«Насколько я могу судить по записям чиновных палат, сами эти палаты распространились повсеместно в последние две-три сотни лет. Прежде они были привычны вне нашего княжества, за горами, за Великом морем, в Онской империи, составленной из множества уездов.
Определенно, враг моего мира, готовя новую волну бед, решил наделить чиновный люд особой властью в каждой земле, при любом правителе. Он удобен – чиновный люд. Выделившись над прочими, некогда скромные переписчики и толкователи ныне творят закон, а вернее, исправляют его по подсказке. Кто шепчет им в уши? Не ведаю… Но нельзя составить записи единообразно, не имея образца! Теперь и за морем графы и бароны, и у нас чиновники девяти рангов. У них ограничено обучение чтению, у нас тоже. У них приказано именовать знатью всех, кто имеет дар крови или же дар от правителя – титул, земли, ранг. Будто одно равно другому! Будто дар крови – не долг перед людьми, а выгода для самого ноба…
Все перепуталось, и, сплетенное неловко, оно трудно приживается. Неразбериха растет, что на руку загадочному злодею и помогает дальше уродовать устои под видом их исправления. Нас приучают не смотреть в небо, не считать звезды, не любопытствовать… и не вносить нового при переписывании книг.
Ученые – у этого слова был исконный смысл, обозначающий людей, всю жизнь пребывающих в поиске нового, в неустанном труде ума. Ныне учеными именуют чиновников пятого ранга, опытных в толковании закона и громком чтении с выражением…
Наш мир еще недавно был полон живых чудес, помогающих обнадеженному сердцу биться громче. Но книги городов сделали недоступными, якобы после попытки кражи нескольких. Нобы утрачивают силу крови, растворяясь в титулованной знати. Особенные дары крови превращаются в небыль один за другим.
Уже никто не верит, что поэма о соловье и розе описывает деяния подлинного белого лекаря, а не рассказывает волшебную сказку… Что слух чести способен распознать самую тонкую фальшь в сказанном, а слово летописца имеет вес. И синий ноб вроде меня знает этот вес, даже не открыв книги…
Но пока не всё утрачено! Я гостил у нобов белой ветви, достойных именоваться исконной знатью. Они верят в свой дар и учат наизусть старинную поэму, и хранят её список не ради украшения полки, а для сбережения тех самых слов. Особенных для рода, пусть теперь некому сказать их в полную силу. И книга та – полновесна…
Ан Тэмон Зан, книга без переплета
– Сенокосец, сенокосец, держись за палку, а то ветром унесет! – прокричали из-за угла и, конечно, бросили палку.
Ул проследил её полет и чуть нагнул голову влево. Острый сучок прочесал волосы, заправил за ухо, не касаясь щеки. Никто в Заводи не умеет так уворачиваться! У остальных, полагал Ул, просто нет возможности постоянно выверять навык.
Кто придумал дразнилку, неизвестно. Зато ссадина отметила памятное время первой обиды… Ул тронул шрамик. Мгновенно ощутил, как колыхнулось воспоминание, оживляя и вплотную придвигая ту раннюю осень, первую его осень в Заводи.
Красные лодки листьев плыли в ночь. Он сидел на мостках – невесомый скелет в просторнейшей рубахе, пугало-пугалом… Он промывал свежую рану, и пальцы дрожали от обиды, которая больнее удара. В груди щемило. Казалось, что сам он такой же лист осени. Он лишился родной ветки-семьи, уплыл в ночь, и нет в памяти прежнего. Высохло… Отломилось, как черешок. Где родная ветка, есть ли ей дело до утраты листка?
В первое лето Ул много ел и не поправлялся, хотя кости быстро, резко вытягивались в длину. Так прошел месяц, второй… Худоба – мама Ула призналась недавно – к раннему сенокосу того года сделалась окончательно жуткой. Детский скелет, шатающийся под всяким ветерком – неужто живой, не привидение? – нагонял уныние и страх на соседей. Тем более, в ребенке было странно всё. Ул вызнал: сперва он лишь ныл и агукал, но скоро начал говорить связно, по-взрослому. Вмиг усвоил имена и прозвища жителей, их норов и привычки. Пристрастился к рыбной ловле. Окреп. Ближе к осени помог старому Коно смолить днище лодки и не был изгнан за бестолковость. Без маминых подсказок, наблюдая, выучил травы, самые главные для лечения нарывов и ссадин.
Первая ссадина от брошенной палки показала: да, он окреп, но так и остался чужим для Заводи. Странным: тело из невесомых костей, во взгляде – вечный голод и еще нечто вроде тени презрения… хотя это не презрение, а неуместная брезгливость к еде. Непроходящая тошнота…
Мама Ула переживала, плакала. Больно ей было всякий день и за эту худобу сына, неизбывную, и за косые взгляды, и за дразнилки и глухое неприятие найденыша Заводью. Взрослые осуждали молча: оборвыш, пусть как угодно выглядит, лишь бы не лез на глаза. Малышня донимала злее, так и липла. Пока Ул оставался слаб, синяки не переводились. Когда выяснилось, что силы в невесомом теле накопилось больше, чем кажется на вид, Улу и это вменили в вину. Повадились дразнить из-за угла. И вот, нашли способ усилить оскорбление: бросили палку, впервые крикнули про сенокосца – паука, состоящего целиком из тончайших нитяных ног.
Прошло время, и теперь палки свистят мимо! Ловкость чужака в уклонении оскорбляет бросающих, а его нежелание швырять палку или камень ответно – и вовсе доводит до бешенства. Но дети не унимаются. Они ведь слушают старших, и те тоже – не унимаются, перемывают косточки и паучку, и его названой маме…
Рогатая палка запрыгала по дороге и замерла, уткнувшись в забор.
– Сенокосец… Косить не пробовал, сгребаю уж всяко лучше крикунов, – буркнул Ул, удобнее перехватил корзину и поволок дальше, шепнув: – Косят взрослые.
Это было важное замечание – о возрасте. Ул много раз пытался посчитать или угадать: сколько ему лет? По росту если, так в первое же лето он сделался не ниже сына мельника, то есть годным на все четырнадцать. Правда, Ул тогда сутулился и сгибал ноги в коленях, то ли желая спрятать нескладность худобы, то ли помня прежнюю слабость… По уму и сноровке в работе он и вовсе взрослый!
Четыре года минуло с ночи, когда мама выловила его из реки. Растрепанная корзинка по-прежнему припрятана в сарае. Плетение незнакомое, работа тонкая. Пеленки тоже особенные, невесомые, и еще сохранился витой шнур с золотой искоркой. Матушка Ула никогда не скрывала от найденыша историю его появления в Заводи, не набивалась в кровную родню. Но как ее еще звать по совести? Она из воды вытянула и отстояла, ведь всякое говорили, а она не обижалась и сына в обиду не давала, насколько умела.
Никто не искал корзинку с потерянным ребенком. Получается, правильно забылось прежнее? В первую осень, когда щеку порвала та палка, казалось: надо найти прошлое и взыскать с неведомой кровной родни за свою боль. Потом была вторая палка, и третья, и наконец та, с которой Ул перестал вести счет. Научился уклоняться. Боль ссадины остыла, обида на свое беспамятство подернулась ледком давности, как вода у мостков.
В зиму мама Ула болела, кашляла. Он сидел рядом и перебирал сухие шуршащие травы в тряпицах и коробах. Тогда и стало понятно: незачем искать прошлое! Он здесь нужен, и здесь ему есть место. Полезное. Важное.
Снова и снова приходили весны, даровали Заводи вдоволь дождей и тепла. Ул научился не только уворачиваться, но и ловить палки. Повадился громко благодарить за помощь в сборе хвороста. А, поскольку злыдни отчего-то помогать опасаются более, чем вредить, такой ответ их обижал до слез. С нынешней весны стало еще занятнее: палки теперь кидают друг в дружку все дети, завидно им, что «серый паучок» ловит, как никто другой. В Заводи прибавилось ссадин на пухлых детских щеках. Рассерженные мамаши нехотя бредут к Уле за мазями и норовят заодно укорить травницу, обвинить в дурном воспитании найденыша.
– Хэш Коно, я принес рыбу, – выдохнул Ул, опуская тяжеленную корзину и заодно кланяясь.
– Не пойму, вежливый ты или из вредности так держишься, – отозвался Сото, старший сын лодочного мастера. – Иди ты… хэш Ул, покуда я добрый.
– Могли бы кинуть в меня во-он тем подарочком, – широко улыбаясь, посоветовал Ул, присмотрев у стены роскошное дубовое полено. Такое способно гореть и давать тепло так же долго, как огромная, в рост Ула, охапка бросового хвороста.
– Может, кинуть ещё и копченым окороком? Ох, нахальный ты. Полено ему отдай. Непрошенное. Без благодарности. Угрей принес?
– Да. Все крупные, из серебряной породы. Все ночного вылова.
– Тебя однажды утопят, – вздохнул сын лодочника, покосился по сторонам и заговорил тише. – Не знаю, как ты ловишь, что за способ. Но впредь не хвастай.
– Так я никогда…
– Именно. Только мне носи, и обязательно прикрывай бросовой плотвой, – строго велел покупатель. – Вид твой едва терпят. Прознают, что еще и добычлив сверх меры, не простят. Безденежную удачу люди способны перемогать, но серебряные угри – удача денежная. Приключись неурожай, кого назовут виновным? О мамке подумай.
– Да, хэш Коно.
– Еще раз назовешь наследником, прибью, – пообещал старший сын лодочника. Прищурился. – А поймаешь? Оно тяжелое.
– Поймаю, дядя Сото.
– Вот, дядя Сото, а то расшумелся… хэш-хэш. Тогда уговор, – задумался Сото. – Если столько сил в тебе есть, чтобы поймать, ты годен косить, пожалуй. Отнесешь полено и дуй к опушке. Проверим. Второй укос вот-вот подоспеет, трава сочная, работники же повымирали будто.
Продолжая ворчать, Сото прихватил полено, примерился, морщась и неодобрительно изучая тощее, нескладное тело найденыша. Полено весомое, его бы надвое развалить, и затем еще надвое – самое то. Тяжесть изрядная, не дерево – железо!
По всему видно, сперва Сото хотел бросить бережно, в руки. Затем вспомнил о сенокосе, посерьезнел и метнул в полную силу, целя мимо головы. Поймать оказалось просто, но полено закрутило Ула. Пришлось выдирать добычу из воздуха, плотного из-за вложенной в бросок силы. Протанцевав с дубиной на вытянутых руках два круга, Ул наконец остановился, покачнулся – но удержался. Крепче обнял добычу, притиснул к груди. От дерева пахло сухостью зимней рубки. Кора сотней твердых ногтей впивалась и щекотала живот сквозь рубаху.
– Сунь в корзину, не то папаша увидит, возьмется свое «эй» кричать на всю улицу, – усмехнулся Сото. – И на опушку бегом, понял? Сегодня трава влажная, самое то пробовать. С непривычки.
Пока Ул танцевал с упрямым поленом, его улов оказался перевален в большое корыто, так что освобожденная корзина кое-как вместила новый груз, топорща бока и похрустывая прутьями. Домой Ул не бежал – летел! Только и успел на ходу поддеть ногой две палки-дразнилки, чтобы и их осенью использовать с толком, превращая чужую злость в печное тепло.
Мама долго любовалась поленом и хвалила за ловкость. Узнала о новой работе и вовсе расцвела. Украдкой сунула в узелок кроме хлеба творог – у кого выпросила? Проводила, от порога махая рукой. Ее взгляд ложился теплом на кожу и чуялся даже тогда, когда домишко скрылся за поворотом.
Думая, как следует выглядеть отцу, Ул всегда избирал за образец Сото. Тот хвалит редко, ведь он слова ценит недешево. Сам крепкий, сила за ним есть, и теперь еще и звание хэша прибавилось. Но Сото работает как прежде, ловко и даже зло. А иной в нем злости нет, и лени нет. Виданное ли дело, чтобы состоятельный человек сам пришел и маялся тяжким делом с утра – да за полдень, когда наемники спят в тени. Учил косьбе никчемного пацана. И ладно бы сел да покрикивал, нет: он две косы принес.
– Толку от тебя меньше, чем хотелось, – решил Сото, наконец объявив отдых. – Схватываешь быстро, ловкость завидная. Но веса нет. Не ты машешь косой, она тобой. Убьешься в полдня… Раз так, поставлю на неудобье, – Сото ткнул пальцем в заросли при опушке. – Там замах не требуется, зато ловчить надо во всю. Косу поищу, вроде была малая. Мы кормим работников на закате, и тебе кус причитается. От сего дня и далее, пока будем косить. – Сото усмехнулся в усы. – Или пока не сдохнешь. Сам напросился, сенокосец.
– Благодарствую, хэш Коно, – льстиво кланяясь, отомстил за дразнилку Ул.
Сото расхохотался, поддел обе косы и пошел прочь. Широкий, на рубахе всего-то одна полоска пота. В волосах золото лета, сколько его ни есть.
Ул растрепал узелок и добыл творог. Руки дрожали так, что самому смотреть неловко. Чудо, если Сото не заметил, до чего загнал ученика. А если заметил, тем более чудо, что ограничился мимолетным попреком. Слабых гнать надо, слабые делу – помеха.
– Серый паучок, – кривя губы, шепнул Ул.
Он знал, как звучат эти слова. Слишком хорошо знал и то, как смотрится сам, недотепа с приклеенным крепче имени прозвищем. В нем нет цвета, будто еще в реке тело заплело паутиной стылого тумана – да так и не отпустило. Волосы мягкие, не прямые, но вроде и без кудрей, всякий репей норовит свить в них гнездо. Кожа бледная. Даже лето не дает ей загара, жадничает. Глаза вовсе никакие, тень в них лежит. Ресницы длинные и тоже без цвета. Их толком не видать – но солнце не дает блеска взгляду… Как его такого мама Ула принимает? Ведь принимает, родной он для матушки, неподдельно.
Творог раскрошился в дрожащих пальцах. Кое-как подобрав по крупице, Ул облизнулся, вздохнул… Полежал еще, млея от жары и ощущая, как медленно, нехотя, судорога отпускает плечи и запястья, высвобождает спину. Встать было пока что трудно. Сдавшись слабости, Ул перекатился на бок и задремал.
Когда вечер залил речное русло розовым молоком, работник Ул явился за своим законным ужином, не хромая и не горбясь. И домой он шел уверенно. Мама даже смогла сделать вид, что ничего не замечает. Утром, правда, сунула под руку мазь и налила особенный взвар, глядя в пол и стараясь избегать разговора на обидную для сына тему.
– Ты бы погулял, – мягко посоветовала она, выбирая из корзины со свежим уловом мелкую рыбу и принимаясь ее чистить. – В верхние улицы сходи, даже вон – в Полесье. А что? Сходи-ка в лавку, правда! Оттуда нам заказ дан на лесную мяту с чабером. В обмен обещана соль, еще крупа в довесок.
Такое дело в иной день мама бы непременно исполнила сама. Когда в доме появился ребенок, она отвыкла крикливо набиваться на разговоры, пусть самые вздорные – лишь бы разрушить молчание. Но по-прежнему Ула любила опрятно одеться, сложить в красивую корзинку травы и пройти без спешки по улицам вверх, в богатую часть Заводи. Еще лучше – пусть и редко это удается – покинуть деревню и дойти до Полесья, села на торной дороге. Попав туда, матушка не спешила завершить дела. Она охотно гуляла по базару, где торгуют даже летом, где новостей много во всякий день, а незнакомые люди непрестанно селятся в постоялый двор или же покидают его, увлеченные неведомыми делами.
Сейчас мама великодушно уступала сыну праздник. Было неловко принять подарок и непосильно отказаться. Ул вмиг рассмотрел заготовленный с ночи короб с травами в углу, вскинул на спину и побежал, забыв и узелок с едой, и свою вчерашнюю полуобморочную усталость. Еще бы! Ему до Полесья удавалось добираться от силы дважды в лето.
Ул мчался через Заводь, не отвлекаясь ни на что, и предвкушал, как будет много времени там, в селе. Он все рассмотрит. Наконец-то, ведь обычно дел много, да и мама с её привычкой стоять и говорить, говорить… Отойти нельзя, она опирается на плечо. Ей важно, что она не одна, что есть это плечо, самое тощее в Заводи – но безропотно подставленное под руку. Родное.
Поле пробежалось как-то само собой. И взгорок, и роща. Впереди раскинулось узором Полесье, похожее на причудливый ларец с тонкими перемычками заборов и оград, с драгоценными, украшенными резьбой, теремами самых богатых жителей. И лошадки, отсюда игрушечные, есть у коновязи. И витает, дразнит запах яблочных пирожков и медовых пряников. Может, запах тот и ненастоящий, но сам лезет в нос, памятный по прошлой осени.
Однажды Ул видел близ Полесья чудо: пожилой, бедно одетый человек сидел у березового ствола и быстро, сосредоточенно водил пером по дешевой сероватой бумаге. Под пером оживали и расцветали окрестности. Картина, рожденная из однотонных штрихов, чудом получалась ярче и занятнее настоящего Полесья… Ул стоял за спиной у рисовальщика, затаив дыхание и плотно сжав зубы, чтоб сумасшедшее сердце не так трепыхалось у горла, чтоб вздохом не спугнуть чудо, чтоб не выдать себя и не быть изгнанным. А когда рисовальщик что-то почуял и начал оборачиваться – ох, как же Ул припустился бежать! После сам не мог объяснить, отчего… Кажется, он ужасно, невыносимо боялся, что создатель чуда скажет нечто вроде «сенокосец»… и волшебство разрушится, рассыплется осколками, которых уже не собрать.
С тех пор Ул всегда замирал на холме и смотрел на Полесье. Отсюда село было бы славно нарисовать. Только разве такое чудо поддастся всякому? Ул только смотрел. Это-то и ему можно.
Сердце билось все чаще. Солнышко улыбалось. Ветер тронул волосы, погладил по щеке, советуя: беги! Ул оттолкнулся от пыльной дороги кончиками пальцев – и полетел, ощущая себя настоящим сенокосцем. Невесомым, не привязанным к земле. Даже короб не отягощал того, кто стремится к мечте. До волшебного дня, когда Ул увидел Полесье нарисованным на листе, оно оставалось селом. Но теперь оно сделалось картиной – и Ул каждый раз сходил с ума и жаждал чудес, вступая в пределы этой картины! Он скользил по волшебному узору и замечал, как много в нем деталей, не уместившихся в рисунок, как богат живой мир…
Ул замедлил шаг лишь у первых домов. Побрел, загребая пыль босыми ногами, блаженствуя от каждого нового зрелища, от всякого звука. Полесье – дальнее, необычайнейшее место, край известного мира… И сегодня Ул допущен сюда один, на правах взрослого. Можно солидно кивать встречным, трогать воротины с узорно выпиленными навершьями. Щелкать ногтем по кованым петлям и рассматривать хоть каждый гвоздь! Двигаться все ближе к сердцу селения, бьющемуся шумом дел и праздности.
Конечно, сначала следовало исполнить поручение. Ул это понимал, ведь каждый шаг лишает его капельки ума и скоро – увы – безумие сделается огромным, оно раздавит рассудок! Тогда Ул забудет, зачем сюда отправлен, а после, очнувшись, испытает сокрушительный стыд. Как можно не выполнить поручение… А как унять жажду чуда, если вон – лошади, заседланные. Ул таких видел два раза за всю жизнь. Может, эти из службы хозяина белого замка, давшего имя огромному городу Тосэну? А тот город лежит посреди иного, вовсе уж неведомого мира. Тосэн невесть где, а лошади тут, можно потрогать их копыта и приобщиться к странствиям. Эти копыта ступали по каменным улицам…
Ул скрипнул зубами и отвернулся. Никаких копыт, не время. Лавка с травами: вон она. Надо постучать и надеяться, что люди еще не обедают. В большом селе днем не все лавки открыты. Это ж не Заводь, где рождаются, живут, торгуют и умирают на одном месте. Только лодочники видят мир. И это еще одна причина совершенства Сото – человека, который плавал аж в Тосэн, а то и далее. Лодки Коно ходят и вниз по реке до самого приморского Корфа, и в рукава. У реки есть такое – рукава.
– Что тебе? – неприязненно буркнули у самого уха.
– Мама Ула сказала, что травы… – начал Ул, краснея от ужасно детских слов и от того, что его подловили за мечтаниями, неловко и некстати.
– Сегодня, может, ещё есть в них польза, – прервал тот же голос.
Дверь скрипнула, Ул провалился в полумрак лавки. Ему в руку сунули мешочек и мигом выпихнули назад, на улицу.
– Вот плата. Отнеси травы в дом с золотой птицей на узорной ограде. Скажи: от хэша Номо с поклоном. Скажи, что исполнено быстро, как и было велено. Дом с птицей, по улице слева, не ошибешься. Бегом!
За травы воздали деньгами, Ул отметил и не успел удивиться, и не стал считать. Он и указаний не разобрал толком. Тем более не подумал: так лавочник сберег ноги и время своего посыльного. Ул шагнул раз, ещё, и ещё… Запутался в указаниях, озираясь, затоптался на углу улицы – и увидел птицу! Вся золотая, хитро вставлена в круг. А вне круга сплошной прихотливый узор лакированного дерева. Узор создан рукой, способной к волшебству, как у того рисовальщика. Ул охнул и прикусил язык, сморгнул от боли и пошел быстрее. Казалось невозможным: он бывал в Полесье дважды, а то и трижды в год, если учесть осенние торжища. Как же он не приметил восхитительное место? Хотя тут и лавок нет. Все на соседней улице, травяная вон – возле угла, потому и видно птицу стало почти сразу.
Пальцы дотянулись до узорного дерева и робко проследили завиток, второй. Очень важно показалось коснуться птицы в круге.
– Убери руки! Будут тут всякие нищеброды пылью мазюкать, – пробасили сверху лениво, в общем-то без злости.
Ул запрокинул голову и увидел над собой огромного человека в ярком и безумно дорогом одеянии, с настоящим оружием на поясе, затканном цветным и серебряным. При взгляде вверх казалось, что человек загораживает всё небо. Такой важный, что его слова – не обида. Сам-то Ул уж точно неба не занимал, знал свое место.
– Впусти, – вдруг прошелестел тонкий голосок.
Сказано было из сада, из-за роскошной ограды. Ул ощутил, как голова идет кругом от огромных, непосильных событий, вдруг скопившихся вокруг серого паучка. Тем более, великан ухватил короб за лямки, хмыкнул: «Птенец тяжелее!»… и понес Ула, удерживая на вытянутой руке, без всякого усилия. Плохо помнилось, как улица оказалась отделена оградой, как мир обрел запах свежести и цветов. Тень деревьев занавесила небо, а Ул всё смотрел вверх, на великана, несущего его в неведомое. Огромная рука разжалась – и Ул рухнул в траву.
– Зачем? – прогудел великан, глядя вниз и вперед, вовсе не на Ула. – Матушка ваша осерчает.
– У него пальцы тонкие, как мои, – отозвался тот же голосок.
Ул оторвал взгляд от великана. Хотя это было трудно, тот так и приклеивал внимание – яркий, восхитительный. Опустив голову и ощущая новое головокружение, Ул заметил хитро постриженные заросли зелени. Цветы – огромные, ничего подобного им не растет в лесу. Белая ткань с кружевом по краю: натянута, как крыша сарая, в два неравных ската… В тени полога установлена узорная кровать из сплошных невесомых деревянных завитков, выкрашенных яркими красками. Одеяла, подушки, кружева… Наконец, Ул рассмотрел и девочку, лежащую на груде подушек. У девочки было очень бледное лицо, темные волосы крупными кудрями, ленты… Покрывало почти до подбородка. Поверх видна одна рука. И пальцы не просто тонкие – они прозрачны.
Ул недоуменно поднял свою руку и усмехнулся: оказывается, если найти, с кем сравнить, он совсем не тощий. Только сейчас это больнее, чем бросок палки – быть здоровым.
– Ты кто? – спросила девочка. – Я думала, только меня зовут тенью. Мама всегда говорит: от Лии одна тень осталась.
– Я Ул, принес травы. Сказали… сказали в дом с золотой птицей. Значит, сюда, – слова выговаривались сами собой.
– Мне, – улыбнулась девочка. – От них иногда становится лучше. Я даже хожу. Если свежие и сразу заварить, то мне радостно. Я прошу свежие, но этот, в лавке, шлет сушеные. У тебя свежие?
– Он заказал сухие, – поник Ул. Подумал и добавил: – Но травы не редкие! Могу сбегать до леса и поискать. Тут рядом.
– Правда рядом? – девочка посмотрела на великана. – Ты впустишь его опять? Скажи маме, тогда я, наверное, соглашусь обедать. Мне интересно, а бывают ли тени, которые быстро бегают и много едят?
Ул выскользнул из лямок короба, покосился на великана – тот кивнул и жестом велел торопиться. Куда делись улицы и как удалось пробежать через поле, не заметив, – все это Ул с удивлением подумал, уже падая на колени у опушки. В легких горело, перед глазами плыли искристые огни. Мир сделался зыбким и ненадежным, через него только что получилось проскользнуть, будто он занавесь в дверях: двигайся боком сквозь щель, и не потревожишь ткань…
Под рукой мялась и пахла мята. Ул стряхнул рубаху, сгреб мяту с корнями и сунул в ткань. Набрал ещё – место попалось удачное, богатое. Запах вился в горячем воздухе и вёл, тянул вперед и влево. Там томился, потея едва заметными глазу бисеринками, чабер. Ул и его безжалостно, без разбору, смял в охапку с прочим разнотравьем. Сунул в рубаху, набив её травой плотно, щедро – и помчался в обратный путь. Теперь он видел дорогу, считал заборы и искал золотую птицу. И вмиг понял, до чего устал, лишь привалившись голым плечом к ограде.
– Уже? – в голосе великана гудело недоумение.
Перехватив тощее тело поперек, страж богатого дома внес запыхавшегося Ула в ворота, оттуда потащил через двор в деревянный добротный сарай.
Ул рухнул на лавку. Проследил, будто со стороны, как великан тычет пальцем в сложенные стопкой вещи, велит вымыться и переодеться. Как верить в происходящее? Как? Великан помогает, трёт чужаку спину и дерёт волосы расческой, ворча о прихотях больных, которые ум растеряли и невесть кого тянут в дом.
Наконец, Ул смог собрать себя воедино. Поверил: это происходит с ним, взаправду! Вот великан вцепился железными пальцами в плечо и потащил обратно через двор. Поклонился женщине, наблюдающей с крыльца. Ул задохнулся: вся в каменьях и золоте, красивая.
– У него блох нет? – женщина жалобно поджала губы. – А вшей? Ты проверил? О нет, что я допускаю… эй, ты! Велю удавить, если Лия не станет кушать.
И Ула потащили дальше, в сад… Девочка теперь не лежала, а сидела. Ей подвинули стол. Перед ней уложили на огромный поднос вымытую до блеска траву, всю, что приволок в своей рубахе Ул.
Прозрачные пальцы перебирали стебельки, щупали, терли.
– Разная, – шепотом удивилась Лия и улыбнулась. – Я просила заварить всю и сразу, но мне твердили, что это сено. Ты умеешь выбрать?
– Высохнет, будет сено, – пообещал Ул. Быстро нащупал годные стебли, обобрал полезные к делу верхушки, отбросил отцветающие и попорченные сухостью листья. – Мята. Чабер. И можно еще брать такую травку, от жара и слабости. Ну, и эту – от всякого ущерба, синяки там, ссадины… разное. А в этой покой, с нее спится хорошо. Не надо всё вместе мешать. Соединять травы в сбор – это и есть труд травника. Мама умеет, я только пробую. Но я знаю разные сборы. Такой на ночь, а тут дневной. А прочее просто сено… кроме запаха нет в нем особенной пользы.
На подносе образовалось три горки трав. Ту, что Ул приготовил для дневной заварки, сразу забрал великан. Он пообещал, строго глянув на Лию, что скоро доставят обед и ушел.
Ул остался стоять у стола, не смея шевельнуться. Тишина висела плотнее тумана по осени…
– Сорви цветы, – попросила вдруг девочка. Показала: – Те, и вон те… ещё, ещё больше. Охапку. И те. И вон те. И те тоже! Неси сюда. Сядь, подвинь стул. Закрой глаза.
– Тебя все слушаются? – выговорил Ул, исполнив указания и глядя на свои руки, крепко зазеленённые, пахнущие цветочным соком. Потом он закрыл глаза.
– Не знаю. Вроде, никто… разве вот ты. Прочие слушаются матушку. Не подглядывай!
– Щекотно.
– Ты странный. Издали кажется, что у тебя руки тут тоньше моих. Но ты сильный. Только совсем тусклый.
– Меня дразнят серым паучком.
– Меня не дразнят, – смех Лии походил на кашель, тихий и совсем не веселый. – В глаза не смеют. Но я же знаю, всё знаю. Они ждут, когда я умру. Они служат матушке и им интересно, будет она плакать или нет. Она не будет. Нельзя, чтобы видели. Ты понимаешь? Ты давно такой худой?
– Всегда.
– Я сегодня хотела мяту и ты принес, свежую. Мне стало лучше, но я не так глупа, чтобы всё списать на мяту. Ты… заботливый. Если я попрошу ещё кое-что, ты принесешь? Не для денег матушки! Не потому, что она скажет: удавлю и всё такое.
– Принесу.
– Так и знала, – в голосе затеплилась улыбка. – Ну-ка, дайте зеркало.
– Ты всегда не одна?
– Думаешь, ужасно? Я привыкла. Они даже не подслушивают, им скучно. К этому можно привыкнуть. Если подумать, я на самом деле всегда одна.
– Лия, что за… – голос золотой женщины зазвенел гневом и сломался, как застрявший в полене нож. – Что ты делаешь?
– Можешь открыть глаза, – разрешила Лия, и, касаясь висков кончиками пальцев, повернула голову Ула. – Туда смотри.
Зеркала Ул видел несколько раз, одно было в доме у Коно, та еще диковина. Сейчас великан держал большое зеркало – такое Ул и выдумать не мог – совсем гладкое и ясное. В нем отражался летний день: весь, без искажений, мутности и струй. Посреди замечательного дня помещался сам Ул. Золотой от пыльцы, напрочь закрывающей кожу лица. Рыжий от другой пыльцы, густо нанесенной на брови. И волосы золотые! Как-никак, Лия извела на украшение «паучка» всю охапку набранных по ее просьбе цветов.
– Теперь ты не серый, – торжественно сообщила Лия.
Ул моргнул, потрогал засыпанную пыльцой щеку и улыбнулся. Над ним, как над цветником, жужжали пчелы. Две копошились в волосах, еще одна примерилась и села на нос, поползла, щекоча кожу, проверять, чем так вкусно покрашена бровь.
Дышать сделалось невозможно.
«Я теперь – рисунок. Волшебный!», – наполняясь жаром, осознал Ул. И еще подумал: ведь тот давний рисунок Полесья содержал целый мир, и всё равно он был меньше, чем настоящий мир…
Пчела жужжала и щекотала щеку. Мысли роились и жалили: как могло случиться такое – чтобы чудо вдруг обратили на тебя? Чтобы сам ты сделался – чудом… У Лии волшебные глаза. Такие теплые… И её прозрачные руки – они крылья. Они…
– Стоит признать, нам попался не худший ребенок, даже весьма кроткий, – поджав губы, сцедила мама Лии. – Эй, ты! Изволь в таком виде обедать, ей нравится. Разрешаю сесть туда.
Женщина развернулась и удалилась, напоследок жестом перечеркнув ворох цветов, использованных для детской шалости. Ул по-прежнему заворожено смотрел на себя в зеркале. Никогда, за все осознанное бытие, он не был так нелепо и беспричинно счастлив. Впервые лето растопило лед серости, застывший проклятием вокруг младенца, брошенного в реку. Преданного, ничейного…
– Цветочный человек, – позвала Лия. – Сядь. Будем обедать, я обещала маме. Ты много ешь? Досыта?
– По разному, и никогда не становлюсь сыт, – пожаловался Ул, хотя это была тайна. – Такое дело, я съесть могу много, только оно проваливается впустую. Иногда и вкуса нет.
– Сегодня ты будешь сыт, цветочный человек, – пообещала Лия. – Не смотри так, я в тебя не играю, как в куклу. Я просто… сегодня живая. Это со мной случается редко. Не мешай, хорошо?
– Со мной такое вовсе – впервые. Говори желание, – напомнил Ул.
– После еды, – осторожно отодвинула срок Лия.
– Может, мне надо будет подумать.
– Хорошо, скажу. Хочу, чтобы в саду пела птица. Обычная, как в лесу. Понимаешь, весна кончилась, они больше не поют, а я… я боюсь, что уже…
Девочка замолчала и стала смотреть, как со стола убирают траву, как ставят на освободившееся место тарелки. Туман молчания выстудил лето… Лия заметила это и заговорила о саде и цветах. Но больше не упоминала ни словом свою мечту. Она толково, ровным тоном, рассказала о вилке и правилах еды, объяснила, что лекари из Тосэна велели ей кушать пророщенные зерна и орехи, хотя от одного их вида делается дурно. Что мясо еще противнее, тем более слабо прожаренное. А самый дорогой лекарь был ужасен! Он велел пить кровь, тёплую. Так Лия попала в Полесье, где можно без осложнений и кривотолков в любой день забить на заднем дворе скотину или нацедить кровь на бойне поблизости. От крови все время тошнило, Лия ослабла до того, что перестала вставать. Лишь тогда матушка, наконец, выдворила лекаря. Сейчас матушка увлечена поисками нового человека, готового врать ей задорого, что здоровье человек может купить – совсем как одежду или башмаки…
Тарелки наполнили. Ул старательно поддевал еду вилкой, как его научили. Получалось не очень, и он, украдкой озираясь на соглядатаев, стал брать с тарелки пальцами. Лия делала вид, что не замечает. Орехи и зерна оказались очень вкусными, от полусырого мяса тошнило, зато жидкий мед с незнакомыми добавками Ул выпил до капли. А после он сыто откинулся на спинку стула. Недоуменно свёл брови: он и правда сыт! Ему жарко. Хочется вздремнуть, на душе вроде и легко, но полёта нет. Сытые, оказывается, не летают – вес тяготит их.
– Ночь и ещё день, – сообщил Ул после долгого молчания. – Я сыт и плохо соображаю. Но так, да. Ночь и ещё день, скорее не выйдет. Доберусь в Заводь, после возьму лодку и уйду в камыши, а нужная пичуга днём не покажется. Затем ещё кое-что потребуется добыть, я так хочу, и оно верно, я чую. После надо дотащить добычу обратно.
– Мама? – не поворачивая головы, спросила Лия.
– Она тоже слушает? – поразился Ул.
– Оставила бы я дитя невесть с кем, – презрительно фыркнули из-за плотного полога зелени. – Лия, ты не высказывала капризов с весны. Хорошо же, я велю заложить коляску. Эй, гадкий мальчишка! Не смей запросить лишнего. И чтобы к полудню был тут, иначе шкуру спущу.
– Мама! – Лия поникла. – Он же поверит. Что он будет думать обо мне?
– Его дело ничего о тебе не думать, его дело знать своё место, – строго и холодно отметила хозяйка богатого дома.
– Одно условие, – встрепенулся Ул. – Я чуть не забыл, а оно важное. Птицу я добуду, но её надо отпустить перед началом осени. Только так.
– Почему же? – возмутилась золотая женщина.
– Не знаю… но так – верно.
– Я поговорю с матушкой, это будет исполнено, – шепотом пообещала Лия.
Она побледнела и безропотно позволила уложить себя на подушки. Праздник иссяк вдруг, в единое мгновение. Ул поднялся, подобрал короб и заспешил прочь из сада, в душе ругая себя последними словами. Девочка с прозрачными пальцами полагала, что до осени не доживет. Её мама промолчала после слов: «Это будет исполнено»… Она тоже думала о худшем… Не стоило выставлять условия, невесть откуда вспрыгнувшие на язык. Будто из засады! Да Ул сам не ведал, с чего упирался. Но сказанное взять назад – не готов.
Ранним вечером Ул вернулся в Заводь так, как и не мечталось. Он восседал в роскошной белой с позолотой коляске, запряжённой парой крупных коней. Правил конями великан, блистательный и страшный: от одного его вида вся детвора попряталась. Коляска вкатилась во двор большого дома лодочника. Сото сам вышел, недоуменно осмотрел гостей и пригласил великана отужинать, здороваясь с ним, как со знакомым и ничуть не опасным человеком.
– Хэш Коно, – не смея быть невежливым при чужих, выговорил Ул. – Одолжите мне для дела бадью, птичью клетку и длинный нож.
– Поешь сперва, все работники уже сыты, тебе мало что осталось. После бери, что найдешь из запрошенного, глянь вон в сарае, – разрешил Сото и отвернулся.
Как будто для него привычное дело – невесть кому и без пояснений выдавать самые неожиданные вещи! Ул быстро проглотил ужин, перерыл сарай и умчался…
Еще до зари Ул явился во двор Коно с добычей. Мама, истомившись ждать дома, тоже пришла и тихонько стояла у ворот. Она с гордостью наблюдала, как сын грузит с помощью взрослых работников в коляску заполненною водой бадью и бережно ставит на сиденье птичью клетку. Ул за ночь весь измазался в тине, иле и травяной зелени. Пришлось наспех мыться прямо во дворе и заворачиваться в мешковину, чтобы поскорее обсохнуть. Наконец, садиться в коляску – на пол, не смея пачкать и мочить подушек… И вот коляска тронулась. Ул удалялся от Заводи и знал, что чуть погодя в убогую лачугу травницы повалят гости, кто с поленом, кто с кринкой молока, кто с добротной тканью на полотенце. Еще бы! Серого паучка доставили из Полесья в золоченой карете и увезли обратно, как важного человека. При нем был вооруженный охранник. Немыслимое событие! Четыре года назад Ула и мечтать не могла, что от сплетен сама станет – отбиваться…
Ул уезжал, не радуясь своей случайной славе. Он был слишком занят мыслями. Даже лошади не возбуждали интереса.
Спину пробирала лихорадочная, крупная дрожь.
Ночью, завершив дела с ловлей подарка для Лии, Ул задремал, и тогда щеку погладил ветерок, в ухо шепнулось нечто лиственное, перед приоткрытыми со сна глазами краешком мелькнуло перламутровое видение – словно мотылёк оставил след пыльцы в тумане… Пойди поймай! Не проще, чем прибрать в ладонь падающую звезду: след есть, а звезды уже и нет. И дырки в небе, где место освободилось, не видать. Ул ночью потянулся к чуду – и в ладони ничего не осталось, только ощущение неосторожно разорванной паутины.
Лия лежала в саду, на той же кровати. Она казалась бледнее вчерашнего и кусала губы. Сердитая золотая женщина сменила платье на еще более яркое и навешала новые украшения на запястья, шею… Мать Лии соизволила лично влепить «негоднику» подзатыльник и старательно протёрла руку платком.
– Я жалею, что поддалась на каприз. Ей хуже, – в голосе звенели льдинки. – Отдай, что принёс, и убирайся.
– Вам придется немного подождать, я быстро, – пообещал Ул. Низко поклонился и добавил, упрямо не замечая гнева хозяйки богатого дома. – У меня уговор с другим человеком, с вами уговора нет. Для вас я не стал бы искать птицу. Простите.
– Да ты не паучок, ты тварь ядовитая, – опасно тихо выговорила золотая женщина, глянула на дочь, поджала губы и удалилась за плотную зелень вьющихся стеблей.
Ул огляделся, выбрал место и полез на дерево, попросил подать клетку и сам подвесил. Великан, вот уж кто не был равнодушен – помог, хотя вряд ли хозяйка одобряла его поведение. Затем работники богатого дома приволокли бадью и установили под деревом, в тени. Ул ещё раз оглядел сделанное и остался доволен. Поднял раскрытую ладонь, посвистел. Птаха спорхнула из клетки, в которой ещё ночью были выломаны два прута.
Птаха села на жёрдочку указательного пальца, и Ул плавным движением опустил руку, продолжая посвистывать.
– Мы знакомы давно, с весны, – сказал он, рассматривая птаху при свете дня и заново радуясь, как всё складно получается. Будто он вправду поймал на ладонь перламутр из сна. – Это зорянка. Лия, я пересажу её к тебе. Она не клюётся.
– Она ручная? – Лия порозовела от прилива радости, глаза заблестели.
– Не особенно. В её гнездо лез дикий кот, я прогнал. С тех пор мы не виделись. Птенцы уже улетели, я думал, трудно будет найти её, но мне повезло. Я сказал, что прошу вернуть долг.
– Тебя понимают птицы?
– Нет… то есть не знаю. Не думал. Одна вот поняла. Она, пожалуй, согласна петь тебе. В саду ей будет хорошо. Только не чини клетку, не пробуй удержать зорянку силой. Я почти закончил, – Ул покосился на сердито шуршащие вьюны зелёной загородки. – Лия, послушай внимательно. Даже… Закрой глаза, так правильно. Закрой и слушай. Так… ага… – Ул и сам зажмурился. Помолчал, выравнивая дыхание, и стал выговаривать слова в том ритме, что почудился в ночном ветерке. – Каждый день, пока поёт птаха, станет годом… каждый день, пока цветёт кувшинка, станет радостью… я бы желал дать много… но черпать допустимо лишь то, что есть в колодце… прости, если дар нехорош… его теперь не вернуть, слова сказаны.
Ул пошатнулся, сполз в траву, недоуменно моргая: день погас, тьма пала, и с ней пришла тишина, беспросветная. Сил в паучьем теле не осталось, ощущения жизни тоже. Затем стеклянно зазвенел голосок зорянки – и обморочная, злая тьма стала оседать, как кудель сугроба, из которого солнышко скручивает нитку весенней капели. Свет прибывал, тепло трогало кожу, взламывая лёд усталости. Ул уже понимал, что стоит на четвереньках, часто дыша. Он опирался в траву напряжёнными пальцами, локти дрожали, ходуном ходили. Пот заливал лицо, волосы прилипли ко лбу.
Сердце, запертое в клетке рёбер, – оно тоже птаха, ему на волю хочется, вот и бьётся, болит.
– Сладилось, – не веря себе, выдохнул Ул. – Ухожу. Простите, добрая хозяйка, я не желал вам перечить.
– Откуда бы найдёнышу из нищей деревеньки знать текст «Розы и соловья»? – теперь в голосе золотой женщины был чистый лед, студёный. – Чей ты подсыл?
– Какой такой розы? – без интереса спросил Ул, кое-как разгибаясь и начиная путь по саду, хотя от каждого шага его мотало, прикладывая ко всякому дереву. – Простите… уже иду. Ухожу.
– Читал сам, учил долго?
– Не умею читать. Простите, мне пора. Завтра сенокос, работы много, а я устал. Совсем устал.
– Сколько он запросил, Гоб?
– Сказал, так надо для Лии, более мы ничего не оговаривали, хотя я прямо спросил об оплате, – отозвался великан, поддел Ула под живот и забросил себе на плечо. – Если позволите, я отвезу его обратно. Он взмок и не стоит на ногах. Его колотит так, что и меня малость трясёт. И он совсем холодный.
– Как же мне понимать то, что я слышала? – матушка Лии вышла из-за зелёного полога и встала, гордо вскинув голову и неловко теребя в пальцах платок. – Эй, гадкий мальчишка, я не поверила в представление. Не смей больше шнырять близ дома, не смей выставлять условий. Я видела много таких, прикидывались блаженными, волшебниками. Со мной это не пройдёт, в тебе нет и капли благородной крови белых нобов-лекарей. А была бы вся их сила, и она такого не исполнит, проверено. Не видать тебе золота.
Ул смотрел сквозь слипшиеся пряди волос, щурился. Он не мог поднять головы, словно щека прилипла к плечу великана Гоба. Женщина – теперь Ул понимал отчётливо – напоминала ему старого Коно, она даже «эй» выговаривала похоже, с вызовом. Она, как и лодочник, не умела переступать через гордость. И терять не умела. И просить – вот это особенно. Так что сейчас у хозяйки богатого дома свободы осталось куда меньше, чем у птицы, запертой в настоящую клетку. Женщина делала все, чего не желала делать, и отказывала себе в проявлении настоящих мыслей и чувств. Спасибо ей, хотя бы промолчала, давая Гобу право воспользоваться коляской.
Скоро Ул оказался уложен на подушки, и не смог сползти оттуда на пол. Было странно подумать, что недавно он сам шёл по саду, пусть и шатался, но ведь – шёл… Неужели несколько слов из ночного сна могли так измотать? Непосильно пошевельнуть пальцем. Только глаза улыбаются солнцу, не щурясь и не упуская сияния радости. Он по-прежнему цветочный человек. Лия раскрасила его так основательно и от души, что серость больше не сможет вернуться. Никогда.
Кони отстукивали копытами дробь, и она была – музыка этого замечательного дня. Впереди сенокос, время сводящих с ума запахов, изнурительной работы и той усталости, которая не тягостна, потому что она следует за честно исполненным делом. Мама будет с гордостью провожать сына всякое утро. Сото не даст поблажки, как взрослому. Может быть, однажды о «паучке» подумает Лия, самое сказочное и невероятное создание в мире! И тогда снова на коже появится неприметный чужакам оттенок цветочной пыльцы… ей ведь не запрещали думать, так? Счастливое лето.
– Что со мной было? Чудо… – едва слышно шепнул Ул.
Он опасался спрашивать громче даже у себя самого, он боялся разрушить любопытством хрупкое чудо. И еще он боялся перемен… и жаждал их! Сейчас, вдруг, он осознал: без вопросов жизнь проста.
Горизонт стоит на месте, как приклеенный, если не задать себе первый вопрос.
Сам человек тоже от рождения надежно укреплен, как трава на корнях. Сезоны приходят и уходят, а трава цветет в дни радости и мокнет под дождями бед, чтобы снова пробиться из-под льда обстоятельств. Боль, невзгоды, праздники – все они не зависят от уверенного в своем покое человека, как погода не зависит от травы. Предрешенность деревенского быта сонная, по-своему удобная. Вытоптали траву? Выкосили? Так на то она и трава…
Признав за собой силу менять обстоятельства, приходится встать в рост. Задав первый вопрос, приходится сделать шаг. Решившись искать ответ, надо напрячь силы и толкать прочь горизонт… и обрывать по живому собственные корни.
Мороз дерёт по спине.
Дух вышибает сильнее, чем по весне – когда пришлось рухнуть из кроны старого дуба и лететь бесконечно, слушая хруст то ли веток, то ли ребер…
– Я тоже сделал чудо, – едва слышно выдохнул Ул, морщась и жмурясь, но не унимаясь. – Сделал его… Особенное. Не знаю, как. Не умею повторить. Но я – сделал?
«Я не забуду», – без слов пообещал себе Ул.
Даже если забыть проще.
Даже если спросить не у кого.
Даже если ответа и вовсе – нет…
Корни покоя оборваны. Первый шаг теперь неизбежен, и кто знает, что за тропа ляжет под ноги.
Ул приподнялся на подушках коляски. Глянул на крыши Сонной Заводи, уже заметные впереди, проследил блескучую гладь реки. Привычный мир казался особенно ярким. Он был родным, но вопрос, поселившийся в душе, вынудил смотреть на Заводь по-новому, видеть красоту золотого лета полнее.
Весь покой – трава… в сенокос она ляжет и высохнет.
Никакое иное лето не будет таким золотым и полным.
– Лия выживет, – одними губами пообещал себе Ул, отодвигая новый вопрос. – Навестит. Я ведь её цветочный человек. Я подожду. И тогда…