Глава 1. Сумерки накануне весны

«В юности я составил полную кущу древ нобских родов всех ветвей дара. Отнял у себя время, испортил зрение, растратил силы. Зачем? Чтобы избавиться от тщеславия, пожалуй. От такой-то обузы дешевле не отвязаться. Одолев гордыню, мой разум научился отличать подделку от подлинной ценности, пустяк от настоящей беды.

Начиная главные в жизни записи, я мечтал однажды одеть их в переплет. Не ради славы или внесения своего имени в историю. Мне противна идея бессмертия, не дающего отдыха ни больной голове, ни усталой, ветшающей душе, ни имени, истрепанному в пересудах…

Книги сильнее людей, им плыть сквозь штормы перемен и нести груз мыслей, надежно сохраненный в засолке слов, в приправах притч. Да, мысли доберутся до адресата иными по вкусу. В иное время, иные люди вскроют старую солонину и оценят по-своему, но все же утолят голод любопытства.

Пусть и те люди знают: нынешняя беда – всеобъемлюща… Мелеет, заиливается великая река знаний. Если так пойдет и дальше, бумажный кораблик моей книги не уплывет далеко. Я чую это… но отказываюсь жить хоть немного спокойнее, без мечты, без страха за её несбыточность.

Старикам свойственно видеть свет в прошлом и тень – в грядущем. Увы, природа моих страхов не такова! Худшая из бед мира – не морок. Я изучал все записи истории, какие мог найти. И всюду находил признаки одной и той же зловещей закономерности. Как волны прибоя, точат гранит миропорядка чьи-то умыслы. Раз за разом мир выдерживает удары рока, но невозвратно теряет по песчинке – память, знание, опыт… Если я прав, не найдется моей главной книге читателя и переписчика.

Вал бед уже растёт, скоро он обрушится, сметая на своем пути всё лучшее – хрупкое и трепетное, выращенное в душе, а не выкованное в стали. Что ж… мой дар не для боя, моё оружие – чернила и перо. Потому я неустанно пишу, пока душа, пусть и ветхая, сохраняет крохи тепла. Не желаю разучиться излагать мысли без страха и лжи.

Пока я жил, мой мир утратил много книг. Я – последний их читатель. Последний свидетель прошлого, ненадежный – но скоро не станет и такого. Я стараюсь успеть заново записать утраченное.

Мы с древности вкладывали в понятие «знать» исконный смысл: мы кланялись одаренным. Мы называли их нобами, отмечая и свое уважение, и их долг сильных – защищать и оберегать миропорядок. Мы жили в пестром многообразии, где каждый помнил свои сказки и свой язык. Соседи перенимали у соседей, а не принуждали их к подражанию. Да и как принудить, если война сводилась к ритуальному поединку нобов алой ветви, воинов чести? Их кровью пропитана наша земля. Их клинками нарезаны границы княжеств, не способных поглотить соседей…

Твердолобое упорство алых мешает миру развиваться? Так говорят все чаще. Но я полагаю, вес золота в чьей-то сокровищнице – не признак развития. Еще полвека назад мы были безмерно богаты! Кроме обычных книг могли прикоснуться к особенным, их называли книгами городов. В тех книгах был смысл, не обернутый в двусмысленность слов. Смысл по-разному открывался читающим, давая ответ на их личное и сокровенное. Может, из-за книг городов, оживляющих души, в нашем мире все еще не приживается слепое поклонение богам… Мы гнули спину не для униженной мольбы всесильным – мы склонялись, благоговейно черпая мудрость.

Увы, волны бедствий набегают снова и снова на берег мироздания. Вымывают золотой песок знаний… Мы утрачиваем память. Некто весьма упорен. Он желает сделать нас суеверными слепыми дикарями. Он уничтожает книги городов, он отравляет жизнь самых светлых носителей дара – белых лекарей. Он норовит превратить нобов в носителей гербов и привилегий, ничем не обязанных миру и его людям. Он лишает нас права читать и учиться. Он внедряет в безграмотные головы мысль: наш мир обычный, сами мы ничтожны, и править такими дурнями следует при помощи кнута. Еще нам требуются шоры… Для блага, конечно. Только так. Трусливым дурням шоры – благо. И удила благо, и крепкий сарай с каждодневной жвачкой сена – тоже благо…»

Ан Тэмон Зан, книга без переплета


Корзину прибило к берегу черной глухой ночью, когда тонут надежды и выплывают кошмары…

Зевая и кутаясь в вязаный платок, старуха Ула проковыляла к мосткам. Посидела молча, вздрагивая и вслушиваясь в свое одиночество, в безответность спящего селения… Ула слепо щурилась, наклонялась всё ниже к тихой воде, невидимой во тьме и текущей мимо холодно, безразлично. Ночная река выстуживала душу. И оставалось лишь выть, оглашать сумерки жалобами на бессонницу, чтобы тишина не стала непосильной. Чтобы ощущать себя – живой!

Кряхтя и причитая Ула нагибалась ниже к воде, не видя её, но понимая холод всей кожей, всей душой. Рука тянулась – то ли набрать влагу в горсть, то ли…

– А-ах… батюшки, да что ж такое-то? – шепнула старуха, вмиг очнувшись и оборвав ноющий плач.

Берега осенила тишина. Так, без плеска и шума, завязалось самое значимое событие сезона во всей деревеньке и даже, пожалуй, окрестностях.

Рука Улы наткнулась на корзинку, судорожно сжалась! Ребёнок в корзинке шевельнулся конвульсивно, слабо, но старуха вмиг разобрала, что именно принесла река – и запричитала в полный голос. Залаяли псы по берегу. Скрипнула дверь сарая, захлопал крыльями неурочно разбуженный петух… И только люди не проявили себя. Сперва никто не выглянул, зная привычку Улы рыдать без повода. Лишь голос и остался у лекарки от молодости и силы: визгливый, но зычный, вроде сигнального рожка. Такой не годен для музыки, зато оповестит о приказе целое войско, не оставив никого в неведении.

Сонная Заводь не войско, а всего лишь деревня у реки, но Ула не желала замечать разницы, старалась в полную силу, денно и нощно… Деревня настороженно внимала воплям – и ждала то ли их завершения, то ли подробностей происходящего.

– Вовсе свихнулась, – просипел лодочный мастер Коно.

Он-то слышал каждый всхлип Улы: проснулся первым в деревне, ведь его сарай у причалов, близехонько. Старый Коно сперва, как вся деревня, решил переждать шум и натянул одеяло до макушки, норовя заткнуть ухо. Не помогло…

– Не с кем словом перекинуться, так решила нас скопом извести, – отбросив одело, пробормотал Коно. – Без причины, вот чую!

– Скажет, мертвяк всплыл, – отозвался второй сын Коно. Он не унаследовал отцовской сноровки в починке лодок, зато умел не перечить и потому именовался наследником. Вот и теперь сидел среди ночи в сарае и стерег отцовский сон. Сам он твердил, что переживает о здоровье старого, но знающие люди полагали, что причина в ином. – Эх, кинуть нечем.

– Кинуть, – Коно то ли задумался, то ли насторожился. – Эй, а уважение к сединам?

– Так пойду и гляну, а ну как навредил ей кто, мальчишки всякие… кинут чем, – поправился наследник.

– Хотя такую и убить не грех, – продолжил Коно прежним тоном.

– И то, – сник наследник. На четвереньках подобрался к батюшкиной лежанке и подоткнул одеяло. – Вам не дует? Зябко с заката, будто зима возвращается.

– Сам гляну, ведь не утихает, – заинтересовался Коно.

Наследник так же на четвереньках доставил башмаки, потянулся и стряхнул с перекладины отцову кофту, такую старую, что родного цвета не рассмотреть в многочисленных латках и штопках. Кофту вязала первая жена Коно, памятная ему, это вынуждало беречь бестолковую вещь и настораживало: наследник происходил от второго брака. Морщась и помогая расправить кофту на больном левом плече, усердный сын приладился, нырнул отцу под руку и повёл старого к дверям.

Порог сарая – он и есть прямой ход на мостки над водой. Те самые мостки, где воет неуёмная Ула.

– Эй, не на похоронах, – Коно попробовал от двери урезонить травницу.

Дом лодочника по меркам Заводи богат, в два уровня, с отдельно устроенными клетями для птицы, с большим двором и просторным загоном для чужого скота. Иной раз лодки Коно перевозили груз под заказ аж в торговый Тосэн, где запруда, белокаменный замок владетеля земель и чиновная палата. В доме принимали разных гостей, говорят, ночевал как-то сборщик податей, сочтя постоялый двор убогим. И переписчики книг гостили у Коно, вроде бы даже были они кровные синие нобы, а не абы кто! Но старик почему-то не накопил в душе гордости за лучшее в Заводи строение. Он предпочитал, пока нет гостей, ютиться в сарае у воды.

Пусть тут пахнет дегтем, а пол завален соломенной трухой пополам с опилками и щепой, но эти стены помнят молодого мастера, – так кряхтел Коно, щупая борта рассохшихся лодок и жалуясь им, понятливым более людей…

– Эй, пустоголовая, – Коно прокашлялся и зашумел, пока сын налаживал масляный фонарь. – Эй! Стыда в тебе нет, до зари баламутишь, люд на ноги подымаешь.

– Дитя уморили! – оборвав похоронный вой, внятно сказала лучшая на всю Заводь плакальщица. – Погоди-ка, а твой-то сыночек небось расстарался, на утро батюшке молока припас? А тебе молоко-то во вред, во вред.

– Эй, крикуха, тебя послушать, так и дрова во вред, и добротные стены душат, и тугой кошель к земле гнет. Хотя молоко… Ладно же, молоко. Эй, иди найди, ты… – Коно оживился и захромал по мосткам, делая вид, что гоняет мух: – хэш-хэш…

Наследнику не первый раз намекали, что он настолько напоминает назойливую муху, что гордое звание стало прозвищем, а сдвоенное – и дразнилкой, известной всякому пацану в Заводи. Очередной раз выслушав «хэш-хэш» и снова подобострастно поклонившись на окрик без имени – «ты» – второй сын поставил фонарь и удалился, пыхтя от усердия.

Коно добрел до края мостков и сел, поджав больную ногу. С удаления в два коротких шага он хорошо видел находку Улы и все ж не становился ни соучастником, ни собеседником. Знал по опыту: сейчас самое то отделаться малой платой за любопытство – молоком. Иначе Ула не постыдится и попросит рыбку, чтоб следом пробормотать уж без передышки и прочее, о хворосте, дырявой крыше и даже разбитом корыте. Только кто виноват, что живёт одна? Сама травница и виновата! Заводь знает: Улу звали в дом лодочного мастера по смерти его первой жены. Вот тогда и надо было отвечать, как следует, проглотив глупую гордость. Мало ли, кто удумал, что она утопила соперницу? Не важно и то, что в доме лодочника кое-кто сгоряча поверил в сплетни, даже от себя разного добавил. Было да сплыло, пора сто раз забыть.

Кто гнёт спину и просит, тот и есть виноватый. Таков надёжный закон жизни. Вот и Коно не уклонился от него: раз позвал упрямую, а после приглашения не повторил.

– Голос не даёт, – отметил Коно, наблюдая возню старухи с тугими, странной выделки, пелёнками. – Сдох. Эй, своего уморила и этот в един миг сдох. Тоже мне, лекарка. По щекам отлупи, вдруг да завизжит?

– Сдох, завизжит… О детях так не говорят, – всхлипнула Ула. – Тем более…

Она оборвала себя на полуслове и снова завыла, оповещая берег о событии и надеясь разжиться если не хворостом, то уж слушателями. Или заглушая несказанное?

Неловкие пальцы щупали сверток, искали способ его разворошить. Наконец, Ула поймала тонкий шнур и дёрнула, и пелёнка подалась…

Ула пискнула и смолкла. Коно сказал своё обычное «эх», помянул великого сома, донного владыку… и тоже осёкся, творя охранные знаки и отодвигаясь, щупая фонарь и не смея отвести взгляда.

– Эх, голова огромная, я сразу подумал. Уродец, – залепетал Коно, голос сошёл в шепот. – Да-аа… дела.

Младенец, стоило ослабить узел шнура, превратился в ребенка, а то и подростка: раскинул во все стороны тонкие, как соломины, ручки и ножки, прежде безжалостно притиснутые к телу. От вида окончательной, безнадежной худобы, лодочнику сделалось дурно, он поморщился и отвернулся.

Лет семь назад в Заводи приключился мор. Приметы еще с осени копились наихудшие. Снег не ложился, вымораживая озимь, шатуны ревели и оставляли косолапый след по опушке диколесья. Кринки с молоком трескались, бабам снилась пустая посуда, а дети даже днем боялись теней в подполе. По общему решению послали за бродячим гадателем, тот разложил карты судьбы и выпали наихудшие – палач, перевернутый рог изобилия. А еще и мудрец косо лег на левую, бедовую, сторону. Гадатель чуть язык не проглотил, глядючи на расклад. Собрал карты, смахнул в шапку – и сгинул, не испросив плату и не высказав толкования. Да и зачем, все яснее ясного!

Следом за бродяжкой с картами по смерзшейся бесснежной дороге бежали куда подалее из Заводи местные богатеи. Коно тоже погрузил домашних в лодки, успел до ледостава. Сам встал у рулевого весла и правил вниз по течению, покуда страх не отпустил его душу. Вернулся лодочник весной, по свежей зелени. Застал тихую, выстуженную бедой деревню. Тогда и узнал: мор не помиловал, нагрянул в полную силу. И уж выкосил без устали…

К роду Коно и лично к старому лодочнику в Заводи не зря особенное отношение. Именно он, один из всех состоятельных людей деревни, не смотрел на чужое горе бесстрастно. Коно привез зерно, выгрузил на берег купленный южнее скот и разделил по нищим домам с опустевшими сараями. Не думал о выгоде – и к лету смог узнавать в лицо уцелевших соседей. Хотя сперва пережившие мор на людей походили мало. Синюшные, со следами обморожений, с вспухшими животами и безобразными, тощими прутьями рук и ног. Но даже те люди были еще – люди.

Ребенок, лежащий сейчас на краю мостков, казался призраком, едва различимой тенью оголодавших. На костях не осталось ни крохи мяса, под ссохшейся желтоватой кожей проступали жилы, мослы. Череп от мертвецкого отличался лишь наполненностью глазниц, зубы все обрисовались под натянутыми – того и гляди прорвутся – щеками.

– Эй, никому не снилось пустое? – проскрипел Коно, отвернувшись от жуткой находки. – Нет, я знал бы. Весна дружная, озимь прет, опорос удачный, да такой, цену в осень за мясо не взять, повезу в Тосэн копченое.

– Ты это о чем? Ты… – насторожилась Ула.

– Ты-ты-ты… Эй, дура по молодости была, дурой и помрешь! Без толку причитать. Сунь его в корзину да отпихни подалее. Так и так ясно: люди явятся на твой крик, хором порешат вернуть уродца реке. От греха, – приговорил Коно и кряхтя поднялся. Неловко стащил кофту с больного плеча. – Эй, слышала? Не можешь утопить, хоть прикрой. Но лучше пристукнуть и забыть, эй? Не жилец, так и сяк – не жилец.

Ула бессознательно нащупала кофту, укутала невесомое тело ребенка, сунула в корзину. Оскалилась затравленно, подхватила ношу и умчалась, будто вспомнив, как следует бегать молодым.

В самую пору управилась: к мосткам брели любопытные, спотыкались, сонно почесывались. Заметили Коно и принялись кланяться. Старый лодочник, человек важный, молча выслушивал пожелания здоровья. Кивал в ответ на поясные поклоны… и, наконец, заговорил. Сразу дал понять, что старуху прогнал, и поделом ей. Ну, всякое кричала, а только она шумит, что ни день! Вроде, нашла в реке то ли сверток, то ли прям живого ребенка. Эй, что с того? Ума не надо, чтобы углядеть настоящую причину переполоха: в лачуге травницы прохудилась крыша, да и дрова кончились еще третьего дня.

Припомнив знакомые беды, любопытствующие затоптались и стали искать способ поскорее покинуть берег. Ула умела заговаривать боль и ловко лечила травами. Ей были порой благодарны… но чтобы чинить крышу, да еще весной, когда своих дел невпроворот? О таком и просить бессовестно.

Наследник Коно явился с кринкой молока и свертком творога, когда ушли последние сплетники. Старик долго рассматривал пухлощекое лицо сына, налитое, как гноем, неискренней внимательностью. Покривился, помолчал со значением… Велел отнести съестное Уле, проследил, как пыхтит и изображает спешку тот, кто не желает спешить и не готов даром отдать и кроху творога, упавшую со стола. Когда наследник скрылся, Коно заглянул в сарай, выбрал добротную рыбацкую куртку, надел. Снова покосился вслед второму сыну, готовому не то что сидеть у отцовой кровати, но и лечь поперек порога, лишь бы батюшка не вышел да не глянул влево, в сторону рыбацких лачуг. Как раз туда, куда он теперь и направился по мосткам, вдоль своих и взятых в починку чужих торговых лодок, вдоль рыбачьих скорлупок, годных лишь для одного гребца. Мостки кончились, и старик споткнулся, замер в задумчивости… Покряхтел, помянул сома – и решительно свернул в кривой, нагло лезущий в гору, проулок, сплошь составленный из земляных ступеней, укрепленных гниловатыми досками и плетёным ивовым прутом.

Чиркая плечами по оградкам и бокам сараев, кое-где протискиваясь боком, Коно добрался до ветхой калитки в две жердины. Пнул ничтожную преграду. Снова вроде бы споткнулся и снова помянул сома. Постоял…

– Эй… – шепнул Коно.

Даже ветерок затаил дыхание, ожидая дальнейшего. И вот старый лодочник решился, миновал калитку и прямиком прошагал в дом, состоящий из одной комнаты. Пнул дверь, бесцеремонно растолкал спящих.

– Эй, лодырь, – глядя мимо лиц, выговорил лодочник. – Возьми в большом доме, что следует, скажи: я велел. Почини ей крышу. Вот же голос… Так и пилит, так и скребёт! От нытья жизни нету! Дрова проверь. Отсыпь крупы, какая годна для детской каши. Я знаю, твоя глупая баба и так носит ей со стола, хотя сама тоща до неприличия.

– Сото, вот, положи, – шепотом попросила хозяйка дома, подсовывая мужу под руку собранную из лоскутов подушку, способную сделать табурет чуть удобнее.

– Вы переступили порог, – напомнил Сото, хозяин убогого жилища, двигая старому Коно единственный в доме табурет. Сам Сото при этом задумчиво хмурился, а его жена торопливо собирала хоть что на стол, ведь гость заглянул поутру, и какой гость. Сото рыкнул от недоумения и почесал широкий затылок: – Хотя, батюшка, раз дело в травнице нашей, то… не считается?

– Дали боги радости, аж чешуся, – не глядя на угощение, огорчился Коно. Он ссыпал в ладонь серебро из кошеля, вывалил на стол крупные монеты и смахнул мелочь обратно. – Один сын дурак, второй умник. А среднего, какой мне гож, верно, владыка сом уволок. Считается, не считается… Эй, всё б тебе считаться! Нет, чтобы старших выслушать. Уважительно, понял, эй? Да язык прикусить хоть раз! Крышу, сказано тебе, справишь, тогда и приводи свою… тощую. Может, выгоню вас наново. Что за жизнь? Который год сплетники мне моют кости по твоей дурости, эй? Второй что ли… Не-ет, третий уже. Ула вон выудила дитя из реки, а твоя баба и так-то не расстаралась. Тьфу на вас. Выбрать жену не умел, жить не умеешь, поклониться отцу лишний раз – и то спина ноет. Бестолочь.

Коно стукнул по столу узловатым кулаком, скривился и покинул нищий дом, не оглядываясь и не слушая, что старший сын скажет вслед. Он и так не сомневался: слова вежливые и все – о порученном деле…

Ветерок вздохнул вроде бы с облегчением, сдул сумрак и затеплил лучину рассвета.


К вечеру большого дня в Сонной Заводи разгорелся большой пожар слухов и пересудов! Даже глухие старики прознали: Коно переступил порог того самого дома! Пришел, хотя прилюдно клялся – и это три года было в силе – никогда не делать подобной глупости.

Еще день спустя Заводь оторопело пронаблюдала переезд Сото с женой в богатый отцовский дом.

Это потрясение едва не лишило ума самых ярых сплетников. Год, мозоля языки и раздирая горло до хрипоты, добрые люди прочили упрямому старшему сыну Коно то наследство, то повторное отлучение, уже с запретом жить в деревне. Еще бы, жену взял против воли отца, из дому ушел, хлопнув дверью, да и кланяется так себе, не в пол. И что, получается его вот-вот станет надобно звать Сото хэш Коно?

О находке Улы изредка вспоминали, но без интереса. Год сытный, детки здоровы, надобность в лекарке никакая, а без повода сунуться к ней и слушать болтовню, покуда уши не отвалятся… зачем? На найденыша глянуть? Так мало ли их, никчемных. Год назад, по слухам, приключился мор выше по течению. По весне побирушки заполнили деревню, еле спровадили лишних, кто в работники не годен. Сумасшедшая Ула, ясное дело, как раз такого и приютила. Пусть ее, лишь бы не просила лишнего, не мозолила глаза и совесть.

Загрузка...