Пробившись сквозь утренний туман, солнечные лучи залили Нтермелен — город, в котором вслед за Ойоло после провозглашения независимости была учреждена супрефектура. Поглощенный зрелищем пробуждавшейся улицы, Эссола не замечал потока пассажиров, его недавних спутников, освобождавших деревянные сиденья автобуса, занимать которые тут же бросились новые путешественники, толкавшие его со всех сторон. В большинстве своем то были бедные крестьянки, преждевременно состарившиеся от нужды и тяжелой работы, их не слишком чистые хлопчатобумажные платья распространяли не очень сильный, но едкий запах пота.
В городе ничто, казалось, не изменилось, за исключением бесконечного ряда крытых террас, которые тянулись вдоль магазинчиков, занимавших первые этажи: теперь там стало непривычно пусто. А раньше тут было полно ремесленников-портных: мужчины сидели за машинками, взгромоздив их на какую-нибудь подставку, а женщины, присев на корточки, крутили ручки маленьких «зингеров», установленных на низеньких упаковочных ящиках, и все это происходило под нетерпеливыми взглядами ревниво следивших за их движениями клиентов; теперь исчезнувший шум их голосов казался Эссоле олицетворением счастья.
Эта необычная картина не давала ему покоя. Что же могло случиться? Может быть, эта перемена каким-то образом связана с преследованием рубенистов, равно как и всякие иные странные явления, которые происходили по всей стране, и даже на востоке, в Мимбо, считавшемся одним из самых отсталых районов, не причинявших беспокойства властям. Быть может, причиной всему были пропуска и удостоверения личности, которые необходимо было иметь при себе тем, кто предпринимал далекие путешествия, — теперь деревенские жители редко покидали родные деревни, и' потому ремесленникам-портным, клиентура которых состояла в основном из крестьян, пришлось в конце концов отказаться от своего дела? Теперь в Нтермелене было не то чтобы совсем безлюдно, но и прежнего наплыва приезжих тоже не наблюдалось.
А может быть, среди ремесленников обнаружили таких, кто оказывал поддержку рубенистам, и, вместо того чтобы заниматься безнадежным делом — пытаться отделить зерна от плевел, правительство, склонное принимать быстрые решения, приказало им оставить свое ремесло — всем без разбору. Такое случалось довольно часто.
Эссола, подобно чужестранцу, ступившему наконец на берег, о котором давно уже был наслышан, от всего приходил в восторг. Ошеломленный тем, что все здесь соответствовало картине, созданной его воображением, он наслаждался изобилием красок, совершенно новых для него и вместе с тем давно знакомых, ему доставляли радость необычайно странные, но вместе с тем приятные звуки и терпкие запахи. Он глядел на оборванных, крикливых ребятишек, на босых женщин в выцветших хлопчатобумажных платьях с младенцами за спиной, на мелких служащих в жестко накрахмаленных рубашках, на попадавшихся ему навстречу белых людей, закованных в броню денежных расчетов и собственного превосходства, и ему казалось, будто он вернулся на шесть лет назад.
Только что, перед самой остановкой, его автобус обогнал военный грузовик, битком набитый солдатами в касках, восседавших с весьма воинственным видом под раздувающимся от ветра брезентовым верхом; впрочем, его удивил лишь цвет их униформы — зеленой, а не красноватой, как было прежде.
В 1959 году, вскоре после гибели Рубена, Эссола, сам того не ведая, в последний раз приехал в родные места и, не подозревая, какую роль сыграл Нтермелен в стратегических расчетах обоих лагерей, с интересом наблюдал, как стараниями стратегов колониальных войск, именуемых в официальных сообщениях «заморскими», городские окраины превращались в укрепленную зону с многочисленными военными постами, причем моторизованные патрули то и дело прочесывали город, следуя заранее намеченными маршрутами, что повергало в безмолвный ужас крестьян, направлявшихся по утрам на рынок.
Ему показалось, что сегодня с гораздо большей откровенностью, чем тогда, блюстители порядка, разгуливающие по всему городу в одиночку или группами, демонстрировали свою силу и власть. Еще в лагере все в один голос твердили, что в этих краях с рубенистами, патриотами и революционерами покончено. Рассказывали, будто на другой день после провозглашения независимости немногочисленные борцы, еще не сложившие оружия, были схвачены и их судил трибунал молодой республики по обвинению в терроризме, а потом их возили из одной деревни в другую, после чего они были расстреляны на глазах у всех. Случалось, что изуродованный труп мученика выставлялся для всеобщего обозрения в родной деревне.
Поэтому начиная с 1962 года власти, пытаясь окончательно сбить с толку народ, хранивший вопреки преследованиям верность памяти Рубена, по наущению французских психологов — советников Баба Туры — стали трубить о том, что жесткие меры властей сыграли свою благотворную роль и обеспечили умиротворение умов, и отныне царившая здесь атмосфера вызывала в памяти тех, кому довелось жить в те благословенные времена — начало пятидесятых годов: вернувшись, как говорится, к истокам, люди старались не выходить за рамки освященных традициями забот, они не только стали чураться политики, точно проказы, благоразумие (столь типичное для банту) заставляло их теперь избегать даже политических тем в разговорах, что со всей неоспоримостью предвещало возврат былого благополучия.
— Эй, молодой человек! Молодой человек! Молодой человек…
Он очнулся от того, что какая-то женщина, уже увядшая под бременем лет и тяжких трудов, коснулась его руки.
— Сын мой, не тебя ли зовет этот белый? — с испугом спросила она.
Устав кричать, шофер — это был мужчина атлетического сложения, по всей видимости грек (так уж исстари повелось, что в Нтермелене все шоферы были греки), — подскочил к Эссоле и, показывая на старый деревянный чемодан, спросил рассеянного пассажира:
— Это твой?
— Мой, — не сразу ответил Эссола.
— Садись, — приветливо сказал водитель и устремился к кабине. Он поставил чемодан рядом с собой — так, чтобы он не мешал переключать рычаг скоростей. — Садись вот сюда, рядом со мной, — предложил он Эссоле, покорно следовавшему за ним. — Так мы сможем поболтать. Я видел, как ты садился в Ойоло, только на этом месте тогда сидел один старик, он после операции. Крутить баранку и ни с кем словом не обмолвиться — это не по мне, я, видишь ли, люблю поболтать. Только сам посуди, легко ли по нынешним временам найти кого-нибудь, с кем можно душу отвести, особенно в этих краях. Все чего-то опасаются, каждый боится рот открыть, можно подумать, будто какой запрет вышел.
Не умолкая ни на минуту, шофер включил мотор, крутанув рукоятку, торчавшую рядом с рычагом скоростей. Тяжелый автобус тронулся с места, Эссола качался из стороны в сторону на своем мягком, непонятным образом подвешенном сиденье, переваливаясь с боку на бок, словно захмелевший человек, раскачивающийся в такт тамтаму. Столь неожиданное предложение шофера позабавило его, вызвав невольную улыбку, которая, впрочем, тут же исчезла.
Выехав из Нтермелена, они углубились в чащу сумрачных лесов; кроны высоких деревьев, точно зеленый свод, смыкались над дорогой, а но обеим сторонам то и дело мелькали деревни, которые поразили Эссолу своим запустением. На скатах растрепанных соломенных крыш виднелись большие щели — явное свидетельство нерадивости хозяев. Белая известка местами осыпалась, обнажив коричневую штукатурку глинобитных стен, похожую на запекшуюся кровь. Деревянные ставни хлопали под порывами ветра. Козы и бараны, сгрудившиеся на террасах, невозмутимо пережевывали свою жвачку. Можно было подумать, что жители этого края внезапно покинули свои дома и в ужасе бежали, почуяв приближение опасности.
Вслед за одной призрачной деревней появлялась другая, и всюду то же запустение. Время от времени какая-нибудь старуха в лохмотьях, тащившая за собой голого ребенка, едва научившегося ходить, оборачивалась, услышав шум автобуса, но тут же теряла к нему всякий интерес. Чаще всего на дороге встречались мужчины среднего возраста, они лениво разгуливали вдоль шоссе, но, едва заслышав урчание мотора, торопливо разбегались, испугавшись неведомо чего, и отваживались выйти снова лишь после того, как автобус скрывался из виду.
— Просто диву даешься, глядя на этих парней, — заметил водитель. — Пока их жены вкалывают, они себе преспокойно разгуливают, им и горя мало. Наверное, и взяться ни за что толком не умеют. А знаешь, почему они вот так вечно толкутся на дороге? Заходят выпить то к одному, то к другому — и так у них проходит вся жизнь. А знаешь, что они пыот? Пальмовое вино или «каркару», а чаще и то и другое вместе.
— «Каркару»? — удивился Эссола.
— Ну да, сами и гонят сивуху, у них даже перегонные кубы есть. При колониализме они делали это тайно: полиция боролась с этим бедствием —.для их же собственной пользы. А при Баба Туре никто уже не стесняется и самогонку гонят чуть ли не в открытую. И яд этот отравляет страну прямо-таки на глазах, мужчины гибнут, можно сказать, на корню. Да, да, старик, ведь в самой обычной «каркаре» не меньше шестидесяти, а то и все семьдесят градусов, при такой жарище любой крестьянин через несколько минут готов.
— Да это же «святой Иосиф»!
— Мой дорогой, я вижу, ты отстал от жизни! Ты забыл об африканизации! До независимости говорили «святой Иосиф», но теперь это вышло из моды, непатриотично, видишь ли. Вот и стали говорить «каркара», ну, разумеется, каждый коверкает это название по-своему, в Афанебеувуа, например — в семидесяти километрах отсюда, на той же самой дороге, я гам буду около трех-четырех часов, — говорят «кадкада», а чуть подальше, на юго-востоке, начиная от Звабеукуе, говорят «катката». Как видишь, я объехал всю страну и неплохо знаю ее. Взять хотя бы тебя, стоило мне приглядеться, и по твоему лицу я сразу понял: ты здешний, я хочу сказать, ты из этих мест, из Нтермелена. Разве не так?
— Так, так.
— Но ты не похож на крестьянина: это видно хотя бы по тому, что прошло уже полдня, а ты трезвый. Хочешь, я угадаю, кто ты? Ты чиновник или учишься в коллеже. Нет, скорее всего, чиновник: у тебя есть деньги, вон какие дорогие у тебя часы. Разве не так?
— Так.
«Вот пристал! И почему этот болван говорит мне «ты»? — возмутился вдруг про себя Эссола, — Возьму да и скажу ему сейчас: «Оставь-ка лучше меня в покое!» В 1956 году это считалось бы резким выпадом. Эссола со своими товарищами лицеистами из Фор-Негра обычно отвечал таким образом белым, обращавшимся к ним на «ты» независимо от того, где он с ними столкнулся: в административном учреждении, в магазине или на стадионе. Говорили, будто так советовал поступать Рубен — не спускать грубости, выражать протест любым способом всякий раз, как ущемлялось достоинство африканцев.
«Только к чему все это теперь», — с грустью думал Эссола. Прошло уже десять лет с тех пор, как убили Рубена, и шесть месяцев с того момента, как сам он отрекся от борьбы, за что его и выпустили из концентрационного лагеря, разрешили вернуться к прежней жизни и даже в виде поощрения дали место учителя в школе. Это, как ему сказали, должно было вознаградить его за упорство, ведь в свое время, в конце пятидесятых годов, будучи активным участником борьбы, он успевал учиться заочно.
А грек все не унимался:
— Сразу видно, что ты давно не был дома. Наверное, уехал отсюда, как все молодые. Погляди, в какие жалкие руины превратились деревни, почти вся молодежь сбежала отсюда. Впрочем, я их понимаю. Ну чем здесь можно заняться? Выкорчевывать джунгли с помощью мачете? Тогда уж лучше действовать лезвием бритвы! Каждый вечер напиваться? Это в двадцать-то лет! Отец говорит, что и из-за меньших бед люди покидают родную страну, а уж ему ли не знать. Стало быть, ты уехал, и уехал давно, если тебе незнакомо слово «каркара»…
— Точно.
— Был за границей?
— Да нет. Просто давно не приезжал сюда в отпуск. На все каникулы оставался в коллеже. Ведь там всегда забот хватает.
Учил читать неграмотных взрослых, готовил молодежь к экзаменам на аттестат, помогал людям составлять прошения властям или просто писал письма детям, да мало ли что… Я преподаю в коллеже. Учительствую.
— Чему же ты учишь?
— Да всему понемногу. Я преподаю историю и географию, а попутно занимаюсь вопросами гигиены, французским…
— Ах, французским! — ухмыльнулся шофер. — Значит, ты преподаешь французский язык? Вот смеху-то! По мне, африканец, который учит своих собратьев французскому, выглядит… как бы это тебе сказать… странным, что ли… Во всяком случае, мне это все непонятно. Скажи откровенно, ты-то любишь французов? Не бойся, со мной можно говорить открыто. Я ведь не француз. Люди часто ошибаются, слыша, как я хорошо говорю по-французски. Как ни странно, это часто случается с греками, родившимися во Французской Африке… прости, я хотел сказать, в бывшей Французской Африке.
— Не вижу разницы, — попробовал пошутить Эссола, стараясь угодить своему словоохотливому собеседнику.
— Так что же, выходит, ты любишь французов?
— Как тебе сказать… Это вопрос сложный.
— Да говорю же тебе, я не стукач! Поверь, у меня наилучшие отношения с африканцами, так же как и у моего отца…
— Я его знаю, — улыбнулся Эссола. — Вы на него очень йохожи.
— Правда?
— Я сразу догадался, что вы сын господина Деметропулоса.
— Лет пять уже я безуспешно пытаюсь поговорить о политике с молодежью, особенно с образованными молодыми людьми, но, стоит мне только заговорить с кем-нибудь об этом, люди немеют от ужаса. Зачем же тогда было так громко кричать о независимости? В этой стране все трясутся от страха, все, кроме французов. Эти-то по-прежнему чувствуют себя тут как дома. Ведь теперь стало хуже, чем до независимости, а вы-то надеялись, что будет лучше. Разве не так? Ага, ты тоже боишься, боишься, как и все другие! Нечего стыдиться, признавайся, что боишься.
— Ну конечно, боюсь, а как же иначе. А разве среди вас, греков, нет таких, которые тоже боятся?
— Ну нет, мой дорогой. С той поры как ваш президент отправился с визитом в Афины просить помощи у нашего правительства и подписал договор, нам нечего опасаться. Отныне мы в полной безопасности, почти как и французы. Надо полагать, французам надоело без конца раскошеливаться и они посоветовали Баба Туре обратиться за помощью к кому-нибудь другому. И судя по всему, афинские власти не поскупились, потому что по возвращении президент стал таким милым по отношению к представителям греческой колонии, а прежде и знать их не желал. Если у моего правительства есть лишние деньги и оно может бросать их на ветер, это его дело. Лично мне это безразлично. Теперь ни полиция, ни один представитель африканской власти не посмеет обойтись со мной грубо, случись что — все сразу станет известно греческому консулу, а он тут же передаст это дело нашему послу, и тот сию же минуту направит решительный протест вашему президенту, напомнив о помощи, оказанной вашей стране и в этом году, и в прошлом. И что тогда произойдет? Как ты думаешь? Ну скажи, скажи!
— Да вы сами сейчас мне все скажете.
— Ну что ты за человек! Не умеешь даже подыграть. И все-таки попробуй угадай.
— Простите, но я и правда не знаю. Я ничего не смыслю в дипломатии.
— А угадать, что будет дальше, совсем нетрудно. Ваш президент начнет приносить бесконечные извинения. Ты мне не веришь?
— Почему же нет? Верю, верю…
— И правильно делаешь. А за примерами ходить недалеко, подобный случай произошел месяц назад. Так вот, ваш президент раскланивался как мог. И кое-кому впредь неповадно будет шутить такие шутки. Есть тут один грубиян полицейский. Хо-хо! Это не то что шесть лет назад, сразу после провозглашения независимости, когда африканцы зарились на наше добро, а иные — даже на наших жен. С той поры как наше правительство согласилось выложить кругленькую сумму, мы уже ничего не боимся. В этом все дело, вот она, основа нынешней безопасности: надо, чтобы твое правительство расщедрилось и выложило денежки. А на дипломатическом языке это называется «помощь слаборазвитым странам».
— Да, но для этого надо иметь свое правительство. Счастливчик!
— Ты прав. Заметь, что только официальные власти…
Тут автобус тряхнуло так, будто он врезался в стену, и пассажиров вместе со всем их багажом швырнуло вперед. Один из мужчин разразился проклятиями, ругая водителя на чем свет стоит, какая-то женщина начала причитать, взывая к Деве Марии, Иосифу и Иисусу, отчаянно закричал ребенок. Одного только Эссолу резкий толчок не застал врасплох — он успел ухватиться за свое сиденье. На крутом повороте прямо перед автобусом выросла вдруг фигура человека, который, словно заяц, описывал на шоссе странные зигзаги. Несмотря на то что на нем были грязные лохмотья, он умудрялся сохранять величественную осанку. Вначале он не обращал внимания на сигналы водителя, но потом соблаговолил повернуть голову и дружески помахал рукой в сторону автобуса. Но вот беда — он явно переоценил свои возможности и, покачнувшись, растянулся на шоссе, неподвижно застыв, словно сраженный метким выстрелом.
Водитель, едва успев затормозить, остановил автобус на обочине шоссе и сказал с сердитой усмешкой:
— Еще один любитель «каркары»! Сколько же это будет продолжаться? И куда только смотрит ваше правительство? Можно подумать, что это повальное пьянство ему на руку — ведь все население насквозь пропитано этим ядом. Видно, правительству удобнее управлять пьяницами, его превосходительству, достопочтенному шейху Баба Туре, очевидно, это по нраву.
Сделав такое заявление, он проворно спрыгнул на шоссе и, подойдя к лежащему на дороге крестьянину, склонился над ним.
— Убирайся отсюда! — крикнул он по-французски, а потом повторил на каком-то подобии банту. — Ведь тебя раздавят, несчастный! Тебе что, жить надоело? А ну-ка, вставай, вставай! Давай я помогу тебе подняться. Да вставай же ты наконец…
Шофер заботливо поднял пьянчужку, ухватив его под мышки, но крестьянин, усевшись, упрямо оттолкнул своего спасителя, даже не раскрыв глаз. Наконец, выбившись из сил, молодой грек с покрасневшим от гнева лицом отхлестал оборванца по щекам на глазах у оцепеневшего от стыда Эссолы, который, несмотря на душившее его возмущение, оставался сидеть на месте. Он смирился со своим положением побежденного и решил отныне терпеливо сносить все. Что делать, времена изменились!
Вскоре к греку подошел молодой человек, открывший заднюю дверь автобуса, — вероятно, это был помощник води геля. Он взял пьяницу за ноги, тогда как грек продолжал держать его под мышки. Вдвоем они оттащили его в сторону, как относят раненых на поле битвы, и, словно бревно, свалили в придорожную канаву. И хотя Эссола не слышал удара падающего тела, он почувствовал, что жгучие слезы наворачиваются ему на глаза. Взгляд его затуманился.
Пока молодой грек запускал мотор, продолжая осыпать бранью правительство достопочтенного шейха Баба Туры, Эссола, стараясь избежать его взгляда, сообщил ему, что выходит на ближайшей остановке — через несколько сот метров.
— Как! Ты уже приехал? — удивился молодой грек.
— Да.
— Так, может, ты знаешь того несчастного, которого мы бросили в канаву?
— Нет, что ты! — поспешно ответил Эссола.
— Счастливо, старина! Не уезжай без меня, может, на обратном пути нам еще удастся поговорить с тобой. Пока.
Ослепленный, подобно новорожденному, впервые увидевшему свет дня, с тревожно бьющимся сердцем, полный умиления и в го же время ярости, вспыхнувшей где-то в самой глубине его существа, Эссола зашагал по дороге, следя за каждым своим движением, за каждым своим шагом. 11рислушиваясь к шуму удаляющегося автобуса, он приближался к родному дому, обветшавшему и походившему теперь на жалкую лачугу. Дверь была заперта. Он обошел вокруг дома несколько раз, внимательно приглядываясь к соломенному навесу над верандой — может быть, там спрятан ключ: уходя из дому, мать обычно оставляла его там для всех остальных членов семейства. Однако на этот раз ключа не было. За соседней хижиной чья-то неуверенная рука — вероятнее всего, это был ребенок — силилась извлечь из ксилофона мелодию старинной колыбельной песни. Эссола подошел поближе, но ребенок не обратил на него ни малейшего внимания, увлекшись своей игрой на инструменте, сделанном из деревянных палочек, утолщавшихся с одной стороны и прикрепленных к двум дощечкам, уложенным прямо на земле. Малыш стоял на коленях в пыли совсем голый, и Эссола понял, что его еще не подвергли обрезанию.
«Какое легкомыслие! — рассердился он. — Бедный мальчик, чего они ждут? Чтобы ему стукнуло двадцать, чтобы он ревел, словно бык, которого оскопляют? Нет, тут и в самом деле ничего не изменилось».
— Послушай, как ты вырос, — обратился он к мальчику. — Я едва узнал гебя. Ведь тебя зовут Нсимален?
— Амугу! Амугу! Амугу! — вместо ответа трижды прокричал мальчик.
— В чем дело, сынок? — послышался голос мужчины откуда-то из банановой рощи.
— Человек пришел.
— Что за человек, сынок?
— Не знаю.
Слабое шуршанье сухих листьев, устилавших землю, указывало на то, что мужчина направлялся к ним, хотя прошло немало времени, прежде чем он появился. Голый по пояс, в поношенных шортах, с большими мускулистыми босыми ногами, уверенно ступавшими по земле, мужчина этот был на целую голову ниже Эссолы, но на редкость плотно сбит. На его молодом смеющемся лице сверкали большие, навыкате глаза. Увидев человека, о появлении которого возвестил его сын, он остановился как вкопанный, разинув рот и вытаращив глаза от изумления. У него перехватило дыхание. Потом он завертелся волчком и, захлебываясь, повторял, смеясь и рыдая, только одно слово:
— Братишка! Братишка! Братишка! Братишка…
Не переставая твердить это слово по-французски, он обнимал Эссолу, прижимал его к своей груди, потом отпускал, кружа вокруг него, чтобы получше рассмотреть со всех сторон, а Эссола улыбался ему в ответ, хотя глаза его оставались печальными.
Голый мальчик наблюдал за поведением обоих мужчин, ничем не обнаруживая своего удивления.
— Братишка! Братишка! Скажи, что я не сплю. Скажи, что это и в самом деле ты, а не твой призрак.
— Амугу, кто это? — повелительным тоном спросил мальчик.
— Как! — с вызовом сказал Эссола. — Ты что же это, не знаешь, что папу надо звать папой?
— Ничего не поделаешь, Нсимален привык звать меня по имени. Не знаю, откуда это пошло, верно, тут и моя вина есть. Помнишь, ему было всего два года, когда ты приезжал к нам в последний раз.
— Я его сразу узнал. Упрямый мальчишка и такой же настырный, как был.
— Само его имя об этом говорит. Нет, он ничуть не изменился, куда там! А где твой чемодан, братец? Нам сказали, что ты полгода назад вышел из тюрьмы. Где ты пропадал? Почему не приехал к нам сразу? Уж не собираешься ли ты снова заняться политикой? Бедный брат! Ты и представить себе не можешь, как нам тебя не хватало все эти годы. Ты видел Мартина?
— Не спрашивай! Помоги-ка лучше перенести его. Я видел из автобуса, как он упал в канаву. Он мертвецки пьян. Боюсь, не расшибся ли он.
— И так он пил все время, пока тебя не было. Каждый день я жду какого-нибудь непоправимого несчастья. Вот уж проклятье-то!
— Если мы, черные, все еще топчемся на месте и в нашей жизни ничего не изменилось, так это по вине таких людей, как Мартин. И если когда-нибудь случится то, что ты называешь непоправимым несчастьем, может, это и к лучшему.
— Не говори таких ужасных вещей! Ты, я вижу, тоже ничуть не изменился. Ты совсем как мой Нсимален, тебя ничем не растрогаешь. Погляди на моего сына, видишь, как он шагает рядом с нами, точно настоящий мужчина. Мать сразу же хотела везти его крестить в Нгва-Экелё, а я считаю, что спешить некуда. Хотя в общем-то мне на это наплевать.
Они подошли к тому месту, где, скорчившись, лежал Мартин, он храпел, запрокинув голову и открыв рот. Они вытащили его и уложили на откосе, оба были уверены в том, что Мартин поранился или, во всяком случае, сильно ушибся, однако вскоре убедились, что пьяница остался невредим.
— На, возьми ключи, — сказал Амугу, протягивая их Эссоле. — Они были у него в кармане. Вот свинья, ни одной царапины. Правду говорят, что пьянчужек бог бережет.
— Ну что ж, остается только поздравить твоего боженьку, однако это не делает ему чести.
— Ладно, нечего смеяться.
Вдвоем они донесли Мартина до порога дома. Эссола отпер дверь, и они уложили пьянчужку на убогое ложе, застеленное тряпьем. В полутемной комнате, куда сквозь узкое оконце едва проникал слабый свет, стояла еще одна кровать, деревянная, с плетеным матрасом, но без всякого белья.
— Сейчас принесу тебе наматрасник, — сказал Амугу, толкнув кровать, словно желая удостовериться в ее прочности. — Что же касается остального, то, насколько я тебя знаю, ты, верно, прихватил с собой все необходимое. Хотя, может, сегодня тебе не хочется спать рядом с Мартином? Ты ведь его знаешь, раньше завтрашнего дня он не проснется, а за это время не раз будет мочиться. Он пьет все время с тех пор, как ты уехал. Сущее проклятье, говорю тебе. Так что, если тебе противно, можешь ночевать у нас и сегодня, и завтра, в общем, сколько захочешь.
— Я столько всего насмотрелся, братишка, что меня уже ничем не удивишь. Нет, эту ночь я хочу провести здесь. Я хочу поговорить с матерью, и лучшего времени для этого, чем ночь, не выбрать, ночью нам никто не помешает. Она по-прежнему спит здесь?
— Да, да, в соседней комнате. Единственное новшество тут — это навес, под которым она готовит, видишь, вон там. Твоей матери очень хотелось заиметь отдельную кухню, и она давно пристает к Мартину, чтобы он построил ей кухню. Уж она его донимает и так и эдак: «Разве ты мужчина? — говорит. — Ну сделай хотя бы пристройку к дому, который нам оставил твой отец, сделай ты хотя бы кухню. Докажи, что ты мужчина…» Да только все напрасно.
— А где же она сама?
— Скоро придет. В М фу луке идет строительство, там рубят лес, заготавливают кору, говорят, скоро откроют фанерный завод. По утрам на стройку отовсюду съезжаются рабочие, а пропитанием их обеспечивает твоя мать: она печет маисовые оладьи, ты ведь знаешь, она это умеет. Дела у нее идут неплохо, многие сейчас живут гораздо хуже. Только вот беда: проку от этого все равно мало. Сколько бы она ни заработала, Мартин найдет ее тайники, все заберет и пропьет. Будто ураган какой. И представь себе, так все время, с тех самых пор, как ты уехал. Ай-ай-ай, я целую вечность не курил, ни одной, даже крохотной сигаретки. Я ведь знаю, братишка, ты не забыл обо мне, правда?
Эссола отправился за своим старым деревянным чемоданом, который оставил на веранде. Приоткрыв чемодан, он пошарил наугад и достал две пачки сигарет. Амугу выхватил их у него и от восторга пустился в пляс. У Эссолы, который не курил, не оказалось ни спичек, ни зажигалки, а в очаге не было огня. И Амугу пришлось отправиться к себе домой, чтобы прикурить от углей в очаге. Вскоре он вернулся, с наслаждением затягиваясь.
— Брат! — воскликнул он вдруг. — Брат, я все-таки не верю своим глазам! Неужели это ты? Скажи, что ты не призрак!
— Послушай, призраков в наше время не бывает, оставь это дело старикам да колдунам. Это в прежние времена у людей только и было развлечений, что выдумывать всевозможные небылицы. А у нас и без того есть что порассказать друг другу.
— А знаешь, я боюсь твоего разговора с матерью! Такой день, как сегодняшний, следовало бы отметить песнями и танцами, хорошей попойкой, и, уж конечно, должны быть женщины…
— Ты что, думаешь, рождество настало?
— Я вижу, ты и в самом деле намерен объясняться со своими? А если я тебя попрошу отказаться от этой затеи?
— Нет.
— Так я и думал. Да по правде говоря, не я один, все в этом уверены. Мы знали: стоит тебе вернуться, и снова все начнется… Но мы не сомневались, что рано или поздно ты вернешься. Хотя твои, я имею в виду твою мать и брата, на это, как ни странно, не рассчитывали. Они почему-то были уверены, что тебе крышка. Пойдем со мной, братец. Я рад видеть тебя. Что бы там ни говорили, ребята с перцем, вроде тебя, не любяг избитых троп. Нам тебя здесь так не хватало, если бы ты только знал, негодник ты этакий. А помнишь, как мы ходили ставить силки в джунгли и ты прятался в чаще, заставляя меня, как дурака, бегать туда-сюда, искать тебя…
Они закрыли все двери и даже замок повесили, словно в доме никого не было. Эссола сунул ключ в солому над верандой, оставив торчать только кончик, который слабо поблескивал на свету. Они зашагали друг за другом, направляясь в лес, видневшийся за домами, — впереди шел коренастый мужчина, за ним вприпрыжку резво бежал голый мальчишка, а Эссола замыкал шествие.
— А помнишь, — снова начал Амугу, — ты был тогда совсем крохотный, чуть повыше Нсималена… Послушай, давай выпьем чего-нибудь прохладительного. В такую жару всегда пить хочется. И потом, бьюсь об заклад, у тебя живот подвело от голода. Ну ничего, добрый нектар наших предков утолит и жажду, и голод скорее, чем что-либо другое. Недаром его называют «белым медом». Бог ты мой, я без конца думаю о том времени, когда ты был совсем маленький! Кто бы мог подумать тогда, что ты станешь человеком, о котором будут говорить повсюду. Уж поверь, здесь только и разговоров было что о тебе. О тебе и о Баба Туре. Говорили, будто ты выступал против Баба Туры и что тебя обошли, но это только временно, некоторые уверяли даже, что ты скоро снова возьмешь верх и тогда тебя поставят вместо Баба Туры…
— Неужели такое и в самом деле обо мне говорили?
— Говорили, но больше уже не говорят, теперь этому конец. Все кончилось, когда жандармы арестовали Нлемё и Нсизоа. Они схватили, их просто так, без всякого повода, арестовали, отвезли в Нтермелен и заперли в подвале супрефектуры. Их били всю ночь, а на другой день отпустили, пригрозив на прощанье: «Ступайте и расскажите всем: то же самое ожидает каждого, кто осмелится сказать, будто можно одержать верх над Баба Турой». А раньше люди открыто говорили обо всем… и о тебе тоже… Я еще возражал им: «Не может этого быть! Неужели вы имеете в виду моего брата? Вы говорите о нем так, что можно подумать, будто речь идет не о нашем Эссоле, а о самом Акомо».
— Поди сюда, мой маленький Нсимален, — сказал вдруг Эссола.
Обернувшись назад, Амугу увидел, как он подхватил малыша и посадил его себе на плечи.
— Не делай этого, братишка! — закричал он. — Ты что, в своем уме? Таскать на себе такого большого мальчишку! Да от него спасу потом не будет.
— Послушай, братец, нельзя же заставлять ребенка тащиться голышом по лесу — того и гляди, наступит на банановую змею.
— Велика важность! Мать рассказывала, что, когда я был маленький, мне не раз случалось наступать на какую-нибудь гнусную тварь, и меня ни одна змея не ужачила. Само провидение хранит детей, уж поверь мне! Должно быть, господь бог, создавая змей, сказал им: «Только не вздумайте кусать малышей».
— Уж ты скажешь! Все это бабушкины сказки, братишка. Выдумки набожных старух.
— Да, да!
— Послушать тебя, так можно поверить и в провидение для черных. Ведь вы только и твердите о том, что господь бог даже микробам приказал: «Не вздумайте приставать к моим бедным неграм», и посему черным не следует опасаться болезней.
— Совершенно верно. Послушай, что я тебе скажу: недавно в Нгва-Экелё умер один молодой миссионер, некий Ван Гут или Ван Ут, не помню точно. А знаешь, отчего он умер? Одни говорят, будто он выпил какую-то нечистую воду, другие — будто он съел несвежую сардину. А все дело в том, что он приехал сюда недавно. Ну можно ли себе представить, чтобы человек умер от какой-то там воды или из-за несвежей сардины? А почему же тогда я не умер или мой маленький Нсимален? Ведь сколько всяких случаев…
— А отчего умерла Перпетуя? — едва не плача, горестно прошептал Эссола.
— Успокойся, братишка, прошу тебя. Я не знаю, отчего умерла Перпетуя. Я ничего не понял в этой истории. Да в таких делах и не следует копаться, уж поверь мне, у меня на это верный нюх. Не стоит доискиваться, отчего умерла Перпетуя.
— Разве женщина, у которой уже было двое детей, может умереть при родах? Где же тогда было твое божественное провидение?
Они добрались до места. Эссола вытер слезы, сейчас лицо его, как и прежде, не выражало ничего, кроме суровой отчужденности. Он опустил мальчика на землю, и тот сразу же принялся, весело напевая, ковырять ее палкой.
Это была та самая поляна на склоне крутого холма, о которой вспоминал Эссола, когда мысленно представлял себе, как по возвращении Амугу поведет его пить прямо из кувшина пальмовое вино — белый нектар. Разбросанный повсюду валежник, лишь кое-где собранный в кучи, высох, стал золотистым и хрустящим, казалось, он взывал к огню. Впрочем, в душном знойном воздухе и в самом деле пахло гарью, и где-то вдали можно было различить клубы дыма, которые легкий ветерок лениво гнал поверх густых крон деревьев. С того места, где они стояли, Эссоле был виден колышущийся лес, который, словно огромный ковер, стелился до самой реки. Картина эта наполнила его сердце радостью, в которой он не решался признаться даже самому себе. Верхушки отдельных деревьев возвышались над морем зелени, с ветки на ветку перескакивали гибкие, вертлявые обезьяны с длиннющими хвостами, которыми они размахивали в воздухе. Эссола не раз удивлялся: как ему не удалось обнаружить эту породу среди стольких разновидностей, описанных в школьных учебниках. Может быть, это все-таки сажу или саймири?
— Присаживайся, — пригласил его Амугу, протягивая большой глиняный кувшин, до краев наполненный молочного цвета жидкостью, которая шипела и пенилась. Стараясь по достоинству оценить усердие своего двоюродного брата, Эссола принял из его рук кувшин. Однако, прежде чем попробовать вино, он, стараясь преодолеть отвращение, смахнул плавающих в пене мертвых пчел, словно не замечая пристального взгляда Амугу, который молча, но с осуждающим видом следил за его действиями. Но вот наконец Эссола сделал первый глоток.
— Как ты узнал об этом? — спросил Амугу, склонившись над сложным аппаратом, собиравшим сок, стекавший из ствола поваленной пальмы.
— Как я узнал, что Перпетуя умерла? В эту историю трудно поверить, братец. Я вернулся из ада, и мне не хватит всей жизни, чтобы рассказать тебе о том, что довелось мне там пережить, не знаю даже, хватит ли у меня духу рассказать об этом. У нас в лагере было нечто вроде лазарета, если можно так выразиться. Однажды вечером, когда стемнело, меня привели туда, ничего, как всегда, не объяснив.
Там я увидел незнакомого, страшно изуродованного человека, который лежал на нарах. Он еще не пришел в себя после перенесенных пыток. Лицо его было покрыто ранами и синяками, глаза заплыли, от боли он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, на его теле виднелись кровавые полосы, оставленные бычьими жилами. Он жалобно стонал, и эти стоны некогда сильного мужчины говорили о том, что он умирает. Я до сих пор помню, что тогда стояла адская жара — на Севере так часто бывает по ночам. К несчастью, в лагере люди быстро привыкают даже к виду самых ужасных мучений, вот и я настолько окаменел от собственных страданий, что, глядя на этого человека, не испытывал ничего, кроме ощущения усталости.
Надо сказать, что в таком состоянии, в каком находился незнакомец, в лагерь обычно доставляли новичков; их отделывали так где-нибудь на Юге, чаще всего в столице, надеясь вырвать у них признание или заставить подписать протокол. После этого их передавали военному трибуналу, который располагался где-нибудь по соседству с камерой пыток и терпеливо ждал, когда палачи доставят осужденного. А уж потом их переправляли самолетом на Север — подальше от любопытных глаз, где они и отбывали наказание. Глядя на незнакомца, сразу можно было сказать, что он из политических, а возможно, какой-нибудь высокопоставленный чиновник, имевший в свое время доступ к государственным делам. Если бы он был руководителем повстанцев или подпольщиком, его казнили бы еще до того, как он добрался до лагеря: сейчас это все делается без промедления, с членами НПП расправляются тут же, не то что в прежние времена.
Когда узник открыл глаза и увидел меня, он явно растерялся и, хотя малейшее движение причиняло ему нестерпимую боль, судорожно схватил мою руку: «Я прошу верить мне, каждому моему слову: я хорошо знал твою сестру Перпетую. Она умерла недавно в Ойоло, во время родов. И я знаю, что тебе ничего не известно о ее судьбе. Так вот, сразу после того, как тебя отправили в ссылку, Перпетую выдали замуж. Это случилось шесть лет назад. У нее уже было двое детей, и она должна была родить третьего, и вдруг три недели назад объявили, что она умерла. Сам я из Нгва-Экелё — из соседнего с твоим племени. Отца моего зовут Онана, он сын М’Барга и внук Онаны, а я, так же как и ты, — М’Барг, сын Онаны и внук М’Барга. Если тебе удастся выйти отсюда раньше меня, расскажи моему отцу, что встретил меня здесь, что я жив, хотя и в ужасном состоянии. Если бы мои родные знали, где я нахожусь, моя судьба была бы не такой печальной. Страдания наших родных доставляют радость тирану. Я знал, что ты здесь, но не спрашивай меня, откуда мне это стало известно!» Какое это имело значение! Я засыпал его вопросами о Перпетуе, просил рассказать, при каких обстоятельствах она умерла. Арестованный был не слишком-то разговорчив, но, уходя от него, я уже знал точно: Перпетуя и в самом деле умерла. По воле случая через два дня я очутился на свободе. Однако у меня не было ни гроша, и, прежде чем приехать сюда, чтобы поговорить с матерью, нужно было заработать хоть немного денег. Так что я действительно вышел из лагеря полгода назад.
Эссола умолчал о том, что ему пришлось стать членом единой партии и даже взять на себя обязанности ответственного представителя организации Баба Туры — иначе говоря, он согласился на те условия, которые прежде, до получения печального известия о смерти сестры, упорно отвергал. Вот какой ценой он добился свободы и права преподавать в Мимбо — городе на востоке страны.
— А что сталось с тем человеком?
— Не знаю, я же сказал тебе, что вышел из лагеря через два дня после того, как встретился с ним.
— М’Барг Онана! — воскликнул вдруг Амугу, хлопнув себя по лбу. — Мне знакомо это имя, братец. Скажи-ка, а может, это бывший главный комиссар Ойоло? Старик Онана так гордился своим сыном! Представляешь себе, главный комиссар, да еще в таком большом городе, как Ойоло! Конечно, он должен был знать Перпетую. Его семья живет в Нгва-Экелё, всего в нескольких десятках метров от того дома, где приютили Перпетую, когда она училась в школе при католической миссии, да ты знаешь, это недалеко от города, в двух километрах от дороги. Кстати, в семействе, где жила Перпетуя, была красивая девушка, ее звали Кресченция, они с Перпегуей были ровесницами. Поговаривали о том, что хорошо бы женить тебя на ней. Но ты так редко приезжал сюда, даже во время каникул, тебе, видно, больше нравилось жить в городе. Ты почему не пьешь? Выпей! А еще рассказывали, что ты был вместе с Рубеном.
— Ну, не совсем так, я его видел вблизи не больше двух-трех раз.
— Я имел в виду твою принадлежность к НПП. Так вот, Кресченция не дождалась тебя и гоже вышла замуж. Хочешь, вернемся в деревню? Нсимален, верно, проголодался. Так вот, Кресченция стала женой какого-то чиновника или служащего — одним словом, какого-то горожанина, у нее уже дети. Но, насколько мне известно, в семье у них не все ладно, и она часто уходит к своим родным. Погляди-ка на моего сына, сразу видно, что он хочет есть. Катри ушла сегодня рано утром в Нтермелен, если бы ты заглянул на рынок, ты бы ее встретил там. Она решила продать остатки ямса. Надеюсь, она принесет хоть немного соли и мыла, если, конечно, наемники Баба Туры не отберут, ведь у нас это часто случается: стоит только крестьянам разложить свои товары — наемники тут как тут. Уж не знаю, что вы там натворили вместе с вашим Рубеном, все вы, те, кто знает «воок»[1], только сомневаться не приходится: теперь стало хуже, чем до независимости, и даже хуже, чем во время войны, когда наемники забирали в деревнях всех жителей поголовно и отправляли в лагеря на принудительные работы. Правда, в то время ты еще мало что смыслил. Тогда по крайней мере наемники не отбирали у честных женщин их товаров. Подумай только, оплатить дорогу, проехать тридцать километров с таким грузом, а потом вдруг потерять все, так что даже на обратный билет денег не останется! Представляешь, им приходится идти пешком под палящим солнцем по раскаленному шоссе. А дома их ждут не дождутся, и вот они являются и объявляют своему семейству: У нас все отобрали, я ничего не принесла…»
— А почему они так поступают?
— Я думал, братишка, ты мне это объяснишь. Ведь я не учился, как ты. Верно, хотят поживиться за наш счет. Вроде денег у них не хватает.
— Может, им мало платят?
— Ну да, конечно! А нашим женщинам кто платит?
Они вышли из леса.
— А теперь, братец, рот на замок! Того и гляди, появится Норбер на своем джине вместе с наемниками. Если он дознается, что ты говоришь о политике, он тут же сцапает тебя.
— А кто такой Норбер?
— Жандармский бригадир, назначенный в наш район. Иногда вместо него приезжает кто-нибудь из его помощников, но люди все равно говорят: Норбер.
— Не беспокойся, у меня есть такие документы, которые помогут мне выйти сухим из воды.
— Как же тебе удалось их достать?
— Секрет. Я пойду сосну немного, братишка, а то от усталости с ног валюсь.
— Ладно. Отдыхай хорошенько, я разбужу тебя.