Был уже конец октября. Период дождей кончился, но зима не торопилась вступить в свои права. Дни стояли хотя и ясные, солнечные, но прохладные и короткие. По вечерам, едва садилось солнце, сразу же опускались сумерки, в небе вспыхивали большие и маленькие звезды, загорались большие и маленькие светильники, и широкий раздвоенный Млечный Путь в недосягаемых высях Праамжюса протягивался с севера на юг. В том же направлении тянулась по земле разветвленная темная бескрайняя пуща Падубисиса. К утру заморозки покрывали белым бархатом крыши замка боярина Книстаутаса, серебрили деревья, луга, на болоте затягивали тоненьким ледком наполненные водой лужицы, и, когда всходило солнышко, капли срывались с веток, покрывались росой травы и тихо-тихо звенели тающие и падающие на землю ледяные свечки. Когда солнце поднималось выше, просыпались и болото, и пуща; поля покрывались голубой шалью тумана. Днем где-то в пуще или на болотах невидимые чародейки, таинственные пряхи, пряли жиденькие тонкие нити, пускали их по ветру и без кросен, без ремизов и без основы ткали прямо на земле тончайшие, трепещущие от прохлады и переливающиеся на солнце полотна лаум. А пуща была жуткая и, словно темная ночь, исполненная тоски. И шумела она, как бы сокрушаясь по пролетевшим летним дням. Деревья уже сбросили листья, и только дубы не хотели смириться с судьбой всех деревьев и своим порыжевшим, высохшим платьем отпугивали зиму, вздрагивали и шумели на ветру. Кизил возле болота, хотя и оголенный, не жаловался на судьбу: глядя на упавшее к корням свое сказочное платье, гордился, что, пусть и недолго, но был он лесным красавцем. Радовались наконец-то наступившему покою осины, отдыхали тонкие ясени, березки. Гроздьями сочных красных ягод издали привлекала птицу и человека рябина…
И звери, и птицы с тревогой ждали наступления зимы. Из лесов на дубы, растущие во дворе замка, прилетали сойки, любительницы желудей; наведывались сюда на разведку крепколобые пестрые дятлы, прибегали белки, куницы, и даже сороки, когда им надоедало галдеть возле болота, прилетали на стены замка, чтобы покривляться тут да своим длинным хвостом предсказать девкам, с какой сторонки ждать сватов.
Уже несколько недель хозяйничали крестоносцы в замке боярина Книстаутаса. Казалось, что они даже не думают убираться отсюда. Тщетно злился английский рыцарь Дранк, тщетно ругался он со своим помощником Гансом Звибаком и рвался в Вильнюс — никто не слушался его. И только очень не скоро понял рыцарь Дранк, что он стал жертвой политики крестоносцев, но делать было нечего: он даже не мог никого вызвать на поединок и защитить свою честь, ибо позволил обмануть себя, пусть и рыцарю, но все-таки своему помощнику. Он, как и боярыня Книстаутене со своей дочерью и всеми людьми замка, чувствовал себя пленником крестоносцев и выжидал случай, чтобы искупить свою вину и освободить из плена обеих благородных, хотя и некрещеных женщин.
Ганс Звибак даже перенял у рыцаря Дранка командование отрядом и крепко держал в своих руках замок, пленных и гарнизон. Он со дня на день ждал из Вильнюса от маршалка ордена вестей и новых указаний, что делать с боярыней и ее дочерью. Теперь посылать их в Пруссию с небольшой горсточкой людей, как было приказано маршалком, Ганс Звибак не решался, ибо по пути на отряд могли напасть жемайтийцы и отбить пленниц; тем более, что сбежавшие Кулгайлис и Шарка, возможно, уже подняли на ноги все окрестные деревни. Проводить женщин с многочисленным отрядом — большая опасность будет угрожать самому замку, потому что с каждым днем ожидалось нападение. К тому же рыцарь Дранк непременно вызвался бы провожать боярыню с дочерью, а он нужен был ордену именно здесь, — чтобы потом оправдаться перед чужеземными рыцарями за невинно вырезанных людей и коварством захваченный личный замок жемайтийского боярина.
Боярыня Книстаутене не падала духом и не чувствовала себя пленницей; она требовала, чтобы захватчики убрались из замка или вернули свободу ей и ее людям.
Однажды утром боярыня с дочерью и служанками пряла в своей горнице; разговаривали о мужчинах, уехавших на войну, в Вильнюс; рассказывали свои сны, делились предчувствиями. Лаймуте сидела возле вынутого окошка горницы, смотрела на залитый осенним солнцем двор замка и мечтала. Думала думы девичьи, думала о храбрых парнях, уехавших на войну. Вспоминала рыцаря Греже и ту охоту, про которую она никак не могла забыть…
На двор замка прилетела из леса сорока и принялась трещать, вертеться и предсказывать гостей. Едва только Лаймуте подумала про рыцаря Греже, как сорока сразу повернула хвост в сторону Вильнюса. Когда она подумала про боярина Скерсгаудаса в платье витинга, сорока вильнула хвостом вверх, вниз, повертелась на заборе и снова начала трещать. Когда Лаймуте вновь вспомнила рыцаря Греже, сорока тут же повернулась хвостом к Вильнюсу.
— Мамочка! Мамочка! Вон, погляди, сорока гостей предсказывает! — воскликнула Лаймуте и, застыдившись, зарделась.
Позванивая колокольчиками, к окошку подбежали служанки.
— А с которой стороны, доченька? — спросила мать.
— Да вот никак хвост не удержит: то ли из Белоруссии, то ли из Пруссии, — солгала Лаймуте.
— Ни из Белоруссии, ни из Пруссии нечего нам, доченька, гостей ждать: если и освободят нас, так только жемайтийцы, если кто-нибудь проведет их через пущу Падубисиса.
— А папочка, а братики, когда возвратятся из Вильнюса? — спрашивала удивленная Лаймуте, оставляя невысказанной еще и другую мысль.
— Если Шарку и его товарища не задрали в пуще хищные звери и если не сгинули они в трясинах, то, возможно, и до Вильнюса, и до князя Витаутаса доберутся, а уж мои-то на крыльях прилетят… Но вряд ли, Праамжюс…
— Почему вряд ли, мамочка? — спросила Лаймуте.
— Боюсь я, как бы Шарку, даже если он и от хищных зверей спасся и трясины обошел, не задушили лесные духи: ведь и он не раз крестился!
— О Праамжюс! — охнули служанки.
— Кто знает, как там на войне мой Вайдевутис, ведь он тоже крещеный, — вздохнула девка Эгле.
— Ну и что, Эгляле, пусть даже крещеный: что крестился, это ничего, лишь бы своих богов не забывал, — утешила ее подруга Будоне.
— Мой не крестился и, уезжая на войну, богу Ковасу двух тетеревов пожертвовал. Обещал золотое кольцо или шелковый платок из Вильнюса привезти, — похвасталась третья девка Рутяле.
— А мне ничего не надо, лишь бы сам живым да здоровым вернулся, — покачала головой Эгле.
— Вернется, Эгляле, вернется, только не сокрушайся так, голубушка, — снова утешала ее Будоне.
— Когда в Пруссии воюют, то наши парни или совсем не возвращаются, или богатые подарки привозят, а уж из Вильнюса не ждите, девушки, ни золотых колец, ни шелковых платков: ведь и аукштайтийцы прусским добром богаты, — поучала своих служанок боярыня. — Если вы будете радоваться, то сестрички-аукштайтийки будут плакать. Это не крестоносцев сестры, а наши; и они, как мы, веночки из руты на голове носят и янтарем украшаются…
— Помню, я еще девчонкой была, когда светлейшая княгиня Бируте по нашим местам проезжала, — дальше рассказывала своим служанкам боярыня, — ни шелковых платков, ни золотых колец — в белом повойнике, в домотканой юбке… А князь тем и отличался от своих бояр, что был самым сильным. Статный был мужчина, стройный. Побывали они и в нашем замке, и в Арёгалу заезжали. По пути все святилища навестили.
— А Витаутас вместе с ними был? — спросила Рутяле.
— Князь Витаутас тогда еще маленький был. Я их обоих с Ягайлой в тот или на другой год, не помню уже, в Тракайском замке видела. Ведь такие хорошенькие мальчики… И кто мог подумать, о Праамжюс!.. — И боярыня глубоко вздохнула.
Помолчав, она продолжала:
— А потом, помню, когда пронеслась молва, что князь Кестутис в Кревском замке… задушен, а Витаутас в подземелье… как заволновался народ, как заволновался… Оседлали бояре коней, и все в Креву Витаутаса вызволять… Поехали в Вильнюс; говорят, Ягайла устроил для них такой пир: немецкое пиво, вино, сладкий медок… Напоил бояр… А похороны, какие похороны Ягайла своему дяде устроил: одних плакальщиц более полусотни было… А потом велел всем боярам домой отправляться.
— А Витаутас как?
— Витаутас?! Разве не знаешь, голубка, как Витаутас сбежал: Мирга, служанка княгини, Витаутаса спасла; переоделся он в ее платье и сбежал… Потом, когда князь из Пруссии вернулся, всему ее роду боярство пожаловал, поместьями одарил…
Девки слушали, вертели свои прялки и вздыхали.
Лаймуте тоже слушала, но в то же время смотрела в окошко на двор, мечтала и ждала, не прилетит ли снова сорока. С тех пор как рыцарь Греже на охоте на руках вынес ее из болота, она не переставала мечтать, думать о нем, и скучно становилось ей в обществе служанок. Боярин Скерсгаудас в платье витинга, правда, был и храбрый, и свой, жемайтиец, и даже покрасивее, но тот, о Перкунас, крестоносец — совсем похитил ее покой.
Для женщины красота мужчины, его слава, его богатство — ничто по сравнению с той прелестью, которая складывается из его внешности и сердечных тайн.
«Ах, почему он крестоносец?! Хотя и не такой жестокий, как Ганс Звибак, но все равно крестоносец, крестоносец…»
— Ну, девушки, спойте что-нибудь, все ж не так скучно прясти будет, — весело заговорила боярыня. — Лаймуте, что ты так засмотрелась? Наверно, крестоносцы упражняются? Иди сюда, нечего смотреть.
— Никого там нет, мамочка, я просто так смотрю, как паутинки летают.
— Ну, девки, пойте. Лаймуте, начинай.
— Запевай, Эгляле.
— Ты запевай, Будоне, я тебе подпою.
— Нет-нет, Эгляле, ты запевай — у тебя голос красивее.
— Ну хорошо, сестрички, только окошко вставьте, чтобы опять не притащился этот крестоносец, Оскар Фукс.
— Мамочка, а ты знаешь, что значит по-немецки «фукс»? — защебетала Лаймуте.
— А что, дорогая?
— Да лиса!
— Ха-ха-ха, — рассмеялись девушки, — он и правда похож на лису.
— А уж трус, какой трус, один в чулан ни за что не пойдет!
— Намедни он сунул голову в чулан, а я как хлобыстну половой тряпкой по роже! Как прыгнет назад — думал, что лаума поцеловала.
— А я, сестрицы, вчера нарочно подвязала козе колокольчик и пустила ее в кусты. Услышал Фукс и побрел следом. Думал, что какая-нибудь из нас за хворостом пошла. Ха-ха-ха…
Все рассмеялись.
— Ну, пойте, девушки.
Лаймуте вставила окошко.
Эгле откашлялась, поправила кудель и запела:
О солнышко-матушка, с нами будь, с нами!
А тученька-батюшка, будь с пруссаками!
Горы прусские, как пламя,
Наши — плещутся волнами,
О матушка-солнце!
И все женщины особенно бойко и прочувствованно повторили последние три строчки. Эгле пела дальше:
О солнышко-матушка, сжалься над нами!
О тученька-батюшка, будь с пруссаками!
Нивы прусские, как пламя,
Наши — плещутся волнами,
О матушка-солнце!
— Слышите, уже кто-то шляется вокруг, — кратко заметила Будоне.
— Не обращайте внимания, девушки, пойте, не войдут, — подбодрила боярыня.
Посылайте, ветры, на Пруссию тучи!
Проливайтесь, тучи, дождиком могучим!
Непогода нам постыла,
Пусть бы солнце посветило,
О матушка-солнце!
Мимо затянутого бычьим пузырем оконца горницы мелькнули две тени, и в сенях кто-то зашевелился.
— Пойте, девчата, — подмигнула боярыня.
Полетели тучи на Пруссию стаей!
А над нами солнышко занялось, блистая…
Но тут распахнулась дверь горницы, и вошли рыцарь Дранк и Ганс Звибак.
— Слава Иисусу Христу! — сказали оба гостя.
— И мы своих богов славим, — ответила боярыня.
— И мы, и мы, — откликнулись девушки, вставая у своих прялок и позванивая колокольчиками-бубенцами на голове и шее.
— Как здоровье, владычица замка? Как поживает прекрасная Лайма? — остановившись возле порога, спрашивал Ганс Звибак, а рыцарь Дранк старался понять, о чем он разговаривает с боярыней.
— Боги послали мне испытание, чтобы в старости я терпеливо проводила свои дни в плену, отделенная от мужа, от сыновей, только со своей доченькой.
— Боярыня, разве ты в плену? Мы — твои слуги, а ты — наша владычица, — говорил Ганс Звибак, глядя в сторону.
— Если это так, крестоносец, тогда я требую, чтобы вы немедленно убрались из нашего замка!
— Это невозможно, боярыня: на вас тут же нападут сторонники Скиргайлы и уничтожат замок, а вас со всеми людьми уведут в плен.
— В таком случае прикажи выпустить из подземелья моих людей, и мы никого не будем бояться.
— Все ваши люди свободны, боярыня, и работают.
— Они были свободны, но вы сделали их рабами: они тяжко работают в лесу и на стенах замка!.. А где Висиманта?
— Висиманта болен, боярыня, и ему нельзя вставать с постели; его лечит брат монах.
— В таком случае могу ли я вместе с дочкой и моими служанками навестить его, а также увидеть и остальных своих людей, тех, которые работают в лесу и на стенах, и тех, которых вы истязаете в подземелье?
— Боярыня, вместе с Висимантой лежат и другие раненые и больные мужчины, и вам обеим, женщинам знатного рода, не пристало ходить туда… А своих людей вы можете видеть каждый день, когда они возвращаются из леса или работают на стенах замка.
— Но они работают не как свободные люди, а как рабы! Я хочу видеть их свободными!
— Это невозможно, боярыня: такова уж участь побежденных!
— Мы не побежденные, крестоносец! Вы с нами не воевали, вы обманули нас: напросились как гости, как знакомые, а поступили так, как не поступают истинные рыцари!
— Что она говорит? Что она говорит? — забеспокоился рыцарь Дранк, услышав, что боярыня произнесла слово «рыцарь».
— Боярыня говорит, что они обе готовы лучше умереть, чем принять от наших рыцарей святое крещение, — по-английски объяснил ему Ганс Звибак и попятился.
— Господи, какое закаменелое сердце язычников! — сказал рыцарь Дранк и, посмотрев на Лайму, сделал скорбное лицо.
Служанки вертели свои прялки, слюнявили пальцы, подергивали льняную кудель и исподлобья поглядывали то на нагловатого крестоносца, то на расстроившегося миловидного рыцаря.
Но Ганс Звибак не уходил из горницы; он переминался с ноги на ногу, смущался и, видимо, хотел еще что-то сказать. Наконец решился:
— Боярыня, мы вот пришли сообщить тебе, что если ты не примешь крещения по-хорошему, мы сейчас же окрестим тебя, твою дочь и всех служанок силой!
— О Перкунас! О Праамжюс! — закричали служанки и, позванивая колокольчиками-бубенацми, отскочили от своих прялок.
Лаймуте прижалась к матери.
— Что ты сказал? Что ты сказал? — забеспокоился рыцарь Дранк, заметив, что боярыня вся напряглась, вспыхнула и бросила взгляд на стену, где раньше висело оружие.
— Не видать тебе этого, коварный крестоносец! Вон отсюда! — И боярыня замахнулась прялкой…
Но тут в замке послышался какой-то шум. Ганс Звибак растерялся. Когда открыли дверь, от леса за болотом отчетливо донеслись звуки рога.
— Маменька, папочка и братики возвращаются! — первая воскликнула Лаймуте и, втайне радуясь возможному приезду рыцаря Греже, выбежала в дверь. Вслед за ней выбежали служанки и вышла боярыня.
За болотом трубили рог — требовали опустить мостки.