никаких женщин нет. Хожу в день километров по 15, как всегда летом. Грибочков еще тоже нет. Жду не дождусь, так женщин не ждал, когда же они появятся. Ненавижу охоту, рыбоубийство, знаюсь только с детьми леса. Собственно, и все. Буду перерабатывать свою одну повесть, как говорят в издательстве, — это работа «творческая».
Будьте здоровы! Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Ваш Вечный жид — В. Соснора
Теперь мой адрес на два месяца:
Эстонская ССР Валгаский р-н г. ОТЕЛЯ до востребования.
21. 6. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Посылаю вам продукцию моего последнего месяца. С ЭТОЙ женщиной все кончено, да и со всеми моими «невестами». Так что скрывать нечего, покажите, пожалуйста, стишки Тамаре Владимировне[207] (она все-таки была тогда в Дубултах), да и кому хотите. Ведь это — стишки, а не письмена.
Передающий все это — мой давний друг, каждое лето мы ездим вместе на лето вот уже лет 8.[208] Простите за «выражения» в поэме, но здесь — так нужно, этого требуют так называемые художественные особенности в данном случае, и против них я — бессилен.
В Москве ли Кулаков? Если да, то есть ли возможность познакомить его с Шагалом?[209] Авось, поможет хоть словом.
Сижу на хуторе. Начал новую книгу стишков типа «Пастораль, или Эстонская элегия».[210] Посмотрим. В общем-то, вся моя злость — совсем и не злость, — так, рычу, как котенок. Что же мне делать? Слава богу, жив, здоров, пишу много, женщин — нет, — и прекрасно! Жизнь движется. Тяжело, как мул, с большими ушами, но — все-таки.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас, Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
П. С. Простите, барахлит машинка.
Да, совсем забыл. Лиля Юрьевна! Раз А. Вознесенский так клялся в любви, то сейчас появилась небольшая возможность ее реализовать. Я отдал в «Юность» гигантскую подборку стихов — может быть, он сможет там сказать свое слово, — ведь это из его журналов.
9.7. 73
Дорогой мой, самый лучший поэт, Виктор Александрович!
Читаю и перечитываю без конца Ваши такие грустные стихи и такие чудесные.
Не отвечала долго, оттого что болят суставы и болит душа. Не знаю, что хуже.
Вознесенский был в «Юности», где ему сказали, что у них нет Ваших стихов, что они хотели бы напечатать Вас, если б Вы им что-нибудь прислали (?!).
Шагала видели один раз у него в гостинице. Он был здесь гостем Мин<и- стерства> культуры и ни с кем ни о чем не разговаривал.
Завтра едем к Кулакову — смотреть его картины.
Надеюсь Плучек заключит с ним договор на оформление спектакля «Баня».[211]
Живем в Переделкине, пьем «мумио».
На днях напишу длинное письмище.
Мы оба обнимаем Вас.
Лили
6. 9. 73
Виктор Александрович, дорогой, любимый!
Где Вы? Что с Вами? Отчего молчите?
Беспокоюсь. Каждый день думаю о Вас. И Кулаков уехал — некого спросить о Вас.
Напишите хоть два слова.
В<асилий> А<бгарович> обнимает. И я — очень крепко.
Лили
15.11. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал, потому что было все плохо, а об этом писать тоже как-то плохо.
В Отепя думал, что уже исчерпан, но написал еще большой цикл к книге (моей, конечно же, не для типографий). Вставил в книгу два эссе, или рассказа новых: одно о любви лягушки и человека[212], второе «Памяти Пастернака»[213], которое, в общем-то, — памяти Эльзы Юрьевны, — о Париже, о похоронах.
Попросил Кулакова оформить для возможного где-нибудь (где?) издания, это мне больше важно, чтобы книга была КНИГОЙ — целиком.
Думал, что и на Отепя тема исчерпана, но здесь сейчас, в Комарово, набросал еще большой третий цикл книги. Так что будет большая. Кроме того, у Кулакова возникла мысль вставить в иллюстрации фотографии, или фотомонтажи, где должны быть Вы, Эльза, — так что если не возражаете — дайте ему, пожалуйста, фотографии. Там должно быть фото Пастернака, Пушкина, Лермонтова, Эдгара По и т. д. Потому что — немало моих интерпретаций, или прелюдий, — не знаю, как все это назвать.
Я посылаю Вам мою интерпретацию Маяковского — Вам и считал бы бестактным не только публиковать, но и пускать ее в самиздат без Вашего ведома и разрешения. Если оно Вам понравится — посвящая Вам, постскриптум, конечно же, ибо постскриптум, конечно, — 43 года после подлинника этой темы.
После Отепя я поехал в Латвию на Дни поэзии. Очень полюбили меня — пиры, еле выкарабкался. Переводят мое то, что здесь — нет, но что толку на латвийском!
После Латвии поехал на Кубань, а потом в Геленджик. Там все было прекрасно, очень милые хозяева, стихи любят и понимают, маялись со мной, как с младенцем.
И вот теперь — в Отепя. В Гагре, попутно, сделал последнюю попытку «встречи» с Натальей. Слава, слава, что и оказалось — последней. И на сей случай — это не слова. Она хочет, чтобы за нее шла кровопролитная война, как, простите, наверное, хочет всякая женщина, да и всякий человек. Но она-то, к сожалению, не Елена Троянская, а я не Александр Македонский (к счастью). Я теперь, как и весь советский народ, сторонник мирного урегулирования и идеологических и нравственных конфликтов!
Марина вроде потише (даже не звонил, но осведомлялся), и, кажется, дело к концу близится.
В Комарово же взял камеру потому, что жить — негде, снимать комнату не на что, а до обмена — далеко-далече.
Даже как-то лучше, честное слово, когда такая полная безнадежность. Не в смысле отчаянности, а в смысле — нет надежды ни на женщин, ни на публикации, ни на друзей здесь — нет. Впрочем, мы от друзей почему-то всегда требуем бог весть что и страшно обижаемся, когда они не исполняют какую-нибудь самую малую нашу прихотливость. А — сам?
А сам — тоже самородочек еще тот. В конце концов, человеческие права и обязанности — одни: и у гения (не о себе, не Вознесенский) и у ткача, что ли. А мы присваиваем себе сверхъестественные права на властвование и — никаких обязанностей. Несправедливо.
Пишу, пишу, пишу. Обнаружил незаконченный роман и после стихов буду делать из него небольшую, но концентрированную повесть. Романы-то у меня все равно не получаются — ни в жизни, ни на бумаге.
Очень прошу вас посмотреть № 8 журнала «Литературное обозрение». Статья обо мне хамовитая, но — точная по сути.[214] Все шагают в ногу, один я, ко всеобщему изумленью, не попадаю в «обоймы». Даже комплимент.
Как бы попросить Слуцкого, что ли, чтобы мне добыли переводы. Должны же они все-таки понять, что при «неизбывной» их любви ко мне, мне нужно иметь какой-то кусок хлеба. Живу только в долг, а — чем отдавать? Может быть, насчет переводов Рита Яковлевна Райт[215] может помочь? Или — еще кто? Посоветуйте просто. Ведь у них есть и переводы прозы с подстрочника (так делают с народами СССР), а с польского я могу переводить с подлинника, так же и с украинского.
Если бы было какое-то договорное дело — я бы приехал в Москву, а так — как приехать, неизвестность, да и без денег.
В общем, сейчас «печаль моя светла».[216] В Комарово — туман и — только трудиться.
Вот и «отчеты» почти за полугодье, не хорошие, не плохие, как и следовало ожидать.
БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ! Обнимаю Вас! Василия Абгаровича!
ВАШ — В. Соснора
П.С. Мой адрес пока: Ленинград, Комарово, Дом творчества писателей, но основной все равно — матери.
Я вышел в ночь (лунатик без балкона!).
Я вышел — только о тебе (прости!).
Мне незачем тебя будить и беспокоить.
Спит мир. Спишь ты. Спят голуби и псы.
Лишь чей-то телевизор тенора
высвечивает. Золото снежится.
Я не спешу. Молений-телеграмм
не ждать. Спи, милая. Да спится.
Который час? Легла ли, не легла.
Одна ли, с кем-то, — у меня — такое!
Уже устал. Ты, ладно, — не лгала.
И незачем тебя будить и беспокоить.
Ты посмотри (тебе не посмотреть!)
какая в мире муть и, скажем, слякоть.
И кислый дождь идет с косой, как смерть.
Не плачу. Так. Как в камере. Как с кляпом.
Ночь обуяла небо. Чудный час!
Не наш. Расстались мы, теперь — растаем.
Я вышел — о тебе. Но что до нас
векам, истории и мирозданью?
В такие вот часы ни слова не сказать.
А скажешь — и зарукоплещут ложи.
А сердце просит капельку свинца.
Но ведь нельзя. А то есть — невозможно.
Не подадут и этот миллиграмм.
Где серебро моей последней пули?
О, Господи, наверно, ты легла,
а я опять — паяц тебя и публик.
Мои секунды сердца (вы о чем?).
Что вам мои элегии и стансы?
Бродяги бред пред вечностью отчет?! —
опавшим лепестком под каблуками танца!
Нет сил у слов. Нудит один набат
не Бога — жарят жизнь тельцы без крови!
Я вышел вон. Прости. Я виноват.
И незачем тебя будить и беспокоить
было…[217]
П. С. Все-таки адресат всей моей книги не недостоин вообще моих стихов, а — невоспитан и недальновиден. Жестокость может быть разного рода, но поэт — не «Бог неприкаянный», по Пастернаку[218], а — та же кровь, сердце и мясо, что и у ткача, опять-таки. Можно не любить, игнорировать, отказывать, но не вилять, как дворняжка, перебегая от одного кусочка колбасной кожуры к другой куриной косточке. Сие именуется по-французски — содержанка. Клянусь, при всей своей мнительности, мистикообразности, даже истерии, после всей этой истории — хохочу над самим собой самым здоровым и добросовестным хохотом, — как Санчо Панса или Гаргантюа: влюблен был чуть ли не в Сергея Смирнова![219] Остается петь песенку о яблоньках и яблочках, которые все падают и падают и все недалеко.
Но мы будем добры и продолжаем путешествия Вечного жида и Дон Жуана. А всерьез: если я допустил в самом стихотворенье что-либо недопустимое по отношению к подлиннику — уничтожу, как уничтожил в прошлый раз ответ на «Огонек».[220]
ВАШ — В. Соснора
29.11. 73
Дорогая Лиля Юрьевна!
Звонила Луэлла Александровна[221] и сказала, что Слуцкий выслал на адрес матери переводы. СПАСИБО — ВАМ! Потому что нищ, как не бывало. В Комарово уже мозги стали покрываться легким ледяным налетом — и холодно, и нет горячей воды (ездил на Финляндский вокзал в баню! ДОМ ТВОРЧЕСТВА!), кормили, как кур с помойки. Ну ничего. И там кое-что наработал.
Установил странную и хорошую, в общем-то, вещь: без Марины я спокоен и тружусь в три раза больше и лучше. Все-таки «жизнь на вулкане», байронизм и дьяволиада — не для меня. Я — пес не буйный, но кабинетный. И хорошо к рукам прибирающийся, если эти руки не бьют.
Сейчас снял комнатку у друга (у бабушки друга, она (комната) проходная, но бесплатная, а бабушка ходит бодро к своему кавалеру играть в преферанс и пылко обсуждает со мной своего внука и свое будущее). Не знаю, как дальше, но пока работать можно, что и делаю. И временами одному быть — ничем не заменимое блаженство. Как бы это не кончилось монастырской кельей (если, конечно, там будет жареная телятина, телефон и какая-нибудь грешница) — простите за фривольность.
Марина тактику переменила буквально на днях, когда я уже (наконец- то!) подал в суд все документы и вот-вот должна быть повестка. Она, как мне передают, ни в какую не хочет ни разводиться, ни меняться. Ну что ж. Будем мужественны и понадеемся на справедливость и снисходительность к мужчинам со стороны лучшего в мире советского суда. Она никак не поймет, что я не «колеблюсь», не «раздумываю», что для меня это независимо, официально или нет, — уже не существует, как это ни безрадостно и ни больно «за бесцельно прожитые годы».[222]
Вот я и закончил, в общем-то, книгу страшного года — года Дракона (о не зарекайся, еще месяц!). Книгой доволен. Боль-ша-я. Хо-ро-шая. Без Марины! Лето бы и одному — в лес, и не писать бы все лето… Да не выйдет.
«Пришла беда — отворяй ворота». «Нева» зарезала повесть, выплатив за нее почти сто процентов. Грозят судом. Хотят, чтобы возвратил деньги. Весело, честное слово: суд — так суд. Посмотрим, как они будут доказывать «историческую правду» — повесть о Державине. Главный редактор[223] говорит серьезно: «Вы исказили историческую и героическую картину того времени! Ведь тогда Суворов взял Альпы и Апеннины!» Я ему говорю, что тогда Суворов еще простеньким солдатиком в коротких штанишках бегал. А <он> восклицает: «Это ложь! Это дегероизация!»
Боже, Боже, если я завтра скажу им, что подметка — это подметка, меня будут уверять, что подметка — это балык из лососины. О чем говорить! На что сетовать! Правда, веселюсь!
И как не веселиться, если я выступал на вечере Филармонии с переводами псалмов, а оказалось, что вечер — юбилейный и — несовместимость псалмов и юбилея. Действительно, несовместимость. Но откуда я знал, что годовщина? Кто меня предупредил? Но это — ничего. Больше всего всех возмутило, что я выступал в свитере и сапогах! Это сейчас преступление, равноценное уголовщине. Но… у меня развалились все башмаки и уже три года нет ни одного костюма. Клянусь Вам — это правда.
Но жизнь — анекдот какой-то. Каждый гастролер придает себе какое-то мировое значение, не понимая своим мерзлым мозгом, что человечки-то глянут, ухмыльнуться и пойдут кушать кашу. И вот дрожат от гнева обком, все инстанции, секретариат, — снять с него сапоги и надеть сапоги фабрики «Скороход» и костюм «Индпошив». Купите, любимые мои, я — клянусь, надену, ибо каждый вечер стоит пятнадцать рублей и ради этого стоит пощеголять в замечательной обуви и костюме. О ГОРЕ!
Таковы мои дела, и они — лучше, чем следовало ожидать в данной нам временем ситуации.
Будьте здоровы! Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
Но адрес все равно материн.
7.12. 73
Дорогой Виктор Александрович, не сердитесь, что не ответила на письмо. Пробовала звонить Вам в Комарово. Но там или не отвечают, или занято. Напишите по какому телефону и в какое время звонить в Ленинград. Пожалуйста!
Мне трудно писать физически — устала!!!..
Эти дни не могу поймать Слуцкого. Жена его в больнице, после серьезной операции. Думаю, что он целые дни там. Буду звонить еще и еще.
Подстрочники с грузинского обещал мне для Вас Симонов. Но пока ничего не дал.
Напоминаю ему и еще напомню.
Ваш вариант стихотворения Маяковского — прелестный. Делайте с ним все, что хотите. Вернее — что удастся.
Неужели Слуцкий не послал Вам подстрочник? Он взял у меня адрес Вашей мамы. Может быть, дозвонюсь ему сегодня вечером. Письмо это опущу завтра.
Соскучилась по Вас! Давно мы не виделись. Что же все-таки с Вами будет?!
Мы оба обнимаем Вас.
Лили
Только что говорила с Ритой Райт. Она на днях приехала из Риги. Латышские редакторы сказали ей, что они не то заключили, не то собираются заключить с Вами договор на переводы с латышского. Свяжитесь с ними! А Рита 23-го едет на десять дней в Ленинград. Она просит Вас позвонить ей
24-го по тел. 72-79-25.
8.12
Только что дозвонилась Слуцкому. Четыре дня тому назад Вам послали 200 строк словацкого подстрочника и книгу. Срок — две недели. Адрес правильный. У Симонова пока ничего не вышло.
Обнимаю, люблю
Л.
13.2. 74
Дорогой мой Виктор Александрович,
Вася маленький[224] передаст Вам 100 рублей. Пригодятся?
У нас слякоть. Сегодня едем в Переделкино. Литфонд надумал делать нам террасу. Любопытно посмотреть. Не понимаю, отчего вдруг такая любезность? Видит бог, не заслужили.
Все остальное плохо, кроме, конечно, Ваших стихов и рассказов. Читаем и перечитываем. Не ответила Вам на Ваше желание посвятить мне парафразу Маяковского.[225] Рада этому, конечно.
Остальное расскажет Вам Вася-fils.
Сердечный привет Вашей Анне.[226] У нее очень приятный голос.
Обнимаю.
Лиля
21.2. 74
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо — большое — Вам за деньги. Они, естественно, пришлись очень кстати. Авось разбогатею…
Только, пожалуйста, не думайте сейчас о моем неустроенном бытие. Дела, как и жизнь вся, потихоньку налаживаются. После беседы в высоких инстанциях кое-что пошло. Заключил договор на повесть. Вся прелесть этого договора в том, что нужно делать из пяти — два листа (журнальный вариант). Ума не приложу, как это сделать, но договор заключил, и кое-какие копейки будут. Кой-что из стишков восстановил. Посмотрим.
В остальном — в Ленинграде какой-то земляной асфальт, погода — как самовыраженье тоски, с обменом вроде бы налаживается, но — тьфу, тьфу, тьфу — помолчим. Не работаю уже несколько месяцев. Миозит: плечо, лопатка, правая рука. Растираюсь. Но не работаю, конечно же, не поэтому: не ах какая болезнь! Просто — выдохся, все это существованье последних времен — сплошная невралгия, не до работы. Я говорю о работе своей. А так — две недели назад сдал одиннадцать рецензий на прозу и сейчас делаю шестнадцать рецензий на стихи. Это — цифры астрономические, но рецензии внутренние, так, рублей сто пятьдесят за все получу. Да переводов тоже натворил. «Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова».[227]
Простите, я хочу пару слов сказать насчет магнитофонной записи, поскольку разговор там идет и обо мне. «Под Маяковским» я ходил долго. Все раннее юношество. Где нам было тогда разобрать что к чему. Хлебникова или Блока узнал позднее. Пастернака понял еще позже. Мандельштама никогда и сейчас (при всех реверансах) не приемлю. Идея Василия Абгаровича насчет того, что поэт состоит из поэта и читателя, абсолютно не соответствует не только нашему, но и никакому времени. Поэт состоит только из поэта. Читатель, да простит меня Вас<илий> Абг<арович>, — в этот состав не входит, ибо поэт только творит, а читатель только читает то, что уже сотворено. Так, поедая телятину, читатель все же не сумеет вообразить себя тельцом. Он предполагает — и только. Это грустно, но это так. Не потому ли ведут на веревке поэтов под нож, чтобы потом съесть? В данном случае я не имею в виду Читателя с большой буквы, ибо таковой Читатель по таланту равен Поэту, а их — Читателей, как и Поэтов, — единицы.
А в общем, пока не обменяюсь, в Москву не попасть. Жалко. Не потому, что какие-то дела, а потому, что хотелось бы повидаться с Вами, поговорить. Здесь — вообще — не с кем. Из окна моего слева — сумасшедший дом, справа — кирпичная стена высотой метров 10, а на ней колючая проволока, а что за ней — кто ведает. Не «фантазирую» — Кулаков видел.
Рядом гавань, из нее корабли выходят: «счастливого плаванья!». А за стенкой моей комнаты — уголовник Юра, только что вышедший из тюрьмы, водит герлс с Московского вокзала (самая дешевая, штампованная марка герлс).
Но ничего. Читаю о Пришвине, об Ал<ексее> Ник<олаевиче> Толстом и о Багрицком — сразу трио воспоминаний. Глупость — все. Но и животная жвачка Пришвина сейчас — «сложная философия». «Стоял дуб, на дубе стояла ветка, на ветке стоял тетерев, он пел о любви».[228] Всё. Догадайся о вселенских обобщеньях. Идиотизм.
Получил приглашение из Парижа и из Вандербилда (США, юг). Хо-хо!
С Вас<илием> Вас<ильевичем> — никакого разговора не было — он был занят гостями, я только взял письмо в номере и ушел. Еще раз спасибо за заботы. Но думаю, что в этом отношении (денег) у меня в самое ближайшее время скромно, но уладится.
Анна очень растрогана была Вашим письмом и особенно Вашими приветствиями ей. Она вас боготворила и до встречи со мной. Кланяется — Вам.
Обнимаем Вас, Василия Абгаровича!
Будьте здоровы!
Ваш — В. Соснора
13.5. 74
Дорогая Лиля Юрьевна!
Вот — все никак не выбраться в Москву.
Анна заболела воспаленьем легких еще в марте, потом отравилась какой- то дрянью и сейчас на месяц в Бехтеревке (так положено после этих игр). В общем, у нее все нормально, никаких последствий, и — да простит мне Бог кощунства — все сие от безделья.
Пять месяцев просидеть в одной комнате, почти никуда не выходя, лицом к лицу, для нее, может быть, — обыкновенное бытие, для меня — каторга, почище каторги государственной. О работе говорить было нечего — все инстинкты звериные проявляются во всей своей прелести. Последнее время уже не говорили — рычали.
После 28 апреля — дня рожденья! — заболел я (следовало ожидать!). Так что с двадцать девятого сижу на дивной диете, пожираю невиграмон, но — пишу много. Когда один, комната моя очень недурна — светлая, солнце, тихо. Попробовал стихи писать, написал несколько, поэму начал, но стихи — перепев прошлого года, поэма — самоподражанье «Мой милый!».[229] Бросил. Пишу цикл рассказов. Они давно крутятся в моей дурной голове. По плану — семь. Не знаю, что вытанцуется, но, кажется, получается. С переводами пока — худо. Беден Ленинград наш.
В Москву теперь планирую приехать числа 20. Но… наши литфондовские сердобольцы-врачеватели устроили мне полную проверку. А в поликлинике нашей ничего нет. Вот и мотаюсь плюс ко всему с направлениями по всем поликлиникам — электрокардиограммы, и анализы всевозможные, и рентгены, и… Так что это дело нужно привести к успешному финалу и… или залечь в больницу, или бодрым и юным смотаться куда-нибудь к дьяволу подальше. А куда? — этим летом не знаю. Гадаю. При моей обломовщине — что нагадаю? Кто потащит за шиворот?
Прислали из «Юности» письмо, что во втором квартале дают мою подборку.[230] Второй квартал — это апрель, май, июнь. Что-то не вижу подборки я. Идет ли — не знаю.
Михаил Алексеевич[231] ничего не сообщает. Да, наверное, особенно и нечего. Вот как живу. Выступления все еще не разрешают.
А Вы — как? Сакраментальное — главное, будьте здоровы! Обнимаю Вас! Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
20. 6. 74
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не пишу — нечего.
Обыкновенная ленинградская лень (петербургская?) на наших улицах. У пивных ларьков пьют пиво. Вот уж никогда Петербург не был пивным. Перепады жары и хлада. Это я не для красот эпистоляра — устал, работал полтора месяца с бешенством ледяной башни (водонапорной). Написал (переписал) повесть и восемь рассказов. Кусочки читал Кулакову, да тот уснул. Сказал — от усталости, но и от этой прозы уснуть не так сложно. Перечитал сейчас — о боже, конспекты пятиклассника. Через пару месяцев сяду и буду эту прозу выводить на чистую воду, потому что замысел сам по себе — хорош. Все рассказы о людях, из ряда вон выходящих (что ж, не пора ли вообще выходить вон из ряда?).
Марина бомбардирует письмами, Анна все еще в больнице, написал письмо Робелям[232] — пришло обратно, стихи в «Авроре» перекладывают с номера на номер, — жизнь идет! Идиллия. Куда ехать летом — не знаем.
Кажется, ошалел окончательно: пишу венок сонетов, свой, собой выдуманный.[233] Хочется написать такую книгу стихов небольшую, чеканную, старинную, серебряную (на толстых серебряных плитах). Озверел от реализма.
Ничего из нового не посылаю, потому что все — в работе.
Откуда силы берутся — изумлен сам.
Что такое? Кому ни пишу — эта иностранная братия не отвечает, переехали они, что ли? Здесь, в прелестном Петербурге, общаться не с кем, ну да все это в порядке вещей, как говорится. Кто не уезжает ТУДА, тот пьет. Я не уезжаю и не пью. Но сколько же можно — ПИСАТЬ? Плюс ко всему написал не очень большой трактат «Писать или не писать»[234], где «смотрю добрей и безнадежней»[235] на все так называемое искусство.
Как Вам дышится в Переделкино? Есть ли какие-нибудь вести от Детиздата? Если Вам писать трудно, передайте, пожалуйста, Кулакову — собираются ли они заключить со мной договор? Ведь там ничего трагического нет, нет и драмы — стишки про зверушек. Лето летит, а я все никуда не выползаю. Ничего.
Груз грусти моей тащу сам на затылке, как индус — кувшин ртути. А так — не так-то уж и плохо, — живу, жую, каждое утро путешествую по петербургским каналам. БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ!
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Ваш — В. Соснора
30.6. 74
Дорогой Виктор Александрович,
Детиздат не хочет (не может?) печатать Ваши стихи отдельной книжкой, но будет (будто бы) печатать часть стихов в своем новом журнале. Обещают написать Вам об этом (если не врут).
Не знаю, что делать, как помочь Вам. У нас тоже плохо с деньгами. Выручают Арагоновы сертификаты.
Живем в переделкинском раю. Здоровье — неважно: болят суставы и ослабела очень. Пора!
Плохо очень, что нет Эльзы. Может быть, она что-нибудь придумала бы…
Арагон прислал свой новый роман: «Театр/Роман»[236] — прекрасный, но читать трудно. Сверхбогатый язык, сверхфантастика, сверхавтобиографично. Современная (сверх) гофманиада. Поразительная книга! Очень грустная, хотя об Эльзе ни слова.
Скучаю по Вас.
Спасибо за фотографию. Она стоит на почетном месте. Все спрашивают: «Кто это? Какое удивительное лицо!» Я отвечаю: «Это Соснора, огромный поэт, но его почти не печатают».
Мы оба обнимаем Вас. Привет Анне.
Лили
19. 8. 74
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо вам за Арагона. Вот я все сделал в срок и даже раньше.
О стихах памяти Эльзы Вы мне говорили и помню даже именно это стихотворение переводили.[237]
Живу я в Левашово. Ни на какие дальние поездки денег не было, да и здесь неплохо. У родителей Анны летняя дача, вот и живем, и тружусь. Потихоньку. Добиваю хвосты. Откопал свою старую повесть 1968 года и заново ее перебелил. Страшненькая, скажем так. Называется теперь «День Будды».[238] Параллельно написал несколько рассказов, но над ними еще работы.
Стихи не пишу. Сделал «Венок сонетов», все не перепечатать никак. Действительно, венок, только в моем извращенном духе. Но к стихам не тянет так чтобы уж сильно, видно, прошлый год, прошлый взрыв меня изрядно поистрепал.
У меня к Вам большая просьба. Вы говорили, что в сентябре должны приехать Фрию или кто-то из них и Робели. Пожалуйста, напишите мне сразу же, я сразу же приеду в Москву, они мне очень нужны. Мне нужна работа. Клод ведь хотел взять меня в Университет. Могут ли они устроить меня? Ведь мои лекции им нравились.[239] А с языком потихоньку справлюсь, если буду знать, что возьмут. А здесь — может быть, отпустят. Сколько советских преподавателей за границей!
Здесь я нищ, безработный, то, что я пишу, кроме Вас да Кулакова никому не понятно и не нужно. А мне уже 38 лет. И впереди — абсолютный нуль. Мне не нужны золотые горы, беден был и беден умру. Не в этом дело. Мне нужно хоть немножко где-то отдышаться, чтобы не чувствовать хоть малость топор над затылком.
Я ничего не боюсь, и это не красивая фраза, просто — терять нечего, кроме жизни, а моя — не жизнь. Все не столь мрачно, я выдержу и так, но, может быть, они захотят помочь? Именно — приглашение на работу, и не формальное, а на работу действительно. Ведь Бродского устроили референтом.[240] Не думаю, что я меньше знаю и значу. Насовсем и с нервотрепкой я уезжать не желаю. Только хочу работать. Может быть, Якобсон?[241] Кто еще может?
Простите за грусть и просьбы. Но единственной Вам — верю.
Будьте здоровы! Есть ли у Вас грибочки? У нас немного, но собираем.
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича! Приветы от Анны!
Ваш нерадивый, а скорее неприкаянный — В. Соснора
23. 9. 74
Дорогой мой Виктор Александрович, давно не писала Вам. Кажется, даже не поблагодарила за чудесные стихи и четверостишия. Спасибо!!!
У нас — ничего. Просто — живы, как ни странно. Живем в Переделкине. Несколько раз ездили в Москву:
1) Выставка Метрополитен-музея. 2) Два вечера подряд на концертах балетной труппы Якобсона.[242] Для нас, старых балетоманов, — очень интересно. Все движения — новые. 3) Свадьба Комы Иванова и красивой женщины[243]. (С прелестным 11-летним сыном, уже теперь — хорошим поэтом.[244])
Завтра опять в город — почта, еда, чистка и т. п.
Осень в этом году очень красивая. Цитирую этого молодого поэта:
И качаются в танце
Современном березы,
А листва — как на праздник салют.
Да, кончается это
Беспокойное лето —
Вот о чем эти крыши поют.
Читает он очень хорошо. Вася записал.
Когда же мы увидимся?!
Сердечный привет Анне.
Напишите нам!!!
Мы всегда любим Вас и Ваши стихи.
Ваши Лили, Вас<илий> Абг<арович>
Я люблю Вас гораздо сильнее, чем это видно из этого письма. Верьте мне!
10.6. 75
Дорогая Лиля Юрьевна!
Приглашение Фрию вообще недействительно ни по одному пункту. В Париже, как и в любой стране (не только у нас!), существует форма официально-юридических приглашений, которую, как президент, Клод, безусловно, знает.[245] Но хватит об этом!
Из больницы я выписался в мае и через два дня заболел. На сей раз — пиелонефрит. Лежал две недели, потом потихоньку встал и сейчас заболел воспалением легких. Мило: болею пятый месяц. О каких отъездах-поездках может идти речь?
Работается вяло — к вечеру температурю. Набрал опять книг по истории — выковыриваю рассказы. О стихах и не думаю. Впечатление о том, что я слишком много пишу, — иллюзорное. Только потому, что меня не печатают. Я подсчитал свой актив — всего-навсего 17 тысяч строк, — в два раза меньше, чем у Маяковского, а мне 39 лет. И прозы всего 600 страниц. Итого — 4 небольших книжки. Безделье сплошное, а не графомания. Переводы не считаю ничем — заработок, не имеющий к литературе ни малейшего отношения.
Если раньше впадал в истерики от одиночества, ссорился с друзьями и швырял башмаками в любимых женщин, то теперь просто один, а впадать в истерику по поводу собственных истерик нелепо, ссориться не с кем, а швырять башмаками в Анну — она тоже регулярно болеет (болезнь крови). Лежу, как скальпель в чехле (комплимент самому себе!), и мечтаю перевести книгу стихов Нерона.[246] Бред? А «Слово о полку…» 20 лет назад разве не бред?
Действительно, мечтаю перевести Нерона — да где его достать? Издан ли он хоть в Италии? Но где достать подлинники? В Публичке — нет. К Марьяне[247] обратиться не дерзаю — Кулаков опять будет оскорблен, что опять что-то прошу. Ничего, между прочим, ни у кого никогда не просил. Как это ни странно. Мужчины ценили меня за идиотизм и за стихи (можно было прелестно предавать и питаться за это «духовной пищей»). Женщины ценили меня за стихи и за идиотизм (можно было питаться «духовной пищей» и прелестно предавать). Но первые — первыми пожимали руку, вторые — ложились сами. Какие могут быть претензии у меня к ним, у них — ко мне?
Глядя трезво и честно на «бесцельно прожитые годы» (я о «жизни»), вижу трезво и честно: в жизни моей помогли мне только Вы. Не до комплиментов, Лиля Юрьевна. Жизнь прожита. Во всяком случае, ее лучшая часть — молодость. Теперь можно рифмовать «тут — труд». Никто, кроме Вас, не понимал, что главное в моей жизни — то, что я пишу, и что живу я только для этого и поэтому. Отними — и чем я лучше ханыги у пивного ларька или секретаря инстанций? Единственное, чем я могу гордиться, — не отняли у меня мое, меня. Все отняли — мать, отца, детство в блокаде и в гестапо, юность за решетками казармы, на рабских заводских рудниках, жену, которая не виновата, что она, как 99 % советских женщин, превратилась в мужлана, здоровье, разрушенное tbc[248] и пьянством (тоже ведь социальность), честь (бесчестно сейчас быть членом СП), все, — но суть моя, стих мой — остался!
Вот почему в итоге-то я нищ, но счастлив, и, что бы ни было дальше — какой бы образ жизни, друг, женщина и т. д. ни унижали меня, ни убивали меня (унизить, убить — пустяки), ничего с трудом моим не станется. А что еще «натрудимся» — посмотрим!
Единственное, чему не научился и не научусь, — перешагивать через людей. Предпочитаю, чтобы перешагивали через меня. И если когда-нибудь вставал или встану на колени, только с одной молитвой — убейте меня, но реализуйте мой труд. Не то чтобы я придавал своему труду сверхъестественное значение, нет, но он существует, он признан в какой-то мере, и цель моя и тех, кто его любит, — сохранить и реализовать. Так всегда было и быть должно. Ни славы, ни денег, ни даже дружбы — только реализация. Вся эта сволочь, служащая в инстанциях, вообразила, что мы будем описывать их службу жира и лжи. Они — читатели газет[249], для них — чтенье, для нас — нервы и кровь.
Нервы не выдерживают, кровь температурит. Но спокоен, «как пульс покойника».[250]
Очень соскучился. В конце июня закончу свои «заработки» и обязательно приеду на несколько дней в Москву. Просто — повидаться. (Если Вы не возражаете.) Простите за столь длинное письмо. Ни весело, ни грустно. Никак. Или, присмотревшись ко всему, ко всем, — страшновато, но выносимо. Со всеми моими болезнями какой-то рубеж пройден. Куда-то повернут «копыта коней»? Не знаю. Но знаю, что повернут.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас и Вас<илия> Абг<аровича>!
Ваш всегда В. Соснора
Большие приветы от Анны. Живем то в Левашово, то в Ленинграде.
19. 6. 75
Дорогой наш Виктор Александрович, после Вашего письма я расплакалась. Но я верю, что написанное Вами «реализуется», что «Бог правду видит, да (увы!!) не скоро скажет». А если приедет кто-нибудь из Клодовых мест[251], я узнаю что к чему и подумаем, как же быть.
Спросила Марьяну, издан ли Нерон в Италии. Ведь он писал по-латыни. Она (Марьяна) очень хорошо к Вам относится. А Кулаков никогда не жаловался мне, что Вы о чем-нибудь просите, и всегда говорит, что Вы поэт, из современных — первый!
Как Вы думаете переводить Нерона? Ведь не с подстрочника?
Nachdichtung?[252] Очень было бы интересно!! Вы знаете латынь?
25-го свадьба Марьяны с Кулаковым. 26-го Марьяна будет говорить по телефону со своей матерью и попросит ее привезти стихи Нерона (если они изданы).
Мы — в Переделкине. Здоровье то так, то не так. В общем — живы.
Буду счастлива, если приедете повидаться!!!
Меня Вы никогда ни о чем не просили. Да и что я могу?!
Сердечный привет Анне от нас обоих. Спасибо ей, что она с Вами.
Любим Вас и Ваши стихи. Будьте здоровы! Пожалуйста!
Лили
< Сер едина 1975>х[253]
Дорогая Лиля Юрьевна!
Это оказалось никакое не воспаление легких, а нефрит. Хронический. Увезли в больницу с температурой 39,7. Отлежал две недели уже и вот опять отлеживаюсь дома. Я — мерзавец: пишу Вам только про болезни и уродства свои. Но сейчас я стал спокойнее (а что остается?). Примирился с тем, что лежать еще и лежать. И — ладно!
Странный организм у графоманов! И кололи в день по 10–12 уколов, и сейчас глотаю антибиотики, от которых кружится голова, и — все же… и все же царапаю потихоньку бумагу, пишу очень странную поэму, или повесть (не знаю сам, что это есть, — и ритмы, и проза, и выписки из древних книг), в общем — о своих делах с женщинами, этакий советский Дон Жуан[254], но, как всегда, заретушеванный голубенькой акварелькой. Вообще у меня, если внимательно присмотреться и если отнестись к моему творчеству не без юмора, единственный положительный герой — автор, все остальные — негодяи в худшем случае, и так себе — в лучшем. Так что я воочию и в современности социализма — осуществленный Собакевич плюс Хлестаков. Чарли, но не Чаплин. Иронизирую, как Иродиада.
Прав ли я? По-своему, как и все. Но со всех сторон слышу, что нет в моих трудах ничего положительного, нет той легкости, присущей классикам, нет «человечности» и т. д. БОЖЕ! Где эта пресловутая «человечность» и «легкость» у Гоголя? У Лескова? У Достоевского? О какой человечности может быть речь там, где — только литература и литература. Где мы видели столь страшную и прекрасную шею, как ню у Модильяни? В какой такой «жизни» маячит символ Раскольникова? Тип фашиста, как принято было в критике советской? О нет, фашист — примитив со скрипкой и с песиком, это литературный символ, более суровый и несказанно нежный.
В моей поэме около двадцати женщин и все ситуации абсурдны, и тем они и реальны. Ну да чего рекламировать, к осени, надеюсь, и с этим бредом развязаться. Вообще моя мечта — развязаться со всеми старыми замыслами и годик-второй не писать ничего. Читать, собирать грибы, ходить просто, хоть самому с собой (а к этому все не только идет, уже пришло).
Но знаю — не выйдет. Глупость — радует не хорошее солнце, или красивая женщина, или умный собеседник, радует только страница текста, если она завершена. Может быть, в этом тоже жизнь? А все остальное — подтвержденье?
А все остальное, все эти пьянства, больницы, друзья в кавычках, любовь надуманная и в кавычках — только синий круг перед глазами, разделенный радиусами на спектры, — геометрия творчества и жизни, но не жизнь, которая по страничке? Думаю, что так было у всех, кто — писал. Не писал роман, скажем, или поэму, а писал — себя, писал свое сердце и кишки, свою смерть в конце концов.
Никак не приучить себя к радостям несложным и нехитрым: сегодня ночью была такая шарообразная луна, сиреневая, сквозь решетки рам, смотрел как она движется, и было хорошо, а по луне ползал комар (это по стеклу). Никакие не образы — так, мазок — луна с комаром, банально, а наяву — красиво. И куда проще!
Как же в Москву собраться? С постельного режима меня не снимают! Просто не терпится столкнуться с Нероном — вообще это замечательный парень, чудак-демократ, которого демос и отблагодарил. Неужели уничтожил и его стихи — свинство! Я латыни плюс ко всему своему невежеству не знаю, но с каким-нибудь латинистом разберусь. Если же уничтожили, придется написать ЗА, — ничего, напишу.[255]
Спасибо Марьяне за участие.
Так что я в рабочей форме. Все по солдатской формуле: нас бьют, а мы крепнем (здесь «бьют» смягченная форма солдатского глагола). ВСЕ — УЕЗЖАЮТ. Посылаю вам небольшой стишок на отъезд Я. Виньковецкого[256], художника-абстракциониста, а в общем-то этот стишок — и себе.
Вот как живу.
Переводить нечего. И веселыми глазами смотрю в «будущее», где еще много страничек. А что еще нужно?
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна! Василию Абгаровичу — приветствия. От Анны — тоже! Она очень возгордилась от Вашей строчки, где Вы пишете, что спасибо ей, что она со мной. Прямо расцвела на глазах.
Спасибо и Вам!
Ваш В. Соснора
16. 1. 76
Дорогая Лиля Юрьевна!
Только вчера сошел с бюллетеня. Ничего страшного, но противно: опять почки (с 17 декабря). На Новый год были мои знакомые и незнакомые француженки, рассказывали про Париж и с восхищением — про Вас в Париже.
Рассказывали про номер журнала, который хотят посвятить мне, про необъяснимое поведение Робеля. Если он действительно хочет издать их большим блоком, тогда по-своему он прав. Тогда — это его дело. Но если стихи просто лежат, как антиквариат, — тогда просто снобизм какой-то, что ли? А я при чем? А мои стихи — при чем?
В общем-то, я обленился. Эти чертовы лекарства держат все время в состоянье полусна. Сплю и читаю. Ничего не пишу. Ни строчки. Вернее, читать нечего, перечитываю Эдгара По, Мериме, Мопассана, Гофмана и… Геродота.
Лежит в моем столе 14 бредовых рассказов, жалко мне их, но, кажется, так и пропадут. Это почище «Дня Будды». Попробовал перечитать Бунина. Это невозможно. Ничего невозможно перечитывать Бунина, кроме «Снов Чанга». А уж стихи —…как и над Горьким, можно поставить эпиграф: «Эта штука сильнее „Фауста“ Гете»[257], то есть — рифмачество, в духе деревянных дорических колонн.
В Клюеве[258] разочаровался: это мощно, мрачно и… мертво. Такой мускулистый, многодумный сектант-скопец. Да что там!
Единственное, с чем можно меня всерьез поздравить, — из США пришло письмо, в котором пишут, что включили меня в справочник «Мировые писатели. 1970–1975». Я уже послал им автобиографию, библиографию и фото. Дойдет ли? На каком основанье включили — сам Бог, видно, в недоуменье. Сомневаюсь, чтобы я был столь популярен на Западе. Но этот справочник — главное руководство, координатор всех издательств мира и университетов. Так они пишут. Чудеса!
В жизни же моей — ничего. В самом прямом и точном смысле этого слова. В Москву собираюсь, но не мог ехать из-за бюллетеня (каждые два дня нужно ходить отмечаться). А теперь постараюсь в начале февраля.
Здоровы ли вы?
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Анна — тоже! (приписано)
Ваш всегда — В. Соснора
26. 2. 76
Дорогой Виктор Александрович, я, конечно, свинья, что так долго не писала Вам. Но я толком не понимаю, чем и кем занимается сейчас Робель. Знаю только, что они приедут летом по приглашению Алигер.[259] Знаю, что он думает о Вас и что должна была выйти Ваша книга. А Клод сказал мне, что в любое время с радостью пригласит Вас официально.
Мы живы. Гриппом пока не болели. А больше про нас и сказать нечего! Сердечнейший привет Анне.
Не мстите мне — напишите о себе.
Любим, обнимаем.
Лили
(на обороте)
Вспомнила Ваше старое письмо. Стихов Нерона нет нигде. Спрашивала и в Париже.
До свиданья когда-нибудь, милый!
Все та же.
Л. Ю. Б.
4. 5. 76
Дорогая Лиля Юрьевна!
Мой день рожденья — 40 — «Декамерон 40!» помните польский фильм?[260] — прошел; сижу на диете. Наконец-то нашел прекрасного врача, который принял на себя крест наблюдения надо мной (мы почти сверстники, но я — неандерталец, а он — профессор, лучший в Ленинграде по почкам — хвастаюсь). Я ведь три года вне наблюдений, мой врач уехал — Туда, вот и валяюсь. Сей человек — просто спасенье, молю Бога, чтобы не уехал, я буду выполнять все его экзекуционные предписанья, как и выполнял прежде с тем, только молю Бога, чтоб тоже не уехал, ибо в Ленинграде он — последний из династических врачей. Вот — веселю Вас!
Празднество мое прошло с торжественными тостами, растрогали тем, что даже не хоронили, как бывает на юбилеях. Народу было всего двадцать человек, никого нового. Приехали из Львова брат и сестра (сводные). Нас ведь, братьев и сестер, — семеро от четырех жен моего знаменитого воина- папы. О двоюродных — и говорить страшно, что-то штук тридцать-сорок. Как видите, я обладатель гигантских родственных «связей» чуть ли не во всех городах СССР (по отцу) и чуть ли не во всех странах мира (по матери). Гигантомания какая-то! Но — мало с кем и знаком-то. И мало кто и подозревает об этой родственности.
И из всех — со всех сторон — я один урод.
Боже, сестра работает в магазине продавщицей (во Львове), а брат служил в конном кавалерийском полку при Мосфильме и снимался то в ролях, то каскадером в десятке лент. Лучшая его роль — адъютант маршала Нея в фильме «Ватерлоо».[261] Там он мелькает секунд 5–7, здоровый, румяный, красавец, а работает сейчас грузчиком на заводе — учить не хочет. У него уже машина своя (25 лет!), дача и т. д. В общем… в общем, четверо суток маялись, не зная о чем говорить, они — о ценах и тряпках, я… Наконец-то уехали, наконец-то остался. Хорошие, милые ребята живут! Но сердце мое постукивало с тихим тактом проклятья.
Есть очень симпатичный поэт в Ленинграде, Алексей Шельвах[262], ему двадцать семь лет, это — единственная моя надежда, так вот он написал о «людях»: «ШАЛЯТ, ЦЕЛУЮТ, ПЛЯШУТ, И — НЕ ПИШУТ».
Вам, наверное, неинтересно читать все эти родословные лепетанья, мне — грустно, вот и пишу. Почему вся моя родня — лавочники? Почему Господь не дал мне пусть маленькую — лавку, ту, татарскую, тот польский шинок, или эстонскую — картофельную? Сидел бы и сосал свою водку-селедку, рожал бы жирных жабоподобных Санчо или Вавил, кусая бы капусту, и — НЕ ПИСАЛ! Разве что доносы о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем. Думаю, что все мои польско-лифляндско-тевтонские крови ничего мне не дали, кроме «пороков», а маленький проблеск мой человеческий — от того прадеда, витебского раввина.
Не письмо, а трактат.
Нового — ничего. Еще уезжают. Хоть худ, но работаю чуть-чуть над поэмками. Запретили есть сахар (?!) и кормят сахарином (?!). Был Женя Раппопорт.[263] Он так же мил, но у бедняги вырвали здесь три зуба. Кошмар, как в прозе соцреализма.
Будьте здоровы!
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича!
Ваш неизменно и верно — В. Соснора
19.5. 76
Дорогой наш Виктор Александрович!
Рада была Вашему письму. Ради бога, соблюдайте все предписания врача!!!!!!!
Что с романом в «Новом мире»?[264] Мы получили письмо от Кулакова и Марианны из Рима. Письмо веселое: артишоки, спаржа, пицца… Но краски, холст и т. д. очень дорогие.
Кошка Маруся, которую она взяла с собой из Москвы, очень нравится римским котам, и она весь день проводит на черепичных крышах.
Живем в Переделкине, несмотря на плохую погоду. Адрес наш московский.
Анна с Вами? Сердечный привет ей.
Если не лень, пишите мне почаще: для меня каждое Ваше письмо — радость.
Мы оба любим и обнимаем Вас.
Ваши Лили, Вася
На всякий случай адрес Миши:[265]
Напишите ему открытку, он будет рад. Марианна — тоже.
Она огорчена Вашей ссорой.
Л.
25.5. 76
Дорогая Лиля Юрьевна!
Был четыре дня в Петрозаводске. По приглашению ВТО. Композитор Э. Патлаенко[266] написал три больших вещи на мои стихи: по «Слову о полку», по «Песням Бояна» и по притчам. Я так необразован и безграмотен в музыке, что не могу судить, хорошо ли это или плохо. Кое-что мне понравилось, но это ничего не значит. (Композитор живет в Петрозаводске.)
В этой столице Карелии ничего нет — консервы из рабской какой-то рыбы и конская колбаса, по вкусу живо напоминающая покрышку от футбольного мяча. В Союз писателей срочно приняли двух поэтов еврейского происхождения (нэп в нацполитике!). Город, может быть, и живописный сверху, но внутри — петровско-сталинский. Но композитор, меня принимающий, мил и симпатичен, все не знал, что же мне подарить и достал… палтус! холодного копчения!.. Как раз то, что мне в первую очередь отныне нельзя употреблять! Я, по своей кретинической прямоте, это сказал. Тогда огорченный композитор подарил мне большую деревянную рюмку из карельской березы!.. Тоже!
Тогда, отчаявшись в своих самых лучших чувствах, он подарил мне… телескоп! О БОЖЕ! Мечта моей юности! Но мое окно выходит не в небо, а во двор, и телескоп нужно везти десяти атлетам, а я — что… Так и остался он, моя мечта, пока в Петрозаводске, упакованный до лучших времен.
Вот такие приключенья.
Все еще на бюллетене. Температуры нет, но анализы неважные. Стоит вопрос о больнице. Что ж. Не привыкать. Я ведь и прошлое лето провел в больнице. Уже отношусь к этому не без юмора.
Дорогая Лиля Юрьевна! Как же я напишу открытку Кулакову?! Ведь я все- таки позвонил, чтобы проститься, хотя и был молчаливо выдворен из дому. На мой звонок ответом было то же выдворенное молчанье. О чем я могу написать открытку? Для чего? Абсурд получается. Уж лучше оставить все как есть.
Работать не могу — омерзительные антисептики и биотики — голова кружится. Читаю, делаю пометки, жду новостей из «Нового мира». Вы краем уха не слышали, что там с моим Петром III? Я ничего не знаю.
А во дворе птички пищат, Анна в театре смотрит выпуск балетного училища, благо что оно в нашем доме, а я и балет не понимаю, созерцать ничего не умею. Мое нелюбопытсво превращается в патологию. Пытаюсь оформлять документы в Чехословакию (получил приглашенье от переводчика). Но время неудачное, лето, нет паспорта, нет месткома и т. д. Может к сентябрю оформлю.
Се ля ви. (И французского я большой знаток!) Жаль работать невозможно, многое нужно бы написать… многое. Заграничная моя переписка опять дает существенные перебои. Да и что мне от них! Не приехали еще Робели?
Будьте здоровы! Обнимаю Вас! Василия Абгаровича!
Ваш В. Соснора
7. 6. 76
Дорогой Виктор Александрович, спешу Вам сообщить печальную весть. «Новый мир» не будет печатать Ваш роман. Тевекелян[267] всей душой за печатание, вся редакция как будто тоже. Но Наровчатов резко против. Он сам работал над этой темой, и Ваш роман категорически не нравится ему. В редакции огорчились, стараются напечатать его в другом месте, но пока не решаются сообщить Вам об отказе. Может быть, и удастся? Чем черт не шутит.
У нас ничего нового. Погода меняется по десять раз в день, мое сердце это не любит и часто болит. «Пора, брат, пора!» Я еще не чувствую себя старой, но мне очень много лет… Вот и думаю, что скоро умру.
Здесь, в Переделкине, как нанятые поют соловьи (у нас в саду). Сирень только начала распускаться.
Я читаю книгу о Юткевиче[268] и раскладываю пасьянсы, после каждой трапезы и перед сном.
Обнимаем Вас.
Не забывайте меня.
Привет Анне.
Ваша Лили Брик
16.6. 76
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо за вести о «Новом мире». Я так и знал (а что могло быть другое?).
В Переделкине перемены погоды, а здесь стабильный холод. И жидкий дождь. Лежу потихоньку, читаю чушь, у-ка-лы-ва-ют.
Журнал в Париже, который хотели сделать обо мне, провалился. Пытаются сделать книгу. Робель переводит книгу стихов В. Бокова (!!!).[269] Хорош вкус. Не пора ли мне иметь хотя бы за границей — дела не с друзьями? Они хотят открыть счет «счастья» на двух стульях, на двух странах, а в общем-то — побирушки на Алигер, на Бокове.
Простите за столь резкий отзыв о наших общих друзьях. Но если посмотреть с холодным вниманием — по какому праву Робель законсервировал мои рукописи? И сам не гам и другому не дам. По какому праву они меня обжуливают десять лет, обещая издать книгу? Я бы давно издал в Париже и без серпов и молотов.
Молчу, иначе будет уже не письмо, а филиппика. Молчу и смотрю холодно и злобно и на своих бедных, и на этих — «свободных» лавочников от литературы, да и от жизни.
Молчу, ибо когда заговорю, мне же всех хуже.
Есть ли грибочки? Мне, видно, и в это лето не пособирать. Мечтаю о лесе, о грибах, о своей Эстонии, о своем хуторе, где было так хорошо, как уже не ждать. Я не хандрю, я злюсь, а это — признак оптимизма.
Будьте здоровы!
Все объятья мои — Вам! Вас<илию> Абг<аровичу> — привет!
Ваш В. Соснора
17.6. 76
Дорогой Виктор Александрович, вчера была у меня Марианна и привезла газету с Вашей фотографией и большой хвалебной статьей о Вас. Не посылаю Вам — боюсь, что не дойдет. Марианна будет в Ленинграде и привезет ее Вам. Она перевела книгу стихов Маяковского и прозу Пастернака (без «Живаго»).[270] Вы — моя реклама и я очень обрадовалась статье.
У нас бесконечный дождь и мы сидим в Переделкине, оттого, что здесь в комнатах тепло — топят, а в московских квартирах — собачий холод.
Привет Анне.
Обнимаем.
Лили
14.9. 76
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал столь долго — все было в неизвестности, а чего смущать Вас своей неизбывной неизвестностью?
Вот какова неизвестность:
месяц был в Отепя, на своем хуторе, и был счастлив. Один. С хозяйкой, которая меня любит и стирает, и — ни слова по-русски. С песиком Микки, одиннадцать лет назад я взял его на хутор щенком — и жив, сукин сын в прямом смысле этого слова. Я не был три года — узнал, как Одиссея (кстати, у Есенина — «по-байроновски наша собачонка меня встречала прямо у ворот»[271] — бедный великий Есенин! Никакой собачонки у Байрона не было, да и ворот собственных тоже, спутал «классик» с Гомером).
Так втроем и жили: 70 лет, сорок лет и одиннадцать лет — три поколения. Сначала был растерян, ибо три года вообще не писал, потом потихоньку походил в лес, посмотрел грибочки — на месте и хороши, походил по ночам — холмы, тьма, ни души, разве песик на далеком хуторе вскрикнет — «ой-ой-ой!»…
Вот и написал почти новую и тематически и по стилистике книгу стихов![272] Вскоре перепечатаю и обязательно пришлю, ибо сам ею доволен, — что-то новое! (для меня, конечно!) А пережевывать старье собственное — ненавижу. Как и себя вчерашнего — всегда!
Приехал в Ленинград, действительно счастливый, и, как всегда в таких случаях, — мордой об стол! Цензура бесповоротно зарезала повесть о Мировиче (помните, из романа о Державине и Петре III?). Поднял на ноги деканат исторического факультета, всех, кого мог, поднял — еще энергия лета. Длинная, скандальная и позорная история была по всем инстанциям, но повесть отстоял, она уже подписана, будет в № 10 журнала «Аврора».[273] Кастрированная ровно наполовину (конечно же, кастрированы куски лучшие), остался какой-то абсурдный трактат с диалогами, дикость, но — теперь можно драться в издательстве (а читатель, как всегда, мистифицирован!). Но сейчас не до читателя. Хоть так, раз живем в таком мире.
Подписал гранки своего избранного. Это не Андреевское (приписано рукой: Вознесенск <ого>) — томообразнее, книжечка-то на 185 страничек[274], почти все юношеское — 16-ти-летназаднее, но кое-что пока удалось и там из неопубликованного, и если… то и это кое-что — кое-что. Вот так и живем — от кое-что до кое-что. Мерзость, ярость, нищета, но… данность. Только открываю глаза, смеюсь как шакал — сквозь глаза, ибо слезы все выслезились.
Еще весной получил вызов в Чехословакию от своего переводчика. (Никогда его не видел в глаза.) Сейчас получил паспорт. Написал письмо — когда приехать и жду когда. А деньги на исходе… Если бы друг был этот чех, а то… как стеснять, их? Как быть там, если не знаю в Чехии ни единого человека, а кого знал — нет их там сейчас. Жду.
Кулаков пишет отчаянные письма. Пытаюсь успокоить: дорогой, ты в Риме всего три месяца, а уж если Москва слезам не верит, то Рим — океаном слез не смутишь. За три месяца не прилетают ни Жар-птицы, ни семь братьев не появляются. Жди терпеливо и храбро, пока царевна проснется (ведь проснется!). Судя по письмам, его мучают свои же т<ак> на- з<ываемые> «диссиденты» (там-то они кто?). А он это не умеет, да и — не для нас соцвопли. Соцсопли.
Но самое главное: в последний день в Эстонии пошел в лес, грустно мне было расставаться с моим лесом (нет у меня больше души живой ни в тех краях, ни в этих), лес был неплох, были и белые, были и красные (о грибы! не ассоциации гражданских войн!), и вдруг, на грани последней грусти, когда вышвырнул нож (ритуал — конец грибной охоте!), вдруг — перед самым лицом — Белый, Гигант (потом взвесил — 800 грамм, чистый, без червоточинки), и в эту самую секунду вдруг в моем изможденном мозгу блеснула пьеса, не замысел, не план, вся пьеса — как вспышка! «Не ходи в лес!» Так сказать, идея ее — никто не ходи в мой лес! Пьеса вне времени и пространства. Хутор. Приезжает Дева-Рыба и ей все говорят: не ходи в лес, это ЕГО лес. И начинает в рассказах выясняться, кто же такой был ОН. Он был человек со звенящими волосами. Дура все же идет в лес, раз, другой, сначала начинает заикаться, а потом немеет. Долго описывать замысел даже. Но пьеса уже — есть. Есть планы, наброски, черновики — это чушь, главное — она есть во мне, первая моя, настоящая, миф о несчастном чудотворце, которому были запрещены чудеса (не хожденье по морям, не хлеб на мильон человек), обыкновенные человеческие чудеса собственного достоинства на фоне пошлости и ублюдков. Написать эту пьесу и умереть.[275] Больше мне ничего не надо. Но пока не напишу — ничего со мной не будет. За этот месяц одиночества в абсолюте я понял больше, чем за все прошедшее десятилетие. Он — это просто идеал человеческого достоинства. И люди хутора, униженные, оскорбленные и т. д., как над ними ни издеваются страшные зюйды (племя поработителей), на все отвечают и грозят: ОН придет, и если вырубили ЕГО лес — ОН придет и лес вырастет. Вот и я себе говорю: ОН придет! Нельзя опускаться, ты видишь — выше, отстрани от себя всю шелуху чужих людей и своих истерик, — хлеб и труд: где еще больше счастье? И у Чехова восклицают: сад вырастет! Но это — демагогия (герой — демагог и эклектик). Здесь сознательное скрещеванье концовки — здесь вера в Дух Святой (я не псевдоправославен, как модно, вообще я — вне Бога).
Путано я все объясняю, Лиля Юрьевна. Но лучше дописать пьесу и прислать (а это — нескоро). А объяснять ее будут потом — в томах (уж тут-то не моя хлестаковщина, я знаю, что нашел (в себе!) пьесу, какой еще не было, ибо не было еще такого типа, как я. А уж в самоистязаньях, или по-научному в самоисследованиях я математически точен).
В общем, Ваш ВСЕГДА ДРУГ чуть-чуть поумнел, чуть-чуть хвастается, но — правда же счастлив, что нашел в себе — себя, в себе, игроке, — игру, в себе, дрянном драматурге, — дивную драму. Genug![276] (приписано рукой)
Вот видите — события!
Венецианки так и не было и статьи ее — тоже.
Из Отепя я написал Робелю довольно большое письмо. Он не ответил. Французский стиль… Эти французы — не мужчины. Ни Клод, ни Леон. Они — бабы в бабьем смысле этого слова. Может быть, я чем-то обидел и обиделись — если называетесь друзьями — давайте разберемся, может быть, все не так. Они молчат и, в сущности, — это хамство. Клод вызвал меня в Париж под нажимом американцев и не соизволил даже встретить меня на аэродроме. Я приехал из больницы! Каких трудов мне это стоило уговорить врачей отпустить меня на сутки. Вы знаете, что такое больница, но Вы даже не догадываетесь, что такое нервная клиника. Клод был занят, хотя все знал. Они — просто пили где-то — вот и вся занятость. Робель десять лет переводит мою книгу. За это время я получил два предложения на перевод моей книги от других французских славистов. Я сказал — нет, Робель уже делает. А они бы сделали за пару месяцев. Робель имеет мои рукописи и имеет наглость узурпировать их. Лиля Юрьевна, милая! Я человек не злой, я готов все прощать, но все это хамство! Я не желаю больше иметь с ними никаких дел. Не я найду — меня ищут те же французы, но не из их окруженья. Раз эти хамы — передаю дела другим.
Моя жизнь — мала. Я отдаю себе полный и трезвый отчет во всех своих болезнях, неврозах и срывах, я работаю, как раб на галерах не работал, я люблю Вас, люблю Кулакова, люблю еще нескольких людей и всего их — семь. И это — прекрасно, это много, что можно любить и быть любимым столькими людьми. Так зачем же мне якшаться с хамьем нашего ли, не нашего происхожденья и тратить на них сердце и нервы? Genug! (приписано рукой)
Зачем мне думать о «людях» или о «читателях». Сейчас на самом верном пути — я пишу для СЕМИ. Вообще человек живет — должен жить — только для тех, кого он любит и кто любит его. Остальные — остальные.
Все пересмотрено. Мои занятия историей. Занимаюсь. Но совсем по- иному. Когда во Вторую мировую войну десятки тысяч собак англичане бросили на Нидерландский вал — этот факт грандиозней и трогательней и ужасней, чем какие-то там Лжедмитрии или татарское иго (где оно, в чем конкретно выражалось, это пресловутое иго? Ложь это, самооправданье, никакого ига не было, татары культуру не трогали ни на йоту, сами были бездарны, трусы и тупицы). Genug и об этом! (приписано рукой)
Простите. Все это сейчас меня занимает. А говорить обо всем могу только с Вами — больше у меня никого нет. Вот и болтаю.
Вот и устраиваю баталии с машинкой и бумагой. И — чудесно! Если так уж случилось, что остался наедине с двумя этими материализациями (машинка — бумага) — будь бледен и беден, но — честен и чист. И — спокоен. Такова — данность. Данность дня. А ночью приказ — спать, то есть спасаться от себя.
Дождь идет у нас. Даже в комнате, мерещится, — дождь.
Пишу и радуюсь, что наконец-то пишу — Вам.
Мое обычное — Будьте Здоровы!
Обнимаю Вас и Василия Абгаровича! Целую Вас!
Ваш — В. Соснора
23. 9. 76
Дорогой Виктор Александрович, спасибо за подробное, интересное, такое талантливое письмо.
Будем ждать № 10 «Авроры». Вы, даже кастрированный, мне милее других, полных сил дураков.
Читаю очень интересную автобиографию Бенвенуто Челлини[277], написанную в 1500-х годах!
Белый гриб в 800 грамм — это счастье. Влад<имир> Владимирович> нашел когда-то тоже белый в 600 грамм и тоже был счастлив.
Бешено жду Вашу «Не ходи в лес». Уверена, что она великолепна!!!
15 октября летим на месяц к Арагону. Буду говорить о Вас. В Москве Леон сказал мне, что он давно сделал бы Вашу книгу. Лео мешает Клод: говорит, что Вас надо подать как великого поэта с большой рекламой, так он сказал о Вас. Есть о чем подумать.
Мишу пока жалко, приспособится. Главное, чтобы были выставки и успех. И надо, конечно, выучить язык. Без этого невозможно!
Живем все еще в Переделкине — скоро уже пять месяцев (со 2 мая) — весна и осень, а лета в этом году не было. Может быть, будет зимой?!
Я слабею, старею, противные ощущения!
Не забывайте нас! Обнимаю крепко.
Лили Б<рик>
Обнимаю крепко.
Вас<илий> Абг<аровин>
12. 8. 71
Дорогой мой Виктор Александрович, огорчена Вашим грустным письмом.
Ждем Ваши книжки — пусть хоть маленькие.
Бедный Слуцкий! Сейчас он рад бы есть сардельки хоть каждый день, но вместе с Таней…[278] Он заболел психически после ее смерти и до сих пор в больнице. Он очень ее любил. Никого не хочет видеть. Почти не ест.
Получили ли Вы приглашение из Парижа, для того чтобы участвовать там в Вечере поэзии? Если Вы хотите и у Вас есть силы полететь туда, а Вы приглашение не получили, напишите мне немедленно, и я напомню о Вас устроителю (Жоржу Сориа[279]). Остальные сами о себе напоминают!!
Условие: быть там здоровым и не пить!!
Я чувствую себя плохо: ужасающая слабость, опухли ноги, даже по комнате передвигаюсь с палкой.
Спасибо «Девушке Нине»[280] за то, что откармливает Вас. А где же Анна??! Вам не вредно объедаться?
Надеемся прожить в Переделкине до конца сентября. Вася пишет немного. Приезжают к нам со всех концов света: пишут книги о Маяковском, о Брике. Мне надоели эти «интервью»! Хочется, чтобы Маяковский и Брик были живы, рядом со мной, и чтобы нам при этом было лет на сорок меньше. Но так не бывает. А Вы в каком-то «Отепя»…
Мы оба крепко любим Вас.
Вы наш поэт № 1.
Обнимаем.
Ваши Лиля Юрьевна и Василий Абгарович
14.06. 78
Дорогой наш Виктор Александрович!
Спасибо за удивительно интересное письмо. Не спрашивая Вашего разрешения, я всем его показываю.
Не удивляйтесь моему почерку. Два дня тому назад я упала, зверски расшиблась. Идти в больницу категорически отказалась. 16-го мне привезут рентгеновский аппарат, и мы узнаем что к чему: перелом шейки бедра или что-нибудь полегче — вывих, ушиб, растяжение…
Но скорее всего, перелом шейки бедра!!!!!!! Несмотря на это, любите меня немного. Жить мне осталось недолго…
Тина[281] — прелесть! Я перевела ей Ваше письмо. Стихи перевести не сумела. Я и то прочла их несколько раз, пока они дошли до меня. Но ведь и Хлебников труден.
Переделкино в этом году отпадает из-за моего дурацкого падения. А так хотелось подышать. Бедный мой Васик! Он ухаживает за мной самоотверженно. Ведь ему 76 лет! Все непросто. Он несколько раз прочел Ваше письмо.
Тина говорит, что Вы самый большой советский поэт и она сделает все, чтобы пригласить Вас.
Вася и я крепко обнимаем Вас и очень-очень любим.
Будьте здоровы! Найдите поскорее на лето жилье под Ленинградом.
Ваш верный друг Лили